Глава четвертая Свидетели и лжесвидетели

1

Став владелицей собственной радиостанции, Любовь почувствовала себя окрыленной. Все вернулось на круги своя: свобода, роскошь, самостоятельность… Она с головой ушла в работу. Женившись, Завальнюк меньше всего ожидал заполучить в жены «акулу бизнеса».

Идея обзавестись личным шофером, — личным на все сто, чтобы ел у нее с руки, — появилась у Любови с первых дней супружества. Ей казалось, что водители мужа шпионят за ней. Она устраивала им скандалы и постепенно изживала, но они, как стойкие оловянные солдатики, появлялись снова. Ей был нужен кто-то свой… Свой собственный. Она попробована было приручить одного, но он оказался обыкновенным идиотом, понял ее домогательства по-своему и сразу полез под юбку.

Идеально было бы вообще пригласить на работу иностранца, чтобы по-русски ни бельмеса… Но нет, как же он, дуб дубом, будет с нашими ментами разговаривать? Вариант хороший, но абсолютно непроходной.

Однажды, устраивая себе гнездышко в Жуковке, она перебирала позволенные от Тимы вещи и в кармане чемодана нашла пачку французских газет, купленных в Париже год назад, во время их с Егором недельного «медового месяца». По тем относительно счастливым парижским дням она ностальгировала: все же Париж совсем не то что Москва, там другой дух, там хочется жить.

Любовь сварила себе кофе, чтобы хоть отдаленно представить атмосферу кафе, и развернула газеты. Как обычно, первая страница помешала фотографию сенсации номера: «Ужасное происшествие на шоссе Ницца-Канн. Пассажирка «феррари» погибла. Водитель клянется в невиновности».

Экспрессивные фотографии с места происшествия (диву даешься, как эти папарацци успевают туда раньше полиции и медиков?).

«Осведомленный источник раскрыл нашему репортеру, что в смерти 50-летней Селин Д. виновен пилот «Формулы-1».

«Команда «Эрроуз» просит жандармерию не раскрывать прессе имя подозреваемого в катастрофе на шоссе Ницца-Канн, повлекшем человеческие жертвы». (Эти иноязычные тексты, если их переводить дословно, вечно кажутся такими наивными!)

Гонками Любовь никогда не интересовалась, поэтому имя пилота ничего ей не говорило: Пьер Луи Леже. Журналисты называли его вторым Вильневом. Колонки спортивных новостей наперебой делились информацией о Леже: пилот «Формулы-1», выступал за команду «Феррари», затем его перекупила команда «Эрроуз». Главная победа — третье место на Гран-при Бельгии в 1995 году.

Любовь пролистала «Монд», «Паризьен», «Трибьюн»… Интервью с матерью гонщика, помещенное в «Паризьен», заинтриговало ее. Оказалось, у этого Леже русские корни, оба его родителя — советские эмигранты послевоенной волны. Вот уж действительно, «распространение наше по планете особенно заметно вдалеке…».

Погибшая пассажирка «феррари» оказалась его любовницей. Судя по фотографии — немолодой. Судя по сплетням — богатый. Газетчики состряпали целый роман: «Она его боготворила и завещала все свое состояние. Несчастливая звезда «звезды» трассы Спа-Франкоршам. Читайте подробности на тридцать второй странице!»

Любовь сама еще не знала, почему не выбросила эти газеты вместе со старым хламом, а сложила в коробку из-под обуви и спрятала в гардеробной. Ей казалось, что вскоре она совершенно позабыла эти статьи и имя гонщика, но через полгода она случайно оказалась вместе с Завальнюком во Франции. Обедая в «Амбассадоре», она увидела выставленные за стеклом на стойке свежие газеты и вспомнила гонщика, которого обвиняли в убийстве. В свежих новостях о нем уже не вспоминали. После обеда муж отправился на деловое совещание. Любовь сказала, что прокатится по магазинам, взяла такси и попросила отвезти ее на площадь Карэ.

В UGC World Net Cafe знаменитого Дома Собраний на площади Карэ Любовь пробыла до закрытия. На сайтах «Паризьен», «Суар» и «Монд» она нашла нужную информацию. Обвинение против Леже так и не было выдвинуто, дело до суда не дошло, зато он вылетел из команды и был пожизненно дисквалифицирован. Журналисты намекали на различные скользкие моменты, но в конце концов все газеты поместили интервью с самим Леже. Пилот с истинно галльским пафосом клялся, что чист перед Богом и перед законом.

Любовь с интересом рассматривала фотографии Пьера Леже. Мстительная пресса разместила его фотобиографию в хронологическом порядке: от первой серьезной победы до триумфа на Гран-при Бельгии в Спа-Франкоршам, затем — потерянная физиономия Леже сквозь решетку полицейского участка и, наконец, печальный и поучительный итог: Леже с решением о пожизненной дисквалификации в руках… Хороший кадр: за спиной Леже в туманную даль уходит изгиб трассы, сам пилот снят в профиль, с поникшей головой в духе вещего Олега, наступившего ногой на череп любимого коня.

Никакой конкретной идеи у Любови по-прежнему не было, но первую половину следующего дня она провела у телефона, делая множество звонков. Ближе к вечеру она договорилась о встрече, в семь взяла такси и попросила отвезти ее в аэропорт Шарль-де-Голль. Человек, с которым она договорилась встретиться, ожидал ее в баре аэропорта. Знакомясь с ним, Любовь показала журналистскую аккредитацию собственной радиостанции. О том, что ее радиостанция не занимается другими новостями, кроме музыкальных, она умолчала.

Ее собеседника звали Тораньян. Он только что прилетел из Ниццы. Расходы на поездку ему оплатила Любовь. Отставной комиссар жандармерии был немного сбит с толку напором русской журналистки. Они познакомились всего пару часов назад по телефону, Тораньян прилетел в Париж по ее требованию и не мог прийти в себя от неожиданности и перемены климата. Для Парижа он был слишком прохладно одет.

— Спасибо за сотрудничество. Сейчас я отвезу вас в гостиницу, там мы и поужинаем, — на ходу сообщила Любовь. — Обратно, бульвар Капуцинов, пожалуйста, — бросила она водителю такси и снова обернулась к комиссару: — Я разыскиваю любую эксклюзивную информацию о Леже. Я готова ее купить. Что у вас есть? Вы привезли с собой оригиналы, как я вас просила?

Пожилой собеседник с интересом рассматривал сексапильную журналистку. В Ницце комиссар много слышал о рокфеллеровском размахе жизни «новых русских», оккупировавших Лазурный Берег, но лично сталкиваться с ними ему не доводилось. И вот — все как рассказывали: бешеный темп, огромные суммы, властный тон. Хуже американцев, те по крайней мере улыбаются.

Комиссар обратил внимание на бриллиантовое кольцо на руке журналистки. Слишком дорогая вещь. Во Франции журналистки таких колец не носят. Но она русская, а черт их разберет, этих русских, там у них все не как у людей, разве поймешь?

— Нет, я привез копии. Оригиналы хранятся у меня дома. Брать их с собой в дорогу… — Комиссар многозначительно развел руками.

Любовь досадливо поморщилась.

— Жаль. Скажите вашей жене, пусть вышлет почтой на адрес отеля. Копии в этой папке? Покажите.

Дело Леже стало последним в двадцатипятилетней карьере Тораньяна. Он знал, что щенка выгородили. Леже должен был сесть за убийство. Тораньян говорил с ним в участке сразу после катастрофы, когда Леже трясущимися губами давал показания. Он не был опытным преступником, смерть любовницы произвела на него впечатление. Она умирала у него на руках, и сознании, испытывая страшные боли. Наверное, он рассчитывал, что все произойдет иначе, просто, как в компьютерной игре: ты убиваешь, но не испытываешь никакой ответственности. А тут — изувеченные куски человеческого тела, крики о помощи, кровь. Леже все рассказал и подписал признание. Через несколько часов, как только слух об аресте Леже разлетелся по Ницце, в участок примчался владелец команды со сворой адвокатов и окружным комиссаром. Леже, увидев своих, разнюнился. Его, жертву катастрофы, не отвезли в больницу для оказания медицинской помощи, а, раненного и контуженного, приволокли в участок, где он в состоянии невменяемости наговорил лишнего и подписал какую-то бумажку.

Тораньян сделал круглые глаза: «В самом деле? При мне вы ничего не подписывали». Этого ответа ему не простили. Окружной комиссар приказал Леже немедленно выпустить, а Тораньяну велел сдать все документы по происшествию на шоссе Ницца-Канн.

Через месяц Тораньяна выпроводили на пенсию. Но три страницы собственноручных признаний Пьера Леже комиссар так никому и не отдал. Сначала думал: вдруг однажды еще понадобится? Не понадобилось. Против Леже так и не выдвинули никаких обвинений. О катастрофе быстро забыли. Журналисты не интересовались подробностями. Казалось, о смерти Селин Дюпон вообще все забыли, как вдруг в одно обычное утро из Парижа Тораньяну позвонила русская журналистка…

Любовь выкупила у комиссара признания Леже за пять тысяч долларов. Ни одна сторона во время сделки не знала, кто из них выиграл, кто — проиграл. Комиссар вернулся к себе в Ниццу. Любовь вместе с мужем вернулась в Москву. В обувной коробке от Фаби, где хранились старые номера газет, появился желтый почтовый конверт. В конверте лежали три страницы текста, написанного от руки, что подтверждало приверженность комиссара Тораньяна полицейским традициям. Любови доставляло удовольствие время от времени извлекать из тайника эти страницы и за чашкой кофе перечитывать уже знакомые закорючки нервного, ломаного мужского почерка, отмечая орфографические ошибки. Пожалуй, даже она писала по-французски грамотнее. Что удивительного? Ведь Леже, в отличие от нее, не учился в Сорбонне…

Постепенно Любовь узнавала о нем все больше. Читала старые спортивные комментарии, интервью, рассматривала фотографии. Их встреча стала лишь логическим продолжением заочного знакомства…


Жизнь не научила Любовь откровенности, но Леже с первого взгляда показался ей родственной душой. Во-первых, он был парижанин! Уже одного этого было достаточно. Ей как кислорода не хватало в Москве парижских воспоминаний: улочки, магазинчики, рестораны, сплетни, имена случайно оказавшихся общими знакомых… С Леже можно было просто болтать по-французски, наслаждаясь журчанием этого языка. Он был весел, но немногословен, с ним было просто общаться — гораздо проще, чем с кругом новых знакомых, кругом Завальнюка.

Любовь тщательно срежиссировала их «случайное» знакомство: дамочка на шикарной машине застряла поперек улицы в десяти метрах от калитки его дома. Леже вызвал по телефону из собственной автомастерской транспортировщик и отогнал ее машину в сервис. Пока мастера в гараже устраняли неполадки, Любовь пригласила своего «спасителя» выпить глинтвейн. В ресторане она «узнала» Леже, выразила свое восхищение его победой в Спа-Франкоршам.

— Вы там были?

— Разумеется, я там была. Обожаю гонки! Когда Райконен обошел вас на последнем круге, я скрестила пальцы и сидела так с закрытыми глазами до конца заезда, так мне хотелось, чтобы вы победили.

Пока Любовь не поняла, с кем имеет дело, она разыгрывала с ним роль красивой и богатой поклонницы. Леже польщенно улыбался.

Через полгода она предложила ему стать ее личным водителем и переехать в Москву. Только Леже знает, почему он согласился.

В Жуковке они тайно встречались в комнате водителя над гаражом. Любовь приходила к Леже, когда муж засыпал. С Леже она чувствовала себя свободно, с ним можно было не лгать и не притворяться. Зная натуру Любови — импульсивную, нетерпеливую и своевольную, — можно лишь поражаться, с каким долготерпением ожидала она момента, когда водитель дозреет. Леже догадывался, что его пригласили в Москву не просто так и не за красивые глаза жена хозяина таскает ему в постель тарталетки с черной икрой. Но Любовь ничего не открывала ему долго, достаточно долго, для того чтобы испытать его выдержку и самообладание. Однажды, лежа рядом с ней, Леже спросил: «Если бы я был на месте Завальнюка, ты бы стала моей женой?» — «Слишком много «если», — засмеялась она в ответ. Это был первый звонок: клиент дозревал. В другой раз Леже продемонстрировал ей видеокассету, на которой они были сняты в постели. Люба сделала удивленное лицо: «Ты что, собирался показать это моему мужу?» Он ничего не ответил, но было ясно: нечто подобное приходило ему в голову.

Любовь хорошо понимала, что Леже еще присматривается, с кем в сложившейся ситуации ему выгоднее сотрудничать? Завальнюк имел огромный капитал, но Леже скоро узнал крутой характер своего хозяина и понимал, что таким медведем невозможно манипулировать. Завальнюк может ничего не заплатить, а просто дать по зубам и вышвырнуть вон.

Любовь разыгрывала с Леже роль несчастной, слабохарактерной дамочки, которой мужчина с характером может вертеть. Леже должен был понять, что выгоднее сделать ставку на нее.

Любовь вела себя так, чтобы план устранить Завальнюка родился у Леже, чтобы он сам первым заговорил с ней об убийстве. Ни в коем случае Леже не должен был догадываться, что ему с самого начала отводилась роль наемника… Парень был с гонором.

Однажды Леже рассказал ей, что Завальнюк часто ездит на Большую Никитскую к своей бывшей жене. Иногда даже остается там ночевать. Это не стало для Любови новостью, еще в прошлом месяце, до приезда Леже в Москву, она наняла частного детектива, который разложил но полочкам все мерзкое поведение ее супруга за истекший период: Завальнюк ездил в мужские клубы, из клубов «блудный папаша» ездил к своей толстой жене, которая гладила его по головке, журила и прощала, ибо изменял он не ей, а той молодой гадине, с которой Егор сошелся недавно. Так что Любовь не узнала ничего нового, кроме одного: этим признанием Леже сообщал, что принял решение и делает ставку на нее, а не на Завальнюка. Теперь наступала пора немного приоткрыть занавес.

Любовь не стала скрывать, что обеспокоена поведением мужа.

— Почему ты так боишься его потерять? — спросил он. — Только из-за денег?

Люба ответила: причин много, и деньги в том числе, но не главное, просто сколько еще она может выходить замуж и разводиться? За ней и так тянется шлейф сплетен. А ведь она не какая-нибудь голливудская «роковая красавица», чтобы иметь пять мужей… Надо же в конце концов успокоиться, иметь тихую гавань. Завальнюк для нее — такая вот тихая гавань.

— Тогда почему ты не родишь ему ребенка? — на полном серьезе спросил Леже.

Она ответила, что если бы была уверена, что ребенок вернет ей мужа, — почему бы и не родить? Но уже поздно. Когда пахнет разводом — не лучшее время обзаводиться толстым животом и отечными ногами. Леже заявил, что она плохо знает мужчин. Сразу видно, у нее не было ни одного нормального мужика. Вот Завальнюк — это нормальный мужик, и он пускает сопли при виде подгузников. Леже сам был свидетелем того, как Завальнюк нянчился с младшей внучкой, и это надо было видеть! Девчонка драла его за волосья, а дед блаженно улыбался… А если бы это был его собственный ребенок?

Любовь качала головой — нет-нет, это слишком ответственный шаг, ребенка нельзя превращать в орудие шантажа. «Кто говорит о настоящем ребенке? — парировал Леже. — Тебя что, в детстве врать не учили? Ты ему скажи, что беременна, и вот увидишь, что я прав».

Он действительно оказался прав.

Медлить было нельзя. Любовь видела, что некогда солнечные отношения с супругом охлаждаются с космической скоростью, угрожая ужаться до размеров черного карлика. Она занервничала. Если пройдет слушок, что Завальнюк перед самой своей трагической кончиной намеревался развестись, — логично будет заподозрить вдову. Этого нельзя было допустить любой ценой. Когда-то Любовь позволяла себе бесшабашные поступки: гулянки в обществе поклонников (несмотря на замужество, у нее, как у всякой красавицы, оставались преданные обожатели), пляски до утра в ночных клубах, кокетливые рукопожатия, манящие взгляды. Тогда ей было наплевать, что о ней скажут. Тогда было можно. Теперь она стала нервной и подозрительной. Теперь она всюду появлялась с мужем, повиснув у него на локте, как брелок, и демонстрируя направо и налево свое безоблачное семейное счастье. Никто не должен был догадаться, что счастья нет и в помине.

Чтобы развеять среди знакомых даже тень сомнений в прочности их брака, она посетила клинику для будущих мам. «Совершенно случайно» в холле приемной она столкнулась с Лелькой.

— Привет! — вытаращилась Лелька. — Ты-то что здесь делаешь?

Для Любови, как для кукушки, забота о потомстве была органически чужда, и она этого не скрывала, наоборот, бравировала своим презрением к традиционным женским ценностям. И вдруг — она признается, что ожидает ребенка.

— Только это пока секрет.

В глазах Лельки зажглись две лампочки.

— Поздравляю! Это просто чудесно! — неискренне произнесла она, зато со всей искренностью выклянчила эксклюзив на первые фотографии счастливой мамаши с ребенком на руках для журнала, в котором работала.

Поскольку никакого ребенка в действительности не предполагалось, Любовь щедро уступила ей эксклюзив.

— Ты прелесть! — объявила Лелька, чмокнув ее в обе щеки жирными от помады губами. — Никому не скажу. Чао!

Через пару дней все знакомые втихаря переваривали стопроцентный слух о том, что Любовь ждет малыша. Что и требовалось доказать. Ибо беременных не бросают. Точнее, бросают, но не в ее ситуации. В ее — носят на руках и всячески лелеют.

До Завальнюка эта новость дошла всего с месячным опозданием. Ошеломленный муж нанес молниеносный визит в Жуковку. К его удивлению, Люба оказалась дома. Она спала, закутавшись в пушистый белый плед. Если бы на столике рядом с ней стоял «дринк» и полная пепельница, Завальнюк решил бы, что она напилась. Но пепельница отсутствовала, а вместо «дринка» на столе обложкой вверх лежал развернутый журнал «Хэппи парентс» с круглолицым бутузом на обложке. Если бы Завальнюк увидел жену лежащей в гробу, он не пережил бы большего потрясения.

Несколько минут он сканировал взглядом ее тело, надеясь обнаружить какие-либо визуальные признаки «интересного положения». Убедившись, что на собственные силы рассчитывать в таких вопросах не приходится, он решил нарушить молчание:

— Что с тобой?

В его голосе, как в дорогих духах, звучал сложный эмоциональный букет: раздражение, удивление, недоверие, сомнение и надежда с оттенком восторга.

Люба открыла глаза и посмотрела на него таким взглядом, словно не до конца проснулась.

— Ты?! — Следовало изображать из себя покинутую и несчастную женщину, изумленную приездом мужа. — Надолго?

— Что с тобой? — повторил муж. — Чего валяешься?

Ее всегда раздражала манера Завальнюка выражаться грубо и примитивно. Она отвернулась, ответила:

— Устала.

— Меньше шляйся по кабакам, — посоветовал муж.

Люба не прореагировала.

— Ты ничего не собираешься мне сообщить? — ехидно спросил муж, сверля взглядом ее спину, но ответа не получил.

— Почему я, как дурак, обо всем узнаю последним? — крикнул он.

Она не ответила.

— Это правда, что ты беременна? — прямым текстом заорал он.

— Тебя это интересует? — голосом умирающего не лебедя даже, а колибри простонала жена.

— А ты как думаешь?!

Она молчала, пока Завальнюк не затрубил, как бешеный слон:

— Ну-у-у?

Скорбно сложив руки на животе, Люба поднялась и прошла мимо него, не удостоив даже взглядом, и скрылась в ванной. Имитировать тошноту — дело плевое.

— Ты будешь со мной говорить или нет? — бушевал слон под дверью санузла, но уже менее убедительно.

— Умоляю, оставь меня в покое, — простонала она через дверь. — Мне плохо.

Слон побушевал немного, требуя, чтобы она открыла. В характере Завальнюка вполне логично было бы взломать дверь. То, что он отступил, говорило: он поверил!

Муж удалился в свой кабинет и до ночи провозился в нем. Люба слышала, как Завальнюк тяжело ходит взад-вперед, натыкаясь на мебель. Он швырял тяжести на пол и громко чертыхался. Люба догадывалась, чем благоверный там занят: как всякий нормальный идиот муж, он пытался по памяти восстановить ход прошедших событий и высчитать, могла ли она быть беременна.

Ха-ха! Со времен Адама эта процедура мужскому уму непосильна. Мерзни, мерзни, волчий хвост!

Замысел с ребенком оказался гениальным. Надо отдать должное мерзавцу Леже, совет он подкинул дельный. Завальнюк снова стал оставаться дома ночевать. Первое время он донимал Любу, жестким тоном требуя медицинских доказательств ее «интересного положения». Как бы не так! Она фыркала, куталась в шаль и массировала виски ароматическим маслом. На требования отвечала обиженным молчанием, в котором читались обвинения: это он первый бросил ее, это он проводил ночи неизвестно где, в то время как она носила под сердцем их будущего малыша… Это он должен ползать перед ней на коленках с объяснениями! А он вместо этого оскорбляет жену недоверием, когда она, можно сказать, умирает!

Любовь добилась своего: Завальнюк притих и прекратил домогаться справок от врача.

Любовь проштудировала пособие для будущих мам и узнала, какие опасности подстерегают беременную на разных этапах. Ей очень понравилась высказанная авторами концепция, что беременная женщина имеет в три тысячи больше шансов умереть, чем не беременная. Эту фразу она выделила желтым маркером и как бы невзначай забыла пособие на кухонном столе, раскрыв его на нужной странице. Когда она снова решила его «найти», страница оказалась закрыта. Завальнюк не умел заметать следы. Он прочитал и задумался.

Вечером он приехал домой раньше обычного и впервые за продолжительный период охлаждения, пересилив себя, спросил:

— Ты! Как себя чувствуешь?

Выдержав паузу (нужно же наказать болвана за безличное «ты!». Мог бы жену и по имени назвать!), Любовь соизволила ответить (со вздохом):

— Спасибо. Просто прекрасно.

При этом ее вид демонстрировал полную потерю сил, энергии, аппетита, кальция и всего, что только следует терять беременной.

— Это… Ты… Того… Может, надо отвезти к врачу? — выдавил Завальнюк.

Люба взглянула на него особенным взглядом — мягким, загадочным и, как говорил ее первый муж Рауль, «освещенным изнутри». Этим взглядом она пользовалась в особых случаях, когда мужчину следовало не грубо соблазнить, а мягко покорить, признав себя побежденной: упасть к ногам властелина и повелителя, приставить его кинжал к своему горлу и сказать одним взглядом: «Я в твоей власти! Можешь меня убить, но… умоляю, умоляю!»

— Егор, я же не больна, — нежным голосом произнесла она. — Я просто беременна!

И погладила его по голове как несмышленыша.

В тот вечер он впервые предложил ей вместе поужинать. На кухне. Она отказалась.

— Если хочешь, я посижу с тобой, — предложила она, — но есть не буду. Разве что овсяный отвар с ржаными сухариками?

Кончилось тем, что Завальнюк с подносом на коленях переместился к ней в спальню и, усевшись в ногах ее постели, жевал и не сводил с жены преданного взгляда.

Так стало повторяться часто, но не слишком — чтобы это не вошло у него в дурную привычку! Иногда, сославшись на сонливость и головную боль, она выпроваживала его есть на кухню.

Ребенок, ребенок… Это жуткое, орущее, срыгивающее, ноющее, слюнявое и сопливое существо, от которого все почему-то сходят с ума! Только его не хватало ей для полного счастья.

Любовь заточила себя на все лето в Жуковке, не появлялась на работе — благо в Москве царило летнее гастрольное затишье. Ее комната превратилась в кунсткамеру фарфоровых кукол и ангелочков. Неделю она провела с Завальнюком в Биаррице и там накупила тошнотворных дамских журналов по пэчворку и фитодизайну, бюргерских корзиночек для рукоделья и вообще всячески демонстрировала мужу открывшийся в ней талант наседки. Забыв про свой привычный гардероб от Донны Каран, на этот месяц она облачилась в цветочно-воздушные тряпки от Живанши, женственность которого всегда вызывала у нее внутренний протест.

Леже все еще ни о чем не знал, но о многом догадывался. Несуществующий ребенок стал их первой общей тайной, тем цементом, который сплотил их в одну команду. По ночам Любовь ненадолго забегала к нему в комнату. На нежности не хватало времени, она шипела: хватит, оставь, не до того!

— Можно подумать, ты и вправду беременна, — ухмылялся он.

Она смешивала себе джин-тоник и с наслаждением затягивалась сигаретой.

— Весь день притворяться беременной — это выше сил человеческих. Не понимаю, откуда берутся дуры, готовые терпеть это девять месяцев?

Леже смотрел на нее и ухмылялся.

И вот однажды все карты были открыты, все слова сказаны.

Они приступили к выработке плана убийства с такой тщательностью, будто готовили военную операцию. Любовь жутко паниковала. Ее раздражала самоуверенность Леже, его снисходительный тон: он лучше ее разбирался в технических деталях, походя бросался «умными» словечками из жаргона профессионального автомеханика. Любовь привыкла доверять только себе. Ей очень, очень не нравилось, что в самый решающий момент своей жизни она вынуждена полностью довериться постороннему. Доверие! Этого слова не существовало в ее словаре!

Леже раскладывал на столе свои чертежи и план Рублево-Успенского шоссе. Теоретический замысел требовал точной привязки к местности. Подходящие ремонтные работы шли только на одном отрезке шоссе. Любови не нравилось, что там при обочине стояли строительные вагончики, в которых днем и ночью кто-то находился. Леже убеждал ее, что лучшего места не придумаешь. Есть другой вариант, похуже, — мост. Но там прямая как стрела трасса, а бетонную опору моста трудно не заметить.

— А бульдозер не заметить легко? — парировала Любовь.

— Он стоит за поворотом.

— А если в ту ночь его откатят на сто метров?

— Тогда и будем искать другой вариант.

Наступили темные, густые, чернильные августовские ночи. По ночам звезды сверкали высоко в небе миллиардами точек, не отдавая света земле.

— Сейчас или никогда, — заявил Леже.

Дешевый шоферский пафос! По существу, он так и остался дешевкой, тупым механиком, которого раз в жизни волна случая вынесла наверх. Если бы неудача, Леже до сих пор подкручивал бы гайки в чужих лимузинах, вытирал руки о грязную майку, рыгал, ругался, пил молодое виноградное вино и разбивал сердца продавщиц в окрестных барах. Из какого городишки он был родом? Департамент Марна… Он говорил, да она путала названия.

Но сейчас выяснять отношения казалось поздно. Они все задумали. Оставалось осуществить.

— На этой неделе, — предупредил Леже. — Оттягивать некуда, он опять уезжает.

Любовь сама рассказала о предстоящей поездке Завальнюка в Италию. Все вдруг становилось серьезно.

Леже принес из холодильника бутылку своего любимого рома «Guavaberry», плеснул в стакан, ножом надрезал себе палец и выдавил в стакан каплю крови.

— Что ты делаешь? — удивилась Любовь.

— Дай свою руку, — приказал он.

— Ты что, свихнулся?! — Она спрятала руки за сипну. — Отстань! Нет!

Леже силой вырвал ее руку. Она затрепыхалась, но кричать не могла — их могли услышать, окна спальни Завальнюка выходили на гараж. Леже заломил ей руку за спину.

— Видишь? — сказал он. — Я сильнее тебя.

Он сжал ее руку так, что она не могла шевельнуться, и только вздрогнула, почувствовав лезвие ножа на своем пальце. Он выдавил несколько капель ее крови в стакан:

— Пей.

— Ты рехнулся.

— Пей!

— Ни за что!

Он схватил ее за горло. Люба стиснула зубы и вертела головой, но Леже сумел силой влить ей в рот несколько капель. Остальное он осушил одним глотком и сразу отпустил ее руки.

— Дебил! — крикнула она, потирая затекшие запястья.

Леже снисходительно ухмыльнулся.

— Без жертвы нет удачи.

Люба отхлебнула ром из бутылки. Ей мерещился во рту металлический привкус крови, хотелось его перебить.

— Когда? — спросила она.

— Ты не должна знать, — хладнокровно ответил Леже.

— Как это — не должна знать? Говори — когда!

— Когда я решу.

Люба задохнулась от ярости:

— Здесь я решаю! — и наотмашь влепила ему пощечину.

И тут же пожалела, что не сдержалась.

Леже рассеянно провел ладонью по покрасневшей щеке, поднялся с кресла. Любовь испугалась, что он собирается уйти. Но он внезапно развернулся и залепил ей такую оплеуху, что у нее зазвенело в ушах, а из глаз брызнули слезы.

— Запомни, что здесь решаю я.

— Скотина, я тебя убью, — прошептала Люба.

— Сначала убей своего мужа.

Это было так грубо! Она никогда не называла предстоящую смерть Завальнюка убийством, она говорила: «несчастный случай», «катастрофа», «авария». «Мой муж попадет в аварию»… «Когда произойдет этот несчастный случай»…

Леже впервые назвал вещи своими именами. Ее продрал мороз.

Видимо, он пожалел, что переборщил с ударом, сходил на кухню и принес из морозильника лед в полотенце. Заставил ее приложить лед к распухшей щеке.

— Если завтра он увидит синяк, что я скажу? — глядя на себя в зеркало, крикнула Любовь.

Он небрежно отмахнулся:

— Ты выкрутишься.

В тот вечер они больше не ссорились, а обсуждали план во всех подробностях.

— Я позвоню тебе и скажу: «Мы выезжаем через сорок минут» или «Мы выезжаем через полчаса». Это сигнал, — инструктировал ее Леже. — Через столько минут ты должна позвонить Завальнюку на мобильный и сказать что?..

Любовь кивнула, продолжила:

— Сказать, что у меня началось кровотечение. Чтобы он поскорее приезжал. Что мне нужно в больницу.

— Потом ты позвонишь в «Скорую», — подсказал Леже.

— Я позвоню по ноль три и пожалуюсь на плохое самочувствие. Посоветуюсь, что принять. А если они все же отправят машину?

— А ты говори с ними так, чтобы не отправили! — резко оборвал Леже. — Пусть посоветуют выпить аспирин! Я не обязан за тебя думать.

— Тогда они не зарегистрируют вызов.

— Дура, ты же в своей стране живешь, должна такие вещи знать…

— Какие?

Леже ответил не сразу. Налил себе рома, медленно сделал глоток.

— Что знать?! — взъярилась она. — Должна знать, что давно везде стоят компьютеры. Диспетчер не регистрирует вызов, если не отправляет машину, но компьютер все регистрирует: время звонка, номер телефона, и главное — разговор. Плевать тебе на регистрацию. Пусть зафиксируют звонок.

Любовь задумалась.

— Они же не вечно будут хранить эти разговоры? Сколько?

— Две недели. Их прослушивает начальник медицинской части, или как он там называется. Две недели, потом стирают. С тебя вот так хватит. Говори долго. Жалуйся наболи, на кровотечение…

Версия такая: у нее открылось кровотечение, она в панике позвонила в «Скорую». Разумеется, все машины оказались на вызовах. Тогда она позвонила мужу и стала его торопить…

— Что мне делать потом?

— Мужа долго нет. Ты в панике. Ты звонишь домработнице и просишь ее приехать. Алена приедет и побудет с тобой до утра. К тому времени твое состояние резко улучшится. Медицинские подробности придумай сама.

— Например? — огрызнулась она.

— Например, оказалось, что ты вовсе не беременна. Почитай справочник фельдшера-акушера.

Уходя, она позволила ему обнять себя.

— Не бойся. Я нее сделаю, — целуя ее, сказал Леже.

— Хотя бы скажи, в какой день.

— На этой неделе. Будь готова.

Все случилось тринадцатого августа, в пятницу, на третий день.


Завальнюк допоздна задержался в Москве. В начале десятого Леже позвонил:

— Минут через пятьдесят мы выезжаем.

Любовь заволновалась так, что задрожали колени. А ведь думала, что не паникерша! В голове действительно паники не наблюдалось, а вот ноги, ноги… Страх сотрясал тело, как осенний ветер трясет дерево, и она не могла с этим совладать. Во всем доме не оказалось валерьянки! Ведь она никогда не болела.

Времени было достаточно. Она должна позвонить мужу не раньше, чем через пятьдесят минут.

Люба пошла на кухню и заварила кофе, но, когда сняла с плиты кофеварку, сама не поняла, почему осколки чашки лежат на полу. Не выпуская кофеварки, она наклонилась, чтобы собрать осколки, и выплеснула весь кофе на пол, едва не обварив ноги… В полной прострации смотрела она на залитый коричневой гущей пол. Затем открыла верхний шкафчик кухонного гарнитура, где хранилась домашняя аптечка. Высыпала содержимое аптечки на пол. Получилась оригинальная абстрактная картина в стиле ее второго мужа. Она бы назвала ее «Паника».

Не став ничего убирать, Люба напилась томатного сока из холодильника, закурила, немного успокоилась и отправилась в свою спальню. «Умирать» следовало там.

Она сгребла подушки и бросила их горой в ногах кровати. Накрыла сверху одеялами. Открыла гардероб, вытряхнула на пол ящики с бельем, оставила все, как есть. Переоделась в халат, легла в постель, включила телевизор и стала щелкать с канала на канал. Наконец прошло сорок минут. Она выключила телевизор, мысленно сосредоточилась и набрала ноль три. Единственное, что радовало: зубы стучали по-настоящему. Она жутко боялась.

В диспетчерской приняли вызов, но предупредили, что свободных машин нет, врач сможет выехать минут через двадцать. Люба в свою очередь предупредила, что с минуты на минуту вернется ее муж и отвезет в больницу, поэтому присылать машину через двадцать минут нет смысла. Ей посоветовали лечь, подняв повыше ноги, и не двигаться. Она сказала, что так и сделает.

Сразу после этого она позвонила на мобильный мужу… Ей даже не пришлось притворяться — Завальнюк по ее голосу понял, что случилось что-то ужасное. Он ее успокаивал: «Не волнуйся, Люба, только не волнуйся, я уже еду! Ты лежи, не шевелясь, и не думай ни о чем».

Леже инструктировал ее, что она должна произнести «волшебные слова»: скорее, прибавьте скорость! Слова застряли у нее в горле. Их не пришлось произносить, Егор сам крикнул водителю: «Лежнев, прибавь газу, жене плохо». Он, как и все остальные, называл водителя не по имени, а по фамилии. «Да-да, — еще могла думать о чем-либо постороннем Люба, — все его называют по фамилии, потому что Лежнев звучит солиднее, чем просто Петя… Какое у него скучное имя!»

— Люба, не молчи, говори, как ты себя чувствуешь? — просил муж.

— Мне холодно, — ответила она, говоря чистую правду. — Ты тоже не волнуйся. И осторожнее на дороге! Там у вас идет дождь?

— Нет, только накрапывает. Ты лежи, лежи.

Ей стало страшно при мысли, что вдруг этот разговор где-то кем-то записывается на невидимую ей пленку?

— Егор, только не гоните, осторожнее!

— Не беспокойся, Лежнев справится, он молодец. Мы скоро приедем.

— Вы где сейчас?

— Темно. Я не слежу. Мост проехали? — Это он у водителя. — Люба, мы уже за мостом. Не волнуйся, дорогая, лежи. Минут через двадцать буду дома. Ты говори со мной.

— Егор, я не волнуюсь, — ответила она и представила: мост… за мостом три километра… дерево, поворот и бульдозер… Конец.

— Егор! — Ей захотелось сказать человеку что-то приятное, перед тем как они расстанутся навек. — Спасибо тебе за все. Я хочу тебе сказать, что… я тебя очень люблю. У нас все будет хорошо.

Время тянулось ужасно медленно, так что вдруг ей показалось: Леже передумал — не сегодня, это репетиция! И на мгновение у нее отлегло от сердца.

— Я тебя жду. Ты только не волнуйся, мне кажется, мне уже лучше…

Она говорила, говорила, пока не поняла, что говорит с пустотой.

— Алло? — тихо переспросила она и отключила свой мобильный.

Все было кончено. Она суеверно покосилась на часы. Было четверть одиннадцатого.

Алена прибежала минут через десять. Из-под юбки, одетой прямо на ночную сорочку, на пядь торчали розовые кружева, — домработница была в постели, когда Люба ей позвонила.

Алене было за пятьдесят. До пенсии она работала учительницей. Отпечаток профессии лежал на ней несмываемым клеймом: Алена категорически не умела говорить тихим голосом, признавать свою неправоту и одеваться как нормальные люди. Особенно смешила Любу одна ее шляпа — лет десять назад Алена связала ее на спицах из зеленого мохера. Шляпа привела бы в восторг ростомана с Ямайки, но в пределах Жуковки вызывала истеричный лай собак. Недостатков в домработнице было гораздо больше, а достоинств всего два, зато они сверкали, как бриллианты чистейшей воды: Алена не крала и не разносила сплетен. До знакомства с Завальнюками она вела хозяйство в других богатых семьях Жуковки, но, как Люба ни пыталась вытянуть из нее подробности жизни соседей, Алена отделывалась шутливыми жалобами на склероз.

Домработница примчалась в туфлях на босу ногу, из-под платья торчали воланы ночной рубашки в мелкий цветочек. Она уложила Любу в постель, приготовила липовый отвар, прибрала на кухне. Потом они поговорили о мужьях, о детях, об особенностях женского организма и о том, что сейчас вся природа отравлена: пьешь всякую гадость, ешь неизвестно что — и потому болеешь. Время от времени Люба посматривала на часы и взволнованным голосом восклицала: «Не понимаю, почему они так задерживаются?» Ее неподдельная тревога передалась Алене. Она тоже стала поминутно посматривать на часы и выглядывать в окна.

Выпив липового чаю с медом, Люба признала, что чувствует себя гораздо лучше. Разумеется, ее «кровотечение» прекратилось само собой, к тому же она прозрачно намекнула, что сомневается — «а был ли мальчик?», вполне возможно, тревога оказалась ложной из-за перелетов и смены часовых поясов. Домработница мелко закивала: понимаю, понимаю, нарушился биологический ритм организма… Она любила блеснуть своей интеллигентностью и часто вворачивала в разговор ученые словечки кстати и некстати.

Люба предложила домработнице вернуться домой, но Алена сказала, что дождется возвращения Егора Ильича.

— Я почитаю в соседней комнате, Любовь Сергеевна. Дверь я оставлю открытой. Если что-то понадобится, позовите меня.

Через несколько минут Люба услышала доносящееся из соседней комнаты похрапывание. Домработница постоянно жаловалась на бессонницу, но отключилась, едва присела на диван. Завтра наверняка скажет: «Ох! опять всю ночь проворочалась и не уснула». А вот она точно не уснет без снотворного, а спать необходимо, потому что, во-первых, завтра предстоит тяжелый день, а во-вторых, человек с чистой совестью должен спать крепко. Например, Завальнюк спал как убитый, даже не шевелился, а Леже спал нервно, метался во сне и болтал то по-русски, то по-французски.

Люба пошарила в ящике тумбочки, вытряхнула на ладонь круглый шарик, не имеющий ни вкуса, ни запаха. Но даже французское снотворное действовало плохо. Она выключила свет, накрыла глаза рукой и стала ждать, когда подействует лекарство, а перед глазами проносились ужасные картины: шоссе, бульдозер, машина Завальнюка… Она уснула, но спала некрепким, нервным сном, наполненным мучительно-бессмысленными картинами сновидений, о которых сквозь сон думала: «Что за ерунда!» Даже во сне Люба ощущала, как тяжело стучит сердце, а по всему телу проходит покалывание, словно волны электрического тока.

В четыре часа утра у ворот усадьбы резко просигналила машина. Люба резко вскочила, села на постели и невидящим взглядом уставилась на окно. За светлыми гардинами колебался утренний свет. Сигнал повторился. Люба поняла, что это к ней… Домработница тоже проснулась и побежала, спросонья наткнувшись на горшок с араукарией, стоящий на лестничной площадке. Судя по звуку, она перевернула его и расколотила вдребезги. Когда Алена пыталась сделать что-нибудь тихо, грохот слышался по всему дому. Люба услышала, как внизу хлопнула стеклянная входная дверь. Как застучали металлические подковки на туфлях Алены, когда домработница торопливо семенила к калитке.

Люба накинула халат и подошла к окну. Раздвинула жалюзи и посмотрела на улицу. Утро выдалось туманное, серое, как непогожий осенний день. Наверное, рассвело недавно. В березовых кронах шипел ветер, как пузырьки в шампанском.

Алена, ежась от холода, разговаривала у калитки с людьми, приехавшими на белой «Волге» с проблесковым маячком на крыше. До Любы донесся ее тихий испуганный вскрик:

— Ах!

Домработница прижала руки к лицу в немом выражении ужаса, затем отперла калитку и пропустила приезжих. Пока они шли по каменной тропинке между газонами к дому, Люба посмотрела на себя в зеркало и приготовилась отвечать на вопросы. Она собрала волосы в жгут и небрежно заколола на затылке. Закуталась в длинную шаль и вышла на лестницу:

— Алена, кто там?

— Любовь Сергеевна… Это к вам, Любовь Сергеевна, — лепетала домработница.

Официальные лица переминались с ноги на ногу в прихожей. Им предстояло сообщить овдовевшей женщине страшную новость…

Еще несколько дней Любовь не могла поверить, что все позади. Все кончено. И все сошло им с рук. Ей казалось — не может быть, они должны о чем-то меня спрашивать, подозревать, задавать разные вопросы с уловками, как это бывает в кино.

Никто не задавал ей вопросов. В Жуковку и на адрес офиса в Москве на имя Любы стали приходить письма и телеграммы со стандартными фразами соболезнований: «Сочувствуем. Переживаем. Скорбим».

Ей хотелось спросить: как, и это все?!

Но спросить было не у кого.

Леже находился в больнице. С ним разговаривал следователь. Любе об этом кто-то донес. Она не запомнила — кто… После похорон Завальнюка она навестила Леже в больнице. Ей хотелось поговорить с ним с глазу на глаз, но, как только она переступила порог хирургического отделения, сразу поняла — это невозможно. Водитель лежал в общей палате на десять человек. Его перевели туда из реанимации, где он провел первые сутки после аварии.

Люба с трудом его узнала. Если бы медсестра не указала… У Леже было черное, опухшее лицо, как у больного проказой. Фу! Какая гадость. Она видела шокирующие снимки южноамериканского лепрозория в каком-то французском журнале. Врежется же такое в память!

Она сказала Леже:

— Как вы себя чувствуете?

Леже ответил ей, она не поняла, что именно он сказал. У него был сломан нос и выбиты передние зубы.

«Какой ужас, — думала она. — Какой ужас!»

— Поправляйтесь, — произнесла она, чувствуя, что ноги подкашиваются, и поставила на тумбочку рядом с его кроватью пакет с минеральной водой и фруктами.

Оказалось, это чужая тумбочка. У Леже не было своей. На десять коек в палате стояло всего три тумбочки, и между больными за них шла война. Люба извинилась и забрала пакет. Кто-то шепнул ей про подоконник. Она догадалась поставить пакет на подоконник в изголовье кровати Леже.

Ее тошнило от тяжелого запаха разлагающейся человеческой плоти. На соседней кровати лежал умирающий от рака старик в сером больничном халате. Из его живота торчали трубки, к которым были привязаны обыкновенные бутылки из-под молока. Через трубки в них из тела старика выводились физиологические отходы организма.

— Поправляйтесь, — машинально сказала старику Люба, покидая палату.

За ее спиной перешептывались больные: «Это вдова!»

Они уже знали, что Леже был личным водителем Завальнюка, что он попал в аварию и что его хозяин погиб.

С тяжелой головой Люба вышла во двор. Ей дали понюхать нашатыря. Больше она в больнице у Леже не бывала. Сразу после похорон она уехала в Ниццу, затем — в Неаполь, но почувствовала себя одиноко и вернулась в Париж. Это был ее родной город, единственный, где она чувствовала себя дома, гораздо роднее Москвы. В Париже у нее была своя квартира. На седьмом этаже, практически на чердаке старинного дома в Сен-Жермен-де-Пре гениальный проектировщик-англичанин устроил по заказу Завальнюка настоящее любовное гнездышко для отдыха и свиданий. Студия оказалась забавной. Например, широкую кровать под прозрачным балдахином из органзы проектировщик интерьера поместил на подиуме, словно на сцене. Над кроватью висело венецианское зеркало. К кровати вела широкая дубовая лестница с низкими ступенями. На ступенях, будто фрейлины, сопровождающие в опочивальню свою королеву, стояли старинные портновские манекены на гнутых ножках, обряженные в старомодные шляпы с вуалями и платья на обручах… Только сейчас Люба обратила внимание, что все ее манекены носят траур. Эти черные шелковые платья и соломенные шляпы скупались, должно быть, на блошиных рынках провинциальных городков, где вдовы долго хранят верность черному цвету.

Люба примерила один наряд, покрасовалась в нем перед зеркалом и вздохнула, что совершенно некуда в этом пойти. Но ночью, когда дождь забарабанил по жестяной крыше, а по стенам студии потекли черными полосами струи воды, отраженные от оконного стекла, у Любови не хватило нервов уснуть в окружении траурных дам. Она зажгла свет, раздела манекены и заперла их наряды в индийский сундук. Обнаженные манекены смотрелись непрезентабельно и были сосланы до лучших времен в ссылку в чулан.

На Рождество она навестила семью брата, работавшего секретарем российского посольства в Найроби. Впервые она встречала Новый год в Африке. Они сидели на лужайке перед домом под пальмами. На гриле жарились свиные ребрышки. Пили шампанское, которое Люба привезла из Франции. Лед в ведерке таял так быстро, что его не успевали приносить из морозильника. Племянникам Люба подарила на Новый год гигантскую железную дорогу.

— Ты уже немного пришла в себя, — определила жена брата, внимательно разглядывая новое Любино платье. — На похоронах ты выглядела просто жуть.

Жена брата приперлась в августе в Москву, «поддержать Любу от имени семьи в скорбную минуту утраты». Вот дура! Втайне они всегда друг друга недолюбливали. Люба училась с женой брата в русскоязычной школе при посольстве и уже в детстве терпеть не могла эти жиденькие белобрысые косы и писклявый голосок: «Ага-а! Я все расскажу твоей маме!» Они недолюбливали друг друга и теперь, хотя явных причин для неприязни не находилось. Люба догадывалась почему: ее непутевая личная жизнь таила угрозу для прочного семейного очага. Глядя на нее, жена брата начинала подозревать в своем муже тайные страсти и пороки, хорошо скрываемые за маской добропорядочного семьянина. «Яблоко от яблоньки недалеко падает» и тому подобная чушь… Люба же считала свою невестку просто занудной клушей с претензией на аристократичность. Брат нашел себе подходящую пару!

В Найроби за ней все ухаживали как за больной или человеком, пережившим тяжелую моральную травму. Ей подавали чай с молоком в постель и уступили лучшую комнату в доме — самую прохладную. Из Африки она привезла в Париж деревянных жирафов, заменив ими манекенов на лестнице.

В конце февраля Любовь вернулась в Москву, потому что адвокат бомбардировал ее сообщениями: приближалось ответственное время сбора урожая. Наследство покойного Завальнюка было взвешено, сосчитано и разделено, как вавилонское царство: мене, текел, фарес.

2

После ссоры с мужем Вероника Николаевна возвращалась домой одна. Сколько раз повторялось одно и то же: они приходили к Юре вдвоем, а уходили порознь, словно чужие.

Чужие… Хуже! Ольга тоже чужая, но с ней Веронике Николаевне легче. С ней можно говорить о Юре, забыться в воспоминаниях. Плохо, что Ольга так редко к ней заезжает. Вертихвостка… Хотя чего от нее требовать? Что Ольга? — ни жена, ни сестра. Вывшая невеста. Сколько еще она будет помнить Юру? Год, от силы два, а потом выйдет замуж и исчезнет из жизни Малышевых и оставит Веронику Николаевну совсем одну.

Одиночество — вот чего страшилась мать. Пустоты, которую нечем заполнить. Двое чужих друг другу, старых людей в одной квартире, как в клетке. Говорить им не о чем, и, чтобы не ругаться, они молчат, разойдясь по разным комнатам. Был жив сын — было связующее звено, тема для разговоров, общий повод для беспокойства… Теперь Юры нет.

По дороге с кладбища Вероника Николаевна зашла в церковь Николая Чудотворца, поставила свечи, думая о своей беде, своем непоправимом горе и своем одиночестве. Выйдя из храма, она пошла в сторону метро, без всякого желания возвращаться домой просто потому, что идти больше некуда.

Молодой человек с короткой стрижкой, один из тех двоих, что приходили к Юре на кладбище, сидел на скамейке в парке. Вероника Николаевна сначала прошла мимо, но вернулась, подошла к нему и села рядом. Ей было необходимо с кем-то говорить о сыне.

— Осторожно, скамейка грязная, — предупредил молодой человек.

— Как вас зовут? — спросила мать.

— Георгий.

— Спасибо за цветы, Георгий, — глухим, словно охрипшим голосом сказала она. — Юра любил цветы. Когда он был маленьким, у него была своя грядочка на даче, где мы проводили лето. Когда Андрей Виссарионович приезжал на выходные из Москвы, он просил: «Папочка, привези мне из города маленькую тяпочку, я буду цветы тяпать»…

Голос ее сорвался. Она замолчала, потом снова заговорила о сыне, словно не могла остановиться:

— А пионы Юра не любил, особенно красные. Вообще все огромные, с тарелку размером, цветы он не любил, а только маленькие, самые незаметные: фиалки, подснежники, незабудки, колокольчики… Он и сам был такой по характеру — нежный, незаметный. Несовременный, я бы сказала.

— Я вас отвезу домой, если хотите, — предложил Георгий.

Вероника Николаевна кивнула.

За Малым Каменным мостом через Москву-реку Вероника Николаевна попросила свернуть с Большой Полянки в одну из прилегающих тихих улиц.

— Здесь можете остановиться.

Георгий притормозил возле арки.

— Поднимитесь со мной, выпьем чаю? — предложила Вероника Николаевна, и по тону ее можно было догадаться, каким кошмаром кажется матери возвращение в пустую квартиру.

— Спасибо. С удовольствием.

Она благодарно улыбнулась. На мгновение ее сходство с Юрой усилилось.

Во двор крупноблочного дома послевоенной постройки вела арка, украшенная памятными мемориальными досками. Гольцов успел прочесть надпись на одной из них: во время революции 1905–1907 годов на этом месте участвовали в боях рабочие типографии Кирстена и Латкова.

Вероника Николаевна вошла в подъезд, Георгий за ней. В молчании они поднялись в кабине антикварного лифта на пятый этаж.

— Проходите, — сказала хозяйка.

Двустворчатая деревянная дверь, окрашенная облупившейся коричневой краской, вела в квартиру с номером 35. Вероника Николаевна открыла дверь своим ключом и пропустила гостя вперед.

Георгий вошел в обширную полутемную прихожую.

— Не снимайте обувь, ни в коем случае! — жестом удержала его хозяйка. — Подождите меня в гостиной. Я сейчас приготовлю нам чай.

Вероника Николаевна провела гостя через темный и пыльный холл. Вдоль стен возвышались застекленные стеллажи с книгами, поблескивавшими тиснеными корешками. Хозяйка распахнула перед Георгием двери полукруглой гостиной, расположенной в эркере, тремя окнами выходящей на набережную Водоотводного канала. Сдернула со спинки стула забытую шаль, кивнула Георгию:

— Присаживайтесь, обождите меня.

Гольцову показалось, будто он оказался в доме-музее. Пока Вероника Николаевна гремела на кухне чашками, Георгий переходил от стены к стене, рассматривая картины и фотографии в рамках под стеклом. Обои на стенах были старые, из эпохи соцреализма: тисненые, темно-бордовые с позолотой. Кое-где на обоях выступали яркие прямоугольники, — там когда-то висели картины. Можно представить, какой роскошной казалась эта комната лет пятнадцать назад.

«Куда исчезли картины со стен?» — думал Гольцов.

Он поднял голову и посмотрел на тусклую единственную лампочку в шестьдесят ватт, горевшую в массивной бронзовой люстре с хрустальными подвесками.

На одном рисунке, напоминавшем театральный задник, стояла размашистая подпись, соответствующая звучной фамилии: «Мессерер». Это имя ничего Гольцову не говорило. Георгий вовсе не причислял себя к знатокам живописи, просто за долгие годы работы в Интерполе пришлось понемногу овладеть «смежными специальностями». Тем более в одном кабинете с ним, за соседним столом, работала сотрудница-искусствовед, занимавшаяся преступлениями, связанными с хищениями культурных ценностей.

Зато человека на фотографии в другой рамке под стеклом он сразу узнал: Высоцкий! Да, точно он. А рядом, в шляпе с обвислыми полями по моде семидесятых годов, — молодую Марину Влади. А вот еще любопытная фотография: Элизабет Тейлор в Москве на Красной площади, в компании с кем-то из наших артисток, имени которой Георгий с ходу не мог вспомнить, хотя когда-то очень даже ее любил. (В смысле — платонически.)

А вот фотография молодого Марчелло Мастроянни с его автографом. А этот парнишка в белых колготках — знаменитый танцор балета, как же его фамилия? Сбежал из Советского Союза… Нуриев! Точно, Рудольф Нуриев…

М-да!

«А из нашего окна — площадь Красная видна! — А из нашего окошка — только улица немножко…» — подумал Гольцов, выглядывая в окно.

Сквозь плотную подушку облаков пробились лучи алого, предзакатного солнца, осветив дома напротив и голые кроны деревьев на бульваре насыщенным ярким светом. Темное зеркало Водоотводного канала порозовело, в нем мелькали облака.

— Вы меня заждались, — входя, сказала Вероника Николаевна. — К нам сейчас редко кто приходит. И сахара в доме не оказалось, вы уж извините.

— А я пью без сахара, — солгал Гольцов.

— Да? Что ж, но у меня нашлось вишневое варенье. Будем пить чай с вареньем.

Георгий взял из ее рук поднос. Вероника Николаевна смахнула пыль со стола, вздохнула, но не стала оправдываться перед гостем за беспорядок в доме. Как есть, так есть… Все это мелочи.

Они сели за стол.

— Может быть, вы голодны? — спохватилась Вероника Николаевна. — Хотите пообедать?

— Нет-нет! — наотрез отказался Георгий.

Они оба замолчали. Лишь слышно было, как тихо звякают чанные ложечки о тонкие стенки фарфоровых чашек. Наверное, Вероника Николаевна использовала чашки из парадного, а не будничного сервиза. На чашке Вероники Николаевны глазастый Гольцов приметил ломаную ниточку-трещинку.

И чтобы нарушить неловкую тишину, оба одновременно заговорили и запнулись на полуслове, уступая друг другу:

— Продолжайте, продолжайте!

— Нет, вы что-то хотели спросить?

— Ничего важного.

— Нет-нет, говорите!

Георгий спросил, указывая на одну из картин:

— Похоже на Левитана.

Вероника Николаевна оглянулась, кивнула:

— Это и есть Исаак Левитан. Вы разбираетесь?

Георгий отрицательно покачал головой:

— Случайно угадал. Просто похоже…

— У вас цепкий взгляд, — похвалила Вероника Николаевна.

Георгий зачерпнул ложкой варенье.

— Знаете, я вас вспомнила, — неожиданно призналась Вероника Николаевна. — Юра о вас говорил. Вы были его непосредственным руководителем на работе, так?

Георгий смутился:

— Так.

— Я вспомнила. Юра отзывался о вас с большим уважением. Мне кажется, он вами восхищался.

— В самом деле? — пробормотал Георгий, чувствуя себя неловко.

— Я привыкла доверять мнению сына. Он сходился с людьми только близкими ему по духу.

Георгий покачал головой:

— Надо же… Юра мне тоже нравился, и… М-да, нечего добавить.

Он умолк.

В прихожей хлопнула входная дверь, послышалось шарканье шагов по коридору. Вернулся Малышев-отец. Вероника Николаевна молча прислушивалась к его шагам. Не заглядывая в гостиную, он скрылся в своей комнате, раздраженно хлопнув дверью. Снова стало тихо.

— Он сюда не зайдет, — сказала Вероника Николаевна, успокаивая неизвестно кого, то ли гостя, то ли саму себя.

Не называя имени, негромко заговорила о муже в третьем лице:

— У него всегда был тяжелый характер. Порой жалею, что в молодости не разошлась с ним. Время было такое, человеку с его положением нельзя было разводиться, а я не хотела ломать ему жизнь. Если бы тогда я проявила характер, может быть, все было бы теперь по-другому и Юра сейчас был жив? — И добавила: — Он застрелился из наградного пистолета отца…

Наверное, эта мысль ни на минуту не оставляла несчастную женщину.

— А кто… ваш муж? — спросил Георгий.

Вероника Николаевна смахнула прядь со лба:

— Бывший министр культуры. До девяносто первого года…

Гольцов не сразу соотнес эту дату с вехами современной отечественной истории, но для семьи Малышева она казалась красноречивее любых пояснений.


Девяносто первый год! Август… Горбачев в Фаросе. По телевизору идет балет «Лебединое озеро». Кто-то из жильцов их дома — наверняка молодежь! — выставил на подоконник открытого окна радиоприемник, принципиально настроенный на волну «Голоса Америки», включенный на полную громкость. Весь двор слушает свежие новости, прорывающиеся в эфир сквозь треск и шипение глушилок. Весь мир застыл в ожидании: что происходит сейчас в Москве?

В Москве — три дня великой истории.

Юра со школьным приятелем забежали на несколько минут домой, взять бутерброды. Они перемазаны землей и какой-то машинной смазкой, радостно возбуждены и полны впечатлений.

С порога кричит:

— Мама! На улицах танки! Мы с ребятами помогали строить баррикаду, пришлось разбирать тротуарную плитку.

Она сунула ему в карман куртки кулек с бутербродами.

— Мама, я не приду сегодня ночевать, — сообщает Юра. — Дай мне куртку. Мы будем дежурить на баррикаде.

Она в растерянности всплеснула руками:

— Ни в коем случае! Я сойду с ума, если тебя не будет дома.

— Я же не один! Нас там тысячи!

У Юры горели глаза. Танки на улицах Москвы… Она не стала его останавливать.

Целых три дня — у каждого! — ощущение личной причастности к Истории. У них на глазах происходила гибель империи. Три исторических дня: Ельцин на танке, гибель людей, эйфория победы и радостное ожидание перемен.

Двадцать первого августа Андрей Виссарионович вернулся домой пьяным в стельку. Таким Вероника Николаевна не видела мужа давно.

Мать с сыном обедали. Юра взахлеб делился впечатлениями, что ему довелось пережить и увидеть за три дня, проведенные на баррикадах возле Белого дома. Андрей Виссарионович остановился в дверях столовой. Слушал Юру, тяжело дыша, и лицо его наливалось свекольным румянцем. Вдруг он подошел к сыну и со всего размаха влепил ему пощечину. От неожиданности Юра уронил на пол ложку и замолчал на полуслове. Вероника Николаевна обомлела.

— Чему радуешься, щенок? — крикнул Андрей Виссарионович, зло глядя на сына.

Юра стал бледен, только на левой щеке алел отпечаток отцовской ладони. Он молчал, глядя в пол.

— Андрей, — вмешалась мать.

— Заткнись! — рявкнул он на жену и, обращаясь к сыну, повторил: — Чему ты радуешься?!

Юра молчал, но не опускал глаза, смотрел прямо на отца. Алый отпечаток пятерни на его щеке побледнел, щеки порозовели. Он закусил губы и молчал.

— Бестолочи, чанкайшисты! Сами под собой рубите сук! Не понимаете, что вот этого всего у вас уже не будет! Вот этого всего, — широким жестом Андрей Виссарионович обвел рукой столовую, — больше не будет!

— И не надо, — тихо прошептал Юра.

— Что?! — повернулся к нему отец. — Не надо, говоришь? Тебе ничего этого не надо?

Юра упрямо молчал.

Одним бешеным взмахом руки Андрей Виссарионович смел посуду со стола. С жалобным грохотом разбились, упав на плитку, тарелки с бутербродами, чашки, блюдца, тоскливо зазвенели ложки и серебряная сухарница, рассыпаясь в разные стороны, словно разбегаясь от хозяйского гнева.

— Андрей! — ахнула Вероника Николаевна.

— Что, зажрались? Жить по-старому надоело? Валите вон! Новая власть накормит, только рот подставляй!

Хрустя осколками битой посуды, Андрей Виссарионович ушел к себе, хлопнул дверью. Вероника Николаевна сдерживалась, чтобы не расплакаться при сыне. Натянуто улыбнулась, встала из-за стола и стала подбирать осколки. Юра остановил ее:

— Не надо. Пускай лежит. Пусть видит, нам от него ничего не надо.

— Нельзя так говорить, это твой отец.

— Да, и я его люблю не за сервелат из спецзаказа. Пусть не думает, что купил мою любовь. На свое мнение я имею право.

Вероника Николаевна растерянно смотрела на осколки посуды, подумала: и в самом деле, надоело! — и бросила все на пол.

Пусть убирает тот, кто это сделал.

— Идем в кино? — предложил Юра.

Она улыбнулась:

— Идем.

И они поехали в маленький кинотеатр у Никитских ворот. А потом гуляли пешком по бульвару от Никитских до Арбата, и Веронике Николаевне нравилось, что ее сын — такой взрослый, красивый, что на него уже посматривают девушки, — не стыдится гулять под руку со своей мамой.

В октябре девяносто первого министр культуры Малышев был отправлен в отставку. Он не стал принимать предложений о новой работе, гордо написал заявление о выходе на пенсию по состоянию здоровья — и в пятьдесят лет остался не у дел. Может быть, ему казалось, что о нем еще вспомнят, еще придут и попросят, но никто не вспоминал, не приходил и не просил. О нем все забыли.

Вероника Николаевна заставила сына первым подойти к отцу, попросить прощения, и формально они примирились… Но это была такая же видимость, как у нее — видимость счастливого брака…

Андрей Виссарионович не скрывал раздражения новой властью. Казалось, ему доставляло удовольствие при сыне издевательски бросить мимоходом:

— Слышала, Вера? Поляков стал банкиром. Банкир! Сука продажная. Я этого банкира узнал, когда он в зале для делегаций в аэропорту Гандера, на глазах у всех, сгреб в свою сумку со стола все пакеты с орешками. Это то же самое, что тебя запустить в зал для заседаний, а ты первым делом собираешь в свою сумку бутылки с минеральной водой. Называется, пусти свинью за стол, а она и ноги на стол… Банкир! Его папаша — директор химкомбината в Воронеже. Сидел в середине восьмидесятых за взятки. Его жена в Комитет советских женщин к Терешковой обращалась, чтобы амнистировали старого хрена. Вот сейчас у таких людей в руках власть…

Юра молчал и никогда не вмешивался в разговор, но Вероника Николаевна чувствовала, что у сына свое мнение, свои взгляды. И когда после окончания института он пошел на работу в милицию, а затем в «Интерпол», она не удивилась — Юра поступал согласно со своими принципами.

Андрей Виссарионович, узнав о решении сына, издевательски заметил:

— Вор у вора палку украл. Кого защищать будешь?

Юра промолчал.

— В нашей семье ментов не было, — бросил провокационное замечание отец.

— Так что, предлагаешь мне сменить фамилию? — ответил Юра.

Андрей Виссарионович, казалось, только этого и ждал.

— Раз ты так решил — пожалуйста! — заявил он. — Продался с потрохами, так зачем же имя марать?

— И чем же я твое имя замарал? — сжав губы, спросил Юра.

— Перестаньте! — со слезами крикнула Вероника Николаевна, чтобы прекратить этот дурной разговор. — Вы оба с ума сошли! Хватит, замолчите, за что вы мучите меня?! Перестаньте!

Мужчины замолчали, разойдясь по своим комнатам, но что это меняло, что?!

Мира в доме не было. Была вражда с мелкими уколами и подковырками, ядовитыми замечаниями при напускной и подчеркнутой вежливости. Юра молчал, терпел, но любил ли он отца, как любил его в детстве? Нет. В нем тоже что-то умерло, очерствело, и Вероника Николаевна с болью наблюдала, как отдаляются друг от друга муж и сын, и все ее попытки сблизить их разбивались, как волна о каменный мол.

— Не понимаю, за что он меня так ненавидит? — спрашивал порой Юра и не верил, когда она убеждала его, что отец его по-прежнему, и даже сильнее, чем в детстве, любит и переживает за него.

Юра иронично улыбался:

— Ну если это называется любовью!..

И не верил.

Между тем Андрей Виссарионович действительно любил сына и по-своему переживал за него.

— Вырастил — и кого?! Хама! — часто сокрушался он. — Ни уважения к отцу, ни благодарности. Что я ему плохого сделал? Кормил, учил, растил, одевал, обувал… А теперь отец у него плохой, теперь отец у него дурак?

Все переломилось. Словно были две жизни — жизнь до и после.

Вот что такое был для Малышевых девяносто первый год…


Георгий окинул взглядом комнату.

— Надо же, министр, а я и не знал. Юра никогда ничего о себе не рассказывал.

Вероника Николаевна кивнула — да, сын не любил выставляться родством.

— А сейчас он чем занимается?

Вероника Николаевна ответила со вздохом.

— Теперь? Ничем.

— А как же вы живете?

— Пенсия, — развела руками Вероника Николаевна.

И, смутившись, поспешно добавила:

— Конечно, маленькая, но нам хватает. Какие у стариков особые расходы? Дети, внуки, но у нас их нет.

Голос ее осекся. Она улыбнулась через силу.

— Вы пейте чай, Георгий, совсем остыл. Может, подогреть?

Прикасаться к чужой беде порой просто невыносимо. Бессмысленны слова, и любые утешения не приносят облегчения душе. Да и что сказать?

— А кто это на той фотографии, рядом с Элизабет Тейлор? — спросил Гольцов первое, что пришло в голову. — На Красной площади?

Вероника Николаевна повернула голову и посмотрела на снимок в рамке. Усмехнулась:

— А вы в детстве в кино бегали?

— А как же, — подтвердил Георгий. — Я помню эту актрису, только имя… Вера Кадочникова?

— Она самая.

— Вы на нее похожи.

— В самом деле? — неестественно натянутым тоном произнесла Вероника Николаевна, дернула бровью, и вдруг до Георгия дошло — так вот почему ее лицо казалось ему знакомым! Не только потому, что она похожа на Юру.

— Это вы?!

— Что, не похожа?

— А я голову ломаю весь вечер, ну кого же вы мне напоминаете! А почему Кадочникова, и Вера, а не Вероника?

— Кадочникова — это моя девичья фамилия, а имя… В ту эпоху было модно бороться с космополитизмом, а имя Вероника звучало для наших чиновников из Минкульта слишком по-западному. Видите, какая я древняя старуха? Пора в музей восковых фигур.

— Вы ничуть не изменились! — хотел сказать приятное Георгий и поздно понял, что сморозил глупость.

Вероника Николаевна добродушно рассмеялась:

— Вы хотите сказать, что я и в молодости выглядела не лучше? Бедные мои зрители.

— Нет-нет, вы красавица!

Вероника Николаевна порозовела.

— Хватит врать.

— Честное слово!

Она отмахнулась от комплимента, но с искренним интересом спросила:

— А и детстве на мои фильмы бегали?

— Еще бы!

— А на какие?

В пионерский лагерь кино привозили раз в неделю, по воскресеньям, и показывали на открытой эстраде, когда темнело, и потому — очень поздно. Тогда имя актрисы ничего не значило для них, десятилетних мальчишек. Они запомнили название фильма, написанное наискось на листе ватмана: «Крутой вираж». Вожатая трудилась над плакатом все утро, и теперь вывешенный на доску объявлений шедевр каллиграфии потрясал воображение. Выведенные тушью и сухой кисточкой буквы казались острыми, шероховатыми и… опасными. Сразу чувствовалось — привезли фильм не хуже, чем «Пираты XX века», который они смотрели на прошлой неделе.

Это был детектив с назидательным сюжетом: о подростках, попавших под влияние матерых уголовников. Но не назидание интересовало их, десятилетних зрителей, а лихо закрученное действие с гонками по горному серпантину, разбитыми автомашинами, фальшивыми рублями и не фальшивыми алмазами. Они не запомнили имени актрисы, игравшей главную роль, но запомнили ее героиню — Лялю.

Возвращались они после просмотра в спальный корпус притихшие, обалдевшие от впечатлений, а главное — от Лялиной преданности и любви, какая бывает только в кино. Огромная, как подсолнух, луна скользила вдоль тропинки над озером, провожая их от эстрады до лагеря. И долго они не могли уснуть той ночью, жгли карманные фонарики, шушукались на всю палату, обмениваясь впечатлениями.

…Узнав об этом, Вероника Николаевна рассмеялась.

— Да, помню тот фильм. Съемки в Крыму… Мне было двадцать шесть, а играла я восемнадцатилетнюю девчонку. Со мной снимались Женя Жариков и Джигарханян.

— Точно, бандита играл.

— После этой роли мне письма мешками приходили от поклонников. Одно письмо, помню, написал весь личный состав подводной лодки.

— В любви объяснялись?

— И в любви, и замуж звали.

— А почему вы сниматься перестали?

— Снималась, но редко. Семья, дом, ребенок… Быт заел, а может, ролей интересных не предлагали… Не знаю. Все это было так давно. В другой жизни.

— Юра вами гордился?

— Нет.

— Нет? — не поверил Георгий.

— Он не любил смотреть мои фильмы. Говорил: я не люблю, когда ты целуешься с другим мужчиной, а не с папой. Я ему объясняла, что это только понарошку, но он все равно ревновал. Юра с детства был очень преданный и однолюб… Скажите, у Юры были на работе девушки? — резко поменяв тему, вдруг спросила Вероника Николаевна.

— Да, — ответил Гольцов. — Коллектив у нас почти наполовину женский.

— Нет, я не это имею в виду. Юре нравился кто-нибудь с работы?

— Не знаю. Не замечал. А что?

— Почему он уволился?

— Не задавался этим вопросом. У нас часто бывают увольнения. Сами знаете, работы много, денег мало, вот и бегут.

Вероника Николаевна сделала жест рукой, означающий, что она намерена сказать нечто очень важное и просит собеседника выслушать ее внимательно.

— У Юры была невеста, вы ее видели на Троекуровском. Милая, интеллигентная девушка из приличной семьи. Они собирались пожениться. Я была рада… Но…

Вероника Николаевна сделала паузу, словно подбирала нужные слова.

— В последнее время между ними что-то произошло. Сначала я думала, что Ольга виновата. Знаете, девушкам иногда надоедает ждать. Думала, может, ей подвернулось удачное замужество? Юра сильно переживал, но все держал в себе. Потом, когда он умер, я многое узнала, но было уже поздно.

— Что?

— Почему Юра ушел с работы? — вопросом на вопрос ответила Вероника Николаевна. — Он ведь нам не сказал, мы так и не знали… Что за причина? После его смерти я разбирала его вещи и нашла письмо. Хотите, я дам его вам прочитать?

— Разумеется.

Вероника Николаевна вышла в соседнюю комнату и вернулась, держа в руках изрядно помятый лист, сложенный втрое. Протянула его Гольцову:

— Прочтите и скажите свое мнение.

Он взял лист, развернул.

«Милый мой, милый Юра! Имею ли я право вторгаться в вашу жизнь? Но любви никакого права не требуется, она сама диктует права. Мне необходимо вас видеть. Я не знаю, что вам написать, но очень хочу поговорить с вами. Вернее, продолжить говорить с вами вслух, потому что со дня нашей последней встречи я не прекращаю вести в уме бесконечный диалог с вами…»

Властный, но завораживающий тон! Подписи нет, только дата.

«Я слышу ваш голос, ваши ответы, так осязаемо вижу ваше лицо с малейшими изменениями черт, когда вы улыбаетесь или хмуритесь, но… это только мечта. Мне нужно многое вам объяснить. Не знаю, что вы сейчас обо мне думаете, но умоляю: ради самого светлого воспоминания, которое у вас связано со мной, не думайте обо мне плохо, просто — приходите. Я буду держать вас за руки и рассказывать вам о себе, и клянусь, что буду говорить только правду и ничего, кроме правды. Я хочу услышать ваш голос».

— Что вы об этом думаете? — не дождавшись мнения Гольцова, нервно спросила Вероника Николаевна. — Кто эта женщина?

Георгий пожал плечами:

— Не знаю. А почему вы думаете, что это кто-то с работы?

Вероника Николаевна болезненно нахмурилась, словно превозмогая боль.

— Я думала, почему он уволился… — объяснила она. — Это было похоже… Как если бы он оттуда бежал. Вот почему я думала о женщине. Юра словно разрывался между нами, невестой и какой-то тайной жизнью, которая вдруг появилась. Скажите, Георгий, у него были неприятности по службе?

Георгий постарался ответить без запинки:

— Нет. На работе Юра всегда был на хорошем счету. Я был огорчен, когда он увольнялся, и наш директор, Полонский, тоже. Я знаю, что он пытался Юру отговорить.

— Да? А почему вы тогда звонили Юре? Вам нужна была какая-то информация?

— Ничего особенного, — ответил Георгий. — Обычная рабочая неразбериха. Затерялся один документ, который проходил через Юру, и я подумал: может быть, Юра вспомнит.

Услышав о документах, мать сразу утратила интерес. Что ей до скучных деталей работы сына? Ее мучило другое:

— Юра не был карьеристом. Некоторое время мы с отцом даже переживали, что сын не по-мужски равнодушен к карьере, не стремится достичь чего-то, горы своротить… Я хорошо знала своего сына, — сказала Вероника Николаевна. — Для него даже отставка с позором не могла стать ударом. Если бы он чувствовал, что поступил правильно, — ему не страшны были бы никакие карательные санкции. Он бы мог преспокойно уехать в деревню и чувствовать себя счастливым.

— А если неправильно? — спросил Георгий.

— Если Юра осознал свою неправоту, то чувство справедливости перевесило бы личные эмоции, — твердо сказала мать. — Когда Юра понимал, что поступил неправильно, он просто признавал: да, я был не прав, извини. Для него правда была важнее всего. Знаете, когда он учился в шестом классе, его классная руководительница показала мне заметку, которую он написал для школьной стенгазеты «Барабанщик»: «Человек, у которого нет чести, может пройти мимо несправедливости».

Георгий думал о Юре, и каждое слово Вероники Николаевны находило подтверждение в его воспоминаниях: да, Юра был именно таким, каким описывала его мать. Он слушал ее и поражался почти дословному совпадению ее слов с тем, что рассказывала Ольга. Две женщины наблюдали за Юрой неравнодушным взглядом и заметили то, что осталось скрытым для посторонних.

Юра неожиданно изменился. Это произошло в конце прошлого года, в начале зимы… Юра стал задумчивее, чем обычно, загрустил. Затем стал исчезать без объяснений, куда и с кем уходит. Его разрывало надвое, он метался. Он стал похож на одержимого. Казалось, он себе не принадлежит.

— И еще… он снова сблизился с отцом. Это, конечно, хорошо. — Вероника Николаевна вздохнула. — Но мне это показалось странным. Я чувствовала, что Юра разочаровался в чем-то жизненном, главном… Принял точку зрения отца? Ему вдруг стали нужны деньги. Однажды я заметила, что он не ездит на своей машине. Юра сказал, что оставил ее в автосервисе. Тогда я ему поверила, но теперь знаю, он солгал, машина пропала. В другой раз я заметила, что из дома исчез тренировочный японский меч «катана», который висел у него в комнате, довольно дорогой. Я не задавала ему вопросов, только сказала: «Юра, если ты захочешь со мной поговорить, я готова тебя выслушать и помочь».

— Что он ответил? — спросил Георгий.

— Ничего. Только грустно улыбнулся и поцеловал меня. Сказал, что я самая лучшая мать в мире и он меня любит…

— Он не был наркоманом?

— Я думала и об этом!

По щекам Вероники Николаевны покатились слезы. Она взяла себя в руки, решительно вытерла глаза салфеткой.

— Я думала и об этом, — уже спокойнее добавила она. — Теперь знаю точно, что нет. Ведь было медицинское обследование после того, что он сделал… У вас есть дети?

— Есть, — кивнул Георгий. — Сын.

— Единственный? — констатировала Вероника Николаевна и безапелляционным тоном потребовала у Гольцова как можно скорее завести второго, а лучше — и третьего ребенка.

— Вы не понимаете, как это страшно: потерять единственного сына, взрослого, красивого, умного, порядочного. Какая пустота возникает потом. Жизнь прошла, а для чего она была? И для чего теперь жить?

Георгий молчал.

— Знаете, Георгий, я никого не обвиняю, не ищу виновных, чтобы они понесли наказание, и никого не осуждаю. Я только хочу знать, что произошло с моим сыном. Мать имеет на это право. Я не могу успокоиться, все думаю, думаю: где моя вина, где, может быть, вина отца?.. Почему мы упустили Юру?

Она промокнула салфеткой сухие глаза.

— У Андрея Виссарионовича другое мнение, он всех обвиняет, но не обижайтесь на него. То, что он пережил, врагу не пожелаешь. Никто не знает, что значит найти сына так… Отец нес его на руках к машине, вез в больницу. Не мог поверить, что все кончено. Надеялся, что еще можно помочь. Не дай бог кому-то пережить то, что нам довелось… Что случилось с Юрой? У меня нет ответа. Помогите мне узнать правду. Ради Юры… Поможете?

Ответ она прочла по лицу Георгия.


Вечером того же дня ему позвонил Яцек Михальский. Как чувствовал:

— Куда пропал?

— В гостях пил, — оговорился Гольцов.

Хотел сказать «был», но получилось прямо по Фрейду.

— Пил? — развеселился Яцек.

— Да. Чай.

— Интересно, с кем?

— Ты фильм «Крутой вираж» смотрел в детстве?

— Раза четыре. А что?

— Лялю помнишь?

— Гошка, ты пьян, я не пойму?

— Да в порядке я, в порядке. Отвечай, когда спрашивают. Помнишь героиню — Лялю?

— Помню, конечно. Что ты хочешь сказать, ты с ней чаи гонял?

— Поверишь, если скажу?

На Михальского это не произвело особого впечатления.

— Ну, — промямлил он, — не вижу в этом ничего особенного.

— Это его мать, представляешь?

— Чья?

— Юры Малышева! Парня того, к которому мы на кладбище ездили. Она жена последнего министра культуры СССР. А Юра — их единственный сын.

— А! — вежливо ответил Яцек.

Георгий усмехнулся:

— Помнишь, как в Европарламенте вопрос нашим задали: «Who is mister Putin?» Вот я думаю: ху из Юрий Малышев?

Яцек немного помолчал.

— Ты все-таки малость пьян, — уточнил он.

Гольцов согласился — есть немного.

— Ты дома сейчас? — Яцек звонил на мобильный.

— Да, уже дома.

— Иди спать, — посоветовал Яцек. — Завтра созвонимся.

Гольцов сказал — иду, иду, и остался сидеть на кухне, упершись взглядом в окна дома напротив — унылой пятиэтажки военного городка.

«А из нашего окна площадь Красная видна», — повторил он. — «А из нашего окошка — только улица немножко…»

3

Журнал «Частный интерьер России», майский номер за позапрошлый год, отводил четыре страницы подробному описанию усадьбы тогда еще живого и здравствующего, а ныне покойного Егора Завальнюка. Подобным чтивом Гольцов никогда не интересовался, и вряд ли оно бы попало ему в руки, если бы не Зиночка.

— Держи, — хлопнув по столу тяжелым фолиантом в глянцевой обложке, сказала она. — Нужную страницу я заложила. Не потеряй, не мой. Клятвенно обещала вернуть подруге в целости и сохранности.

Между страниц мелькала оранжевая закладка — листок самоклеящейся бумаги. Георгий посмотрел на обложку:

— Не понял. Это зачем?

— Тебя ведь интересует дело Завальнюка?

— Нет.

— Гоша, научись врать.

— Обязательно.

— Могу предложить пару бесплатных уроков.

Георгий сухо поблагодарил Зиночку за проявленную инициативу. Когда секретарша вышла, он бросил журнал в ящик стола. Очевидно, Зиночкина способность знать о том, что творится за плотно закрытыми дверями кабинетов, распространилась за пределы приемной.

Потом «Частный интерьер» по уже забытой причине перекочевал из стола в машину. Порой Георгий собирался полистать тонкие, шуршащие страницы, но только открывал журнал — сразу что-нибудь отвлекало от чтения, так что дальше рекламы душевых кабин и кровельных материалов он не продвинулся.


— …Осторожнее, осторожнее! Плитку мне побьете! У-у, паразиты, пить только вам подавай. Ну чего вылупился? Работай, работай.

Наследница миллионера стояла посреди перекопанного газона и переругивалась с рабочими, рывшими котлован для бассейна. Дочь Завальнюка унаследовала все черты отца: кустодиевские формы, невысокий рост, нос картофелиной. Наследница была молода, — не старше двадцати пяти, но могучее телосложение придавало ей солидности. С рабочими она переругивалась со знанием дела. У ног хозяйки заливисто лаяла уродливая собачонка с приплюснутым носом и выпуклыми глазами. Ее пугал рев мотора экскаватора.

Хотя визит в Жуковку Георгий согласовал заранее, наследница посмотрела на прибывшего гостя с удивлением, потом порылась в памяти, с досадой припомнила уговор, тем не менее сказала:

— Ждите, я сейчас занята.

И ушла, не объясняя, чем занята и скоро ли освободится, предоставив Гольцову полную свободу действий.

Он сходил в машину за журналом и удобно расположился в кресле в одной из комнат первого этажа. Равнодушно пролистал журнал до оранжевой закладки, добрался-таки наконец до усадьбы Завальнюка и… Пожалел, что так сдержанно поблагодарил Зиночку за инициативу. Недооценил. А Зиночка, между прочим, честно заработала шоколадку. (Не забыть бы презентовать ей какой-нибудь «Твикс» — редкий вид…)

Судя по журналу, усадьба внешне напоминала промежуточный вариант между перевернутым вверх днищем Ноевым ковчегом и средневековым замком. Неохватные мореные бревна, белая штукатурка, красный кирпич, чугунная ковка, каменная кладка… Этот диковинный архитектурный шедевр, оказывается, входил в копилку достижений отечественного частного интерьера, о чем авторы писали без ложной скромности, уверяя потенциальных заказчиков, что «на пути к его воплощению прошли через собственную стилистическую эволюцию, а также эволюцию вкусов хозяев»… «В интерьере нет парадного величия, скорее, ставка сделана на простоту и комфорт, способствующие расслаблению и отдыху». Фотографии, снабженные пояснительными ярлыками-подписями, помогали совершить виртуальное путешествие по усадьбе: «Двери в гостиной — оригинальный авторский объект», «камин — центр композиции всего первого этажа», «аскетичную кухню «хай-тек» удачно оживляет большое количество полезной кухонной утвари», «отделанный состаренной керамической плиткой сводчатый потолок и стены, мастерски покрытые венецианской штукатуркой с фактурой мрамора, навевают ассоциации с римскими термами. Столешница из уральского камня — достойное драгоценное дополнение».

При всех драгоценных дополнениях у Георгия от личного знакомства с усадьбой сложилось стойкое ощущение, что далекого от искусства Завальнюка жестоко облапошила шайка модных архитекторов.

В комнату вошла домработница, поставила на столик рядом с Георгием серебристый поднос с чашкой кофе и тарелочкой коричневого сахара. Вообще-то Гольцов кофе пил редко, но сейчас решил не отказываться.

— Скажите, а Алена Ивановна здесь еще работает? — спросил он, размешивая ложечкой сахар.

Но оказалось, новая прислуга даже не была знакома с предыдущей. Видимо, домработница Завальнюков у новых хозяев не прижилась. Где ее сейчас можно найти?

Наконец о нем вспомнили. Наследница вошла в комнату тяжелой поступью, шурша широкой шифоновой юбкой.

— Идемте, мы уже закончили.

Георгий встал и пошел за ней. Благодаря журнальному экскурсу в прошлое, он заметил, что усадьба Завальнюка подверглась генеральному переустройству. Не только двор и фасад, но и внутренние помещения дома приспосабливались под вкус новой владелицы. Часть вещей, признанных ненужными, горестно ожидала своей участи на застекленной веранде. Среди них, накрытые простынями, стояли на полу картины.

— Можно полюбопытствовать? — замедлив шаг, спросил Георгий.

Наследница махнула рукой.

— Смотрите. Не знаю, что с ними делать? — пожаловалась она, равнодушно разглядывая живописные полотна. — Продать, наверное, надо. Ух, сколько возни!

Большинство полотен, на взгляд Гольцова, ничего интересного не представляли: пейзажи, натюрморты… Живописные поделки уровня Арбата и измайловского вернисажа. Одна так и вовсе шедевр в своем роде: и береста, и янтарь, и рамка сплетена из лозы… Видимо, поначалу Завальнюк большим художественным вкусом не отличался, но постепенно научился отличать шедевры от поделок, потому что в доме Георгий видел вещи интересные. А может, их привезли с собой новые хозяева?

— А это… Это ведь Арамов? — спросил Георгий, сняв чехол с последней картины и с удивлением обнаружив там очень любопытный женский портрет.

Наследница молча кивнула, глядя на портрет со смешанным чувством.

— Вернисажная вещь, — забросил удочку Гольцов. — Почему вы не хотите ее оставить у себя?

Он не разбирался в живописи, но, с тех пор как Мочалов просветил его насчет личной жизни Любови Кричевской, Георгий заинтересовался творчеством спившегося питерского гения.

— Потому что это портрет второй жены моего отца, — объяснила наследница, посчитав вопрос исчерпанным.

Георгий поднял портрет за тяжелую багетную раму. Картина была выполнена в свободной манере. (Когда далекие от искусства люди используют словосочетание «свободная манера», это значит, что соответствие оригиналу меньше, чем у Карла Брюллова, но больше, чем у Пикассо.) Еще не зная, какую роковую роль сыграл этот небольшой, пятьдесят на семьдесят, портрет в жизни его покойного владельца, Георгий поставил его на стол и, отступив на пару шагов, издали стал рассматривать изображенную на портрете женщину.

Любовь Кричевская на портрете была совсем не та, какую он успел запомнить со встречи в Шереметьеве-2. С портрета на Гольцова смотрела, грациозно повернувшись вполоборота назад, необыкновенной красоты женщина в серебристо-голубом вечернем платье с глубоко обнаженной спиной. Левая рука ее небрежным жестом касалась щеки. Точеные, мраморные пальцы скользили по губам — то ли женщина откидывала прядь волос, то ли говорила: «Тсс!» — прикладывая палец к губам. На безымянном пальце сверкал драгоценный перстень. С обнаженного плеча соскальзывал искрящийся мех черно-бурой лисицы. Осанка королевы, взгляд чарующий, нежный, губы трогательные. По этим трогательным губам и глазам с поволокой с трудом, но можно было угадать ту гриппующую блондиночку с косичкой, которой Малышев в аэропорту подарил упаковку бумажных носовых платков.

И все-таки между ними была огромная разница… Эта, на портрете, казалась мудрее и старше.

Снимая картину со стола, Георгий заметил на обороте подрамника бумажку с именем художника, датой и названием картины. Название показалось Гольцову неожиданно пошлым, не соответствующим ни роскошной женщине, ни роскошной раме: «У беды глаза зеленые…» Георгий невольно сверился с портретом, действительно ли зеленые, и убедился — да, у женщины с портрета были зеленые глаза, хотя у блондинок чаще встречаются голубые.

— А вы предложите выкупить его бывшей жене вашего отца, — посоветовал Георгий, накрывая картину простыней.

Наследница поморщилась:

— Я предлагала, но она ответила, что портрет ей не нравится. А мне он на что?

— А художник? Может, Арамов захочет выкупить свое творение?

Дочь Завальнюка пренебрежительно отмахнулась. То ли ее не волновала судьба портрета, то ли и этот вариант был испробован — и безуспешно.

С веранды они вышли во внутренний двор, откуда дорожка вела в сад. Вокруг подстриженного газона с визгом носились внуки покойного Завальнюка. Мальчишка лет пяти-шести обстреливал из водяного автомата собачонку с выпуклыми глазами. За ними едва поспевала бегом трехлетняя девочка. Собачонка визгливо лаяла, девочка заливалась хохотом, мальчик издавал устрашающие вопли, соответствующие, но его мнению, военным действиям. Из-за угла дома доносился рокот бульдозера.

— Сумасшедший дом! — энергично закричала наследница, оборачиваясь к Гольцову.

С этим он мысленно согласился.

Наследница проводила Георгия до живой беседки, где уже сидел один гость.

— Станислав Беняш, — представился молодой человек, чуть приподнявшись из ротангового кресла-качалки.

Судя по простоте общения, вездесущий литературный секретарь покойника и здесь успел прижиться. Когда наследница хотела сходить в дом за фотографиями, предупредительный Стасик ее опередил:

— Я сам принесу.

И обернулся в момент, еще и пару баночек пива из холодильника притащил, и все это без подхалимажа и заискивания, а очень искренне и между прочим…

Георгий, уютно откинувшись на спинку кресла-качалки, рассматривал фотографии. Рядом журчал рукотворный дождик: из трубок перголы бисерными нитями струилась вниз вода, орошая первые зеленые побеги. Летом, думал он, побеги поднимутся высоко, завьют всю беседку, отгородят уединенный уголок. Красивый дом, красивый сад. Кто поверит, что это райское спокойствие можно добровольно поменять на бешеную круговерть: работа — офис — работа?

Мирно ли была поделена империя покойника? По доброй ли воле дочь Завальнюка согласилась ограничиться папиной недвижимостью и банковскими сейфами? По доброй ли воле мадам Кричевская-Завальнюк лишила себя роскошной квартиры в Москве, дома в Жуковке, виллы в Биаррице и поместья в Тоскане, на берегу Тирренского моря. Не поместья даже, а небольшого замка с названием Галло-Неро — Черный Петух.

Что делает теперь наследница с этим Черным Петухом? Может, то же, что и с картинами: разводит руками и вздыхает: «Ух, сколько возни!» Разве что Стасик подскажет, Стасик присоветует, и сам с удовольствием в Тоскану слетает, и за хозяйским добром приглядит?

Однако дочь Завальнюка выглядела вполне довольной своей участью.

— Меньше денег — меньше проблем, — развила эту тему наследница. — Я вовсе не хочу, чтобы меня пришили где-нибудь в подъезде.

Она постучала сначала себе полбу, потом по столу, приговаривая: «Дерево об дерево».

— Вы думаете, мне бы удалось удержать в руках папину компанию? В нашей стране? Да никогда. У меня двое детей. Я хочу спокойно жить. Надо быть реалистом. Любе нравилось управлять, она в этом как рыба в воде — ну и отлично, и пусть управляет, а мне лучше синица в руке, чем журавль в небе.

К молодой вдове Завальнюка наследница испытывала смешанные чувства. С одной стороны, при жизни отца врагами эти женщины не были. Дочь Завальнюка никогда не осуждала Кричевскую за то, что она увела отца из семьи.

— Знаете, мама тоже не подарок, — изрекла она. — Я отца прекрасно понимаю.

Да, после развода дочь общалась с отцом и с его молодой женой, хотя мать принципиально бойкотировала бывшего супруга. «Согласна, для мамы отец никто, всего лишь бывший муж. Но мне-то он самый близкий кровный родственник, не так ли? Как я могла с ним не общаться?» Дочь навещала отца, и вскоре познакомилась с его новой женой — Любовью Кричевской. Относились обе женщины друг к другу нейтрально, скорее даже положительно. Это понятно — ведь между ними разница в возрасте была небольшая, и они понимали друг друга с полуслова. После смерти Завальнюка они смогли найти общий язык и поделить имущество без дрязг. После раздела материальных претензий друг к другу также не возникало.

— Вопросы надо решать цивилизованно, — поддакнул Стасик, раскачиваясь в кресле, закинув ногу на ногу и обхватив колено длинными пальцами.

Георгий покосился на его эпатажные голубые вельветовые брюки и стильные лакированные штиблеты с узкими носами.

— Наши адвокаты сумели договориться, — более сдержанно пояснила дочь Завальнюка.

— А как вы относитесь к обвинению против Кричевской? Вы верите, что она причастна к смерти вашего отца?

Наследница подняла брови и развела руками, изображая двусмысленность своего положения.

— Ну, а как я могу к этому относиться? — ответила она вопросом на вопрос. — С одной стороны, не пойман — не вор. Суд Кричевскую оправдал. А виновна она на самом деле, или не виновна?.. Я не Господь Бог. Я не знаю.

Она пожала плечами.

Тем не менее, подумал Гольцов, портрет второй жены держать в доме она не намерена.

— А почему вы отказались от первоначального желания выступать свидетельницей на суде?

Стасик посмотрел на наследницу, с упреком сказал:

— Я ее убеждал.

Наследница тоже повернулась к Стасику и, словно они здесь были вдвоем, ответила ему:

— Не надо меня ни в чем убеждать, я сама в состоянии принять решение.

— Я сама? — хмыкнул литературный секретарь.

— Именно.

— А что здесь делал этот прощелыга?

— Какой прощелыга? — хором задали вопрос Георгий и дочь Завальнюка, только в разной тональности: Гольцов — тоном заинтересованным, наследница — истеричным.

— Теперь мы спрашиваем, какой прощелыга, — с удовольствием попрекнул Стасик, и хотя он говорил «мы», было ясно, что обращение во множественном лице адресовано одной наследнице. — А когда он курским соловьем разливался, слушала развесив уши?

— Ничего я не слушала, во-первых, — покраснев, ответила она, — а во-вторых, ну и что из того? Между прочим, он говорил правду.

— Правду? Просто смешно!

Георгий не встревал в перебранку. Глядишь, так и брякнут что-нибудь интересное.

— Да, правду! — подбоченясь, заявила дочь Завальнюка. — Между прочим, мы с Кричевской родственники, если хочешь знать. Пусть не кровные, но все-таки, с точки зрения человеческой морали…

— Да она гибрид ужа и ежа, а ты о человеческой морали…

— Не смей так при мне о ней отзываться. Она член моей семьи, и он совершенно правильно заметил, что, если суд не докажет виновность Кричевской, я попаду в идиотское положение — вроде как хотела родственницу засудить, а когда не вышло — что, снова в дом на семейные праздники стану ее приглашать?

— Давай приглашай, — иронично поддакнул Стасик, — жди, когда она тебе цианида в чай подсыплет.

— Ты ее просто ненавидишь!

— А ты просто зомби. Тебе профессионально промыли мозги.

Дочь Завальнюка изменилась в лице.

— Сам ты зомби! — по-детски крикнула она обидчику.

Стасик цинично протянул:

— Этот лейтенант сделал тебе настоящую клизму для мозгов, а ты и не заметила.

— Знаешь что… — Наследница набрала воздуха, чтобы выпалить что-нибудь оскорбительное, но у нее предательски задрожали пухлые губы, и голосом, готовым сорваться в плач, она выкрикнула банальнейшее: — Заткнись!

Стасик жестом показал: все-все, молчу, пока не разразилась буря. Встал и демонстративно ушел в дом. Наследница, сделав обиженное лицо, осталась сидеть в кресле, сложив руки на груди, и, насупившись смотреть в одну точку. Может быть, она ждала, что Стасик поспешит перед ней извиниться, но литературный секретарь с невозмутимым видом прогуливался по аллее вдоль дома и даже не глядел в ее сторону.

Георгий, ставший невзначай свидетелем почти семейной сцены, поинтересовался, о каком прощелыге, сумевшем профессионально промыть мозги, шла, собственно, речь? Но наследница на прямой вопрос прямого ответа не дала, зато поподробнее изложила свои аргументы:

— У меня вообще от всей этой истории ощущение, будто мной хотят воспользоваться! Как будто кто-то сознательно захотел клин вбить между мной и Кричевской.

Значит, она не верит в виновность Кричевской?

— Понятия не имею, — заявила наследница.

Исходя из материалов следствия, с которыми ее ознакомил некий доброжелатель, вот какой лично она для себя сделала вывод: отец изменял Кричевской — раз! (Наследница загнула один палец.) Кричевская ревновала отца и следила за ним — два! (Она загнула второй палец, покачала головой.) Ничего больше. Из этого нельзя сделать вывод, что Кричевская убила ее отца.

— Я решила не вмешиваться и дала суду возможность установить истину. Хотя я прекрасно понимаю, в какой стране мы живем. И не верю, что суд устанавливает истину! Но и иного пути я тоже не знаю. Вот вы скажите, что я должна была еще сделать?

Наследница, сложив на груди могучие загорелые руки, уставилась на гостя.

— Вы все сделали правильно, — подтвердил Георгий.

Дочь Завальнюка рассказала, что ездила со следователем Мочаловым на Дмитровский полигон, где эксперты пытались воспроизвести сценарий катастрофы.

— Я ничего в этом не понимаю, — призналась она. — Все, что я знаю о катастрофах, это что должен быть тормозной след. Все!

Но скромных знаний и природной смекалки наследнице хватило, чтобы заметить: ни один опытный водитель не взялся повторить лобовой удар о бульдозер на такой скорости. В точности картину происшествия так и не удаюсь воспроизвести. Она говорила с водителями-испытателями, они мычали и отводили глаза: мол, в такой катастрофе выжить — один шанс на сто тысяч, и то полгода в больницах потом валяться.

— Еще один вопрос, последний. Вы знали человека, который работал водителем у вашего отца?

— Лежнева, что ли? Того, что попал с отцом в аварию? — безразлично переспросила дочь. — Знала. Отец заезжал с ним к нам домой пару раз. В последнее время даже довольно часто.

— Какое он производил впечатление?

— Водитель? Не знаю. Нормальное впечатление.

— Вы знали, что он иностранец?

— Он? — Наследница перестала хмуриться и посмотрела на Гольцова широко открытыми глазами. — Иностранец? Не знала. Избывших республик, что ли?

— Француз.

— Понятия не имела.

Но на этом ее интерес к водителю иссяк. Его фигура, будь он хоть королем Мавритании, сугубого интереса для дочери не представляла.

Литературный секретарь покойника изъявил желание вернуться в город вместе с Георгием. Видимо, в отместку за «зомби». Уехал, не прощаясь. Наследница сделала вид, будто не обратила на это внимания. Из чего дальновидный Гольцов сделал вывод, что Галло-Неро в скором времени очень даже может обзавестись новым управляющим.


По дороге в Москву Стасик посвятил Георгия во все подробности взаимоотношений наследницы с Любовью Кричевской.

Оказывается, дочь Завальнюка к персоне вдовы Завальнюка не всегда была так либерально настроена. Поначалу, после первых встреч со следователем, наследница на полном серьезе намеревалась выступать свидетельницей на суде. (Судя но всему, с поддержки Стасика.) Но незадолго до суда, когда Кричевская, по образному выражению Стаса, «куковала на нарах», дочь Завальнюка попала под сильное влияние некоего человека по имени Юрий Малышев, который «за два сеанса» сумел вправить наследнице мозги, да так лихо, что она полностью переменила диспозицию по отношению к подозреваемой.

Стас в то время отсутствовал в столице, выезжал в Локарно на кинофестиваль короткометражных фильмов, чего себе простить не может, ибо, когда приехал, столкнулся с таким ожесточенным сопротивлением со стороны наследницы, что просто диву дался.

— Вот был человек, и нет человека, — описал состоявшуюся подмену Стасик. — Результат покруче чем у секты Хаббарда. Ее словно подменили. О Кричевской плохого слова не то что сказать, слышать не желала! Все твердила как заведенная: она моя родственница, она моя родственница. Да какая она тебе родственница, идиотка? Она тебе никто!

Больше всего Стасика задело, что он со всем своим профессиональным краснобайством потерпел полный провал. Обратить дочь Завальнюка в старую веру он не смог. И хотя со временем лучезарный образ Любови-мученицы потускнел (не без усилий со стороны Стаса), однако окончательно «прийти в себя» дочь Завальнюка не смогла до сих пор, свидетелем чего стал сам Гольцов.

— А вы-то почему так уверены, что Кричевская подстроила убийство мужа? — полюбопытствовал Георгий.

Стасик сильно удивился:

— А кто же еще? Разве вы материалы дела не читали?

— А вы читали?

— Читал, — подтвердил Стас. — Мне Олежек Мочалов устроил. Вообще, я сейчас книгу пишу о Завальнюке. Неплохая идея, да? — сам себя похвалил он. — Уже пара издательств заинтересовалась. Матерый человечище был Завальнюк. Но, сами понимаете, без мощного финала, без истории убийства, если я напишу, что Завальнюк банально погиб в автокатастрофе, вместо бренда выйдет пшик.

— Бренда? Это что такое?

— Бренд-нейм — это имя. Акунин — это бренд, Незнанский — бренд, Маринина — бренд. А Станислав Беняш пока не бренд. Но если я напишу книженцию о Завальнюке, будет бестселлер покруче идиотского «Олигарха». Смотрели? Хотя вы же на закрытые просмотры не ходите… Киношку такую сняли по мотивам трудовой биографии Бориса Абрамыча. Бред собачий, между нами. Одна мочиловка, никакого полета воображения. С Завальнюка образ списать — куда мощнее получится. Короче говоря, в настоящий момент я не могу написать в книге всю правду о Кричевской, она меня за клевету сотрет в пыль.

— Значит, вы лицо заинтересованное? — заметил Гольцов.

Стас невесело рассмеялся:

— Да уж, подозреваемый номер один.

— А вы знали, что водитель Завальнюка по национальности француз?

Стас отрицательно покачал головой:

— Узнал только от Мочалова.

— А подробности?

— Табула раса.

— Не понял?

— Это по-латыни, чистая доска. В смысле — ничего не знаю, полный ноль.

— Кто из вас раньше возле Завальнюка появился, вы или Лежнев?

— Конечно, я, — даже обиделся за свою персону Стасик. — Я работал на шефа, когда он еще Кричевскую не знал. Можно сказать, это я их сосватал.

Георгий подумал, что этим Стасик оказал покойнику медвежью услугу.

— А когда появился Лежнев?

— Не помню, кто ж на него внимание обращал? Ну однажды появился.

— У Кричевской до него были другие водители?

— Ага.

— А почему она сама не водила машину?

Стасик ответил голосом Джигарханяна из фильма про тетку Марли:

— «Мне кажется, она любит выпить!» То есть не кажется, а точно. Этот божий одуванчик на самом деле гасит коньячище, как здоровый мужик, и хоть бы хны. Я поражаюсь ее здоровью: ни морщин, ни мешков под глазами, цвет лица — чистый персик, а каждое утро начинает с «дринка» и сигареты. Куда в таком виде за руль?

— Значит, у Кричевской однажды появился новый водитель?.. — напомнил Георгий, на чем они остановились. — Муж не удивился?

Стасик захохотал.

Муж? А когда она отчитывалась мужу в своих делах? Это во-первых. А во-вторых, водителей Кричевская меняла как перчатки, потому что в силу стервозности характера третировала водителей так, что они долго не задерживались.

— У нее патологическая придирчивость, — живописал Стасик. — Один водитель ей не угодил, потому что пользовался каким-то не тем лосьоном после бритья. Она его за это вышибла. Другие сами уходили, потому что никаких нервов не хватит вести машину, когда такая змея шипит на тебя сзади: не туда свернул, идиот! не туда поехал, кретин! не тут притормозил, козел! — ну и словечки похлеще.

— Ясно, — кивнул Георгий. — Как Лежнев перекочевал к Завальнюку?

— Это я знаю, сам был свидетелем! — радостно заявил Стас. — Как-то за завтраком Кричевская брякнула, что хочет избавиться от водителя, потому что давно получила права, и если не сядет за руль, то разучится ездить вообще. «Я думал, он тебе нравится», — ответил Завальнюк таким тоном, каким говорят: «Тебе нравится этот ковер?»

— Нет. Он слишком быстро ездит, — отрезала мадам.

Завальнюк в ответ только буркнул что-то, но когда Стасик вышел во двор, то увидел, что хозяин сажает новичка за руль своего «лексуса». Для пробы Завальнюк взял Лежнева в тот день с собой в Москву. Водитель Лежнев был от Бога. Вечером Завальнюк сказал жене:

— Не знаю, чего ты хочешь? Он классный шофер.

— Вот и оставляй его себе, — огрызнулась мадам.

И Завальнюк оставил.

Наследница оказалась не единственной жертвой профессиональной промывки мозгов. Благодаря литературному секретарю покойника Гольцов узнал самое ценное: метод, каким воздействовал Юра Малышев на «неокрепшие умы», как пишется в учебно-воспитательной литературе по психологии. Не столько неокрепшие умы, сколько неокрепшие мнения… С наследницей Завальнюка лейтенант Малышев разделался за два сеанса, по ревнивому выражению Станислава Беняша. Всего два визита в Жуковку.

Гольцов представлял, как это происходило. В усадьбу приезжал интеллигентный представитель Интерпола — структуры, чье название звучит для обывателей куда благороднее, чем МУР, ГУБОП и так далее. Молодой человек с убедительно-интеллигентными манерами присаживался в ротанговые кресла (ах да, какие кресла, зима ведь была, февраль. Но какая разница?). В гостиной, в зале, в зимнем саду — не суть важно где — приезжий вел неторопливую, очень обстоятельную беседу.

Психология… Это профессиональное. Правду Стасик подметил: «клизма для мозгов» — грубо, но точно. Наследница — она что, дура? Как могла так быстро переменить мнение в пользу Кричевской? Не дура, но… Зимой в Жуковке жуткая скука. Хозяйка рада возможности узнать из первых рук то, что на устах у всех знакомых ее круга: правда ли, что Кричевская убила своего мужа, или же это сплетни и роковое стечение обстоятельств? А Малышев говорил ей то, что она хотела слышать. Человек она нерешительный, любит комфорт и уют, это же сразу видно. Ссориться ни с кем не любит, вот и с мужем мирно разошлась, и всегда со всеми мирно уживалась — так ли уж трудно по двум-трем наводящим вопросам уяснить характер человека, «схватить типаж»?

4

Бедную старушенцию — бывшую домработницу Завальнюка — лейтенант Малышев перевербовал даже не за два сеанса, а за один. Тоже очень тактично и вежливо, без угроз — упаси господи! — а все больше нажимая на сочувствие и понимание. А также на инстинкт самосохранения, присущий каждой живой твари: ну упекут хозяйку в кутузку, ну а ты-то, карга старая, кому в шестьдесят лет нужна будешь? Кто тебя на работу возьмет?

Никто.

На пенсию проживешь?

Не проживешь, той пенсии кот наплакал.

А чем тебе такая хорошая хозяйка, как Кричевская, насолила? Сидела ты в ее усадьбе в тепле, в сытости, цветы поливала, и что, плохо тебе было? Хорошо. А новая наследница тебя первым делом на заслуженный отдых спихнула? Спихнула. Без выходного пособия? Естественно, и отвечать не надо. Наверняка сунула в зубы сто баксов и выставила за дверь. А Кричевская добрая, разве она бы так поступила?

У старушенции закружилось в голове и помутилось в уме. Да видела ли ты своими глазами то, что видела? Кстати, а что она такого видела, собственно говоря? Ровным счетом ничего. Ну однажды летом черт ее зачем-то понес в комнату водителя над гаражом — и там она наткнулась на хозяйку и шофера, Лежнева… Чем они там занимались? Разговаривали. Просто разговаривали! Даже не целовались, и уж конечно ничего похуже между ними не было.

А о чем разговаривали? Ну о какой-то схеме, о дороге, это все, что бабка поняла.

Все?

Все.

Милая вы моя Алена Ивановна, но вы-то сами понимаете, что об этом просто смешно говорить? Люди сидят, разговаривают, а вы подслушиваете, да еще делаете из этого такие далеко идущие выводы, что… Кстати, вы ведь уже в таком возрасте, когда у женщин начинается старческий маразм с параноидальными симптомами. Вы не боитесь, что вас отправят в Кащенко на психиатрическую экспертизу? Адвокат Кричевской (между нами говоря, очень гадкий тип!) обязательно потребует экспертизы. А это очень неприятно. Даже если обследование покажет, что вы в трезвом уме и здравой памяти, вам придется провести четыре недели в сумасшедшем доме, вместе с психами и придурками всех мастей. Вы готовы на это?


Гольцов встретился с Аленой Ивановной в ее доме на краю поселка километрах в трех от престижной Жуковки. Пенсионерка, судя но всему, жила неплохо: в комнате на столе в красном углу стоял огромный телевизор «с суперплоским экраном», настойчиво рекламируемый по всем каналам. На одну пенсию таким ящиком не разживешься. Герои любимого бразильского сериала на суперплоском экране казались ярче и живее реальных людей. Разговаривая с Георгием, бывшая домработница покойника сжимала в руках огромный пульт дистанционного управления (для сохранности замотанный в кусок целлофана и заклеенный скотчем).

— Хозяйка подарила? — спросил Георгий.

— Любовь Сергеевна очень добрый, отзывчивый человек, и слава богу, что у нее все так благополучно закончилось, — непререкаемым тоном ответила женщина.

В голосе бывшей домработницы не прозвучало ни нотки фальши. Она искренне верила в то, что говорила.

Георгий представил Алену Ивановну на суде: трикотажный учительский костюмчик «прощай молодость», скромная сумочка из кожзаменителя, седые волосы со следами химзавивки, резкий учительский голос, вздернутый острый подбородок… Стопроцентная бывшая училка, хоть в рекламу шоколада «Шок — это по-нашему».

— …Любовь Сергеевна просто обожала мужа! За все время я не слышала, чтобы они ругались, ссорились, а ведь я проработала у них более трех лет. Конечно, в семье бывали размолвки, но не более. Любовь Сергеевна хотела иметь ребеночка, жить счастливой семейной жизнью.

И с рыданием в голосе, как описывал Мочалов, свидетельница на суде воскликнула, поворачиваясь к сидящей в клетке Кричевской: «Дай Господи вам счастья, Любовь Сергеевна!»

В зале зааплодировали… Бедный Мочалов. То-то у него отвисла челюсть.

Георгий даже поежился при мысли: не хотелось бы мне в ту минуту оказаться на его месте. Как с такой Аленой Ивановной спорить?

— А про записку? — напомнил Георгий. — Что вам про записку Малышев сказал?

Алена Ивановна сдвинула очки на кончик носа, посмотрела на собеседника невинными выцветшими глазами деревенской интеллигентки. Малышев? — постойте, это тот приятный молодой человек из Интерпола? Слава богу, дожили-таки до тех времен, когда у представителей наших сыскных органов не только в кино, но и в жизни встречаются интеллигентные лица, как у Кирилла Лаврова. Вы знаете, кто такой Кирилл Лавров? Георгий кивком подтвердил, что знает.

Про записку приятный молодой человек ничего не сказал, только лицо у него стало такое… Перекошенное, словно он через силу сдерживался. Алене Ивановне даже страшно стало: может, то, что она сделала, как раз и является самым страшным преступлением?

В тот день она пришла на работу как обычно, к половине седьмого утра, потому что с вечера поставила тесто, а на завтрак хотела испечь пирожки с протертой смородиной. Завальнюк спустился к завтраку в половине восьмого. Любовь Сергеевна в это время еще спала и никогда не выходила так рано из своей комнаты. Хозяин завтракал в столовой, водитель Лежнев пил чай на кухне. В восемь они обычно уезжали в Москву. В то утро Лежнев передал Алене Ивановне записку со словами: «Отдайте это хозяйке, когда будете уходить домой». Алена Ивановна положила записку на холодильник. В восемь утра Завальнюк уехал на работу. Любовь Сергеевна провела день дома, никуда не поехала. В седьмом часу вечера домработница стала собираться домой. Перед уходом она, постучав, зашла в спальню к хозяйке. Любовь Сергеевна читала в постели. Алена передала ей письмо.

— От кого? — удивилась Люба, рассматривая сложенный пополам лист.

— От Петра.

— От кого? — переспросила она, забыв, как зовут Лежнева.

Домработница объяснила. При этом у Алены Ивановны был такой несчастный вид, словно она хотела сказать: «Я ничего не знаю и не хочу знать, мое дело просто передать вам письмо, и пожалуйста, ничего мне не объясняйте». Люба сразу поняла, что старая обезьяна не удержалась и сунула нос в чужую жизнь. Когда Алена ушла, она развернула лист и прочитала записку, которую немедленно сожгла в пепельнице.

В этой записке не было инструкций, как утверждал позже следователь Олег Мочалов. Лежнев писал: «На всякий случай, если мне сегодня отобьет мозги, вот адрес моей матери. Не скучай!»

— Зачем вы прочитали чужое письмо? — с искаженным от гнева лицом тихо спросил Малышев у испуганной Алены Ивановны.

Учительница-пенсионерка покраснела до корней седых волос, как нашкодивший семиклассник. Залепетала неуверенным голосом:

— Я… Случайно. Я не хотела.

Как одинаково неубедительно всегда звучат любые объяснения!

— Вы понимаете, что вы наделали?

Алена Ивановна не понимала, но чувствовала: она сделала нечто ужасное.

— Зачем вы рассказали об этом следователю?

Странный вопрос. Алена Ивановна подняла голову и удивленно посмотрела на приятного молодого человека. Вид у него по-прежнему был строгий, но уже менее гневный, скорее — сострадальческий.

— Вы сами себя поставили в ужасное положение. Зачем вы прочитали чужое письмо? Теперь вы будете мучиться до конца своих дней.

— Я? — испугалась домработница. — Почему?

Малышев доходчиво изложил причины. Читать чужие письма, подглядывать и подслушивать за чужой жизнью свойственно людям лживым и завистливым. За достоверность показаний таких людей поручиться нельзя. Скорее всего, суд даже не примет их во внимание. Но Алена Ивановна себя скомпрометировала ужасно и непоправимо. Работу, подобную прежней, ей уже никогда не найти. Кто захочет держать в собственном доме шпиона?

…Бедная курица, глядя на Алену Ивановну, думал Гольцов, и сочувствие к Юре Малышеву убывало, убывало, как воздух из проколотой шины. Еще немного — и появится досада на лейтенанта: ах ты мразь, что же ты с людьми-то делаешь? Делал…

На суде Алена Ивановна отказалась от своих прежних показаний. Сказала, что никакой записки не читала и передала все хозяйке в целости и сохранности, в свернутом виде.

— Поверьте, я случайно ее прочитала, — жалобным голосом объяснила она Георгию, — до вечера я и забыла, что за записка на холодильнике лежит. Думала, это список продуктов. Когда развернула и прочитала — тогда только и поняла, но уже поздно было, там всего-то и было, две строчки и адрес его матери. По-французски.

Думая о своем, Георгий рассеянно кивнул:

— Да, адрес по-французски.

— Нет, — поправила Алена Ивановна. — Вся записка.

До Георгия медленно дошел смысл сказанного.

— Что? Лежнев писал по-французски?

— Разумеется, я же вам говорю! — очень по-учительски заявила пенсионерка.

Действительно, как он сразу не подумал! Не идиот же Лежнев, не мог он такую записку, написанную по-русски, свернуть пополам и запросто сунуть первому встречному: на, мол, передай по назначению! Другое дело — никому не понятная фраза на иностранном языке. Лежнев хоть и прикидывался русским на все сто процентов, а не заподозрил в деревенской домработнице из народа бывшую француженку. Не по паспорту — по профессии…

— Вы в школе иностранный язык преподавали? — догадался Георгий. — Французский?

Алена Ивановна горько усмехнулась.

— Нет, я двадцать пять лет преподавала английский, но в институте заканчивала факультет английского и французского. Конечно, французский я подзабыла, но помню достаточно, чтобы понять смысл записки… Он написал ей: «Если мне сегодня отобьет мозги, вот на всякий случай адрес моей матери. Не скучай!» У меня сразу появилось такое дурное предчувствие, что когда поздно вечером мне позвонила Любовь Сергеевна и попросила прийти…

Георгий смотрел на Алену Ивановну. Зачем она теперь все это говорит? Если бы то же самое она рассказала зимой на суде, Юра Малышев сейчас был бы жив.

— А адрес? Помните?

Алена Ивановна пожала плечами:

— Нет, конечно, ведь у них адреса состоят почти из одних цифр.

— А хотя бы название города?

— Пожалуй, если бы вы мне его назвали, я бы вспомнила, а так…

Она отрицательно покачала головой.


Начмед районной станции «Скорой помощи» — еще одна лжесвидетельница, при воспоминании о которой следователь Олег Мочалов скрежетал зубами, — жила в райцентре Партизанский. Ассоциации с Великой Отечественной войной при ближайшем ознакомлении с местной историей и географией оказались неуместными. Своим именем бывший поселок, в эпоху застоя получивший статус города, был обязан партизанам 1812 года. До эпохи развитого социализма поселок назывался деревня Гусаровка, позже — поселок городского типа Гусаровка. Вместе со статусом районного центра идеологически не выдержанное название было заменено родственным, но уже идеологически нейтральным.

Проезжая по главной улице (разумеется, Советской), Гольцов приметил справа, в глубине кленового сквера, бревенчатую усадьбу с белыми резными ставнями и колоннами у крыльца. Во дворе усадьбы сиротливо мок под дождем бронзовый бюст офицера в гусарском ментике с эполетами. Логично предполагалось, что усадьба в глубине сквера некогда была родовым гнездом, а ныне служили историко-краеведческим музеем.

Начальница отделения «Скорой» оказались грузной, уставшей от жизни теткой с короткой стрижкой и отечными ногами. Такие обычно тянут на себе семью, состоящую из вечно не бритого, пьющего мужа-бездельника и сына-подростка, лоботряса. И предел их мечтаний — получить новую квартиру или устроить сына в институт.

Начмед оказалась твердым орешком: не выдала своей тайны. Как ни старился Гольцов… (Да не так уж он и старался, потому что после общения с бывшей домработницей Завальнюка потерял вдохновение.) Собственно, плевать, чем конкретно взял на крючок эту тетку старший лейтенант Юрий Малышев, к которому у Гольцова оставалось все меньше сочувствия. Главное — взял. Разумеется, теперь тетка отбрыкивалась с грациозностью старой коровы, уверяя, что не лгала на суде, а говорила сущую правду.

На суде начмедшу спрашивали, что дословно сказала Кричевская, когда позвонила по телефону 03 в ночь смерти мужа? Говорила ли Кричевская, что беременна и что у нее внезапно открылось кровотечение? Или же вовсе не упоминала про беременность, а говорила лишь о кровотечении? (В этом крошечном нюансе таился большой подвох, а поскольку запись ночного звонка Кричевской на подстанцию «Скорой помощи» давно была стерта, приходилось надеяться только на человеческую намять.) Сама Кричевская уверяла следователя, что в ночь смерти мужа звонила на «Скорую» именно потому, что испугалась за жизнь ребеночка, и вопила от ужаса, что опасается выкидыша, и умоляла спасти.

У Мочалова же была совсем другая версия, попроще: никакого выкидыша у Кричевской не было. Она его придумала, чтобы заставить осторожного Завальнюка сломя голову мчаться по шоссе, где знак — ограничитель скорости днем при хорошей видимости предписывал не разгоняться больше сорока километров в час. Судя по тому что через год после гибели мужа веселая вдова не предъявила суду младенца-наследника, вся история с беременностью могла оказаться липой от начала до конца. Лично Мочалов в этом не сомневался.

Диспетчерша «Скорой», дежурившая в ту ночь и принимавшая звонок Кричевской, дала Мочалову путаные показания. Она утверждала, что Кричевская просто жаловалась на кровотечение, но в то же время диспетчер поняла, что Кричевская вроде бы ожидает ребенка. А что дословно говорила звонившая, разве можно вспомнить? Ведь столько времени прошло!

Начмед подолгу профессии обязана была прослушивать записи всех поступавших за сутки звонков в «Скорую». Ее первоначальные показания следователю оказались очень конкретными: тетка вспомнила слова Кричевской дословно, и в них никаких упоминаний о беременности действительно не было. На суде же внезапно все переигралось с точностью до наоборот. Начмед прекрасно помнила звонок Кричевской и смогла воспроизвести его по памяти. Кричевская говорила, что у нее беременность на ранней стадии. Это абсолютно точно.

Почему начмед так хорошо это запомнила? Да потому, что накануне с ее племянницей произошло то же несчастье: утром племянница принесла с базара сумку огурцов, а ночью попала в больницу, и ей не смогли спасти ребенка. Слушая звонок Кричевской, начмед вспомнила свою племянницу, вот и все…

— Вы знаете этого человека? — спросил Георгий, показывая тетке фотографии Юры Малышева.

Она отпиралась — не знаю. Пришлось дуру припугнуть: вас вместе видели, а за дачу ложных показаний на суде знаете что бывает? Тетка тут же поменяла тактику: да, знаю, просто сразу не вспомнила, ведь давно было, и вообще, видела человека раз в жизни, всех не запомнишь. С Малышевым она никогда ни о каком уголовном деле не говорила и даже не знала, что он работает в Интерполе. (При этом несчастная тетка лгала, суетилась и потела, как вокзальная цыганка, но упорно гнула свое.) Познакомилась она с ним случайно, в электричке. Приятный молодой человек, очень вежливый. Помог ей дотащить до дома санки с продуктами, закупленными в Москве на оптовой ярмарке. Никогда с ней Малышев не говорил на тему суда над Кричевской. Он помог ей, распрощался и был таков.

После этого и верь в женскую болтливость!

Решив, если сразу не выйдет, плюнуть и не докапываться (и без того дел по горло, чтобы на несчастную подкупленную дуру терять целых два дня), Гольцов с подстанции «Скорой помощи» поехал на улицу Генералов 1812 года. По данным Мочалова, лжесвидетельница проживала на улице Генералов в старой квартире, в доме хрущевской застройки. Гольцов навестил начмеда на ее рабочем месте, заткнуть рот соседям тетка не успела, так что имело смысл познакомиться с ее соседями.

Как бы не так! Оказалось, данные следователя безнадежно устарели. В квартире на первом этаже Гольцов застал только небритого, лохматого и изрядно побитого бывшего мужа лгуньи, правда, не в одиночестве, а в компании себе подобных. Гольцова алкаши приняли за участкового и мигом рассосались. От соседей, возмущенных образом жизни бывшего мужа бывшей соседки, Георгий узнал, что лжесвидетельница давно выехала отсюда. Куда? В новую квартиру, конечно.

Давно, бедная, мучилась, проживая с бывшим мужем-алкашом под одной крышей, а поделить жилплощадь не могла: двухкомнатная старая хрущевка при продаже никак не тянула на две отдельные квартиры. Сын-лоботряс в наличии тоже имелся, и не один, а в количестве двух. Как же «бедная» вышла из затруднительного положения? А повезло. Наследство получила. Этой зимой умерла у нее где-то в Саратове дальняя родня, оставила тетке в наследство квартиру. Та саратовскую квартиру продала, свою тоже продала, мужу в том же доме купила однокомнатную, а себе и детям — новую, трехкомнатную, на Малахитовой улице. Когда переехала? А вот недавно совсем, пару месяцев назад. В марте.

Улицы в новом микрорайоне Партизанского носили исключительно романтические названия: Бажова, Малахитовая, Медная Гора, Бирюзовая… Кирпичный дом под красной современной крышей Георгий зрительно определил сразу, и не ошибся: адрес, подсказанный соседями, совпадал. Поднялся пешком по чистой лестнице розового подъезда на третий этаж, звякнул в металлическую дверь, обитую добротным глянцевым кожзаменителем. Открыл подросток лет четырнадцати, копия тетки, только худой и длинный, даже имени спрашивать не надо.

Георгий спросил:

— Михальский здесь живет?

Подросток пожал плечами. Предположил:

— Может, в соседнем подъезде?

Гольцов поблагодарил за подсказку и пошел вниз по лестнице.

Выйдя из подъезда кооперативного дома по Малахитовой улице, Георгий сунул руки в карманы и огляделся по сторонам. Асфальт кончался за соседней многоэтажкой. Дальше через поле тянулась размытая дождями колея. Справа высились уродливые коробки коттеджей провинциальных «новорусских». На пустыре одиноко стоял вагончик. Георгий присмотрелся — не вагончик, а церковь, вот и крест над входом, и рядом, в деревянной ограде, другой крест — большой. Полюбопытствовал, подошел ближе, прочитал табличку: «На этом месте в 1997 году заложен фундамент храма в честь иконы Богородицы «Нечаянная Радость». К кресту прибита икона в киоте, та самая — «Нечаянная Радость».

Георгий представил себя на месте лгущей тетки: двое сыновей, муж-алкаш и никакого просвета в будущем. И вдруг… Приходит Малышев. Вот уж в самом деле нечаянная радость.

Интересно, думал он, глядя на размытую дождем рыжую глину под ногами, как Малышев этим страждущим лгунам от Кричевской дары волхвов преподносил? Пока она сидела в Бутырке, ее деньгами кто распоряжался? Может, адвокат? Может, Кричевская дала своему адвокату такую указявку: придет к тебе молодой человек, сколько попросит — дай.

Куда в таком случае исчезла машина Юры Малышева и подарочный японский меч «катана» — напоминание о визите бывшего министра культуры бывшей Советской империи в Страну восходящего солнца? Выходило, Малышев их продал. О материальной компенсации ущерба речи, кажется, не шло, судя по тому, как сейчас живут родители Малышева.

Оставался открытым и другой вопрос: а зачем, собственно говоря, Малышев все это проделал? Зачем вытаскивал Кричевскую? Вообще — когда они, говоря языком протокола, «вступили в преступный сговор»?

И как только ситуация из плоскости «что?» перепрыгнула в плоскость «когда?», Гольцов вспомнил: дело было осенью минувшего года. В тот день испортилась служебная машина, а нужно было срочно ехать в Шереметьево встречать Малышева: Юра возвращался с экстрадиции. Георгий поехал в Шереметьево-2 на своей «шестерке». Почему-то он хорошо запомнил тот день — сырой, дождливый и ветреный. Высоко в небе бежали рваные свинцовые облака, то хлестал дождь, то выглядывало слепящее солнце, и тогда надвигавшаяся зима казалась обманчиво далекой, а ушедшее лето — близким. Еще зеленели пригорки, еще желтели кроны далеких лесов…

Парижский рейс из-за непогоды задерживался, было даже предположение, что диспетчеры прикажут ему садиться в Пулкове, что оказалось бы весьма некстати. Гольцов больше часа прослонялся по зданию аэровокзала, рассматривая в витринах хохлому и посадские платки. Наконец на табло прибытия высветился номер парижского рейса, совершившего посадку, и к тамбуру таможни потянулись немногочисленные встречающие. Малышев с арестованной вышел через служебный выход. Женщина была в наручниках, которые, чтобы не привлекать внимания, прикрыли кожаным плащом. Кроме Гольцова парижский рейс встречали двое работников ГУБЭП, которым следовало передать арестованную. Георгий заметил губэповцев в последний момент: двое мужчин плотного телосложения быстрым шагом пересекали зал.

— Все в порядке? — кивком поздоровавшись с Малышевым, спросил Георгий.

Лейтенант ответил односложно: да.

Что характерно: обладая цепкой памятью на физиономии, Гольцов арестованную с первого раза не распознал. Женщина не привлекла его внимания: высокая, европейские черты лица, белокурые прямые волосы заплетены в короткую тугую косу. На вид лет двадцать пять. Она была простужена и время от времени кашляла, уткнувшись носом в плащ. Гольцов еще подумал: «Не столько больна, сколько чувствует себя неловко и прячет лицо». Обратил внимание на ее руки: ногти коротко подстрижены, без маникюра, пальцы длинные, без украшений. Руки работающей женщины.

Формальности с передачей арестованной заняли не больше двадцати минут. За это время Малышев успел сбегать в ближайший аптечный киоск и вернулся, держа в руках упаковку бумажных носовых платков. Отдал их арестованной, она кивнула, прошептала едва слышно глухим голосом: «Спасибо». Гольцов отметил про себя этот жест лейтенанта и заметил, что губэповцы тоже обратили на него внимание, но все сделали вид, будто ничего особенного не произошло. После передачи арестованную посадили в зеленый бронированный «уазик» и увезли. Гольцов и лейтенант пошли на автостоянку.

По дороге в Москву Юра сидел как в воду опущенный. Видно было, что лейтенант чем-то крепко расстроен.

— Что с тобой? — поинтересовался Георгий.

— Ничего.

— Устал?

Малышев промолчал.

— Как все прошло?

— Нормально.

— Как погода в Париже?

— Тепло.

— Знаешь, никогда так больше не делай, — не столько упрекнул, сколько посоветовал Георгий. — Это запрещено. Я о подарках.

Малышев мотнул головой, усмехнулся: так, мол, и знал, что об этом будет разговор.

— Это же не подарок, — буркнул он.

— Я знаю. Но так больше никогда не делай. Понял меня?

— Есть.

— Хорошо, что попались нормальные мужики. Вообще-то могли придраться.

— Понял.

Георгий подумал, что лучше было бы дать лейтенанту остыть, а потом пропесочить его на свежую голову. Что поделаешь, характер такой.

— Эту женщину обвиняют в убийстве мужа, — сказал Малышев, рассматривая далекий лес на горизонте.

Взгляд у него был сосредоточенный.

— Ну и что? — спросил Гольцов.

— Она его не убивала.

Георгий спросил, не глядя на Малышева:

— Ты откуда знаешь?

— Она не может быть убийцей.

— Почему?

Юра ответил не сразу. Произнес тихо, устало:

— Я в это не верю.

5

Вернувшись из Партизанска в Москву, Гольцов поднял архив НЦБ, чтобы лишний разубедиться в том, что в октябре прошлого года старший лейтенант Юрий Малышев выезжал во Францию на экстрадицию не кого иного, как Любови Кричевской-Завальнюк. Малышев и Кричевская провели наедине в самолете четыре часа. Этого времени Кричевской хватило, чтобы запасть несчастному лейтенанту в душу. Она спела ему песенку о своей несчастной жизни и о том, как роковые обстоятельства сделали ее невинной жертвой.

Но ладно Юра, мальчишка, но где были мои глаза? — злился на себя Георгий. Ведь видел Кричевскую в тот день, рядом стоял — и ничего не почувствовал. Ладно, допустим, в тот день она предстала перед ним не в соболях и бриллиантах, как перед обалдевшим Мочаловым. Но ведь фигура, походка, осанка, блеск глаз — все то, что отличает очень красивую женщину от просто смазливой мордашки, — вое это оставалось при ней?! Так почему же он прозевал, прошляпил, не заметил? Потому что она сама так захотела. Она хотела остаться незамеченной. Серой мышкой, шмыг-шмыг. Мышка бежала, хвостиком махнула…

Юру она раскусила как семечку, да и что там было раскусывать, если у парня на лбу написано: порядочный человек. А порядочных не ловят на блеск бриллиантов. Порядочным подавай кротость, милосердие, смирение, терпение и прочие душевные качества чистейшей пробы… «Человек, у которого нет чести, может пройти мимо несправедливости»… При мысли о том, что в тот день у него был шанс повлиять на ситуацию, Гольцова охватывало тошнотворное ощущение собственной вины.


«Этот День Победы порохом пропах!.. — разносилось над Москвой. — Это праздник с сединою на висках! Это радость со слезами на глаза-а-ах!»

Проникновенный баритон Лещенко заполнял улицы. На свежевымытой, залитой солнцем Тверской чувствовалась бодрящая атмосфера военного парада.

— Там, там, там! Тарара-там-там, та-ра-ра… — Георгий машинально выстукивал дробь на руле старого «жигуля», ожидая на перекрестке, когда загорится зеленый.

Радиостанции с утра наперебой заполняли эфир военными песнями. «Мы пол-Европы, пол-Европы прошагали и наконец, и наконец пришли домой!..»

«Еще немного, — машинально подхватил про себя Георгий, — еще чуть-чуть… Последний бой, он трудный самый…»

Рядом с ним в машине сидел отставник полковник. Грудь парадного мундира полковника отливала металлом наград. Отставник выглядел бодро и подтянуто, даже брюзгливое выражение обиды на жизнь сошло с его лица. Полковник будто помолодел еще тогда, когда Григорий предложил отвезти в праздничную Москву. Еще не догадываясь, куда Георгий его везет, он глазел по сторонам, против воли зачарованный новой Москвой — блестящей, западной.

Куркуль-отставник оказался самым несловоохотливым из всей братии лжесвидетелей. Смотрел на Гольцова волком, отвечал на вопросы так уклончиво, что придушить хотелось. От своих слов на суде не отказывался: да, видел в ночь аварии на лугу мальчишек, драпали с велосипедами в руках в сторону близлежащих зеленых насаждений. Сразу не придал этому факту значения. Позже вспомнил и на суде сообщил. От знакомства со старшим лейтенантом Малышевым открестился. Знал, что свидетелей нет, единственная свидетельница этому — жинка, а она будет молчать.

…На Троекуровском кладбище царило странное оживление (если только слово «оживление» можно применить в разговоре о таком месте). Георгий с запоздалым сожалением вспомнил, что 9 Мая теперь — это еще и день поминовения воинов. И подумал: хоть бы снова на родителей Юры Малышева не наткнуться, все испортят.

— Куда это мы идем? — вертя головой, спросил отставник, разглядывая купола храма Николы Чудотворца.

— Сейчас, — неопределенно ответил Георгий. — Это недалеко. Рядом.

Рядом-то оно рядом, а идти пришлось минут пятнадцать. Отставник молча шел, не задавая вопросов, хотя и огорчался оттого, что парад на Поклонной горе они по всем статьям пропустили. Вытащить старого крота из его норы удалось только под этим соусом. В такт шагам на груди полковника позвякивали медали. А еще вчера, по-мужицки матерясь, полковник месил ботами навоз на своих сотках, раскидывал вилами природное удобрение по борозде, и, глядя на него, Гольцов, как ни старался, не мог представить отставника в роли командира танкового взвода под Кандагаром…

Теперь Георгий знал про полковника ровно столько же, сколько знал о нем прошедшей зимой Юра Малышев. Знал, что служака, что звезд с неба не хватал, по солдатским костям в генералы не выполз, хотя возможности такие представлялись. Перед пенсией дослуживал в 14-й армии под командованием генерала Лебедя в Приднестровье. Там и сошелся с генералом и уже в Москве вместе с ним некоторое время поиграл в большую политику. Потом генерал Лебедь поменял тактику, сменил мундир на итальянский костюм с галстуком, а бывших сослуживцев стал понемногу менять на гражданских лиц, привычных к кабинетным маневрам, что в общем и целом понятно: подковерная борьба и танковый бой не одно и то же. Хотя и обидно.

Полковник хлопнул дверью, заполз в свою нору. Сидел там, плюнув на всех. Остервенело грыз свои тридцать соток. Гордился тем, что знает, кто на самом деле правит в России. Слушал новости, любил за бутылкой собеседнику «раскрыть глаза» на то, «кто есть ху». Соседи его уважали.

Что еще раскопал про него Малышев?

Ничего в ночь аварии отставник не видел. Он вообще в свидетели не годился. К нему на объект, мягко говоря, ходила баба, и хотя сторож и прибежал на место аварии первым, но не за минуту, как можно было предположить, исходя из расстояния от вагончика до места аварии. Когда, услышав шум, полковник выглянул в окно и издали увидел, что произошло, он по-военному четко сориентировался. Поняв, что сейчас понаедут и станут разбираться, он сначала выпроводил из вагончика спою бабенцию и уже только после этого рванул на место происшествии. Значит, никого он видеть на шоссе не мог. Это первое.

Второе: то, что полковник рассказал Мочалову про потерянную визитку Лежнева, вообще оказалось враньем, — то сеть не совсем враньем: свидетелем ползаний Лежнева на коленках вдоль дороги был не сам отставник, а его напарник. Но каким причинам полковник приписал себе ого показания — трудно сказать. Можно лишь предположить, что напарник, как человек уже один раз отсидевший, с ментами ни за что на контакт бы не пошел, даже если бы видел своими глазами, как Лежнев фугас на дороге закапывает. Полковник ничем не рисковал: какая, по сути, разница, кто видел — он, другой? Главное — видел.

Можно еще предположить: полковник наверняка рассчитывал, что семья Завальнюка за ценную информацию может и раскошелиться. Тем более ему было вы годно завладеть монополией на бесценные сведения. Мочалов же поверил отставнику с первого взгляда, и к напарнику его с вопросами своими даже не совался. А Малышев, не будь дурак, съездил.

Но это все дела давно минувших дней, и не было в них Гольцову никакой пользы, петому что полковник в ответ на его разоблачения только презрительно усмехался. Когда Георгий попытался надавить на него сильнее, отставник рявкнул, что от своих показаний на суде не отказывается, что сказал — то сказал, и всякому дерьму отчитываться не собирается.

И понять, почему Малышеву удалось уложить отставника на лопатки, а ему это никак не удается, Георгий так и не смог.

На Троекуровское сегодня Гольцов приехал, как и полковник, при полном параде — хоть на кремлевский прием. Кроме прочих регалий на парадной форме Гольцова поблескивала медаль «За отвагу», полученная в Чечне. Идя по аллее к участку Малышевых, он слышал тихое клац-клац-клац в такт их шагам и замечал, как на них с полковником оборачиваются люди. Странное это ощущение, когда твоя трудовая биография вывешена на груди, на всеобщее обозрение. Вот взять, например, хирурга, если бы он…

— Так все-таки куда мы идем? — нарушил молчание полковник.

Георгий объяснил: два месяца назад здесь похоронили его сослуживца. Полковник с пониманием спросил:

— Чечня?

— Нет. Москва.

— Бандиты?

— Нет. Его ты убил.

Полковник дернулся всем телом, словно налетел на камень, обернулся на Гольцова.

— Выбирай выражения, — зло бросил он. — Кого это я убил?

Гольцов кивнул на мраморный крест в знакомой ограде, ответил:

— Вот его. Старшего лейтенанта Юру Малышева.

Отставник посмотрел на крест, побагровел и, сжав кулаки, двинулся на Гольцова.

— Слуш-шай, майор, — он сгреб Георгия за грудки, так что затрещала ткань, — не знаю, за какие такие дела ты цацками обвешался, но я тебе скажу: ни на земле, ни под землей никто не скажет, что полковник Кутепов виноват в смерти хоть одного русского офицера или солдата! Я на крови карьеры не делал и перед Богом чист. Слово офицера!

Георгий спокойно отвел его руку.

— Вот цена твоему слову офицера, — кивнул он на могилу Малышева. — Матери его хочешь в глаза посмотреть?

На скулах полковника заходили желваки.

— Я не одной матери в глаза смотрел!

Гольцов отпустил его руку:

— Что ж, гнида, живи и помни: ты помог убить русского офицера.

Удара Георгий не почувствовал, но в следующую минуту его подбородок занемел, как после укола в стоматологическом кабинете. Полковник потряс ушибленной рукой, с невольным уважением глядя на Гольцова. Тот спокойно поймал его руку за запястье, отвел в сторону и предупредил:

— В следующий раз сломаю руку.

Полковник усмехнулся.

— Ну знал я твоего лейтенанта, — с вызовом сказал он. — Ну и что? Хочешь знать, почему я на суде солгал? Этого я тебе не скажу. Это наше с ним дело.

Он кивком указал на крест.

— Малышев тебя попросил, я знаю, — ответил Георгий. — Малышев не одного тебя просил, а еще… пару человек.

Полковник нервно дернул щекой. Наверное, о существовании других он не догадывался. Гольцов продолжал:

— Я не знаю, почему ты согласился. Но те, другие, кого Малышев просил, те просто продались.

Отставник зверем посмотрел на Гольцова, но, помня об обещании сломать руку, от физических аргументов на этот раз воздержался.

— Полковник Кутепов не б…, собой не торгует! — И уже тише добавил: — Твой лейтенант слово ей дал, что вытащит ее из тюрьмы. Он любил ее. Крепко любил, без памяти, поклялся, что спасет, а сам ничего не мог сделать. От бессилия он с ума сходил.

— И ты решил ему помочь? — усмехнулся Гольцов.

— Понимай как хочешь. Я все сказал.

— Если бы ты не солгал на суде, Кричевская получила бы срок за убийство мужа, и Малышев сейчас был бы жив.

— Как он умер? — спросил полковник. — Застрелился?

Георгий не успел ответить — Кутепов утвердительно кивнул сам:

— Я так и понял. Из-за нее. Я видел ее на суде. Такая, как он и рассказывал: красивая, нежная, настоящая женщина. Таких мало. Редкая порода.

— Редкая сука! — не выдержал Гольцов. — Если бы ее посадили…

Полковник перебил его:

— Если бы ее посадили, Юра бы все равно застрелился. Он так мне и сказал: твои показания все равно ничего не изменят, а я для себя все решил. Он жизни без нее не представлял, жил только ради нее, словно бредил. Хотел лишь одного — чтобы она вышла. Мучился, что не может даже поговорить с ним. Письма ей часто писал. Он не трепач, о своем личном не рассказывал. Пришел однажды, представился и выложил все напрямую как есть. Сказал: люблю человека, которому грозит приговор, а я знаю, что ее подставили. Поклялся, мол, ей, что спасу, а если не смогу ей помочь и ее посадят — покончу с собой.

— И ты ему сразу поверил?

— Да.

— Почему?

Полковник молчал.

— Почему?! — повторил Георгий.

Полковник пожевал губами, словно пробуя слова на вкус. Ответил:

— Не знаю. Наверное, потому что видел: он правда любит. Не блефовал твой лейтенант. Да такое разве можно придумать? Вот ты поставь себя на его место. Едешь к незнакомому человеку и должен всю душу перед ним наизнанку вывернуть. Рассказать о таком, что для него — святыня. Слышал бы ты, майор, как он имя ее произносил! Как у него кровь к лицу приливала, когда он говорил, как губы кусал от бессилия. Я для него в ту минуту был судьей и Господом Богом! Я для него в ту минуту решал, жить ему или нет. Ты это понимаешь, майор? Хотел бы ты оказаться на моем месте в ту минуту, а? А если бы Малышев к тебе пришел? Что бы ты ему ответил? О своих высоких принципах в ту минуту думал бы? Когда он с побелевшим лицом всего себя перед тобой наизнанку…

Георгий проглотил комок. Ответил тихо:

— Я думаю, если бы ее посадили, Юра был бы жив. Он бы перестрадал, переболел, но у него осталась бы надежда. Он бы пытался спасти ее, а так… Она вышла на свободу по его костям.

— Он сказал, что ее подставили! Что она невиновна.

Георгий жестко оборвал оправдания:

— Кричевская — убийца. И Юра узнал это. И не смог пережить…

Загрузка...