Второе декабря 1851 года стало для Домье роковым днем. Жестоко страдал Домье-республиканец. Домье-полемист, отныне осужденный на пресные иллюстрации «Текущих событий», вынужден смирять свое негодование и душить свой талант. Но помимо этого материальное положение Домье день ото дня становилось все хуже, сковывая свободное творчество художника и самым мучительным образом подрывая его физические силы.
За его великолепные карикатуры в сериях, которые сегодня котируются очень высоко, ему платили из расчета всего пятьдесят франков за рисунок. Этот факт подтверждает следующее письмо заказчикам:
«Париж, 22 августа 1853 года.
Господа,
Будьте добры прислать мне темы интересующих Вас карикатур с видами мест, которые должны быть изображены, если Вы сочтете это нужным.
Я прошу у вас, редакторов, цену, которую мне платят в „Шаривари“: пятьдесят франков за рисунок.
Если это вам подходит, пожалуйста, сообщите мне, к кому я должен обратиться за камнями.
В ожидании вашего ответа остаюсь
«Шаривари» никогда не заказывала ему больше восьми шаржей в месяц, что давало ему доход в двадцать луидоров: скромность же Домье была столь велика, что торговцы картин не продавали его работ.
В свое время он иллюстрировал несколько книг: «Старинный и современный Версаль» графа де ла Борд (1841), «Медицинскую Немезиду», сборник сатир Франсуа Фабра, доктора-марсельца (1840), которому замечательные композиции Домье обеспечили бессмертие.
Однако страстный литограф, каким был Домье, лишь бегло прикоснулся к книжной графике — не это было его стихией. Кроме «Шаривари» более или менее постоянный доход приносили ему «Парижские картинки», печатавшиеся в «Монд иллюстре», и шаржи для «Журналь амюзан». Впрочем, и эти заказы были не очень надежны. С 1862 года Домье-сатирик, столь популярный во времена Июльской монархии, перестал нравиться публике. К этому времени относятся следующие горестные строки Бюрти:
«Домье сейчас в крайне стесненных обстоятельствах. У Жеффруа — дюжина рисунков Домье, которые он продает по пятьдесят франков (и даже по сорок, как показывает одно из писем Домье, хранящееся в семье Жоффруа-Дешома). Рисунки эти сделаны пером и слегка подкрашены. У Домье нет заказов ни на литографии, ни на гравюры. Газеты не хотят больше брать его работы. „Шаривари“ не возобновил с ним договора. „Монд иллюстре“ больше не хочет печатать его серии. „Его гравюры, — сказал мне Шанфлёри, — побуждали некоторых читателей отказываться от подписки“».
Свидетельство Бюрти подтверждает то самое место из письма Теодора Руссо, которое уже цитировалось выше: «Мы знаем от Сансье, что „Шаривари“ вновь пригласил Вас, и хорошо сделала».
Есть и другие свидетельства, которые позволяют нам установить точную дату ухода Домье из «Шаривари», а также узнать, что художник собирался иллюстрировать «Фарсалу» Лукиана и пьесы Аристофана. Вот что писал Бодлер в апреле 1860 года издателю Пуле-Маласси: «Помните о Домье! О свободном Домье, которого „Шаривари“ выставил за дверь в середине месяца, заплатив ему только за две недели вперед! Домье свободен, и у него нет другого занятия, кроме живописи. Подумайте о Фарсале и об Аристофане. Домье нужно подбодрить — завести, как заводят часы. А оба эти замысла возникли у него пятнадцать лет назад. Вот было бы большое и славное дело».
В том же 1860 году Бодлер, с необыкновенным участием относившийся к Домье, писал Луи Мартино:
«Меня глубоко огорчило, что та часть моей критической статьи, которая пронизана духом абсолютного восхищения нашим другом Домье, Вам не понравилась. Я долго изучал карикатуру. Если Вы опасаетесь (как я понял из Вашего краткого письма), что моя статья не может быть опубликована при режиме Наполеона III и Валевского I{214} (при Фульде ее бы напечатали), то ее надо попросту снять».
Следовательно, вопреки утверждениям большинства биографов Домье, дело отнюдь не обстояло так, будто в период 1860–1863 годов он сам отложил в сторону карандаш журналиста, «чтобы отдаться своей склонности к чистому искусству». Лишившись постоянного заработка, который давала ему карикатура, художник был вынужден обратиться к живописи маслом и в особенности к акварели, чтобы заработать себе на хлеб. Эта версия, вне всякого сомнения, менее лестна, чем первая, да только кому не известно, что истина чаще всего унизительна и горька?
Этот период «чистого искусства», которому мы обязаны появлением стольких живописных работ Домье, был для художника, как о том свидетельствует Бюрти, периодом жестокой нужды.
Простодушный и застенчивый, лишенный, подобно большинству своих друзей, подобно добряку Коро, всяких деловых качеств, Домье совершенно не умел превращать свои картины в товар.
Альбер Вольф рассказывает по этому поводу забавный… и грустный случай:
«Бедняга до того привык к пренебрежительному отношению со стороны людей, именуемых любителями искусства, руководствующихся не хорошим вкусом, а модой, что не решался назначать какую-то цену своим работам: он не котировался на бирже… картин… „Да это же карикатуры!“ — говорил любитель, подобно тому, как великий король при виде творения Тенирса{215} воскликнул: „Уберите этих уродов!“»
Друзья Домье из кожи вон лезли, стараясь пристроить его акварели и картины. Однажды Добиньи рекомендовал Домье американскому торговцу.
— А он дорого продает свои работы? — спросил торговец.
— Очень дорого, — ответил Добиньи.
— Вери уэлл! Пойдем к нему!
На другой день состоялся визит к Домье. Добиньи предупредил своего друга короткой запиской: «Приоденься немного, — писал он ему, — и поставь на мольберт картину, которую ты только что закончил. Не вздумай просить за этот маленький холст меньше пяти тысяч франков».
Американец, которого привел Добиньи, разглядывает картину.
— Сколько? — говорит он.
Домье колеблется: никогда он не посмеет назначить такую цену…
— Сколько? — повторяет американец.
— Пять тысяч франков, — говорит Домье, краснея до слез.
— Покупаю, — говорит американец, — а еще что-нибудь есть у вас?
Нетвердой походкой, не привыкший к таким удачам, художник отправился за другим холстом, куда интереснее первого, и поставил картину на мольберт.
— Сколько? — спросил американец.
Домье смутился: его друг Добиньи не говорил, какую цену удобно назвать для этой второй картины. Предоставленный самому себе, он вконец оробел, и когда американец вторично спросил: «Сколько?» — Домье ответил: «Шестьсот франков».
На что американский торговец с презрением возразил:
— Я ее не возьму. Мне больше нравится другая, за пять тысяч. Я торгую только дорогими картинами.
Американец больше не возвращался: он не хотел иметь дела с художником, который продавал свою картину за какие-то несчастные тридцать луидоров.
Бедному Домье больше никогда не довелось столкнуться с подобными заатлантическими расценками, которыми надолго был ошеломлен.
Что если бы американец вернулся!.. Тяжелые дни в ту пору настали для Домье. Тяжесть эту смягчала лишь непреходящая любовь жены и замечательная стойкость души самого художника. Вопреки всему, он радовался, что сбылась его мечта работать в цвете, наносить на бумагу синий, коричневый, зеленый цвет; накладывать на холст светлые прозрачные слои.
Однако «тащить тележку» становилось все труднее.
В папках грудами лежали непроданные акварели. Положение супругов Домье было весьма критическим. К исходу 1863 года дирекция «Шаривари», поняв наконец, какого рисовальщика она потеряла, спросила Домье, не согласится ли он возобновить свою прежнюю работу в газете.
В ту пору как раз добряк Одино, ученик Коро и отец будущей мадам Леконт де Нуи, автора «Любовной дружбы», привел на Монмартр к Домье двух сестер Моризо{216}, из которых одна впоследствии стала женой Эжена Мане, и уговорил их купить рисунок Оноре.
Домье, к тому времени уже переселившийся с острова Сен-Луи на бульвар Рошешуар, сразу же согласился вернуться в «Шаривари».
В номере от 18 декабря 1863 года «Шаривари» напечатала следующую заметку: «Мы сообщаем с удовлетворением, которое разделят с нами все наши подписчики, что наш давний сотрудник Домье, три года назад оставивший литографию, чтобы заняться исключительно живописью, решил вновь взяться за карандаш, который принес ему столь большой успех. Сегодня мы помещаем первую литографию Домье и, начиная с этого дня, будем публиковать каждый месяц шесть-восемь литографий этого рисовальщика, обладающего редким даром делать карикатуры истинными произведениями искусства».
По случаю его возвращения в «Шаривари» друзья Домье — литераторы и художники — устроили для него банкет у Шампо, чем он был необыкновенно растроган. В тот день этот прекрасный человек почувствовал, как сильно любят его и ученики и соперники.
Круг его друзей и знакомых разросся. К Добиньи, Жюлю Дюпре, Коро, Жоффруа-Дешому, Жану Жигу, Прео, Жанрону присоединились Булар, Мейссонье, Каррье-Беллез и Каржа, у которого в 1868 году Домье однажды вечером встретил молодого адвоката-южанина, оказавшегося увлекательным рассказчиком. Карикатурист смеялся, как ребенок, слушая «Левретку в корзинке» Огюста де Шатийона, потом долго беседовал с адвокатом в присутствии Лорье и Ранка. Прощаясь, Домье предсказал Каржа:
— У этого молодого человека крепкая голова. Ручаюсь вам, он далеко пойдет. Он кривой, но видит все насквозь!
Спустя полгода защитительная речь в пользу Делеклюза заклеймила империю и одновременно прославила имя Гамбетты — того самого адвоката, с которым Домье познакомился у Каржа.
Домье обрадовался: «А что, — говорил он, — я не ошибся! Я знал, что из него будет толк!»
После этого Домье еще несколько раз встречался с Гамбеттой. В 1878 году в галерее Дюран-Рюэля открылась выставка картин и рисунков художника, Гамбетта был одним из первых ее посетителей. Его привел сюда Жоффруа-Дешом.
Великий оратор задержался у акварелей, изображающих судейских, он внимательно рассматривал фигуру молодого адвоката, высокомерно-бесстрастного, потом перевел взгляд на его толстого и жовиального коллегу.
— Ваш Домье изумителен! — воскликнул Гамбетта. — Он знает всех адвокатов наперечет! Вот господин Икс, вот Игрек, а вон, там, смотрите, господин Зет, такой простодушный на вид, а по сути — коварный, опасный человек. А вот этот — до чего же надутый тип! Да он их всех, как говорится, схватил на лету!..
Жоффруа-Дешом, покачав головой, ответил:
— Домье ни разу даже не видел никого из тех, кого вы только что назвали. Вот уже десять лет, как он не бывал в суде. Но он знает адвокатов лучше, чем они сами знают себя. За сорок лет он изучил основные типы этого сословия. Отсюда — сходство, которое вас так поразило.
Этой репликой скульптора отлично передана суть таланта Оноре Домье, его умение выражать главные черты людей.
В 1878 году Домье, почти совсем слепой, уже не жил в Париже. Покинув бульвар Рошешуар, где он поселился в 1863 году, он сначала жил в доме номер 26 на улице Аббей, затем в доме номер 36 на бульваре Клиши. Но ежегодно, начиная с 1864 года, он проводил солнечные летние месяцы в Вальмондуа у своего друга Жоффруа-Дешома.
В Вальмондуа Жоффруа впервые попал еще в детстве благодаря своему приятелю Добиньи. Друзья приезжали сюда на каникулы, и здесь их с распростертыми объятиями встречали милые люди, супруги Базо — кормилица Добиньи и ее муж.
Когда в 1861 году Жоффруа-Дешом уже достаточно заработал резцом, чтобы купить себе домик, он вспомнил про Вальмондуа своего детства. В нескольких шагах от Соссерона, ручья, орошающего здешние зеленые поля, он приобрел небольшой тенистый участок, построил себе там мастерскую и несколько комнат и пригласил своего милого друга Домье пожаловать к нему в гости.
Сначала Домье приезжал туда, чтобы повидаться с приятелем. С юных лет полюбив парижские улицы, он не собирался их покидать. Но годы брали свое, жизнь становилась все более трудной и горькой и все тяжелей становилось старику «тащить тележку». Все сильнее привлекал художника благостный покой бескрайних цветущих лугов, бесчисленных ручьев, журчащих среди тростников и верб, тополей и бузины, окаймляющих до самого берега Уазы крестьянские дома, крытые фиолетовой черепицей. Незадолго до войны в 1870 году карикатурист снял у папаши Геде, каменщика из Вальмондуа, маленький домик, только что построенный у дороги к Орживо, за Соссероном. В этом домике он умрет.
Домик сохранился и поныне. Долгое время он принадлежал супругам Село, зятю и дочери Жоффруа-Дешома. Расширив тесные жилые комнаты, они в то же время не нарушили внутреннего устройства дома.
Во времена Домье выбеленный известкой фасад дома был менее широк. Рядом с маленькой серой дверью, к которой вели две каменные ступеньки, виднелось только одно окно. Прохладный коридор ведет, как когда-то, в столовую, в былые времена «отделанную» коричневой парусиной; вверху видны балки. Стеклянная дверь выходит в холмистый сад, заросший водосбором и жимолостью.
Выйдя из столовой, попадаешь на узкую винтовую лестницу и по ней поднимаешься в комнату, единственное окно которой обращено к лугам. Здесь стояла большая деревянная кровать старого мастера. Рядом крохотная комнатка, принадлежавшая мадам Домье.
С улицы калитка, существующая и сейчас, ведет прямо в сад. Достаточно пройти от нее по саду с полсотни шагов, и справа увидишь закрытое остекленное строение — мастерскую художника.
Снимая домик у папаши Геде, Домье оговорил, что ему должны построить это необходимое всякому художнику помещение, и каменщик, хотя и против воли, все же в конце концов сдержал обещание.
Вскоре после окончания первой мировой войны я побывал в этом домике. Мастерская оставалась нетронутой. Благодаря благоговейному отношению к ней хозяев мы нашли ее в том же виде, в каком оставил ее Оноре Домье. Вот его диван красного бархата, о внешнем виде которого так заботливо пеклась мадам Домье, бывшая великолепной хозяйкой.
Вот красное плюшевое кресло Домье, выцветшее от времени. А вот — чтимая всеми — его палитра.
Эта палитра не богата красками. Ведь мы у доброго друга великого Коро, который утверждал, что достаточно знать валеры, чтобы добиться любого эффекта. Потоки желтой охры, красновато-бурые краски, сиены — палитра Ван дер Неера, Эвердингена, Ван-Гойена{217}.
На стене — литография «Гамлет» Делакруа. Добротные эскизы на стекле. Превосходная голова, четко моделированная Домье, прямо на стене. В углу статуэтка-шарж «Луи-Филипп», под ней надпись: «Я всегда получаю с новым удовольствием». Статуэтка возвращает нас к героическим временам «Груши» и Сент-Пелажи.
Здесь, в этой светлой, дышащей покоем мастерской Оноре Домье перенес самое тяжкое испытание для художника — болезнь глаз. С 1873 года он вынужден был отказаться от работы карандашом на литографском камне. И все же с поразительным упорством он продолжал писать кистью и кое-как перебивался на выручку от продажи своих акварелей и при этом еще помогал другим.
На похоронах Домье Каржа сказал, зная, что все подтвердят его слова:
— Если бы все, кому помог этот благородный бедняк, сейчас пришли сюда, скромное здешнее кладбище не могло бы их вместить. Когда надо было помочь человеку, попавшему в беду, Домье отправлял рисунки, акварели, картины на продажу, и вырученные деньги спасали какую-нибудь семью от нищеты.
Милле хорошо знал это: его брат, бедняга Жан-Батист, тщетно искавший работу, чтобы кормить семью, обрел спасителя в лице Домье. Художник уговорил Жоффруа-Дешома взять Жана-Батиста в подручные для работ по реставрации собора Парижской богоматери.
Никто из оставшихся в живых друзей художника не забывал посетить его в Вальмондуа: Булар, Мишель-Паскаль, Жюль Дюпре, Милле, Добиньи, Жоффруа-Дешом — все приходили в сад к Домье потолковать о битвах молодых лет.
Домье, однако, не терял интереса к современности. Точно так же, как когда-то он поощрял начинающего Каржа, так и теперь он рукоплескал пылкому Андре Жиллю, чьи остроумные и проникнутые республиканским духом шаржи восхищали его.
— Отлично, — говорил он, — вот это художник и человек!
Автор «Музы в шляпке» выразил Домье свою признательность и восхищение в следующих звучных стихах:
«И вы, с веселыми морщинами на лбу,
Собрат высоких душ, творя на смех профану,
Под стать Вольтеру и Рабле, Аристофану,
Злодеев ставили к позорному столбу».
Теплыми летними месяцами Домье с женой часто совершали прогулки в Овер: шли красивой, окаймленной акациями дорогой, чтобы провести весь день в семье Добиньи. Возвращались домой уже при луне; сопровождавшая их служанка-эльзаска узнавала, что уже подошли к Вальмондуа по следующей примете: слева от дороги был участок, где разводили шампиньоны, отгороженный обломками штукатурки. При виде этого участка она всякий раз восклицала:
— Ах, матам! Фот кусок масла!
И Домье, еще крепкий, несмотря на годы, с большой головой и могучей шеей, длинной седой и густой шевелюрой, из-под которой от висков полукольцом шла борода, обрамлявшая его лукавое и добродушное лицо, услышав это, начинал хохотать.
«Весной 1868 года, — рассказывал Моро-Нелатон в своей большой книге о Коро, — Добиньи принимал Коро у себя в Овере. Здесь часто бывали соседи, проводившие в Вальмондуа летние месяцы, приятели по набережной Анжу: Булар, Жоффруа-Дешом, Домье. Домье набросал на чистой стене мастерской Дон Кихота, который, казалось, дожидался спутника. Эту вторую фигуру написал Коро.
На этих веселых дружеских сходках папаша Коро был душой общества. Обладая приятным голосом, он охотно распевал за столом „Туренских любовников“, „Матушку Жанну“ и „Я умею завязывать ленты“».
Иногда Коро ненадолго наведывался в Вальмондуа, к Домье. В сущности, это был некоторым образом его дом.
Когда Домье пришлось окончательно прекратить сотрудничество в «Шаривари», оттого что он почти ничего уже не видел, сама жизнь художника и его жены, при том, что жили они очень скромно, была поставлена под угрозу. Уже за несколько месяцев задолжали квартирную плату папаше Геде, и тот заговорил о выселении. Коро прослышав об этом через Добиньи, купил дом у Геде и в день рождения Домье написал ему следующее милое письмо:
«Мой старый друг.
У меня был в Вальмондуа, близ Иль-Адама, маленький домик, и я не знаю, зачем он мне. Мне пришла в голову мысль подарить его тебе и, сочтя эту мысль удачной, я оформил ее у нотариуса.
Делаю это не для тебя, а лишь для того, чтобы досадить твоему хозяину.
«Это была волнующая минута для двух прекрасных сердец», — говорит Жан Жигу. На другой день, когда Коро пришел обедать в Вальмондуа, Домье со слезами на глазах бросился ему на шею: «Ах, Коро, — сказал он, — ты единственный человек, от кого я могу принять такой подарок, не чувствуя унижения!»
Такова версия Жана Жигу. Интересно сопоставить ее с совершенно иным рассказом об этом столь трогательном поступке, описанном биографом Коро — Моро-Нелатоном:
«Домье жил в Вальмондуа в жалком домишке, который был скверным приютом для больного старика. Домохозяин, неаккуратно получая плату, заставлял его мерзнуть в сырых, плохо утепленных стенах. Жалея его, Коро велел на свой счет настлать паркет в комнате и оплатил весь необходимый ремонт. Потом он сказал Добиньи, которому, на правах соседа, было вполне удобно произвести эту операцию: „Теперь нужно избавить нашего молодца от домохозяина. Купи дом. Вот тебе деньги!“ Когда Домье узнал об этом, у него выступили на глазах слезы. Тотчас же он выбрал одну из своих картин, чтобы выразить этим подарком признательность другу. Он полагал, что его „Адвокаты“, с присущим им красноречием, выразят его чувства Коро лучше, чем он это сделал бы сам, а Коро с восторгом повесил над изголовьем кровати эту картину, радующую его взор и напоминающую ему о совершенном им добром поступке.
Эта картина так и осталась у него перед глазами до последнего часа. Показав ее Жоффруа-Дешому, Коро как-то сказал: „Эта картина мне помогает“».
По этому поводу как не отметить ошибку Камилла Беланже, к тому же отвечающую определенной тенденции. Вот что он написал о Домье: «Вторая империя, запретив „Шаривари“, оппозиционную газету, публиковавшую все работы Домье, чуть не разбила его карьеру. Позднее его постигла новая, непоправимая беда: он потерял зрение и впал бы в крайнюю нужду, если бы это же правительство, забыв о памфлетах и помня только о художнике, не назначило ему скромную пенсию, обеспечившую его по крайней мере хлебом насущным». Вот так, то ли по неведению, то ли по злому умыслу газетный писака пытался бросить пятно на этого великого человека с чистым сердцем.
С каждым днем Домье все больше терял зрение. В 1877 году оно уже возвращалось к нему лишь временами. Республика, за которую великий художник так ревностно сражался, была обязана обеспечить его старость. Государство назначило бывшему заключенному Сент-Пелажи пенсию в размере 2400 франков и сочло, что этого достаточно. Друзья по искусству были иного мнения на этот счет.
1 мая 1878 года Ф. Бюрти с горечью писал в «Репюблик франсэз»: «В секретариат управления искусств было послано письмо с призывом оказать помощь этому почтенному, скромному и обаятельному старику. Однако плоды этого письма были совсем не те, на какие мы надеялись. Назначенное пособие недостойно ни Франции, ни мастера, которому оно предоставлено».
Весной 1878 года друзья художника решили показать широкой публике, какой великолепный художник Оноре Домье, в то же время надеясь помочь этим старому мастеру. В галерее Дюран-Рюэля на улице Пелетье они организовали выставку картин и рисунков Домье.
Виктор Гюго был председателем комитета, Анри Мартен вице-председателем. Далее в комитет вошли: Теодор де Банвиль, Бонвен, Булар, Бюрти, Шанфлёри, Кастаньяри, Жюль Кларети, Бернар и Карл Добиньи, Жюль Дюпре, Жоффруа-Дешом, Адольф Жоффруа, Эрнест Мендрон, Поль Манц, Поль Мерис, Назар, Камилл Пеллетан, Поль де Сен-Виктор, Стейнель, Огюст Вакери, Пьер Верон и даже Эмиль Жирарден, видный публицист, на которого в начале его деятельности так энергично нападал Домье. Но Жирарден тогда отметил, как писал Жюль Валлес{218}, что «в его сжатых губах пряталась доброта, а в холодных глазах застыли слезы».
Республика, на сторону которой уже перешло столь много народа, казалось, приблизила к автору гравюры «Похороны Лафайета» некоторых из его прежних противников. Вскоре после окончания войны 1870 года Домье, приглашенный к Леону Сэи на собрание художников, писателей, политических деятелей, с удивлением увидел, что к нему направляется с протянутой рукой, лицом, искрящимся марсельским лукавством и хитростью — бывший министр Луи-Филиппа, неоднократно изображенный им на карикатурах, — Тьер. Времена изменились. Оба марсельца обменялись рукопожатием.
Успех выставки Домье был испорчен тремя обстоятельствами: хоронили папу Пия IX; готовилось открытие Всемирной выставки и, наконец, значительную часть публики отвлекла некая севильская студентка{219}…
Правда, непосредственный художественный успех выставки был огромен. В печати с хвалебными статьями о творчестве Домье выступили Бюрти, Поль Фуше, Камилл Пеллетан. В «XIX веке» (18 мая 1878 года) Виолле ле Дюк напечатал хвалебное слово, которое сохранится в памяти потомства: «Домье — народный художник. Домье умел разглядеть в этом мире народа, жизнь которого протекает в полутьме, если не во тьме, все живое, думающее, человечное, а следовательно, и великое для нас, прочих людей. Это не приниженные люди, не сброд, не хвастуны, не пошляки… Это люди: я не нахожу иных слов, чтобы пояснить мою мысль».
Однако похвалы критиков оказалось недостаточно, чтобы привлечь публику. Час широкого народного признания Оноре Домье еще не пробил. Расходы на выставку не были покрыты, и комитету пришлось оплатить счет в 4 тысячи франков.
Сам Домье был вполне удовлетворен художественным успехом выставки. На него грозно надвигались потемки и, казалось бы, южанин Оноре, сын солнечного края, должен был страдать от этого больше чем кто-либо другой. Но поддерживаемый своей верной подругой и друзьями — Жоффруа-Дешомом и сыновьями Добиньи, ежедневно навещавшими его, художник с кротким спокойствием шел навстречу вечной ночи.
Как-то раз, во время прогулки в своем саду, с ним приключился удар. Через два дня, 11 февраля 1879 года, он скончался. Говорили, будто он так и не пришел в сознание. Но у нас есть свидетельство Адольфа Жоффруа, который вместе с Карлом и Бернаром Добиньи был опорой мадам Домье в этом самом тяжком из всех испытаний.
В последний день жизни Домье лечивший его доктор Ванье из Иль-Адама, думая, что умирающий его не слышит, произнес роковое слово «Конец!». И тут Домье так сильно, так больно стиснул руку Адольфа Жоффруа, что тот потом долго не мог оправиться от этого потрясения. Домье услышал приговор врача.
Он угас в объятиях жены, Карла и Бернара Добиньи.
Старый нераскаявшийся демократ, он просил, чтобы ему устроили чисто гражданские похороны. Местный кюре знал это, и когда Бернар Добиньи пришел к нему за покровом на гроб, тот отказался его выдать. Чтобы не проносить гроб Домье без покрытия по улицам Вальмондуа, пришлось поехать в Париж и там купить похоронный покров.
Когда похороны были отнесены на счет государства, некоторые газеты подняли крик, назвав это разбазариванием государственных средств. Газета «Ле Франсэ», среди прочих, писала: «Мы считаем это беспрецедентным скандалом».
Между тем похороны Домье не разорили Францию. Каждому из носильщиков, несших гроб великого художника от его дома до расположенного неподалеку кладбища, заплатили по три франка. Всего похороны Оноре Домье обошлись стране в двенадцать франков.
Объявление о кончине художника подписали многие его друзья как давних, так и последних лет, желая показать, сколь неизменна любовь к нему его старых боевых соратников.
В четверг 14 февраля, около полудня, на маленькой станции Вальмондуа сошла толпа художников и литераторов.
Тут были Карл и Бернар Добиньи, Жюль Дюпре, Шанфлёри, Франсе, Каржа, Ф. Бюрти, Надар. Длинная процессия потянулась по узкой дороге к деревне: «В этой веренице шагали также представители печати; дамы несли цветы и венки».
У дверей дома покойного стояли Жоффруа-Дешом и его сын Адольф Жоффруа. Наверху, в своей бедной комнатушке, рыдала мадам Домье.
В первой комнате стоял гроб, усыпанный фиалками, камелиями, мимозой, бессмертником. За ним присматривали мальчик и служанка.
В час дня двинулись на кладбище. Четыре человека несли гроб, утопавший под грудой цветов.
За гробом, обнажив головы, шло множество людей. У порога своих низеньких домов стояли жители Вальмондуа, в последний раз провожая взглядом того, кого они звали «добрым Домье».
Эдмон Базир {220} в «Ле Раппель» от 15 февраля 1879 года очень точно описал последнюю обитель старого мастера: «Кладбище, расположенное на середине склона, уступами спускается вниз по солнечной стороне: здесь хорошо вкушать вечный покой… Не больше полусотни могил с крестами. В самой верхней части кладбища — семейный склеп. Справа и слева не было могил. Домье положили справа.
К его могиле ведут ступеньки, выкопанные в земле. Оттуда взору открывается вся долина, она сужается к Вальмондуа, расширяется к Иль-Адам. Спокойный, величественный светлый пейзаж».
Прежде чем предоставить слово мэру Вальмондуа Берне, который от имени местных жителей произнес речь, пронизанную республиканским духом, Каржа взволнованно поведал присутствующим о Домье — прекрасном человеке и замечательном друге. Затем выступил Шанфлёри, говоривший о несравненном мастерстве художника, которого он сравнил с Аристофаном. Он закончил свою речь следующими словами:
«В Роттердаме, на рыночной площади, можно видеть фигуру старого Эразма{221}, размышляющего о безумии человечества. Завтра вы увидите статую погруженного в раздумье Домье на главной площади Марселя».
Известно, что Марсель, забывчивый город, не осуществил этого предначертания. Несмотря на настояния Бурделя и Карло Рима, столица «дельцов» ни разу не воздала почестей своим гениальным сыновьям. Марселю, помышляющему лишь о материальном, было чуждо все духовное.
Но Оноре Домье теперь покоится не в Вальмондуа, на пологом маленьком кладбище. Согласно желанию, которое он высказал в свое время, останки его 16 апреля 1880 года перенесены на кладбище Пер-Лашез и захоронены рядом с могилами любимых им Коро и Добиньи.
Друзья Домье остались ему верны. У его могилы Этьен Каржа, произнес слова, убедительно говорившие о доброте покойного мастера:
«С любовью Домье к народу может сравниться лишь его щедрость. Этот вечно нуждавшийся художник всегда находил способ одаривать других. Один из старых его друзей, ушедший от нас раньше него, в свое время, восхищаясь его добротой, поведал мне следующую историю, которую я запомнил. „Однажды вечером, поднимаясь по улочке старого Монмартра, мы прошли мимо домов, из которых сочилась нищета. Домье стиснул мою руку и совсем тихо, взволнованным голосом сказал: „Мы можем утешиться: у нас есть искусство. Но они, что есть у этих несчастных?..“ Потом, еще сильнее сжав мою руку, он, опечаленный мыслями о беспросветной жизни обездоленных людей, тихо поднялся в свою скромную мастерскую“».