Цель всякого специального образования — приготовить достойных людей к тому или другому роду службы. Чем выше эта служба, тем строже должна быть обсуждена программа этого образования; в состав ее должно входить лишь то, что прямо ведет к предположенной цели, что самим делом из мальчика может сделать достойного деятеля на предположенном ему жизненном пути. Пусть такое образование будет далеко не энциклопедическое, что нужды? Было бы оно прочно, было бы оно так ведено и направлено, чтобы образующийся заранее всей душой и всем сердцем полюбил будущее свое дело, всем существом своим предался ему так, чтобы впоследствии ничто не могло отвлечь от него; пусть он заранее ознакомился бы со всеми сторонами своего дела: изучил бы те способы, которые вернее и надежнее могут вести к успеху, и довольно. Так образованный будет делателем полезным.
Что служение священническое настолько же выше служб гражданских, насколько небо выше земли, вечность выше временного. Против этого надеемся никто не станет спорить. Значит и программа образования тех, которые готовятся к этому служению, должна быть обсуждена строжайшим образом. В круг этого образования должно быть введено лишь то, чтобы приуготовить их — быть верными, ревностными и неукоснительными служителями Христа, провозвестниками Его спасительного учения и неусыпными стражами Его стада. Всё прочее может быть только допущено постольку, поскольку содействует главной цели.
Смотрим на программу семинарского образования, и что же видим? Богословие, философия, риторика, математика, физика, агрономия, медицина и пр., и пр. Что же, к чему готовятся изучающие всё это? Если б дать прочесть эту программу иностранцу, то он решительно стал бы в тупик, особенно когда бы увидел, что как на изучение богословия полагается два года, так и философии, и риторики. Ясно, что из ученика семинарии хотят сделать немножко богослова, немножко философа, немножко ритора, агронома, медика. А что должно выходить по суду здравого смысла и по свидетельству опыта на самом деле? Да ровно ничего. В деле образования все немножко весьма близко граничат с ничем; и чем более этих немножко, как, напр., в семинариях, тем вернее сумма всего образования сложится в количество, близкое к нулю. Так и выходит из ученика семинарии ни богослов, ни философ, ни агроном, ни медик!.. Все преподаваемые науки смутно проносятся перед очами его неустоявшегося самосознания, потому что все преподаются лишь в общих, неопределенных чертах; в душе его не остается никакого живого чувства; в нем не рождается ни влечения, ни привязанности ни к одной науке, потому что он не ознакомился как должно ни с одной. Кажется, не разумная воля управляет всем его образованием, а слепая судьба; по крайней мере во весь семинарский курс ни один ученик не мог дать себе отчета, к чему готовится он? И по окончании курса он не имеет особенного влечения ни к чему: он готов быть священником, учителем, подьячим, — всем чем угодно. Что ж это за образование?
Но если нелепа и бессмысленна программа семинарского образования, то еще нелепее, еще бессмысленнее идет самое дело образования. Невольно думаешь, не устроено ли всё намеренно таким образом, чтобы из учеников семинарии приготовить полных невежд с огромными претензиями?
Начнем с начальников и наставников.
Главное лицо в семинарии, имеющее обширнейшее влияние на учеников, — ректор семинарии, всегда монах. Странность ничем не объяснимая: главным двигателем и наблюдателем над образованием юношества, большая часть которого предуготовляется в сельские иереи, назначается лицо, навсегда отчуждившееся от мира и всех его волнений, и всех требований, лицо, по крайней мере, по идее, умершее всему живущему в этой плачевной юдоли, что зовется земля. Он всегда магистр, т. е. ученый, — пусть даже ученейший муж; но что ж такая отвлеченная ученость для действительной жизни? Славнейшие мудрецы — разве не всегда дети в деле житейской мудрости? Где ж изучил ее, эту неуловимую никаким умом, а лишь познаваемую опытом мудрость он — магистр и даже доктор богословия? Не в стенах же академии и того или другого монастыря, где он начальник; да и не мог, если б хотел, изучить ее. Здесь в действительной жизни всё: и высочайший подвиг добра и порок во всей наготе своей, и ангелы Небесные и демоны преисподней, разве можно (т. е. позволено и должно) монаху окунуться в этот омут? А если нельзя, то какое же понятие его об жизни? Еще если б большинство этого юношества предуготовлялось к жизни аскетической, тогда ректор-монах было бы явление понятное; а то — юношество, готовящееся на борьбу с плотию и кровию, с обязательною властью князя преднебесного и с миром, возле лежащим, — что узнает это юношество об верных и надежных средствах вести успешно эту борьбу из самых ученых, но лишь теоретических уроков своего ректора? Нет, руководителем образования будущих иереев должен быть сам иерей, не столько ученый, сколько искусившийся в жизни, сам испытавший всё, что ждет его учеников на будущем тяжком их поприще. Пусть не передает всех схоластических тонкостей богословия, но покажет многообразное, бесконечно различное, часто поразительно-резкое, еще чаще едва заметное, едва уловимое действие страстей человеческих; но научит работать против них: это неоценимый, ничем незаменимый даже огромнейшими курсами богословия запас для будущего иерея!
Мы уже не говорим о том, что ректор — монах, в годы самого страшного действия страстей в человеке, свободно располагающий своим временем и большими средствами, нередко примером своим убивает и то немногое доброе, что успеет передать словом; не говорим до каких погибельных крайностей иногда доходит это… Пусть кому угодно и кому нужно пройдут из конца в конец Россию и внимательно прислушаются, что говорят об ректорах семинарий, — дивные вещи услышат, конечно, не везде, а во многих, многих местах!..
Наставники в семинарии большею частью магистры; несмотря на то, редко приносят они всю ту пользу делу образования, которую должны бы приносить. Причиной этого тот порядок, который ведется при назначении профессоров. Здесь не обращается ни малейшего внимания на способности их педагогические: кончил курс академии и достаточно — будь профессором, хотя бы в устной речи не умел связать двух слов толком. Кроме того, большею частью назначаются не на те предметы, в которых кто сильнее, а на первые, которые представятся незанятыми в какой-нибудь семинарии, хотя бы они об них не имели никакого понятия.
Словом, при назначении профессоров ни особенных испытаний, ни пробных лекций, как это в заведениях, а просто предоставляется на волю судьбы.
Знатока, напр., математики толкнула судьба в класс философии, которую он знает и понимает сколько и будущие его ученики, — и будь профессором-философом; с особенным успехом занимавшегося философией толкнула судьба в класс математики, совершенно ему чуждой, и преподавай ее! Бывает и то: студент академии прошел весь курс и не вынес ничего; и что ж? И его посылают наставником на какой-нибудь предмет второстепенный; прослужит он года три-четыре, — видать, что нестерпимо — плохо преподает (плохо по-семинарски на общечеловеческом языке равняется чистейшему нулю), — его толкнут на другой предмет, там на третий; так и толкают до тех пор, пока он или выйдет во священника, или дослужится до пансиона…
После таких мудрых распорядков, каково ж должно идти само преподавание? О, если б люди истинно образованные послушали, что и как преподается в семинариях!..
Не знаем, какое чувство сильнее овладело бы ими: смеха ли на эту жалкую и пошлую карикатуру образования; скорби ли об этом несчастном юношестве, Бог знает за что осужденных на неисходное невежество; негодования ли, что время и силы, и труд учеников гибнут решительно даром; отвращения ли к монахам, которые, забравши всё в свои руки, целию всех своих действий имеют деньги и удовлетворение своих страстей — от тщеславия и до…, а о благе вверенных им помышляют менее, чем о каком-нибудь кауром… Но знаем, что хладнокровно они не в состоянии были бы оставить семинарию, узнавши каково там преподавание; так хорошо, усердно, плодотворно, завлекательно оно все — от богословия до еврейского языка включительно.
Возьмем, напр., богословие, эту науку из наук, важнейшее из знаний человеческих, краеугольный камень его образования, его жизни. Холодно, безучастно, безжизненно читает профессор свою лекцию — какой-нибудь отрывок из записок академических — или перевод с грехом пополам из какого-нибудь германского и лютеранского богослова. Холодно и безучастно слушают ее [семинаристы] и не знают, как дождаться конца. Профессор приказывает ее заучить; худо или хорошо ее заучивают. Тем и всё дело оканчивается. Следовательно, заставляют работать лишь память, а о том, чтобы учение божественное и спасительное взволновало всю душу, неизгладимо врезалось в сердце, претворилось в плоть и кровь учеников, о том и не помышляют. Какие же следствия этого? Ученики и на богословие смотрят как и на всякую другую науку, т. е. как на тяжелое бремя, от которого не знают, как избавиться. Заученное они помнят только пока в семинарии; прожили год-другой на месте — и всё забыто, и ни одного догмата не сумеют они объяснить удовлетворительно, и о целом курсе богословия у них сохраняется темное воспоминание, что вот N.N. читал что-то.
Самое нравственное богословие также лишь заучивается и нисколько не прилагается к жизни; сухо и мертво говорят: обязанности к Богу такие-то, к ближнему такие-то; говорят так, как сказали бы: была Семирамида, жил Астиаг, до которых никому дела нет. От этого ученик, выслушавший утром лекцию о неделании чего-либо, вечером делает именно это самое. Попался, его спешат наказать, не взявши на себя ни малейшего труда пробудить в нем сознание в черноте своего поступка, и объяснить ему все гибельные последствия подобных поступков в жизни. И наказанный жалеет не о том, что сделал дурное, а о том, что не сумел скрыть сделанного. И привыкает хитрить, лгать и обманывать всеми средствами и мерами. Скажут: «Это преувеличено; есть ученики прекраснейшей нравственности». Да, бывают, из ста человек другой-третий, но не семинарскому образованию обязаны они тем, а или тому, что к счастию воспитываются на глазах отца, или природному влечению к добру. — Преувеличено? Нет, не скажет этого тот, кто сам прошел семинарский курс, и кто хочет сказать правду перед Богом и совестью. От архиерея до последнего инспектора семинарии — у всех забота одна, чтобы ученики трепетали перед ними, а чтобы приобрести их доверенность, любовь, детскую покорность, чтобы ученики с полною откровенностию открывали свою душу перед ними, как перед любимыми родителями, о том ни у кого никогда не бывает помысла. Вследствие этого каждый поступок ученика неизбежно влечет за собой казнь, если он обнаружен, а чтобы разобрать, взвесить значение этого поступка, чтобы определить — намеренный он или нет, развращенное ли сердце или увлечение неопытной молодости причина его, и сообразно с этим одному назначить физическое наказание, для другого удовольствоваться строгим выговором перед товарищами, или отеческим советом в кабинете, — это дело небывалое в семинариях. «Казни всех беспощадно, лучше будут бояться» — вот система семинарского управления. А кому неизвестно, что последнее дело — страхом казней останавливать человека от злых проступков? Нет, пробудите в нем любовь к добру, влечение к чистой жизни, и — он будет добр, и чиста будет жизнь его среди всех искушений и соблазнов. (…)
Возьмем философию. Смешно и горько видеть, что и как преподается в семинариях под этим громким названием. Не заставляют учеников путем собственного мышления искать истину; нет, а заставляют учить, еще иногда на латинском языке, какую-нибудь нелепейшую компиляцию из quasi-философов XVII и XVIII вв., компиляцию, сделанную без толку, без смысла, из десяти разных авторов, бесконечно различных между собою, каким-нибудь самодельным философом-профессором. И бьются несчастные ученики над изучением этой бестолковой и бесцельной мудрости; заучив, бойко отвечает и на экзаменах, а в существе дела не в состоянии дать себе отчета, что это он делает и для чего. Не вдумывался он сам ни во что, потому что его заставляли учить и учить; учить букву, а не смысл, до того, что если он в ответ одну фразу заменял другою, равносильною, то профессор с тетрадкою в руке сейчас же останавливал и приказывал отвечать как написано. И ничто не оставалось в голове его; и на всю эту науку, даже среди самого курса ее он смотрел как на что-то темное, непроницаемое, где нет Божьего света.
Говорить ли о преподавании других наук? Кажется, нет нужды. Если так преподаются те, которые считаются главными, то понятно, как должны преподаваться второстепенные. И ученики или совсем не ходят на эти классы и убивают время на квартирах за картами, или занимаются романами, и преспокойно, не обращая ни малейшего внимания на профессора, развращают душу свою чтением какого-нибудь нелепейшего произведения французской школы.
Скажем по нескольку слов о недавно введенных агрономии и медицине.
Прекрасна, по-видимому, цель, с которою введена агрономия; священник будет сам земледельцем; не рутинным, а ученым, свое звание передаст и прихожанам, — и процветет хозяйство как его самого, так и всей его паствы, на что лучше! И преподаватели уже везде ученые — воспитанники образцовых земледельческих школ. Пусть они везде не делают ничего, и вся эта наука в презрении у самого начальства; пусть ни один из окончивших семинарский курс не сумеет отличить одной почвы от другой — мергеля от гипса; нет нужды, была бы введена наука, и пусть она идет, как судьбе угодно. Но предположим, что судьба распорядилась именно так, что эта наука пошла прекрасно; в самом ли деле прекрасна цель, с которою введена она? И может ли быть она достигнута, т. е. священник будет агрономом образуемым для своих прихожан? Чтобы ответить на эти вопросы, мы предложим еще несколько вопросов. К чему готовится большинство учеников в семинарии? Не к тому ли, чтобы быть иереями в селах и городах? Конечно, да. И не желает ли начальство, чтобы эти ученики впоследствии были иереями не по имени только, а самым делом, т. е. ревностно, неусыпно заботились о спасении душ как своих, так и тех, которые вверены их пастве? Без сомнения, да. А если так, то неужели не знают, что священнику, на руках которого бывает от тысячи до двух с половиною и более душ мужеского и женского пола, немного уже остается времени от главного дела на какие бы то ни было посторонние дела? Что мы сказали: немного остается времени? Да если священник понимает, как должно, что за каждую душу нужно будет дать строжайший отчет, то он найдет, что двадцати четырех часов в сутки ему мало для того, чтобы — одних оберегать от соблазнов, других укреплять в вере и добре, — словом, вести всех к цели горнего звания: до агрономии ли тут? И пойдет ли она в голову, когда — тут нужно совершать служения, с необходимыми приготовлениями к ним, тут приготовить поучение, тут с пособиями, и вещественными, и духовными посетить болящего, тут приготовить к страшной минуте умирающего, тут примирить ссорящихся; словом, каждую минуту быть всем вся, без чего он не будет иереем достойным. Помещику и управляющему возможно и должно быть агрономами — это главная цель их жизни, но священнику, настоящему, а не так называемому только, невозможно. «Но владеют же теперь священники землями и обделывают их». К величайшему несчастью, да. Какие следствия этого, будет сказано на своем месте. Одно может быть только допущено, и то не как дело, а как отдых от дела — садоводство. Значит, и прекрасно преподанная агрономия в действительной жизни сельского иерея — ни к чему. Предположим однако же и то, чего не может быть на деле, что священник имеет и время, и страсть быть агрономом, да где ж у него средства для этого? А каким-нибудь чудом нашлись средства, так его полосы лежат среди полос причета; он бы хотел ввести что-нибудь новое и лучшее, так они не хотят, или не могут, тут что делать? И видя, и сознавая все дурное в своем хозяйстве, он не в состоянии изменить ничего; и ведет его, как вели отцы и деды, т. е. пересыпает из пустого в порожнее. К чему же было и учить его? Предвидим и еще возражение: «не все ученики поступят в иереи, не нашедшие места могут поступить в управляющие». Но в основание этого можно бы ввести и еще сотню других наук: могут поступить туда и туда; да только теперь из-за стольких наук ученики не усваивают себе ни одной, ни даже главной; а тогда разве бы совсем с ума свели.
Не то нужно бы сделать: учеников лишек сравнительно с местами и желают обеспечить будущую судьбу их, так пусть сделают строжайшую сортировку: одних оставят в семинарии и готовят их, но уже, собственно, в иереи, других отправят в земледельческие школы. (…)
Теперь об медицине. Вот наука, которая должна идти в семинариях об руку с главным предметом, и которая известна только по имени, хотя и введена в курс наук семинарских. Спаситель не только учил, но исцелял. Глубоко-знаменательный пример! И на чтобы лучше этого примера, чтобы образовать настоящего иерея? Так нет, нужно хитрить и мудровать, нужно ввести десятки наук, которые решительно не нужны ни для сельского иерея, ни для паствы его, и пренебрегать наукой, которая как нельзя более полезна для иерея. По селениям нет лекарей; от этого там раздолье знахарям и ворожеям, этим губителям душ и тел несчастных крестьян, — губителей, достойным всех кар и козней; от этого там гибнут иногда сотнями от таких болезней, которые могли быть своевременными и умными мерами остановлены и прекращены. Правда, есть уездные врачи, но что один врач на сотни тысяч крестьян, из которых состоят уезды? Будь он усерден, деятелен, как только вообразить можно, — ему физически невозможно поспевать к больным во все концы уезда, который нередко раскинут на пространстве 300–500 верст. Но такой врач явление небывалое в уездных городах. Все эти господа своему делу предпочитают спокойствие, комфорт, нередко и чарку. Живя постоянно в городе, в селения они выезжают не иначе, как на следствия или к пациентам помещикам. Дело невиданное и неслыханное, чтобы врач решился поехать в дом крестьянина, хотя бы даже верст за пять от города. Даже в своем доме за осмотр, — всегда небрежный, неимоверно грубый, больному они назначают такое вознаграждение, которое уж никак не по силам крестьянам. А если прибавить к этому рецепт в два, три и более рублей с успехом весьма сомнительным, то можно будет понять, почему крестьяне боятся врача не менее всякой болезни, и соглашаются терпеть самые невыносимые страдания, а не обращаться за пособиями к врачу.
Чем поправить такое зло? Одно средство — сделать священника врачом, настоящим врачом, а не по имени только. Пусть сделают это, и сколько благих, спасительных последствий выйдет из этого для крестьян! Находясь всегда в кругу своей паствы, вовремя взять все нужные меры против недуга; а кому неизвестно, что это вовремя весьма часто спасает больного, и самыми ничтожными средствами? Это для паствы, а кроме того, сколько прекрасных и верных средств дадут ему для достижения главной цели его служения! Для врача тела всегда открыта душа болящего; при слабости организма душа доступнее всем впечатлениям, всем советам и убеждениям. И вот бы когда, врачуя тело, священник насквозь бы проник и в душу пасомого, навсегда открыл бы в нее свободный доступ для себя, легко мог бы направить ее на путь спасения и неуклонно вести по нему. Вот бы когда, восстанавливая болящего с одра болезни, мог иногда потрясти всего внутреннего человека. А не во время машинальной, холодной, поспешной, безжизненной, как теперь, исповеди. Врач тела, и в одном и том же лице врач души, — Отец Небесный, сколько добра, сколько добра — чистого, высокого, могло бы посевать это лице непрестанно вокруг себя! Благодарность, доверенность, и, наконец, любовь, — вот бы что соединяло пастыря с пасомыми; вот бы что лежало в основании всех сношений между ними, а не эта необходимость, против которой нередко возмущаются крестьяне, — необходимость повенчать свадьбу, похоронить покойника и т. п.
(…) Но возможно ли сделать это? О, весьма возможно, лишь бы захотели. Курс семинарский шесть лет; пусть уничтожат науки бесполезные и малополезные для сельского иерея — риторику, философию, математику, агрономию, языки; греческий и еврейский, историю — и всеобщую, и церковную, пусть сократят наполовину, — все равно не знают ничего, проходят ли ее по обширнейшим или по кратчайшим учебникам. И этого времени совершенно достаточно, чтобы пройти полный курс медицины со всеми привходящими к ней науками.
Но непреложным условием при этом должно быть следующее: профессоры должны быть назначаемы начальством академии медицинской с самым строгим разбором; как они, так и самое преподавание должны быть под самым непосредственным, строжайшим надзором университетов или академии, иначе все дело пойдет навыворот, не лучше теперешнего. Далее — ученики, окончившие курс, должны держать экзамены отнюдь не в семинариях, а в тех же университетах, чем и будут проверяться и знание дела, и усердие к нему профессоров. Против этого могут сказать: «не все же имеют средства добраться до столиц и прожить там несколько времени». А суммы в комитетах попечительства о бедных духовного звания на что скапливаются? Не лучше ли было бы употреблять их на подобные, бесконечно полезные дела? Наконец, в поощрение тех, получившим степень лекаря, давать лучшие места в епархиях. Могут сказать: «для всего этого нужны новые профессоры, нужен анатомический музей, а где средства?»
Все это нужно в первый раз и легко может устроиться, лишь бы захотели устроить. С уничтожением ненужных предметов уничтожатся и профессоры, теперь решительно даром получающие жалованье, их местами заступят профессоры медицины. А что до нужных аппаратов, то стоит подвергнуть строжайшему контролю суммы, назначаемые на семинарии, да и построже смотреть за экономами, и в три, четыре года их можно приобрести все.
А не это, так собрать с церквей и монастырей. Наконец, если и не это, то из миллиона опытов видно, что наше правительство слишком щедро на пожертвования, от которых может произойти прямая польза для государства; нет сомнения, что оно никогда не откажет в пособии и в этом случае. (…)
Об языках французском и немецком, преподаваемых в семинариях, и говорить нечего. Их преподают профессоры, не умеющие и читать, и оттого ученики решительно не занимаются ими. Значит, время, назначенное на преподавание их, пропадает совершенно даром. Тоже же должно сказать и об языке еврейском. Языками латинским и особенно греческим, ученики также не занимаются; и тут время попадает даром.
Тут даром, там даром, так сколько же времени, которое ученики употребляют с пользою для себя в семинарии? Удивятся, если скажем, что не больше двух часов в сутки. Но перестанут дивиться, когда мы прибавим, что профессоры, которые знают, что их предметами не занимаются, — жалуют в класс на 15, много на 30 минут; да и это короткое время употребляют нередко на какие-нибудь пошлые разговоры, шутки и т. п. (…) Чем же занимаются ученики в такие продолжительные антракты? Пустейшей болтовней, чтением всякой гадости, какая под руку попала. (…)
Что для будущего сельского иерея семинария, т. е. насколько приготовляет его к великому делу пастырства, мы видели; теперь посмотрим, что для него квартиры. И для большей части учеников семинарии, как и училищ, квартиры — у беднейшего мещанина, солдата, вдовы и подьячего, т. е. люда весьма двусмысленной нравственности. Пусть они почти всегда занимают по двое, по трое и больше отдельные комнатки, но столкновения с хозяевами непрестанные, и влияние их на учеников неизбежно. Каково же должно быть влияние подобного человечества? Каковы должны быть последствия этого влияния на ученика, у которого еще в училище нравственное чувство притуплено, душа загрязнена, и весь он предрасположен к восприятию злого? Страшные и горькие последствия!
В семинарии лишь только переменяются роли между учениками и хозяевами против училищ: там ученики служили хозяевам, здесь хозяева служат ученикам. Видеть ученика за трубкой, картами, водкой — дело весьма обыкновенное; бывает и хуже, что и сказать нельзя. «Но неужели семинарское начальство не смотрит за этим?» — Нет, есть инспектор, помощники его и старшие. О старших и говорить нечего: те же ученики, и всегда первые гости на каждой пирушке. А инспектор и один или два его помощника — что же это на несколько сотен человек? Посетят они раз, два или три в неделю ученика, и обыкновенно вечером. Все прочее время, и особенно ночи, они на полной свободе. Нет, не взглянуть нужно на ученика два-три раза, а не спускать с него глаз во все часы дня и ночи. А возможно ли это, когда ученики разбросаны по всем частям, улицам и переулкам города? Явно, нет. Следовательно, не на квартирах бы должны жить ученики семинарии; не в этих омутах, заразительных и погибельных, должны проводить свое время будущие иереи, от которых, для получения этого высшего и пренебесного сана, прежде всего требуется чистота тела, а в одном общем корпусе, под непрестанным и неусыпным надзором начальства. (…)
И почему бы тем, которые сами прошли этим путем, следовательно, не могут не знать, сколько зла от квартир, и которые сделались архиереями, почему бы им не озаботиться о постройке корпусов, где бы могли жить все ученики? Каждый отец с радостью платил бы за содержание сына в корпусе, лишь бы был уверен, что тут надзор бдителен и в содержании нет злоупотреблений. Квартиры — это такой неотступный кошмар и для родителей, который давит их ночью, не дает покоя и днем, боязнь естественная и понятная. Но и здесь, как и во всем, что нужно сделать доброго и полезного для духовенства, отговорка одна: «на устройство корпусов средств нет». Как! Когда правительство не щадит миллионов на улучшение быта духовенства, а вы говорите: «средств нет»? Да попытались ли вы объяснить Правительству все зло, всю гибель от квартир, всю необходимость воспитываться ученикам под одним общим надзором? Нет? Так как же, в оправдание своей непростительной беспечности, вы ссылаетесь на недостаток средств? Вот — неусыпному о благе всех подданных Правительству благоугодно было обеспечить сельское духовенство жалованьем: взошли ли вы в виды правительства? Ходатайствовались о том, что особенно нужно сельскому духовенству еще прежде жалования? Ничего подобного не сделано вами. Даже — кто бы поверил? — нашлись архипастыри, которые отвергли этот дар царев, осмелились пререкать намерению Помазанника Божия, намерению, Самим Богом внушенному, — извлечь жалко-несчастное духовенство из тьмы бедствий, нужды и всего, что так унизило и подавило их. «Сельскому духовенству не нужно жалованья», — изрекли они в своей мудрой и благонамеренной заботливости о пасомых. — «Не нужно жалованье», — т. е. сельское духовенство на веки вечные должно остаться в этом горьком, загнанном и безнадежном положении, в каком было доселе (этим вы навсегда хотите сохранить свою беззаконную, нечестивую, ужасную власть над белым духовенством? Вы не хотите и знать, обеспечивая свою тиранию, что есть Судяй земли?); чтобы иметь какие-нибудь средства жизни, вы осудили его навсегда прибегать к этим беззаконным, постыдным, преступным, презренным поборам с прихожан, что зовутся доходами, потому что иных средств нет. «Не нужно жалованье», — вы — одинокие, добровольно осудившие себя на лишения и монашескую скудость, давшие строгий обет — совершенного нестяжания, — заботливо собираете десятки и сотни тысяч доходов в год; этого мало; каждый монастырь для вас аренда; и кроме всего этого вы не пренебрегаете и жалованьем; а на что бы вам все это? На стол, на шелк, на бархат, на рясы из соболей, на обеспечение племянниц и чад их?.. (О, до чего все извратилось в Церкви православной! Сергий Преподобный, например, знавший дерюгу и крашенину, и тут же какой-нибудь N., чтобы не сказать выше, в десятитысячной рясе!..)
А сельскому иерею, живущему домом, имеющему почти кстати, — не ветром навеянных племянниц, — а законное, Богом данное семейство в десять и более человек, воспитывающему два-три сына в семинарии, имеющему нужду отдать двух, трех и более дочерей в замужество — жалованье не нужно!.. Он должен довольствоваться какой-нибудь сотней рублей в год, и то собранных с нарушением — не говорим уже о законе и правде, — всех даже приличий! Нет, это не макиавеллизм только, а что-то такое до того злое, до того враждебное белому духовенству, до того гибельное для всей церкви, что мы и назвать не умеем…
Вот, если бы вы сказали, что прежде жалованья нужно перевоспитать духовенство, и кончить тем, с чего теперь начинается, тогда видно бы было, что желаете добра своим пасомым, заботитесь о благе Церкви.
Да, не с жалованья нужно начинать улучшения духовенства, а с радикального преобразования всего его быта и, главное, его образования. Без этого никакое жалованье не послужит ни к чему. Этого мало: при таком искаженном, погибельном образовании, какое теперь дается духовному юношеству, оно даже послужит во вред; в руках неумеющих пользоваться им оно будет тем же, что огонь или нож в руках ребенка. Пусть прежде жалованья устроят корпуса, где бы все ученики с детства и до окончания курса воспитывались на счет казенный под непрерывным надзором испытанных в чистоте жизни и благонамеренных наставников и начальников. Мы сказали: на счет казенный, потому что только этим может уравновеситься положение духовенства между собою, — без чего невозможны зависть и последствия ее; без этого, при всяком жалованьи, как и теперь, бездетный всегда будет богат, многосемейный будет бедствовать и страдать. С этого, повторяем, должно начаться улучшение духовенства, жалованьем же кончиться.
Скажем наконец несколько слов и об важном злоупотреблении, какое только может быть допущено при образовании юношества, готовящегося в иереи. Ученики семинарии обязаны ходить к литургии лишь только в дни воскресные и великих праздников. О, как из этого одного видно, что программа образования духовного юношества составлена не иереем Бога Вышнего!
Но вот курс учения кончен. Двенадцать, четырнадцать, а иногда и более, лет тяжких, тем более тяжких, что ученик занимался даже и главными предметами без охоты, без рвения и без увлечения, а по одной крайней необходимости… Следуют вопросы: что же он теперь? что в нем? куда направит он путь свой?
Не спрашивайте его самого, что он? Иначе вас неприятно поразит его ответ: — Я кончивший курс студент или ученик. — В звуках голоса, в манере физиономии он дает вам знать, что это не кто-нибудь, не простой человек, — кончивший курс. Да, нужно отдать честь семинарии: если мало доброго и дельного посевает и развивает она, зато прекрасно умеет развить дурное в человеке. Семинарист без претензий — явление, едва ли виданное когда-нибудь. Самолюбие мелкое, пошлое, бессмысленное, и несмотря на то, обнаруживающееся слишком резко и угловато, — вот чем набит ученик семинарии, и особенно кончивший курс, с головы до пяток.
Как умеет семинария развить в таких страшных размерах такой погибельный порок, — это ее тайна, которой нам ни желания, ни нужды разгадывать нет. Скажем только, что это семинарское самолюбие, если ученик пойдет выше, переходит в дьявольскую гордость, в невыразимейший педантизм, в эгоизм — без пределов и меры; если он сделается иереем, и особенно в селе, то преображает его в какое-то жалкое и смешное существо, от всех требующее себе почету и уважения без всяких прав на то и другое; не позволяющее, чтобы кто в его присутствии забывался, тогда как чаще всего оно забывается первое, существо раздражительное, неуступчивое, неуживчивое. Бывают исключения в том и другом случае; из семинаристов выходят прекраснейшие, благороднейшие люди (…); и в селах мелькают иереи, отрешившиеся от духа семинарщины; но эти исключения редки, незаметны в общей массе, и об них говорить нет нужды. Вообще семинариста можно сейчас заметить и в рясе, и в мундире, и при крестах и звездах: уж такой неизгладимый тип!..
Что в нем — разгадать очень нетрудно: стоит только завести с ним разговор дельный и заставить только высказаться, чтобы увидеть, что в нем совершеннейшая пустота, отсутствие всякого положительного, вполне усвоенного знания. Случается, бойкий на слово засыплет словами; но напрасно вы захотели бы в потоке слов уловить мысль живую, сознанную, прочувствованную, — ничего подобного вы не заметите. Иначе и быть не может после такого образования, какое получил он в семинарии: в ней развивали лишь память и подавляли самомышление (с прямою целью: чем меньше мыслят, тем меньше рассуждают: чем меньше рассуждают, тем удобнее и спокойнее двигать ими, как пешками). Пока еще свежо в памяти, что зубрил он во время своего курса, он болтает без умолку, не умея, однако ж, дать себе никакого отчета в том, почему это так, а не иначе; от этого какой-нибудь пустой софизм сейчас же собьет его с толку; от этого на экзамене для поступления в Университет, он откажется описать, например, Кремль, и попросит назначить себе темой что-нибудь полегче, например, о бессмертии души. И для него, действительно, это легче: так еще недавно он зубрил лекцию о бессмертии души; стоит только перевести зубренное на бумагу и — рассуждение готово. А чтобы описать Кремль, нужно хоть сколько-нибудь самому мыслить, — этому-то он и не научился в семинарии; кроме того, нужно знать историю; историю он зубрил в риторике, и к окончанию курса успел вполне забыть ее. Да если бы заставили его описать и село, в котором он родился, и тут он стал бы в тупик и попросил бы темы полегче, например, об единении природ во Христе.
Куда направит он свой путь? Да этого он и сам не знает: так мудро и целесообразно устроено и ведено его образование! Естественно и ближе всего ему поступить в священники; пусть он не чувствует к этому званию никакого сердечного влечения, — но его отец, предки, родные — все служители Церкви на высшей или низшей степени, и он просится в какое-нибудь село в иереи. Удалось, делается иереем; не удалось, ищет путей побочных для достижения той же цели (какие это пути, сказано дальше); если не послужили они к чему, просится в учители; не попал — также хладнокровно, также без всякого сердечного участия хлопочет о поступлении в подьячие… Словом, нет звания, к которому бы не решился прильнуть семинарист, лишь там он мог ожидать себе кусок хлеба. Следовательно, о какое страшное и горькое следствие! И в иереи он поступает «не ради Иисуса, а ради хлеба куса»…
Скажут: из семинаристов выходят ученейшие профессоры, и даже университетов, государственные люди, примерные священники в столицах. Но пусть спросят всех таковых: семинарии ли они обязаны тем, что силы их развились и сделали их людьми; в семинарии ли они сознали свое призвание и назначение? И если они хотят ответить по совести, то без малейшего сомнения ответят: нет, нет и нет!.. Судьба толкнула одного в университет; там обратил почему-либо на него внимание профессор, или попал он на уроки в богатый, образованный дом; его вытерли, вымыли, изгнали из него злого духа и семинарщину, и — пошел он в ход. А остался [бы] он при собственных средствах, с духом и направлением, полученным им в семинарии, и — погиб. Кинула его судьба в академию, сблизила с людьми благородными не по званию, а по духу жизни: с людьми благородно мыслящими, благородно действующими; взяли они на себя труд образовать его, — и вышел примерный священник; не случилось этого, — пусть он одолеет и академический курс, даже понахватается и науке, и займет лучшее место в столице, но только не на радость, славу и красу своему званию: он — или великий приобретатель денег, или ни с кем никогда ужиться не может; или бросила его судьба по окончании академического курса в канцелярию какого-нибудь вельможи: приглянулся он своему начальнику, тот взял его в железные руки, ввел под свой кров — для учения ли детей, для домашних занятий, и вот он впоследствии сам государственный человек, как граф Сперанский; не случилось этого, он погряз в своей семинарщине. Пожалуй, после неимоверных трудов, он — и превосходительный; да только тяжко и жутко от такого превосходительного подчиненным… А пусть бы всех этих людей судьба толкнула в сельские иереи, и были бы они не лучше других. Ведь и теперь из числа выходящих в сельские иереи есть с огромнейшими духовными силами, неразвитыми, даже и непочатыми; и все эти силы гибнут в омуте жизни. Исключения только за теми, которые попадут в село, где есть помещик с настоящим образованием, тут священник спасен. Возьмется за него помещик, выбьет из него дурь семинарскую, пробудит его мыслящую способность, даст ему в руки свою библиотеку, — даст ему средства жизни, не богатые, но верные, при которых священнику нет нужды ни в грубых и грязных занятиях землей, ни в отвратительных поборах с прихожан, — сформируется образцовый священник. Но много ли таких помещиков? — Значит, и священников таких не может быть много; и об этом исключении, как очень редком, говорить нечего.
Что ж сказать вообще об образовании, которое получают ученики духовных училищ и семинарий? Мы видели, как оно бесцельно, нелепо, ничтожно; мы видели, как мало добра могут вынести ученики из училищ и семинарий, и как много выносят зла. Следовательно, имеем все право сказать: в училищах и семинариях всё и с самого основания должно быть изменено и преобразовано, если хотят, чтобы образование духовного юношества было не одним образованием. По крайнему разумению, образовавшемуся вследствие долговременных наблюдений и крепких размышлений, мы сказали бы, каково должно быть это образование, да к чему? Кто послушает слов человека, идущего путем безвестным, горьким и страшно тернистым? Необходимость преобразования чувствуется, но новые проекты напишутся в кабинете человека громкого и славного, окруженного всем комфортом, для которого быт сельского иерея, требования и нужды его — темна вода в облацех воздушных. Введут новые науки, переменят учебники, а дух останется тот же, и всё пойдет по-старому. А еще чего доброго — семинарии соединят с гимназиями, вконец собьют с толку несчастное духовенство!.. Так и всегда и во всем: нужно преобразовать деревушку, — проекты об этом пишутся в изящнейших кабинетах, рассуждают об этом в великолепнейших залах, а саму деревушку и не спросят, что ей нужно; да и что спрашивать? Народ темный, и сам не понимает, что ему нужно… Не понимает!!! И приводят проекты в исполнение, а что выходит?