Бои в Данциге продолжались уже более двух суток. И едва ли кто-нибудь из сражающихся помнил, чем и когда начался этот день, так как понятия о вполне определенных частях суток перемешались: ночью от вспышек орудий, пожаров и осветительных ракет, от бороздивших небо широкими лучами прожекторов было светло, а днем от дыма все тех же пожаров, от взрывов, вздымающих в воздух целые участки мощеных улиц, от пыли и гари было сумрачно.
Конечно, природа исправно делала свое дело: своевременно опустились накануне сумерки, наступила ночь. За ней последовал неминуемый рассвет весеннего дня… Но до этого будто никому не было дела. Казалось, бой, дым, гарь кипели здесь вечно и навечно останутся.
Младший лейтенант Батов лежал в воронке внутри двора, недалеко от парапета ограды, где укрывались от огня пулеметчики его взвода. На невысоком каменном парапете совсем недавно стояла решетчатая металлическая ограда. В самом углу двора еще торчало одно звено. На всей остальной части решетка срезана. В некоторых местах она свалилась во двор, а кое-где упала на тротуар.
Почти в упор от дома с противоположной стороны улицы ухали немецкие пушки, но они били в глубину двора и между домами по нашим пушкам, не задевая пехоты. После взрыва тяжелого снаряда создавалось впечатление, что во дворе не осталось ни одной живой души. Но дым рассеивался, оседала пыль, и все продолжалось с таким же жестоким упорством, будто и не было взрыва.
Пулеметчикам Батова и автоматчикам соседней стрелковой роты не давали опомниться немецкие крупнокалиберные пулеметы, установленные в амбразурах дома на противоположной стороне улицы. Оттуда же временами прилетали и рвались с особым треском фаустпатроны.
Пулеметный взвод вел беспрерывный огонь по амбразурам противника, но красноязыкие чудовища гремели и гремели.
Батов повернулся в воронке, оглядел свою шинель. Теперь уже никто не мог бы сказать, что это — шинель новичка, прибывшего на фронт всего несколько дней назад: вся она была в пыли, в земле. Выправил полу шинели и… огонь, треск, гром. Фиолетовые и красные перья пламени, перемешанные с дымом и землей, колюче ощетинились острыми концами вверх, образуя страшный букет.
Сзади и несколько в стороне от того места, где лежал Батов, метрах в двадцати стояла трансформаторная будка, за ней работали минометчики…
Батов протер глаза. Почувствовал боль в колене. Рядом лежал обломок кирпича. Будка, словно расхохотавшись, ощерила каменную пасть огромной трещиной, сдвинув крышу набекрень. Миномет молчит. Его расчет полностью накрыло тяжелым снарядом. Дым от взрыва косматыми клочьями прятался за крышу дома.
В углу парапета, там, где над ним еще торчала железная решетка, сидел Кривко. Набивая пулеметную ленту, он видел, что в воронку к Батову летели кирпичи, и, согнувшись, побежал туда.
— Назад! На место! — крикнул Батов и замахал на него руками. Тот убедился, что командир жив, и вернулся.
Старший сержант Бобров горячился возле своего пулемета.
— Какого ты черта мажешь! — кричал он наводчику Чадову. — Меться прямо ему в хайло!
Но как ни старался Чадов целиться «прямо в хайло» крупнокалиберного «зверя», тот все метал и метал огонь в их сторону. Тогда Бобров, оттолкнув Чадова, лег на его место и замер. Сбил наводку, начал наводить снова. Он собрал все терпение, подвел мушку прямо под раструб, под огненный язык, нажал спуск… Но того, на что надеялся Бобров, не случилось. Адская машина продолжала работать с короткими перерывами. Тогда Бобров снова сбил наводку и повторил все сначала. Дал очередь. Ненавистное пламя, точно в него плеснули водой, погасло.
— Теперь поможем Оспину, — тяжело дыша проговорил Бобров и развернул «максима» на крайнюю слева амбразуру, по которой вели огонь пулеметчики второго расчета.
Но только что погашенное пламя опять высунулось ядовитым языком. Бобров заскрипел зубами. Дернул назад хобот и сам попятился на руках, чтобы развернуться на прежнее место.
— Все равно замолчишь ты у меня, гад!
Бобров приподнялся на локтях и коленях. Разворачивая пулемет, покачнулся, ткнулся подбородком в серьгу на хоботе и, побледнев, оглянулся на ногу.
— Уел, гад! — выругался он и пополз ближе к парапету.
Штанина выше сапога на правой ноге начала буреть от крови. Чуплаков-подносчик подполз к нему, разрезал ножом штанину. Выдернул из кармана перевязочный пакет, разорвал его, наложил на рану.
— Ползти-то можешь, старший сержант? — спросил он.
— Перевязывай!
— А я чего делаю! Поползешь вон там, возле забора. Мимо будки…
— Перевязывай, тебе говорят!
Бобров дождался окончания перевязки и, прижимаясь к забору, медленно, чтобы меньше тревожить раненую ногу, пополз в тыл.
…Батов согнул ногу в колене — больно. Разогнул, снова согнул. Приподнялся на четвереньки. Сжался в комок и, хромая, во весь рост пустился в угол к Кривко.
— Трассирующие есть? — спросил он, падая под самый парапет.
— Есть. Вон сколько, — указал Кривко на коробки с патронами. — Хоть выбрасывай, куда их…
— Я т-тебе выброшу! Через каждые двадцать патронов ставь пять трассирующих, чтобы лучше взять цель.
— Слушаюсь.
Только тут Батов заметил, что орудийный огонь от дома прекратился, зато откуда-то сверху начали падать фаустпатроны.
— Эх, сыпет, так сыпет! — съежившись у парапета, говорил пожилой солдат Крысанов. — От этого не спасешься.
— С верхнего этажа, что ли? — спросил Батов.
— Какой тебе — с верхнего! Мины это! — прокричал Крысанов. — Не видишь, чего рвется? Из-за дома кидает.
Батову неловко стало оттого, что не смог отличить разрывы мин от фаустпатронов. Но этой науки, хоть десять лет просиди в училище — не усвоишь. На переднем крае она дается.
— Вот садит! Вот садит! — кричал от первого расчета Чуплаков. — Кривое бы ружье теперь, да выкурить бы его из-за дома-то.
Артиллеристы перенесли огонь на амбразуры, на окна нижнего этажа, заложенные кирпичом. Работали разные калибры, но ни один снаряд, если он попадал в стену, не пробивал ее, а лопался, как елочная хлопушка. Однако окна открывали мастерски наши артиллеристы: летел кирпич, появлялись зияющие бреши. А из них снова рвался огонь.
Выждав момент, несколько автоматчиков бросились вперед. Они выскочили оттуда, где раньше были ворота, вход во двор, и, добежав до середины улицы, бросили дымовые гранаты: весь дом покрылся будто огромными хлопьями ваты.
— У пулеметов остаться по одному человеку, остальные — за мной! — приказал Батов и перемахнул через парапет.
Когда фашистов закрыло сплошной дымовой завесой и они «ослепли», их пулеметчики открыли бешеный слепой огонь по территории двора. Но было поздно: двор опустел. Наши солдаты успели окружить этот дом-крепость. За Батовым сначала бежала небольшая кучка солдат его взвода. Потом вся левофланговая часть стрелков повернула за ним, обтекая дом слева.
Ворвались во двор. Разбитые пушки молчали. Фашистские минометчики, побросав минометы, удирали в глубь квартала через сад, не оборачиваясь и не отстреливаясь. Батова обогнали солдат из третьего расчета и сержант Оспин. Как только солдат завернул за угол дома, сразу точно запнулся, упал вниз лицом. Оспин прижался к стене, осторожно выглядывая из-за угла. Батов проскочил вперед и увидел удиравшего грузного немца.
— Бей его! Чего спрятался!
Оспин сразил гитлеровца очередью и вместе с подоспевшими солдатами взвода устремился к подъезду.
Перегородки в доме зияли огромными провалами. На полу — кучи ломаного кирпича, отбитой штукатурки, обломки мебели. Все это густо посыпано закопченными стреляными гильзами, везде валяются трупы. Солдаты уже закончили свое дело, и Чуплаков сталкивал из амбразур на улицу вражеские пулеметы.
— Запастись гранатами! — приказал Батов, заметив в углу кучу немецких гранат. — За мной, наверх!
Но стоило подняться на один марш, как с площадки второго этажа резанула автоматная очередь. Батов швырнул туда гранату. С площадки метнулись фигуры вверх по лестнице.
«Куда они прутся все вверх? Неужели спастись думают?» — пронеслось в голове. Несколько солдат, опередив Батова, уже поднялись на следующий марш. В это время грохнул взрыв.
Наши артиллеристы теперь вели огонь по второму этажу. Закрытая дверь с треском распахнулась и, как метелкой, смахнула солдата. Он отлетел в угол площадки, ударился головой о стенку и не издал ни одного звука.
Чадов нырнул в открытую дверь, в дым, в копоть, пыль, высунулся в окно и, размахивая автоматом, ругал артиллеристов на чем свет стоит. Слышать они не могли, но, видимо, заметили его: огонь прекратился.
На третьем этаже боковая дверь была забаррикадирована. Стоило на площадке появиться солдатам, как оттуда, из-за баррикады, затрещали автоматы. Кое-кто успел проскочить в пустую комнату, другие попятились назад по лестнице. Снизу, расталкивая всех, поднимался Чуплаков, неся под мышкой фаустпатрон.
— А ну-ко, пустите-ко меня! — покрикивал он торопливым вятским говорком.
Сверху, с чердака, будто железный горох посыпался, — хлестнула автоматная очередь и затихла. Батов наклонился через перила, попытался заглянуть в узкую чердачную лазейку и попятился к стене: оттуда снова ударила очередь, обожгло левую щеку.
Чуплаков, направив голову фаустпатрона на баррикаду, дернул чеку — хвост пламени вылетел из трубы назад, ударился о стену и, срикошетив по ней, махнул своим пламенным концом по ногам передних солдат.
Точно игрушечную, соломенную, снесло мебельную баррикаду. На той стороне раздался истошный крик. Солдаты устремились в пролом.
— Оспин, Крысанов — ко мне! — позвал Батов и отошел в угол под чердачной лазейкой. — Пару гранат — туда! — показал он на чердак.
Крысанов, словно печеную горячую картошку, перекатил гранату из руки в руку и бросил ее в проем. Посыпалась земля, шлак.
— Еще!
Крысанов одну за другой запустил туда еще две гранаты.
Батов вскочил на узкую вертикальную лесенку, за ним — Оспин. Не высовывая голову в лазейку, Батов швырнул гранату подальше, вдоль чердака. Оспин, прижимаясь к Батову, поднялся рядом с ним до верха лестницы и начал бросать гранаты по чердаку в разные стороны. Забросив последнюю, ухватился за край проема, влез на потолок и сразу пустил длинную очередь.
— А ну, вылазьте, гады! — заорал он.
На потолок поднялся и Батов. Чердак безмолвствовал. Ни единого звука, кроме тех, что доносились снизу. Оспин стоял, держа палец на спусковом крючке. Бледное его лицо закоптилось и в сумраке чердака казалось совсем черным. Блестели только широко открытые злые глаза.
Пока Крысанов, кряхтя и чертыхаясь, протискивался в узкую лазейку, Оспин и Батов осторожно двинулись по чердаку, шагая через балки перекрытия.
За широкой трубой звякнул металл. Оттуда, подняв костлявые руки, трясясь всем телом, вышел немолодой немец. Грязная пилотка натянута на узкую голову до ушей. Подбородок, заросший серой щетиной, безвольно повис. Оступаясь, он шел прямо на Батова, глядя на него умоляющим взглядом больших глаз с красными веками.
— Марш туда! — показал Батов на лазейку.
— Эй, эй! Славяне! — крикнул вниз Крысанов. — Гостей принимайте, госте-ей! — Этот немолодой уже человек, родом из-под Пензы, был мешковат и больше смахивал, пожалуй, на медведя.
— Давай сюда! Спускай их по одному за ноги! — послышался снизу чей-то озорной голос.
Батов и Оспин медленно продвигались вперед, прощупывая взглядом закоулки. Теперь они освоились и все хорошо видели в полумраке.
За второй трубой здоровенный средних лет ефрейтор перевязывал молодого бледного немца, почти мальчика, раненного в плечо. Услышав, что подошли русские, ефрейтор грузно повернулся к ним, что-то сказал и показал руками, что оружия у них нет. Не обращая внимания на подошедших, снова занялся перевязкой.
Раненый стонал. Лицо его покрылось крупными каплями пота, глаза бессмысленно блуждали. Шинель валялась тут же. Рубашка разорвана. На обнаженном плече сквозь бинт проступают рыжие пятна.
Взглянув на них, Оспин чуточку задержался, тряхнул стволом автомата и, будто злясь на себя за минутную слабость, закричал:
— Марш на выход, антихристы!
— Sohn, Sohn! Das ist mein Sohn! — лепетал полный немец, защищаясь рукой и с мольбой глядя на Оспина.
Словно из далеких веков прошлого до сознания Батова дошел смысл этих чужих слов и тронул за сердце. «Сын!» — догадался он, и, молча взяв за руку Оспина, отвел его от этих людей.
— Пошли дальше, — сказал он глухим голосом.
Оспин недоуменно вскинул глаза на командира, не узнавая его.
— Да вы ранены, товарищ младший лейтенант!
Перед ним стоял не розовощекий юнец, не тот большой и наивный ребенок, каким видел его Оспин в начале боя, двое суток назад. С грустью тогда подумал, что гибнут почему-то в первую очередь вот такие чистенькие, с добрыми глазами новички. Наверно, и этому в Данциге будет крышка.
Теперь перед ним стоял внезапно возмужавший юноша с суровым лицом, со складками на лбу. Из разодранной щеки сочилась кровь, смешиваясь на лице с грязью и копотью. Но в усталом взгляде все еще где-то пряталась чуть заметная добринка, которая осталась от того прежнего, наивного юнца, знакомого с войной только по книгам и рассказам.
— Пустяки, — махнул рукой Батов. Потрогал рану, размазал кровь. — Пошли. На обратном пути и этих заберем.
Немцы, поняв, очевидно, что дальнейшая борьба бесполезна, — отступать некуда — начали выбираться из своих углов, из-за труб, балок. Они шли с поднятыми руками, без оружия и опасливо косились на русских, пыльные, грязные, подавленные.
Крысанов торопил их к выходу:
— Ну, что вы, как не емши! Скорей шевелись! Шнель, шне-ель!
Батов и Оспин шныряли по чердаку, заглядывая во все закоулки, где только мог спрятаться человек. Вдруг в левом углу коротко хлопнул одиночный выстрел. Батов сначала вздрогнул от неожиданности. Потом вместе с Ослиным метнулся в сторону выстрела.
В углу карниза лежал маленький, щупленький гитлеровский майор. Борта мундира откинуты в стороны. Из груди на грязную нательную рубаху выступает кровь. Пятно быстро расплывается по всему животу. Правая рука с зажатым пистолетом — на бедре. Он еще через силу открыл глаза, мутно посмотрел на подошедших, еле слышно проговорил:
— Alles kaputt! — и выронил пистолет.
— Туда тебе и дорога! — плюнул Оспин и выругался.
— Этот, видать, до конца верил, что нас в Германию не пустят, — сказал Батов, заглянул вдоль карниза и повернулся назад.
Полный немец, взвалив сына на плечо, пытался спуститься в лазейку. Он никак не мог просунуть ноги сына в узкое отверстие, потому что почти без остатка занял его своим телом.
— Ну, давай пособлю уж, — сжалился над ним Крысанов и, как ребенка, взял раненого под мышки. — Лезь, лезь, черт толстый! Не бойся, я тебе его подам, коль он тебе так нужен.
Ефрейтор понял. Протиснулся в лазейку и протянул руки, чтобы принять сына.
— Сколько их тут, нечистых, набилось! — рассуждал Крысанов. — Как бы дознаться, который из них стрелял последний вот в эту дыру-то.
— На войне все стреляют, — заметил Батов и легко юркнул в лазейку. А Крысанов, спускаясь, все ворчал:
— Поди, вон ентот подбитый птенец, чать, палил: вишь, его гранатой хватило. Так и не убег, ближе всех к дыре-то был.
Когда пленных вывели на улицу — их набралось больше двух десятков — Батов хватился: куда их девать? Он не только не знал в данную минуту, где располагается штаб полка, или хотя бы батальона — не знал даже, где теперь его ротный командир и вся остальная рота. До начала наступления на этот дом они были на правом фланге. А теперь?
Во дворе только что занятого дома уже обосновывались наши. Бегали санитары. Артиллеристы на руках вкатывали орудия и устанавливали их на новых позициях. Подъехала санитарная повозка.
— Перекурим, хлопцы! — громко предложил Кривко, прохаживаясь возле пленных и с интересом осматривая их. Похлопал немецкого лейтенанта по карману, бесцеремонно, как свой, вытащил у него портсигар и принялся угощать всех, каждому давая прикурить от зажигалки, вмонтированной в тот же портсигар.
— Закуривай трофейных, — подошел он к Крысанову.
— Иди ты с этим дерьмом к черту. Я вот лучше махорочки хвачу.
Троих солдат Батов послал за пулеметами. Кого и куда направлять с пленными — решительно не знал.
— Батов! Батов! — услышал он совсем охрипший, перехваченный голос командира роты Седых. Тот трусцой бежал от дальнего конца дома, придерживая на боку планшетку. — Где же тебя черт носит, милый человек?
Связной Валиахметов бежал за ним, не отставая ни на шаг.
— А с ними что собираешься делать? — показал ротный на пленных.
— Не знаю, куда их девать, — признался Батов. — Да и вести некому, людей мало.
— Назначь двух человек. Валиахметов покажет, куда их вести.
— Чадов! — позвал Батов. — Бери Крысанова и уведешь всю эту братию. Валиахметов вас проводит.
Подошли с пулеметами остальные солдаты взвода.
— Скорей, скорей! — торопил Седых. — Какого черта копаешься ты, милый человек! Надо занимать новые позиции… Я для вас там чудесный окоп оставил. Готовый!
Батов спешно построил теперь уже совсем маленький взвод и двинулся за командиром роты, крикнув на ходу Чадову:
— Обратно вернетесь вон к тому концу дома!
— Не беспокойтесь, не потеряемся, товарищ младший лейтенант, — окая, скороговоркой ответил Чадов.
Позиции пришлось занимать под сильным огнем. До сих пор этот дом, стоящий несколько в стороне от других, молчал, не причиняя никакого вреда нашим штурмовым группам. Туда, видимо, перебрались остатки гитлеровцев из соседних домов и там закрепились. Били орудия, опять вокруг лопались мины, хлестал пулеметный ливень.
«Чудесный окоп», оставленный для взвода Батова командиром роты, был обыкновенной канавой. По дну ее тянулись водопроводные трубы, зачем-то раскопанные здесь. Под ногами хлюпала вода, и липкая глина присасывалась к подошвам. Даже почти готовые брустверы были, их оставалось только поправить и расчистить площадки для пулеметов.
За правым флангом, несколько впереди, на перекрестке улиц лежал перевернутый трамвайный вагон. За ним тоже прятались гитлеровцы. Но взводу Батова, крайнему слева, они не мешали. Где-то что-то горело, ветром несло клубы горького, удушливого дыма, то и дело затмевающего полуденное солнце. Дальние артиллерийские выстрелы и разрывы снарядов гремели всюду: впереди, сзади, с боков — казалось, что весь город кипит, воюет, горит, и нет никакой возможности определить, где проходит линия соприкосновения между противниками, и есть ли вообще такая линия.
Орудия между домами затеяли артиллерийскую дуэль. Над головами пулеметчиков свистели снаряды. Вокруг окопа и в окоп то и дело щелкали пули. Некоторые, не долетая, ударялись о камни мостовой и рикошетом с визгом взвивались вверх.
Был момент, когда разрывы снарядов и мин, треск пулеметов и автоматов — все слилось в единый непрерывный звук. С бруствера и стенок траншеи сыпалась глина, точно из-под жернова, работающего в полную силу, и ровными струями стекала вниз, сгущая под ногами грязь.
Внезапно этот сверхъестественный гул сник, стали слышны отдельные выстрелы и взрывы. Не все и не сразу заметили, что слева из-за дома, где засели фашисты, вытянулась густая группа жителей города с белыми флагами. Впереди женщины катили детские коляски.
Огонь прекратился с обеих сторон. Кругом, где-то дальше от этого участка, грохотало, гремело, но здесь все смолкло при виде матерей и детей.
Пестрая толпа выплеснулась из двора, пересекла бульвар, а потом то место, что раньше называлось газоном, — сейчас там все было срезано, взрыто, «перепахано». Люди спокойно дошли до проезжей части улицы. Впереди всех шагал седой старик с непокрытой головой и такой же седой бородкой. В руках он высоко держал большое белое полотнище.
Скоро передние приблизились настолько, что можно было бы, наверное, расслышать разговоры. Но толпа молчала. Молча она двигалась прямо на крайний окоп, где засел Батов со своим взводом. Солдаты напряженно смотрели на этих людей и ждали, может быть, на минуту забыв, где они и что делают.
Но тут случилось то, чего никто не мог ожидать.
Немецкие орудия и пулеметы грянули разом. И не по русским позициям, а по своим людям. Толпа, не успев ахнуть, брызнула во все стороны. В середине осталось сплошное кровавое месиво из груды тел.
Пронзительный крик понесся по улице, покрывая злобный перестук пулеметов.
Снарядом пеструю толпу расщепило на четыре части. Все, кто был впереди, бросились к нашим окопам. Задние в ужасе отшатнулись от страшной середины и повернули обратно. Левое крыло метнулось влево, правое — вправо. Люди метались в безумном страхе и едва ли сознавали, куда бегут.
Седой старик с белым флагом затрусил было вперед, но, будто опомнившись, остановился, запрокинул голову. Белое полотнище пошатнулось в его руках и легло на мостовую. Старик упал на него боком, окрашивая белое в красный цвет.
Через него перешагнул и полный мужчина с бюргерскими усиками и пожилая женщина. Мужчина, подхватив ее сзади руками, хотел помочь, но она не могла идти и через несколько шагов упала. Мужчина склонился над ней и тут же рухнул поперек ее тела.
Теперь вперед выскочили девочка и мальчик лет девяти-одиннадцати. Держась за руки, с расширенными от ужаса глазами, они бежали и были в каких-нибудь десяти метрах от окопа, но пули настигли их. Мальчик, судорожно съежившись, перевернулся на спину, вздрогнул, выпрямился и затих. А девочка, лежа на боку, конвульсивно дергала ногой, заламывала руки, кричала.
Орудия, минометы и пулеметы — все ощетинилось огнем с нашей стороны. В воздухе дрожал уже тот лающий и воющий гул, в котором трудно различить отдельные выстрелы.
Батов перестал ощущать вес своего тела: словно ветром выхватило его из окопа. Нет, он не пополз, не пригнулся даже, а в несколько прыжков подскочил к девочке, подхватил под мышки и так же быстро вернулся.
Оспин оторвался от пулемета. Сержанта поразил отчаянно злой вид взводного: бешеные глаза, добела раздутые крылья носа. Той добринки во взгляде, что приметил Оспин совсем недавно на чердаке, как не бывало.
На дне окопа возле трубы валялась доска. Солдаты ее подкладывали под ноги, чтобы не стоять в грязи.
— Кривко! — позвал Батов. — Положи доску вот здесь, рядом с трубой…
— Подержи ее. — Батов передал ему девочку. Она вскрикнула и снова погрузилась в забытье. Батов снял шинель и, свертывая ее, увидел спекшуюся кровь.
— Товарищ командир, — встревожился Кривко, — ранен ты.
— Это давно. Уже подсыхает, — мазнул по щеке Батов.
— Да нет, нет! Вон, ниже ремня…
Батов взглянул на Кривко — у того в глазах стояли слезы. Именно они и привели в себя Батова. Кривко, этот непутевый человек, проведший жизнь в тюрьмах и ценивший людей не за совесть, а за силу — этот Кривко плакал!
Батов оглядел себя: гимнастерка ниже ремня разорвана. Брюки — тоже. Из бедра подтекает кровь. «Пока все идет очень удачно», — подумал он, расстелил шинель, взял у Кривко девочку, уложил ее и приподнял белое в голубых колечках платье, окровавленное по всему боку. Трусики слиплись от крови. Пробита, видимо, тазовая кость.
— Пакет есть? — спросил он у Кривко.
— Есть.
— Бинтуй! — и пошел, шлепая по грязи, к пулемету.
Знал ведь, давно знал Батов о зверствах фашистов, читал о страшных лагерях смерти, о душегубках, о диких расправах гитлеровцев на русской земле, ненавидел их. Но до сих пор ему все еще что-то мешало сделаться по-настоящему беспощадным к ним.
Теперь ему уже ничто не мешало. Стоя рядом с пулеметом, он готов был броситься на вражеские стволы, не считаясь ни с чем. И было удивительно, что люди еще не, бросились в атаку, хотя на их лицах Батов читал то же, что переживал сам.
— Товарищ младший лейтенант, ваше приказание выполнено: пленные доставлены на сборный пункт, — соскочив в окоп, доложил Чадов.
— Теперь знаем, куда их девать, — сказал Крысанов, улыбаясь и показывая щербатые зубы. — Ух, сколько их там набралось!
— Хорошо, — сдержанно бросил Батов.
Из глубины улицы неслись две «тридцатьчетверки». Они на ходу били по немецким орудиям с фланга. Передний танк ударил по перекрестку — трамвайная коробка развалилась. Наши артиллеристы обрабатывали пулеметные гнезда противника в окнах дома.
Как-то незаметно, осторожно подошел Кривко, тронул Батова за руку и, дождавшись, пока тот обернулся к нему, одними губами выговорил:
— Умерла!
Батов ничего не ответил, выдернул из автомата диск, набил патронами и, выскочив из окопа, крикнул:
— За мно-ой! — побежал вперед, прихрамывая, не оглядываясь назад. Редкая цепь поднялась за ним. Солдаты догоняли и обгоняли его.
Он злился на себя за то, что не может бежать быстрее. Торопился, старался не отстать от солдат и думал об одном: не упустить ни одного фашиста!
…Где-то в порту еще гремел бой, дымились пожары, слышалась отдаленная оружейная и автоматная перестрелка. Но в районе действия шестьдесят третьего полка установилась непривычная тишина.
Как только рота — вернее, то, что осталось от роты, — собралась вместе и расположилась в одном из более сохранившихся домов, Батов приказал сделать уборку в комнате, занятой взводом, послал Чуплакова за водой, чтобы всем умыться и привести себя в порядок, а сам свалился на пыльную кушетку и сразу уснул…
Хороши, комфортабельны большие дома в большом городе: с электрическим светом, с водопроводом, с ванной, с канализацией и прочими удобствами. Но хороши они только до тех пор, пока безотказно действуют все нити, связывающие дома в единое целое. А как жалки и мертвы такие громады, когда порваны питающие их нити! Нет света, нет воды, не работает канализация. И совсем уж страшными инвалидами выглядят они с разбитыми окнами, продырявленными крышами, сбитыми трубами, изувеченными перилами на лестничных маршах и вырванными дверями.
Но солдат может жить всюду, в любых условиях приспособиться. Чуплаков откуда-то принес четыре котелка воды. На столе затеплился неяркий огонек сальной плошки. Разбитое окно заткнули плащ-палаткой. Осколков разбитого зеркала хватило на весь взвод, чтобы каждый брился перед своим.
Солдаты брились, мылись, чистили оружие и одежду. Оспин пытался разбудить Батова — не удалось. Взводный что-то бормотал сквозь сон, отмахивался руками и спал, спал… Оспин накрыл его шинелью, которую тащил из окопа вместе со своей. Теперь шинель Батова была заботливо очищена. Грязь-то хорошо счищается, но вот пятна крови вывести не так просто.
Принесли ужин. Снова пытались разбудить взводного. В комнату влетел Грохотало, командир первого взвода.
— Где Батов? — спросил он громко и, увидев на кушетке спящего, ухватил его за плечо, начал трясти.
— Не трожь ты его, товарищ командир, — посоветовал Крысанов, — устал шибко, да и раненый он.
— Как? Ранен?
Грохотало сдернул со спящего шинель, ощупал его. У бедра рука ощутила сырость.
— А ну, свет сюда дайте!
Чуплаков поднял со стола плошку, повернулся к кушетке. На ней расплылось темное пятно.
— Подшибли, значит, — заключил Грохотало. Посмотрел на свою руку. Завернул гимнастерку на спящем. — И не перевязан… Так какого же вы черта смотрите! — крикнул он, обращаясь ко всем.
— Да говорили, говорили мы ему, — затараторил Чуплаков. — Ничего, говорит, не больно. Высплюсь, говорит, и все пройдет.
— Пройде-от! — уже одному ему сказал Грохотало. — Пройдет! А ты первый день на фронте, что ли? Не знаешь, к чему это может привести? — он осторожно накрыл Батова шинелью и быстро вышел из комнаты.
Скоро сюда прибежала Зиночка Белоногова со своей санитарной сумкой. Она сбросила с Батова шинель, скомандовала.
— Мальчики! Быстро — воды! Стол подвиньте вот сюда. Свет — на край… Та-ак.
Солдаты охотно повиновались ей во всем.
Зина сняла с Батова поясной ремень с пистолетом, завернула гимнастерку на грудь. Потянула заправленную в брюки нательную рубаху — спиной прижата к кушетке.
— Ну, проснись, проснись, милый! Чего это ты разоспался? — толкала она его в плечо.
Батов открыл глаза. Удивленно посмотрел на Зину. Попытался подняться. Она удержала рукой, приказала:
— Лежать!
— Это еще что за операция? — возмутился Батов. — Без разрешения, спящего!
— Спокойно, миленький, спокойно! Нервы беречь надо. Подними рубашку!
— Может, еще штаны снять прикажете? — уже без злости, полушутя спросил Батов.
— Прикажу. Обязательно прикажу. А как же мы перевязывать будем?
Батов усмехнулся и хотел отвести руку Зины, гладившую его по груди.
— Что за глупости! — строго прикрикнула Зина. — Я — медсестра, ты — раненый… Служба, дорогой, — добавила она, и в голосе ее послышались снова теплые, материнские нотки, хотя она была старше Батова всего на два-три года.
— Я вовсе не нуждаюсь в этой службе.
— Опять глупости. Рану надо обработать, перевязать. Тогда все скоро заживет… — Мальчики, — спохватилась она. — Ах, вот и вода! Оставьте здесь воду и все — марш отсюда. Ваш командир какой-то ненормальный. С головы придется начинать лечить.
Солдаты вышли. Зина тоже выскочила на минутку и вернулась, неся огромную фиолетовую вазу с отбитой ножкой.
— Ничего лучшего не нашла, — виновато сказала она, — придется обмывать над этой посудиной.
— Не надо, Зина, — взмолился Батов. — Оставь все, что нужно, лучше я сам.
— Глупышка, — засмеялась она, — что же ты сам сделаешь?
— Сам, — жестко подтвердил Батов.
— Перестань дурить! — Зина свела черные тонкие брови у переносицы и уставилась черными глазами на привередливого пациента. — Слышишь, перестань! В конце концов, я замужняя женщина. Позавчера мы с Леней Сорокиным поженились. Понятно? И нечего тебе девочку из себя строить!
Она расстегнула пуговицы, сдвинула брюки, обнажив рану на бедре. Батов отвернулся к стене. Он больше не сопротивлялся.
— Вот так, славненький, так. Сейчас обмоем, обработаем… Гимнастерочку придется сменить, брюки тоже. Эти чинить надо, — ворковала Зина.
— Смотри, нарушен не только кожный покров, но и мышцы повреждены. Надо бы спокойно полежать недельку… Хоть бы денька три. Придется направить тебя в санроту.
— Никуда я не пойду.
— Хорошо, хорошо — никуда не пойдешь. Только не вздумай еще отлынивать от перевязки. Знаешь, может случиться заражение. Инфекция в таких случаях на девяносто процентов обеспечена. Только не догляди. Может быть, уже есть.
Широким бинтом Зина накладывала повязку, приятно обжимая раненое место.
— Вот видишь, как все хорошо и просто, а ты упрямился. У нас так не делают. Нельзя. А теперь давай посмотрим, что у нас еще на щеке… Здесь совсем хорошо, только кожа ободрана. Помажем и завязывать не будем; так скорей присохнет… У-у, милый, а седые волосинки на висках сегодня появились, да?
— Не знаю. Раньше, кажется, не было. На моих висках не очень заметно. А у вас… давно?
— Ой, да ведь я уже старенькая… Давно. Еще на Висле. Черная я, вот их и видно так сильно.
За этой болтовней незаметно летело время, и Батов почувствовал себя в домашней, уютной обстановке, далеко от Данцига, от фронта: так подействовали на него слова Зины.
— Все, хорошенький. Но завтра чтоб перевязка была обязательно. Надо внимательно следить, как поведет себя рана. Смотри, не наделай глупостей! Приходи на перевязку.
— Хорошо, Зиночка. Спасибо. А кто будет перевязывать, вы или Тоня? — шутливо спросил Батов.
— Тоня? — часто заморгала глазами Зина. — Тоня… Тони уже нет…
— Как нет? Совсем?
— Хватит вам тут медицину разводить, — распахнув двери, сказал Грохотало. — Ты, Зиночка, не изводи его. Человек еще сегодня не ужинал!
— Совсем, — сказала Зина. — Ты слышал? — обратилась она к Грохотало.
— Что?
— Тоню нашу там, за первым домом… Миной.
Батов и Грохотало вышли в прохладную свежесть ночи. Все также ухали где-то пушки, слышалась перестрелка. Над северной частью города небо полыхало оранжевым заревом. Оттуда вместе с прохладным воздухом тянуло гарью. Шарящих по небу прожекторов больше не было. Мерцали холодные яркие звезды.
Грохотало завернул в подъезд соседнего дома. Всюду валялись груды битого кирпича, жалкие остатки мебели. Переходя из комнаты в комнату, с этажа на этаж и обозревая это царство разрухи и смерти, Батов никак не мог отделаться от мысли о том, сколько в этот день искромсано судеб. Вдруг запнулся о труп. Посмотрел — гитлеровский полковник. Фуражка валяется рядом. Остекленелые глаза навечно остались открытыми. Полковник лежал на спине, перевесив голову через маленький чемоданчик и выставив кверху давно не бритый подбородок. В правой руке зажат пистолет. Рядом — направленный на дверь пулемет с продернутой металлической лентой.
«Нет, — думал Батов, — сегодня оборвались не только светлые мечты. Сегодня перестали жить и вот эти звери с самыми страшными планами на будущее». В нем снова начала подниматься уже испытанная днем злость.
…Бои в порту и на северных окраинах еще продолжались, а шестьдесят третий и другие полки уже покидали Данциг, вытягиваясь колоннами вдоль улиц, все еще затянутых дымом пожарищ. Повсюду валялись трупы убитых немцев, их никто не убирал.
Полк шел к южной окраине города. То и дело встречались изуродованные и совсем снесенные ограды, расщепленные деревья, словно выстриженные огромными тупыми ножницами газоны, поваленные телеграфные и электрические опоры, выщербленные и продырявленные трубы фабрик.
На углу одного дома сохранилась часть жестянки с названием улицы. Один конец ее, на котором значилось само название улицы, был оборван. Осталась только вторая половина со словом — straße.
— Эх, была штрасса! — вздохнул Чуплаков. — Строитель ведь я, строитель! А чем занимаюсь?..
— Ну, заныл! — оборвал его Чадов. — По своей ты охоте, что ли, этим занимаешься? Ишь, губы-то расквасил перед фашистской берлогой! Леший просил их на нашу голову…
— То ли ты его воспитывать хочешь? — вступился за товарища Крысанов. — Опоздал, парень. Немцы вон его как воспитали: два месяца кровью харкал!
— Азбуку-то я и без тебя знаю, — вдумчиво продолжал Чуплаков, обращаясь к Чадову. — Ты скажи-ко вот, долго ли еще в человеке зверь сидеть будет? Вот что скажи ты мне!
— Это ты о каком человеке спрашиваешь? В фашисте всегда зверь сидит. И пока живой фашист на земле хоть один останется, — рассудил Чадов, — хоть ты и строитель, а ломать все одно придется. Не даст он жить спокойно.
— Вот и говорить нечего. Нечего говорить-то, — сердито заключил Крысанов. — Лупи его, фашиста, — и вся недолга.
Шагая по булыжной мостовой в одном ряду с Грохотало, Батов смотрел на мелькающие впереди раздутые задники порыжевших сапог Седых, краем уха слушал разговоры в строю и думал:
«Правильно говорит Крысанов: лупить их надо. Может, посмоется пролитой кровью кое-какая нечисть с земли. А возможно, и война эта — последняя? Отобьем же мы им печенки, а там, глядишь, и задираться охота у них пройдет…»