Мишаня

Свой отзвук в воздухе пустом

Родишь ты вдруг…

А. С. Пушкин

1.

«Весь день его мыслями и поступками управляла какая-то злая сила: приближаясь к цели, он удалялся от нее; ища и утверждая истину, обманывался и обманывал; стремясь избежать противоречий, обрекал себя на сомнения, разрешить которые ему было не дано».

Поставив точку, Мишаня перечитал написанное, задумался, покусывая пластмассовый наконечник шариковой ручки.

Последнее, заключавшее текст слово показалось ему не совсем точным, и он вписал поверх зачеркнутого «не под силу». Вместо «злая» вставил «недобрая», но, поразмыслив, зачеркнул и его, заменив на более нейтральное — «темная».

«Так, вроде, лучше», — пробормотал он и в очередной раз пробежал предложение с начала и до конца, стремясь воспринять его во всей полноте и завершенности. В одном месте следовало исправить грамматическую ошибку, в другом не хватало запятой, чтобы уточнить смысл, привести его в соответствие с нечаянным, хрупким, пока еще только вызревавшим сюжетом.

Мишаня внес поправки, отодвинул черновик, сцепил замком руки и, глядя со стороны на неровные, испачканные пометками строчки, с удовольствием потянулся, хрустнув суставами.

Последний вариант его в общем-то устраивал. Можно бы, конечно, поработать еще, закрутить поэффектней, тонко намекнуть на символическое, чуть ли не зеркальное («Зеркальное — это хорошо, — подумал он, — зеркало вообще должно играть особую роль. Как обязательная деталь самого процесса опознания (или самоопознания?). Да, именно зеркало и еще какой-то повторяющийся набор предметов, стандартных ситуаций, объединяющих, ставящих героев как бы в равные стартовые условия — это обязательно»), намекнуть на зеркальное (вернулся он к прерванной мысли) отражение судьбы мужчины в судьбе мальчика, с которым столкнулся на улице возле прокуратуры («А может, лучше перенести встречу во времени, чтобы мальчик ждал его не после, а за несколько часов до опознания?») но — не начинать же сначала…

«Нет, пусть останется так, как есть», — решил Мишаня. Все еще, возможно, придется изменить, и тогда выйдет совсем другая история, и совпадение, кажущееся сейчас счастливой находкой, вовсе не понадобится, окажется ненужным, даже лишним.

Он вырвал из конца тетради чистую страницу, аккуратно переписал предложение набело и толкнул в плечо сидевшего впереди Василия.

— Тебе, — передал он сложенную вчетверо бумажку.

Внизу, на кафедре, под спускающимися амфитеатром рядами столов, немолодой тучный кандидат наук с круглым лунообразным лицом и короткими, словно игрушечными ручками продолжал читать лекцию.

Слушать было скучно, но и торопить Василия Мишаня не хотел (надо было дать ему время не только прочесть написанное, но и по достоинству это написанное оценить).

Он вздохнул, подпер кулаком щеку, прикрыл глаза.

Времени до звонка оставалось порядочно, и, убаюканный монотонным голосом лектора, он представил, что вот ему, Мишане Вихлянцеву, волею судьбы (рока? случая?) суждено в один прекрасный день отправиться на затерянный в океане необитаемый остров, где, в отличие от знаменитого Робинзона Крузо, ему предстоит остаться навсегда, до самой смерти, отрезанным от друзей, знакомых, от всех благ цивилизации, и что в компенсацию за это какими-то высшими силами даровано ему право выбрать себе спутницу — подругу, с которой проведет на острове остаток жизни.

Немудрящее это развлечение он придумал давно и прибегал к нему не впервые, а довольно часто, однако до сих пор оно не приелось, не надоело, — напротив, — всегда и безотказно выручало, помогало убить время, особенно на таких вот скучных занудливых лекциях, где сама обстановка не располагала ни к чтению, ни ко сну, ни к занятиям более серьезным и содержательным.

Он сознавал всю условность придуманной ситуации, ее сомнительность и даже нелепость с точки зрения здравого смысла, но оправдывал себя тем, что, существуя лишь в его воображении, игра эта никого не задевала, не ущемляла, никому не мешала и не приносила вреда. К тому же, при неизменном постоянстве цели, она оставляла широкий простор для фантазии — девушек на курсе было много, больше половины, ни одна из них не нравилась Мишане всерьез и достаточно сильно (что автоматически решало бы вопрос об избраннице), а потому и отдать предпочтение оказывалось делом не таким уж простым и гладким: всякий раз он останавливался на новой кандидатуре, в зависимости от ее личных качеств, собственного настроения, комбинации всяких других обстоятельств, а бывало и от ракурса, в котором видел попадавший в поле его зрения объект.

Так или иначе, мысль о том, как вместе с обретенной волей случая подругой они останутся вдвоем, одни, на горячем золотом песке у пустынной кромки океанского прибоя, как будут плескаться в лазурной коралловой бухте под жарким тропическим солнцем (не на Шпицбергене же, в самом деле, разворачиваться событиям!), как будут удить рыбу (удочки выбросит прибоем вместе со всякой другой необходимой и полезной снастью), как будут собирать кокосовые орехи, строить хижину и качаться в плетенном из лиан и пальмовых листьев гамаке, а главное, как начнут складываться и развиваться их отношения, предопределенные одиночеством, отсутствием выбора и оттого еще более сложные и пикантные — эта мысль возбуждала, томила душу, вызывала острое, ни с чем не сравнимое чувство и тайного стыда, и собственного могущества, и жгучего греховного любопытства.

Сегодня, перебрав всех, кого видел со своего места, Мишаня остановился на двух кандидатурах: Соне Нахимович и Танечке Жежере (к слову, ни та, ни другая раньше в потенциальные избранницы не попадали — в чем, собственно, и состояла вся прелесть Случая). Он чуть было не присоединил к ним еще и жену Василия — Любу, которая почему-то всплыла на периферии сознания (она, кажется, удачно совмещала лучшие качества обеих претенденток), но тут же и исключил: во-первых, как ни крути, жена друга, а во-вторых, выбирать следовало только из присутствующих — таковы были правила.

«Кто же из них?» — погрузился в раздумье Мишаня, переводя взгляд то на длинные стрельчатые окна, за которыми качались верхушки тополей и хмурилось преддождевое небо, то на ни о чем не подозревающих кандидаток.

Соня привлекала чисто внешними данными — прическа, обтянутая тонким свитером спина, пушистые ресницы, гладкая матовая кожа с вкраплинами темно-коричневых родинок у розового маленького ушка (остального в данный момент он рассмотреть не мог, но воображение помогало представить и остальное). Таня тоже была на уровне, но чуть покрупнее, чуть выше ростом, чуть пошире в кости, с внушительной грудью, шапкой пегих густых волос, подстриженных скобкой, плавной и тяжелой обводкой бедра, которое он наблюдал сквозь длинный разрез шерстяной юбки — справа от себя, в соседнем ряду, через проход между столами.

Шансы обеих были велики, но Соня как будто выигрывала в сравнении, одни руки чего стоят — тонкие, с аристократически холеными пальцами, нежными, блестящими, словно чешуйки, ноготками («И белье, верно, по высшему классу, — предположил Мишаня не без легкого озноба в крови, — бюстгальтер, небось, французский, с застежкой впереди — на спине, под свитером, что-то не заметно, никакого вздутия»). Особенно смущал маслянистый отлив колготок, подчеркивающий худую, но плотную стать затянутой в скользкий нейлон ноги.

«Зато Жежеря проще, уютней, — продолжал взвешивать он, — и темпераментом, видно, бог не обидел — вон как глазками шныряет, усекла, что внимание обратили, аж пятнами покрылась…»

Мишане было легко и приятно думать о будущей своей спутнице, нравилось ему это.

«Оно конечно, всего не предусмотришь, — рассуждал он не то чтобы всерьез, но и не совсем в шутку, а так, слегка подтрунивая над собой, не веря, и в то же время как бы допуская, что возможен и остров, и кокосы, и бронзовая фигурка на пороге хижины. — А вдруг заболею? Лихорадку подхвачу на болоте? А тяжелое что поднять? Ночью согреть, приголубить? Тут Татьяне равной, по-видимому, не найти. С другой стороны, у Сони свои преимущества: худенькая, стройная, подвижная, опять же родинки на шее — красиво.» Правда, при ближайшем рассмотрении родинки как раз и смущали: это сейчас они умиляют, а через год-другой могут, пожалуй, и надоесть, опротиветь до чертиков, и ведь ничего тогда не поделаешь, не изменишь — придется терпеть, разве что пластырем заклеить, чтоб на нервы не действовало, только где его, пластырь, достанешь…

Он так и не принял окончательного решения, оставил на потом. Игра есть игра, тем более, что правила устанавливает он сам, а значит (если очень захотеть, если переступить самим же собой положенную границу) можно сделать и исключение: основать, скажем, целую колонию, взять с собой сразу обеих, а то и третью прихватить — Риту или ту же Любу (в конце концов, не все ли равно, что подумает и скажет покинутый супруг или осиротевшие родители, ведь, удалившись на всю оставшуюся жизнь, он уже никогда не встретит ни Василия, ни однокашников, ни этого вот преподавателя, что как сыч продолжает бубнить по раз и навсегда заученным нотам. Значит, и угрызений совести не будет, все образуется: Василий найдет себе новую жену, а родители как нибудь перебьются — не на смерть, чай, дочерей отправляют, не на каторгу…).

Он переключил внимание на кафедру и попробовал сосредоточиться.

— Требования к реквизитам определений, выносимых без удаления в совещательную комнату, менее строги, — говорил кандидат негромким и как будто бы пыльным голосом. — Они должны сочетать сведения, содержащиеся в пунктах один, четыре, пять и шесть разбираемой статьи. — Последовал жест в направлении доски, на которой были записаны перечисленные пункты. — Остальные данные, содержащиеся в определении, обычно восполняются протоколом судебного заседания. Всем ясно?

— Всем, — откликнулся с галерки чей-то не в меру бодрый голос.

— Может быть, есть вопросы? — спросил он, чтобы выкроить лишнюю минуту и заглянуть в спрятанный за выгородку трибуны конспект.

— Есть, — неожиданно для себя крикнул с места Мишаня.

— Пожалуйста, — кандидат поправил съехавшие на кончик носа очки, стараясь определить, откуда исходит опасность.

Аудитория притихла в ожидании незапланированного развлечения.

— Мне понравилось, как глубоко вы раскрыли тему сегодняшней лекции, — начал с комплемента Мишаня и поднялся. — Но остался нераскрытым один момент.

— Да, пожалуйста, — с деланным интересом поощрил кандидат. — Я вас внимательно слушаю.

— Меня интересует так называемое телефонное право. Как, по-вашему, должен поступить судья, если накануне слушания дела ему позвонили и попытались повлиять на предстоящее решение?

— Это было бы грубейшим нарушением закона, — ответил он без запинки. — Вы знаете, что судья независим и подчиняется только закону. Мы уже проходили эту тему.

— Проходили, — согласился Мишаня. — Но это теоретически, а как с этим вопросом на практике?

— Что, собственно, вам неясно? — человек на сцене нервно передернул плечами. — Пожалуйста, конкретней.

Мишаня прикинул, стоит ли затевать спектакль (тем более, что готового сценария у него не было) или лучше, пока не поздно, дать задний ход.

— Я имею ввиду не грубый нажим, не шантаж, а вполне легальный способ воздействия. Существует, например, такое понятие, как партийная дисциплина.

— Так-так, — скорбно покачал головой преподаватель, будто расставаясь с надеждой на благоразумие студента.

«Черт с ним, — подумал Мишаня, — все равно он меня уже засек — накрылся экзамен.»

— Представьте, например, что в суде рассматривается дело об автокатастрофе, в результате которой погиб человек. — Он дождался утвердительного кивка и, почти не задумываясь, сконструировал ситуацию: — Допустим, вина за случившееся ложится в равной мере на чиновника из райкома — он был за рулем личной автомашины, — и на рядового шофера автобазы, управлявшего самосвалом. Так вот, накануне процесса судье позвонили и попросили учесть, что обстоятельства дела предварительно разбирались в райкоме и там пришли к выводу, что их работник ни в чем не виноват, что виноват шофер и что от судьи ждут сурового, но справедливого приговора. Спрашивается: как поступить судье? Послушаться и нарушить закон? Или остаться независимым и нарушить устав организации, в которой он состоит и решениям которой обязан подчиняться?

— У вас все?

— Все.

— Очень хорошо. — Кандидат соединил руки под животом. — А теперь позвольте поинтересоваться, о чем там, в райкоме, думали раньше? С тем же успехом они могли позвонить следователю и не доводить дело до суда.

Мишаня открыл рот, чтобы ответить, но не нашелся.

Преподаватель весело блеснул линзами, оперся растопыренными пальцами в стол.

— Как видите, ваш силлогизм не выдерживает критики. Думаю, вы ошиблись в самой постановке вопроса. — Он выпрямился и продолжил на ходу, методично курсируя вдоль доски. — Ну а если серьезно, то с точки зрения теории здесь нет противоречия. Партийная совесть, а именно о ней, если я правильно понял, вы ведете речь, в идеале должна совпадать как с профессиональными требованиями, предъявляемыми народному судье, так и с нравственными критериями и гражданскими убеждениями, которые он исповедует и которыми руководствуется при исполнении своего служебного долга…

Было видно, что ответ найден им не сейчас, а извлечен из неисчерпаемого запаса домашних заготовок. Изложив его, кандидат не удовлетворился этим и подвел итог в том же назидательном духе.

— Вы привнесли в свой вопрос субъективный фактор, а их количество столь велико, что безграничным становится и количество выводов, к которым мы придем, если углубимся в затронутую проблему. — Он поискал Мишаню глазами, нашел и кивнул, приглашая садиться. — Не смущайтесь, молодой человек, все это пленной мысли раздраженье, как сказал поэт. Мне понятны истоки вашего максимализма, однако, поверьте, он малопродуктивен. Пойдя по этому пути, в конечном счете обязательно вернешься к тому, с чего начинал. Это как на карусели: чем больше кружишься, тем вернее теряешь ориентиры. — В его лице мелькнуло что-то, отдаленно похожее на участие. — Не думаю, что сумел вас убедить, но это, согласитесь, и ни к чему: поиск истины — неотъемлемое право индивида.

— Вы не совсем верно меня поняли, — возразил Мишаня. Он проигрывал и вынужден был спасать репутацию в глазах товарищей. — Меня интересует чисто практическая сторона дела, частный случай.

— Вот как? — холодно отреагировал кандидат. — В таком случае продолжайте.

Он давал понять, что вполне оценил настойчивость оппонента, но всему есть предел, в том числе и его терпению.

— У меня еще один вопрос, — Мишаня продолжал стоять, несмотря на разочарованный шумок в аудитории.

— Да, конечно.

— Откровенно говоря, не знаю, стоит ли? — Он изобразил смущение и, как бы преодолевая его, добавил: Понимаете, скоро экзамен по вашему предмету, а я живу на стипендию.

— Ну и что? — не уловил подвоха кандидат. — Причем тут ваша стипендия?

— Боюсь, не скажется ли моя сегодняшняя активность на успеваемости — у меня уже есть два «хвоста».

Задние ряды дружно загудели, разгадав и одобрив маневр товарища.

— Можете не беспокоиться, — кандидат обиженно поджал губы. — Спрашивайте, я вас слушаю.

— Скажите, правда ли, что перед тем, как защитить диссертацию и перейти на преподавательскую работу, вы много лет были народным судьей?

— Да, был, — его большое круглое лицо стало непроницаемым и официальным, как на фотографии для листка по учету кадров. — А что вас не устраивает?

— Ничего. Просто интересно услышать от практика, какие ощущения испытывает человек, когда ему пытаются дать взятку или звонят из высоких инстанций накануне слушания дела? Ведь вам, наверно, звонили, и не один раз?

Преподаватель автоматическим жестом снял очки, протер их мятым клетчатым платком, снова водрузил на переносицу. Сунул платок в карман, тут же вытащил и переложил в брюки.

— Ваш вопрос не кажется мне корректным, — наконец ответил он, в полной тишине потоптался на месте, вернулся к трибуне, мазнул взглядом по спрятанному в ней конспекту. — Внимание, товарищи, внимание, — без всякой надобности постучал костяшками пальцев по столу, — прошу не отвлекаться… Вернемся к нашей теме… — Пошуршав страницами, нашел нужное место. — Мы остановились на том, какое внимание следует уделять мотивировке определений, которые выносятся не в совещательной комнате, а непосредственно в зале суда…

Аудитория посчитала представление оконченным, и гул возобновился с прежней силой.

Мишаня опустился на скамью, спрятался за широкой спиной Василия.

2.

Настроение было испорчено, и винить в этом следовало самого себя. Вместо легкой изящной импровизации, безобидной шутки завязалась глупая тяжеловесная перепалка, закончившаяся едва ли не прямым вымогательством — уж что-что, а это никак не входило в его планы.

«И чего завелся? Кто за язык тянул? — удивился Мишаня как бы по инерции. — Ну на что ты, милый, рассчитывал? Что он откровенничать с тобой будет, душу наизнанку вывернет, в грехах начнет каяться? Да и есть ли они, грехи, — кто знает? Видел он таких исповедников знаешь где? Сам исповедником в нарсуде не один год оттрубил: «Встать, суд идет! А скажите-ка обвиняемый, раскаиваетесь вы в совершенном преступлении? Ах, нет?! Тогда получите по всей строгости социальной справедливости и правопорядка!» Наивный ты человек, с кем тягаться вздумал? Это ж номенклатура! Ты представь, дурья голова, какую он школу прошел, прежде чем сюда попасть, сколько кресел сменил, на каких жерновах зубы оттачивал! «Надо было раньше звонить, чтоб не доводить дело до суда» — во реакция! Такого только через рентген просветить можно, на нем же панцырь толщиной с палец — железный кадр, стальная птица! Знаем таких, слышали. Небось, и под приговор брал, и на заседателей буром пер, и на звонок по стойке «смирно» становился… — Он представил, как все это могло происходить в действительности, и засомневался: — А может, и не брал, может, и не вытягивался. Может, потому и ушел из системы, что невмоготу стало, совесть замучала. Стал ночами кандидатскую строгать, без отрыва от производства, недосыпал, цитаты из классиков выкраивал, на нужных людей выходы искал, водку с ними пил до потери пульса, а по утрам блевал в клозете, чтобы не разбудить детишек, и все, чтобы уйти, выскользнуть… А что — вполне может быть, разве таких, как он, угадаешь? Защитился с грехом пополам, вышел сухим из воды, рад теперь, что в тихую гавань прибило. Сопит себе в две дырочки, лекции почитывает, студентов уму-разуму учит, мозги вправляет. А тут ты с вопросами своими дурацкими. Его, может, при каждом напоминании пот прошибает, мороз по коже дерет, душа в пятки уходит. Потому и обозлился: попробуешь, дескать, хлебнешь с мое, сам узнаешь, что почем, на своей шкуре испытаешь, а пока — рылом в учебник и не суйся, набирайся премудрости, пополняй копилку знаний. Чем больше наберешь, тем выше тебе цена будет. Вот и весь сказ, вся премудрость, а не нравится — ищи себе другого учителя, мальчишка, болтун. Индивид… Как это он про карусель сказал?.. Ладно, неважно. Получил свое, не жалуйся. В следующий раз умней будешь — в большой теннис шариком от пинг-понга не играют…»

Мишаня сдвинул манжет рубашки, посмотрел на часы. Время тянулось медленно, слишком медленно. Или ему так казалось, потому что день был особый — «присутственный», как он его называл: утром на проходную общежития звонил дядя и просил зайти часикам к пяти. Это случалось нечасто и всегда, независимо от причины, по которой он ему понадобился, радовало возможностью сменить обстановку, развеяться, провести время с комфортом, в спокойной светской беседе…

Он перегнулся через стол, тронул Василия за плечо.

— Ну, как?

— Чисто сработано, — ответил тот, не оборачиваясь. — «Хор» не обещаю, но трояк поставит, будь спокоен. Можешь не готовиться.

— Да я не о том, Как тебе начало?

Василий отвел локоть и просунул в щель листок с написанным на обратной стороне ответом:

«Так себе. Туман, мистика. Бывало и покруче.»

А ниже дописка: «Ты куда после занятий?»

— В общагу, — буркнул Мишаня.

Прохладная реакция друга его не удивила, скорей подтвердила собственные сомнения. Прав Василий, фраза так себе, не из самых удачных, да и что из нее поймешь, если не знаешь ни сути, ни подробностей. Сначала надо было рассказать всю эту историю, что случилась в прокуратуре, описать в лицах, а потом уже мнением интересоваться. Напрасно спешил, только время зря потерял.

Он свернул записку и спрятал ее в карман рубашки.

Что говорить, жаль, конечно, — пропал сюжет. Случай-то действительно уникальный — такого, и захочешь, не придумаешь. Второй день из ума не идет. Ведь свидетель этот («Как его? Кароянов? Да, правильно, Кароянов»), ведь он не узнал обвиняемого, точно не узнал, и, между прочим, следователь понял это — понял, но промолчал, сделал вид, что не заметил. Почему интересно? Не придал значения? Вряд ли. Тут что-то другое…

Вечером, когда остались в кабинете одни, хотел спросить — минута такая выдалась, — но не рискнул, удержало что-то (китель, брошенный на спинку стула? погоны с двумя выпуклыми гранеными звездами? или темная давящая громада сейфа в углу комнаты?). Позже сообразил, что спросить — значило открыто, вслух поставить под сомнение готовый, уже оформленный и скрепленный подписями документ… Хотелось бы видеть выражение его лица: вы, мол, правы, стажер Вихлянцев, промашка вышла, хвалю, мол, за принципиальность, а липовый протокол мы немедленно аннулируем, не беспокойтесь…

«Липовый? — повторил про себя Мишаня и без колебаний подтвердил: — Ну конечно, липовый. Он же сфальсифицировал протокол, фактически подтасовал результат следственного действия.»

Эта простая, лежащая на поверхности мысль как-то не приходила в голову раньше, верней, не проступала столь отчетливо и ясно, и, напуганный этой ясностью, он сразу же ее отбросил, как если бы заглянул в холодную бездонную пропасть и тут же от нее отшатнулся.

Так черт знает до чего дойти можно. Мало ли случается ошибок, недоразумений? От них никто не застрахован. Правильно сделал, что не спросил, неприятностей потом не оберешься. Следователь бы, конечно, ответил, а двухмесячная стажировка накрылась бы — такой отзыв накатают, что после и порога прокуратуры не переступишь, в деканат с объяснениями не находишься…

Ну хорошо, допустим, он струсил, побоялся. Предположим, что и следователь сфальшивил или на самом деле не придал значения: доказательств-то и впрямь много, одним больше, одним меньше — невелика разница. Но Кароянов?! Ему-то зачем? Кто его заставлял душой кривить? Мужик, вроде, прямой, правильный — такому, чтоб соврать, себя прежде сломать надо. Оттого и мучался, наверно, аж с лица спал, на второй день почернел весь, а все-таки указал на Гаврилова — будто подменили человека. Вот узел! Попробуй, развяжи… А уж потом, после опознания, когда Гаврилова на допрос привели, тут уж совсем чудеса начались — у подполковника (заметил) челюсть отвисла. Еще бы: полгода в изоляции, полгода рогом упирался, все подчистую отрицал, за каждую запятую в протоколе боролся, а тут вдруг раскис, сломался, признал вину по всем предъявленным эпизодам, даже по тем, где ни свидетелей, ни доказательств, и протокол подмахнул не глядя… Уму непостижимо! Надо все же рассказать Василию — может он чего поймет, подскажет?

Мишаня взглянул на товарища. Тот писал что-то, широко раскинув локти — из-под опущенного плеча была видна часть щеки, полуоткрытый от усердия рот.

«Шпору катает, — догадался Мишаня, — готовится. Говорят, наш тихоня свирепеет на экзамене, мало кому с первого раза везет, на цитатах, говорят, ловит. — Он вспомнил о своей стычке с преподавателем — на этот раз без всякого раздражения. — Как бы там ни было, а трояк, считай, в кармане — поставит, никуда не денется…»

3.

Василий Говоров действительно готовился к экзамену — переписывал на узкую, сложенную гармошкой бумажную ленту определения из учебника, — и, может быть, поэтому не особенно вникал в содержание переданной записки.

Он давно не удивлялся, получая подобные послания. Он привык. Он был ближайшим другом Мишани и знал о нем все или почти все, что можно знать о товарище, с которым поддерживаешь близкие отношения без малого пять лет. Знал даже и то, о чем, кроме него, не знала ни одна душа на факультете — о литературных Мишаниных опытах, которые держались в строжайшей тайне и которым он, Мишаня, посвящал все свое свободное время.

Нет, он не был и не считал себя гением, не претендовал (даже втайне) на признание и славу, да, кажется, и не принимал свои упражнения всерьез. Однако не проходило дня, чтобы на свет не появлялось новое, очередное его творение. Это был рассказ или короткая новелла, в которой отражались события из его собственной жизни, иногда случай, приключившийся с соседом по общежитию, мимолетное впечатление или просто подслушанный на улице разговор. В ход шло практически все, но каждая такая история кроилась и перекраивалась многократно, менялась до неузнаваемости и в конечном счете превращалась в самостоятельное произведение со своей самостоятельной композицией, героями, диалогами, завязкой и развязкой — короче, всем тем, без чего не обходится ни один уважающий себя автор.

Мишаня просто фонтанировал сюжетами. Они возникали и складывались в его мозгу постоянно, чуть ли не ежечасно: по поводу и без повода, реальные и невероятные, веселые и грустные, замысловатые, как узор на схваченном морозом стекле, и прямые, как обструганная ножом палка. У Василия даже теория такая имелась, согласно которой способности друга объяснялись генетически унаследованным кодом, особым расположением хромосом. Не случайно родной дядя Мишани — Дмитрий Дмитриевич Вихлянцев, известнейшая в городе личность, — был писателем, членом творческого союза, автором полдюжины книжек, в том числе большого, экранизированного республиканской киностудией романа из жизни летчиков-испытателей.

От них-то, общих с дядей предков, и передалась, по теории Василия, склонность Мишани к сочинительству.

Водилась за ним и еще одна странность, еще одна причуда, которая в говоровскую теорию никак не укладывалась: сочиняя свои истории, Мишаня никогда (никогда!) не доводил дело до логического конца, то есть не записывал их, не сохранял и по этой причине никуда не посылал, зато считал обязательным и непременным придумать начало — самую первую фразу, с которой, по его мнению, должен был начинаться рассказ, будь он написан. Это он делал всегда, независимо от настроения и обстоятельств: шлифовал фразу, долго и любовно ее правил, не считаясь со временем, доводил до завершенной, стилистически безупречной формы. Похоже, именно в этом, а ни в чем другом, состоял необычный Мишанин дар — в этом видел он главную свою задачу и цель, свое, можно сказать, призвание. Сами рассказы рождались, жили считанные дни, иногда часы и минуты, и — забывались. Оставалось только одно начальное предложение, в котором концентрировался и смысл, и основная идея, и сверхзадача. Но и предложение это по прошествии времени тоже забывалось, выветривалось из памяти, не оставив в ней и следа.

Если в посещавшие его минуты вдохновения рядом оказывался друг-Василий, которому безоговорочно доверял, или, к примеру, тот же дядя Дмитрий Дмитриевич, с которым связывали не только родственные узы, но и родственность владевшего обоими влечения к литературе, то Мишаня с моцартианской щедростью делился плодами своего труда, произносил рожденный и вынянченный в муках творчества зачин, иногда даже записывал его, как сегодня (что случалось сравнительно редко). Тем все и кончалось. Если же нет, если никого из посвященных поблизости не оказывалось, то и зачин, и нереализованный замысел пропадали всуе, испарялись бесследно, ибо, выполнив свою задачу, Мишаня скоро и без всякого сожаления расставался с отработанным и потерявшим для него интерес материалом, чтобы перейти к следующему и заняться им с той же страстью и самозабвением.

Итак, он был автором одной фразы.

Странное, конечно, занятие для студента пятого курса юридического факультета, но так уж случилось, так вышло, и ничего здесь ни изменить, ни исправить нельзя. Это было его хобби, его каприз, его призвание и страсть, и, как всякая настоящая страсть, она не знала ни границ, ни расчета, ни выгоды — просто владела им безраздельно, грела, а бывало и жгла изнутри, требуя выхода, а вырвавшись и застыв в форме одного-единственного предложения, остывала, точно лава, выброшенная из кратера, затухала до следующего сладкого и всегда неожиданного извержения…

Неправдой было бы утверждать, что все без исключения пробы Мишани, все его любительские упражнения завершались удачей. Нет. Однако случались и удачи, и тогда даже профессионал Дмитрий Дмитриевич отдавал должное способностям племянника, отмечал и признавал их и заносил понравившиеся строки вместе с намеченной в общих чертах фабулой в особую тетрадь — это, как он выражался, «стимулировало и поддерживало его творческое либидо».

Нужно отметить, что Василий относился к таким действиям Дмитрия Дмитриевича сугубо отрицательно, ревниво, расценивал как литературный грабеж, но вместе с тем признавал, что если идеями Мишани не воспользуется дядя, они все равно пропадут — уж лучше так, чем никак, тем более, что у племянника была все же своя, хотя и небольшая, корысть в этой сомнительной сделке как бы в благодарность за оказанную услугу дядя подкармливал своего одинокого родственника — подкармливал в прямом и переносном смысле, — а иногда, на период своих отлучек из города, оставлял в его полном распоряжении двухкомнатную холостяцкую квартиру со всей ее начинкой: библиотекой, баром и набитым консервами холодильником…

Одного не мог ни понять, ни объяснить Василий: почему пять лет назад, приехав из маленького заштатного городишки поступать в институт, Мишаня не подал документы на филфак, почему выбрал юриспруденцию? Впрочем, он подозревал (и не без оснований), что и сам Мишаня едва ли смог бы ответить на этот вопрос…

4.

После неудачно закончившегося инцидента с Мишаней преподаватель махнул рукой и уже не пытался овладеть вниманием аудитории. Чтобы как-то дотянуть до звонка, он предложил желающим законспектировать основные положения для предстоящего экзамена. Этот компромиссный вариант устраивал обе стороны: кандидата, потому что он мог, не таясь и не напрягаясь, диктовать прямо по шпаргалке, студентов — из-за возможности беспрепятственно заняться своими, далекими от темы лекции делами.

Лишь один человек следил за лектором, но и он не слушал, а только наблюдал, отмечая и фиксируя каждое его движение, жест, всякую подробность в костюме и внешности, находя в этом пищу для своих, также далеких от темы лекции размышлений.

Приблизительно так все обычно и начиналось: в его голове, роясь и сталкиваясь, переплетались, мешаясь в одно целое, вымысел и реальность. Нечеткие, похожие на обрывки сновидений, картины и образы исподволь втягивали его в знакомую, но всегда непредсказуемую игру, в которой не было ни пут, ни логики ни нормы.

Мысли ветвились, путались, пускали побеги и корни, отмирали и тут же снова прорастали, уводя все дальше и дальше, и вот уже, неверная, возникла тень, намек, призрак некой формы, некого немого пока сочетания слов, ищущих связи, идеи, вокруг которой им должно было объединиться, которую необходимо было выразить, однако еще не обнаруживали ее, потому что и сама идея была еще слишком темна и невнятна и тоже искала, в чем и как себя выявить, чтобы оформиться вполне и ясно.

Сложный это был процесс, негладкий, но маховик фантазии уже получил импульс, уже работал, раскручивался все быстрей и уверенней, и внезапно, вдруг, точно вынырнувшая из тумана, всплыла в воображении незнакомая, никогда прежде невиданная комната, открытое в ночь окно, корешки книг и стоящий на подоконнике стакан в медном подстаканнике…

Причем тут лектор? Откуда взялся стакан? Почему обязательно в подстаканнике, да еще и медном? Да и есть ли, существуют в природе эти самые медные подстаканники? Этого Мишаня не знал, да и не хотел знать — все его существо уже охватил азарт, желание немедля войти в таинственный, им же самим созданный и населенный мир — объемный, многомерный, ни на что не похожий.

Не обнаруживая себя, невидимкой, пересек он черту, преодолел барьер и оказался внутри погруженной в полумрак комнаты, в ее замкнутой оболочке.

Он увидел мебель, фотографии на стенах, раскачивающийся маятник часов, женщину с рыжими, распущенными по плечам и спине волосами. Красные сполохи выхватывали из темноты ее лицо, грудь, выпуклый обнаженный живот. Красными были падающие на стекло блики, красной была обращенная к огню полусфера глобуса. Неровное колеблющееся пламя играло на полировке шкафов и кресел, обивке дивана, на гипсовом бюстике Ленина, стоявшем у старинного чернильного прибора на письменном столе, в хрустальной хрупкости посуды…

Костер?

Ну конечно! Это горел костер — он чувствовал запах гари, идущий из-под ног жар.

Но почему в квартире? Почему прямо посреди комнаты, на натертом воском паркете?

Этого Мишаня тоже не знал, зато явственно слышал, как потрескивают и гудят в огне бумаги, видел, как жадные языки, охватывают и пожирают исписанные от руки страницы, перекидываются на обложки брошенных в огонь учебников, лижут их, гнут, сворачивают, превращая в уродливые серые свитки, как горячим потоком воздуха возносит к потолку черные бабочки сажи и пепла, и тучный лысеватый мужчина в галстуке и в очках (преподаватель — вот он где пригодился!) без разбора снимает с полок папки, книги, клеенчатые тетради и швыряет, швыряет их в огонь, шерудит в нем обуглившейся с конца клюшкой «Пионер», слепо, незряче смотрит на женщину сквозь пляшущее в стеклах очков пламя. А сбоку, точно за театральной выгородкой, как будто отдельно, в другой комнате или, может, в соседней квартире, но в то же время и вместе, неразделимо со всем остальным, стоит стол, на нем гроб — маленький, но не детский, — и в нем — умерший накануне цирковой артист, акробат и эквилибрист, лилипут Виктор Петрович…

Мишаня начал догадываться, начал понемногу усваивать и понимать причину и смысл происходящего. И пусть неясными оставались пока детали и тонкости (они, конечно, имелись, но еще дробились, ускользали, прятались в темных углах комнаты, в отчужденном лице женщины и неспокойных тенях, мечущихся по стенам, переплетам книг, по ободу подстаканника и крышке гроба), Мишаня чувствовал, что из хаоса слов и образов уже складывается скелет и основа той, самой первой фразы, которая соберет и объяснит всю сцену, расставит по местам каждую краску и оттенок, каждый предмет и движение…

И надо было случиться, чтобы именно в этот момент оглушительно и резко зазвенел звонок и, будто по крику горлопана-петуха, все разом нарушилось, рассыпалось, сгинуло и исчезло…

Загрузка...