В кабинет Григорьева, начальника уголовного розыска, сержант Захаров вошел без стука: майор не любил, когда к нему стучали.
— Разрешите?
Майор, не глядя на вошедшего, кивнул головой и продолжал рыться в бумагах, что-то бормоча себе под нос. С хмуро сдвинутыми бровями, отчего две глубокие складки, сходящиеся веером у переносицы, стали еще глубже, он показался Захарову сердитым.
— Что скажешь, старина?
— Я к вам, товарищ майор.
— Вижу, вижу…
— У меня направление на практику.
— Какое направление? Куда?
— В ваш отдел. — Захаров подал майору бумажку за подписью декана юридического факультета, в которой значилось, что студент такой-то направлен для прохождения практики.
Майор и раньше знал, что милиционер Захаров учится на заочном отделении университета, но, прочитав направление, он словно в первый раз, по-настоящему понял и оценил сержанта.
— Молодчина!.. Когда должна начаться практика?
— Через два дня, как только будет подписан приказ о дополнительном отпуске.
— Ну что же, прекрасно. Хорошенько осмотритесь, подготовьтесь; может быть, не помешает кое-что подчитать из теории по уголовному процессу… К кому вас прикрепить?
Захаров пожал плечами. Об этом он еще не успел подумать.
— А что если я прикреплю вас к Гусеницыну? — спросил Григорьев и пристально посмотрел на Захарова.
Захаров не знал, что ответить: если отказаться — майор подумает, что струсил, если согласиться, то… какая это будет практика? «А может быть, майор просто шутит и ждет, чтобы я замахал руками и ногами?» — подумал он.
— Что же вы молчите, студент?
Улыбка майора показалась Захарову насмешливой.
— Хорошо, товарищ майор. Практику я буду проходить у Гусеницына! — Губы Захарова были плотно сжаты, взгляд колючий.
«С таким вот чувством, должно быть, светские гордецы бросали раньше вызов на дуэль», — в шутку подумал майор, глядя вслед Захарову.
Бывает какая-то трогательная и наивная растерянность на лице человека, который первый раз вступает на московскую землю. Растерялся и Алексей Северцев, выйдя из вагона.
Еще в дороге Алексею объяснили, что лучше всего добираться до университета на метро. Но теперь, оглушенный шумом и гамом, он забыл все.
С виду Алексею можно было дать больше его восемнадцати лет. Одет он был просто: помятый темный костюм, светлая косоворотка, на ногах — сандалии. В руках держал небольшой фанерный чемоданчик с висячим замком. Чтобы не быть сбитым людским потоком, он отошел в сторонку. Огляделся.
— Товарищ милиционер, как мне добраться до университета? — обратился Алексей к сержанту милиции.
— Метро, Охотный ряд, Моховая, девять, — как давно заученную фразу ответил сержант и приложил руку к козырьку фуражки.
Влившись в волну сошедших с поезда пассажиров, Алексей скрылся за углом привокзального строения.
В зале транзитных пассажиров у буфета стояли трое молодых людей. Время от времени посматривая по сторонам, они неторопливо потягивали из толстых кружек пиво.
Это были три вора, три рецидивиста: Князь, Толик и Серый.
В свои двадцать восемь лет Князь треть жизни провел в лагерях, под следствием, в тюрьмах и в бегах. Он был высокого роста и, как принято говорить, хорошо скроен и ладно сшит. Из него мог бы получиться неплохой спортсмен, если бы не бессонные ночи и кутежи, которые продолжались неделями, пока были деньги. Когда деньги кончались, пьяный разгул сменялся лихорадкой воровства. Белки серых глаз Князя были воспалены, на его худых щеках, не по возрасту рано, проступала мелкая сетка склеротического румянца. Через всю правую щеку от уха до подбородка тянулся свежий розовый шрам, и щека время от времени передергивалась в нервном тике.
Высокий и открытый лоб, на который падала светлая прядь волнистых волос, хорошо развитые надбровные дуги, энергичный и в меру широкий подбородок, — все говорило о том, что Князь — личность незаурядного ума.
Серый был грубее и проще. Природа обидела его и ростом и внешностью. Что-то тупое и скотское проступало в лице Серого. А его гортанный голос неприятно резал слух. Он не говорил, а шипел, причем делал это с особым выпячиванием вперед нижней челюсти, полагая, что чем грубее и надсаднее будет его речь, тем солидней и страшней станет он. Неосознанно Серый подчинялся только одному — грубой силе. Втайне он завидовал высокому и стройному Князю, а в глубине души ненавидел его за красивое лицо, на котором девушки иногда задерживали взгляды.
Толик выглядел застенчивым юношей. Он много молчал. Были вечера, когда целыми часами от него никто не слышал ни одного слова. Князь ценил Толика за его смелость и за то, что тот никогда не считался в мелочах, как Серый. Толик был равнодушен к деньгам, не любил, в отличие от Серого, сквернословить…
— На выход «под занавес» не больше десяти минут. Начнем с этого, — сказал Князь и показал глазами на высокого юношу, подошедшего к буфету.
Это был Алексей Северцев. Поставив чемодан, он попросил бутылку фруктовой воды.
Князь взглядом дал знак Толику и Серому, чтоб они пока отошли. Когда будет нужно, он их позовет.
— Разве московские гости пьют фруктовую воду? — Алексей обернулся на голос, прозвучавший мягко и приятно. Перед ним стоял незнакомый интеллигентный мужчина. — Пиво! Рекомендую! Такого пива, дружище, ты у себя в деревне не пил…
Северцев застенчиво кивнул головой и вместо фруктовой воды попросил пива.
— А первое дело к пиву — это бутерброд с икоркой, — мягко поучал Князь. — Нужно, брат, привыкать к столичной культуре.
Северцев благодарно улыбнулся и попросил бутерброд с икрой. По натуре он быстро сходился с людьми, а сосед у стойки ему казался добродушным и общительным человеком.
После выпитого пива глаза Северцева заблестели, и ему захотелось поговорить, высказать свое первое впечатление о Москве. Он заказал еще две кружки.
— Прошу вас выпить со мной.
— Не смею отказаться. С удовольствием. Только прежде нам нужно познакомиться. А то неприлично — пьем, вроде приятели, а друг друга не знаем. — Князь протянул руку и представился: — Константин Сергеевич, инженер московского инструментального завода, ну, а для вас — просто Костя.
— Алексей Северцев. Приехал поступать в университет.
— О, по такому торжественному поводу, — Князь повернулся к буфетчице, — налей-ка нам, красавица, по сто граммов «московской». Вы не возражаете, Алешенька, если мы выпьем за ваше поступление? Хорошая, говорят, примета…
Алексей замялся.
— Нет, нет, что вы. Я только с поезда, мне нужно ехать в университет.
— Чепуха! Сто граммов для такой фигуры — как слону дробина. Пока доедете, все выветрится. Ну, за наше знакомство и за ваше поступление. — Князь чокнулся и, почувствовав на своем плече чью-то руку, повернулся. Сзади стояли Толик и Серый. — О! — радостно воскликнул Князь. — Ваше студенческое крещение мы можем провести в настоящем студенческом кругу. Знакомьтесь. Мой старый приятель Толик Люхин, студент Московского юридического института, большой знаток уголовного права и криминалистики. А это — Геннадий Серов, или просто Серый. Способностей самых заурядных. Хотел стать хирургом, да душонка слабовата: при виде крови с ним делается дурно. Теперь студент-фармацевт…
Пока Северцев знакомился с Толиком и Серым, Князь заказал по сто граммов водки и для них.
Северцев попытался было отказаться, но тут его новые знакомые выразили такую обиду и так принялись уговаривать, что устоять он не смог. Алексей уже чувствовал опьянение. Тронутый вниманием своих новых знакомых, он не находил слов благодарности.
— Спасибо вам… Я очень рад, что встретил вас. Только мне пора ехать. Ведь я еще не определился с общежитием.
— Толик, Алеше с дороги нужно отдохнуть. Ты это можешь организовать? — спросил Князь с видом некоторой озабоченности.
Толик ответил спокойно:
— Отдельная дачная комната с окнами в сад и чистая постель в его распоряжении.
Перед выходом, когда Алексей хотел взять с пола свой чемодан, Князь вежливо и настойчиво отстранил его руку и с упреком посмотрел на Толика.
— Толик, или ты сегодня невнимателен или вообще не воспитан. Алеша с дороги, а ты не можешь поднести его чемоданчик!..
Толик молча взял чемодан Северцева, и все четверо направились к выходу.
Северцев с дороги захмелел быстро. Ему все нравилось: Москва, новые друзья, шум города и этот особенный темп движения людей и машин.
Как шли к остановке такси, как садились в машину, зачем и куда ехали — сознавалось смутно.
Позже, когда Северцев силился вспомнить свою первую ночь в Москве, на память ему назойливо приходили лишь одни огни. Огни слева, огни справа, впереди, огни в небе… Те, что были впереди, — стремительно неслись навстречу, потом, поравнявшись с машиной, в одно мгновение проваливались куда-то назад. Дальние огни проплывали медленней.
Из такси все четверо высадились на пустынной улице окраины Москвы, рассчитались с шофером и свернули по тропинке в рощу. Где-то неподалеку, метрах в пяти-десяти, прогрохотал электропоезд. Из-за облаков выплыла луна.
С минуту шли молча, потом Алексей, запнувшись в темноте о корягу, остановился и огляделся: справа поднималась высокая насыпь железнодорожного полотна, слева темнел лес.
— Куда мы попали? Это же лес дремучий.
— Пустяки, до дачи осталось еще две минуты ходу, — проговорил Князь.
Вдруг Алексей почувствовал, как рука Серого бесцеремонно шарит в его левом брючном кармане. Почудилось недоброе, под сердцем защемило… Стиснув щуплую и тонкую кисть Серого, он остановился.
— Что вы лазите по карманам?! Дальше я не пойду…
В следующую секунду цепкие руки Толика, шедшего сзади, замкнулись на груди Алексея.
Все, что произошло дальше, — словно было во сне. Инстинктивно Алексей сделал шаг вперед, потом совсем неожиданно для Толика быстро присел и одним рывком отшвырнул его метра на три в сторону.
«Бежать», — мелькнуло в голове Алексея. Но не успел он и двинуться, как Князь со всего плеча ударил его по голове чем-то тяжелым.
Северцев упал.
Глубокой ночью к Алексею вернулось сознание. Сквозь темную листву виднелось звездное небо. Некоторое время лежал молча, не шевелясь. Дышать было трудно. Убегая, грабители заткнули ему рот тряпками. Кончики их свисали на подбородок. Попробовал встать, но ноги и руки были связаны, при каждом движении бечева больно врезалась в тело. Попытался подтянуть колени к подбородку, чтобы с их помощью вытащить изо рта тряпки. Но и это не удавалось. На лбу выступили мелкие капли пота.
Что же делать? Неожиданно он наткнулся на корень дерева, выступавший из земли. Конец корня был острый. Зацепив за него тряпкой, Алексей освободил рот. Вздохнул полной грудью. Теперь нужно было избавиться от бечевы. Несколько минут отдыхал, потом, изогнувшись, достал зубами до бечевы на ногах и принялся ее разгрызать.
Дрожа всем телом, Северцев поднялся на ноги и, шатаясь, пошел на редкие огоньки поселка. Выйдя из рощи на улицу, остановился. Навстречу торопливо шла женщина.
— Гражданка, — обратился к ней Алексей, — развяжите мне руки.
Голос его был неуверенный, просящий. Женщина боязливо остановилась, но, увидев при лунном свете окровавленное лицо, шарахнулась на другую сторону улицы.
Другой прохожий, заметив Северцева еще издали, опасливо обошел его и скрылся в переулке.
Алексей, шатаясь, подошел к палисаднику, сколоченному из заводских металлических отбросов. Ржавые грани железных пластинок от дождя и времени были в зазубринах, как будто специально предназначенных для перепиливания веревок. Встав спиной к изгороди и сделав несколько движений, он почувствовал, как его связанные руки освободились.
Железная бочка, стоявшая под водосточной трубой, была полна воды. Алексей подошел к ней, умылся, вытер лицо.
«Куда теперь?» — подумал он. Но проходящий мимо трамвай ускорил решение: Алексей на ходу прыгнул в вагон. На вопрос, идет ли трамвай до вокзала, полусонная кондукторша утвердительно кивнула.
— Вы меня простите, но я не могу заплатить за билет, у меня случилось несчастье, — обратился к ней Северцев.
Кондукторша сонно подняла глаза и ужаснулась:
— О, господи, кто же это тебя так?
Алексей ничего не ответил.
Кроме кондукторши, в вагоне сидела молодая, лет тридцати, женщина. Опасливо посмотрев на вошедшего, она крепко сжала в руках свою черную сумочку, шитую бисером, и успокоилась только тогда, когда Алексей прошел в другой конец вагона и сел на скамейку.
Все, что было дальше, Алексей помнил смутно. Трамвай гремел, на каждой остановке кондукторша выкрикивала одну и ту же фразу: «Трамвай идет в парк!», за окном мелькали электрические огни, редкие запоздалые пешеходы…
С полчаса Алексей бродил у вокзала, куда его не пустили без билета. Потом милиционер потребовал документы. Документов у Северцева не оказалось, и его привели в дежурную часть милиции вокзала.
Сильная боль во всем теле, головокружение и звон в ушах мешали правильно ориентироваться в происходящем. Он делал все, что его заставляли, но для чего это делал — понимал плохо.
В медицинском пункте молоденькая сестра долго прижигала и смачивала на его голове и лице раны и ссадины чем-то таким, что очень щипало, потом так забинтовала лицо, что открытыми остались только глаза да рот.
Потом начался допрос.
Дежурным офицером оперативной группы был лейтенант милиции Гусеницын. Больше часа бился он над тем, чтобы установить место ограбления, но все бесполезно. Показания Северцева были сбивчивые, а порой противоречивые. Гусеницын уже начал раздражаться.
— Как же вы не помните, где вас ограбили?
— Не помню. Что помню, я уже все рассказал…
— В Москве очень много поселков, парков, рощ. Постарайтесь припомнить хотя бы номер трамвая, на котором добирались сюда из этой рощи.
Алексей покачал головой.
Гусеницын встал, подошел к карте города, которая висела на стене, и принялся внимательно рассматривать нанесенные на ней зеленые пятна лесов.
— Да, это хуже, — вздохнул он. — Но, ничего. Не вешайте голову, будем искать. Будем искать!
Северцев смотрел на лейтенанта такими глазами, будто в руках этого человека была вся его судьба.
Нелады у сержанта Захарова с лейтенантом Гусеницыным начались давно, еще с первых дней работы Захарова в отделе милиции вокзала. Не проходило почти ни одного партийного собрания, на котором сержант не критиковал бы Гусеницына за его формализм и бездушное отношение к людям.
«Схватываться» по делам службы начальник отдела полковник Колунов считал признаком хороших деловых качеств, чувством ответственности за свой пост. «Спорят — значит, душой болеют» — говорил он майору Григорьеву и упорно вычеркивал при этом из проекта праздничного приказа о вынесении благодарностей фамилию Захарова.
— Молод, горяч, пусть послужит, покажет себя пошире, а там и благодарностью не обойдем.
Лейтенанта Гусеницына Григорьев не любил, а за что — точно и сам не знал. Во всем: в лице Гусеницына, в его голосе, в походке проступало что-то хитроватое, неискреннее. Не любили лейтенанта и его подчиненные, постовые милиционеры.
До перехода в оперативную группу, когда он был еще командиром взвода, Гусеницын в обращении с подчиненными слыл непреклонным, а порой до жестокости упрямым. Полковнику Колунову это казалось образцом дисциплинированности командира.
Бездушный и черствый, он не видел в человеке человека.
А однажды сержант Захаров был свидетелем, когда Гусеницын оштрафовал старика за курение в вокзале. Сухой, высокий и бородатый — незаросшими у него оставались только лоб, нос да глаза — пассажир походил на тех благородных стариков, за которыми охотятся художники. Видя, что у буфета парни в шляпах свободно раскуривают, старик достал кисет с самосадом и свернул козью ножку. Но не успел он сделать и двух затяжек, как к нему подошел Гусеницын.
— За курение в общественном месте с вас, гражданин, взыскивается штраф в сумме пяти рублей.
Сколько тот ни умолял, — от штрафа не ушел.
Захаров хотел тогда подойти к Гусеницыну, остановить, урезонить, но устав и дисциплина не позволяли подчиненному вмешиваться в дела старшего.
Случаев, когда Гусеницын штрафовал за мелочи, было много. О них уже перестали говорить. Не успокаивался лишь один Захаров, несмотря на то, что лейтенант мстил за критику. А мстил он мелко, эгоистично и без стеснения: он всегда старался уколоть сержанта за его доброту и внимание к людскому горю. «Добряк», «плакальщик», «опекун» — часто слышал Захаров от Гусеницына, но делал вид, что эти клички его нисколько не трогают.
Затаенную неприязнь между сержантом и лейтенантом видели и понимали все, кроме полковника Колунова. Слушая выступления Захарова на собраниях, Колунов потирал свою лысую голову и улыбался. «Так его, так его!.. Кто скажет, что у нас нет критики и самокритики? — можно было прочесть на лице начальника. — Ишь, как чистит!».
Выступая последним, начальник всегда ставил в пример лейтенанта Гусеницына.
За последний год стычки между Захаровым и Гусеницыным участились. Полковник Колунов это видел и, добродушно хихикая, от чего его толстые розовые щеки тряслись, приговаривал:
— Вот петухи! Ну и петухи: один — службист, другой — гуманист. Хоть бы ты их помирил, Иван Никанорович, — обращался он к Григорьеву. — Ведь ребята-то оба хорошие, черт подери, а вот не поладят…
Григорьев в ответ кивал головой и замечал, что примирить их нельзя, да и вряд ли нужно.
После стычек на собраниях полковник по очереди вызывал к себе Гусеницына и Захарова.
Лейтенанту он добрых полчаса «читал» мораль о том, что к людям нужно относиться чутко, внимательно, что, прежде чем человека задержать или оштрафовать, следует хорошенько разобраться. Вытянувшись, Гусеницын отвечал неизменным «Слушаюсь», или «Учту в дальнейшем», «Больше не повторится»… На прощанье, однако, Колунов всегда кончал строгим напутствием, что высшим и единственным критерием правопорядка являются советские законы, постановления и инструкции.
Разговаривая с Захаровым, Колунов расхваливал сержанта за то, что тот внимателен и чуток к людям, но здесь же упрекал за «мягкотелость». «Жалости в нашем деле не должно быть, мы должны воспитывать, а не жалеть. А если нужно — жестоко наказывать! Карательная политика нашего государства по отношению к правонарушителям имеет и другую сторону — воспитательную. Воспитание через наказание!».
С тоской и молча выслушивал сержант эти заученные слова.
Был случай, когда сержант подал на Гусеницына рапорт, но кончилось все тем, что полковник вызвал к себе обоих и, «прочистив с песочком», по-отцовски наказал «не грызться».
Когда же Гусеницына в порядке повышения в должности назначили оперативным уполномоченным, полковник Колунов успокоился: теперь антагонистам схватываться не из-за чего…
Первые месяцы Гусеницын с головой ушел в свою новую работу и уже стал забывать о «неладах», которые случались раньше между ним и Захаровым. Но это затишье, однако, продолжалось недолго. Оно нарушилось, когда было заведено дело об ограблении Северцева.
Дело Северцева лейтенант принял неохотно, хотя внешне этого не показал, — майора Григорьева он побаивался.
Первый допрос Северцева не дал ничего.
Часа три после этого Гусеницын ездил с Северцевым на трамваях; у скверов они сходили, лейтенант спрашивал, не узнает ли он место, но Северцев только пожимал плечами и тихо отвечал:
— Кто его знает, может быть и здесь. Не помню.
Внутренне Гусеницын был даже рад этому. «Искать наобум место преступления в многомилионном городе, а найдя, встать перед еще большими трудностями — кто совершил? — значит взвалить на свои плечи чертову ношу», — про себя рассуждал лейтенант.
При вторичном допросе Северцева присутствовал Захаров.
Самодовольно улыбаясь, Гусеницын ликовал: Захаров пришел к нему на поклон, учиться.
— Что ж, давай, подучись. Правда, университетов мы не кончали, но кое-как справляемся.
Захаров промолчал и сел за соседний свободный столик. Вопросы лейтенанта и ответы Северцева он записывал дословно.
Сержанту бросилось в глаза, что в протоколе лейтенант записывает одни отрицательные ответы: «не знаю», «не помню», «не видел»…
Вопросов было много. Расспрашивал Гусеницын об одежде грабителей, об их особых приметах, о ресторане, об официантках, о номере такси, на котором они ехали с вокзала, о номере трамвая, на котором Северцев возвращался после ограбления.
Странным Захарову показалось только одно — почему лейтенант прошел мимо кондукторши трамвая, которая фигурировала в показаниях Северцева. Ему хотелось подсказать это но, зная, что порядок исключает постороннее вмешательство в ход допроса, он промолчал.
Зато после, когда Северцев отправился обедать в столовую, где его кормили по бесплатным талонам, Захаров подошел к Гусеницыну и осторожно напомнил ему про кондукторшу.
— Не суйте нос не в свое дело, — грубо оборвал лейтенант.
А через час, когда Северцев вернулся из столовой, Гусеницына вызвал к себе майор Григорьев.
Григорьев грузно сидел в жестком кресле, о чем-то думал…
О себе майор говорить не любил. Однажды к нему пришел корреспондент милицейской многотиражки и просил рассказать, за что он награжден десятью правительственными наградами. От этого вопроса майор отделался шуткой.
Когда же корреспондент спросил, какой день он считает самым памятным в своей жизни, и приготовился записывать рассказ о какой-нибудь сногсшибательной операции, то и на это майор ответил не сразу.
После некоторого раздумья он сказал, что таким днем в его жизни был день, когда он стоял в почетном карауле у гроба Феликса Дзержинского.
…Появление Гусеницына вывело майора из раздумья.
— Что нового? — спросил он.
— Объездили все окраинные поселки, прилегающие к железнодорожным линиям, где ходят трамваи и все бесполезно. Твердит везде одно и то же: «Кто его знает, может, здесь, а может быть, нет».
— А как же быть с парнем? Ведь он за тысячи километров приехал? Вы об этом подумали?
Такой вопрос лейтенант ожидал и поэтому уже приготовил ответ, избавляющий его от упрека в бездушии:
— Звонил в университет, ответили, что без подлинника аттестата разговора о приеме быть не может. И потом, товарищ майор, я думаю, что вопросы устройства на учебу не входят в наши функции.
— Да, вы правы, не входят, — ответил майор, барабаня пальцами по столу.
Словно очнувшись от набежавших воспоминаний, майор вздохнул и грустно посмотрел на Гусеницына.
— Хорошо, оставьте дело, я посмотрю.
Откозырнув, Гусеницын вышел.
Недовольный возникшими у майора сомнениями, лейтенант спустился в дежурную комнату, где в ожидании инструктажа находилась очередная смена постовых милиционеров. Накурено было так, что хоть топор вешай. У окна на лавке сидел Северцев. Его голова была забинтована, на белке правого глаза ярко алел кровоподтек. Сержант Захаров попытался приободрить его:
— Ничего, бывают в жизни вещи и похлеще, и то все устраивается.
Вошедший Гусеницын услышал эту фразу и, криво усмехнувшись, съязвил:
— Ты, Захаров, не просто философ, но и утешитель. Это не с тебя Максим Горький своего Луку списывал?
Над этой остротой захохотал только сержант Щеглов. Он всего каких-нибудь полгода назад прибыл из деревни и в милиции был еще новичком. Пьесу «На дне» Щеглов никогда не читал и не видал на сцене, но само имя Лука ему показалось очень смешным…
Гусеницын поощрительно посмотрел на Щеглова и, подмигнув, довольно улыбнулся.
— С железнодорожным билетом, молодой человек, мы вам поможем. Только это будет не раньше, чем завтра, — обратился он к Северцеву.
Алексей встал, его распухшие губы дрогнули, он хотел что-то спросить, но лейтенант не стал его слушать. Захарову было жаль этого человека с забинтованным лицом, с печальными глазами. Он подсел ближе к Северцеву, и они разговорились.
Слушая тихий голос Северцева, в котором звучали нотки сознания собственной вины, Захаров еще сильнее почувствовал глубокое расположение к этому деревенскому парню, доверившемуся первым встречным. Больше всего Северцев переживал из-за комсомольского билета и аттестата с золотой медалью. В беседе выяснилось, что отца у Алексея нет, — он погиб на фронте, а мать — больна.
Захаров встал и нервно заходил из угла в угол; так легче и яснее думалось. «Немедленно телеграфировать в хворостянский отдел народного образования и просить подтверждения в получении Северцевым аттестата с золотой медалью. Сейчас же, срочно!.. Предупредить, чтобы об этом запросе не ставили в известность больную мать. Получив подтверждение, немедленно с актом об ограблении идти в университет и добиваться, непременно добиваться…» — Захаров остановился и в упор посмотрел на Северцева. В этом взгляде были вызов и вера.
— Идея! — воскликнул он. — И как я не додумался до нее раньше?!
Сказал и выбежал из дежурной комнаты. По стуку кованых каблуков можно было понять, что сержант направился на второй этаж, очевидно, к майору Григорьеву.
Вскоре Захаров вернулся. Он чем-то был недоволен.
— Майор сейчас занят. Но, ничего, подождем, а впрочем… Впрочем, запрос может сделать и лейтенант!
Гусеницына Захаров нашел на перроне. Медленно и по-хозяйски прохаживаясь вдоль пассажирского поезда, он наблюдал за посадкой. Вторую неделю он охотился за одним крупным спекулянтом, который, по его расчетам, должен выехать из Москвы в Сибирь.
— Товарищ лейтенант, а что, если нам телеграфировать в хворостянский РОНО и попросить срочно выслать подтверждение о выдаче Северцеву аттестата с золотой медалью?
— Зачем оно вам? — процедил сквозь зубы, не глядя на Захарова, Гусеницын.
— Оно нужно не мне, а Северцеву. Получив такое подтверждение, мы можем обратиться в университет с ходатайством…
— Ясно. Можете не продолжать. И когда только вы, товарищ сержант, прекратите разводить свою филантропию?..
Оскорбительный тон лейтенанта взвинтил Захарова.
— Какая здесь филантропия? Вопрос идет…
— Я сказал: прекратите — значит, прекратите! — Гусеницын резанул сухой ладонью воздух. — Что вам здесь — милиция или богадельня?! Все прислуживаетесь? Хотите угодить Григорьеву?
— Товарищ лейтенант, я прошу вас до конца выслушать меня, — твердо сказал Захаров, поравнявшись с Гусеницыным.
— Делайте свое дело и не суйте нос туда, куда вас не просят.
— Разрешите идти? — козырнул сержант и четко, по-военному, повернулся.
Войдя в дежурную комнату, Захаров застал Северцева сидящим на широкой лавке. Голова его была низко опущена.
— Вы на какой факультет хотели поступать? — спросил Захаров.
— На юридический, — ответил Алексей.
Поднимаясь к майору Григорьеву, Захаров ясно представил себе холодное лицо декана юридического факультета профессора Сахарова.
Молодой белобрысый сержант Зайчик, дежуривший в приемной начальника и его заместителя по уголовному розыску, бойко доложил о Захарове майору Григорьеву. Выйдя из кабинета, он молча замер на месте и сделал жест, который делают регулировщики, давая знак, что путь свободен.
— Садись, старина, — майор указал сержанту на стул, а сам встал. «Стариками» майор звал тех из молодых, кого уважал и с кем был близок. — Чем порадуешь?
Захаров продолжал стоять. Сидеть, когда стоит начальник, не полагается, — это правило за годы службы в армии и в милиции уже вошло у сержанта в привычку.
— Когда у меня начнется практика, товарищ майор? Время идет…
— Да, время идет, идет… — думая о чем-то своем, повторил майор и, подойдя к Захарову, положил ему на плечо тяжелую ладонь.
— Чем же думает заняться твоя буйная головушка?.
Вопрос для Захарова прозвучал неожиданно. Но решение было уже принято:
— Для начала, думаю, — делом Северцева…
Григорьев удивленно вскинул голову. Такая прыть сержанта удивила майора. «Мальчик, а по плечу ли рубишь дерево?» И он сказал уже сухо и сдержанно:
— Вы знаете, что лейтенант Гусеницын предлагает дело Северцева прекратить? Пострадавший не может указать даже места, где его ограбили. Вы об этом подумали? — Майор пристально посмотрел на Захаровава: — Беретесь за это из чувства неприязни к Гусеницыну? Хотите доказать, что Гусеницын поторопился, спасовал? А вот я, мол, всего-навсего студент-практикант, пришел, увидел, победил!.. Так, что ли?
— Нет, не так, товарищ майор. Мне кажется, что лейтенант все-таки поспешил с выводами.
— Что же предлагаете в таком случае вы?
Глядя прямо в глаза майору, Захаров кратко, но обстоятельно, как рапорт, стал докладывать свой план расследования.
Майор сел и, закрыв глаза широкой ладонью, — так он делал всегда, когда о чем-нибудь напряженно думал, — слушал. Наконец, Захаров замолк.
— Все это верно, но это трудно. Очень трудно. Кроме законного права на розыск кондукторши, нужен еще большой такт, осторожность, гибкость, а может быть… — здесь майор несколько секунд помолчал, — а может быть еще и то, что называют способностью располагать к себе людей. Не исключено, кондукторша может и «не вспомнить», что сутки назад она везла гражданина с разбитым лицом. Не всякому, скажем прямо, захочется выступать в качестве свидетеля… На поиски кондукторши нужно много времени и терпения, — майор вынул папиросу, не торопясь размял ее, прикурил и, сделав глубокую затяжку, пустил кольцо дыма. Встав с кресла, он подошел к окну. — Что ж, сержант, приступай. Сталь закаляется в огне. Опыт, навыки растут в трудностях.
Григорьев любил в разговоре вставить какой-нибудь крылатый афоризм или пословицу. Была у него слабость, о которой знала лишь одна жена: с молодых лет он выписывал из прочитанных книг в особую толстую тетрадь пословицы, поговорки, изречения.
Когда Захаров направился к выходу, майор задержал его почти в дверях и предупредил:
— Только одно условие: действуйте не для того, чтобы доказать Гусеницыну, а для пользы дела. Помните свой долг.
Захаров молча кивнул головой и вышел.
Как только за ним закрылась дверь, Григорьев позвонил Гусеницыну и приказал передать дело Северцева студенту-практиканту юридического факультета университета. Фамилию студента майор не назвал умышленно — он любил сюрпризы даже в работе, если они не мешали делу. На вопрос Гусеницына: «Когда практикант будет принимать дело?» — ответил: «Через тридцать секунд».
Наташа гладила свое любимое платье. Вечером она пойдет с Николаем в театр.
— Мамочка, ты знаешь, Ленского будет петь сам Лемешев.
Но матери было и не до оперы и не до Лемешева.
Несколько раз Елена Прохоровна пыталась серьезно поговорить с дочерью о ее будущем, но всякий раз Наташа отшучивалась, говоря, что замуж ей еще рано. Но на этот раз мать проявила настойчивость.
— С милым и в шалаше рай — это верно. Но надолго ли? О том, что бедность не порок — не спорю. Но ведь это одни красивые слова! — Выждав, не последует ли возражений, Елена Прохоровна вкрадчиво продолжала: — Скажу тебе прямо, Наташа, мне не нравится твоя дружба с Николаем Захаровым. Рано или поздно, все равно вы должны расстаться. И лучше рано, чем поздно. А вот свое отношение к Виктору ты должна изменить. Ты его просто унижаешь, как-никак, он все-таки сын профессора…
В комнате уже начинало попахивать гарью, но ни дочь, ни мать не замечали этого.
— Ты не горячись, Наташа. Пойми, как мать я не могу допустить ничего серьезного между тобой и Николаем. Вы никогда не будете вместе… А вот, если бы ты помягче и повнимательней относилась к Виктору, он давно бы сделал тебе предложение.
— Он уже дважды его делал, — выпалила Наташа.
— Как делал? А ты?!
— Я дважды отказывала и просила, чтоб он больше не приставал со своим сватовством. А вот Николаю я бы…
Сказав это, Наташа стыдливо опустила глаза. Так откровенно о своем чувстве к Николаю она говорила с матерью впервые.
— Девчонка! Ты все еще глупая девчонка! Боюсь только одного: когда ты повзрослеешь, будет уже поздно…
Пытаясь проникнуть в душу Наташи, Елена Прохоровна хотела держаться спокойно, но чем больше она этого хотела, тем сильнее в ней просыпалась жажда власти над дочерью, и это выводило ее из равновесия.
— Да, я забыла, — уже более спокойно сказала она. — Виктор сегодня приглашен к нам на пироги. — Сказала как бы между прочим, но с явным намерением подчеркнуть, что власть над дочерью полностью находится в ее руках.
— Кто его приглашал?
— Я.
— Сегодня вечером я иду с Николаем в театр.
— Сегодня вечером ты будешь дома!
— Нет. Я пойду в театр!
На эту дерзость Елена Прохоровна не ответила, и только прищуренные глаза ее говорили, что разговор между ними не закончен.
После напряженного молчания, закрывая двери спальни, Елена Прохоровна сказала упавшим голосом:
— Ну, что ж, поступай, как знаешь. Ты взрослая, а мать стара.
Часы на Спасской башне показывали половину первого ночи, когда Николай и Наташа возвращались из театра. Свернув с набережной, они медленно поднялись на Каменный мост. От фонарей на Москву-реку падали, дрожа и переливаясь на поверхности воды, огненные столбы.
Николай и Наташа остановились в нише каменного парапета.
Было тихо. Наташа смотрела вдаль, в темноту ночи и молчала. Молчать ей не следовало — она знала об этом хорошо, — но никак не решалась заговорить. А разговор предстоял тревожный, тяжелый. Под влиянием матери Наташа все больше и больше приходила к мысли, что Николаю надо переменить профессию. Об этом она и хотела сказать сейчас. Хотела и не могла.
Наконец решилась.
— Николай, — сказала она, — ты никогда не был рабочим?
Николай, не понимая значения ее вопроса, поднял на нее глаза. Наташа продолжала:
— А как бы хорошо было, если бы ты был рабочий, простой рабочий. Как бы я ждала тебя по вечерам! А ты усталый и чумазый вваливаешься в квартиру и просишь есть. Какие бы борщи я тебе готовила! Я уже купила «Книгу о вкусной и здоровой пище».
Прибегнув к этой маленькой женской хитрости, Наташа хотела избежать лобовой атаки в этом остром разговоре. Ее голос был настолько проникновенным и искренним — и прежде всего для себя самой, — что она поверила в истинность своих слов.
Мечтательно нарисовав картину их будущей жизни вдвоем, Наташа ласково закончила:
— Тебе уже двадцать шесть, а ты все еще, как ребенок. За тобой нужно смотреть, да смотреть…
— Сегодня я читала в «Комсомольской правде» очерк об одном каменщике. Он строит дома. И почему-то я подумала: если б ты работал с ним в одной бригаде, ты был бы, как он. Нет, ты был бы лучше его.
Наташа положила руки на плечи Николая. Взгляд ее умолял. Что-то новое, тревожное увидел Николай в этом взгляде.
— Коля, ну оставь свою работу. Сделай это для меня, ради нашего счастья. Иначе мы не можем быть вместе. Ты знаешь характер моей мамы. И ведь это не трудно: ты пойдешь на любой завод, даже в бригаду к этому знатному каменщику. Правда, милый? Ты сделаешь?
Наташа замолчала. Она смотрела в сторону, где строился огромный новый дом. О его размерах можно было судить по множеству электрических лампочек, рисующих на фоне ночного неба силуэт здания.
— Этот дом, — продолжала Наташа, — виден из окна моей комнаты. Когда мне станет грустно, я подойду к окну и увижу: там, высоко-высоко работаешь ты. Ну что ты молчишь? Почему ты такой мрачный?
Николаю было обидно и тяжело. Раньше она старалась убедить, доказать его ошибку в выборе профессии, кокетничая, дразнила его, а теперь она просила, умоляла. В ее тихом голосе звучало обещание, что за одну эту уступку она для него сделает все, что он захочет.
— Наташа, — тихо заговорил Николай, — через полгода, а может быть и раньше, этот дом выстроят и в него въедут жильцы. Бригада твоего знатного каменщика перейдет на другое место и там будет строить новый дом. И этот второй дом будет также выстроен, и в него, как и в первый, вселятся москвичи. Будет время, когда благородные потомки вспомнят этого знаменитого каменщика и поставят ему памятник на той самой набережной, где он заложил первые камни этого дома. Придет и такое время, и мы до него доживем, когда не будет ни тюрем, не будет, ты улыбаешься? Да, не будет и милиционеров. Все люди будут хорошие, честные, добрые. Не будет краж, убийств, безобразий… Тогда невесты не будут уговаривать своих женихов, чтобы они не возились с ворами и хулиганами… Но это не так скоро.
Николай говорил медленно, внешне спокойно. Но в этом видимом спокойствии Наташа читала глубокое волнение.
— А сегодня, — продолжал Николай, голос его стал жестким, — сегодня на задворках московских улиц подростки иногда играют в очко. Проигравшийся идет в магазин к кассам, рыщет по аллеям парка. И когда наступает удобная минута, против кошелька, в котором еще неизвестно, что есть, он ставит на карту свободу, а иногда и жизнь!
За спиной Николай услышал чьи-то шаги. Обернулся. Мимо проходил постовой милиционер. Суровое и худощавое, уже немолодое лицо постового говорило, что за плечами у него не один десяток лет напряженной и опасной работы.
— Вот видишь, — мягко сказал Николай, — сейчас уже глубокая ночь. Москвичи давно спят, а он будет всю ночь ходить по этому мосту. Твой молодой каменщик и его невеста могут без опасения встречать рассвет в самых отдаленных аллеях парка.
— Я умоляла тебя, чтобы ты оставил свою работу, я хотела убедиться до конца, что ты любишь меня, а ты… ты… — Наташа остановилась, ей хотелось найти особые сильные слова. Но эти слова не приходили. Тогда Наташа сказала: — Я хочу быть твоей женой, но не могу быть женой милиционера! Ты должен это понять и сделать выбор между мной и своей работой. И сделать это сейчас же!
— Мой отец был чекист, — медленно, с расстановкой проговорил он, — старый чекист. Погиб он на посту. С детства я хотел походить на него, походить во всем. Теперь я это могу. Я люблю тебя. И я люблю свою работу. Я хочу, чтобы моей женой была ты. Но я никогда не брошу свою работу. Никогда!
— Что ж, ты выбрал. Прощай, — печально, почти шопотом произнесла Наташа и пошла в сторону Александровского сада.
— Я провожу тебя.
Николай догнал ее и хотел сказать что-то еще, но Наташа строго и холодно посмотрела ему в глаза и так же строго отрезала:
— Прошу тебя, оставь меня в покое.
Уже двое суток провел Захаров в поисках кондукторши. Часами ему приходилось томиться в проходных будках и диспетчерских комнатах первого и второго трамвайных парков. Детально были изучены графики работ кондукторов, поднята вся необходимая документация в отделах кадров, проведены десятки бесед с кондукторами, которые в ночь ограбления Северцева находились на линии. И все бесполезно. Ни в одной из кондукторш Северцев не признал той, которая везла его без билета в ночь ограбления.
Во втором часу ночи Захаров и Северцев, усталые и удрученные, вернулись на вокзал. Транспорт не работал, а добираться до дому пешком было далеко.
На голом дубовом диване время для Захарова тянулось необычайно медленно. Плохо спал и Северцев. Переворачиваясь с боку на бок, он, глубоко вздыхая и, причмокивая губами, делал вид, что спит. Захаров понял: Северцев просто не хотел показать, что и ночь ему не несет покоя.
Заснул Захаров перед самым рассветом, заснул тяжело, с головной болью. А когда проснулся, было еще только четыре часа утра.
Молоденький белобрысый сержант Зайчик, облокотившись на столик с двумя телефонными аппаратами, клевал носом. Непривычный к ночному дежурству, он с трудом выдержал рассветные часы, когда сон особенно сладок.
Северцев лежал у окна. Заложив руки под голову и вытянувшись во всю длину дубовой скамьи, он показался Захарову очень большим. «Спит или не спит?» — подумал сержант и стал пристально всматриваться в его лицо.
Не прошло и несколько секунд, как Северцев поднял веки, но поднял их не так, как это делает только что проснувшийся человек — постепенно, щурясь и моргая, а как человек, который закрыл глаза всего лишь на минуту.
— Не спится? — мягко спросил Захаров и, не дожидаясь ответа, выругался: — Дьявольски гудят бока.
Зайчик испуганно вздрогнул.
— Доброе утро, Зайчик, — приветствовал его Захаров.
Зайчик вскочил и начал расправлять под ремнем гимнастерку. В эту минуту он был особенно смешон и казался еще мальчиком, который хочет скрыть свою детскую сонливость перед строгим хозяином.
Зайчиком сержанта однажды назвал Григорьев. С тех пор все так и звали его этим именем.
Захарова Зайчик уважал. Больше всего в людях он любил справедливость, а отношение Гусеницына к Захарову он считал помыканием, верхом несправедливости.
В последней комнате Захаров увидел Гусеницына. Он сидел за столом и рылся в папке с бумагами. Веки его опущенных глаз были воспалены — видно, что последнее время Гусеницын мало спит.
«Чего он пришел в такую рань? Неужели опять завал в работе?» — подумал Захаров и громко поздоровался со всеми.
Старшина Карпенко ответил своим неизменным «доброе здоровьице»; он стоял, опершись плечом о косяк двери, и курил, Гусеницын сухо, не поднимая глаз, кивнул головой и еще сосредоточеннее углубился в бумаги.
— Как дела, сержант? — подкручивая кончики усов спросил Карпенко.
— Как сажа бела! — отозвался Захаров и, заметив, что лицо лейтенанта стало настороженным, подумал: «Вижу, вижу. Ждешь моего провала?».
— Ну, как, уцепился за что-нибудь? — допытывался Карпенко, в душе желавший Захарову только добра.
— За воздух, — пошутил Захаров.
— Так ничего и не наклевывается?
— Пока нет.
— Да-а-а… — во вздохе Карпенко, в его протяжном «да» звучало и товарищеское сочувствие, и легкий упрек за то, что Захаров взялся за слишком уж сложное дело.
Захаров и Северцев вышли из дежурной комнаты.
Вокзальный гул, монотонный и ровный, даже в этот ранний час напоминал гигантский улей. Улей этот Северцева давил и угнетал. Трое суток, которые он провел на попечении милиции, показались годом.
Алексей знал, что сегодня предстоит делать то же самое, что делали вчера и позавчера, — искать кондукторшу. Первый и второй трамвайные парки были изучены. Оставался третий.
Дорогой Захаров в какой уже раз расспрашивал Северцева о кондукторше, но сведения по-прежнему были скудны: пожилая, с громким голосом, в платке. На такие приметы ухмыльнулся даже шофер: почти все кондукторши в ночную смену подвязывают платки, а остановки выкрикивают громко, что есть духу.
Захарова одолевали тревожные мысли: «А что если и здесь впустую? Что, если Северцев ее не признает?» У трамвайного парка он отпустил машину и вместе с Северцевым направился к проходной будке.
Вахтером был седобородый, жилистый старикашка в стеганой фуфайке, быстрый и словоохотливый.
Документы, предъявленные Захаровым, старичок изучал внимательно и с какой-то хмурой опаской. А когда уяснил, что перед ним человек из уголовного розыска, то заговорил с таким почтением, что сержант подумал: «Этот расскажет, этот поможет…»
Михаил Иванович — так звали старичка — долго тряс руку Захарова.
— Э-э, сынок! Да я поседел в этой будке, тридцатый годок уже машет, как я здесь стою. Всех знаю, как свои пять пальцев. Явится новичок — биографию сразу не пытаю оптом, а потихоньку-помаленечку, за недельку, за две он у меня, как на ладони. И кто такой, и откудова, и про семью закинешь…
Захаров спросил у Михаила Ивановича: не помнит ли тот, кто из пожилых женщин работал в ночь на двадцать второе июня.
Михаил Иванович с минуту помешкал, достал из кармана большой носовой платок и громко высморкался.
— Как же не помнить, помню. В ночь на двадцать второе? Из пожилых? — старик смотрел в пол, что-то припоминая, и качал головой. — Только пожилых-то у нас порядком.
— А кто из них работает на прицепе из двух вагонов?
— Это смотря на каком номере.
— Номер трамвая не установлен.
— Это хуже, — протянул Михаил Иванович и, загибая пальцы, стал называть фамилии пожилых кондукторш, работающих на прицепе из двух вагонов. Таких оказалось шестнадцать.
— А не помните ли, кто из них в ночную смену повязывается цветным платком? — осторожно выспрашивал Захаров.
Михаил Иванович приложил прокуренный палец к жидкой бороденке и хитровато прищурился одним глазом, точно о чем-то догадываясь.
— Говорите, платок? Случайно, не клетчатый?
Захаров посмотрел на Северцева, и тот утвердительно кивнул головой. Михаил Иванович этого не заметил.
— Да, да, клетчатый, — ответил Захаров внешне спокойно и почувствовал, как сердце в его груди несколько раз ударило с перебоями.
— Неужели опять Настя в карусель попала? — И Михаил Иванович начал рассказывать о том, что знает Настю уже двадцать лет, и не было еще года, чтоб у нее чего-нибудь не случалось такого, за что ее не таскали бы по судам и прокурорам.
Захаров понимающе кивнул головой и вышел из проходной.
— Я на минутку, — сказал он в дверях и взглядом позвал Северцева.
Этот немой язык Северцев начинал уже понимать. У маленькой клумбы цветов, разбитой у входа в парк, они присели на скамейке.
— Следите внимательно за всеми, кто будет проходить в парк. Признаете ту, которую ищем, — идите за ней через будку. Идите до тех пор, пока я не окликну.
Захаров вернулся к Михаилу Ивановичу и попросил его, чтоб он подал знак, когда войдет Ермакова.
Михаил Иванович, гордый от того, что ему доверяют свои тайные дела люди из уголовного розыска, важно крякнул и понимающе — дескать, нам все ясно — провел ладонью по бороде.
Минут через пять народ повалил валом, Захаров внимательно всматривался в лица и одежду проходящих.
— Ну, как, Настенька, что дочка-то пишет? — услышал он голос старика и перехватил его многозначительный взгляд.
— Ой, Михаил Иванович, у кого детки — у того и забота. Уехала, и как в воду канула… Ведь это нужно — за два месяца только одно письмо!
— Да, что и говорить, — посочувствовал Михаил Иванович, — с малыми детками горе, с большими — вдвое.
За спиной Ермаковой молча стоял Северцев.
«Она, она!» — пронеслось в голове Захарова. Почти не дыша, слушал он разговор женщины с вахтером. «Держись, Гусеницын. Конец клубка в моих руках!» И вдруг ему вспомнилось властное и строгое лицо майора Григорьева: «Работай для пользы дела. Помни свой долг!..»
Дальше все шло так, как намечалось по плану. Согласовав с диспетчером подмену Ермаковой, Захаров допросил ее и был очень доволен, когда та спокойно и подробно рассказала, как двое суток назад, уже во втором часу ночи, к ней в вагон на повороте, недалеко от железнодорожной линии, на ходу вскочил высокий молодой человек с окровавленным лицом. Сошел он у вокзала.
Через двадцать минут все трое — Захаров, Северцев и Ермакова — подъехали к повороту трамвайной линии у остановки «Дубовая роща».
Место, где Северцев заскочил тогда в трамвай, Ермакова указала сразу. Большего сообщить она не могла.
Захаров поблагодарил кондукторшу за помощь и предупредил, что ее могут вызвать, если в этом будет необходимость. Шофер отвез ее на работу и вскоре вернулся с двумя понятыми.
…Северцев местность признал не сразу. Тогда, в ночь ограбления, ему все здесь казалось другим. В памяти неотвязчиво стояли зловещие картины дальних огней и ночь, душная звездная ночь… А сейчас было солнечное, свежее утро.
Захаров остановился, присел на пенек и закурил.
«При осмотре местности должна быть система. Бессистемными поисками, рысканьем можно испортить все дело» — вспомнилась ему несколько грубоватая, но ясная установка профессора Ефимова, старого криминалиста, лекции которого проходили при гробовой тишине.
Сержант решил вести осмотр по квадратам. Северцеву и понятым было предложено следовать в двух шагах позади.
Шаг за шагом, от дерева к дереву Захаров и Алексей прочесывали рощу. Двигались медленно, зорко всматриваясь в каждый камешек, в каждую сухую веточку, валявшуюся в росистой траве.
Выйдя к грунтовой дороге (Северцев не помнил, как трое суток назад он шел по ней), они возвращались назад и, так же медленно, так же молча, подавшись чуть в сторону, снова выходили к шоссе. И снова к грунтовой дороге…
Так прошло часов шесть. Солнце поднялось в зенит и палило нещадно, как оно только может палить в середине лета. Но Захаров не отчаивался. Бегло посматривая на клин необследованной рощи, он верил, что заветное место, где будет раскрыто новое звено, еще впереди, просто до него пока еще не дошли.
Мысленно рассуждая сам с собой. Захаров вдруг остановился и вздрогнул. Шагах в четырех от него лежали две скомканные и ссохшиеся от запекшейся крови тряпки, рядом — грязный носовой платок с синими каемками. Здесь же лежал размочаленный белый шпагат с окровавленной на концах бахромой.
Северцев медленно плелся позади, совсем не испытывая той уверенности, которая жила в Захарове. Если он о чем и думал в эти минуты, то только о доме, о больной матери, сочинял оправдание, которое придется ему высказать, когда на собрании будут разбирать вопрос об утере им комсомольского билета.
Поравнявшись с Захаровым, он остановился и увидел скомканные окровавленные тряпки.
— Здесь! — выдохнул глухо Алексей и сделал шаг вперед. Но Захаров остановил его:
— Не подходите близко.
Захаров раскрыл планшет. Приблизительный, в основных чертах план местности — три березки и тропинка, ведущая к шоссе, — был набросан за минуту.
К тряпкам и веревке Захаров пока не дотрагивался. Предварительно требовалось осмотреть место вокруг этих первых свидетелей преступления. Захаров не ошибся, полагая, что тут должны быть обнаружены и другие предметы. В примятой траве лежала светло-зеленая расческа и маленький, прокуренный мундштук янтарного цвета.
— Ваш? — Захаров повернулся к Северцеву, боясь, что тот ответит: «Да».
Но Северцев отрицательно покачал головой и с той же виноватостю, которая все эти дни сквозила в его голосе, тихо ответил:
— Я не курю.
Не понять было Северцеву, почему лицо Захарова после этого озарилось радостью.
В планшете оказался специальный зажим, которым Захаров закрепил мундштук так, чтобы не стерлись следы пальцев.
К расческе сержант подбирался, словно к спящей змее, которая может укусить, если ее взять не там, где полагается. В эти минуты Северцев не только разговаривать — дышать боялся. Он не представлял ясно, для чего Захаров делал все это, но понимал, что это нужно.
Рассматривая расческу на солнце, Захаров обнаружил на ее плоских боках серые отпечатки, оставленные чьими-то потными пальцами.
— Ваша? — обратился он снова к Алексею.
— Нет!
В планшете нашлось место и для расчески. Как и мундштук, она была закреплена торцами в особом зажиме.
Захаров опустился еще ниже к земле: он заметил, что трава была в бурых накрапах.
— Кровь, — сказал Захаров и, сорвав несколько таких травинок, положил их в блокнот.
Закончив предварительный осмотр и сфотографировав место преступления, он написал на листке бумаги номер телефона майора Григорьева и подал его Северцеву.
— Звонить умеете?
— Умею, — с готовностью ответил тот, стараясь хоть этим помочь сержанту.
То, что Северцев должен сообщить Григорьеву, было написано на этом же листке: «След найден. Жду у рощи. Захаров».
Когда Алексей ушел, Захаров сел на траву и закурил. В эти минуты он походил на золотоискателя, который после долгих и мучительных поисков напал, наконец, на такую жилу, где драгоценный металл лежит в самородках. Так аппетитно Захаров курил только на войне, в передышках между боями.
Сержант размечтался. Все вокруг было мирное, нефронтовое, а вот настроение каким-то маленьким отзвуком, тонким отголоском напоминало те далекие, отгремевшие боевые будни, которые имели особый вкус, свой особый цвет и запах. Так, отдаваясь памятью прошлому, он сидел, пока перед ним не появилась высокая фигура Северцева.
Вскоре пришла служебная машина. Из нее вышли Григорьев, Гусеницын и Зайчик. Последним вылез широкоплечий и небольшого роста парень с овчаркой.
У проводника собаки было скуластое монгольское лицо, черные, как смоль, стриженые волосы и раскосые глаза.
Ни о чем не расспрашивая, майор молча, с озабоченным лицом присел на корточки и принялся рассматривать тряпки, шпагат, траву. Все молчали. В уверенных движениях Григорьева было нечто тайное, непостижимое для других, но хорошо известное ему.
— Ясно, ясно, — проговорил он и, встав, отряхнул руки. — Пускайте собаку.
Проводник дал понюхать овчарке носовой платок, издал при этом гортанным голосом «След!» — это была команда, — и собака, покружив вокруг березок, рванулась в глубь рощи, к прудам, почти касаясь кончиком носа земли.
Григорьев, Гусеницын и Зайчик поспешили за собакой. Захаров и Северцев остались на месте — так распорядился майор.
Минут через десять вернулся запыхавшийся Зайчик и сказал, что след оборвался у стоянки такси. Переведя дыхание, он закончил:
— Майор приказал ждать вторую собаку.
Когда след старый или затоптан, собака зачастую теряет его или сбивается на ложный след. В таких случаях для проверки пускают другую собаку.
Вскоре на шоссе остановилась «Победа» и из нее выпрыгнула лобастая, с темной спиной овчарка. Собаку держал высокий, пожилой человек с длинным и узким лицом. Его тонкие руки, которые свободно болтались в широких рукавах белого кителя, еле справлялись с нетерпеливым псом.
Овчарку звали Палах. Это был красивый пес с внушительным экстерьером. После того, как ему дали понюхать носовой платок, он тоскливо завизжал, покружился на месте, и, как и первая ищейка, повел к шоссе. У кромки шоссе Палах повернул назад и, никуда не сворачивая, повел своего хозяина к прудам.
Становилось ясно, что грабители бежали врассыпную, чтобы в случае поисков сбить со следа.
Пока сержант думал, что же нужно будет предпринять, если след опять оборвется, снова прибежал Зайчик, обливаясь потом, он скороговоркой сообщил:
— И эта привела к стоянке такси. Майор приказал все забрать и идти к нему.
Захаров еще раз окинул взглядом место преступления, аккуратно завернул обнаруженные предметы в пергамент и, поблагодарив понятых, направился к парку. Только сейчас он почувствовал голод и усталость.
Недовольные потерянным следом, собаки досадно повизгивали. Палах то бросался к лесу, то тянул своего проводника назад и, извиваясь между машинами, всякий раз подводил к «Победе», стоявшей в стороне от других машин. Растерявшийся шофер — он был молод и, как видно, новичок в своем деле — сидел в кабине белее полотна и не знал, что делать: терпеливо ждать пассажира или подобру-поздорову убираться порожняком.
Майор заметил волнение шофера и успокоил его.
— Не обращайте внимания, молодой человек, это к вам не относится… — И, отойдя в сторону, хмуро добавил: — След потерян.
Оставалась еще одна надежда: мундштук и расческа. Об этом Захаров сказал Григорьеву, когда они вернулись в отдел. Майор внимательно рассмотрел эти находки и осторожно снова закрепил их в зажимах. Вызвав посыльного, он распорядился.
— Немедленно отправьте в научно-технический отдел.
Майор посмотрел на покрасневшие от бессонных ночей веки Захарова, на его ввалившиеся щеки.
— А что, если и эти отпечатки нам ничего не дадут? Предположим, что они принадлежат грабителям. Но ведь может быть и так, что преступники не имели еще ни одного привода! Это во-первых. Во-вторых, может быть, что отпечатки пальцев оставлены не грабителями. Может?
Майор испытующе посмотрел на Захарова.
Сержант уверенно выдержал его взгляд.
— Я учел и это, товарищ майор. Есть еще два пути. Первый — искать гражданина со светлыми волосами и свежим шрамом на правой щеке. Другой путь обнаружен сегодня. Теперь уже ясно, что грабители уехали на такси. В Москве три тысячи шоферов-таксистов. Цифра немалая! Но в ночь, когда был ограблен Северцев, работала тысяча водителей. Значит, две тысячи уже отпадают.
— Не забывайте, что это было три дня назад.
— У шоферов такси очень хорошая память на пассажиров. Они отлично помнят тех, кого везли даже неделю назад. А эта знаменитая тройка не могла не обратить на себя внимание. Они нервничали, спешили и, наверняка, хорошо заплатили.
Майор откинулся в кресле. Хотя кое-что из этого плана ему и самому приходило в голову, но он не мог, однако, не порадоваться сообразительности сержанта. «Молодчина! Умен!..» — подумал Григорьев и, встав, подошел к нему вплотную.
— Правильно. Только умей рассчитывать силы. А сейчас — отдыхать! Желаю удачи. — И уже тоном более строгим закончил: — Пока не выспишься — на работе не смей появляться!
— Есть, товарищ майор, — и Захаров вышел из кабинета.
Когда он спустился в дежурную комнату, лейтенант Ланцов молча подал ему свернутую вдвое бумажку. Это была телеграмма из хворостянского районного отдела народного образования. В телеграмме подтверждалось, что окончившему в 1948 году хворостянскую среднюю школу Северцеву Алексею Григорьевичу был выдан аттестат зрелости с золотой медалью.
Захаров бережно сложил телеграмму и положил ее в блокнот. Перед уходом он попросил:
— Товарищ лейтенант, прошу вас, когда Северцев придет с обеда, передайте ему, что завтра в десять утра я за ним приеду. Пусть ждет в дежурной.
Манежная площадь была залита утренним солнцем. Моховая улица выглядела особенно оживленной. Она звенела молодыми голосами, пестрела цветными нарядами девушек; отовсюду неслись возгласы приветствий, смех, шутки…
— Вот и университет. — Захаров показал на здание с большим стеклянным куполом.
Северцев в ответ только вздохнул.
Московский университет летом жил особой, напряженной жизнью. Со всех концов страны съезжалась сюда молодежь, чтобы померяться знаниями на экзаменах. Сколько бессонных ночей проведет какой-нибудь сибиряк за дальнюю дорогу, прежде чем увидит Москву, Кремль, университет… Не нужно быть робким человеком, чтобы на первых порах растеряться. Все, что когда-то схватывал одним лишь воображением — сейчас лежит перед тобой живое, под рукой. Смотри, любуйся, запоминай.
— А вот и юридический, — сказал Захаров. — Давайте заявление, будем соблюдать субординацию.
В узких коридорах юридического факультета маленькими группами стояли поступающие. Николай направился в деканат.
Северцев стоял возле дверей. Прислушивался. По обрывкам доносившегося разговора он понял, что декан упорствует.
И, действительно, разговор у Захарова был нелегкий.
— Не могу, не могу, — разводил руками декан. — Аттестата нет, а на слово верить не могу.
— Не верите словам, так верьте документам. Вот письменное подтверждение об ограблении. Вот телеграмма хворостянского РОНО. Наконец, если и этого мало — я могу пригласить в кабинет самого потерпевшего, — настаивал Захаров.
— Нет, нет, пожалуйста, не беспокойте товарища. Я верю вам, уважаемый, но до тех пор, пока не будет подлинников необходимых документов, всякий разговор излишен.
— Да, но во всяком правиле есть исключения. Я об этом слышал на ваших лекциях, профессор.
— Исключение может санкционировать ректор.
— Хорошо. Я обращусь в ректорат, а если потребуется — и в Министерство высшего образования. Пожалуйста, напишите свою резолюцию об отказе.
Декан еще раз пробежал глазами заявление, медленно обмакнул перо в чернильницу, но, не написав ни слова, положил ручку и молча отошел к окну.
— В моей практике это первый случай. Беспрецедентный случай!
— Нет, случай не беспрецедентный. О таких случаях и о таком отношении к людям говорил в свое время Ленин.
— Что вы имеете в виду?
— Формально правильно, а по существу — издевательство. Прошу вас, профессор, напишите ваш отказ.
— Да, но ведь я… я не отказал категорически. Я только довел до вашего сведения, что подобных случаев в своей практике я не встречал. Я готов помочь товарищу Северцеву. Простите, ваша фамилия?
— Захаров.
— Давайте, товарищ Захаров, пройдем вместе к ректору и там решим этот вопрос.
К ректору пошли все трое: декан, Захаров и Северцев. Когда проходили университетский дворик, на котором была разбита пышная клумба, Алексей окинул взглядом желтый корпус с лепными львами над окнами и в душе его вспыхнул проблеск надежды: «А что, если придется здесь учиться?», «Что, если примут?».
Приемная ректора была полна посетителей. Отцы и матери, детям которых было отказано в приеме, сидели с озабоченными лицами и, очевидно, в десятый раз повторяли про себя те убедительные мотивы, с которыми они обратятся к ректору. Юноши и девушки с грустными лицами стояли здесь же, рядом с родителями, и молчаливо переминались с ноги на ногу. Худенькая секретарша, по привычке не обращая внимания на посетителей, стучала на машинке.
Декан и Захаров сразу же прошли к ректору.
Вскоре пригласили и Северцева. В просторном кабинете ректора Алексей почувствовал приятный, освежающий холодок. Из-за длинного Т-образного стола привстал невысокий лысый человек с добрым и немолодым лицом, на котором особенно выделялись печальные и умные глаза.
В первые секунды Северцев растерялся. Не таким он представлял себе ректора, да еще академика с такой известной фамилией.
Забинтованная голова Алексея произвела на ректора удручающее впечатление. Он сочувственно произнес:
— О, разбойники, как они вас!..
Декан Сахаров глубоко сидел в мягком кресле и рассматривал Северцева молча, через пенсне в золотой оправе.
Пододвинув к себе заявление, к которому была подколота телеграмма хворостянского РОНО, ректор размашистым почерком написал на левом верхнем углу резолюцию и нажал кнопку звонка.
Вошла секретарша.
— Включите в приказ, — распорядился академик.
Мельком Алексей увидел: «Зачислить со стипендией…» Вряд ли когда-либо чувствовал он такой прилив радости, какой охватил его в эту минуту.
Академик встал из-за стола. Потирая руки, он улыбнулся доброй улыбкой.
— Ну вот, все и утряслось. Считайте себя, товарищ Северцев, студентом-юристом. В выборе друзей будьте осмотрительны. Не ищите их на вокзалах.
— Спасибо, — тихо ответил Алексей.
— Спасибо не мне, а товарищу Захарову. Вам повезло, молодой человек, что у вас такой опекун. А сейчас идите к председателю профкома, расскажите свою историю, там вам помогут. Будьте здоровы!
Оставив Северцева на попечение члена профкома, Захаров, довольный и веселый, остановился у будки телефона-автомата.
Захотелось позвонить Наташе. «Самолюбие? Гордость? Чепуха! Позвоню — будь, что будет». Вошел в будку, набрал номер телефона, но не дождавшись, когда кто-нибудь из Луговых снимет трубку, нажал на рычажок. «Нет, никогда! Ни за что! Взять себя в руки и не унижаться!».
Обычно в свободное от работы время Захаров не звонил на службу. Сейчас же он решил узнать у майора Григорьева, не пришел ли ответ из научно-технического отдела.
Майор ответил, что ответ только что получен и ответ хороший. Медлить нельзя.
Через двадцать минут Захаров уже стоял перед Григорьевым. Потирая руки, майор ходил по комнате.
— Это, брат, не тяп-ляп, не новичок, а бывалый волчонок. Три привода, две судимости.
Захаров сгорал от нетерпения. Когда же, наконец, майор скажет то главное, что сообщили из городской милиции: фамилию, имя, адрес, возраст, приметы…
Но Григорьев, словно нарочно, не торопился. Потом, подойдя к столу, майор пододвинул Захарову лист бумаги и глазами указал на карандаш.
— Пишите. Максаков Анатолий Семенович, 1925 года рождения. Адрес: Сеньковский переулок, дом 9, квартира 13. Ордер на обыск подписан.
Захаров вышел на улицу. Рядом с машиной нетерпеливо похаживал старшина Карпенко. В машину они сели молча; в такие минуты обычно много не разговаривают.
Четвертый день Толик пил. Пил с горя и от стыда. Он никак не мог простить себе, что снова поддался Князю.
Все чаще и чаще всплывала в памяти уснувшая в сугробах тайга, апрельский снежок и над всем этим строгое, крупное лицо начальника тюрьмы.
Большой, седовласый — он стоял без шапки на крепко сколоченной из досок узкой трибуне, которая возвышалась над фуфайками и ушанками, и хрипловатым голосом говорил: «Товарищи! (А сколько радости звучало в этом забытом слове „товарищ“ для тех, кто много лет слышал только „гражданин!“). Наше правительство вас амнистирует. Оно разрешает вам вернуться в родные семьи, в родные очаги. Оно прощает вам все ваши старые грехи и верит, что вы будете свободно и честно трудиться, как и все советские люди. Многие из вас молодые и попали сюда по молодости. Перед вами лежит новая, хорошая жизнь, которую нужно начать сначала…».
Не один Толик, стоя тогда перед маленькой трибуной, поклялся никогда больше не делать того, что он делал раньше. Поклялся! И вдруг… ограбил. И какого парня? Доверился, угощал на деньги, которые в дорогу собрала мать. А они? Они, как шакалы, обобрали, избили и бросили истекать кровью…
«Ребята, за что?..» — эти слова преследовали его уже четвертые сутки.
«И правда — за что»? — мысленно спрашивал себя Толик и тянулся к стакану с водкой. Пил и не закусывал. В комнате был беспорядок. Мать и сестра Валя ничего не знают — неделю назад они уехали в деревню. Завтра должны вернуться.
Грабил Толик и раньше. Грабил молодых и старых, мужчин и женщин, но никогда не просыпались в нем ни жалость, ни раскаяние. Что с ним теперь? Неужели причиной тому Катюша? А может быть речь начальника лагеря?
Нетвердыми шагами он подошел к комоду, на котором стоял портрет Катюши. В свои восемнадцать лет она выглядела еще совсем девочкой: косички с пышными бантами, школьное платье с кружевным воротником… В ее больших грустных глазах Толик прочитал мольбу: «Зачем все это? Ведь я так люблю тебя».
Катюша не знает, что он вор, не знает, что четыре дня назад так предательски ограбил хорошего парня. А ведь у этого парня где-нибудь в деревне тоже есть любимая девушка… Почему он не сказал Катюше, что сидел в тюрьме, что был когда-то вором? Почему он обманывает ее? А если она узнает об этом? Что, если она обо всем узнает?!
Испугавшись собственных мыслей, Толик опустился на диван. Теперь он старался припомнить последнюю встречу с Катюшей. Так он сидел несколько минут, пока память не обожгла неожиданно всплывшая картина. «Стой, стой, она вчера была здесь, когда я лежал пьяным. Вошла, поздоровалась и остановилась в дверях»…
«А потом?» Он ужаснулся. Об этом «потом» сегодня утром ему поведала соседка, тетя Луша. Она рассказала, что приходила «симпатичная, молоденькая девушка с косами», та самая, которая приходила и раньше. Ухаживала за ним целый вечер, убирала в комнате, и за все это он обругал ее грубыми, нехорошими словами и выгнал. Домой она пошла в слезах.
Толик вновь жадно припал к стакану, выпил его до дна и швырнул на стол. Лег на диван. Заплакал. Заплакал беспомощно, горько, как плачет только пьяный. И чем дольше плакал, тем сильнее просыпалась в нем жалость к самому себе. Так он лежал до тех пор, пока стук в дверь не вывел его из этого забытья.
Что-то недоброе почудилось в этом равномерном и вкрадчивом стуке. Так к нему никто не стучал. Толик поднял голову. Дверь комнаты была закрыта на крючок. За дверью стояла подозрительная тишина. Раньше этой тишины не было. Всегда из кухни доносился стук посуды и нескончаемый гвалт (квартира была многонаселенной), а сейчас, к тому же, стоял обеденный час. Послышался сдержанный женский голос, переходящий на шепот. Толик узнал самую горластую соседку.
«Почему они шепчутся? Что-то здесь не то».
Стук повторился. На этот раз он был упрямый и продолжительный. Толик встал с дивана. Под ногами заскрипел старый, рассохшийся паркет.
— Гражданин Максаков, откройте дверь, с вами разговаривает работник милиции, — донесся до него мужской голос.
Толик понял: за ним пришли.
— Вы хотите моего позора? Не выйдет! Вламывайтесь, если надоела жизнь! — хрипло крикнул он.
Ничего не помня, в припадке бешенства, он хватал все, что попадало под руку и бросал в дверь. Чайник, будильник, посуда, фарфоровая статуэтка — все ложилось черепками у двери, разлетелось по полу.
Нащупав в кармане нож, он вскочил на подоконник и посмотрел вниз. Под окнами никого не было. О высоте между асфальтированным тротуаром и подоконником второго этажа Толик не думал — этот прыжок он постиг еще в детстве.
Прыгнул. Прыгнул мягко, как кошка, сразу почти на четвереньках. «Спасен, спасен»… — мелькнула мысль. Но не успел он распрямиться, как почувствовал себя зажатым в тисках чьих-то сильных рук. Волосатые, громадные чужие руки! Попробовал вцепиться в них зубами, но дикая, нестерпимая боль в лопатках заставила его вскрикнуть.
— Ого, братишка, кусаться? Нехорошо, не по-мужски! — приговаривал старшина Карпенко, замыкая руки Толика особым приемом.
Толик повернулся и, увидев лобастое на крепкой шее рыжеусое лицо, уже не пытался вырваться: сопротивление бесполезно.
Все было бы хорошо, если б не Наташа. Она не выходила из головы, Николай ждал ее, но она не появлялась.
Последней надеждой на встречу с ней оставались конспекты по философии. Это были три толстые, аккуратно исписанные тетради. Глядя на них, Николай задумался. Вспомнился последний разговор на Каменном мосту, когда возвращались из театра. «Если это был настоящий разрыв, то нужно вернуть конспекты; если только ссора, то она слишком затянулась. Пора мириться. А главное — еще раз, может быть в последний, поговорить серьезно. Эх, будь, что будет — пойду!..»
И вот он стоит на лестничной площадке перед дверью и смотрит на медную пластинку с надписью «С. К. Лугов». Помедлив, нажал кнопку звонка.
Дверь открыла Елена Прохоровна. Она была подчеркнуто вежлива.
— Вы к Наташе?
— Да. Я занес конспекты.
— А ее нет. Пожалуйста, проходите, только, извините, у нас не убрано… И все из-за Наташиного отъезда.
— Как? Наташа уезжает?
— А вы разве не знаете?
— Я не видел ее уже давно…
— О, за это время столько воды утекло! Уезжает и надолго.
— А аспирантура? Ведь ее же рекомендовали…
Елена Прохоровна пожала плечами.
— Отказалась. Хочет поработать, узнать получше жизнь, а там будет видно и насчет аспирантуры.
Эта новость свалилась на Николая, как гром с ясного неба.
— Куда же она уезжает?
— Получила путевку в Верхнеуральск. Едут с Виктором. Коля, я давно собиралась с вами поговорить, но все как-то не находила случая, — голос Елены Прохоровны стал ласковым. — Давайте начистоту. Не буду читать вам нравоучений, хотя я и старше вас. Прошу об одном — оставьте Наташу. Если вы ее уважаете, то сделайте это хотя бы ради нее… Поймите, счастья вы ей не дадите. Общее, что было у вас, осталось позади, оно ушло вместе с детством, со школой… А теперь вы и Наташа — разные люди. Не обижайтесь на меня, Коля, матери всегда останутся матерями.
Николай слушал, не перебивая. Когда она закончила, он сухо ответил:
— Я обещаю вам не беспокоить вашу дочь.
Теребя пальцами бахрому скатерти, Елена Прохоровна после минутного молчания тихо проговорила:
— Да, я вас об этом очень прошу.
— До свидания. — Николай направился к дверям.
На душе у него было тяжело. Медленно спускаясь по лестнице. Николай испытывал чувство человека, которого незаслуженно отхлестали по щекам.
На улице он остановил такси и попросил подвезти его в парк.
— В какой?
— Все равно, только побыстрей… Впрочем — в Центральный.
…В тот вечер Николай впервые в жизни выпил лишнее.
С непокрытой головой, в плаще Наташа стояла под дождем у дома Николая. Она и не заметила, как к ней подошла пожилая дворничиха:
— Детка, да это что же ты мокнешь-то? Нешто горе какое? Ай муж прогнал? Целый час, поди, под дождем стоишь. Простудишься так.
Наташа не ответила, даже не шевельнулась. Дворничиха потопталась на месте, что-то еще сказала и скрылась в темноте подъезда.
Заслышав тяжелые шаги за спиной, Наташа оглянулась и увидела Николая. Без пиджака, в одной тенниске, он шел необычной, не своей походкой.
— Коля!
Николай вздрогнул.
— Ты пьян?
— Да, я пьян, — резко ответил Николай. Опершись рукой о железную решетку ограды, он смотрел на Наташу.
— Ты у меня был сегодня?
— Был. Заносил конспекты.
— А меня ты не хотел видеть?
— Да… Нет. Не хотел. Многого я теперь не должен хотеть…
— Коля, ты весь промок, можешь заболеть.
— А зачем тебе мое здоровье? — Николай горько улыбнулся.
— Коля! Что ты говоришь? Зачем ты меня мучаешь?
— Мы слишком разные… А потом, ведь ты скоро… — Николай хотел сказать, что он от всей души желает ей счастья с Виктором, что он больше ни разу не побеспокоит ее, но раздумал. — Прощай.
Наташа заметно похудела и осунулась. Не радовало ее, что сданы государственные экзамены, что получен диплом, что Ученый совет факультета рекомендовал ее в аспирантуру. Это состояние мать объяснила просто: сильное переутомление от экзаменов.
Решив отдохнуть днем, Наташа легла на кушетку. Какие только доводы ни выискивала она, чтобы не вспоминать о Николае. Старалась убедить себя, что в жизни ей с ним не по пути, что у него тяжелый характер, что больше всего на свете он любит свою работу. Нет, нет! — твердила про себя Наташа, лежа на диване. — Ни за что в жизни мы не должны быть вместе! Расстаться. Забыть все…
От дум начала болеть голова. Наташа встала. Раскрыла альбом с фотографиями… Подойдя к книжному шкафу, сквозь стеклянные дверцы она увидела голубой томик Лермонтова. Эту книгу в прошлом году ей подарил Николай.
Открыв томик, прочла надпись:
«Наташе — в день рожденья с пожеланиями оставаться такой же хорошей, какая ты есть сегодня. Николай».
…Почему-то вспомнился лыжный поход в Мамонтовку. Кругом лес и не души. На ветвях сосен повисли огромные хлопья снега, которые срывались от малейшего прикосновения и беззвучно падали в сугробы. У нее сломалось лыжное крепление. Полчаса Николай возился с металлическими пластинками, до крови расцарапал себе пальцы, но так и не смог починить. До ближайшего селения было километра два, вблизи — ни дорожки, ни тропинки. Николай понес ее на руках по глубоким уснувшим сугробам. Понес вместе с лыжами. По его глазам Наташа тогда видела, как он был счастлив! «Все это было так давно и так недавно», — очнулась Наташа и поставила книгу обратно в шкаф.
На нижней полке лежали «Криминалистика» и «Судебная психиатрия». Эти книги ей дал почитать Николай. «А что, если они ему нужны? Ведь он их дал всего на три дня, а прошло уже больше трех недель». Наташа раскрыла «Криминалистику». На титульном листе стоял штамп университетской библиотеки. Волнуясь, прижала книгу к груди. И здесь же осуждающе подумала:
«Чему радуюсь? Тому, что у меня есть зацепка и я могу пойти к нему еще раз? Есть повод для встречи? Дура! Бесхарактерная дура… Ни за что, никогда, ни одного шага!..». Швырнула книгу на стол и села на диван, беспомощно опустив руки.
А через пять минут Наташа, поправив перед зеркалом прическу, взяла книги и вышла из дома.
Неожиданный приход Наташи смутил мать Николая. Вытирая руки о фартук, Мария Сергеевна пригласила ее пройти в комнату, извинилась, что у них такой беспорядок, потом пожаловалась на сына — не всегда приходит обедать.
— Вы только подумайте, Наташа, утром выпил всего-навсего стакан чаю. Уже четвертый час, а его все нет и нет. Не работа, а наказанье. Извелся весь.
— Извините меня, я к вам всего на минутку. Я занесла Коле книги, — сказала Наташа.
— А то бы посидели, пообедали с нами.
Было нечто извинительное в голосе Марии Сергеевны. О разрыве Николая с Наташей она не знала, но как мать чувствовала, что в их отношениях что-то надломилось. И эта аккуратная вежливость Наташи тоже была неспроста. Раньше она была другой.
— Вы уж, Наташа, займитесь тут чем-нибудь, а я — на кухню… — Мария Сергеевна положила перед гостьей стопку старых номеров «Огонька» и торопливо вышла.
В комнате было так же, как и полгода назад.
Случайно взгляд остановился на сером блокноте, лежавшем на столе. На обложке было написано: «Дневник практиканта». Наташа раскрыла блокнот и начала листать. Первые двадцать страниц были строго расчерчены колонками сверху вниз. Каждая колонка обозначала свое: «Дата», «Что сделано», «Примечание». На первой страничке было написано: «25 июня. Приступил к расследованию по делу об ограблении Северцева. Допросил потерпевшего. Разработан план поисков кондукторши». Графа «Примечание» оставалась пустой.
Ниже было написано: «26 июня. Весь день провел, в поисках кондукторши. Проверил два трамвайных парка, и все безрезультатно. Кондукторша не найдена». Графа «Примечание» по-прежнему пустовала.
Еще ниже тем же твердым, отрывистым почерком: «27 июня. Кондукторша найдена. Обнаружено место преступления. Изъяты вещественные доказательства: расческа, мундштук, окровавленные платки. Все отправлено на экспертизу. Собаки взяли след, но он оборвался у остановки такси. Вот где начинаются запорошенные следы».
Дальше никаких записей не было.
«Вечером он запишет сюда еще что-то. Только об этом я уже не узнаю. Не узнаю никогда», — горько подумала Наташа и принялась вяло листать блокнот. Во второй половине его она увидела обрывистые наспех написанные строки:
«Салют! Браво! Толик взят. Сатанински упрям — запирается. Морочит голову и чертовски неглуп. Говорил с его соседкой. Сказала, что позавчера приходил какой-то „белявый“ со шрамом на щеке. Имени не знает. Он! Никто не знает его фамилии и адреса. Максаковых в это время дома не было. Нужно торопиться — уйдет. За зеркалом нашел письмо от какой-то Кати Смирновой. Письмо написано месяц назад из дома отдыха „Лебедь“, адресовано Толику. На штемпеле стоит: „Красновидовск, Московской области“. Связался по телефону с директором дома отдыха. Подняли документацию и нашли московский адрес Кати Смирновой.
Какое письмо она писала Толику! А ведь кому? Вору! Когда-нибудь я покажу его Наташе — пусть знает, что значит любить по-настоящему. Катю нашел быстро. Отрекомендовался старым другом Толика. Поверила. Любовь слепа. А когда узнала, что Толик арестован по недоразумению, за скандал в ресторане, — как она переживала! Если бы знал этот бандит, как его любят.
Она просила меня помочь Толику. Я ответил, что одному мне это сделать трудно, необходимо разыскать его друзей. Катюша сказала, что для этого нужно ехать в Клязьму к Князю. Он живет на даче. Клязьма! Князь! Он где-то рядом!.. Не знаю — кто в эту минуту больше волновался: я или Катя? Кате нужно было идти на работу, но она (умница!) куда-то позвонила и отпросилась.
Поехали в Клязьму. Бедняжка, по наивности верит, что Толика взяли за скандал в ресторане. Она даже сказала, что его не нужно сердить — у него плохие нервы. Очень огорчена, что его могут долго продержать. Катюша живет вдвоем с матерью-пенсионеркой, работает на заводе и учится в вечернем техникуме.
Но вот, наконец, в Клязьме. Как хорошо за городом! Бор, воздух, зелень! Когда же всем этим я буду пользоваться хоть один месяц в году? Ничего, дай закончить университет, а там посмотрим.
Но вот и дача. Старенькая, запущенная, покосившаяся. Все затянуто плющем, кустарником и чем-то таким, что, кажется, называют чертополохом. По всему чувствуется — нет руки хозяина. Стучим… Открывает молодая, лет тридцати, женщина. В ярком халате, заспанная, зевает. С Катей поздоровалась, как со знакомой. Спросил Князя. Дама посмотрела настороженно, ответила, что его нет дома и что он уже две недели назад уехал к тетке в Рязань. Две недели? Загибаешь, красавица. Ты тоже, оказывается, в курсе дела. Северцева ограбили всего неделю назад, позавчера Князь был на квартире у Толика, а ты мне — две недели…
В разговор особенно не пускался, но вел себя нарочно вульгарно. Даже подмигнул ей. Попросил бумаги и карандаш. Стрельнул при этом глазами на Катюшу — дескать, при ней нельзя говорить, лучше напишу. Поняла и вынесла бумагу и карандаш. Освоилась и закурила. Глазами так и играет. Кокетничает. Пусть-пусть, значит принимает за своего. В записке написал: „Толика застукали, сейчас в Таганке. Будь осторожен. Связь держи с его марой. Просит папирос“. Ни имени, ни фамилии не написал. Попросил, чтобы сегодня же записку переправили в Рязань (при этом хитровато подмигнул и опять покосился в сторону Катюши). Никогда не знал, что могу так здорово подмигивать. На прощание дама лукаво и обещающе бросила, чтоб заходил. Пообещал зайти.
Начало хорошее. Она мне верит. Но вот Князь, что он подумает, когда прочитает записку? А впрочем — ничего страшного. Приход Катюши — за меня. Предупреждение об опасности — и за, и против.
После Клязьмы заехал в отделение. Там ждала меня мать Толика. Голова в бинтах. Плачет. Допросил. Оказывается, что вчера вечером заходил пьяный Князь, адреса его она не знает. Перевернул в комнате все вверх дном — искал какую-то золотую медаль. Какую-то! Мать!.. Всей беды ты еще не знаешь. Медали Князь не нашел. Матери и сестре Толика Князь нанес тяжелые побои. Это обыграть. Психологически.
1. Вызвать судебно-медицинскую экспертизу к Максаковым. Необходимо заключение о характере и степени телесных повреждений. (На это 1 час).
2. Еще раз допросить Толика. При допросе хорошенько обыграть визит Князя за медалью. Подать его с накалом. Поссорить друзей! Вызвать гражданку Максакову — может будет необходима очная ставка.
3. Вечером, как только стемнеет, с Карпенко в Клязьму! А может быть придется подежурить там несколько ночей. Третьего не брать — суета. Карпенко хитер, как лис, и силен, как Иван Поддубный. Итак, впереди Князь!..»
На этом записки оборвались.
Дверь открылась и в комнате запахло борщом. Наташа вздрогнула и, словно трусливый воришка, которого поймали с поличным, быстро захлопнула блокнот.
Вернувшись домой, Наташа почувствовала себя усталой. Заснула она поздно, почти на рассвете. Ее мучили кошмары, в которых Николаю грозила опасность. Наташа хотела помочь, но не могла, пыталась кричать — не было голоса, силилась бежать — подламывались ноги…
Толик в камере, где сидело восемнадцать человек, был загадкой, — никто не знал, за что он попал в Таганку. А Толик думал о своем. Думал о матери, о сестренке Вале, о Катюше. Больше всего о Катюше.
Как ждала Катя того дня, когда он устроится на работу! Ведь на заявлении уже стояла резолюция директора завода: «Оформить слесарем пятого разряда с 26 июня». После первого дня работы Катюша обещала досыта угостить его мороженым. Досыта… Мороженым… Милая… Обещала на стипендию купить билеты в театр. Двадцать шестого она ждала с волнением. Но не дождалась. Двадцать пятого был ресторан, была «Дубовая роща»… А потом, потом тюремный надзиратель показал место на нарах.
Так, выкуривая папиросу за папиросой, он лежал до тех пор, пока не пришел надзиратель и не крикнул на всю камеру своим зычным баритоном:
— Максаков, к следователю!
Толик вошел, как и полагается по инструкции входить к следователю, с сомкнутыми за спиной руками. Захаров предложил сесть, показав глазами на табуретку. Толик сел.
Готовясь к допросу, Захаров все продумал до тонкостей, и, как это рекомендует студенческая практика юридических факультетов, составил вопросы, на которые уже заранее предполагались возможные варианты ответов. Не предполагал Захаров только одного: что в ответ на все его вопросы Толик будет лишь лениво зевать и сонно смотреть в окно.
Что-то оскорбительное для молодого следователя было в этом равнодушии подследственного.
Захаров нервничал. Трое суток он бьется над Максаковым, но допрос не подвинулся ни на шаг. За какие-то полчаса он закуривал уже третью папиросу.
— Гражданин следователь, вы так много курите. — спокойно заметил Толик, наблюдая, как Захаров разминал пальцами папиросу.
Николай видел, как жадно посмотрел Толик на папироску, и просто, как всякий курящий человек, который понимает, что значит хотеть курить, протянул ему раскрытый портсигар.
— Закуривайте.
Папироску Толик взял.
— Совсем, как в кино. Там тоже при допросах следователь всегда угощает папиросой. — Толик усмехнулся, пуская кольцо дыма.
— Есть вещи, в которых невозможно отказать даже врагу. А мы с вами граждане одной страны.
Толик был неглуп и мысль Захарова понял хорошо.
— Это правда. Курево — вещь особая, — согласился он.
— Значит, вы не знаете Князя? — уже в который раз задал вопрос Захаров.
— Первый раз слышу это имя.
Николай с минуту помолчал и решил, что пора, наконец, пустить в ход то, что он припас заранее.
— Тогда знайте, что есть такой гражданин по кличке Князь. Позавчера вечером он, пьяный, зашел к вам домой и когда узнал, что вы арестованы, взломал гардероб и забрал лучшие вещи. Он искал золотую медаль, которую вы сбыли.
— Сказки, — процедил Толик сквозь кривую улыбку.
— Это только начало сказки. Теперь послушайте середину. Вашу мать и сестру Князь зверски избил.
Лицо Толика оставалось по-прежнему равнодушно-сонливым. Захаров удивился его выдержке.
— Гражданин следователь, эти трюки так же стары, как моя покойная бабушка. Повторяю еще раз — никакого Князя я никогда не знал. А сказку можете продолжать. С детства люблю сказки.
— Самое интересное в сказках бывает в конце, — и Захаров нажал кнопку. В комнату в сопровождении сержанта вошла мать Толика с забинтованной головой. При виде ее Толик встал, попятился назад.
— Что ты наделал? Хоть бы мать пожалел, — сквозь слезы проговорила Максакова.
— Садитесь, — показал ей Захаров на табуретку, с которой встал Толик. — Гражданка Максакова, расскажите о том вечере, когда к вам приходил в гости друг вашего сына.
— Господи, — не переставала всхлипывать мать, — за что же ты меня наказал?!
— Прошу вас, не расстраивайтесь. Расскажите все по порядку.
Несколько успокоясь, мать начала:
— В воскресенье это было, под вечер. Пришел он выпивши.
— Кто он? — вставил Захаров, быстро записывая показания Максаковой.
— Князем они его зовут. Спрашивает, где Толик. Я к нему со слезами, говорю: забрали в милицию.
— А он?
— Он посидел-посидел, вперед все молчал, потом встал и полез в гардероб. Я вначале думала, что он так, шутейно, или от того, что выпивши… А когда он стал вытаскивать костюм, подошла к нему, принялась стыдить. Тут он оттолкнул меня и говорит, что это костюм его. Я было кинулась к соседям. Тогда он меня догнал в дверях и сшиб с ног. Ударил чем-то тяжелым по голове… А дальше я уже ничего не помню. Пришла в себя в больнице. Смотрю — рядом на койке Валя. Вся в бинтах, лицо распухло.
— Какая Валя?
— Дочь моя. Всю ее изуродовал.
Наконец Толик не выдержал:
— Мама, хватит! Не нужно больше. Скажи, что с Валей? Где она?
— В больнице.
— Вот заключение медицинских экспертов. Ее положение тяжелое. Сотрясение мозга, лицо обезображено. Читайте. — Захаров протянул письменное заключение экспертов.
— Ах, подлюга!.. Ах, подлюга! — простонал Толик. Он стоял, опустив голову и закрыв глаза ладонями. Потом дрожащим от подступивших слез голосом обратился к матери: — Мама… Прости меня. Иди домой, прошу тебя, иди. Я виноват во всем… Меня будут судить…
Большего Захаров от этой встречи и не ожидал. Он решил, что дальнейшее пребывание матери только помешает допросу.
— Гражданка Максакова, вы свободны. Сержант, проводите, — сказал он часовому.
Когда мать вышла, Толик твердо сказал:
— Гражданин следователь, я все расскажу. Все. Только пообещайте мне одно.
— Что именно?
— Свидание.
— С кем?
— С Князем.
— Зачем.
— Я хочу видеть его.
— А если это свидание не состоится?
— А если я задушу его в «черном вороне», когда нас повезут с суда? — Толик дрожал.
— Ну, это еще как сказать! Князь гуляет на свободе. А в «черном вороне» пока будут возить вас одного.
— Пишите адрес! — крикнул Толик. — Клязьма, улица Садовая, дом девять, маленькая дача с зеленой крышей, у колодца.
Захаров спокойно записывал.
— Московский адрес? — спросил сержант, стараясь не выдать своего волнения.
— Раменный переулок, дом четыре, квартира семнадцать. Летом он обычно живет на даче.
— Оружие?
— Пистолет и нож. Бойтесь ножа.
Клязьма. Небольшая подмосковная дачка с заросшим и глухим садом, обнесенная дощатым покосившимся забором.
Захаров и Карпенко, одетые в штатское, неслышно закрыли за собой ветхую калитку и, прижимаясь к густому кустарнику, прошли к невысокому крыльцу. Захаров мягко нажал плечом на дверь. Она оказалась закрытой изнутри.
— Стой там, — сказал он шепотом и кивнул на зеленую беседку из плюща, куда не проникал лунный свет. — Я пойду к окнам. На свет не выходи. Здесь кто-то есть.
Оглянувшись, Захаров, как кошка, прошмыгнул мимо затемненных окон за угол дома и остановился под густой рябиной против освещенного окна. Окно было открыто. Сквозь тюлевую штору хорошо можно было различить силуэты двух людей. За столом сидели женщина и мужчина. Захаров прислушался.
— Я предлагаю выпить за вашу большую покупку, — сказал женский голос. — Если не выпьете, то ваш «Зим» развалится на втором километре, или, чего доброго, полетите в пропасть с этого, как его, там?..
— Чуйского тракта, — подсказал мужской голос. Такой голос мог принадлежать только физически сильному человеку.
— Да, с Чуйского тракта.
— Пьем, — согласно прозвучал мужской голос, и на занавеске появился силуэт руки, поднявшей стакан.
Со стороны железной дороги послышался гул приближающегося электропоезда. В какие-то минуты этот гул затопил весь поселок.
Дальнейший разговор в комнате теперь Захаров слышал плохо. Оглядевшись, он заметил, что у второго освещенного окна — оно было ближе к столу — штора подходила к косякам неплотно, а со стороны соседнего дворика окно прикрывалось шапкой густого и высокого кустарника. Николай неслышно нырнул в заросль перед вторым окном.
Теперь он отчетливо видел молодую, в цветном халате, женщину, ту самую, с которой он разговаривал три дня назад. Она сидела в кресле и курила, пуская дым кольцами.
— Вы, кажется, все-таки захмелели? — спросила женщина.
— Да, я очень устал. Десять суток в дороге… А потом здесь суета. Вот уже два дня, как не могу найти свободного места ни в одной гостинице. Хорошо, что мир не без добрых людей.
Захаров хотел было встать поудобней, но вдруг услышал за спиной скрип калитки.
Двое мужчин, о чем-то тихонько разговаривая, подходили к крыльцу. Один из них, тот, что был пониже ростом, отделился, свернул с дорожки и направился к освещенным окнам.
Правая рука Захарова сжала рукоятку пистолета. Схватка в саду ему не нравилась. Темнота и плохое знакомство с расположением сада ничего хорошего не сулили. Спрятавшись за куст смородины, он видел, как неизвестный, подойдя к окну, чуть отдернул шторку и заглянул в комнату. В пряный аромат смородины волной хлынул водочный перегар.
«Пьяны»! Захаров стал рассматривать подошедшего. Это был не Князь. Захаров решил ждать.
В сад вышла женщина в халате.
— Солидный фраер? — спросил тот, что не подходил к окну.
— Сибиряк. Завтра покупает машину. Только осторожней, он здоров, как черт. Будете грубо работать — раздавит, как щенят. Топор под подушкой, в полотенце. Постарайтесь без царапин. В этом буйволе цистерна крови. Ну, я пошла. Минут через пять стучитесь. На всякий случай — ты мой брат, Серый — племянник. А где Серый?
— Здесь.
— Только не волыньте.
Женщина скрылась в коридоре. Неизвестный зажег спичку и стал прикуривать. Теперь Захаров отчетливо видел, что по щеке его от уха до подбородка тянулся розовый шрам. Сжимая пистолет, он вышел из-за кустов на свет и негромко скомандовал:
— Руки вверх!
— Старшина, сюда! — крикнул Захаров, и Карпенко в одну секунду оказался рядом с Князем.
— Будь здесь, — распорядился Захаров. Пригнувшись, он побежал по лунной дорожке в сторону маленького сарайчика, куда с минуту назад направился Серый.
Не сводя пистолета с Князя, Карпенко видел, как из-за темных кустов, мимо которых бежал пригнувшийся Захаров, мелькнула тень и с диким визгом бросилась ему на спину. Лунный отблеск от лезвия ножа, занесенного над Захаровым, чуть не заставил старшину нажать спусковой крючок, чтобы вовремя помочь товарищу и не дать уйти Князю.
— Старшина, держи Князя. Этого я возьму один, — донесся из глубины сада голос Захарова.
— Я побуду здесь, а ты свяжи того, пока он еще не очухался, и волоки сюда. Нужно успеть взять еще женщину.
На выстрел прибежали два местных милиционера. Но их помощь уже не требовалась.
Вскоре к калитке подошла служебная машина. По команде Карпенко в ее черном зеве, молча, один за другим скрылись Князь, Серый и их соучастница.
Захаров никак не предполагал, что совещание работников милиции Московского железнодорожного узла, на котором собрались представители всех вокзалов столицы, так круто повернет его жизнь. Все, что наболело у него за три года работы, он высказал, выступая в прениях. Высказал смело и страстно. Бездушие и формализм Гусеницына был преподнесен с трибуны так едко и так образно, что не раз речь Захарова прерывалась то аплодисментами, то смехом.
…На второй день Захарова вызвал заместитель начальника управления милиции комиссар Антипов.
После короткой беседы комиссар сказал:
— Мы думаем назначить вас на должность оперативного уполномоченного. — Антипов поднял глаза и, улыбнувшись, добавил: — Ну, и, конечно, представить к присвоению офицерского звания.
Захаров смутился.
— Товарищ комиссар, не рано ли с офицерским званием? — спросил сержант, озабоченно сдвинув брови. — И потом, ведь я… заочно учусь на юридическом факультете университета. Не помешает ли новое назначение учебе?
Комиссар откинулся в кресле и, некоторое время помолчав, точно что-то прикидывая в уме, сказал:
— То, что вы заочно учитесь в университете и учитесь, как мне это известно, успешно — похвально. Это, во-первых. Во-вторых, ваши опасения о том, что новая должность помешает учебе, — это вы, молодой человек, совсем напрасно. Наоборот, она поможет вам успешней завершить образование. — Закончив свою мысль, Антипов поднялся с кресла.
— Но это не все, — уверенно и молодо прошелся по кабинету комиссар. — Сколько времени у вас осталось на практику?
— Десять дней.
— Этого вполне хватит. У нас есть для вас одно серьезное задание. Нужно немедленно выехать в Ленинград. Вы готовы?
— Так точно, — по-военному четко ответил Захаров и сам удивился той твердости, которая вдруг прозвучала в его голосе.
…Проститься с Наташей Николай так и не зашел: незачем, не по пути. Нет у него ни дач, ни комфортабельной квартиры, ни «Зима». Один милицейский свисток, который бросает в дрожь ее матушку.
Сборы в дорогу были недолгими.
…Провожать Николая пришли Карпенко, лейтенант Ланцов и Зайчик.
На Ленинградский вокзал приехали за двадцать минут до отхода поезда. Публика совсем другая, пассажир здесь не тот, что на нашем: чинный, степенный, несуматошный, — мелькнуло в голове Николая, когда вышли на перрон. Проходя мимо крайнего вагона, он услышал, как вплетясь в гулкие слова диктора, объявлявшего посадку, его окликнул чей-то знакомый голос. Повернулся, но никого не увидел.
— Гражданин следователь, не узнаете? — вновь раздался тот же голос справа. Николай остановился. Из-за решетки вагона, в котором обычно перевозят заключенных, на него смотрели серые печальные глаза.
— А, Максаков? Здорово, дружище! Как дела?
— Как видите… На троих сорок лет.
— Ого! Сколько же вам?
— Десять. Здорово?
— Да, порядочно, — ответил Николай, не зная, что еще можно ответить в таком случае. — Ничего, Максаков, будешь работать с зачетом — вернешься лет через пять. Только мне тогда уже больше не попадайся, — строго закончил он.
— Попробуем, — отозвался Толик.
Махнув рукой провожающим, которые не поняли причину его задержки и нетерпеливо ожидали у третьего вагона, Николай с разрешения начальника конвоя передал Толику пачку «Беломорканала» и спички.
— Гражданин следователь, а я на вас не в обиде. Прошу вас еще об одном, если не сочтете за трудность — бросьте в почтовый ящик вот это письмецо.
Николай взял просунутый сквозь решетку серый измятый треугольник письма и, положив его в карман, пообещал отправить.
— А вы далеко?
— В Ленинград, — ответил Николай и, уходя, пообещал, что на следующей большой станции подойдет к его окну.
Но вот, наконец, паровоз своим зычным гудком известил отход. Николай обнял мать. По-русски, три раза поцеловав ее, он крепко пожал руки провожавшим друзьям и вошел в тамбур.
…Понемногу волнение проводов улеглось. Николай вспомнил о просьбе Толика, которую он забыл выполнить. Достав письмо из кармана, Николай расправил его на ладони. Оно было адресовано Кате. Некоторые буквы были неразборчивы и расплылись. «Наверное от пота. Носил в грудном кармане…» — Николай решил запечатать письмо в новый конверт и написать адрес чернилами.
Доставая из чемодана конверт, он вспомнил Катюшу. Курносая, с косичками, которые она аккуратно укладывает веночком на голове, с ямочками на румяных щеках, она могла показаться на первый взгляд легкомысленной. Особенно, когда улыбается. Но если внимательно всмотреться в ее глаза, печальные и умные, то видна в них большая душа. Такая может любить и быть преданной.
«Все-таки интересно, что же он ей пишет?» — Николай хотел было раскрыть письмо, но сразу устыдил себя за любопытство.
Запечатал измятый треугольник в конверт и аккуратно, почти чертежным шрифтом, вывел адрес Катюши.
За окном развертывался подмосковный пейзаж: поля, перелески и снова поля… Зелеными островками изредка выплывали деревни. Стояла пора уборки.
«Нет, тут не просто любопытство, — решил Николай. — Тут другое. И в этом положении человеку можно помочь! Ведь в сущности он может быть хорошим парнем». Николай разорвал конверт и развернул письмо.
Все тем же химическим карандашом было написано:
«Здравствуй, дорогая Катя!
Что случилось, того уже не поправишь. Знаю, что больше мы никогда не встретимся. На прощание хочу сказать тебе, что люблю тебя. Больше уже так никогда не полюблю. В тюрьме пришлось о многом передумать. Ненавижу себя за свое прошлое и презираю то, чем гордился раньше. Знаю, что на это письмо никогда не получу ответа, но я хочу, чтоб ты поверила, что я еще не совсем пропащий человек. Жизнь свою хочу начать сначала. Мне дали десять лет. Сейчас мне двадцать два. Если работать с зачетом, то этот срок можно отработать за 5–6 лет. А ты меня знаешь. Пусть лопнут мои жилы, если не буду за одну смену давать по две-три нормы. Вернусь к тридцати годам и буду учиться. Работать и учиться.
Прощай, Катюша.
Не вспоминай меня. Так будет лучше. Если можешь, прости за все. Анатолий».
В этом коротком письме было еще что-то такое, что не написано в словах, но проступало между строчек. Преступник, проклинающий свое прошлое. Исповедь человека, который вдруг понял смысл и красоту жизни, а поняв, потянулся всем сердцем, всем своим существом к добру, к правде, к свету. Николай был уверен, что в письме — правда. Правда, купленная ценой первой, большой любви в ее самом чистом и нежном цвету.
На первой же станции, в Клину, Николай опустил письмо Толика в почтовый ящик. Вместе с треугольником в конверт он вложил еще маленькую записочку, в которой написал:
«Катюша! Если вы вздумаете ответить на это письмо, то ответ должен быть только хорошим. Во имя всего доброго — плохих писем не посылайте. С этой просьбой к вам обращается неизвестный вам пассажир, который едет в одном поезде с Максаковым. Только вагоны у нас разные. Письмо это он просил опустить в почтовый ящик. Простите за любопытство, но я его прочитал и вложил в новый конверт».
Вернувшись в купе, Захаров, от нечего делать, взял со стола книгу соседа, который, по-детски полуоткрыв рот, сладко всхрапывал.
Роман принадлежал известному в стране писателю Стогову и имел довольно странное и интригующее название «Зори бывают разные». Перед титульным листом был помещен портрет автора. Всматриваясь в крупные черты доброго лица Стогова, Захаров подумал: «Какие все-таки в твоих романах счастливые концы. Всегда у тебя обязательно кончается свадьбой и здоровыми детишками. А ведь в жизни часто бывает совсем по-другому. Бывает и так: умом летишь, а сердцем падаешь. А впрочем, может быть ты и прав. Мой роман и роман Толика еще впереди!..»
И тут Захаров вспомнил старую пословицу, которую он однажды слышал от матери: когда ты потерял деньги — ты не потерял ничего, когда ты потерял друзей — ты потерял половину, когда ты потерял надежду — ты потерял все…