Часть вторая Обширный мир. 1664-й год

I В лагере

На границе Штирии и Венгрии, на правом берегу реки Раабы, стоит цистерзианский монастырь св. Готарда. Плодоносная долина, окаймленная пологими холмами, перерезана блестящими лентами рек.

29-го июля 1664 года эта мирная, улыбающаяся страна представляла воинственную картину: две армии занимали ее, стоя одна против другой и будучи разделены только рекой Раабой.

Палатки, раскинутые на правом берегу, занимали все пространство от монастыря до местечка Виндишдорф; над ними блестело изображение полумесяца; там и сям, среди моря холщевых навесов, виднелись бунчуки, веяли пестрые значки, свешиваясь с высоких мачт; а совсем вверху, около Виндишдорфа, перед великолепно убранной и увешанной красными коврами ставкой великого визиря, шелестело, развеваясь по ветру, знамя пророка.

По проулкам лагеря сновали, подобно муравьям, пестро одетые воины султана: сипаи, янычары, албанцы. Чернокожие из жарких степей Африки, отвратительные фигуры монголов и татар толпились со своими конями, верблюдами и мулами среди сотен телег, различных повозок и орудий, наполняя беспорядочной суетой все пространство, видимое глазу.

Христианский лагерь, расположившийся на левом берегу Раабы, над зелеными лугами, с внешней стороны представлял чрезвычайно скромный вид. На всех более значительных палатках блестело изображение креста, а как раз против ставки визиря гордо высилась полотняная палатка предводителя армии, графа Раймунда Монтекукули, над которой развевались имперские знамена.

Улицы императорского лагеря кипели таким же оживлением, как и в турецком лагере. Здесь также собрались разнородные национальности. Натиск неверных привлек в войска массу бойцов, явившихся на зов теснимого императора. Венгерцы, немцы (в преобладающем числе), испанцы и старинные, завзятые враги полумесяца — венецианцы собрались под знаменами Монтекукули, готовые к решительной, кровавой битве на Сэн-Готардской равнине.

Но не только угрожаемые турками или вражеские им страны выслали сюда своих храбрецов; помощь прибывала и из более отдаленных государств. По приглашению императора, Людовик XIV решил подкрепить его армию отрядом в шесть тысяч человек, большая часть которых состояла из добровольцев.

Эти воины горели жаждой приключений. Здоровые, красивые, цветущие люди с пустыми карманами и острой шпагой явились в качестве офицеров; эта война представляла великолепный случай попользоваться добычей, пережить массу приключений и отчаянных предприятий.

В несколько дней назначенное число людей было набрано, и 14-го июля 1664 года шеститысячный отряд французов, под начальством графа Колиньи, присоединился к императорской армии.

С прибытием французов началось шумное веселье. Колиньи привел с собой крайне беспутных, но необыкновенно милых и любезных молодцов. Развращенность нравов уже давно разъедала Францию, и ее результатом явилась масса внебрачных детей. Король Людовик XIII не терпел открытых скандалов, и при нем распутные похождения держались в тайне; но, как только Людовик XIV выразил более свободные взгляды на любовь, — отовсюду вынырнули искатели приключений, хваставшиеся внебрачным, но знатным происхождением и требовавшие разных привилегий под угрозой разоблачений. Таких людей большей частью старались распихать по армиям, которые Людовик посылал в Италию, Африку или на Мадагаскар. Терять им было нечего, они ничем не дорожили, не боялись ни Бога, ни черта и заботились только об одном: отличиться в каком-либо отчаянном предприятии, составить себе громкое имя и, вернувшись в Париж, отомстить презрением своим предполагаемым родителям, не пожелавшим раньше признать своими потомками будущих героев.

Этот сорт людей представлял самую опасную часть союзной армии. Только железная дисциплина могла сдерживать их. Вне службы они не знали узды, безумно предаваясь всевозможным излишествам, не разбирая ни друга, ни недруга; только звук сигнальной трубы да приказ начальника могли обуздать их. Офицеры старших чинов умели заставлять уважать себя, так как сами были всей душой преданы военной службе. Такие же порочные, как и их подчиненные, они, однако, ни минуты не колебались, когда долг солдата призывал их.

Гассион, начальник кавалерии в отряде Колиньи, граф Со, маркизы Раньи и Висси, граф Сент-Эньян, все до одного подавали самые дурные примеры пьянства, картежной игры, игры в кости, историй с женщинами; но они же являлись впереди всех, когда надо было во что бы то ни стало взять лихим натиском батарею, рассеивающую смерть, или ударить в самый центр неприятеля.

14-го июля французы присоединились к императорской армии, а 19-го Сент-Эньян, Со, Труавилль и Шатонеф, представители знатнейших фамилий, уже поплатились жизнью за смелую атаку неверных на Кермендском мосту.

Вечерело. Большие отряды солдат тянулись, гремя оружием, по улицам лагеря, расходясь по своим стоянкам. Посты были выставлены, необходимые меры предосторожности приняты; там и сям виднелись пешие и конные патрули; слышалось перекликание часовых, выставленных на самом берегу Раабы, вблизи неприятеля.

Понемногу суета улеглась; дозорные с фонарями и палками прошли через весь лагерь, водворяя пьяных или отставших по их квартирам.

Для большего порядка Монтекукули издал приказ, чтобы каждая национальность выставляла в своей части лагеря собственные флаги и военные значки; таким образом легко было отличить, где стояли итальянцы, французы, немцы.

После девяти часов большая часть христианского лагеря погрузилась в мертвую тишину, нарушаемую лишь диким шумом, доносившимся из турецкого лагеря, с того берега реки.

Но не везде в императорской армии замечалась та же тишина; на южном конце лагеря было еще очень оживленно: здесь развевался французский флаг.

На расстоянии ружейного выстрела от французских палаток стоял высокий дом, окруженный низким кустарником и разделенный на две половины широкими, с дощатым полом сенями. В этот вечер окна дома были ярко освещены. В ночной тишине звучала музыка, раздавалось пение; иногда слышался топот танцующих.

Тот, кто заглянул бы вовнутрь дома, увидел бы пеструю и более, чем оживленную картину. По стенам стояли скамейки, на которых сидели французские офицеры. Перед некоторыми из них стояли столики, опрокинутые ящики и корзины, уставленные всевозможными напитками — и холодными, и горячими. От курившихся трубок под потолком стояло густое облако дыма, от которого тускнел свет ламп, привешенных к балкам на железных цепях.

В доме стоял невообразимый шум. В одном углу сеней был устроен помост из двух пустых бочек, покрытых досками. На этой импровизированной эстраде стояли два скрипача-венгерца в грязных национальных костюмах; возле них помещался мальчик с волынкой, зажатой между коленями; молодой штириец, балансируя на подпрыгивающей доске, наигрывал на цитре, лежавшей у него на коленях.

По комнате кружились пять или шесть танцующих пар. Это французы танцевали с венгерками. Девушки, нарядившиеся в свои воскресные платья, пришли из окрестных деревень и местечек, и прямо попали во французский лагерь, где нашли танцы, вино и любовь.

Все бешенее кружились пары, все громче раздавались крики: “Живей! Живей!” — и хлопанье в ладоши; все крепче притоптывали ноги, вздымая облака пыли.

Маркиз де Грансэ, граф Шатилэон, молодой герцог де Ноайль и де Прад танцевали с темноволосыми подругами солдат. Лица девушек пылали от выпитого вина, возбужденной чувственности и безумно быстрого танца. Обняв своих кавалеров, они дико носились по комнате, подобно вакханкам, целуя хохочущих офицеров. Какой это был контраст с блестящими залами Лувра, где еще несколько недель назад эти же танцоры танцевали чинные танцы с придворными дамами королевы-матери!..

Танцы все еще продолжались, когда часть офицеров направилась в другую комнату. По-видимому это были спокойные, положительные люди, желавшие избежать отвратительного зрелища и не хотевшие слушать непристойные разговоры. Однако занятие, к которому они стремились, было, пожалуй, еще хуже. Один из офицеров вынул из кармана карты и громко крикнул:

— Пожалуйте, господа, пожалуйте!

Очевидно он хорошо знал свою публику, потому что, едва он успел произнести эти слова, как уже целая толпа искателей приключений в мундирах окружила стол. Замелькали карты, зазвенели золотые монеты. Скоро начали раздаваться проклятия; некоторые из играющих вернулись туда, где танцевали. Банкомет явно выигрывал.

Вдруг в комнату вошел высокий офицер в форме пехотного полка имени герцога Вандома.

Серый казакин небрежно сидел на его плечах, шпага висела на богато-вышитой перевязи.

— Десять дукатов на даму! — крикнул он.

— А-а! — раздалось в ответ ему общее приветствие.

— Матадор! Матадор! Ну, теперь пойдет крупная игра, — заговорили на нижнем конце стола.

Граф Сартиг, метавший банк, встал со своего места и, поклонившись вновь прибывшему, произнес:

— Ваша ставка принята, маркиз, хотя талия уже началась. Ну, ничего! Я очень рад Вам!

Маркиз улыбнулся гордо и вместе с тем приветливо и бросил на карту десять дукатов. Карта была дана. Маркиз удвоил ставку. Казалось, его присутствие приносило несчастье банку, потому что с каждой новой ставкой граф де Сартиг все более и более проигрывал.

Маркиз собрал свои деньги и отвернулся от стола.

— Что же, Бренвилье, Вы больше не ставите? — спросил граф.

— Дайте мне немножко отдохнуть, милейший граф, — ответил маркиз де Бренвилье, — все равно вечером ведь я оставлю у Вас свои деньги; но мне необходима хоть на несколько минут перемена занятия. Сейчас поставлю опять; надо же, чтобы, наверное, хоть на одном из нас нашли полный кошелек, иначе и наши трупы не будут иметь никакой цены. Между тем французский дворянин и умереть должен прилично, чтобы, по крайней мере, стоило ограбить его.

Все захохотали. Перемена занятия состояла для маркиза в том, что он принялся обнимать и целовать хорошенькую, но с дерзким лицом, продавщицу за стойкой. Девушка по-видимому уже привыкла и к маркизу, и к его ласкам, так как звала его просто по имени. Об руку с ней маркиз выскользнул из комнаты.

Когда он снова появился, то был уже порядочно пьян. Подойдя к игорному столу, он вытащил из кармана своих широких шаровар значительную сумму денег и, ударив кулаком по столу, принялся ставить куш за кушем, все время выигрывая. Под влиянием азартной игры и опьянения он вовсе не замечал тяжелых вздохов офицера, стоявшего рядом с ним. Это был молодой человек лет двадцати пяти; черные волосы обрамляли его прекрасное лицо с изящным овалом, маленькие усики чуть-чуть оттеняли прелестный рот. Он был высок и тонок, но крепко сложен. Смуглое лицо поражало строгостью линий.

Он сидел рядом с Бренвилье, плечо к плечу, поставив перед собой свою шпагу, на которую время от времени опирался подбородком. Следя за своей картой, он вытягивал шею; когда она была бита, он с тихим проклятием откидывался на спинку скамейки и дрожащими руками долго шарил в карманах камзола, наконец вынимал довольно тощий кожаный кошелек и нерешительно, украдкой ставил на карту золотую монету. Но счастье не благоприятствовало ему. До того, как Бренвилье вторично появился у зеленого стола, молодой человек раз двадцать пытался отыграться, но каждая его карта была бита.

Увидев, что его деньги снова перешли в руки графа де Сартиг, он упал на свою скамейку и яростно ударил кулаком по столу. Он был вне себя. Затем, выскочив из-за стола, он поспешно подошел к стойке и залпом выпил два больших стакана крепкого венгерского вина, а после этого, шатаясь, неверными шагами вернулся к игорному столу. Из его руки выкатилась на карту золотая монета. Карта была бита. Молодой офицер заскрежетал зубами от ярости. Он видел, как сидевший рядом с ним Бренвилье потянул к себе груду золота.

— Ни в чем нет счастья! Ни в чем! — пробормотал молодой офицер, — куда бы я ни обратился. Все выигрывают, все имеют свои радости, а я — никогда, ничего. Ни в чем мне не везет! Просто хоть душу продать черту!

Вероятно этот монолог был высказан довольно громко, так как маркиз обернулся к злополучному игроку, ударил его по плечу и с участием промолвил:

— Товарищ, нечего вешать голову! Не всякий день бывает масленица. Чего не дождался сегодня, получишь завтра.

— Вам хорошо говорить, маркиз, — язвительно возразил молодой человек, — в Ваших карманах золота сколько Вам угодно, а я… я — нищий…

— У Вас в карманах пусто? Ха-ха-ха, милейший! И со мной это бывало! Хотите денег? Вот мой кошелек, берите! Возьмите же, пожалуйста! Я со всей охотой… право! Не церемоньтесь! — пробормотал Бренвилье.

— Рискнуть разве? — воскликнул офицер. — Ну, пусть так!

Он сунул руку в протянутый ему кошелек, вынул несколько золотых монет и поставил. Его карта взяла.

— Вот видите? — засмеялся Бренвилье. — Вы сразу выиграли больше того что имели, считая и проигрыш. Теперь выпьем и скажем пару комплиментов хорошенькой Янке или даже…

В эту минуту внезапно раздался звук трубы, игравшей тревогу, и среди непристойной компании появился маршал Ла-Фейяд. Он сверкающими глазами окинул кружок офицеров, справлявших здесь свои оргии, и спокойно сказал:

— Господа, Вы довольно странным образом готовитесь к предстоящему бою с врагом христианства. Впрочем, таков уж обычай у французов: они и в бой идут с пением и танцами. Но я все-таки очень желал бы, чтобы на сегодня Вы оставили это место увеселений. Я делаю обход сегодня ночью и не желаю из-за Вас иметь столкновение с командиром. Прошу выйти вперед офицеров, назначенных в обход! — крикнул он начальническим тоном. — Их должно быть шесть: трое драгун Траси и трое пехотинцев полка Вандома. Кто эти офицеры?

Шесть офицеров выступили вперед; в их числе были маркиз Бренвилье и несчастливый в игре поручик.

— Вы пойдете вниз по реке, полковник Бренвилье, — сказал Ла-Фейяд. — Прошу вас, господа, отправляться по двое. Сборный пункт для всех — у дуба Святого Мартина, за Моггерсдорфом; рапорт — в палатке графа Монтекукули. Покойной ночи, господа! Жюссак, Вы отправитесь вверх по реке. Надеюсь, все вы найдете ваши палатки, господа!

Толпа, еще за несколько минут такая возбужденная, разошлась в полном молчании.

— Не пойдем ли мы вместе, поручик? — вежливо обратился Бренвилье к молодому офицеру.

— Если Вам угодно, полковник. Я обязан Вам величайшей благодарностью и хотел бы выразить ее словом, или даже делом.

— С кем собственно имею честь?.. — вежливо спросил маркиз.

Офицер был, казалось, в нерешимости, но потом сказал:

— Меня зовут Годэн де Сэн-Круа.

Маркиз подумал с минуту, а затем сказал:

— Не слыхал! А где Ваша семья? То есть откуда она родом?

— У меня нет семьи, — холодно ответил молодой человек. — Я не знаю, кто мои родители; я совершенно одинок. Мне объявили, что мое имя Годэн де Сэн-Круа; одно время меня звали Шарль Тонно.

— Ага! — прошептал Бренвилье, — таких юношей без имени у нас в армии насчитывают дюжинами. Об этом нечего печалиться: дети любви очень удачливы. Однако пойдемте! Лошади уже ждут нас. Дорогой Вы расскажете мне свою историю. Я очень интересуюсь внебрачными детьми.

Насвистывая песню, он осмотрел, в исправности ли его седло, а затем вскочил на коня. Сэн-Круа последовал его примеру, и лошади бок о бок понесли их вперед, в ночную тьму.

II Рассказ Сэн-Круа

Миновав длинный ряд постов, всадники выехали в открытое поле, тянувшееся до самой реки. Ночные тени окутывали окрестности. Направо, по ту сторону реки, красные в тумане, виднелись сторожевые костры турецкой армии. Глухой гул голосов и всевозможных звуков поразил слух молодых людей. Налево мерцали огни христианской армии. Волны маленькой реченки плескались и шумели от ночного ветра, сильнее чем днем ударяясь о берег, точно готовясь принять в свою глубину те жертвы, которые подарит реке предстоящая битва.

Между Моггерсдорфом и Виндишдорфом река делает изгиб, и в этом месте ее ширина едва достигает двадцати-тридцати шагов. Два раза пытались турки перейти в этом месте реку и два раза были отброшены. С турецкой стороны для прикрытия брода была воздвигнута батарея из восьми полевых орудий малого калибра. Всадники могли разглядеть стражу, сидевшую в окопах и курившую из длинных трубок при свете костров.

Бренвилье и Сэн-Круа разговаривали вполголоса.

— И Вы никогда не старались разузнать, кому обязаны своим существованием? — спросил маркиз.

— У меня не было времени для расследований, — возразил молодой человек; — да и, откровенно говоря, мне было все равно. Старик, которого мои витающие в пространстве родители, назначили мне воспитателем, долго прятал меня; потом, наконец, привез в Париж. Он, кажется, и сам хорошенько не знал, что со мной делать. Он пропадал целыми днями, возвращаясь только ночью, и рассказывал мне самые удивительные вещи, от которых я нисколько не стал умнее. Так продолжалось с неделю. Наконец он объявил мне, что меня отправят куда-то, где решится, наконец, моя судьба.

Однажды утром он велел мне собираться, и мы, пройдя какие-то кривые, грязные улицы, пришли к воротам грязной, закоптелой гостиницы, у которых толпились люди в голубых блузах, стояли экипажи и повозки, запряженные собаками. Мы скудно позавтракали в низком зале гостиницы. На дворе я увидел четырехколесную повозку с холщевым верхом. В заднем ее отделении лежали какие-то ящики с надписью: “Лион”. Мой старик приказал мне влезть в повозку и сам уселся рядом со мной. Затем мы выехали из Парижа на большую дорогу. Мой спутник не говорил ни слова; я — также. Я вспоминал свое прошлое и говорил себе, что наверное предназначен судьбой для чего-нибудь лучшего. Ведь дали же мне хорошее образование; я всегда был хорошо одет, обо мне заботились; даже в хижине лесничего я был окружен довольством, даже роскошью. Так почему же теперь такая неожиданная перемена? Есть, значит, на свете люди, которые считают в праве распоряжаться моей судьбой и бросают меня, словно мяч, то туда, то сюда, не заботясь о том, нравится мне это или нет.

Таковы были мои мысли, горечь которых еще увеличивалась от наступившего холода, от которого у меня стучали зубы, и от обращения моего спутника: он, который всегда так заботился обо мне, теперь не обращал на меня ни малейшего внимания и предпочитал разговаривать с возницей.

Меня охватило чувство невыразимой тоски, особенно когда, проезжая через Мелен, я увидел двух крестьянских детей, игравших около матери, увидел, как она ласкала и целовала их. Потом грусть уступила место гневу: я дрожал от ярости на людей, державших меня под непонятным и необъяснимым гнетом, и решил ни перед чем не останавливаться, чтобы стряхнуть с себя эти цепи. Как только эта мысль завладела моим воображением, я почувствовал себя сильнее и спокойнее. Но приходилось торопиться, пока мы не доехали до большого города, где, по требованию моего спутника, меня снова могли бы схватить. Мой мозг работал, мысли беспорядочно толпились в голове; я был, как в полусне, и не сознавал, что происходило вокруг меня, как вдруг какой-то странный звон заставил меня открыть глаза.

Я увидел, что наша повозка неподвижно стоит посреди какой-то рощи, а сидящий рядом со мной старик Тонно держит в руках большой кожаный мешок и заботливо пересчитывает его содержимое. Насколько я мог видеть, это были золотые монеты, и их звон разбудил меня от моих фантазий. Мне стало ясно, что огромная сумма денег была платой за мое похищение, или, может быть, ею должны были уплатить тюремщикам за мое заключение.

Что бы там ни было, мне стало крайне тяжело при мысли, что я сам лишен всяких средств, даже если бы мне и удалось осуществить план бегства. Прежде чем бежать, необходимо было присвоить себе деньги старика, а так как я был глубоко убежден, что эти деньги должны были послужить средством заключить меня, сделать меня окончательно несчастным, то я считал себя вправе завладеть ими и сделать их для меня безвредными и даже полезными.

В это время я заметил, что кучер, возившийся около лошадей, жадными глазами посматривает на казну моего старика. Но вслед за этим мы двинулись дальше и не останавливались до вечера, когда прибыли в местечко Ландон, где должны были ночевать. Дом, где мы остановились, был битком набит проезжими. Отсюда отправляли в Бургундию подкрепления, которых ждал маркиз де Навайль. Масса солдат, которых я увидел, походила на шайку разбойников. С едой обстояло так же плохо, как с ночлегом, все благодаря проходившим войскам.

Наш кучер оказался в хороших отношениях с хозяином, и нам в конце концов отвели место для ночлега на чердаке. От главного чердака оно отделялось решетчатой переборкой, так что в наше помещение можно было проникнуть только по узкой лесенке, снизу. Окно чердака выходило на двор; под самым окном виднелась соломенная крыша конюшни; таким образом не представляло затруднения вылезти из окна на крышу, а оттуда спуститься во двор.

Жизнь в лесу научила меня быстрому соображению, поэтому, едва мы вошли в отведенное нам место, я уже вполне составил план бегства. Я решил выждать благоприятного момента; для меня оказалось очень кстати, что, так как нам приходилось спать просто на сене, раздеваться нам не пришлось.

В главном отделении чердака помещалась куча народа: извозчики, конюхи, солдаты. Большинство были пьяны и долго кричали и пели бесстыдные песни. Наконец они заснули, и чердак оглашался только громким храпом.

Пришел наш кучер, запер дверь на лестницу и зарылся в сено. Я лежал между ним и стариком Тонно, который из всех наших вещей взял с собой из повозки только кожаную сумку на ремне и надел ее на шею. Когда он также захрапел, я поднял голову и прислушался. Прежде всего следовало удостовериться, крепко ли спит старик. Я подвинулся к нему, толкнул его локтем, потом дотронулся рукой до его груди и мешка с деньгами. Он тотчас же поднялся и, тяжело положив руку на мое плечо, заставил меня снова лечь, промолвив:

— Спи, Шарль, спи! Я тут.

Первая попытка не удалась; необходимо было обождать. Я ждал долго, и мной овладела, наконец, страшная усталость. Я в бессилии лежал на сене, забыв всякие планы, без всякой мысли. Наступили минуты сладкого покоя… заснуть — значит, забыть!

Должно быть, я был довольно долго погружен в сладкий сон, как вдруг почувствовал, как что-то скользнуло по моему лицу; я не мог сразу проснуться, но чувствовал, что около меня происходит что-то странное: как будто кто-то переполз через меня, а затем до моего слуха долетел какой-то глухой, хрипящий звук. Я никак не мог проснуться, а когда, наконец, открыл глаза, то заметил, что в окно уже смотрят бледные лучи рассвета. Собравшись с мыслями, я сообразил, что во всяком случае должен бежать.

При бледном свете зари я уже мог различить очертания тела Тонно, крепко спавшего. Кучера не было видно; вероятно он забился в сено. Я дотронулся до старика, и он не пошевелился. Я протянул руку к его груди, стараясь нащупать сумку, — мои пальцы попали во что-то сырое и липкое. Я взглянул на свою руку и при слабом свете различил, что на ней была кровь. Старый Тонно не двигался. На его груди зияли две страшные раны, нанесенные, по-видимому, широким ножом и после убийства прикрытые сверху кафтаном старика. Его рот был широко открыт, лицо искажено; серые глаза остались незакрытыми и как будто светились в полумраке.

Не могло быть сомнения: Жак Тонно был убит и ограблен; сумка с деньгами исчезла. Так как наш кучер также исчез, то очевидно это он отправил старика на тот свет и завладел деньгами, на которые так жадно смотрел во время остановки в лесу. Я хотел позвать на помощь, но быстро сообразил, что меня самого могут заподозрить. Никто не поверит, чтобы я мог не слышать, когда совершалось убийство; да и убийца мог иметь в доме сообщников — быть может, даже в лице самого хозяина.

Что мог поделать такой мальчик, как я?

Мой страх возрастал с каждой минутой. Кучер, наверное, уже оставил дом: после совершения преступления он спустился по лестнице, запер внизу дверь и спокойно заложил своих лошадей. Нельзя было терять ни минуты. В случае допроса меня, наверное, задержали бы, так как я даже не мог бы сказать, кто я и куда еду. Я не мог бы доказать свою невиновность.

Я прокрался вниз по лестнице и попробовал отворить дверь, но она была заперта. На ее ручке виднелась прилипшая, засохшая кровь: убийца отворил ее кровавыми руками. Итак, мне остался путь через окно. Я вылез на соломенную крышу, и так как кругом никого не было видно и не было слышно ни малейшего шума, то я прополз до края крыши, спускавшегося довольно низко, и оттуда спрыгнул во двор. В конюшне уже шевелились люди, топали лошади; конюхи носили воду из колодца. Я осторожно отодвинул засов у ворот и очутился на свободе. Я бежал, куда глаза глядят, через ложбины и рвы, перепрыгивал канавы, продирался сквозь изгороди.

Утро было туманное, но дождь перестал, и я мог различить в некотором отдалении небольшую рощу. До нее-то мне и хотелось добраться. Когда я вступил под сень елей и сосен, на церковной колокольне пробило восемь часов. Я спрятался за кучу дров, чтобы отдохнуть и собраться с мыслями. Через минуту я услышал шаги; мимо меня прошли два человека. Я не мог видеть их, но услышал несколько отрывочных слов: “Убийство… труп на чердаке… убийца скрылся… возница… мальчик”…

Мое сердце страшно билось. Я не чувствовал себя в безопасности. Когда люди прошли, я снова бросился бежать, все дальше и дальше. Среди дня я напросился обедать к одному крестьянину, выдав себя за ученика алхимиков. В то время эти господа пользовались большим уважением; считалось, что им известны разные тайны и что они сведущи по части чернокнижия.

Отдохнув, я продолжал свой путь и к вечеру добрался до Демейля. Здесь я постучался в ворота францисканского монастыря, и получил там и ужин, и ночлег.

Утром я проснулся с новыми силами и, закусив, снова отправился в путь, расспросив подробно, как пройти в Окирр. Дорогой я пообедал на монетку, которую прощаясь сунул мне в руку францисканец, раздававший милостыню, и вечером подошел к городу.

У ворот я заметил большое стечение народа всех сословий. У самого въезда была разбита палатка, над которой развевался королевский флаг. Из нее раздавались барабанный бой и звук трубы; кругом мелькали блестящие каски, развевались перья. При входе в палатку висела сделанная крупными буквами надпись: “Задаток — десять пистолей”. Это была палатка вербовщика.

— В Италию! В Италию! — выкрикивал барабанщик.

Как молния, мелькнула в моей голове мысль: идти в военные!

— Ура! — громко крикнул я и вошел в палатку.

Час спустя я уже красовался в шляпе с перьями, со шпагой и манеркой на перевязи: я был солдатом итальянской армии.

С тех пор я стал вести жизнь, полную приключений: я побывал в Италии, Испании, Африке; теперь я попал в Венгрию. В прошлом году в Алжире герцог де Бофор произвел меня в поручики. Болезнь принудила меня покинуть службу. Теперь я здесь. Я видел и пережил удивительные вещи. Судьба ни разу не улыбнулась мне; я тащусь по пути жизни среди заблуждений, роковых случайностей и препятствий и никак не могу добиться хотя бы приятной жизни.

— Друг мой, — возразил маркиз, — Вы требуете слишком многого. Черт возьми! Да ведь Вам не больше двадцати четырех, двадцати пяти лет? И Вы думаете, что жизнь уже прошла? Однако Ваш рассказ страшно заинтересовал меня; но одного Вы мне не разъяснили: Вы были тогда именно в том возрасте, когда все впечатления отчетливо запоминаются; Вы должны хорошо помнить события и обстоятельства того времени, так как с тех пор едва ли прошел десяток лет. Что это было за место? Где? Как назывался этот лес?

Сэн-Круа несколько минут молчал, а потом, задумчиво поглядев на маркиза, медленно и твердо сказал:

— Я не решаюсь… я не хочу про это говорить.

— Но какие же у Вас есть предположения относительно Вашей родины? Неужели Вы не помните хотя сколько-нибудь важного обстоятельства, которое навело бы Вас на след?

— В моей жизни было одно обстоятельство, самое важное и самое очаровательное; одна встреча, может быть — самая роковая, потому что она побудила моего старика увезти меня из того места, где мы жили с ним. Не расспрашивайте больше. Я больше никогда не буду говорить об этом. О своей родне я больше не забочусь. Черт с ним, со всем родством! И знаете что, маркиз: оставьте меня идти моей дорогой!.. Лучше мне оставаться одиноким!

Он глубоко вздохнул и украдкой посмотрел на маркиза.

— Оставим это! — со смехом воскликнул последний. — Вы мне нравитесь. Располагайте же моим кошельком и будем добрыми друзьями! Кроме того, ведь я перехожу в Ваш полк.

В это время их окликнул часовой. Маркиз сказал лозунг. Сэн-Круа и его новый друг находились теперь вблизи переправы. Несколько часов назад здесь еще было жаркое дело. Когда турки были отброшены к своим окопам, после них осталось на равнине множество убитых и раненых. По дороге от Моггерсдорфского моста их было особенно много, так как именно здесь шел самый кровопролитный бой.

III Доктор из Рима

Когда всадники приблизились к этому месту, целые стаи ворон поднялись с поля. Они только что принялись за свой отвратительный обед.

— Проклятые птицы! — сказал маркиз, — вот Вам наша солдатская доля: это жадное зверье следует за нами по пятам. Может быть, они каркают нам на своем птичьем языке: “Эй, Вы, люди на конях! Вы нам нравитесь, и мы очень хотим, чтобы Вы попали в наши клювы”. И, может быть, через несколько часов мы будем неподвижно лежать здесь, как те янычары у моста… “Ну, нет, ангел мой, моя кровь мне самому годится!” — запел он легкомысленную парижскую песенку, отбивая правой рукой такт по луке своего седла. Вдруг он приподнялся на стременах, вытянул шею, стал пристально всматриваться вперед, прикрыв глаза рукой в виде козырька, а затем, наклонясь к Сэн-Круа, сказал:

— Взгляните-ка вон туда, поручик! Что это такое? Вы также видите это или это только обман зрения? — и он указал рукой вдаль.

Сэн-Круа напряг зрение, стал глядеть в указанном направлении, а затем воскликнул:

— Тысяча чертей! Я также что-то вижу! Что бы это могло быть? Ведь Вы говорите о черной фигуре, которая движется по полю, поминутно нагибаясь и разгоняя ворон?

— Да, о ней. Это — не постовой, потому что в той стороне нет постов. Надо узнать, в чем дело. Едемте!

Маркиз тронул поводья и пустил лошадь галопом, Сэн-Круа следовал за ним.

— Держите наготове пистолеты, — сказал Бренвилье, — нельзя вперед знать, на кого мы наткнемся.

Фигура, заметившая еще издалека их приближение, хотела, казалось, избежать встречи: она быстро удалялась от всадников, скользя подобно призраку. В темноте молодые люди не могли явственно различить ее очертания, но обоим казалось, что из головы привидения исходит странный свет.

— Разделимся, — сказал маркиз: — поезжайте налево, а я возьму направо, шагов через двести мы опишем полукруг, съедемся и поймаем этого черного. Ведь не сатана же это!

Они разъехались в разные стороны. Когда через несколько минут они снова соединились, черная фигура оказалась между ними и стояла, выпрямившись во весь рост. Всадники увидели, что это был высокий, закутанный в плащ человек, который, вооружившись потайным фонарем, по-видимому искал чего-то среди трупов. Маркиз наскочил на ночного бродягу, и, направив на него пистолет, крикнул:

— Что Вы за человек? Отвечайте! Какими подозрительными делами занимаетесь Вы между двумя враждующими лагерями?

Человек с явным гневом направил свой фонарь на маркиза и его спутника. Испуганные неожиданным светом, кони взвились на дыбы.

— А, это — господа французы! — язвительным тоном сказал незнакомец по-французски, но с сильным итальянским акцентом. — Вы, синьоры, кажется, считаете себя вправе везде играть первую роль?

— В этот момент мы — лишь подчиненные вождя императорской армии, — возразил Бренвилье, — и, по приказу главнокомандующего, делаем объезд. Мы обязаны задерживать всякого, кто является подозрительным; потому приготовьтесь следовать за нами.

— Этого я не сделаю, — упрямо возразил человек в плаще, — так как я сам принадлежу к армии.

— Уверять в этом очень легко. Однако форпосты могут удостоверить Вашу личность. Следуйте за нами без возражений! Вероятно Вам будет приятнее отправиться с нами, чем с конным разъездом, который будет здесь через несколько минут. Слышите лошадиный топот?

— Вы прерываете мои наблюдения, — возразил на этот раз уже кротко черный человек. — Но все-таки я предпочитаю идти с Вами, а не с жестокими солдатами Вашего корпуса. Пойдемте! Вы узнаете, кто я такой, но без своей добычи я не уйду.

С этими словами он поднял с земли объемистый мешок так легко, как нельзя было ожидать от него, судя по его тощей фигуре. Что было в этом мешке, всадники не могли рассмотреть при слабом свете фонаря.

Маркиз поехал с правой стороны странного пленника, Сэн-Круа — с левой; никто не говорил ни слова.

Наконец они приблизились к форпостам. Пламя сторожевых постов осветило фигуру пленника, и французы с любопытством оглядели свою добычу.

Это был человек в расцвете лет, сильно сложенный и несомненно итальянец. Длинные черные волосы, выбиваясь из-под черной бархатной шапочки, падали ему на плечи; тщательно выхоленные усы и борода покрывали нижнюю часть его лица и были подстрижены по последней моде. На нем были черный кафтан, камзол и панталоны того же цвета; на ногах красовались изящные охотничьи сапоги. Всадники заметили на его правой руке перстень с драгоценным камнем. Маркиз видел, что они имеют дело не с мошенником, но легко могло случиться, что он оказался бы шпионом. Во время турецкой войны множество ренегатов занималось этим постыдным ремеслом, и в особенности славились этим итальянцы. Следовало также осмотреть мешок, который пленник нес на спине и который казался очень тяжелым.

Дав лозунг, всадники проехали сторожевую цепь.

— Господа, — сказал итальянец, — я только прошу вас отвести меня немедленно на мою квартиру. Я принадлежу к итальянскому отряду. Отведите меня сейчас же туда, где виднеются венецианские значки.

Он указал на флаг с изображением льва св. Марка и привязанным к древку фонарем. Маркиз колебался. Он не сомневался более, что итальянец нисколько не опасен, но ему было интересно узнать поближе, что за личность этот человек. Он знаком предложил Сэн-Круа снова занять место около незнакомца, и они все трое отправились в итальянский лагерь.

Завидев черного человека, солдаты и офицеры, распивавшие вино, повскакали со своих мест и бросились к пленнику.

— Стойте! Легче, господа! — воскликнул он, — сперва возьмите-ка вот это, да поосторожнее!

Два солдата сняли мешок с его плеч.

Итальянец глубоко вздохнул:

— Ух! Это было-таки порядочно тяжело! Несите ко мне! Да осторожнее! А теперь, господа, скажите, пожалуйста, этим синьорам из французского отряда, кто я такой.

— Синьор, — сказал один из офицеров, обращаясь к маркизу, — Вы привели с собой доктора, знаменитого анатома, Маттео Экзили, человека, которому все мы многим обязаны; это — знаменитейший врач итальянской армии.

— Господин доктор, — сказал Бренвилье, — мы извиняемся, но мы исполняли нашу обязанность. Мы не могли не захватить человека, который в ночной тиши бродит по полю битвы и занимается каким-то таинственным делом как раз между двумя враждующими лагерями; Вы и сами не могли бы одобрить это.

— Согласен, — ответил доктор с хриплым смехом, и я уже давно простил Вас, господа!

— Вы крайне обяжете меня, — сказал маркиз, — если дадите нам некоторые объяснения относительно добычи, взятой Вами с поля сражения. Во всяком случае интересно узнать, какие предметы собирает такой знаменитый ученый, как Вы.

Доктор бросил на обоих французов острый взгляд и ответил:

— С удовольствием покажу, если только моя коллекция не покажется Вам очень неприятной. Французы очень храбры, но в то же время чувствительны и элегантны. Пойдемте ко мне! Я пройду вперед; капрал Перотти проведет Вас. Прощайте, господа!

Он запахнул свой плащ и свернул в переулок.

Маркиз и Сэн-Круа кликнули капрала, и тот, получив у своего начальника разрешение отлучиться, повел французов через длинные ряды палаток к задней линии лагеря.

— Мы уже близко от докторского жилья, — сказал он, обращаясь к Сэн-Круа, через которого вели разговор, так как молодой человек владел итальянским языком, — но разве Вы в самом деле хотите к доктору?

— Почему же нет? Он сам пригласил нас, да и нам интересно посетить его.

— Гм! Это — такое дело… Правда, вы оба еще молоды; вы в такие вещи не верите, я же много пережил, а потому могу и даже должен предостеречь вас, и я говорю вам: подальше от доктора Экзили!

— Ба! — рассмеялся Сэн-Круа. — Слышите, маркиз? Он не хочет вести нас к доктору!

— Спросите его, почему.

— Разве у Вас есть подозрения? — спросил Сэн-Круа. — Ведь доктор Экзили, говорят, — искусный врач. Такое знакомство может только принести пользу.

— Да, он — знаменитый врач, — ответил старик, — но каковы его средства? Заметили ли вы, что все были очень рады, когда он ушел?

— Нет, я заметил только, что все окружили его и жали ему руки.

— Из страха, добрый господин, из страха! Вы не выдадите меня, старика, если я кое-что скажу вам. Вам особенно, господин, — прибавил он, обращаясь к Сэн-Круа, — не советовал бы я приближаться к доктору.

— Опять какие-то таинственные предчувствия на мой счет! — мрачно пробормотал Сэн-Круа. — Что может изображать собой этот доктор? Ведь не держит же он у себя в комнате воплощенного сатаны!

— Почти так, — ответил старик, понизив голос. — Этот доктор — ужасное существо. Я знавал его еще в Риме, когда служил в швейцарской гвардии его святейшества папы. Тогда он был в подозрении у духовного суда: он с давних пор славился удивительным излечением таких трудных болезней, за которые самые лучшие римские доктора никогда не решались взяться. Его надо бы считать самым ученым врачем, ученее всех других, но он никогда не мог представить доказательства, что проходил науки. Он уверял, что изучал науки у арабских монахов; пусть так, но вот что самое ужасное: Экзили знает средства, которые убивают, как молния! Откуда он их узнал, как их употребляет, это — его тайна. Постоянным, внимательным изучением человеческого тела он достиг того, что знает, какие части легче всего подвергаются действию ядов. В Риме рассказывали о нем страшные вещи; все замечали, как иногда вдруг начинали вымирать целые семьи. От Экзили все бегали, ни у кого не хватало храбрости схватить его; наконец, в дело вмешалась святая инквизиция, и доктор бежал из Рима.

— Удивляюсь, почему дальше этого не преследовали страшного доктора. Если над ним тяготеет тяжелое подозрение, то погубить его очень просто.

Старик осторожно осмотрелся.

— Знаете Вы историю Борджиа? — тихо спросил он. — Известно ли вам, как дофин, брат Карла Седьмого, отравился вытирая вспотевшее лицо платком после игры в мяч? Известны вам отравленные перчатки Жанны д’Альбрэ? И никого из злодеев никогда серьезно не преследовали. А почему? Потому что знатные, важные господа принимали участие в этих преступлениях, и осудить пришлось бы членов самых знатных фамилий. Так было в Риме. Многие, что теперь сидят в замках, полученных в наследство, наверное видят по ночам тени убитых родственников, которых снадобья Экзили свели в могилу. Много-много людей в старом Риме, во Флоренции, в Неаполе должны благодарить за богатые поместья, драгоценности, серебро и золото, составляющие теперь их собственность, “римского доктора”, как зовут Экзили его друзья. Да, он — великий ученый в страшных науках, он — мудрейший из своих черных сотоварищей.

— А здесь, в армии, кем считают его?

— Считают искусным врачом, как вы уже слышали. В войсках хорошие доктора очень редки, и Экзили не имеет соперников. Да и боятся тронуть его. С тех пор как он вылечил адмирала Морозини от страшной раны, никто не смеет подозревать его.

— Рассказы Вашего старика начинают надоедать, крикнул маркиз своему стрелку, — мы должны ехать с рапортом!

— Он рассказывает мне о чудесных излечениях, которыми прославился доктор, — ответил Сэн-Круа. — Теперь я еще больше заинтересован этим человеком, — продолжал он, обращаясь к старику, — ведите нас к нему. Даю слово, что все, что Вы мне сказали, останется между нами. Ведите нас! Черт возьми! Ведь не выпустит же он на нас тотчас же всех жителей преисподней!

— Вы сами этого хотите, — сказал старик, — пусть будет так! Вот его жилище.

Они подъехали к высокому, темному строению, судя по виду, бывшему монастырю.

Маркиз тронул засов у ворот.

— Кто там? — прозвучал голос изнутри.

Маркиз назвал себя.

— А, мои стражи! Подождите одну минуту, господа! — И после звяканья замков, ключей и задвижек ворота открылись, и под сводчатым входом показалась фигура доктора. Свеча, которую он держал в высоко поднятой руке, неверным светом озаряла его фигуру. — Пожалуйте! — сказал он, — я как раз занят очень интересным предметом и должен торопиться, потому что, кто знает, может быть, неверные выбьют нас отсюда.

Французы с любопытством оглядывали просторное, неуютное помещение. Единственное окно выходило в монастырский сад и было почти одной высоты со стенами; на потрескавшихся стенах там и сям виднелись следы старинных образов, написанных альфреско; против двери находилась в стене ниша с высоким сводом. Доктор завесил ее грязным холстом от палатки, поддерживаемым двумя грубо сколоченными деревянными подпорками. Походная кровать, длинный стол, заваленный хирургическими инструментами, несколько книг, бутылок и стаканов, замешавшихся между ними, вот все, что составляло убранство римского врача.

— Вы еще поспеете вовремя, — сказал Экзили, — до рапорта у Вас еще целый час впереди. Как мы странно встретились! Надеюсь, мы познакомимся поближе. Простите за беспорядок, но ведь Вы знаете, что военному врачу не до элегантной обстановки.

— А я даже удивляюсь, доктор, как это Вы ухитрились устроиться здесь так по-домашнему, — возразил Бренвилье. — Ведь пребывание здесь продолжится не более недели.

— Я всегда охотно устраиваюсь по-домашнему, хотя бы даже на один день.

— У Вас много вещей?

— Нет. Мои инструменты, маленькая аптека, книги да кое-какие препараты вот и все.

— Вы собираете растения? — неожиданно спросил Сэн-Круа.

— Мало. Вероятно Вы подумали это потому, что встретили меня в поле? Вы подумали, что я ищу каких-нибудь экземпляров, цветущих только по ночам?

— Я предположил нечто подобное; у Вас был такой большой мешок. Положим, для растений он был немножко велик. Мне показалось, что в нем были камни.

Доктор протяжно рассмеялся, встал с места и прошелся по комнате; потом он остановился и сказал, сурово нахмурившись:

— Вы, вероятно, уже слышали про меня. Обо мне, как о многих людях, занимающихся медициной, ходят самые невероятные слухи. Правда, я питаю очень своеобразную страсть, которая почти всех приводит в ужас; но эта страсть тесно связана с моей наукой, с моим призванием. Мешок, который Вы сегодня видели у меня за спиной, содержал замечательно красивый экземпляр для моей коллекции. Надо надеяться, что наверное дадут мне время препарировать мою прекрасную находку настолько, чтобы я мог включить ее в число собранных мной предметов, потому что я именно и собираю такие предметы, которые Вы заметили в моем мешке. Поля битвы поставляют мне экземпляры для моего музея в Венеции; одним словом, господа, я собираю трупы.

Пораженные французы вскочили со своих мест. Доктор усмехнулся буквально дьявольской улыбкой. Его лицо, отличавшееся правильными чертами, исказилось гримасой такой кровожадной радости, что оба воина невольно содрогнулись.

— Хи-хи-хи! — захихикал он с веселостью безумного. — Я так и знал, что Вы испугаетесь. Но я вовсе не так страшен, как меня малюют; у меня только немножко больше познаний, чем у других учеников Эскулапа.

Маркиз и Сэн-Круа с невольным любопытством смотрели на странного человека, который, подобно коршуну, следовал за армиями, чтобы после битвы собирать на полях страшную добычу.

— Вы удивлены? — продолжал доктор. — Но почему же? Разве не вполне понятно, что врач делает опыты на трупах? Если бы мне предоставили для этого и живых людей, было бы еще лучше; но уже и из-за трупов возникают всякие затруднения. Даже турки, и те боятся и оберегают своих убитых, чтобы они не явились в рай Магомета без рук или без ног. Впрочем, когда на поле нет мусульманских часовых, можно выкрасть то, что нужно. Хотите видеть мою последнюю находку? Она хорошо сохранилась. Я выбираю, искалеченных вовсе не беру.

Он подошел к занавеске, взял свечу и отдернул парусину. Глазам французов представился страшный вид: на чем-то вроде нар лежал труп молодого воина из турецкой армии. Скальпель доктора только что обнажил важнейшие органы. Приблизившись к трупу, доктор начал объяснять своим слушателям механизм движения жизни в человеческом теле, особенно останавливаясь на деятельности сердца. Он показал им различные члены человеческого тела, препарированные им и сохранявшиеся в стеклянных сосудах, наполненных предохраняющей от порчи жидкостью. Он говорил с жаром, видимо наслаждаясь своими кровавыми и отвратительными рассказами.

Когда он, наконец, опустил занавеску, оба офицера с облегчением вздохнули.

— Ну, господа, — жестко спросил доктор, — надеюсь, моя коллекция заинтересовала вас? Не правда ли, я уже сделал кое-какие открытия? Мой взгляд глубоко проник в тело человека. Надеюсь, вы не раз сделаете мне честь своим посещением?

В эту минуту в тишине ночи прозвучал призыв военной трубы.

— Сигнал к рапорту, — сказал Бренвилье, — нам пора ехать.

Доктор схватил свечу и отворил двери.

— Смотрите же, не мешайте мне в следующий раз, когда я отправлюсь искать себе хорошенькое жаркое, — крикнул он с диким, хриплым хохотом, захлопывая за ними дверь.

Взволнованные, растерявшиеся от только что пережитой сцены, молодые люди несколько времени не могли начать разговор. Они были уже в своем лагере, когда маркиз сказал:

— Видели Вы когда-нибудь более отвратительного, более отталкивающего человека, чем этот римский доктор? Мне кажется, было бы очень недурно, если бы мы всадили пулю в его череп!

— Гм… — медленно промычал Сэн-Круа, — кто знает! Во всяком случае это — человек, который в одно и то же время может принести людям спасение и смерть. Хорошо иметь такие познания! Это — оружие безусловной важности!

— К чему отягощать себя такими предметами? Для врача это, может быть, важно, согласен, но для других людей это — опасная, даже гибельная наука. Да, пожалуй, даже и для врача!

— Вы думаете? Но почему же? Ведь должен же врач изучить человеческое тело. Какая же опасность может грозить ему от этого изучения? — спросил Сэн-Круа, жадно ожидая ответа маркиза.

— Разве Вы не заметили в препаратах доктора ничего особенного? Разве Вам не бросилось в глаза, что большая часть состояла из различных внутренностей — желудка, сальника, кишок — и что доктор с особенным жаром говорил о видоизменениях этих частей после различных опытов и даже показал два экземпляра, на которых делал пробу посредством разъедающих жидкостей, как он выразился, чтобы видеть, заметны ли такие опыты на внутренностях? Я — человек совершенно несведующий, но и мне пришла в голову мысль: если бы этот доктор вздумал стряпать такие напитки, которые могут мгновенно прекращать жизнь человека, — он был бы страшен, особенно, как враг. Ведь если такой человек захочет мстить, его жертвы заранее надо считать погибшими. Поэтому-то я и говорю, что это — опасная, гибельная наука. Не знаю, может быть, я и ошибаюсь, но этот Экзили — не простой врач, а кое-что побольше… Что если он приготовляет яды?

— “Если кто хочет мстить”… — повторил Сэн-Круа. — Да, да, Вы правы, маркиз! Это — опасная наука… Ах, вот мы уже и у главной квартиры!

Они подъехали к палатке Монтекукули, которую окружала толпа офицеров. Сэн-Круа и Бренвилье сошли с лошадей и смешались с группой товарищей.

Наступал рассвет.

IV Битва при Сэн-Готарде

Через четыре дня после описанных событий равнина при Сэн-Готарде представляла совсем иную картину. Ряды бесчисленных палаток по обоим берегам реки исчезли; бараки были разрушены; лагерные повозки длинной линией тянулись на горизонте, далеко позади обеих армий. На равнине, подобно колосьям, колеблющимся на хлебном поле, волновались, сверкая сталью, полки христианского и нехристианского войск. Из разных мест, раздавались десятки воинственных мелодий различных национальностей; веяли знамена и бунчуки.

Резкие звуки трубы пронеслись по линиям войск. Загрохотали орудия; турки ответили еще более частыми выстрелами; противники бросились друг на друга. Бой при Сэн-Готарде начался.

Правое крыло христианской армии занимали императорские регулярные войска; левое — французский вспомогательный отряд; в центре помещались итальянцы и соединенные отряды других наций, составлявших Австрийскую империю. Хотя переправиться через реку в том месте, где она круто заворачивает, однажды уже не удалось туркам, они все-таки пытались сделать это в этом месте. Неумолчный огонь их картечниц разносил смерть и гибель по неприятельским рядам. Густой дым стлался над волнами узкой реки, подобно огромному серому плащу окутывая авангард мусульманской армии. Порыв ветра, налетевшего с гор, разорвал эту плотную завесу, и тогда ясно обрисовались силуэты всадников, на конях переплывавших реку, с блестящим дамасским кинжалом в одной руке и ружьем — в другой; поводья они держали в зубах. За спиной каждого всадника сидел вооруженный с ног до головы янычар. Эта цепь безумцев стремилась перейти реку. Авангард императорской армии открыл по ним сильный огонь. Некоторые седла мгновенно остались без всадников; речные волны окрасились кровью, но сыны Пророка все приближались с дикими криками: “Алла иль алла!”.

Конские копыта коснулись дна, берег был близко! Вот первые отряды всадников поднялись на него; янычары спешились и образовали сомкнутую цепь.

Правоверные бросились на неприятеля, кривые сабли рассыпали смертоносные удары. Через несколько мгновений бой сделался всеобщим. Загремели мушкеты; копейщики бурным натиском бросились вперед; пушки неистово грохотали; ядра с раздирающим уши визгом врезывались в плотные ряды, и где за несколько минут бились грудь с грудью сильные, мужественные люди, там после орудийного выстрела виднелись кровавая масса, смешавшаяся с землей, исковерканное оружие и разбросанные куски тел.

Враги креста уже почти уничтожили нассауский батальон; первые ряды христианской армии еще раз бросились вперед на получивших подкрепление турок. Но последние, подобно демонам, все выползали и выползали из реки, так что христиане не выдержали их натиска. Пространство между врагами увеличивалось, но его тотчас же наполняли закованные в панцири кровожадные сыны ислама, которым легкая императорская пехота не была в силах противиться. После нескольких минут отчаянного боя обороняющиеся подались, их центр расстроился, рассеялся и обратился в бегство, увлекая за собой спешившие на выручку полки. Маркграф Зульцбахский пробился вперед во главе своего полка, но пал, сраженный стрелой, пущенной из лука сераскиром; маркграф Дурлахский едва успевал отражать удары кривых сабель; рассвирепевшие турки находились теперь всего на расстоянии пистолетного выстрела от главной квартиры христианской армии. В это время принц Карл Лотарингский, сражавшийся в первых рядах, бросился с главными силами правого крыла навстречу врагу. Бурное стремление было остановлено, битва продолжалась на одном месте. Каждая сторона употребляла страшные усилия выбить врага из его позиции. Великий визир и главнокомандующий турецкой армии, Коприли, издали увидел, что его войска замялись. Тогда он приказал новым силам ударить на неприятельский центр, и свежие отряды бросились в реку, чтобы переправиться на противоположный берег.

Опасность для войска Монтекукули росла с каждой минутой, но он берег силы своих флангов для решительного момента. Наконец он послал гонца к Колиньи с приказанием двинуть французский отряд на подмогу центру.

Грянул громовой крик радости, блеснули вынутые из ножен сабли, и земля дрогнула под копытами помчавшейся в бой конницы.

Французы бурным натиском атаковали неприятеля с фронта, а в это же время два императорских полка напали на него с правого фланга.

Коприли стоял на склоне Сэн-Готардского холма; французская конница, не только воинственным, но и нарядным видом привлекла на себя его внимание.

— Что это за девушки? — спросил он у своей свиты, увидя длинные, развевающиеся волосы несшихся кавалеристов.

В эту минуту воздух дрогнул от потрясающего воинственного клича французов: “Вперед! Вперед! Бей, руби!”

Им ответил не менее страшный крик: “Алла! Алла!”. Но криком нельзя было напугать этих “девушек”. Они были храбры не только за карточным столом, за стаканом вина, в объятиях любви; нет, они были также неустрашимыми бойцами; их мечи свистели в воздухе и густо сыпались их губительные удары. Несмотря на отчаянный натиск врага, они не поддавались.

Ла Фейяд на высоком коне был виден издали; он бился, как простой солдат, но ни один выстрел не задел его, так что турки прозвали его “Стальным”.

Началась страшная резня. Полк де Траси, в котором служил Сэн-Круа, занимал в наступавшей линии второе место. Анатолийский бей, искусным движением занял со своей пехотой пространство, разделявшее отдельные отряды французов. Драгуны пытались помешать этому маневру яростным натиском, и пехотинцы де Баньи поддержали их. В это время в голову пехотной колонны ударила турецкая граната и разорвалась с оглушительным треском, распространяя кругом смерть. Кони ближайших всадников взвились на дыбы и бросились в ряды пехоты. Сэн-Круа тщетно старался сдержать своего коня, который умчал его далеко от его товарищей, и он очутился в последних рядах пехотинцев, на которых обрушилась вся тяжесть нападения отряда бея.

Собрав все свои физические и душевные силы, поручик с величайшим трудом отражал сыпавшиеся на него со всех сторон удары. Пыль от взрытой гранатой земли поднялась таким густым облаком, что враги не отличали друг друга.

Сэн-Круа пришпорил коня, чтобы выбраться из этого водоворота, и, пригнувшись к луке, успел выскочить вперед; но вдруг его внимание привлекла небольшая группа отчаянно бившихся людей: два врага бешено нападали на конного офицера христианской армии; его шляпа свалилась, по лицу текла кровь; он все слабее отражал нападения врагов.

Сэн-Круа быстро повернул коня, дал ему шпоры и поскакал на помощь французу, в котором узнал маркиза Бренвилье. Однако огромного роста янычар преградил ему дорогу, так что поручику пришлось думать о своем собственном спасении.

Маркиз уже едва держался; нападавшие носились вокруг него, подобно двум дьяволам; его богатая одежда казалась им заманчивой добычей. Маркиз уже сорок раз отразил их удары; его рука дрожала, перед глазами мелькали кровавые искры. Ему казалось, что какая-то горячая волна заливает ему грудь. Он в последний раз описал своей шпагой широкий круг, и из его горла вырвался хриплый крик. Огромная рука ухватилась за узду его коня; раздалось жалобное ржание, и лошадь вместе с всадником рухнула на землю, маркиз почувствовал, что его схватили сзади, чья-то рука, как тисками, сжала его горло, а над его головой сверкнул клинок. Маркиз считал себя погибшим.

Вдруг страшный сабельный удар раскроил череп одному из нападавших на него врагов и отбросил другого; возле маркиза появился воин христианской конницы.

— Живо, живо, маркиз! — закричал он, — вставайте! Хватайтесь за мое стремя!

С этими словами он докончил еще живого мусульманина.

Бренвилье собрал последние силы, выполз из-под лошади и через минуту очутился на коне Сэн-Круа. Они понеслись сквозь ряды сражавшихся и, наконец, достигли безопасного места, где могли передохнуть. Но через мгновение снова раздалась команда: “Вперед!” — и, увлекаемые стремительным движением массы, они снова понеслись вперед.

Теперь и сам Монтекукули двинулся на врага со своим правым крылом. Началось страшное кровопролитие. Стесненные с трех сторон турки не могли уже пробиться сквозь неприятельские ряды.

— Вперед! Бей, руби! — раздавалось с левого фланга.

— Смерть собакам! — гремело с правого.

— Сан-Марко! Сан-Марко! — неслись крики из центра.

С дикими воплями и воем неверные обратились в бегство, стремясь к реке, чтобы положить это препятствие между собой и неприятелем.

Тысячи людей бросались с лошадьми в воду; Рааба вышла из берегов, в воздухе стоял гул криков, проклятий, выстрелов. Судорожные движения пловцов, ярость преследователей — все это представляло страшную картину истребления.

— Картечью в собак! Картечью! — крикнул Иоганн фон Шпорк.

Раздался рев смертоносных орудий, и после каждого выстрела новые жертвы всплывали на поверхность реки.

Резня продолжалась до четырех часов дня. Турецкие резервы, находившиеся в лагере, бежали; полумесяц отступил перед крестом. Турки спаслись в горы, однако двенадцать тысяч турецких воинов усеяли своими трупами поле битвы, и столько же погибло в волнах реки.

Когда солнце село, защитники креста могли отдохнуть от своей кровавой работы; по всему полю звучало торжественное: “Тебе Бога хвалим!”

В стороне от суеты, в глубине небольшого рва сидели двое мужчин. Это были маркиз Бренвилье и его спаситель, Сэн-Круа. Молодой полковник держал за руку поручика, на груди которого лежала голова спасенного.

— Я — Ваш должник, Сэн-Круа, — сказал маркиз, — без Вас я лежал бы теперь там, среди этих безмолвных тел.

— Я рад, что Вы спасены, маркиз, — ответил Сэн-Круа. — Но ведь я только исполнил долг солдата. Все за одного, один за всех! Будь я на Вашем месте, Вы, разумеется, снесли бы череп грозившему мне янычару. Вы раскрыли для меня свой кошелек, когда я отчаивался в своей судьбе; Вы ласково приняли меня в товарищи; Вам первому открыл я свое сердце, потому что чувствовал, что меня что-то притягивает к Вам. Вы помогли мне своим кошельком, я Вам — своей шпагой. Об одном прошу Вас: считайте, что мы поквитались!

Эти слова были сказаны с таким непонятным волнением, что Бренвилье с изумлением поднял взор на своего собеседника. Лицо Сэн-Круа было серьезно; на нем даже выражалось что-то похожее на страх.

— Тысяча чертей! — воскликнул маркиз, — это, кажется, должно означать, что Вы больше не хотите иметь со мной никакого дела? Как бы не так! Я не из тех людей, которые способны забыть долг признательности! Вы всегда останетесь моим другом. Я Вас не отпущу! В игре, на пирушках, у красоток всех стран, Вы — мой товарищ! Жизнь должна, наконец, улыбнуться Вам, и, когда мы вернемся в добрый старый Париж, мой дом в Вашем распоряжении. Дома я живу широко; Вам у меня понравится. Мой брак довольно бурный, ведь Вы знаете женщин, — но у меня красивая и умная жена. Вы должны познакомиться с ней.

Сэн-Круа слегка вздрогнул, затем положил руку на плечо маркиза и, заглянув ему в самые глаза, произнес:

— Маркиз, оставьте меня: я хочу одиноко пройти свой жизненный путь. Я уже достаточно хлебнул из кубка легкомыслия и распутства и боюсь снова вступить на опасный путь, ведущий в лабиринты большого света. Я больше на своем месте — на поле битвы, среди грома орудий. Здесь я могу принести пользу, там же я, может быть, окажусь вредным. Позвольте мне проститься с Вами! — докончил он почти печальным голосом.

— Что за черт! Что это Вы выдумали? Ерунда! Вы так говорите, точно на Вас тяготеет какое-нибудь преступление. Почему Вы не хотите спокойно наслаждаться радостями жизни около близкого друга?

— Потому что боюсь, что принадлежу к числу тех людей, которые всюду вносят с собой несчастье, — глухо промолвил Сэн-Круа, — я думаю, что было бы хорошо держать меня вдали от других людей: может быть, те, что отталкивали меня от себя, тоже думали так… Лучше, если я буду держаться подальше от счастливых людей.

— Глупости! — воскликнул маркиз. — Вы — славный малый, может быть, немножко легкомысленный — впрочем, я и сам такой — но сердце у Вас там, где ему надлежит быть. Ни слова больше! Вы — мой, и этим все сказано! Еще раз благодарю за быструю, отважную помощь. А теперь отправимся в главную квартиру: Гассион и Ла Фейяд зададут там сегодня пир горой. Вашу руку! Вот так! Я повезу Вас в Париж и введу там в свой дом. Мария будет рада Вам… Ха, ха, ха! Знаете, что: Вы похожи на нее! В самом деле похожи! Итак, Вы остаетесь со мной!

— Вы этого сами хотели, — со вздохом произнес поручик, пожимая руку маркиза.

V Опыты “римского доктора”

Принимая во внимание все наличные обстоятельства, бурное время и трудность добывания различных гастрономических припасов, следовало признать ужин, данный Гассионом и Ла Фейядом офицерам их корпуса, положительно блестящим. Значительную часть яств составили запасы, захваченные в турецком лагере. Больше всего оказалось редких фруктов, масса которых была найдена в неприятельских палатках. Ели из награбленной богатой посуды; венгерское вино пили из роскошных кубков, взятых из палатки Коприли.

Пирующие разошлись только под утро. Когда маркиз и Сэн-Круа направлялись к своей “квартире”, состоявшей из местечка у бивуачного огня и шерстяного одеяла, так как ночевать пришлось на поле битвы, — Сэн-Круа остановился перед длинным, высоким зданием. В окне, выходившем в сад, виднелся свет.

— Да ведь это — дом “римского доктора”, — сказал поручик. — Он уже не спит. Видели Вы его во время боя?

— Нет, но видел перед битвой; он был занят приготовлением перевязок, — ответил Бренвилье.

— Чем он может заниматься в такой ранний час? Пройдем еще немного… мы как раз очутимся у ворот!

— Оставьте этого неприятного человека! Не то он опять наградит нас мерзкими впечатлениями.

— А я хотел бы видеть его: этот странный человек очень интересует меня.

С этими словами Сэн-Круа перелез через ограду, а маркиз остался на дороге.

— Я буду ждать Вас у нашего костра, — сказал он и повернул в сторону.

Сэн-Круа взошел на крыльцо и принялся ощупывать дверь, но так как она не отворилась, то он вышел из-под навеса в монастырский сад. Взобравшись на груду камней, он попробовал заглянуть через окно в комнату доктора.

То, что он увидел, так поразило его, что, хотя его сердце сжималось непривычным чувством ужаса, он все-таки остался на своем месте, чтобы видеть все, что будет делать доктор.

В комнате горела лампа, спускавшаяся с потолка на железных цепях. Стол был выдвинут на середину комнаты. На нем лежало распростертое тело мужчины, руки, ноги и шея которого были привинчены к столу железными кольцами, так что лежавший, если только он вообще был еще жив, не мог пошевелить ни одним членом. Сэн-Круа не мог решить, труп это или живой человек; но ему казалось, что скорее — живой, так как доктор стоял перед телом и внимательно разглядывал его; кроме того, в рот лежавшего была вставлена воронка с длинной трубкой; через эту воронку доктор от времени до времени вливал в горло лежащего какую-то жидкость из небольшой бутылочки. Он употреблял свои капли с крайней осторожностью; после каждой влитой в воронку дозы он прикладывал к груди лежащего руку или ухо; иногда открывал какую-то книгу, прочитывал несколько строк и снова смотрел на тело. Если Экзили пробовал над телом и внутренние средства, то, по мнению поручика, оно не могло быть трупом. Скоро Сэн-Круа с ужасом увидел, что, несмотря на железные оковы, тело судорожно зашевелилось, приподнялось, шея напряглась, и из горла вырвался страшный, гортанный звук.

Эти проявления жизни по-видимому не произвели на доктора ни малейшего впечатления. Пока тело судорожно содрогалось, он положил руку на сердце своей жертвы, а его злые глаза внимательно следили за усилиями распростертой фигуры. Через несколько мгновений голова снова упала на стол, тело вытянулось, хрип в горле прекратился. Ужасный доктор равнодушно ощупал тело, приложил ухо к сердцу, потом снова раскрыл свою книгу, заглянул в нее, снова перевел взор на тело, со страшной усмешкой покачал головой, а затем, захлопнув книгу, отвинтил железные кольца.

Тело не двигалось. Сэн-Круа уже не сомневался, что теперь это был труп, что доктор каким-то быстрым и верным средством убил этого человека.

Экзили прибавил огня в лампе, достал футляр, а из него — два скальпеля. Ошеломленный всей предшествовавшей процедурой, поручик пошатнулся, качнулся вперед и ударил рукой в оконное стекло.

— Кто там? — крикнул Экзили, быстро опустив свою лампу. — Кто там подсматривал? Я пущу в него огненную стрелу сквозь стекло!

— Это я, Сэн-Круа! Один из тех офицеров, которые арестовали Вас в поле!

— А, шпионы! — закричал Экзили. — Вы подкарауливали? Столько ли любопытства высказали Вы, чтобы поближе познакомиться с неприятелем?

Он отворил в окне маленькую створку.

— Доктор, что Вы тут делали? Я просто поражен недоумением, ужасом…

— И любопытством, — подсказал доктор. — Очень верю. Всем Вам, господа, охота видеть чудесные излечения и поглядеть на диковинные вещи; но тут на сцену являются страх, отвращение и так далее! Если бы все так поступали, то мало кому можно было бы помочь!

— Но то, что я видел, было действительно ужасно! Вы и сами не можете отрицать, что это ужасно.

— А что Вы видели?

— Живого, прикованного к столу человека, которого Вы убивали каким-то средством.

Экзили вскочил в гневе, но тотчас же овладел собой.

— Во-первых, это был вовсе не человек, а просто — турок; мы не причисляем их к людям. Во-вторых, убить я его убил, но не по своей воле: я применил одно средство, чтобы спасти его от внутреннего кровоизлияния, которому он подвергся, упав вместе с лошадью; я принес этого человека с поля сражения. Он не хотел, чтобы я сделал над ним опыт моего лечения, и я привязал его к столу и заставил проглотить мое лекарство посредством воронки. Мне жаль, что лекарство вызвало смерть, но это всегда может случиться. Да и что значит какой-то турок, который все равно завтра был бы подобран, как пленный? Так он гораздо скорее избавился от ожидавшей его судьбы.

Сэн-Круа не нашелся, что возразить.

Доктор надвинул на голову свой капюшон и сказал с ударением:

— Я рассчитываю на Ваше молчание, поручик. Следует хранить врачебные тайны… Я не знал, что тут поблизости французы; иначе я завесил бы окно. Немцы и итальянцы гораздо суевернее и ни за что не подойдут близко к жилью “римского доктора”. Если я узнаю, что Вы болтаете про мои научные занятия, я вызову Вас на дуэль! Да, на дуэль! И дуэль будет состоять в том, что Вы выйдете против меня со шпагой в руке, а я — с флакончиком, наполненным некой жидкостью. Вы броситесь на меня со шпагой, а я только плесну Вам в лицо несколько капель из моего флакончика. Кто из нас после этого затихнет навеки, про то будут знать секунданты, которые понесут того, кто останется на месте поединка. Итак, берегитесь! Не вызывайте на бой тех сил, которые совершенно иначе действуют на сердце и желудок, чем Ваши шпаги и пистолеты! — и он гневно захлопнул окно.

Сэн-Круа был так ошеломлен всем, что видел, так поражен повелительным тоном доктора, что, несмотря на все свое мужество и на решительность, с которой он обыкновенно обращался с подобного рода людьми, — он не ответил ни слова и поспешил удалиться из этого жуткого места.

Споткнувшись несколько раз о надгробные камни и развалившиеся стены, он добрался, наконец, до ограды и перелез на дорогу. Когда он проходил мимо железной решетки у входа, из окна доктора снова засиял яркий свет.

Очевидно Экзили принялся за вскрытие трупа.

Сэн-Круа направил шаги к бивуачным огням своей части. Ему невольно вспомнились слова Бренвилье, сказанные с каким-то даром провидения: “Не производил ли доктор опытов с ядами?” И на этот вопрос Сэн-Круа ответил себе утвердительно, потому что все, что он видел сегодня, доказывало, что “римский врач” — убийца, прилагающий свое проклятое искусство с ревностью ученого, и старый капрал справедливо назвал его “мудрейшим из его черных сотоварищей”.

Бледный и расстроенный, подошел Сэн-Круа к сторожевым кострам. Спасителя маркиза Бренвилье встретили громогласным “виват”. Бренвилье поднял кубок и, чокаясь с ним, громко сказал:

— Пью за твое здоровье, брат мой, Годэн де Сэн-Круа!

Война кончилась. Предстояло вернуться в милую, веселую Францию.

“Не бежать ли мне! — спрашивал себя Сэн-Круа. — Нет! Попробуем бороться с предсказаниями судьбы! Я видел немало красивых женщин… Неужели маркиза так опасна, как проповедовал старый Тонно? Все равно: я люблю борьбу! Вперед! Во Францию!”.

VI Утренний прием короля

На часах в обширном вестибюле Лувра пробило восемь. Хотя был только конец сентября, но в комнате царила почти совершенная темнота. Занавеси на окнах, выходивших на террасу, были наполовину задернуты, и скудный дневной свет, проникавший в комнату, мало помогал освещению вследствие поднимавшегося с Сены утреннего тумана. В полумраке вестибюля, при свете готовой угаснуть тяжелой серебряной лампы, стоявшей на богато украшенном столе, можно было различить фигуры четырех мужчин. Двое из них дремали в мягких креслах; двое других подсматривали в замочную скважину высоких двустворчатых дверей, ведших в галерею с маленькой при ней передней. Всем, направлявшимся с главной лестницы в королевские покои, неизбежно надо было пройти через эту галерею.

С первого взгляда можно было заметить, что это были придворные лакеи его величества короля Людовика XIV. Продежурив ночь в передней своего повелителя, они ожидали условного знака, чтобы отворить двери галереи; этот знак подавал обыкновенно старший камердинер, как только его величество изволил вставать с постели.

Во всем этом не было бы ничего удивительного, потому что в королевских дворцах лакеи всегда дежурят ночью в передней, а камердинер подает знак о пробуждении монарха. Но в 1664 году при дворе Людовика XIV все происходило не так, как в наше время в большей части дворцов.

Момент пробуждения Людовика XIV был для многих важным, даже критическим моментом, и мы увидим далее, — почему.

— Подойди поближе, Франсуа, — сказал товарищу один из смотревших в замочную скважину. — Посмотри, сколько уже народа набралось в галерее.

— Верно, — хихикнул другой. — И как все они теснят друг друга и как улыбаются! Просто не верится, что здесь и герцог де Лассаль, и Лонгвиль, и Беврон, и надменный Лайярд; вот только что вошел маркиз д’Эффиат. Погляди, как боязливо смотрит на дверь граф де Фиеск, как будто возможность проникнуть в спальню короля принесет ему миллион.

— Ты еще ничего не понимаешь, ты — еще слишком юный gentilsihomme des bas de soie[6]! — сказал первый. — Поэтому тебе простительны такие суждения. Действительно быть рано утром принятым французским королем Людовиком и пользоваться милостью присутствовать при торжественной минуте, когда его величество изволит подняться с постели, — это стоит дороже миллионов. Это — верная мерка королевской милости для наших придворных. Кто три раза не был допущен к королевскому вставанию, тот может быть уверен, что сделал что-то такое, за что его величество имеет причину гневаться на него.

— Это — правда, — ответил поучаемый. — Мне всего только два раза пришлось быть утром на службе в передней, и я ни о чем подобном не думал. Но разве так и должно быть? Разве необходимо, чтобы его величество на глазах всех придворных вставал с постели и менял белье? Не могу это понять! Скажу откровенно, мне это было бы в высшей степени неприятно. Я — простой слуга, но, меняя белье, всегда запираю свою дверь на задвижку.

— Этикет! Этикет! Ты еще не понимаешь этого, дорогой мой, — сказал старший лакей.

Вдруг невдалеке раздался резкий, пронзительный свист. Лакеи стремительно бросились к своим местам. Двери с шумом распахнулись, и в комнату вошел Бонтан, первый камердинер короля. Среднего роста, изящно сложенный, с приветливым лицом, сразу располагавшим всех в его пользу, он был одним из влиятельнейших людей того времени. Своенравный, упрямо державшийся раз принятых решений, презиравший права своих противников, Людовик XIV, однако, почти всегда благосклонно относился к просьбам своего камердинера. К чести Бонтана, он, как свидетельствует история, не только никогда не злоупотреблял своим влиянием, но многим помог, осушил много слез и не раз удерживал короля от чересчур быстрых решений.

Он вошел со словами: “Его величество изволил проснуться и откинуть одеяло”, — затем вынул из грудного кармана какую-то бумагу и расправил дорогие кружевные манжеты, так как, несмотря на ранний час, на нем уже был элегантный и изысканный костюм.

Вслед за возгласом Бонтана лакеи распахнули двери в галерею. Толпа знатных кавалеров наполнила длинный коридор.

Как только двери были отворены, один из лакеев громко повторил слова Бонтана: “Его величество изволил проснуться и откинуть одеяло”. Тотчас же наступила торжественная тишина. На пороге широко раскрытых дверей показался Бонтан с бумагой в руке. Сделав короткий, вежливый поклон, он громко произнес:

— Его величеству угодно было приказать, чтобы при сегодняшнем вставании благоволили присутствовать следующие знатные кавалеры и благородные дворяне — граф Граммон, граф Виронн, герцоги Ленгвиль, Рошфуко и де Кандаль; дворяне Бутвиль, Тюренн, д’Арси, де Мора и Пюисье. После вставания его величество изволит приветствовать господ кавалеров и дворян.

С гордой, торжествующей улыбкой прошли вызванные через королевские покои до самой спальни. Бонтан передал бумагу красивому дворянину, находившемуся в галерее еще до открытия дверей. Это был не кто иной, как уже знакомый нам Антуан де Пегилан, осыпанный королевскими милостями, предназначенный к высокому положению, пользовавшийся влиянием в качестве любимца и уже носивший титул графа де Лозенн; редкий из членов его рода так быстро получал возможность окружить свое имя такими почестями и отличиями.

Назвав еще раз имена всех приглашенных к королевскому вставанию, граф Лозен обернувшись сказал:

— Кавалер Воронова Клюва, исполняйте свою обязанность.

От толпы немедленно отделилась сотня дворян. Все они носили красные бархатные плащи, похожие на плащи герольдов; на груди виднелся окруженный золотыми лилиями вензель короля, а под ним — орден Святого Духа, богато и изящно вышитые золотом. В правой руке у каждого была алебарда, клинок которой был заострен на подобие птичьего клюва, вследствие чего эти гвардейцы и носили название gentilshommes au bes de cordin. Этим избранным отрядом командовал Лозен.

Впереди всех шли сто алебардщиков, за ними — Лозен, сзади всех следовали приглашенные к королевскому вставанию. Не удостоившиеся приглашения удалились недовольные, с твердым намерением на следующее утро опять явиться во дворец.

Пройдя три или четыре обширных покоя, превосходивших один другой в роскоши отделки, процессия достигла кабинета короля, где один из дворян немедленно стал на часах возле письменного стола, заваленного бумагами. Впрочем здесь всякий мог бы смело рыться, потому что великий король неохотно занимался чтением или письмом. Дворяне выстроились плотными рядами перед дверями королевской спальни. Граф Лозен приблизился к дверям, осторожно постучался и отступил на шаг. Тогда дверь бесшумно отворилась, и в ней показался второй камердинер, возвестивший вполголоса:

— Его величество изволит ожидать господ дворян.

Двери распахнулись настежь, и счастливцы с Лозеном во главе, вступили в святилище. Спальня короля находилась в конце длинного ряда комнат, выходивших на Сену. Это была угловая комната с видом на разводной мост, где некогда с раздробленной головой упал гордый маршал д’Анкр, пораженный пулей Витри, и окончательно испустил дух под ударами клинков телохранителей Людовика XIII. Под окнами шла терраса, украшенная статуями и растениями, так что весной и летом у короля перед глазами всегда была зеленая листва. Этой террасы уже давно нет, и на ее месте тянется Луврская набережная.

Внутреннее убранство королевской спальни было просто, но великолепно. Стены были задрапированы портьерами из тяжелой шелковой материи. Их поддерживали лавровые ветки из золоченой бронзы, образовавшие посреди комнаты, под самым потолком, нечто вроде беседки, из которой в виде шатра ниспадал богато вышитый полог. Перед кроватью была белая мраморная баллюстрада, увешанная изящными коврами. Здесь стоял золотой умывальный прибор короля; на маленьком столике из сандалового дерева с инкрустацией из слоновой кости, золота и перламутра находились мыло и разные эссенции; на табурете лежали полотенца.

Когда дворяне вошли, в комнате царил полумрак, усиливавшийся от еще мерцавшего ночника. Тем не менее все сделали глубокий поклон по направлению к тому месту, где находилось королевское ложе.

— Отдерни занавеси на окнах, Бонтан! — раздался голос монарха.

Первый камердинер раздвинул занавески, и в комнату проник дневной свет. Второй камердинер, Кост, с низким поклоном откинул полог у постели, и только теперь увидели дворяне покоящегося монарха.

Снова был сделан глубокий, безмолвный поклон, а затем наступило несколько мгновений, полных ожидания. Людовик приподнялся наполовину, опираясь правой рукой на столбик кровати. Утренние лучи осветили прекрасные, истинно королевские черты его лица.

Молодому королю шел тогда двадцать шестой год. Его лицо выражало приветливость, силу, величие и какое-то упрямство, придававшее, однако, ему необыкновенную прелесть. Действительно нельзя было найти другого человека с такой печатью величия на челе, какой природа одарила Людовика XIV. Дворяне с обожанием глядели на своего красивого государя.

Окинув взглядом вошедших, король отбросил одеяло, сел, спустив свои стройные ноги через край постели, затем ласково, но снисходительно кивнул всем головой и сделал рукой знак приветствия. Потом он встал. Камердинеры поспешили к нему с шелковым шлафроком, который держали за рукава. Быстро взглянув опять на присутствующих, король позвал:

— Граф Виронн, не угодно ли Вам помочь мне одеть шлафрок?

Виронн поспешил к королю, сопровождаемый завистливыми взглядами. Но счастье улыбнулось не только ему.

— Герцог де Лонгвиль, помогите графу, — сказал король.

Лонгвиль вошел за баллюстраду. Камердинеры подали ему правый рукав шлафрока, а Виронну — левый, и, когда король просунул в рукава, кавалеры с глубоким поклоном отступили на свои места. Затем король вызвал де Бутвиля и Тюренна, и они надели ему чулки. Герцоги де Рошфуко и де Кандаль накинули на короля рубашку; д’Арси, де Мора и Пюисье держали умывальные принадлежности и подавали в золотом кувшине воду, а герцог де Граммон собственноручно застегнул королю подвязки.

По окончании всех этих церемоний король проследовал к креслу, где один из состоявших при гардеробе короля приступил к сложному делу возложения на королевскую шею украшавшего ее кружевного галстука. Пока разыгрывалась эта сцена с одеванием, король поочереди подзывал к себе присутствовавших дворян, разговаривал с каждым из них и нередко сопровождал свои слова какой-нибудь милостью, отличием или привилегией.

Когда галстук был завязан, вошел парикмахер и причесал короля “маленькой прической”. Людовик не любил по утрам слишком долго задерживать дворян в галерее и передней, а потому ограничивался тем, что проходил между рядами ожидавших его с полузавитыми локонами. Когда прическа была окончена, король поднялся со своего места и стоя выпил чашку бульона, которую Бонтан подал ему на золотой тарелке. Эта чашка была подарком Мазарини, который приказал переделать ее для короля из сосуда работы Бенвенуто Челлини. Она была из чистого золота и украшена королевским вензелем, а нижний край был усеян бриллиантами. Прежде чем Людовик поднес чашку к губам, граф Лозен, как первый из приближенных к королю дворян, отведал бульон предназначенной для этого ложкой.

Отдав чашку, король надел шляпу с плюмажем и направился к дверям, которые в ту же минуту настежь распахнулись перед ним. Пройдя мимо стоявших шпалерами гвардейцев, он, наконец, вошел в галерею. Вся церемония состояла в том, что король приподнимал шляпу, проходил галерею по правой стороне и возвращался по левой, удостаивая некоторых из присутствующих коротким разговором, затем снова приподнимал шляпу и следовал обратно в свою спальню в сопровождении всех присутствовавших при королевском вставании.

Отпустив их, король позвал своего второго камердинера, Коста, приказал снять с себя богато вышитое платье, снова облекся в шлафрок, бросился на кушетку, а затем, вынув из-под кружевного жабо серебряный свисток, свистнул. В те времена не было еще настольных колокольчиков, и для того, чтобы позвать прислугу или подчиненного, прибегали, по старому обычаю, к помощи свистков.

В комнату вошел Кост.

— Мне нужно графа Лозена, — сказал король.

Кост вышел в переднюю, а вместо него явился граф.

— Антуан, — сказал король, — вчера я просил тебя принести рисунки для версальского праздника. Ты принес их? Где они?

— В кабинете Вашего величества, в красном портфеле, возле кресла, в котором Вы, Ваше величество, всегда обдумываете решение трудных вопросов. Не прикажете ли, Ваше величество, принести портфель сюда?

— Нет, пусть лежит там. Если придет Кольбер, я должен буду работать, — произнес король с плохо скрытым неудовольствием. — Тогда и без того увижу их. Ну, какие новости при дворе? Будет сегодня вечером собрание?

— Ее величество вдовствующая королева назначила играть в карты и надеется, что Вы, Ваше величество, осчастливите общество своим присутствием.

Король вздохнул.

— Будут ли представлены новые лица? Танцевать, значит, не предполагается?

— Нет, государь, будут только карты. Должны представляться две дамы, уже представленные гофмаршалу и намеревающиеся увеличить собой число блестящих особ при нашем дворе.

— Вот это прекрасно! Но кто же эти новые звезды? Герцогиня действительно уже говорила мне об одной из них. — Под “герцогиней” король всегда подразумевал свою скромную возлюбленную — Лавальер. — Это — не мадемуазель де ла Мот Уданкур?

— Да, государь, очаровательная дама.

— А кто же другая? Я припоминаю, что ее величество королева желала иметь еще одну придворную даму. Называли различных дам, предоставляя мне решить, которую из них удостоить такой чести. Однако я предоставил выбор на усмотрение ее величества королевы. Кто же эта счастливица?

— Если дама, на которой остановила свой выбор ее величество, будет осчастливлена и Вашим милостивым согласием, государь, то при нашем дворе появится одна из красивейших женщин на свете. Да, я беру на себя смелость утверждать, то мы можем гордиться, имея среди нас одну из очаровательнейших красавиц нашего века, если она удостоится чести принадлежать к нашему двору.

Король с любопытством прислушивался.

— Ты подстрекаешь мое любопытство. Кто эта дама? Видел ли я ее?

— Вероятно видели, государь, но только мельком. Ваше сердце, полное доброты и теплого чувства, всегда бьется только для одного предмета, и этот один предмет так наполняет его, что посторонние или новые явления проходят для него почти бесследно.

Комплимент оказался не из тонких, так как всякому в Париже было известно, что до возвышения Лавальер король уже восемь раз менял возлюбленных en titre и что ни одно качество не было так чуждо его характеру, как постоянство в любви. Тем не менее любимец был награжден благосклонным взглядом повелителя, охотно слушавшего лесть и любившего, когда его превозносили до небес.

— Очень возможно, что я не обратил на нее внимания, — сказал он. — Но кто же она?

— Атенаиса, маркиза де Монтеспан.

— Дочь нашего герцога? Та самая, которую я в прошлом году обвенчал с маркизом Анри де Монтеспан? Я уже слышал о ней… Но от кого же? Когда?.. Так это — она?

— Она самая, государь. Она является ко двору по особенному желанию ее величества. Сама маркиза не питает решительно никаких честолюбивых планов.

— Это мне очень нравится. Ах, теперь я вспоминаю, что видел ее, и, если не ошибаюсь, несколько дней назад мне рассказывала о ней герцогиня. Кажется, она хвалила веселый характер маркизы, а королева — добродетельное и чистое сердце. Не могу, однако, сказать, чтобы меня поразила красота этой дамы.

— Может быть, это произошло по той самой причине, о которой я упоминал; в противном случае Вы, Ваше величество, как тонкий знаток женской красоты, наверное, отличили бы Атенаису де Монтеспан, — сказал Лозен, искоса поглядывая на короля и намеренно подчеркивая каждое слово.

— Может быть, — спокойно ответил Людовик. — Но как случилось, что маркиза только в этом году появилась в придворных кругах? Отчего она не показывалась раньше?

— Когда ее отец, герцог де Мортемар, был назначен губернатором Орлеана, вся семья последовала за ним. Герцог принимал участие в собраниях пэров в залах Лувра, но последние дни жизни его преосвященства кардинала Мазарини не благоприятствовали расцвету юной красоты; поэтому герцог решил оставить семью в Орлеане. Маркиза еще до своей свадьбы привыкла вращаться в лучших кругах. Так она усердно посещала отель д’Альбрэ. Все увлекаются обхождением этой блестящей умом женщины; она великолепно умеет поддерживать разговор и очень остроумна; в ее семье ум и богатые способности были всегда обычными качествами, так что существует даже поговорка: “Умен, как Мортемар!”. В обществе маркизы невозможно соскучиться.

— Вот как? — протянул король. — Это — дивное качество. — И в его тоне как будто слышалась досада, что ему иногда приходится испытывать неприятную скуку. — Каким образом случилось, что маркиза только теперь вступила в брак? Меня удивляет, что при богатстве и положении ее отца она не вышла замуж гораздо раньше.

— Маркиз де Монтеспан вскоре после обручения запутался в весьма неблагоприятных семейных обстоятельствах, и до такой степени, что его брак был надолго отложен, даже казался почти невозможным. Но, несмотря на это, молодые люди остались верны взаимно данному слову. Маркиз только в прошлом году вернулся с юга, чтобы украсить обручальным кольцом руку своей прекрасной невесты.

Король задумался, глядя в потолок, и слегка провел рукой по лбу.

— Кажется, Граммон недавно рассказывал мне, что много говорили о любовных приключениях молодой герцогини де Мортемар, и… кажется, Фронтенака?

— Государь! — воскликнул Лозен с притворным жаром, — кто смеет это утверждать? Я знаю семейство Мортемара; ведь это я по приказанию Вашего величества и его преосвященства вызвал герцога из его имения в столицу, и мне известно, что уже тогда между маркизом де Монтеспан и молодой герцогиней существовало прочное чувство, и маркизу де Фронтенак было бы трудно бороться с ним. Да и обе королевы не могли бы так живо интересоваться маркизой де Монтеспан, если бы на ее репутации было хоть какое-нибудь пятно; также и ее светлость герцогиня де Лавальер не принимала бы у себя дамы, которая чем-нибудь скомпрометировала себя. Ваше величество, Вы знаете из уст самой герцогини, что с некоторых пор маркиза де Монтеспан постоянно бывает у нее.

Король улыбнулся несколько злой улыбкой.

— Похоже, как будто ты очень интересуешься маленькой маркизой. Ты защищаешь добродетель, прославляешь красоту с пламенным воодушевлением, подобно юному Расину. Уж не оказалась ли маленькая придворная дама опасной для тебя? Для тебя, победителя во всяком бою?

Лозен пожал плечами и молча поклонился.

Король взглянул на часы и сказал:

— Кажется, скоро должен явиться Кольбер[7]. Я не люблю, когда он велит докладывать о себе, точно хочет напомнить мне о моих обязанностях. Не могу сказать, чтобы этот мосье Кольбер представлял для меня веселое зрелище; но… это — большая сила! Доложи королеве-матери, что я приду на вечернее собрание, когда начнется игра. Ну, ступай! Мне надо ждать Кольбера.

Граф Лозен откланялся, а король отправился в свой рабочий кабинет. Придвинув кресло ближе к столу, он порылся в бумагах, потом обмакнул перо в чернила и принялся выводить какие-то буквы. Но это занятие скоро надоело ему. Он схватил красный портфель, в котором находилось расписание версальских празднеств, и так углубился в это любимое занятие, что не заметил, как дверь тихонько растворилась и к столу приблизился мужчина; несколько минут он молча рассматривал короля, потом слегка кашлянул. Король вскочил, захлопнул портфель, поспешно спрятал его в своем кресле и схватился за перо. Вошедший был его министр Кольбер, а король не желал, чтобы этот человек видел его праздным или занятым предметами, не касающимися государственных дел.

— Ах, Кольбер! — сказал Людовик. — Вы как раз застаете меня за работой. Подойдите ближе!

Глаза Кольбера быстро открыли давно знакомый ему портфель, красная обложка которого уже при входе в комнату бросилась ему в глаза. Он улыбнулся и спокойно ответил:

— Верно, что Вы, Ваше величество, были прилежны, но и я также не ленился. Вы работали на пользу Ваших современников, я же принес Вам, Ваше величество, кое-что для Вашего потомства. Здесь трактаты и договоры относительно приобретения Мартиники и Гваделупы. Если умеешь сберечь, то можешь, в случае необходимости, кое-что и истратить. Это правило известно и детям.

Король закусил губы. Он хотел было возразить, но, привыкнув уже к грубому тону министра, удовольствовался тем, что только молча, решительно посмотрел на него. Кольбер поклонился и молча положил перед королем принесенные им бумаги.

Между тем граф Лозен переходил двор Лувра.

“Кто бы это мог рассказать королю про Монтеспан? — спрашивал он себя. — Опять этот болтун-Граммон? Нет, она ему, кажется, понравилась. Все по-видимому клонится к тому, чтобы спихнуть Лавальер. Маленькая Монтеспан — такая особа, перед которой все прежние возлюбленные короля должны трепетать. Она — мне друг, следовательно семья Мортемар будет стоять за меня. С помощью Атенаисы можно твердо упрочить свое положение”.

Перейдя мост, он вошел в парфюмерную лавку под вывеской: “Лавьенн, цирюльник”.

VII Разоблаченная семейка

В 1664-м году, в том месте Парижа, где сходятся улицы Жуи и Сэнт-Антуан, стоял маленький, двухэтажный особняк. Хотя здесь происходило оживленное движение людей и всякого рода повозок, а в воздухе беспрестанно раздавались крики продавцов, но дом, отделявшийся от улиц большим садом, был изолирован от всей этой суеты. Сад, во вкусе первой половины семнадцатого века, со шпалерами кустов и маленькими лабиринтами, был разбит без определенного плана; в кустах виднелись наполовину скрытые, подернутые мхом статуи, а перед террасой бил маленький фонтан. Подобно большинству построек времен Генриха IV, особняк представлял смесь различных архитектурных стилей. Над террасой был сделан балкон; с улицы были видны его железные перила, украшенные цветами и резными фигурами. Широкая дверь вела с балкона в восьмиугольный зал первого этажа, где больше всего любили проводить время владельцы и обитатели этого маленького особняка — герцог и герцогиня де Дамарр.

Герцог был сильный шестидесятилетний мужчина, герцогине по-видимому уже минуло пятьдесят. Оба когда-то были красивы. Возраставшая полнота герцога делала его более похожим на добродушного арендатора, чем на обладателя древнего герба и большого родословного дерева.

Герцогиня вполне сохранила еще прежнюю красоту, омрачавшуюся, однако, грустным, болезненным выражением, особенно заметным в те минуты, когда она не бывала поглощена оживленным разговором.

У всех знакомых герцогини с годами сложилось твердое убеждение, что она страдает тяжелой внутренней болезнью, не поддающейся определению. Никто не мог сказать, откуда явилось такое предположение; домашние врачи утверждали, что во всем этом не было ни слова правды, что герцогиня страдала просто серьезным нервным расстройством, граничившим часто с меланхолией.

Герцог, слывший за большого чудака, привык по-видимому к болезни жены; да он и не имел причины жаловаться, так как герцогиня с тревожной заботливостью оберегала мужа, крепкое, плотное сложение которого невольно вызывало опасение; казалось, герцогу не избежать апоплексического удара.

Заботливая супруга старалась оградить его от всякого волнения. Она с мелочным вниманием выбирала для него кушанья, которые приготовлялись по особому рецепту, никогда не противоречила его желаниям; если же ее к этому принуждали обстоятельства, то она делала это так мягко и ласково, что невозможно было рассердиться на нее. Таким образом, соединявший их супружеский союз с годами становился все прочнее. Все высшее общество, в котором счастливые браки были редки, завидовало согласному житию герцогской четы. Мало было людей с более завидной участью: помимо счастливой супружеской жизни, помимо огромного состояния, судьба послала им утешение в лице единственного сына, составлявшего гордость родителей, благодаря его выдающимся душевным и физическим качествам.

У же несколько лет герцог с грустью замечал все усиливавшееся душевное расстройство своей жены. Нежнейшие заботы и боязливые расспросы мужа и сына не приводили ни к каким результатам, и герцогиня неизменно отвечала с грустной улыбкой:

— Мне ничего не надо. Не тревожься обо мне! Время вылечит.

Мало-помалу отец и сын привыкли с нежностью и грустью смотреть на кроткую, печальную жену и мать, не пытаясь доискаться причины страдания, омрачавшего душу этой тихой женщины.

Многие уверяли, будто в последнее время между герцогом и его женой возникли недоразумения по поводу того, что семья герцога держала себя крайне высокомерно при разделе доставшегося им по наследству имения, причем был поднят вопрос относительно чистоты генеалогического дерева. Герцогиня была не дворянского происхождения и этим набросила тень на герб фамилии Дамарр, что родственники герцога никогда не могли простить ей.

Герцогиня Сюзанна де Дамарр ничего не принесла мужу в приданое, кроме любящего сердца. Ее ранняя юность уже миновала, когда на ней женился герцог, намеревавшийся вначале просто уплатить долг признательности. Тяжело раненый во время нидерландской войны, он с большим трудом дотащился до Амьена; здесь ему посчастливилось найти приют в доме честного цехового городского кузнеца Тардье, дочь которого, Сюзанна, ухаживала за раненым, не жалея сил и окружая его нежнейшими заботами. Когда родные герцога, уже давно извещенные о его местопребывании, явились, наконец, в Амьен, они нашли его совершенно окрепшим, прогуливающимся в маленьком садике Адама Тардье, рука об руку с красивой, скромной девушкой.

У герцога не было близких родных. Он был богат, имел обширные поместья и находился в том возрасте, когда мечтания любви уступают место более спокойному чувству. Привыкнув к самоотверженному уходу Сюзанны, он с грустью думал о той минуте, когда ему придется расстаться с ней. Вскоре высший парижский свет узнал, что герцог Клод Дамарр вернулся из похода, выбрав себе в супруги красивую, скромную жену незнатного происхождения, вследствие чего все члены фамилии Дамарр забили тревогу; но Клод не обратил на это никакого внимания, вышел в отставку и поселился с молодой женой в маленьком особняке в улице Сэнт-Антуан.

Три года спустя герцогиня подарила его сыном, который получил имя Ренэ и рос на радость родителям. О высшем свете герцог с женой не горевали, и высший свет платил им тем же.

Однажды утром через девятнадцать лет после женитьбы герцога, в его дом явился незнакомец, желавший говорить с герцогиней, к которой имел рекомендательное письмо от ее отца. Она приняла его в своем кабинете и имела с ним продолжительный разговор.

По-видимому он просил герцогиню дать ему место в ее доме, но это нельзя было сделать немедленно; поэтому он несколько времени жил в другом доме, пока не освободилась вакансия в маленьком штате герцога. Лашоссе (так называл себя незнакомец) немедленно перебрался в герцогский особняк. Хотя он не особенно понравился герцогу, но герцогиня убедительно просила мужа взять на службу человека, которого так горячо рекомендовал ее отец; Лашоссе был единственным предметом, из-за которого происходили небольшие размолвки между супругами; всегда жившими в полном согласии. Так как Лашоссе хорошо исполнял свои обязанности, держал себя с герцогом скромно и почтительно, то и продолжал служить в доме, о чем всегда усердно хлопотала и герцогиня. К прочей прислуге Лашоссе относился высокомерно; он часто половину ночи отсутствовал, иногда принимал гостей, засиживавшихся поздно ночью; но никакие жалобы не помогали, так как господа смотрели на это сквозь пальцы. Ему даже несколько лет сряду разрешались отпуски, длившиеся не одну неделю. Он проводил их на своей родине, в Бретани, где, по его словам, жили его родные. Однажды кучер рассказал, что его знакомый, находившийся при армии, уверял, будто видел Лашоссе во время его отпуска в Перше; но это было так же трудно доказать, как и проверить слова других лиц, утверждавших, что Лашоссе завел дурные знакомства в сомнительных уголках Парижа.

В конце концов ему покровительствовала герцогиня, считавшая его завещанным ей покойным отцом; поэтому с ним нельзя было не считаться. Утешались тем, что всякий значительный дом имел своего тирана в ливрее, и ограничивались рассуждениями, что всем очевидная печаль герцогини началась с того самого дня, когда Лашоссе в 1662 году вернулся из своей так называемой поездки к родным; в глазах всей прислуги это обстоятельство стояло вне всякого сомнения. После каждого из последующих путешествий этого привилегированного слуги все сильнее росла печаль герцогини; только мужу и сыну удавалось иногда немного развеселить и успокоить ее. Кроме того слугам бросилось в глаза, что Лашоссе внезапно совершенно прекратил свои поездки, взамен чего начал аккуратно получать письма из различных местностей Франции, что раньше случалось не так часто. Повар также заметил, что большей частью эти письма были запечатаны печатью с дворянским гербом, но Лашоссе заботливо уничтожал все конверты. Он сам лично принимал и отпускал почтальона из улицы Тиктон, и когда заметил, что повар пытается разобрать герб, то на печати следующих писем оказалась всего одна буква; любопытные могли, сколько угодно, ломать голову.

Обратил ли также и герцог внимание на связь между печалью его жены и путешествиями Лашоссе, это прислуге дома Дамарр не удалось узнать. Он никогда и ничем не намекнул на это.

* * *

Герцог и герцогиня сидели в своем доме, в зале нижнего этажа. Слуги убирали со стола роскошную посуду; господа только что пообедали. Третий накрытый прибор, очевидно, не был в употреблении, так как тарелки и стаканы стояли нетронутыми.

Герцог прошелся несколько раз по комнате, посмотрел на часы, потом на свою жену и, наконец, сказал:

— Его все еще нет. Не знаю, чем объяснить себе его отсутствие, сегодня он хотел быть особенно пунктуальным.

— Вероятно у Ренэ была уважительная причина; он никогда не пропускает обеда дома, зная, как его отец любит быть среди своих в этой уютной комнате; он знает, что ты дорожишь этим часом, — сказала герцогиня с плохо скрываемым беспокойством.

— Знаю, знаю, Сюзанна! Я тоже не помню, чтобы Ренэ хотя бы один раз пропустил назначенное время. Это, может быть, мелочно, но эта привычка привита мне воспитанием: мой отец всегда очень твердо стоял за старые домашние обычаи, требовавшие, чтобы все члены семьи всегда обедали дома.

— Прикажете оставить прибор для его светлости? — спросил приблизившийся Лашоссе, как всегда, с глубоким, почти униженным поклоном.

— Пошел ты к черту! — гневно воскликнул герцог. — Ты всегда лезешь ко мне со своими дурацкими вопросами, когда я сердит! Стоит мне что-нибудь приказать, как уж ты пристаешь с вопросом, не сделать ли совершенно противоположного тому, что тебе приказано!

— Я стараюсь сделать лучше, Ваша светлость! Молодой господин, наверное, голоден. Бог знает, где его задержали его занятия.

Герцог смягчился.

— Ты прав, Лашоссе, но накрой обед в беседке. Ты беспокоишься, дорогая? — продолжал он, взглянув на герцогиню. — Разве это — уж такое огромное событие, что двадцатилетний юноша опоздал к обеду? — и он засмеялся. — Это все твои больные нервы, Сюзанна! Мое беспокойство имеет совсем другое основание: я вижу в его поступке недостаток уважения к обычаям дома.

Он вышел на балкон и стал смотреть через сад на улицу.

Герцогиня и Лашоссе остались наедине. Осторожно оглядевшись, слуга подошел к своей госпоже и, снимая скатерть, быстро шепнул ей:

— Устрой, чтобы мы могли остаться одни: мне необходимо тотчас же переговорить с тобой.

Герцогиня быстро поднялась с места, а Лашоссе отошел к буфету. В ту же минуту герцог вернулся с балкона.

— Нет, его не видно, — сказал он жене. — Я пойду к себе в кабинет. Как только Ренэ явится, пришли его ко мне: я хорошенько отчитаю его.

Он вышел из комнаты, а оставшаяся пара молча ждала, пока не замерли его шаги. Тогда герцогиня подошла к слуге, схватила его за руку и дрожащим голосом спросила:

— Что ты должен сообщить мне?

Лашоссе поставил на буфет серебряное блюдо, которое держал в руках, медленно приблизился к столу и, в небрежной и фамильярной позе усевшись на его край, с дерзкой улыбкой поглядел на побледневшую герцогиню.

— Дело запутывается, — сказал он после короткой паузы. — Он здесь!

— Кто? — воскликнула герцогиня. — Не мучь меня! Неужели возможно?

— Заплати мой долг, ничтожный долг в сто ливров, Сюзанна, и я скажу тебе все.

Герцогиня тяжело вздохнула и промолвила:

— У меня нет больше денег; откуда мне взять их сию минуту?

— Ба! Вы ведь богаты. Недаром же мы устроили брак герцога Дамарра с Сюзанной Тардье. Я заботливо берег тайну, много лет потратил на дальние путешествия, на тщательные розыски.

— Но за это ты получил достаточное вознаграждение, Лашоссе. Твоя будущность обеспечена; я всегда удовлетворяла твои требования; ты получил неизмеримо большее количество денег, чем сколько мог бы заработать. Ты знаешь расчетливость герцога, знаешь, как мне всегда было трудно удовлетворять твои требования. Сколько раз уже приходилось мне жертвовать для тебя своими драгоценностями, и все тайно, все потихоньку! Сжалься!.. Я и так уже много сделала для тебя!

— Если мы начнем считаться, Сюзанна, — возразил слуга, — то окажется, что я могу предъявить к тебе еще много требований. Вспомни-ка ты тысяча шестьсот тридцать девятый год, когда мать одной молоденькой девочки пришла в жилище Лашоссе, в Амьене. Ведь ты помнишь мою мать, добрую Перинетту, которая еще в монастырской школе была дружна с твоей матерью? Только твой отец, с тех пор как сделался старшиной в Амьене, брезговал дружбой с простой повитухой; он все лез выше и, когда я дерзнул заговорить с ним о своей любви к тебе, он высмеял меня. Ну, нечего вздыхать! И Вы полезли вверх по опасной дороге, — да, по опасной, потому что твоя любовь к важному господину влекла с собой опасность, я даже скажу — гибель! Он соблазнил тебя и бежал, и твоей матери пришлось, в дождливую ночь 10-го апреля 1639 года, постучаться в нашу дверь. Помнишь, Сюзанна, как ты лежала в углу, на бедной постели, и стонала?.. Помнишь, как моя мать вынесла из нашего дома новорожденное дитя, — твое дитя, Сюзанна, доказательство твоего падения? Меня высмеяли, меня унизили, а важный господин, которого поощряли, бросил тебя! Как ни старались скрыть твой стыд, но такие вещи все-таки выходят наружу. Небось сестра твоего отца не захотела держать тебя у себя в Перше, хотя и согласилась взять ребенка.

Герцогиня сидела в кресле, опустив голову на руки, и стеклянными, остановившимися глазами смотрела на рассказчика.

Но он продолжал без малейшего сострадания:

— А кто отвез твоего ребенка к тетке? Я, Сюзанна! Кто заботился о нем? Я, Сюзанна! Кто отыскал твоего соблазнителя? Опять-таки я! Но он не захотел позаботиться о своем ребенке и согласился дать ему воспитание только под угрозой, что разоблаченная тайна расстроит его брак с богатой маркизой; но никто не должен был и подозревать, чье это дитя. На ребенке лежало какое-то проклятие, так как все, к кому он приближался, почему-то относились к нему совершенно небрежно. Так как его высокопоставленному отцу было предсказано, что дитя его любви навлечет на него несчастье, он приказал своему бывшему слуге увезти ребенка куда-нибудь подальше. Старый Жак Тонно взял ребенка у твоей тетки и увез в лесную глушь. Неизвестно, почему он потом покинул мортемарские леса, но с тех пор прекратилась всякая денежная поддержка со стороны твоего соблазнителя, и тогда ты в отчаянии обратилась ко мне. Ты написала: “Жан, спаси меня!.. Тонно нужны деньги; у меня нет средств, а мой муж не должен ничего узнать. Спаси меня!”. И я опять отправился к соблазнителю Сюзанны Тардье. Я грозил, требовал и еще раз достиг цели. Но Тонно был убит на пути в Италию, куда он почему-то повез мальчика, а его воспитанник исчез. А я… я был опасным свидетелем прошлого; за мной следили. Неудачная любовь сделала меня равнодушным к будущему, и я легкомысленно увлекался дурным обществом, где топишь горе в вине или в карточной игре. Не знаю, как это устроили, но меня обвинили в неправильной игре, меня схватили с краплеными картами в руках! Я пришел в бешенство, стал драться, но тут с необъяснимой быстротой появились сыщики, меня судили и осудили; я очутился на галерах в Тулоне.

Лашоссе остановился и тяжело перевел дух.

Герцогиня очнулась от своего оцепенения и плакала, закрыв лицо платком.

— Три года просидел я среди разбойников и убийц и в их обществе сам сделался животным. Меня спас только случай: у герцога Бофора, осматривавшего однажды работы, от жары и напряжения лопнула вена на ноге; помощи ждать было неоткуда; надсмотрщик позвал меня, как бывшего цирюльника; я хорошо справился с делом; дошло до разговора; герцог принял во мне участие, и к Пасхе 1660 года я был помилован. Куда мне было деться? Я отправился в Амьен, к твоему отцу, и что же? Он чуть не вышвырнул меня за дверь. “Когда так, — воскликнул я, — я обрадую герцога Дамарра, сообщив ему историю юности его супруги”. Твой отец пробовал уговаривать меня, но я решил поступить на службу в твой дом. Я настоял на своем и ездил по твоему поручению искать твоего пропавшего мальчика… А тем временем умерли твой отец, наши матери, старая тетка в Перше, Жак Тонно… Только ты, твой соблазнитель и я знаем тайну. После всего, что я выстрадал, после того как вынужден был так низко спуститься…

— Но разве я не несла своей доли вины? — простонала герцогиня. — Разве я не переношу добровольно твоего развратного образа жизни? Не заступаюсь за тебя перед герцогом? Зная, что ты вращаешься среди подонков общества, я все же дозволяю тебе жить около моего сына! Ты — бессовестный негодяй! Ты знаешь, что “он” здесь, и мучишь меня, повторяя в сотый раз свою историю, вместо того, чтобы сказать: “Вот где твой мальчик”!

— Очень полезно напоминать тебе о том, что ты зависишь от меня. Так что же ты мне дашь, если я скажу тебе, где тот, другой, и где твой сын?

— Жан! Я погибаю от отчаяния! У меня нет ничего, кроме моих бриллиантов. Возьми их, но подумай, как легко это может повести к скандалу!.. Что, если герцог захочет взглянуть на драгоценности?.. Повидайся с отцом мальчика!

— С ним?! — закричал слуга, сжимая кулаки, — никогда! А впрочем нет: мы увидимся в тот день, когда я отомщу тому, кто погубил мое счастье, жизнь, душу! Отомщу мечом, огнем или ядом! Но, Сюзанна, — прибавил он уже спокойнее, — ты увидишь, что я человечнее, чем кажусь тебе: хотя я и в страшных тисках, но не буду терзать тебя, — Годэн де Сэн-Круа сегодня вступает в Париж, украшенный знаками отличия.

— Он здесь? — вне себя закричала герцогиня, — мой отвергнутый мальчик, которого я считала навсегда потерянным! Мой любимый мальчик!

В эту минуту дверь внезапно отворилась, и на пороге появился юноша с белокурыми локонами, падавшими ему на плечи, один из тех прелестных лиц, которые оставил на полотне потомству великий Рафаэль.

— Вот и я, матушка! — весело крикнул прекрасный юноша, — ты уже опять рассердилась! Конечно, сегодня я отчасти виноват. Не сердись, дорогая матушка, прости! Где отец? Лашоссе, я страшно голоден!

— Ренэ! — воскликнула герцогиня, прижимая голову сына к своей груди, — мой милый, милый Ренэ!.. И бедный Годен! — прибавила она про себя.

— Что с тобой, матушка? — спросил сын, опять твоя болезнь? Твои руки холодны, а щеки горят. С тех пор как я изучаю медицину, я уже кое-что понимаю! Разве ты так беспокоилась обо мне? А где же отец? Он, конечно, бранился; ты должна заступиться за меня. Ну, Лашоссе, где же, наконец, мой хлеб насущный!

— Его светлость приказали накрыть для Вас в павильоне, и Пьер, наверное, уже все подал, потому что видел, как Вы, Ваша светлость, вернулись.

— Видел, как вернулся студент Ренэ Дамарр! — весело воскликнул юноша.

— Не повторяй ты в каждом предложении по два раза “светлость”!

В это время вдали послышались звуки труб.

— Холла! — закричал Ренэ, — это что такое?

— Это возвращаются из Венгрии войска после турецкого похода. Сегодня король делал им смотр на плацу у Рамбулье, — выразительно сказал Лашоссе.

Герцогиня украдкой взглянула на слугу, делавшего ей знаки глазами. Ренэ потащил мать на балкон! Звуки трубы раздавались все ближе.

— Я хочу видеть этих храбрецов! — воскликнул Ренэ, — слышишь? Они подходят со стороны улицы Сэнт-Антуан.

Уже слышались крики толпы и лошадиный топот. Герцогиня прислонилась к перилам балкона; Ренэ стоял рядом с ней; Лашоссе держался в некотором отдалении. С балкона первого этажа можно было хорошо рассмотреть приближавшееся войско. У солдат на шляпах были прикреплены ветки зелени или цветы; крики “ура” потрясали воздух; там и сям виднелись черные физиономии богато одетых пленных; вдоль всей линии войска развевались бунчуки.

Ренэ весь ушел в это великолепное, пышное зрелище.

— Вот полк де Траси, — сказал Лашоссе, указывая на новый отряд всадников, показавшийся из-за перекрестка, и приближаясь к герцогине. — Видишь, впереди ряд офицеров? — шепнул он ей, — узнаешь маркиза Бренвилье?

— Да, да!

— Посмотри внимательно на молодого офицера, который едет рядом с ним, с правой стороны; это — твой сын, Годэн де Сэн-Круа.

Из груди герцогини вырвался слабый крик.

Отряд проехал.

— Эге, кажется, господин магистр вернулся? — раздался голос из сада.

— Да, отец! — ответил студент, перегибаясь через перила.

— Сойди-ка вниз, чтобы выслушать строгую отповедь, — продолжал герцог.

— Пойдем вместе, милая матушка, — сказал Ренэ, — защити меня! Ведь я — твой единственный сын, и ко мне надо иметь снисхождение. Мы идем, отец! — громко крикнул он.

Мать и сын сошли в сад. Лашоссе постоял еще на балконе, глядя вслед проехавшим всадникам, а потом вошел в комнаты и запер двери.

VIII Вечер у Анны Австрийской

Королевский дворец в Тюильери редко пользовался честью видеть в своих обширных покоях торжественные празднества. Занятия в Версале, охота в лесах Фонтенебло, даже пребывание в Венсенском замке гораздо более привлекали короля, чем старый Тюильери. Людовик предпочитал жить в новых зданиях, стены которых возникли, несмотря на всякие препятствия или затруднения, по воле повелителя. Поэтому, если в Тюильери назначался праздник, все высшее общество смотрело на это, как на что-то совершенно необыкновенное. С 1663 года для празднеств открывались только комнаты, обращенные окнами в сад. Праздники отличались строгим и церемонным характером. Непременной их принадлежностью являлись блестящие, но по цвету и покрою строгие туалеты; разговоры велись вполголоса, масса гостей принадлежала к тому времени, которое обыкновенно обозначают выразительным “прежде”.

Королева-мать, Анна Австрийская[8], не могла давать веселые праздники, потому что от нее, женщины, из-за дивной красоты которой боролись представители славнейших европейских государств, осталась одна лишь тень; теперь она была только предмет холодного внешнего почитания, и то лишь потому, что была королевой и что юный монарх считал своим королевским долгом придерживаться по отношению к матери самого строгого этикета. Но никакого значения, никакого влияния эта несчастная королева не имела. Единственным созданием, на котором отразилось ее влияние, был ее собственный сын. Характер Людовика XIV сложился всецело под влиянием его матери. Едва завладев короной, он только и делал, что всячески старался устранить от дел свою мать. Он нежно целовал ее руки и разрывал ее предписания, если они противоречили его желаниям; он окружал ее вниманием и своими шпионами. Бедная королева! Она была несчастной женой, а теперь ей приходилось испытывать неблагодарность собственного сына.

Но Анна Австрийская была еще более достойна сострадания, чем это могло казаться: она была очень больна; великолепные платья и роскошные бриллианты украшали тело, разъедаемое одной из самых жестоких болезней, какие когда-либо постигают несчастное человечество.

Весной 1664 года длинный, блестящий поезд подвигался по дороге к Версалю. Король ожидал гостей. Среди них, окружаемая всевозможными церемониями и почитанием, соблюдение которых надоедало всем присутствующим, находилась и королева Анна. По “приказанию” короля она была первым лицом.

С горечью вспоминала она минувшие дни любви, почета, власти… Почему лишена она теперь этой власти? Она невольно прижала руки к сердцу и вдруг почувствовала страшную, острую боль, подобно раскаленной игле пронзившую ее грудь. Она снова притронулась рукой к больному месту, и снова жестокая боль пронизала ее тело. Но среди многолюдного праздника, окруженная всяческими знаками почитания, со стороны как старых друзей, так и новых врагов, она не имела времени думать о физических страданиях; притом она не придала особенного значения этой боли: вероятно — простуда, и ничего более; несколько часов покоя, — и все пройдет!

Ей пришлось без счета поднимать руку для приветственного жеста или протягивать ее для поцелуя почтительно приближавшимся к ней придворным, и, может быть, вследствие этого к вечеру ее боли усилились. Ей пришлось покинуть зал. Немедленно пригласили доктора Сеген. Осмотрев то место на груди, где королева чувствовала боль, он нашел небольшую опухоль, формой похожую на желудь.

Прекрасное лицо королевы приняло желтый оттенок; боли постепенно все увеличивались. Тихо и одиноко стало вокруг когда-то так окруженной женщины; для нее настали черные дни.

В один вечер королеве было особенно дурно. Боли делались все сильнее, все болезненнее. Больная чувствовала, что ее внутренности разъедает какая-то страшная болезнь и что ее дни сочтены. Королева начала заметно худеть.

Врач короля Людовика, Балло, не скрыл от нее серьезности ее состояния, но не назвал ей имени ужасной болезни. Анна Австрийская, подобно всякому слабому человеку, стремящемуся сохранить свою жизнь, обратилась к тайным средствам: при ее дворе было немало шарлатанов; но и они не помогли, — болезнь делала быстрые успехи.

Однажды к ней привели пастуха, лечившего чудесными природными средствами, которые иногда удается открыть жителям лесов и полей. Он осмотрел больную, и когда она спросила его, что у нее за болезнь (так как из сострадания ей до сих пор не называли ее), он спокойно ответил:

— Вы страдаете раком, Ваше величество! Обратитесь к Господу Богу.

Королева зашаталась, но тотчас оправилась и сказала своей свите, с бледными лицами выслушавшей ответ пастуха:

— Господь ниспошлет мне силы перенести страдания, которые Он посылает мне для моего спасения.

С тех пор королева начала особенно часто посещать Валь де Грас и обитель Шальо. В то же время употреблялись все средства, чтобы остановить движение болезни. Для этого король, в котором заговорило чувство к матери, созвал всех известных врачей. Благодаря их заботам для королевы наступило некоторое облегчение. Она, вероятно, была бы в состоянии продержаться довольно долгое время, но ее съедала гордость, которая так же быстро влекла ее к могиле, как и болезнь. Она ни за что не хотела оставаться вдали от двора молодого короля. Как только жестокие боли временно уступали лекарствам доктора Балло, она появлялась в собраниях, которые устраивал у себя молодой король, и у себя, в тихом Венсенне, поощряла разные игры и увеселения. Казалось, она решилась бороться со страшным врагом и отважно бросила перчатку в лицо противнику, представшему перед ней с косой и часами в руках.

23-го сентября в разубранных залах Тюильери давали праздник. Анна Австрийская сама рассылала приглашения.

С последним ударом часов, пробивших десять, двери парадного зала распахнулись, и вошла королева, опираясь на руку своего сына. Все взоры обратились на эту пару: это были два светила — заходящее и восходящее. Каждый из присутствовавших невольно подумал это, и в зале настала мертвая тишина. Король, не любивший таких моментов, начал громко разговаривать с приближенными, после чего возобновился и всеобщий разговор.

Снова открылись двери, и двое слуг вкатили кресло на колесах, среди подушек которого сидела красивая молодая женщина в роскошном туалете.

Это была Мария Терезия, королева Франции и супруга Людовика XIV, владевшая его рукой и короной, но не сердцем. Молодая королева находилась в положении, требующем самого нежного ухода и попечений, и появление на сегодняшнем празднике было некоторой жертвой с ее стороны; но она не хотела отказаться от приглашения свекрови. Королева-мать поспешила ей навстречу с такой живостью, какую только позволяла ей ее болезнь.

Сегодня в залах Тюильери собралось все, что было блестящего во французском обществе; здесь были все древнейшие и знатнейшие фамилии Франции: Ранжи, д’Артиньи, Бульон, Креки, Лонгвиль, Кондэ.

Самыми выдающимися женщинами по красоте, грации, величию и любезности являлись в этом обществе Генриетта Английская, жена Филиппа Орлеанского, и Мария Луиза, герцогиня Монпансье. Филипп, брат короля, отличался мрачным, капризным характером, потому что не имел возможности жить так, как ему хотелось. Герцогиня Монпансье, уже давно перешагнувшая пределы весны жизни, принадлежала к самым интересным личностям придворного общества.

Стоя у кресла королевы-матери, герцогиня обмахивала ее веером. Ручка, державшая веер, была та самая ручка, которая послала первый пушечный выстрел войскам, стремившимся ворваться в Париж. Около нее весело шутила и хохотала Генриетта Орлеанская. Эта женщина, отец которой погиб от руки палача, бежала с неутешной матерью из Англии и, как залог союза между Англией и Францией, должна была сделаться женой человека, к которому не чувствовала ни малейшей любви. И она смеялась! Она шутила! Ее пламенные взоры скользили по лицам окружающих, пока не остановились на прекрасном, бледном лице графа Гиш. Когда граф заметил ее взгляд, он украдкой приложил пальцы правой руки к губам, которые неслышно прошептали:

— Этот поцелуй тебе, прекрасная Генриетта!

Общество расступилось, когда к королю приблизился герцог де Креки с вопросом, не угодно ли будет его величеству дозволить теперь представиться дамам, избранным в штат королевы. Получив согласие короля, он удалился. Два пажа принесли для короля кресло и поставили его так, что Людовик мог сесть между своей супругой и матерью. А посреди зала, также окруженная своим особенным штатом, стояла та, которой принадлежало его сердце, герцогиня Луиза Франсуаза де Лавальер.

Герцог де Креки и герцогини Монпансье и Валуа ввели в зал двух молодых дам, красота которых заставляла забывать роскошь их туалетов.

Первая из дам была мадемуазель де Ламотт Уданкур, вторая — маркиза Атенаиса де Монтеспан.

Красота Атенаисы достигла высшего расцвета; детское выражение и милая улыбка уступили место внушительней величественности. Ее благородная головка поднималась теперь выше, чем в тихих лесах Мортемара, где ее прелестные волосы украшали не драгоценные камни, а простая соломенная шляпа.

Ее когда-то робкие глаза не опускались теперь перед любопытными взорами разглядывавших ее людей. Мадемуазель де Уданкур совершенно стушевалась перед этой роскошной красотой, и, когда Атенаиса вошла в круг придворных, герцогиня де Монако, большой знаток женской красоты, не могла не сказать:

— Ах, что за прелестное создание!

Герцог де Креки громко провозгласил имена обеих дам.

Услышав имя маркизы, король выпрямился в кресле и слегка наклонился вперед.

Атенаиса приблизилась к королеве, чтобы запечатлеть на ее руке положенный этикетом поцелуй, и встретила пытливый взгляд короля, и этот взгляд заставил выплыть перед ней, как из тумана, тот момент в замке Мортемар, когда Пегилан показал ей обаятельный портрет юного короля. Сегодня этот король, которому воздавались почти божеские почести, был совсем близко от нее, и миллионы женщин завидовали Лавальер, которой принадлежало его сердце. На Атенаису смотрели глаза, которым стоило мигнуть, чтобы красивейшие из красивых упали в объятия этого властелина, пленявшего все умы.

Впечатление этой минуты было необыкновенно сильно; Атенаиса слегка вздрогнула и покраснев потупилась. Король заметил это. Он любил, когда перед ним чувствовали смущение, и, наклонившись к своей матери, шепнул ей:

— Она очаровательна, эта маркиза!

Мадам де Моттвилль подала королеве голубую шелковую ленту, скрепленную золотой булавкой; Мария Терезия приколола эту ленту к плечу маркизы, и церемония кончилась. Такое же украшение получила мадемуазель д’Уданкур, после чего обе новые дамы подошли к королеве-матери и поцеловали ей руку.

Затем брат короля, которого особенно интересовало принятие в число придворных дам маркизы Монтеспан, подвел ее к королю. Рука прекрасной маркизы слегка дрожала. Людовик привстал и любезно приподнял легкую бархатную шляпу.

— Мадам, — с приветливой улыбкой промолвил он, — Вы являетесь прекрасным камнем в том драгоценном украшении, которое представляют прелестные дамы нашего двора. Приветствую Вас!

Атенаиса низко поклонилась.

— Государь, — сказала она, — я никогда не решилась бы просить о такой чести, если бы к этому не поощрила меня доброта герцога.

— Мы приветствуем Вас; повторяю еще раз. Не только его высочеству обязаны Вы, маркиза, но и своей красоте, и трем благородным именам, которые Вы носите: Мортемар, Теннэ-Шарант и Монтеспан. Они оказали столь же большое влияние на наше решение.

Он еще раз поклонился, и Атенаиса отошла.

Сказав еще несколько приветливых слов, мадемуазель де Уданкур, король, среди расступившейся перед ним толпы, пошел через весь зал к герцогине Лавальер.

— Заметили Вы, как прояснилось лицо короля, когда Монтеспан подошла к нему? — спросил своего соседа маркиз де Гершевиль.

— Заметил так же хорошо, как и Вы, — ответил тот. — Бедняжка Лавальер! Перед такой красотой, как у Монтеспан, все должно померкнуть. Увидим, к чему это приведет. Сегодняшний вечер будет иметь важные последствия.

— Но ведь Монтеспан дружна с Лавальер?

— Тем хуже! Подруги признанных любовниц — самые худшие их враги. Для Лавальер в этом кроется главная опасность. Эта маленькая маркиза так же умна и ловка, как красива. Ее одинаково ценят обе королевы, и она имеет такой же легкий доступ к монархиням, как и к Лавальер.

— И, несмотря на эту дружбу, королева-мать допустила ее представление ко двору!

— Гм… — пробормотал шевалье де Лоррэн, — кто знает, что у нее на уме! Уже давно ни для кого не тайна, что против Лавальер что-то затевается. Королева-мать хочет на закате жизни одержать еще одну победу. Я утверждаю, что представление Монтеспан стоит в тесной связи с этими планами, иначе мы никогда не увидели бы ее в числе придворных дам. С этих пор король будет чаще видеть ее у своей возлюбленной, пока она станет ему милее прежней любви. Ах, вот идет маркиз де Бренвилье; король только что говорил с ним. У него рука все еще на перевязи.

Маркиз действительно приближался к ним. Он был в парадном костюме; его левая рука поддерживалась красной шелковой перевязью, но у него был очень бодрый и веселый вид.

— Рад видеть Вас в Париже, дорогой де Лоррэн, — обратился он к шевалье де Лоррэну.

— Так же, как и я Вас; мы все очень жалели, узнав, что Вы ранены.

— Очень легко; хотя могло быть гораздо хуже.

— Расскажите же! Говорят, Вам-таки пришлось туго; еще немного — и Ваша голова красовалась бы на шесте у ворот какого-нибудь турка.

— Избавьте меня от повторения рассказа, господа! В продолжение сегодняшнего вечера я, кажется, уже десять раз рассказывал всю историю! Скажу лишь, что я было здорово попался, так что был на волосок от челна Харона, и без вмешательства одного храброго молодого офицера наверное должен был бы сесть в проклятую лодку. Молодой человек спас мне жизнь.

— Кто же был этот храбрец?

— Один молодой драгунский поручик из полка Траси, по имени Годэн де Сэн-Круа.

Лоррэн и Гершевиль с недоумением переглянулись: имя было совершенно неизвестно им.

В эту минуту дежурный кавалер провозгласил:

— Его величество изволит начать игру! Всем дозволяется взять карту.

Король удалился в одну из дальних комнат, где для игроков был приготовлен обтянутый зеленым шелком стол, окруженный высокими стульями. В конце стола стоял Бонтан, а перед ним помещалась открытая шкатулка, в которой лежала груда золотых монет.

Король сел к столу; рядом с ним заняла место королева-мать; с другой стороны уселся герцог Орлеанский. Все остальные стояли. Де Лозен подал королю карты; игра началась.

— Герцог де Креки! — крикнул король, — приведите герцогиню де Лавальер: я желаю, чтобы она также взяла карту.

Все взоры обратились на королеву-мать, но ее лицо не выразило ни малейшего волнения; только ее губы слегка дрогнули.

Креки от имени короля пригласил герцогиню занять место за карточным столом, и таким образом любовница короля очутилась сидящей против его матери. Мария Терезия в это время уже отбыла из Тюильери.

В нескольких шагах от стола находилась группа, с большим интересом наблюдавшая за дамой, удостоившейся такой великой чести. Это были: маркиз и маркиза де Монтеспан и герцог Мортемар. Милое лицо фаворитки пылало от смущения и вместе с тем от радости; она чувствовала, что приглашение королевы-матери на этот вечер имело целью показать ей, что в толпе придворных она занимает самое незначительное место; она чувствовала, что красота Монтеспан должна бы заставить ее самое опасаться; но ничто не страшило ее; ведь она так искренне, так пламенно любила короля. Однако она вовсе на ожидала и не желала такого отличия, какого ее удостоили, и потому дрожала, занимая свое место.

— Каково положение! — шепнул Мотнеспан на ухо жене. — Посмотри, Атенаиса, как герцогиня смущена.

— Она слишком робка, — ответила Атенаиса, — когда вступаешь на такую дорогу, надо идти по ней без колебаний и без страха.

Маркиз посмотрел на свою жену строгим, почти печальным взглядом.

— Вот следы воспитания мадам де Парабер, герцогини д’Альбрэ и маркизы де Бренвилье, научивших мою Атенаису такой мудрости, — сказал он. — Посмотри, как дрожат руки у бедной герцогини; она выиграла, перед ней лежит груда золота, но она не может протянуть руку, чтобы взять его; она не смеет пошевелиться. Неужели это — счастье?

— Это — счастье, если женщина так любима, как Луиза де Лавальер любима королем Людовиком, — ответила Атенаиса, — и несчастье, если оно куплено такими жертвами, как покой, честь…

— Для меня блаженство слышать, что ты так говоришь, Атенаиса, — прошептал маркиз, — я только потому согласился на твое приближение ко двору, что возлагал большие надежды на преимущества, которые это могло бы принести нашей семье, но избегай общества Лавальер.

— Избегать этой несчастливой счастливицы? Почему, Анри? Мне было бы стыдно прятаться от нее из боязни соблазна. Мне нравится Лавальер, я понимаю, что она всем пожертвовала своей любви, но смело могу сказать: все — лучше, чем положение Лавальер!

— Это — серьезные слова, — раздался голос за спиной маркизы.

Атенаиса обернулась.

— Мария де Бренвилье! — воскликнула она, протягивая подруге руку.

— Я сегодня совершенно не могла поговорить с тобой, — сказала Мария, — мой супруг все время водил меня по всем залам, причем я должна была выслушивать сотни раз рассказ о его похождениях на войне. Поздравляю Вас, маркиз, с отличием, которого удостоилась Ваша супруга, а еще более — Вас лично с тем, что Вы имеете жену, высказывающую такие убеждения, которые мы только слышали. Да, лучше быть подальше от тех путей, по которым следует та несчастная, которая сидит там, за столом.

— Прежде ты была другого мнения, — возразила Атенаиса, — ты всегда внушала мне мысли о почете и возвышении, — и она смущенно взглянула на своего мужа.

— Взгляды меняются, моя милая. Мой брак несчастлив, весь свет это знает, а такая жизнь развивает, в конце концов, жажду покоя и равнодушие ко всяким отличиям. Что нам блеск, если сердце не удовлетворено! Час, проведенный в поучительной беседе, для меня теперь имеет больше цены, чем все эти королевские праздники, и я очень счастлива, что в последнее время нашла такое общество, которое меня возвышает, воодушевляет, доставляет мне радость и удовольствие.

— Где же это интересное общество, которое так увлекло мою мечтательную Марию?

— Это — очень простой дом; дом вдовы Скаррон, которая живет пенсией, пожалованной ей королевой-матерью. Имя ее мужа известно всякому образованному французу.

В эту минуту у карточного стола произошло какое-то движение. Король встал; послышались крики: “Воды! Доктора!” — и присутствующие бросились в разные стороны.

Всякий, удостоившийся чести быть приглашенным к карточному столу короля, конечно, не смотрел на проигрыш или выигрыш, думая только об отличии участвовать в игре короля. Самой высшей честью считалось дозволение играть против короля. Тогда он сам метал и отмечал проигрыши. Кто проигрывал королю, — считал себя польщенным, но высшей степенью отличия считалось, если король возвращал проигравшему его ставку.

Король уже два раза приглашал Лавальер играть против него. Королева-мать задыхалась от гнева, не удостаивая фаворитки ни единым взглядом, но видя, что взоры придворных обращены на нее, королеву, с обидным состраданием к ее бессилию. Лавальер играла счастливо, но, наконец, проиграла и дрожащей рукой отсчитала королю свой проигрыш. Король с грациозным жестом возвратил ей деньги и, перегнувшись через стол, громко сказал:

— Прошу Вас, дорогая герцогиня, быть любезной и принять эту сумму от Вашего противника.

Это было уж слишком! Руки Анны Австрийской судорожно смяли карты; она хотела что-то сказать, но страшная боль пронзила ее грудь.

— Воздуху! Воздуху! — закричала она, — я задыхаюсь!

— Что с Вами, уважаемая матушка? — воскликнул король.

— Помогите, господа! Скорее, иначе ее величеству грозит опасность!

Через несколько минут королеве стало легче. Четверо слуг подняли ее вместе с креслом и вынесли из зала.

Лавальер исчезла.

— Это все из-за того, что король отличил при ней Лавальер, — прошептала маркиза Бренвилье на ухо Атенаисе. — Герцогиня может гордиться ненавистью королевы; силой этой ненависти она может измерить любовь к ней Людовика.

— Да, — с легким вздохом прошептала Атенаиса, — он любил и любит ее горячо; он будет любить ее вечно.

— Кто знает! — возразила маркиза, — если бы Лавальер была так хороша, как ты, — дело другое; но разве ты не видишь? Ее прелести уже вянут. Бедняжке скоро придется разочароваться. Если бы существо, подобное, например, тебе, захотело подарить короля своей любовью, — с Лавальер было бы покончено.

— Мария, ты страшно непоследовательна в своих взглядах: несколько минут назад ты говорила о счастье иметь возможность держаться подальше от этих опасных путей.

— Да, для меня. Моя жизнь кончена, — строго ответила маркиза, — мои радости отлетели; но ты, моя прелестная Атенаиса! Тише! Молчи! Твой муж слушает нас. Если раньше я говорила совсем другое, то потому, что он слушал наш разговор. Помнишь ли ты наши беседы в замке Мортемар? Помнишь мои пророчества? Сегодня ты впервые вступила на опасную почву; не гляди же ни направо, ни налево; смотри лишь на цель, представляющуюся впереди.

Ее шепот перешел в какое-то шипение; она поминутно оглядывалась, крепко держа маркизу за руку.

— Ну, Мария, — воскликнул подошедший Бренвилье, — я полагаю, нам пора и домой. Я так устал после похода. Вашу руку, моя прекрасная супруга! Завтра, милейший маркиз, — обратился он к Монтеспан, — мне предстоит удовольствие представить моей жене того, кто спас мне жизнь. Прощайте! До скорого свидания!

Уходя, Мария бросила на Атенаису долгий, выразительный взгляд.

— Странная пара! — сказал Монтеспан.

— Да, они оба — странные люди, — согласилась Атенаиса, — но Мария в самом деле очень любит меня.

— У меня такое чувство, точно это — любовь гремучей змеи. Впрочем ты у меня такая умница, такая добрая; чего тебе бояться со стороны маркизы?

— Не правда ли? — со смехом подтвердила Атенаиса, — ведь не задушит же она меня своими кольцами!

Но тут она слегка вздрогнула: ей вспомнилась книга, вспомнился убитый священник; она боязливо схватилась за руку мужа и пошла вместе с ним по широкой лестнице, к вестибюлю. Вскоре оба они сели в свою карету. На углу улицы Сэнт-Оноре им встретился кортеж: черная карета, запряженная четверкой лошадей, ехала шагом, направляясь к воротам; два лакея ехали верхами впереди, два — позади; у дверец экипажа тоже ехали люди с факелами.

— Это — королева-мать, — сказал Монтеспан. — Плохой у нее был сегодня вечер! Ее сын и не подозревал ее страданий!

— Он любит Лавальер! — коротко ответила Атенаиса.

Анна Австрийская уехала в Венсенн. Ей было так нехорошо, что ее поспешили перевезти в Лувр, но она скоро опять оправилась и покинула дворец.

Впоследствии она вернулась туда только затем, чтобы там умереть.

IX Яды

Вернемся на несколько часов назад. Читатель, вероятно, помнит, что граф Лозен, исполнив свои обязанности при пробуждении короля, пошел через луврский сад и разводной мост, а затем вошел в лавку цирюльника Лавьенна.

Эта лавка находилась у Нового моста, или, точнее, на площади Дофина. Новый мост (Pont-Neuf) был в те времена еще более людным местом, чем теперь.

Лавьенн выбрал недурное местечко для своего заведения, потому что всякий, желавший пройти в улицу Сэн-Луи, по прекрасной Орфеврской набережной, должен был неминуемо пройти мимо его лавки, а таких прохожих было немало.

Лавьенн был очень ловкий человек. Он был приписан к цирульному цеху и, кроме фабрикаций мыла, помад и эссенций, занимался бритьем и завивкой и пускал кровь.

Личная квартира Лавьенна находилась во втором этаже, куда из магазина вела красивая витая лестница. Под этой лестницей находилась полускрытая маленькая дверь, ведшая непосредственно из магазина в узенькие сени, а оттуда через тесный двор, в задний флигель. Здесь было безлюдно и безмолвно, как в склепе. Это помещение Лавьенн предназначал для своих “покупателей”, — как он называл старых клиентов своего дела, — если им приходило на ум провести у него вечерок. Это было тайное место свиданий любовников, элегантный притон для диких, разнузданных оргий, безопасное убежище для азартных игроков и тайная контора присяжных сводней.

Лавьенн имел всегда большой запас самых тонких эссенций и помад, восхитительных вееров, перчаток, кружев и других туалетных принадлежностей. Враги его дела уверяли, что Лавьенн, кроме торговли невинными туалетными принадлежностями, занимался еще продажей строго запрещенных законом снадобий, которые употребляются для устранения неприятных последствий всякого рода ошибок. Поэтому кутилы тогдашнего времени принадлежали к самым усердным защитникам цирюльника, так как, кроме вышеупомянутых средств, Лавьенн торговал еще порошком, известным под странным именем: “Польвильского порошка”. Этому порошку приписывали живительную силу, и не одно семейство знатного рода было обязано искусству Лавьенна счастьем иметь потомство.

Не было ничего удивительного, что благодаря торговле подобными товарами казна цирюльника значительно увеличивалась. Лавьенн был дельцом с головы до ног; торговлей он занимался с помощью жены: фабрикацию же всецело предоставил своему помощнику, молодому, очень сведущему и трудолюбивому человеку, который устроил себе лабораторию в доме цирюльника и, казалось, вполне посвятил себя делу своего хозяина.

Териа, так звали молодого человека, приехал из Люттиха, учился в коллегии д’Аркура, но в силу несчастных обстоятельств должен был зарабатывать себе пропитание всевозможными средствами: он был и писарем, и фельдшером, и цирюльником, пока не познакомился с Лавьенном.

Не один только молодой Териа занимался у Лавьенна приготовлением необходимых для его торговли средств: у Лавьенна были и другие поставщики. Двоим из них он охотно давал поручения. Один был уже пожилой человек, прекративший свою торговлю и открывший лабораторию в тупике близ площади Мобер. Его звали Пьер Гюэ. Он обладал довольно значительными познаниями и зарабатывал немало денег набиванием чучел и особенно препарированием частей тела для учебных занятий по анатомии.

Другой помощник Лавьенна был немец. Он учился в Падуе, но далеко не пошел и занимался в Париже приготовлением эссенций, румян, белил и других притираний. Его звали Том Глазер. Он занимал несколько комнаток на улице Бернардинцев.

Когда граф Лозен пошел в магазин Лавьенна, он нашел там довольно многочисленное общество. Его приветствовали, как почетного гостя, и пригласили сесть.

— Вы пришли как раз вовремя, граф, — проговорил толстый господин, обращаясь к вошедшему. — У нас здесь возник жаркий спор, который можете решить Вы…

— Да, говорите, граф де Лозен, говорите! — закричало несколько голосов.

— Тише, господа! — проговорил граф, — дайте мне опомниться! Чтобы высказать свое мнение, мне необходимо сперва узнать, о чем идет речь. Пусть один говорит за всех. Граф де Ламот, говорите Вы!

— Маленький Бертильяк, — начал толстый господин.

— Шш… — прервал шевалье де Бертильяк, — я прошу позволения сказать несколько слов: мы сперва должны условиться, какое наказание назначить тому, кто будет признан неправым. Если неправым окажетесь Вы, граф Ламот, что Вы дадите нам за это?

— Каждый из моих противников получит стакан цикорной воды!

Все засмеялись.

— Ах, что за глупости! — закричали кругом, — нас будут угощать цикорной водой? Это возмутительно!

— Что касается дам, — продолжал, нисколько не смущаясь, Ламот, — то они получат от меня в подарок эссенции из склада Лавьенна.

— Согласны, — воскликнули герцогини Лафертэ, маркиза де Кевр и графиня де Тайяр. — Теперь решайте, граф Лозен!

— Говорили об интересной и уже довольно продолжительной связи одной знатной дамы, — начал Ламот. — Супруг этой дамы уже несколько месяцев в отсутствии, хотя в данную минуту он уже, быть может, находится у ворот Парижа. Эта дама, говорят, до такой степени окружена поклонниками, что уже обращалась к его величеству с ходатайством о разводе. Но его величество не пожелал вмешиваться в это дело. Все, здесь присутствующие, особенно Бертильяк, единогласно утверждают, что эта дама — не кто иная, как…

— Перестаньте, граф, — сказал Лозен, вставая. — Что это Вам пришло в голову? Милостивые государи и государыни, меня очень удивляет эта — извините меня за выражение! — необдуманная сплетня! И неужели лавка нашего Лавьенна — подходящее место для обсуждения столь деликатных дел? Ах, ах, господа кавалеры, я считал вас более скромными!

Все присутствующие смутились; первая нашлась маркиза де Кевр.

— Мы хотим слышать подтверждение именно из Ваших уст только потому, что дело идет о даме, желающей окружить себя ореолом святости, — сказала она. — Она ходит в церковь два раза в день, ухаживает за больными в больнице “Дома Божия”, является всегда желанной гостьей в доме д’ Альберт, где обучают такой премудрости, что в ее основных положениях еще никто не мог разобраться. Но, кроме этой тихой, достойной всякого уважения показной жизни, дама ведет вторую жизнь, диаметрально противоположную той, которую я только что описывала. Хотят знать определенно, действительно ли эта дама так интересуется наукой, что берет своих поклонников прямо со школьной скамьи, в то время как ее супруг сражается с мусульманами. Эта дама, как говорят, обратилась к королю с просьбой отстранить докучного супруга, но по-видимому получила отказ. Вы, граф, должны быть хорошо знакомы с этим делом; если можете, то успокойте своих любопытных друзей.

— Я должен, прежде всего, знать имя той дамы, маркиза, — ответил Лозен. — Вы знаете, что монарху часто подают несколько совершенно однородных прошений. То же самое могло случиться и здесь. Итак, кто Ваша дама, господа?

— Что же, — легкомысленным тоном ответила маркиза, — отчего не сказать того, что все равно знает весь свет? Это — маркиза де Бренвилье.

— Свет знает только то, что в нем распространяют лжецы, — внезапно крикнул чей-то голос, выходивший как будто из-под земли, и большими шагами, напоминающими прыжки разъяренной тигрицы, в магазин, к великому ужасу присутствующих, вошла сама маркиза де Бренвилье.

Дамы громко вскрикнули, а кавалеры в смущении стали мешать ложечками в стаканах.

Когда маркиза Бренвилье подошла к маркизе де Кевр, ее взгляд не выражал ни гнева, ни волнения, но глубочайшую скорбь и полное смирение. Мария де Бренвилье окинула взглядом все это общество щеголей и знатных дам и вполголоса проговорила:

— Извините меня, господа, если я помешала вашей утренней беседе. Но я только тогда решилась войти сюда, когда услыхала свое имя. Я покупаю у нашего добрейшего Лавьенна лекарства, необходимые мне для дел христианского милосердия в “Доме Божием” или в госпитале Святого Людовика. Я пришла сюда не для болтовни, а еще менее для того, чтобы услышать, как позорят мое имя. Я прощаю Вам, маркиза, и убедительно прошу Вас сегодня вечером на приеме вдовствующей королевы обратить Ваше внимание на то, буду ли я похожа на женщину, просившую о разводе, когда войду в зал под руку с маркизом де Бренвилье. Оставьте меня продолжать мои тихие, мирные занятия; не спрашивайте и не разузнавайте ничего о моих поступках и целях, точно так же, как и я не буду обращать ни малейшего внимания на Ваше поведение, даже тогда, когда опять встречу Вас под руку с герцогом де Со темной ночью в глухой Шаронской улице, в то время как маркиз де Кевр охотится с принцем на оленей в лесах Фотненебло. Шаронская улица проходит около самого женского монастыря “Доброй помощи”, в котором я часто бываю.

Маркиза сделала вежливый и скромный поклон и вышла из магазина через маленькую дверь под винтовой лестницей. Очутившись на обыкновенно безлюдном дворе, она в волнении прислонилась к косяку двери. Не долго простояла она здесь одна; с лестницы осторожно спустился стройный молодой человек, подошел к ней и схватил ее за руку. Маркиза де Бренвилье обернулась.

— Ах, это — ты, Камилл! — прошептала она, обнимая рукой шею юноши. — Милый Камилл, мне так хотелось взглянуть на тебя еще разок, прежде чем уйти. Они напали на след нашей любви.

— Кто? — быстро спросил Камилл Териа. — Кто? Я задушу всякого, кто посмеет говорить о тебе или мешать нашей любви! Для тебя я готов на все, моя небесная красавица.

— Осторожнее, Камилл! Сегодня возвращается мой муж. Мы должны условиться о том, как действовать. Придворные все подстерегают, видят и слышат!

— Твой муж не любит тебя, Мария. Он идет своим собственным путем.

— Все равно. Он ревниво относится к своему имени и никогда не потерпит открытого скандала. Моя любовь к тебе — уже не тайна; только не знают, кто именно мой избранник; молва о моем благочестии служит мне защитой, а виновность других — моим оружием. О, как меня всюду разбирают по косточкам! Все злы на меня за мое счастье.

— Тебе просто завидуют. Ты прекрасна и богата, Мария; многие подозревают, что ты любила. Они хотят обрызгать тебя своим ядом. Кто сказал, что ты питаешь к кому-то запретную любовь?

— Маркиза де Кевр. Она уже давно — мой враг, — ответила маркиза. — Но мы отомстим ей, если она станет нам поперек дороги. Мы сумеем сделать безвредным ее ядовитый язык, и это противоядие будет состоять в том, что мы предадим гласности ее связи с герцогом де Со. О, раз в жизни уже у меня было в руках орудие мести, были в руках невидимые, но верные стрелы!

— Какое орудие? — пытливо спросил Камилл Териа.

— Не теперь, Камилл! Мы поговорим об этом в другой раз. Ведь ты — знаток в этом деле и потому вместе со мной пожалеешь о потере, понесенной наукой. Проводи меня!

Териа проводил маркизу по двору через узкий проход, в конце которого обитая железом дверь вела на площадь Дофина. Еще поцелуй, еще горячее объятие, затем маркиза выскользнула на площадь и быстрыми шагами направилась в улицу Гарлэ.

Териа запер дверь и опять поднялся в свою лабораторию.

После только что произошедшей сцены с маркизой посетители парфюмерной лавки сидели пораженные, безмолвные и неподвижные, как каменные изваяния. Внезапное чудесное появление маркизы, ее твердая речь, разоблачение позорных свиданий маркизы де Кевр, видимое смущение и молчание обвиняемой, — все это так подействовало на присутствующих, что они долго не могли прийти в себя. Первым овладел собой граф Лозен, разразившийся громким смехом. Маркиза де Кевр бросила на всех яростные взгляды, а на нее смотрели со злорадством. Все это безнравственное общество собралось здесь только для того, чтобы услышать какой-нибудь двусмысленный анекдот или скандальную новость, — и это желание было удовлетворено. Присутствующим было решительно все равно, кто именно был посрамлен, — только бы нашлась тема для пересудов. Но все случившееся казалось им особенно забавным потому, что маркиза де Кевр сама упала в ту яму, которую она рыла другой; это было очень пикантно и не совсем обыденно.

Лозен встал и, заперев дверь магазина, серьезно сказал:

— Господа, о том, что случилось здесь сегодня, не следует звонить во все колокола. Подумайте о том, что речь идет о чести храбрых дворян и о репутации благородных дам. Если Вы, мой милый Ламот, или Вы, Бертильяк, вздумаете вечерком развлекать общество пикатным рассказом о том, что здесь случилось, то это может иметь неприятные и непредвиденные последствия. Не забывайте, что замешанные в дело кавалеры носят шпагу.

— Шпагу! — вспылил Бертильяк, — но и у меня есть шпага, граф де Лозен! Я к услугам каждого, кто пожелает потребовать у меня отчета.

— Потише, потише; я нисколько не сомневаюсь в Вашей храбрости, но не думайте, что всякое дело может быть решено мечом. Я — тоже солдат и не раз доказывал свою храбрость. Но вспомните о короле, господа! Он произнесет свой строгий, решительный приговор, — и придется ночью в туман и непогоду бежать из Парижа и поступать на службу в чужой стране, если не захочешь познакомиться с палачом. Все это, надо признаться, не особенно приятно!

— Но, — возразил Ламотт, — так или иначе, сказанного не воротишь. Кто может поручиться, что Лавьенн будет держать язык за зубами.

— Я, — сказал Лозен, — Лавьенн — олицетворенная скрытность. Я считаю возможность поручиться за всех присутствующих, что они ни одним словом не обмолвятся о случившемся. Тогда уж будет не наша вина, если дело будет предано огласке.

Все мужчины поспешили уверить графа в своем умении держать язык за зубами. Дамы надулись. Ламот отвел в сторону Лозена и прошептал:

— Черт возьми, граф, заметили Вы тех двух черных молодцов у лестницы? Они решительно все слышали, а ведь они не принадлежат к нашему обществу. Что, если они разболтают всю историю?

— Вы правы, — сказал де Лозен. — Я их вовсе не заметил. Это верно — клиенты Лавьенна, и их не выбросишь за дверь. Кто бы это мог быть?

— Спросим их!

— Предоставьте это мне. Может быть, с ними не трудно будет сговориться, хотя у них чертовски злобный вид, особенно у одного из них.

— Надо бы спросить Лавьенна.

Но граф Лозен уже направился к незнакомцам.

Это были люди уже зрелого возраста, одетые так, как одевались ученые того времени. Они сидели за прилавком, делая какие-то заметки на своих табличках. Перед ними лежало несколько маленьких пакетиков с лекарствами и травами и стояли флаконы с эссенциями. Незнакомцы по-видимому закупали товар.

— Господа, — начал Лозен, и все присутствующие обернулись к тем, с кем он заговорил. — Вы были свидетелями происшествия, которое мы все охотно предали бы забвению. Все мы, здесь присутствующие, хорошо знаем друг друга и можем быть уверены, что никто из нас не проболтается об этом деликатном случае. Вас, господа, мы совершенно не знаем, но считаем честными людьми и просим вас дать нам слово молчать о случившемся.

Оба незнакомца продолжали делать свои заметки, не удостаивая графа ни малейшим вниманием. Они, казалось, что-то высчитывали.

Это явное невнимание взбесило Лозена. Он нагнулся над прилавком и прокричал, делая ударение на каждом слове:

— Господа, разве вы не слышали, что я вам сказал?

Один из мужчин с равнодушной улыбкой взглянул на него из-за своей таблички и спросил:

— Разве Вы что-нибудь сказали, милостивый государь?

Выговор обличал в нем итальянца.

Лозен повторил свою просьбу.

— Ах, вот что! — вставая проговорил черный незнакомец. — Вы говорите о маленьком приключении с дамой, только что сидевшей в этом магазине? Мы оба — и мой товарищ и я — совершенно позабыли, в чем было дело. Случился маленький скандал… Но, дружище, я привык к подобного рода видам. Нас, итальянцев, этим не удивишь. Меня так мало интересовал весь этот разговор, что я даже не знаю, о чем в сущности шла речь. Оставьте меня в покое, милейший!

Лозен начинал терять терпение. Какой-то жалкий торгаш, никому незнакомый бедняк, позволял себе в разговоре с ним такие фамильярные выражения, как “дружище”, “милейший”, — с ним, первым приближенным короля, могущественным, возвышающимся фаворитом!

— Во-первых, мой милый, обращаю Ваше внимание на то, что Вы говорите с графом Антуаном Пегилан-Комон-Лозен, первым приближенным его величества короля Франции, и что я покорнейше прошу избавить меня от Ваших фамильярных выражений.

Незнакомец смерил графа взглядом с головы до ног и помолчав произнес:

— Граф Лозен? Лозен? Совершенно незнакомое имя!

С этими словами он повернулся спиной к обществу и снова заговорил со своим товарищем.

— Но ведь это — нахальство! — крикнул Лозен. — Эй, Лавьенн, Лавьенн!

Хозяин, который, дрожа от страха, следил за этой сценой, прибежал перепуганный.

— Кто эти люди, которые так неприлично ведут себя?

— Один из них — мой аптекарь Глазер из улицы Бернардинцев, — ответил Лавьенн, — а другого я не знаю. Глазер привел его сегодня ко мне, так как он хотел купить у меня дистиллированной воды и кое-какие лекарства.

— Эй, Вы! — закричал Лозен, — будете Вы, наконец, отвечать на мои вопросы или нет? Исполните Вы мое требование, или мне придется заговорить с Вами другим тоном? Кто вы такие?

Черный незнакомец обернулся, облокотился на прилавок и с легкой насмешкой спокойно смотрел на присутствующих. Это был мужчина, крепкое телосложение которого свидетельствовало о необычайной мускульной силе; цвет лица у него был смуглый, борода и длинные гладкие волосы — блестящего черного цвета; его глаза смотрели зло и смело. Все выражение его лица являло смесь гениальности и плутовства.

— Кто я, мой милейший? — резким голосом произнес он. — Господин Лавьенн еще незнаком со мной. Я назову себя, чтобы доставить удовольствие господину Лавьенну; пусть он познакомится со своим новым клиентом. Я — доктор Маттео Экзили, родом из Флоренции. Я прибыл с французской вспомогательной армией из Венгрии, где был прикомандирован, как хирург, к корпусу Венецианской республики. Я вылечил больше ран, чем Вы их нанесли при всем Вашем фехтовальном искусстве!

— Что же Вы здесь делаете?

— Занимаюсь более серьезным делом и работаю больше, чем вы, господа. Я сделал здесь кое-какие покупки; желаете зчать, что именно я ищу и покупаю? Яды, яды, господа!

Все присутствующие испуганно отскочили.

— Ха, ха, ха! Вы приходите в ужас, потому что я откровенно сознаюсь, что покупаю яды. Яд — чудесное средство, господа, — засмеялся доктор. Он окинул острым взглядом все собрание, и каждый, на чьем лице упорно останавливался злой взгляд Экзили, словно чувствовал на себе его жгучее прикосновение.

— Не стоит труда объяснять вам, почему я называю яд благодеянием, так как…

— Остановитесь! — крикнул Лозен, — скажу Вам от лица всех присутствующих: Вы можете думать о своих средствах все, что угодно, это нас не касается. Во всяком случае Вы пойдете со мной в полицию, где комиссар потребует у Вас бумаги и сведения о Вашем местожительстве.

— Нашел дурака! — презрительно ответил доктор. — Уж не думаете ли Вы, что я не знаю, как велика Ваша власть, граф де Лозен? Попадись я только к комиссару, меня сейчас же сцапают! Сегодня ночью мне пришлось бы, пожалуй, ночевать в Бастилии; ведь мне хорошо известно, как легко сильные мира сего пускают в дело lettre de cachet[9]. Нет, я не пойду с Вами к комиссару, которого я, кстати скажу, совершенно не боюсь, потому что всегда найду средство уйти от власти, если это понадобится. Но мне не хотелось бы праздновать подобным образом свое прибытие в Париж. Не шутите со мной. Вообще несправедливо и неприлично обращаться с невинным покупателем в магазине господина Лавьенна так, как обращаетесь со мной вы, господа.

— Невинным? — сказал молодой граф Биран, дворянин из сотни “Воронова клюва”, — ведь Вы уже сами сознаетесь, что покупаете яды?

— Что Вы понимаете в ядах? Заботьтесь о своих брыжжах, о красивых вышивках на платье, о хорошо выглаженных сорочках и блестящих подвязках; заказывайте своим рестораторам великолепные, пышные обеды, кушайте изысканные яства, после обеда садитесь за карты, а вечером, возвращаясь домой, бейтесь об заклад, кто скорее и ловче разобьет висящий на цепи среди улицы фонарь! Вот в подобного рода занятиях вы знаете толк, господа! Об остальном вы и понятия не имеете и совершенно не можете судить о том, что относится к науке.

— Сударь, Вы так дерзки, что…

— Молодой человек, — сказал Экзили, смотря на Бирана сверкающими глазами, — Вы хорошо сделаете, если не вызовете меня на дуэль. Моя жизнь посвящена настолько серьезным занятиям, мне еще предстоит сделать так много до моей смерти, что я не пощажу никого, кто похитит у меня хоть маленькую частичку того короткого времени, которое достается в удел нам, смертным. Поэтому моей первой заботой будет одним ударом удалить противника с моей дороги.

— При помощи Ваших ядов? — дерзко спросил граф де Лозен. — Париж — неподходящая почва для учеников Борджиа. Если Вы будете брать свое оружие из подобных источников, то наши войска станут агентами уголовного суда и поставщиками Шателэ.

— Вы снова начинаете угрожать мне, но я не боюсь Ваших угроз. Я легко могу доказать перед судом, что яды, изучение которых я сделал задачей своей жизни, являются в одних случаях настолько же благодетельным даром природы, насколько губительны в других. Каждый врач мог бы явиться моим защитником. Я просто ввожу некоторое вещество между движущимися и дышащими частями машины, называемой человеческим телом, и благодаря силе этого средства и его разрушительному влиянию колеса часов жизни останавливаются, как бы опутанные невидимой сеткой. Наступает смерть от яда, как Вы это называете. Тогда я употребляю то же самое средство, и вот обессиленные, почти уже безжизненные члены оживляются; огненный поток, вливая в жилы новую жизнь, стремится по всему телу, уничтожая от края могилы, уже отверзавшейся перед ним. Кто решится осудить подобные силы, подобные средства? Вы хотите привлечь меня к ответственности потому, что я открыто сознаюсь, что изыскание и применение ядов — мое главное занятие? Ну, а чем занимаетесь вы, господа? Вы пускаете в дело столько яда, сколько не мог бы приготовить ни один подражатель Борджиа, Спара или Трофана, ваш яд даже страшнее “неаполитанской водицы”, потому что трудно найти противоядие яду клеветы и публичного скандала, позорящего доброе имя, остававшееся до сих пор незапятнанным. В тысячу раз опаснее ваши языки, ваши губительные речи, которыми вы, как мышьяком, убиваете духовную жизнь своих жертв. И если мне случилось быть здесь свидетелем подобного отравления, то вы не можете заставить меня молчать, потому что мое свидетельство может послужить противоядием, в том случае, если процесс отравления пойдет дальше. А дай я слово молчать о случившемся, я не мог бы явиться свидетелем.

— Это больше, чем дерзость! — крикнул де Лозен.

— Это — наглость! — закричал Бертильяк.

— Ради Бога, будьте осторожнее! — визжали дамы.

— Берите его, господа, — скомандовал Ламот, — пусть людям де Лионна достанется эта славная добыча!

Доктор сделал шаг назад и произнес:

— В последний раз советую вам, господа, оставить меня в покое. Я — не шарлатан и не беззащитен. Может быть, вы не откажете моей миссии в том уважении, в котором отказываете мне лично, когда я скажу вам, что призван сюда, чтобы вылечить вдовствующую королеву, если только это в человеческих силах. С завтрашнего дня я — врач королевы Анны Австрийской!

Мужчины были поражены. Убежденный тон и угрожающие жесты доктора привели их на мгновение в замешательство, злоба на него за то, что он так ловко отпарировал их нападение, и страх прослыть трусами, если они отступят перед его угрозами, довели их до бешенства.

— Ты — шарлатан, рыночный лекарь, отравитель крыс! — презрительно засмеялся Бертильяк, — ты — врач королевы?! Ты, ярмарочный комедиант, бываешь в королевских покоях?! Рассказывай это другим! Ха, ха, интересный выдался сегодня денек, господа, и нам будет о чем порассказать за обедом у Фронтэна. Мы поймали чернокнижника… Хватайте его!

— В полицию его! Хватайте доктора-отравителя! — закричала вся компания, стремясь выместить на докторе свое негодование.

Его спутник уже обратился в бегство, а Лавьенн пугливо выглядывал из-за стеклянной двери; он был слишком робок, чтобы противоречить своим знатным клиентам, и слишком любопытен, чтобы не дождаться исхода этого благородного, рыцарского разговора.

Четверо или пятеро мужчин, между ними де Лозен, вскочили на прилавок, причем несколько стаканов разлетелось вдребезги.

— Хватайте его с обеих сторон, — закричал Биран, — с обеих сторон, чтобы он не улизнул!

— Назад! — загремел голос Экзили, — назад, или вы раскаетесь!

— Берите его! — кричал Лозен. — Если у тебя под плащом есть шпага, защищайся, шарлатан!

Нападающие перескочили через прилавок, но доктор также быстро отскочил к противоположной стене. Он вынул из-под плаща круглую деревянную коробку и отвинтил от нее крышку, с возгласом:

— Получайте, господа!

В ту же секунду из коробочки поднялось облачко удушливого дыма, распространившееся с быстротой молнии по всей комнате. Нападающие отскочили; какое-то специфическое зловоние захватывало дыхание; в комнате потемнело, как будто на окнах спустили занавеси; дамы звали на помощь; Лозен, Биран и Ламот наталкивались друг на друга; у всех темнело в глазах и как железным обручем сжимало голову.

— Откройте дверь! Помогите! — кричали они. — Черный человек убивает нас!

Распахнули дверь; свежий воздух пахнул в комнату и отогнал черный дым в углы и под потолок. В рассеянном дыму стали понемногу вырисовываться фигуры нападавших.

— Где он? Держите его! — кричали все.

За маленькой дверью, которую еще застилало облако дыма, послышался хриплый смех доктора, но, когда прибежавший Лавьенн открыл дверку, за нею уже никого не было, — доктор исчез.

Страшный кашель овладел всеми присутствующими. Лавьенн поторопился подать разные эссенции, благовонные курения, лимонады и освежающие порошки.

— Это был дьявольский опыт! — воскликнул де Лозен, придя в себя и подкрепившись глотком лимонада. — И в конце концов мошенник удрал!

— О, я еще вся разбита, — простонала маркиза де Кевр.

Все казались озадаченными. У всех покраснели лица; у всех было одно ощущение, как будто страшная тяжесть давила на череп.

— Не позвать ли врача? — вполголоса спросил Ламот.

— Только этого недоставало, — возразил Лозен.

— Придем в себя и перестанем говорить об этом. Неужели Вы хотите сделать нас посмешищем всего Парижа? Если Париж узнает об этом приключении, — мы пропали. Доктор-то уж будет держать язык за зубами, но представьте себе, что дело дойдет до ушей студентов; двенадцать мужчин со шпагами против одного, у которого в руках ничего, кроме деревянной коробочки! Ах, наука… это — нечто великое!

Скоро все общество покинуло лавку.

— Если только этот молодчик попадется мне, я проколю его насквозь шпагой, — пробормотал Биран.

— Сегодня же вечером я доведу обо всем случившемся до сведения Пальлюо. Доктор — лакомый кусочек для судей в Шателэ, — сказал Ламот.

— Ах, если бы мне еще раз повидать этого черного господина! — рассуждал сам с собой Лозен; — это интересный мошенник, и такие знакомства могут пригодиться.

X После полуночи

На башенных часах пробило двенадцать, когда экипаж, везший маркиза де Бренвилье из дворца Тюильери, остановился у одного дома на новой улице Св. Павла. Он принадлежал отцу маркизы Дре д’Обрэ, с которым наши читатели уже немного знакомы.

Дом д’Обрэ недавно был совершенно перестроен и отремонтирован по плану самого Лемерсье, и потому служил теперь украшением всей новой улицы Св. Павла.

Задний фасад выходил в густой парк, тянувшийся до Львиной улицы, на которую обитатели дома могли выйти через калитку, находившуюся вблизи высеченной из камня статуи св. Варвары.

Как мы уже сказали, была полночь, когда экипаж маркиза де Бренвилье остановился у маленького подъезда дома д’Обрэ. Заспанный швейцар открыл дверь и с машинальным поклоном пропустил господ.

Маркиз быстро поднялся по лестнице; маркиза шла за ним. Они прошли переднюю, и здесь Бренвилье попрощался с женой легким поклоном.

Маркиза поспешно прошла в свой будуар, сбросила свою шелковую накидку и сняла с головы дорогие кружева и жемчужный убор, украшавшие ее волосы.

— Иди спать, Франсуаза: мне тебя более не нужно!

— Как же Вы, Ваше сиятельство, разденетесь без моей помощи?

— Ты знаешь, что я часто делаю это; впрочем, помоги мне, это тяжелое платье просто давит меня.

Когда красавица-маркиза переоделась, Франсуаза вышла из комнаты, и вернувшись с питьем для ночи на серебряном подносе, застала маркизу у окна с пристально устремленным в сад взором. Она накинула широкий пеньюар; волосы маркизы были еще причесаны по-прежнему, только все украшения были сняты и лежали на маленьком круглом столике. Маркиза по-видимому с величайшим вниманием следила за каким-то предметом в саду, так как не отрываясь смотрела на одно и то же место. Однако темнота была так велика, что из окна нельзя было разглядеть в саду ни одного предмета, если он не находился совсем близко около дома.

Вдруг на одном из зубцов каменной стены показался красноватый свет; он вспыхнул только раз и сейчас же погас. Маркиза покинула свой наблюдательный пост и приготовилась открыть дверь. Раздавшийся шорох заставил ее застыть на месте. Он доносился из комнаты маркиза. Она выскользнула из своего будуара и неслышными шагами прошла в большую переднюю. Войдя в нее, она заметила, что дверь, ведущая на половину ее супруга, стояла открытой. Маркиз вышел из своих комнат.

Мария де Бренвилье пробормотала несколько слов, звучавших презрением и проклятием, и осторожно вышла из комнаты. Не оглядываясь, побежала она по аллее к каменной стене, торопливо открыла калитку, ведущую на Львиную улицу, и очутилась в темном переулке. Перешагнув через каменный порог, она почувствовала, что кто-то схватил ее за руку. Из темноты выступил закутанный в плащ человек и прошептал:

— Наконец-то, Мария!

— Это — ты, Камилл? — спросила маркиза, — я заставила тебя ждать?

— Ты получила мою записку, ты со мной, и я счастлив! Нам нечего торопиться, мы успеем захватить его.

Они подошли к изображению святой Варвары; перед ним висела лампадка, и ее слабый свет скудно освещал это место улицы.

— Остановимся здесь, — сказал Камилл Териа. — Спрячься в тени, они идут.

Из переулка вышли двое мужчин. Шедший впереди нес факел; в правой руке у него была шпага, и он шел, внимательно оглядываясь по сторонам. Второго невозможно было узнать, потому что он был закутан в плащ, а лицо было закрыто маской; при блеске факела можно было видеть конец блестящей рапиры, выглядывавшей из-под его плаща.

— Это — Бренвилье, — прошептала маркиза своему спутнику, — он отправляется на свои ночные оргии.

— Мы чуть было не попались, — сказал Териа, — по всей вероятности он вышел из главного подъезда как раз в то время, когда ты вышла в сад. Ему предстоит неблизкий путь; мы можем идти за ним следом.

Он подал маркизе руку и повел ее по дороге к дому Вьевиль.

Маркиза де Бренвилье принадлежала к самым выгодным клиенткам цирюльника Лавьенна, хотя упорно отвергала все те тонкие ухищрения кокетства, которые породил и пустил в ход пышный и чувственный век Людовика XIV. Тем не менее маркиза почти ежедневно посещала парфюмера. Что же привлекало ее туда? Мы уже слышали, что она покупала разные снадобья для приготовления лекарств, которые затем раздавала по больницам, заказывала бальзамы и целебные воды. Лавьенн зарабатывал этим немало денег и не мог иметь лучшую клиентку.

Долгое время маркиза подавала тон всему обществу, хотя одевалась чрезвычайно просто и не раз высказывала сожаление, что принуждена появляться на шумных придворных празднествах в драгоценностях и кружевных уборах. Она редко посещала высшее общество, если не было в этом крайней необходимости. Все, встречавшие ее в магазине Лавьенна, сожалели, что такая очаровательная женщина так рано покинула круг, где еще недавно блистала прекрасной звездой.

Маркиза избегала своего мужа; с виду всегда спокойная и скромная, она шла своим путем, не заботясь о пересудах и сплетнях. Она вела уединенный образ жизни, но за этим кажущимся благочестием, под этой прекрасной, безукоризненной пышностью таилось бурное, неугасимое пламя. Когда в ней пробуждалась ее необузданная чувственность, она неуклонно шла к намеченной цели, не боясь никаких препятствий. Образ жизни при дворе молодого короля и волнения столичной жизни раздражали в ней до крайности опасные страсти. Отчуждение мужа, огромные денежные средства, бывшие в ее распоряжении, и очаровательная внешность делали маркизу де Бренвилье одной из самых опасных женщин, тем более, что она обладала необыкновенным умением скрывать свои пылкие страсти под маской благочестия, спокойствия, скромности и смирения.

Какими путями шла она к своей цели и в чем состояла эта цель? Это она умела скрыть от всякого; она привлекала к себе свои жертвы под непроницаемым покровом тайны, которая делала соблазн еще привлекательнее; из этих жертв она делала свое показное орудие, пока они не становились злыми демонами человечества и пока преступление не заменяло этой ужасной женщине удовлетворения ее страсти, когда она начинала мстить нарушителям ее планов.

Теперь маркизе душой и телом принадлежал Камилл Териа. Он отвешивал ей лекарства в лаборатории Лавьенна, передавал ей бутылочки и мази. При проверке счетов она близко наклоняла к нему свою головку. Камилл был красивым молодым человеком. Он до небес превозносил маркизу в своей коллегии, которую еще посещал для приобретения кое-каких знаний. Маркиза не искала себе жертв в высших слоях общества. Ей приглянулся Камилл который был уже страстно влюблен в нее. Он провожал маркизу из магазина домой, неся ее пакеты, и часто долго простаивал против дома д’Обрэ, чтобы еще разок взглянуть на очаровательную женщину.

Когда маркиза увидела, что красивый студент попался в ее сети, она стала приветливо улыбаться ему, — и эта улыбка бросала Камилла и в жар, и в холод; несколько дней спустя она незаметно протянула ему руку, — Камилл потерял голову. С этого дня он почти ежедневно виделся с маркизой. Он был счастливее самого короля.

В тот день, когда против нее было публично высказано обвинение, маркиза видела Териа только мельком. Приближалась минута, которой Териа так боялся: маркиз должен был вернуться и вступить в свои права.

Мария де Бренвилье покорно ожидала возвращения супруга. Сцена в магазине Лавьенна заставила ее быть настороже; она допускала, что нескромность одного из присутствовавших при этом происшествии могла повлечь за собой публичный скандал, — и спокойно готовилась к нападению. Часы показывали второй час пополудни: в шесть часов войска должны были вступить в Париж, а с ними возвращался и маркиз.

“Сегодня ночью, после бала в Тюильери, в доме Лавьенна, будет собрание офицеров возвратившегося полка. Хочешь подстеречь своего супруга? Я знаю, какие женщины будут в этом обществе; ты сама их увидишь. Пришли ответ и обрати внимание на сигнал, Камилл”.

Маркиза написала ответ и вручила его посланному.

Камилл питал самые светлые надежды. Он знал, что под гостеприимным кровом Лавьенна состоится один из тех легкомысленных и чувственных пиров, на которые часто собирались столичные повесы. Смелый влюбленный все подслушал и обо всем разузнал. Лавьенн, по своему обыкновению, подробно расспросил об именах участников и о том, в котором именно часу назначено собрание. Камилл подслушал эти переговоры и составил свой план. Когда ушел камердинер графа Шатильона, которому было поручено обо всем условиться с Лавьенном, Камилл написал вышеприведенную записку маркизе. Ее утвердительный ответ привел его в восторг. Еще несколько часов, и наступит так страстно ожидаемая минута. Камилл не боялся тяжелой сцены и обо всем позаботился: и о темной ложе, откуда маркиза могла бы следить за ночной оргией, и о мерах предосторожности, если бы гнев разоблаченного в своих проступках маркиза разразился над этой восхитительной женщиной. Он запасся оружием, был спокоен, счастлив и отлично владел собой.

Маркиза с большим интересом прочла записку Камилла. Она радовалась при мысли о пикантном приключении и о той минуте, когда она очутится лицом к лицу с мужем. Поэтому она с нетерпением ожидала условленного сигнального огня, который уже не раз предупреждал ее, что Камилл ожидает ее.

Все произошло так, как мы уже рассказали.

Камилл и маркиза торопливо шли по узкому проходу, ведшему к дому Вьевил. Посреди прохода, на железных цепях, качался фонарь, заставляя шевелиться тени по стенам и по земле. Шаги обоих глухо раздавались под сводами, песок скрипел под их поспешными шагами. Они не разговаривали и крепко прижимались друг к другу. Так дошли они до конца прохода и вышли на берег Сены в том месте, где из толстых досок, балок и жердей было сооружено нечто вроде плотины, чтобы препятствовать оседанию почвы. Ночь была довольно темная. Дойдя до конца плотины, Териа внимательно всмотрелся в темноту и хлопнул в ладоши. По этому знаку к плотине подплыла лодка, в которую и сели маркиза и ее спутник.

Лодочка оттолкнулась от берега. Несколько ударов весел, и она пристала к островку Нотр-Дам. Териа и маркиза поспешно перешли деревянный мост и целой сетью улиц и переулков вышли на площадь Дофина, к дому цирюльника.

Проведя маркизу по широкой площади к задней калитке дома, Камилл вложил ключ в замок. В эту минуту в стороне Нового моста показался яркий свет, и при этом трое мужчин в сопровождении слуг с фонарями исчезли за поворотом на Орфеврскую набережную.

— Между ними был маркиз: я узнал его по форме шляпы, — сказал Камилл, — теперь они уже вошли в дом Лавьенна. Войдем и мы! — Он открыл дверь, пропустил маркизу в темные сени и снова запер за собой дверь. — Дай мне руку, — прошептал он, и они стали медленно подвигаться вперед.

Когда они вышли во двор, Териа остановился прислушиваясь. Из окон лежащего против них заднего флигеля доносился гул многих голосов, а слабый свет пробивался через спущенные оконные занавеси, по которым иногда мелькали тени.

— Это там, наверху, — тихо сказал Териа, — мы должны пройти через двор.

Он подвел маркизу к маленькой двери и они бесшумно поднялись по лестнице.

— Вот мы и пришли, — прошептал Камилл, — теперь главное — спокойствие и осторожность!

Он наклонился и стал что-то искать на полу.

Маркиза услыхала легкий стук задвижки и, так как ее глаза уже привыкли к темноте, она увидела, что прямо перед ней часть стены раздвинулась. Сырой воздух пахнул ей в лицо, как из склепа, но, повинуясь легкому пожатию руки Териа, она вошла с ним под руку под мрачные своды. Камилл задвинул стену.

— Если нас откроют, — сказал он, — беги к этому ходу и притаись здесь. Я прикрою твое отступление. Пока они доберутся до этого угла, мы уже будем во дворе.

Маркиза ощупала стены. Маленький чуланчик был весь обит сукном или толстым ковром; около одной из стен лежала подушка. Сделав, по знаку Териа, шаг вперед, она дотронулась рукой до решетки и через железные прутья ощупала складки занавеса.

— Прильни лицом к решетке, прошептал Камилл, — и смотри!

Он осторожно отодвинул в сторону край занавеса. Лучи света, подобно тонким, блестящим остриям, пронизали темное пространство, ослепляя глаза. Через маленькое отверстие Мария де Бренвилье могла разглядеть находившуюся перед ней комнату.

Это был четырехугольный зал, освещенный тремя люстрами, восковые свечи которых были закрыты матовыми стеклянными колпачками. Кругом по стенам стояли мягкие стулья, а посреди комнаты стол, уставленный драгоценным сервизом. В стенах комнаты, разделенной колоннами, находились книги, завешенные тяжелыми бархатными портьерами.

Приблизительно на половине высоты зала виднелись углубления, закрытые частью картинами, частью золочеными решетками или занавесами. Эти углубления, без сомнения, представляли такие же чуланчики, как тот, в котором прятались маркиза и Териа.

Мария де Бренвилье заметила, что гостей еще мало: в зале было всего трое мужчин и столько же дам. Все они были в бархатных масках.

— Я со страшным любопытством жду, что будет, — произнесла маркиза, крепко сжимая пальцами прутья решетки. — Что, если ты ошибся, Камилл?

— Подожди немного! Скоро сядут за стол.

В это время вдали раздался громкий смех. Сам Лавьенн широко распахнул створчатые двери зала, и в просторную комнату ворвалась целая толпа веселых, смеющихся и танцующих фигур.

Маркиза, затаив дыхание, смотрела вниз в зал и презрительно и злобно засмеялась, когда в числе первых гостей, вошедших с веселым смехом в комнату, узнала своего мужа.

Одна рука маркиза была на перевязи; другой он вел очень красивую даму с несколько дерзким лицом. За этой парой следовали остальные.

Маркиза увидала целую толпу изумительно красивых девушек под руку с кавалерами. Некоторые дамы были в масках, и маркиза угадывала под ними хорошо знакомые ей лица. Ей хотелось сбежать вниз, сорвать эти личины и предать уличенных публичному позору.

Заметив ее волнение, Териа наклонился и поцеловал ее в лоб.

Внизу в зале смех и говор становились все громче.

— Господа! — воскликнул молодой щеголь, в котором маркиза узнала шевалье де Рие, — настал час свободы! Примем же с благодарностью из рук бога радости его дары. Я прошу красавиц не скрывать более от нас свои очаровательные черты. Итак, долой маски!

Несколько масок было снято, но некоторые дамы остались в масках.

— Я прошу за этих дам, — сказал Граф Ноаль, — они желают остаться неузнанными.

— Это — дамы высшего общества, — прошептала маркиза. — Они достаточно оскорбляли меня, но наступит минута, когда и с них будет сорвана маска!

— За стол, за стол! — закричал Бренвилье.

Все направились к столу. Вошли слуги и начали разносить серебряные блюда с изысканными кушаньями; вино лилось рекой, смех звучал все громче.

— Да здравствуют красавицы! — воскликнул Биран, поднимая бокал.

— Ура! — подхватили все, и горячие поцелуи обожгли губы прелестных собутыльниц.

Время летело с быстротой молнии, веселье становилось все разнузданнее, благодаря искрящейся влаге бокалов, легкомысленным, возбуждающим чувственность, шуткам, дерзким объятиям и ласкам, некоторые уже встали из-за стола и группами ходили по залу. Мария, задыхаясь от ярости, видела как ее супруг застегивал широкое золотое ожерелье вокруг шеи красавицы, подобно отдыхающей вакханке лежавшей у него на коленях.

— Танцевать! Танцевать! — раздалось в зале, и вскоре из одной из ниш послышались звуки струнных инструментов, и по комнате в самых сладострастных позах закружились танцующие пары.

Камилл схватил руку маркизы; она была холодна, как лед.

— Посмотри, как Бренвилье носится в танце, несмотря на свою рану! — воскликнула Мария. — Посмотри, как он обнимает свою даму! Это — артистка из мольеровского театра, по имени Цербинетта. Смотри, как он целует ее в плечо!.. Они несутся дальше. О, мы сочтемся, господин маркиз! Камилл, милый Камилл, дай мне руку. Начинается новый танец. И замаскированные дамы принимают в нем участие, но я скоро сорву с них их личины! Где выход? Пусти меня, Камилл! Я нарушу эту вакханалию, пусти меня!

Несмотря на всю свою неопытность в любовных делах, Камилл прекрасно понимал, что причиной раздражения маркизы было не горе, причиняемое ей увлечениями мужа; он ясно видел, что маркиза вне себя от гнева и от желания сделать мужу публичный скандал, и потому он удержал ее.

— Приди в себя, — сказал он, — если хочешь, мы опустимся в зал? Но, вступая с ним в борьбу, ты должна вполне владеть собой.

— Ты прав, Камилл, — прохрипела маркиза. — Сведи меня в зал; мы уничтожим их всех! Вот блаженная ночь! Я встану лицом к лицу с мужем и буду свободна!

Она немного отодвинула занавеску, чтобы лучше разглядеть, с какой стороны произвести нападение на присутствующих.

В ту минуту, когда ее сверкающие взоры устремились на эту танцующую и кружащуюся толпу, в зале внезапно произошло замешательство. Танцующие вдруг остановились, а затем рассыпались в разные стороны.

Камилл и маркиза увидели женщину, которая конвульсивным движением бросилась в сторону толпы. Она сбросила маску, и все увидели ее мертвенно-бледное лицо. Ее взоры неопределенно блуждали по сторонам, грудь высоко поднималась, как будто ей не доставало воздуха, она закричала громким, полным невыразимой скорби голосом:

— Марион, мое дитя, где ты? Я спасу тебя!

Присутствующие были так поражены, что сначала никто из них не осмелился подойти к странной посетительнице. Маркиз де Бренвилье, стоявший к ней ближе остальных, первый пришел в себя и произнес вежливым, но решительным тоном:

— Будьте так добры, сообщить нам, кто именно ввел Вас в это общество, которое…

— Состоит из негодяев и повес! — закричала женщина. — Кто ввел меня сюда? Подойдите поближе, я скажу Вам. Меня ввел сюда черт, да, черт! На это у него хватило доброты. Но куда Вы дели мое дитя, которое Вы соблазнили и которое позорите своими попойками? Отдайте мне ее!

Нарушительница спокойствия дикими прыжками заметалась по зале, расталкивая присутствующих, расшвыривая кресла и ища по всем углам. Все дамы разбежались, стараясь спрятаться от нее.

— Эта женщина безумна! — воскликнул Шатильон. — Кто пустил ее сюда? Где Лавьенн? Эй, Вы! Вышвырните ее отсюда!

— Вышвырнуть меня! — крикнула женщина. — Я сама уйду, охотно уйду из этого вертепа разврата; но куда Вы дели мое дитя? Ты, великий грешник с рукой на перевязи, — обратилась она к Бренвилье, — приведи ее! Я хочу видеть, как будет танцевать мое дитя. О, где же Марион? Помогите мне отыскать ее, и я стану замаливать ваши грехи, когда вы будете кипеть в адской смоле!

Все поняли, что имеют дело с безумной. Мужчины по-видимому сговорились: они быстро подошли к ней, и четверо или пятеро из них схватили ее на руки, чтобы вынести из зала.

— Ради самого Бога! — закричал Лавьенн, — не употребляйте насилия! Иначе мы все пропали! Сумасшедшая переполошит всю улицу, если вы выпустите ее из дома. Необходимо прибегнуть к более мягким средствам.

Безумная вырвалась из рук державших ее мужчин и теперь сидела, съежившись в кресле и громким голосом считая присутствующих:

— Один, два, три, все мучители, черти, воры!

— Но как она сюда попала? — спросил Рие. — Вы недостаточно внимательно сторожили, Лавьенн.

— Я ничего не понимаю. Вероятно она прошла с маскированными дамами. Ее дочь, без сомнения, против ее воли посещает это общество.

— Но кто ее дочь? — спросил Бренвилье.

— Марион! — завыла безумная, снова бросаясь в толпу гостей.

— Сиди смирно, сумасшедшая! — загремел на нее Лавьенн, — а то мы тебя свяжем! Твоей Марион здесь нет.

Женщина уставилась на него безумным, страшным взглядом, потом бросилась на него, исцарапала ему щеки, растрепала прекрасно причесанные волосы, разорвала кружевные брыжжи и платье. Нападение было настолько сильно и неожиданно, что Лавьенн упал, а безумная, силы которой, казалось, удвоились, вскочила, подняла руки вверх и закричала:

— Я повалила и убила этого дракона, который лежит теперь у порога ада.

Перед глазами присутствующих вся эта сцена пронеслась с быстротой молнии. В эту минуту красивая молодая девушка раздвинула толпу и с криком: “Мама! Мама!” — бросилась в объятия безумной.

Женщина, казалось, не сразу пришла в себя; она ощупала девушку, провела рукой по ее лицу и волосам, потом крепко сжала ее в объятиях, опустила голову и заплакала.

Эта девушка вышла в сопровождении молодого человека из завешенной портьерой ниши. Подобные ниши вели в отдаленные комнаты, и только шум, голос безумной и крики заставили молодых людей выйти в зал.

Сцена изменилась. Мать с дочерью собирались покинуть зал, но Лавьенн удерживал их. Поговаривали о том, что девушку привел молодой граф Барильон.

— Я требую правосудия, — кричала женщина, уцепившись за дочь. — Их надо сжечь на Гревской площади! Они наложили на нее клеймо дьявола! Я требую правосудия!

— Замолчи, дорогая мама! — стонала дочь.

— Успокойте свою матушку, уведите ее! — кричали ей.

— Вон отсюда? — кричала безумная. — Теперь я и сама уйду.

Она привлекла к себе дочь и вместе с ней направилась к двери.

— Не уходите, не смейте уходить! — кричал Лавьенн, по лицу которого струилась кровь.

Но женщина подошла к стоявшему в зале буфету и схватила один из лежавших на нем больших ножей для разделывания жаркого. Левой рукой она обхватила дрожавшую молодую грешницу, а правой — размахивала блестящим клинком.

— Дайте дорогу, расступитесь! — кричала она, — или я отправлю вас в ад, прежде чем вам это будет угодно!

Она подобно фурии, как молния, выскользнула за дверь. Было слышно, как она смеялась, кричала и с шумом бежала по сеням. Лавьенн выбежал вслед за ней.

На улице послышались шум и хриплый голос безумной. Вскоре Лавьенн вернулся и торопливо проговорил:

— Прошу прощения, господа! Случилось то, чего я боялся: сумасшедшая взбудоражила всю улицу. В домах начинают просыпаться, и можно опасаться появления полиции. Господин Пальлюо строг. Спешите через заднюю лестницу на площадь Дофина. Скорее, скорее, господа, иначе вы можете быть застигнуты ночным обходом!

Все разбежались, торопясь накинуть плащи, подвязать маски и надеть широкополые шляпы.

— Посмотри, как торопится Бренвилье; он думает, что я сплю крепким сном, и не подозревает, что я так близко, — прошептала маркиза.

— Мы тоже должны уйти, — уговаривал ее Териа, — здесь все обыщут, и если найдут нас, то нам будет плохо.

Он увлек за собой маркизу. Они побежали по коридорам с лестницы на лестницу, пока не добрались до сеней, в конце которых находилась дверь во двор. Здесь мелькали закутанные фигуры, стремившиеся к выходу. Со стороны Орфеврской набережной доносился все усиливавшийся шум.

— Отворите тихонько дверь и расходитесь по трем направлениям, — распоряжался голос в толпе.

Маркиза сжала руку Териа. Слуга Лавьенна бесшумно отодвинул задвижку, дверь отворилась, и закутанные фигуры вышли на воздух. Они разошлись в разные стороны и скоро исчезли в близлежащих улицах.

Маркиза и Териа повернули направо и пошли к деревянному мосту. Териа молча и поспешно вел маркизу по улицам предместья. Дойдя до моста, они остановились, чтобы перевести дух.

— Мы чуть-чуть не попались, — сказал Камилл, — это была отвратительная сцена!

Маркиза ничего не ответила и прислонилась к перилам моста, глядя вниз, на темную воду.

— Как попала туда эта женщина? — спросила она после долгого молчания.

— Вероятно, кому-нибудь пришла в голову мысль распугать собравшееся общество. Мне кажется, что самой безумной не мог прийти в голову подобный план.

— Почему ты так думаешь? Сумасшедшие бывают очень злы и хитры. Да и кто знает, была ли эта женщина сумасшедшей до сегодняшнего вечера. Может быть, ее свели с ума отвратительные оргии, горе и страх сознания, что ее дочь находится в подобном обществе. Лишиться рассудка совсем не трудно, — и тогда можно наделать таких дел, изобрести такую месть, сковать себе такое оружие, что враг неминуемо должен погибнуть. Когда я думаю, что мое сердечное желание не будет исполнено, что так долго лелеянный мной план будет разрушен, что я должна буду отказаться от мысли, — о, Камилл, тогда я чувствую, что могла бы спокойно убить того, кто разрушит мое счастье, и убить не в припадке безумия, нет, а совершенно спокойно и хладнокровно! Да, я могла бы сделать это!

У Камилла холод пробежал по спине и он поспешно повел дальше дрожавшую от волнения Марию.

Они дошли до перевоза. Териа разбудил перевозчика, и тот перевез их на ту сторону Сены.

Когда влюбленные вышли из лодки, из-за кучи дров, сложенных на берегу, показались два человека. Они пошли следом за Камиллом и маркизой, держась в нескольких шагах от них и стараясь ступать как можно тише. Туман благоприятствовал им, и потому преследуемые не заметили этих неприятных спутников.

— Можешь ты узнать его фигуру? — спросил один из мужчин.

— Не очень ясно. Но когда мы дойдем до прохода Вьевиль, то станет светлее: там горит фонарь.

— Сеть с тобой?

— Да.

— Он довольно высок. Когда будешь забрасывать сеть, закидывай повыше.

Они отошли к стороне.

Камилл и маркиза увидали перед собой дом Вьевиль. Сквозь туман пробивался свет фонаря в проходе.

— Здесь мы должны расстаться, дорогой Камилл, — проговорила маркиза.

— Скоро мы уже вовсе не будем расставаться, Мария, — прошептал Териа. — Ты открыто померяешься с мужем. Если он начнет пугать тебя, откровенно признайся ему в своей любви ко мне. Я на все готов за тебя.

— Надейся на будущее, Камилл. Прощай!

— Когда я снова увижу тебя, Мария? — воскликнул Камилл, прижимая к губам прекрасную руку маркизы.

— Слушай, — сказала Мария. — Мне кажется, что я слышу чье-то дыхание, чей-то кашель.

— Где?

— Где-то здесь, совсем близко… Скоро, скоро я опять увижу тебя, прощай! Мне надо идти.

Камилл отступил на шаг, и маркиза исчезла в проходе дома Вьевиль. Как безумный, смотрел молодой человек вслед исчезнувшей женщине. Вдруг он почувствовал, как две сильные руки схватили его и крепко стиснули, в то же время его тело обвила какая-то сеть, петли которой он напрасно силился разорвать. Его повалили на землю и протащили несколько шагов, причем его горло было стянуто веревкой, так что он издавал только неясные, хриплые звуки, но не мог позвать на помощь.

Между тем маркиза шла дальше по проходу.

Крик Камилла донесся до ее слуха и эхом отозвался под сводами. В нем было что-то необычайное, наводящее страх, он походил на заглушенный крик о помощи. Маркиза была далеко не труслива. Она быстро вытащила кинжал и поспешила назад. Вернувшись ко входу в проход, она закричала громким голосом:

— Камилл, Камилл, я здесь!

Ответа не последовало; туман становился все гуще, и только вдали, под мельничными колесами, на острове Лувье, шумели волны Сены.

— Не ошиблась ли я? Но ведь это был звук человеческого голоса, — проговорила про себя маркиза. — Камилл, Камилл, я здесь! — прокричала она еще раз.

В эту минуту из-за угла улицы Барр показался человек с факелом в руке; за ним шел мужчина в плаще и маске, который по-видимому ясно расслышал слова Марии; он подошел к ней и сказал с иронической, несколько наглой вежливостью:

— Прелестная ночная мечтательница, не могу ли я заступить место Камилла?

Маркиза вздрогнула, как от удара, с первых же слов узнав голос своего мужа. Одну секунду она колебалась, не снять ли ей маски и не стать ли лицом к лицу с мужем. Но она скоро сообразила, что ее положение не из выгодных и что во всяком случае эта ночная прогулка компрометировала ее. Поэтому она плотнее закуталась в плащ и ответила тихо, изменив свой голос:

— Сударь, я не нуждаюсь в Вашем обществе.

Она повернулась, чтобы идти. Но маркиз, возбужденный и вином, и происшествиями этой ночи, заступил ей дорогу.

— Полно, моя красавица! От меня так скоро не отделаетесь. В эту ночь я обманулся в своих ожиданиях и потому радуюсь от души, что на возвратном пути мне досталась такая добыча. Хотя плащ и закрывает Вас всю, очаровательная ночная бабочка, но мой опытный глаз проникает сквозь плащ и маску. Я вижу фигуру небесной красоты и мог бы нарисовать Ваши черты, прелестную головку, маленький ротик. Несмотря на Ваш капюшон, я могу определить даже цвет Ваших волос.

Маркиза задрожала. Бренвилье с дерзким видом близко подошел к ней и попытался взять ее за руку.

— Не подходите, — закричала маркиза, — или я буду принуждена защищаться и звать на помощь!

Она направила на маркиза клинок своего кинжала, и это маленькое опасное оружие блеснуло при свете фонаря. Бренвилье отступил.

— Черт побери, Вы во всеоружии, — засмеялся он. — Я не могу пустить в ход против Вас свою рапиру, а обнять Вас мне мешает то смертоносное оружие, которым Вы угрожаете мне. Я вижу, что Вы возвращаетесь с какой-то серьезной экскурсии. Или, может быть, Вы были у цирюльника Лавьенна?

— Нет, но моя экскурсия была действительно серьезна. Не становитесь на моем пути. Я не знаю, куда он ведет, но мне кажется, что и для Вас он не менее опасен. Без сомнения, мы оба идем вперед запретным путем, но ведь запретный плод всегда сладок, а препятствия возбуждают желание.

— Гм… это звучит довольно подозрительно. Вы, кажется, знаете обо мне больше, чем следует. Ну, долой маску, красавица! Матье, поди сюда, помоги мне; мы устроим охоту на маленькую черную сову.

Слуга опустил факел, и, в то время как маркиз приготовился схватить свою добычу, Матье поспешил к проходу, чтобы не дать маркизе возможности убежать. Но Мария была проворнее их обоих; она быстро нагнулась, проскользнула под руками преследователя, владевшего только одной рукой, пробежала вдоль стены до улицы Мюск и, повернув в Львиную улицу, благополучно добралась до статуи св. Варвары. Она слышала близко за собой шаги своего мужа и, наконец, почувствовала, как его рука дотронулась до капюшона, закрывавшего ее голову; она поняла, что погибла, и быстро ударила маркиза кинжалом в руку.

Бренвилье отскочил и крикнул:

— Я ранен… Эй, Матье, скорее ко мне!

При свете неугасимой лампады он принялся осматривать свою руку, а маркиза в это время одним прыжком очутилась за колонной; оттуда, пробираясь ползком вдоль стены, она добралась до калитки, осторожно вложила ключ в замок, крепко сжимая кинжал другой рукой, открыла дверь и проскользнула в сад. С минуту она стояла, прислушиваясь. Приложив ухо к замочной скважине, она легко могла расслышать разговор своих преследователей.

— Она побежала вперед по улице, — сказал маркиз. — Мне кажется, она завернула за угол.

— Не думаю, ваше сиятельство, — ответил Матье, — она где-нибудь здесь, в переулке, и спряталась под сводчатыми воротами. Прикажете поискать?

— Нет, не надо. Уже наступает утро, да и из моей руки сильно идет кровь. Пойдем скорее домой!

Маркиз начал насвистывать песенку, и Мария слышала, как шаги обоих мало-помалу затихли. Она побежала по аллее к дому, нашла окно открытым и вскочила в него; ставень слухового окна приоткрылся, и оттуда с любопытством выглянула голова Франсуазы в ночном чепце.

Пробежав по коридорам, маркиза поднялась по лестнице и вошла в свою комнату. Нагоревший ночник трещал, часы показывали пятый час. Из покоев Бренвилье доносился шум захлопываемых дверей, — ночной гуляка воротился домой.

Маркиза стояла перед полупотухшим ночником. Ее грудь высоко поднималась, ноздри раздувались, волосы растрепались и падали прядями на шею. В руках она все еще держала кинжал, задумчиво разглядывая клинок. Блестящая сталь потускнела, на ней виднелись темные пятна. Чтобы стереть их, маркиза провела платком по кинжалу. На клинке застыла кровь ее мужа.

XI Свидание

Утро, наступившее после этой беспокойной ночи, для многих оказалось не особенно приятным. Лавьенн был в сквернейшем расположении духа: утро накануне занесло в его дом, подобно грозной туче, черного доктора; вечер и ночь чуть не погубили его. Напрасно старались найти виновника скандала, при помощи которого сумасшедшая женщина пробралась в зал. Боясь еще более запутаться, Лавьенн не решался начать розыски или прибегнуть к помощи полиции. Когда в знаменательный вечер отряд полиции вошел в его дом, чтобы узнать причину адского шума, Лавьенн шепнул только несколько слов на ухо начальнику отряда, и полицейские, низко кланяясь и прикусив язык, оставили его дом, причем еще довольно грубо заговорили с собравшейся толпой о бесцельном шуме, бунте и самоуправстве, выставив Лавьенна чуть ли не мучеником, и немедленно очистили улицу, причем догадались не преследовать безумной. В этом отношении Лавьенн мог быть спокойным; его тревожило только недовольство его клиентов.

Было еще одно лицо, судьбу которого окутал туман этой ночи: это был Камилл Териа. Но и он утром после этой странной ночи оказался на месте в лавке Лавьенна; правда, он был несколько бледен и серьезен, но спокоен и по-видимому здоров. Только довольно широкий шрам на правой щеке обезображивал красивого юношу. На вопросы о причине этого шрама он объяснил, что нечаянно наткнулся на печь в своей лаборатории.

Когда Камилла повалили на землю, он потерял сознание, потому что накинутая ему на горло петля почти задушила его, но, очнувшись, почувствовал, что его волокут по земле. Он попробовал пошевелить руками, однако обхватившая его сеть не позволяла ему сделать ни малейшего движения. Протащив его некоторое время, злодеи остановились.

Камилл почувствовал, что его бросили в какой-то сарай, стоявший, по-видимому, близ реки, потому что под ним плескались волны. Хотя его мучители сидели около него, ему все-таки не удавалось их разглядеть. Камилл не заботился о разбойниках или убийцах; он мучился страхом за маркизу, все его мысли были заняты ее судьбой. Он боялся, что нападение на него было произведено по приказанию маркиза Бренвилье, узнавшего о его связи с Марией. Это предположение перешло почти в уверенность, когда он заметил над своей головой свет фонаря и почувствовал, что чья-то рука просовывается через петли сети, чтобы попасть под его камзол. В этот же момент хриплый голос сказал:

— Лежите смирно, иначе Вы погибли. Если не будете кричать, то останетесь нами довольны.

Камилл увидел перед собой крайне неопрятного, безобразного молодца. Осмотр его карманов очевидно разочаровал злоумышленников.

— Вставайте, — сказал один из них. — Вы можете идти, только оставьте нам свой плащ.

— Но Вы подождете, пока мы не уйдем, — вмешался другой бандит. — Когда услышите издали крик: “Хо! Хо!”, как обыкновенно кричат матросы, снимаясь с якоря, — тогда можете уходить, но не раньше! И не вздумайте следить за нами, иначе… — и он сделал выразительный жест.

Камилл очень обрадовался, убедившись, что был жертвой простого разбойничьего нападения. Быстрое исчезновение маркизы объяснилось также совершенно понятно, — и Камилл с легким сердцем вернулся в дом цирюльника. Бандиты оставили ему ключ, и потому он мог незаметно пройти в свою комнату через заднюю дверь. Только здесь он совершенно пришел в себя. Сначала он подсчитал свои убытки и пришел к заключению, что, кроме прекрасного охотничьего ножа, все пропавшие предметы могли быть легко возмещены. Только одно обстоятельство сильно беспокоило молодого человека: в карманах его камзола, среди маловажных документов находилась одна, весьма важная записка: это был ответ маркизы на его предложение присутствовать на ночном собрании; она-то и пропала вместе с остальными бумагами.

Камилл озабоченно нахмурился.

* * *

Из спальни маркизы раздался слабый звонок, Франсуаза поспешила на зов барыни. Маркиза уже сидела в постели, и, пока горничная занималась ее утренним туалетом, задумчиво разглядывала потолок своей комнаты.

Пока Франсуаза наливала в таз сильно пахучие, живительные эссенции, Мария де Бренвилье спросила:

— Маркиз уже встал?

— Уже давно, — с сильным ударением ответила горничная.

Маркиза медленно прошла в столовую. В кресле перед камином сидел маркиз, закутанный в шелковый шлафрок. Он небрежно поклонился жене; ответив ему таким же небрежным поклоном, маркиза села за стол.

— Хорошо ли Вы отдохнули после праздника у вдовствующей королевы? — спросил маркиз, слегка повернув голову в сторону жены.

— Балы утомляют меня, — ответила маркиза.

— Ба! В Вашем-то возрасте? Когда-то Вы последняя покидали балы в доме д’Альбрэ или у де Шеврез, или у Ледигьер, или у…

— О, оставим эти воспоминания! Они уже так далеки от меня! Теперь я ищу совсем иных удовольствий, и Вы хорошо знаете это.

— Да, и мне это очень странно, — промолвил маркиз, взяв щипцы и разгребая угли в камине. — Вы, как слышу, стали очень благочестивы и отдались добрым делам. Вы возненавидели ночные пиры и все-таки… Вы знаете, что я всегда был очень снисходителен к Вам, а потому, надеюсь, не посетуете на меня за мои слова, — все-таки вчера вечером мне послышалось, что на Ваш счет говорились кое-какие сплетни. Я говорю: мне послышалось, потому что, будь я твердо уверен, что замечания касались лично меня, — сплетнику очень скоро пришлось бы навсегда прекратить разговоры о чем бы то ни было. Но если Вы знаете за собой какую-либо романтическую слабость или очаровательный проступок, то я убедительно прошу Вас скрывать свое служение богам под покровом непроницаемой тайны и обратить внимание на то, чтобы Ваши занятия медициной и особенно Ваши сношения с теми учителями, которые учат Вас приготовлять лекарства для “Дома Божия”, не делались предметом пересудов в лавке Лавьенна.

— Кто Вам наговорил все это? — спросила маркиза.

— Оставим это! Я — враг сплетен. Я люблю благочестивые дела и потому на многое закрываю глаза! — и маркиз улыбнулся не без некоторого злорадства.

— Успокойтесь, маркиз! Я давно знаю, что мое влечение к добрым делам возбуждает толки. Но что мне до этого? Разве я когда-нибудь спрашиваю о Ваших делах, маркиз? Я предоставляла Вам делать все, что Вам угодно, как в Париже, так и на войне; почему же Вы хотите следить за моими посещениями “Дома Божия”?

— Ах, моя милая, об этом я вовсе не думаю! И вообще я стал совершенно чужд модному свету: лагерная жизнь и война навевают новые мысли, новые понятия, вызывают новые отношения. Итак, делайте все, что хотите… Вчера, проходя по Вашей половине, я мельком заметил, что в мое отсутствие Ваши комнаты приняли совершенно новый вид: очень красивый, очень интересный, очень…

— Благочестивый, хотите Вы сказать в насмешку, — перебила его маркиза. — Предоставьте мне поступать по моему желанию!

— Черт возьми! Но ведь надо же принимать в соображение и средства! Неужели Вы думаете, что я буду молчать, когда Вы платите чудовищные цены за кающихся Магдалин, Святых Севастьянов и тому подобные картины только для того, чтобы окружить себя ореолом святости? Разве Вы не можете заниматься благотворительностью, не употребляя вместо вывески произведений Джиордано, Дольче и других знаменитых художников.

Мария посмотрела на мужа взглядом, полным ненависти, и воскликнула, вставая:

— Маркиз! Я требую полной свободы действий! Вы знаете, что эти покои, эта мебель, все, что Вы видите в этом доме, принадлежит роду Обрэ. Если уж хотите торговаться, как на базаре, то вот что я Вам отвечу: эти так высмеиваемые Вами картины придают дому Бренвилье больше блеска и красы, чем великолепные лошади, элегантные экипажи, егеря, собаки и оружие, которые Вы приобрели на деньги моего отца. Пусть Ваши друзья не входят в комнаты, украшенные по моему вкусу; Вы сами также можете держаться от них подальше, но повторяю Вам: предоставьте мне поступать так, как я хочу!

— Ваш батюшка, которого я глубоко уважаю, — ответил маркиз, — может только одобрить мое замечание о необходимой бережливости. Даже в делах благотворения не следует быть расточительным. Кроме того Вы сами просто изводитесь. Наверное и в прошлую ночь Вы были заняты делами милосердия, потому что, кажетесь, очень бледной и измученной. Простите мне, милейшая, мой вопрос, но как далеко простирается Ваша личная помощь в этих добрых делах?

Маркиза вплотную подошла к мужу и положила руку ему на плечо. Ее глаза и вся ее фигура внезапно приняли то выражение кротости, которое она умела напускать на себя.

— Я уже осушила немало слез, — спокойно сказала она, — немало лихорадочных, бессонных ночей превратила в ночи покоя и отдохновения; немало ран перевязала, заслужив благословение страдальцев. Как благодетельно действует успокаивающая рука, как счастлив раненый, когда к его ложу приближается желающий облегчить его страдания — это Вы, как солдат, сами знаете. Смотрите-ка! — вдруг сказала она, взяв в свои руки руку маркиза, — вот на чем я могу показать свое искусство. Мне кажется, это — новая рана; я ее перевяжу и…

Маркиз был видимо смущен. Он хотел было скрыть свою рану от пытливого взгляда жены, но она быстро и уверенно сняла наскоро наложенную повязку; из раны опять пошла кровь.

— Наполовину — укол, наполовину — порез, — сказала Мария, — гм! Странно! Уж не пришлось ли Вам быть замешанным в дуэли из-за сплетен в лавке Лавьенна? Не пришлось ли Вам, едва вернувшись с поля битвы, снова обнажить шпагу в защиту чести своей оскорбленной жены? Ну, да! Конечно это так! — воскликнула она, скрывая свою злобу под очаровательной улыбкой. — Вы из-за меня снова обнажили свою шпагу, и это, вероятно, случилось сегодня ночью, после полуночи… Ах, да! Верно! Я смутно припоминаю, что слышала какой-то неясный шум, спустя много времени после того, как уснула. Вы, вероятно, спешили на место поединка? Но не стану расспрашивать Вас; я не хочу знать имя Вашего противника. Прежде всего бальзам на рану и перевязка!

Бренвилье молча опустил голову. В глазах маркизы сверкнул огонь торжества, — она одержала победу.

Она поспешно вышла из комнаты; маркиз в смущении глядел ей вслед; потом он слегка покачал головой и посмотрел на свою раненую руку.

— Она слышала, как я вернулся, — пробормотал он, — надо быть осторожнее.

Мария вернулась, тщательно промыла и перевязала рану.

— Вы и меня совратите на свой путь благочестия, — засмеялся маркиз, — я нахожу, что Вы просто очаровательны, исполняя подобную обязанность. Я с удовольствием посмотрел бы на Вас в роли сестры милосердия. Но, я думаю, Вы умеете лечить и души? Вылечите душу моего друга, Годэна де Сэн-Круа, которого я собираюсь представить Вам сегодня!

— Ах, да! Ведь это — Ваш спаситель! Вы уже сегодня приведете его? Мне не хотелось бы принимать его: мне нездоровится. Нельзя ли отложить его посещение?

— Невозможно: я только что послал к нему Матье, на мызу Картезианского монастыря, где стоит его полк. Через несколько часов он должен быть здесь.

— Но после первых приветствий Вы позволите мне уйти, не правда ли? Меня призывают мои обязанности.

— Опять! — с раздражением воскликнул маркиз, — у Вас только и разговора, что о благочестивой жизни: о смирении, об обязанностях! Но подумайте, что скажут в свете, если узнают, что Вы приняли спасителя Вашего мужа лишь мимоходом, как человека, являющегося в дом с визитом, только для соблюдения приличия?

— Вы правы, — кротко ответила маркиза, — я буду ждать шевалье де Сэн-Круа на своей половине.

* * *

Через спальню маркизы можно было выйти в галерею, отделанную богатыми панелями с золочеными розетками и ведущую в библиотеку. В проходных комнатах висели ценные картины самых знаменитых художников. Все они изображали сцены из библейской истории.

Окна в библиотеке были снабжены пестрыми стеклами. Их рисунки также воспроизводили картины библейского содержания, изречения или гербы.

В одном углу комнаты была устроена роскошная исповедальня. Этот угол задергивался портьерой из тяжелой материи. Против стула исповедника стоял высокий аналой; над ним висело большое распятие.

* * *

— Милости просим! Входи же, входи! — приветствовал маркиз Бренвилье поручика Сэн-Круа. — Ты — самый желанный гость в моем доме! Но прежде всего пойдем к моей жене!

Взяв поручика под руку, он повел его в галерею, соединявшую библиотеку с комнатой маркизы. Годэн почти машинально следовал за своим другом. Пол качался под его ногами; ему казалось, что сейчас земля расступится и он провалится прямо в ту комнату, где ждала его Мария.

У порога он остановился, дрожа всем телом. Он готов был убежать, но маркиз уже постучался и открыл дверь в слабо освещенный покой. При словах Бренвилье: “Мария, я привел своего друга, Годэна де Сэн-Круа”, — маркиза встала с кресла, чтобы приветствовать гостя, и открыла половину окна с разрисованными стеклами. Яркий дневной свет широким потоком хлынул в комнату.

Поручик неподвижно стоял на пороге; его лицо окаменело, руки были крепко прижаты к груди. Маркиза подошла к офицеру и подняла на него взор.

Яркая краска мгновенно покрыла ее лицо и тотчас сменилась мертвенной бледностью. Она протянула вперед руки, дыхание остановилось у нее в груди, и она упала на колени.

— Что такое? Моей жене дурно? — воскликнул Бренвилье.

— Кажется, что так. Она упала! — глухим голосом сказал Сэн-Круа, не двигаясь с места.

— Эй, воды! Франсуаза! — закричал маркиз, выбегая из комнаты.

Каким-то чудом, сразу придя в себя, маркиза приподнялась. Она откинула со лба волосы, устремила неподвижный взор на Сэн-Круа и хриплым голосом произнесла:

— Ты ли это? Ты ли это, Шарль? Или призрак?

— Да, это — я, — ответил Сэн-Круа, — пеняй на своего мужа: он заставил меня прийти.

— Ты здесь, в этой комнате… в моей комнате! В первый раз после… стольких, стольких лет!

— Один прыжок — и мальчик из лесной хижины сделался офицером армии. А Вы прекраснее, чем когда-либо, маркиза! Мне кажется, что я только сегодня утром расстался с Вами в Мортемарском лесу.

— Шарль!

— Меня зовут Годэн; я переменил свое имя!

Послышались шаги возвращавшегося маркиза.

— Не говорите ничего моему мужу, Годэн!

— Ваш супруг ничего не подозревает о нашей встрече в замке Мортемар. Я дрожал, переступая Ваш порог.

— Но почему же? Я расположена к Вам; мой муж бесконечно обязан Вам, и в этот дом Вас привело счастье.

— Или рок!

— Я принес воды! — сказал маркиз, входя в комнату в одно время с камеристкой. — Ах, ты уже оправилась? Тем лучше! Ну, что, не правда ли, мой друг — красивый парень? Он, по-моему, необыкновенно похож на красавца вон на той картине! — Он смеясь указал на одну из висевших на стене картин. — Что именно она представляет?

— Это — Каин, спасающийся бегством после убийства Авеля, — ответила маркиза.


Загрузка...