Эндрю Миллер Оптимисты

Мемуне Мансарах

Часть первая

Это было не похоже ни на одно другое из описываемых мною событий, и разным образом оно изменило всех — больше всего выживших, но также врачей, добровольцев, священников, журналистов. Мы узнали кое-что о людских душах, и это кое-что долго еще вызывало ночные кошмары. Это была не та смерть, с которой я встречался в Южной Африке, Эритрее или Северной Ирландии. Ничто не могло подготовить меня к ошеломляющему размаху увиденного.

Фергал Кин. Сезон крови[1]

1

После резни в церкви в Н*** Клем Гласс прилетел домой в Лондон. Вытащив из чемодана одежду и ботинки, он затолкал их в черный мешок для мусора, вынес его к мусорным бакам у подвального выхода и потом, вернувшись, долго тер кожу на руках. На следующее утро он слушал крики двигающихся вдоль по улице мусорщиков. Позднее, выглянув в окно, Клем увидел у перил шеренгу пустых баков. Он лег на пол и, будто провалившись в пространство между двумя мыслями, следил, как по потолку пробирается светлый луч. Так прошел день. Затем ночь. Потом он не мог вспомнить, чем занимался всю эту неделю.

Был уже май, и погода перевалила из весны в лето. Листья на окаймлявших дорогу деревьях ярко блестели, почти светились. Допоздна не иссякал медленно ползущий поток машин с опущенными окнами, из которых вырывалась музыка. На улицах распущенные на каникулы дети ссорились, стучали о стену мячом, распевали считалки, доставшиеся им еще от бабушек и дедушек — «Я садовником родился…». В доме напротив жили наркоманы, оттуда постоянно доносился металлический скрежет радио. По ночам от этой музыки казалось — черти волокут грешников в ад. Время от времени они начинали швырять вещи из окон. Через пару недель после возвращения Клема они выбросили с верхнего этажа десятилитровую банку фиолетовой краски. Банка треснула, пара квадратных метров тротуара и канава украсились двухдюймовым фиолетовым поливом. Сохраняя влажность внутри, он покрылся под солнцем корочкой. Вскоре появились фиолетовые следы, каждый последующий призрачнее предыдущего. Там была даже цепочка собачьих следов, обвивающая фонарный столб и исчезающая в направлении Харроу-роуд.

Наркоманы были в восторге. Сгрудившись на ступеньках своего дома, они размахивали бутылками и хохотали, как одержавшие победу бойцы какой-то повстанческой армии. Через неделю они выбросили банку оранжевой краски — гигантский лопнувший яичный желток. Репортерская сумка Клема стояла у двери. Там лежали «Никон», «Лейка», провода, вспышки, линзы, два-три десятка фотопленок. Глядя на поджаривающийся на фиолетовой мостовой желток, он соображал, как лучше его заснять, но это был инстинктивный порыв, профессиональный рефлекс, не более. Камеры останутся в сумке, пока он не решит, что делать с ними дальше. Он смутно прикидывал, как принесет их обратно в магазин «Кинзли» и продаст. За «Лейку» можно выручить немало; да и старая рабочая лошадка «Никон» тоже кое-чего стоит, пожалуй, хватит на месячную квартплату.

В один прекрасный день, в конце месяца, наркоманов выселили. Приехали две полицейские машины, потом появились работники муниципалитета с металлическими решетками и начали опечатывать дом. Деревянную дверь закрыли стальной рубашкой, выступающие окна забрали металлическими коробами. У перил при входе кучей сложили личные вещи — спальный мешок, фен для волос, какие-то искусственные цветы, костыль. Наркоманы, особенно женщина, рычали и размахивали кулаками. Клем наблюдал за ними из окна второго этажа. Его восхищала их пылкость; осознают ли они бесплодность своего протеста, думал он, или именно бесплодность распаляет их еще больше? Покончив с работой, муниципальные работники ушли; рассевшись по машинам, укатили полицейские. По-прежнему яростно потрясая кулаками, выселенные наркоманы по двое, по трое разбрелись в ближайшие приюты и забегаловки. Показались, посмеиваясь, несколько местных жителей. В сумерки Клем вышел на улицу, в аллее стояла почти полная тишина. Он посмотрел на дом, потом, присев на корточки, провел пальцами по остаткам краски. Поверхность, местами бугристая, но в основном гладкая, была теперь твердой, как лак. На краю пятна, там, где под краской проступал серый цвет брусчатки, он заметил слабый, но удивительно четкий оттиск листа и в свете зажигалки разглядел неподалеку другие — тонкие, словно кружево, отпечатки мертвых листьев, наполовину скрытые, как рисунки под папиросной бумагой. Он попытался понять, как они могли возникнуть. Прошлогодние осенние дожди, прошлогоднее осеннее солнце; давление тысяч прошагавших подошв; высвобожденная энергия разложения; достаточная поглощающая способность камня. Он рассматривал их, пока зажигалка не начала обжигать руку. Вспомнился калотип листа работы Фокса Толбота[2], поразившая мир картина, — название «калотип» происходит от греческого «красота». Он опустился на колени. Впереди, в свете уличного фонаря, металлически поблескивал дом. Он нагнул голову. Может, сейчас что-то произойдет? Чувство, похожее на ожидание неминуемой рвоты. Стиснув зубы, он прикоснулся к упрямо сухим глазам. Сзади донеслось хихиканье двух ребятишек, подглядывавших за ним из-за припаркованных машин. Сделав усилие, он поднялся на ноги, по лестнице добрался до своей квартиры и опять улегся в гостиной на ковре.

Уже за полночь зазвонил телефон на столе. После пяти звонков включился автоответчик. Его голос сообщил, что он находится в командировке за границей. Прозвучал гудок. После паузы, во время которой Клему казалось, что он слышит крики чаек, его отец сказал: «Это, ну, в общем, я. Позвони мне, когда вернешься, ладно?» И после еще одной паузы: «Спасибо».

2

В футболке, джинсах, старых башмаках он целыми днями слонялся по городу. Безразлично, в каком направлении. Повернув налево, он попадал в богатые кварталы; направо был железнодорожный мост, канал, муниципальные многоэтажки, супермаркет. Под зелеными фермами моста рельсы просекой разрезали нутро города. В отсутствие поездов сцена была до странности мирной. По обочине железнодорожного полотна росли деревца; на редкость живучие кусты с аляповатыми цветами пробивались сквозь стены набережной и усыпавшую полотно гальку. Часто над рельсами кружился, как обрывки бумаги, пяток-другой бабочек.

Канала он научился избегать. Вода в нем была слишком неподвижной, слишком черной: он боялся того, что может в ней показаться. Ему хватило бы самой малости — скомканный полиэтиленовый мешок, напоминающий лицо; корень, похожий на руку.

Он ел где придется, куда заносили его ноги. Португальское заведение рядом с аллеей, турецкое кафе в районе Ноттинг-Хилл, африканский ресторанчик на Холборн-роуд. Ел, платил, не разговаривая ни с кем, кроме официантов. Каждый день после обеда он заходил в киоск просмотреть передовицы газет. Раньше — именно так он думал о своей жизни до церкви в Н***, «раньше» — он ежедневно читал две, иногда три газеты, получая удовольствие от знания того, что происходит в мире, и от возможности быть в курсе. С тех пор как он вернулся, новости перестали убеждать его, как раньше; не из-за подозрения, что их выдумывают (хотя, достаточно долго работая с журналистами, он знал, что такое происходит нередко), а потому, что мир, о котором они сообщали, больше не соотносился с миром у него в голове — об этом месте вряд ли можно было сказать что-либо связное. Нынче он только просматривал, не появится ли сообщение из Африки, материал по следам убийств. Если что-то было, он выискивал упоминание о бургомистре, но отсутствие упоминания всегда приносило больше облегчения, чем досады. Он еще не был готов столкнуться с Сильвестром Рузинданой, совсем не готов.


С недавнего времени Клем стал частью публики, заполняющей дневные сеансы кинотеатров. Его абсолютно устраивали фильмы с парой-тройкой музыкальных номеров и бессмысленным финалом. В кинотеатре в Шепердз-Буш показывали «Завтрак у Тиффани»; окруженный пенсионерами и безработными, он умиротворенно смотрел картину до тех пор, пока, пощипывая струны маленькой гитары, Хепберн не запела неверным, прекрасным, хватающим за душу голосом «Лунную реку»[3]. Шатаясь, он пробрался мимо дремлющей билетерши наружу и поспешил, поражаясь самому себе, домой. В «Коронет» на Ноттинг-Хилл ему повезло больше. Американская комедия для подростков, как продолжение «Счастливых дней»[4]. За следующие три дня он смотрел ее три раза. Не нужно было следить за сюжетом, что-либо запоминать, чем-либо восхищаться. После каждого сеанса двустворчатые двери кинотеатра выметали содержание из головы, как кости с обеденного блюда, оставляя лишь память присутствия в зале да гарантированного на полтора часа чувства безопасности.


В погожие дни он иногда уходил в парк и спал на траве или сидел на скамейке, бесстрастно наблюдая, как девушки мажут ноги маслом для загара, а молодые няни — шведки, филиппинки — играют с детьми своих богатых хозяев. Отсутствие желания — а он не испытывал его уже много недель — вызывало у него недоумение. Он смотрел на женщин, как, возможно, будет смотреть на них, став престарелым маразматиком, когда от страстей остается кучка теплого пепла (если это и вправду так со стариками. А может и не так?). Но в его возрасте — в январе ему стукнуло сорок — жизнь без желаний напоминала ему постоянно снившийся в юношеские годы сон, в котором он, не будучи совсем живым или окончательно умершим, медленно таял, будто тонул в воздухе, с каждой секундой становясь все более невидимым, все менее заметным среди жизненной суеты. Это, конечно, тоже был симптом, хотя и довольно неожиданный. Может, пора обратиться за помощью? Поговорить с кем-нибудь? Он еще не звонил даже Фрэнку Сильвермену в Нью-Йорк, хотя, трясясь на заднем сиденье такси по дороге на авиабазу, они обменялись домашними номерами. Сильвермен был старше, опытнее. Другой. Покрепче? Бывалый ветеран с застрявшим в спине — ливанский сувенир — полудюймовым осколком гранаты. Такой, казалось, — казалось до того, как они пошли той ночью в церковь, — не растеряется среди хаоса, человеческой жестокости, защищенный от них прожженным, необычным даже для журналиста цинизмом.

У него была жена, писательница по имени Шелли-Анн, которая, по его словам, писала продававшиеся на вес романы об одиноких женщинах. Выпивая в баре отеля «Бельвиль» с Клемом, майором Нимо и двумя египтянами из комиссии ООН по делам беженцев, Сильвермен уверял их, что своей карьерой она попросту мстит мужу за его шатанье по свету, за распутство. Поможет ли она ему в трудную минуту? Захочет ли? Несмотря на россказни Фрэнка, их отношения казались прочными, они хорошо притерлись друг к другу; именно таким спасительным прибежищем он, Клем Гласс, легкомысленно не потрудился себя обеспечить. Теперь, чувствуя в нем нужду, он испытывал легкое отвращение. Жажда нежности, потребность ощутить прикосновение руки, которая закроет открывшееся (вид из окна или рану). Становилось все труднее узнавать себя, и каждый вечер, когда зажигались уличные фонари и между грязными домами повисал синевато-рыжий воздух, он силился вернуть себе бывшее уютное понимание жизни, покинувшее его, как он в глубине души знал, навсегда.

3

— Привет! Шелли-Анн и Сильвермена сейчас нет. Оставьте свой номер и имя, и мы перезвоним вам, как только сможем, — Затем следовал четырехсекундный хоральный обрывок — Канада, о Канада! — фиглярство Сильвермена, затем гудок.

Клем опустил трубку. Голос у жены был молодой, а все сообщение звучало так, будто она записала его в промежутке между какими-то интересными занятиями. Вовсе она не звучит одинокой или рассерженной, подумалось ему.

Он попробовал еще раз, через час.

— Привет! Шелли-Анн и Сильвермена сейчас нет…

4

Происшествие:

Шагая в воскресенье вечером, часов в одиннадцать-полдвенадцатого, по Портобелло-роуд, в одном из темных дверных проемов на другой стороне улицы он услышал сдавленные женские рыдания, усилившиеся, когда он проходил мимо; они резко оборвались, затем прорвались вновь, толчками ударяя его теперь между лопаток. Стоило ему их услышать, как во рту пересохло и стало трудно дышать из-за бешено заколотившегося сердца. Но чего он испугался? Практически на любой лондонской улице шатаются печальные, потерянные тени, однако звук был для него невыносимым; он ускорил шаг. Девушка шла за ним, пытаясь догнать и жалобно взывая, пока он не остановился. Они стояли напротив шашлычной. Продавец протирал прилавок, готовясь закрывать на ночь. В свете неоновой рекламы — петуха — он рассмотрел, что ей было около двадцати. С протянутыми руками, с размазанной под глазами тушью, она стояла перед ним, дрожа, и старалась объяснить что-то, что с ней случилось. Он не сразу понял из обрывков ее речи, на каком языке она говорит, потом разобрал — испанский. Она несколько раз повторила «violar» или «violada». Протянула ему телефон. Он взял его, позвонил в полицию, сообщил оператору о нападении на молодую девушку и дал адрес шашлычной. Оператор спросила его имя, но он оборвал звонок и вернул телефон девушке. Она словно обмякла и стояла теперь, как стоят дети, когда им нестерпимо нужно в туалет, или как человек, получивший сильный удар в живот. На них уже смотрели люди из бакалейной лавки, двое — в длинных серых фартуках. Клем пытался сообразить, как сказать по-испански «они сейчас приедут», но через несколько мгновений вспомнил глагол «идти». «Я идти», — сказал он и зашагал от нее прочь. Он думал, что, возможно, она опять последует за ним, но ошибся. А может, у нее не было сил.

На Фарадей-роуд он остановился и обернулся назад, глядя вдоль линии фонарей. Место, откуда он ушел, скрылось за поворотом дороги. Он посмотрел на часы, оглядел окружавшие его пустые дома. Как скоро приедет полиция? Ближайший участок был в нескольких минутах езды, он уже должен был услышать сирену. А вдруг они не приедут? Вдруг он перепутал адрес или они решат, что это была шутка? Волнение к этому времени слегка улеглось, и он впервые с ясностью осознал, что бросил обиженную девушку на произвол судьбы. Он, всегда считавший себя готовым храбро вступиться за справедливость, — что с ним сталось теперь? Какой долг может быть более непреложным, чем долг помочь подвергшемуся нападению на улице незнакомцу? Он побежал обратно, но, вернувшись к магазину, увидел, что огни уже погашены и на улице никого нет. Он двинулся в направлении Вестборн-Гров, всматриваясь на перекрестках в поперечные улицы. Несколько раз слышались звуки шагов, кто-то быстро удалялся, но не было видно никого, напоминавшего ту девушку. Может, те люди впустили ее в магазин? Сделали то, что должен был сделать он? Вернувшись, он прижался лицом к витрине. По полу к нему двинулся силуэт — отделившийся от остального мрака клочок тьмы. Он замер, вскрикнул: «Черт!» — но тут же понял, что это собака: через стеклянную дверную панель на него уставился коротконогий черный пес; глаза его мерцали сине-желтым огнем, будто сквозь пустые глазницы проблескивала скрытая электросхема.

Он повернул домой. Проглянул серп луны, свет ее отразился на металлическом фасаде пустого жилища напротив. Стоя на ступеньках своего дома, он выкурил сигарету. Мимо прошел ночной автобус. Скорая помощь. Он вспомнил оставшуюся в живых после резни маленькую Одетту Семугеши, которую он фотографировал в больнице Красного Креста, пока Сильвермен брал у нее интервью. Голову ее закрывала широкая повязка, под которой размытой розовой, идущей ото лба к темени полосой прорисовывалась рана. Медленным, монотонным голосом она говорила по-французски. «Et puiset puis…»[5] Опасаясь, что девочка все еще находится в шоковом состоянии, врач не хотел разрешать им разговаривать с ней, и сейчас он стоял рядом, готовый прервать интервью при первом проявлении настойчивости со стороны Сильвермена. Утро было чудесное. Через открытую дверь офиса виднелось еще с десяток детей, смирно сидевших в пыли под олеандровым деревом. Когда интервью закончилось, Одетта направилась к ним.

— Она что, никогда не плачет? — спросил Сильвермен.

— Еще рано, — сказал доктор; он был швейцарец и находился в стране десять дней. — От слишком страшной беды сердце каменеет.

— Это для него — единственный шанс уцелеть, — добавил Сильвермен.

Доктор согласился и пристально посмотрел на Клема и Сильвермена; он знал — Сильвермен сказал ему по дороге из офиса, — что они попали туда первыми из журналистов. Какое-то мгновение казалось, что он заинтересовался ими, что, возможно, он попросит их заполнить анкету для шоковых пациентов, осмотрит их; но было заметно, как он устал, уже, по-видимому, целиком поглощенный вереницей дел, на которые не хватало ни времени, ни сил. Пожав им руки, он приподнял свою в прощальном салюте и повернул прочь, предоставив им самостоятельно искать выход.

5

Два дня спустя (в местных газетах об испанской девушке не упоминалось; желтых полицейских знаков, ограждающих место преступления, на улицах также не появлялось) Клем провел полчаса в поисках телефонного номера Зары Джонс, частной издательницы, с которой он переспал в марте. Помнилось, она записала его на обратной стороне квитанции, которую он сунул в кошелек, а потом, видимо, переложил еще куда-то. Роясь на кухонном столе, в нагромождении множества случайно брошенных, забытых вещей, он обнаружил, вперемешку с хламом старых газет и журналов, любопытные фрагменты предшествовавших Африке недель и месяцев. Письма, вырезки, приглашения. Списки того, что надо не забыть сделать и что купить. Пометка на углу конверта: «Желтая лихорадка, столбняк, малярия. Холера?» Контактные адреса с февральской работы в Дерри. Рождественская открытка от Клэр — охотники Брейгеля — с сообщением: «В Данди лежит снег, дюймов шесть!»

Квитанция обнаружилась в запертом металлическом ящике рядом со столом, где хранились разные имеющие отношение к деловой стороне его жизни бумаги. Это была квитанция таксомоторной компании, услугами которой он иногда пользовался для поездок в аэропорт Хитроу. На оборотной стороне она написала лиловыми чернилами номер своего мобильного телефона, сопроводив его вопросительным и восклицательным знаками.

Сидя за столом, Клем набрал номер. Он не был уверен, что сумеет дозвониться, и не представлял, что скажет, если сумеет, но, когда после шести или семи звонков она ответила, его поразило, как все оказалось легко и как быстро между ними установился нужный тон.

— Как у тебя дела? — спросила она.

— В порядке. А ты как?

— Все хорошо, — сказала она. — Ты в Лондоне?

— Да.

— Когда вернулся?

Он соврал, потом спросил, свободна ли она вечером. Она сказала, что ей нужно быть на какой-то наградной церемонии в Уэст-Энде — скучно, но не открутиться.

— Если хочешь, можем встретиться пораньше, — предложила она. — Знаешь бар в театре Сохо?

— На Дин-стрит?

— Я буду там в шесть.


Они познакомились на вечеринке по случаю выхода новой книги фотографий Дэвида Сингера. Того самого Сингера, сделавшего имя фотографиями Лондона, на которых город выглядел, как Калькутта в дождь, — запущенные районы, бездомные, пенсионеры в многоэтажных трущобах. Снимки в полстраницы, выполненные с формализмом стереотипных викторианских отпечатков, появились на страницах «Миррор» и «Гардиан», а также тех зарубежных газет, которые хотели напомнить своим читателям, как умирают империи. Затем — многолетнее молчание. А потом — новая книга, «Надземелье» (нарочитая игра слов?), изящно раскрашенные абстрактные работы, переливающиеся один в другой цвета; весь альбом отснят в стенах студии, в Маленькой Венеции. Это — искусство; по крайней мере продаваться это будет как искусство. На вечеринке Сингер, неожиданно ставший популярным в свои шестьдесят с лишним лет, в итальянском костюме шоколадного цвета, под руку с молодой женой на сносях, был окружен толпой стремящихся протиснуться ближе почитателей. Стены комнаты украшали двухметровые оттиски его фотографий, напоминающих картины Ротко[6]. Прежних работ, прежней жены, прежних идеалов не было видно. Говорили о его самопреображении: теперь он сам стал фотосюжетом для других. Он пожимал руки, целовал щеки, прихлебывал из узкого бокала шампанское. Клему он показался человеком, который начинает ненавидеть себя.

Профессионализм Зары Джонс не вызывал сомнений. Подходя к Клему, она многое знала о нем. Похвалила его фотографии «Бури в пустыне»[7] (отснятые в тылу). Видела фотоэссе о жизни рыбаков с острова Шри-Ланка, сделанное им для шведского журнала. «Очень красиво», — сказала она, не уточняя, что нашла красивым — людей, снимки или и то и другое. Поблагодарив ее, он, однако, отклонил предложение познакомиться с Сингером. Он попросил ее остаться поговорить с ним. Улыбнувшись, она обещала постараться вернуться позднее и пошла осведомляться у других присутствующих, не хотели бы они немного поговорить с Дэвидом.

Он продолжал наблюдать, следил за ней до конца вечеринки, затем потащился на продолжение, где Сингер напился, а его жена начала жаловаться Клему, что у нее постоянно протекают соски. Когда ресторан закрылся, началось сложное распределение такси — кому ехать на южную сторону реки, кому — на север. Зара жила в одном из кварталов неподалеку от Оксфорд-стрит, и Клем поехал с ней, начав целовать ее в такси, чувствуя на ее языке вкус водки, даров моря и сигарет. Квартира была в несколько раз больше его собственной — ее отец оказался Крезом недвижимости. На туалетном столике она отделила краем «золотой» карты «Американ экспресс» четыре полоски кокаина. Когда он ее раздевал, она предупредила, что еще немного кровоточит. Не важно, сказал он; потом, стоя в ослепительном белом пространстве ванной, вытирал кровь с бедер влажными салфетками и довольно ухмылялся собственному отражению в зеркале.

В следующий раз они встретились у него. Отопление забастовало, ей не понравилась приготовленная им еда, и они поспорили о политике — ее правые убеждения (по отцу) столкнулась с его левыми (по матери). Потом они механически занимались любовью. А потом долго лежали без сна, вздрагивая от малейшего движения другого.

Последняя встреча была в гостинице на набережной в Брайтоне: ясный вечер, синие звезды над морем, на пляже повсюду огоньки — фонарики и костры ночных рыбаков. Несмотря на разницу в возрасте и воспитании — Клем был на одиннадцать лет старше, — они сверяли свои жизни, пока не вылепили определенное сходство. Оба рано лишились матерей: Клем — в двенадцать лет, Зара — в семнадцать. У обоих были старшие сестры, оба говорили по-французски, оба верили, что в собеседнике есть что-то необычное, пусть даже только цвет и ясность глаз. От выпитого в гостиничном баре все явственнее просыпалось желание, и в номере во время секса (спинка кровати стучала о цветочные обои) Клему казалось, что эта безудержная страсть может послужить началом чего-то хорошего. Но на следующий день после обеда, сонные и похмельные, они расстались на вокзале в Лондоне, не условившись твердо о новой встрече. Через три дня Зара уехала в командировку по стране с написавшим мемуары бильярдистом. А когда она вернулась, Клем уже собирался в Африку. Их связь, если ее можно было так назвать, уже, казалось, обернулась своего рода интерлюдией, каких у него было немало: почти ничего не было, едва ли что последует. Видимо, именно тогда, не потрудившись сначала переписать ее номер, он положил бумажку в металлический ящик.


Он подошел к театру в семь с четвертью. Зара уже сидела на табурете у изогнутой стойки. Он смотрел на нее сквозь стеклянную панель дверей, ее силуэт (спина прямая, как у танцовщицы) — неподвижное пятно посреди отражений уличного потока. Она пила из высокого стакана что-то прозрачное. Вытряхнула из пачки сигарету; бармен поднес зажигалку, она ему улыбнулась. Ее волосы были туго стянуты в пучок; эту ее прическу Клем раньше не видел, она делала ее тоньше, и старше — элегантность зрелой женщины. Обернувшись, она бегло оглядела улицу и, не заметив его, повернулась обратно. Как долго она будет ждать, думал он? Еще десять минут? Двадцать? В баре было не больше пяти человек, завсегдатаи появятся позже. Из профессиональной любезности или, может, пытаясь завести знакомство, с ней еще раз заговорил бармен. Чья-то рука потянула Клема за рукав пиджака. Сзади стоял бородатый человек в лоснящейся от грязи одежде. Извинившись, он объяснил Клему, что собирает деньги на автобус в Фаррингтон, где у него живут друзья, которые ему помогут. Надеюсь, мол, вы войдете в мое положение? Клем отдал ему рассыпанную по карманам мелочь и, повернувшись, зашагал по Дин-стрит. Повернув на Уордур-стрит, он зашел в первый попавшийся паб. Внутри, в темно-коричневом, бутылочного цвета воздухе, посетители — в основном работники местных офисов — продолжали вести свою служебную жизнь в другом помещении. Заняв отдельный столик, Клем начал пить. Когда он вышел на улицу, две трети ее уже погрузились в тень, но верхушки домов на восточной стороне все еще были ярко освещены, каждая деталь — закопченные кирпичи, пустые окна, неровные полоски мха — прочерчена прекрасно и четко. На Виндмилл-стрит он зашел еще в один паб. Музыка здесь играла громче и посетители не были похожи на людей, коротающих дни за рабочим столом. Надпись в туалете предупреждала: в нашем заведении иногда орудуют воришки. После долгого внимательного просмотра музыкальных видеороликов на экране в баре он направился в телефонную будку на Шефтсбери-авеню. Он намеревался позвонить Заре на мобильный, но вместо этого набрал номер, напечатанный на одной из приклеенных в будке карточек. Ответившая женщина вызвала в памяти комическую актрису (он не мог припомнить ее имя), игравшую сладкоголосых простушек кокни. Обращаясь к нему «душка», она описала предлагаемую девушку и назвала адрес дома на Эджвер-роуд. Когда она спросила его имя, он решил, что нужно выдумать, но в голове было пусто, и в конце концов, после подозрительного, будто он пытается что-то сочинить, молчания, он сказал свое настоящее имя, повторив его дважды.

В банкомате на Риджент-стрит он получил необходимую сумму, а потом медленно побрел по Оксфорд-стрит, надеясь развеяться от перемены обстановки. Он уже однажды платил за секс: в отеле, в Вашингтоне, осенним вечером лет пять назад, когда, неожиданно испугавшись одиночества, он нашел в телефонной книге раздел «Интим-услуги» и, услышав осторожный стук в дверь, несколько долгих секунд испытывал вполне обычную радость, будто звук предвещал появление друга, а не вторжение незнакомки, которую внизу на улице поджидала машина.

Здание на Эджвер-роуд оказалось кирпичным жилым домом, пристроившимся между кофейней и арабским журнальным киоском. В ответ на его звонок щелкнул замок, и он вошел внутрь. Перед ним был коридор с двумя рядами белых закрытых дверей. Лифт не работал, и он начал взбираться по бетонной лестнице с металлическим поручнем; через пожарный выход на каждой площадке можно было попасть в другие коридоры. На пятом этаже он постучал в одну из белых дверей. Она быстро открылась, и он оказался в маленькой прихожей, пустой, за исключением прислоненного спинкой к стене стула. Женщина, в которой он по голосу узнал свою недавнюю собеседницу, пригласила его присесть. Не хочет ли он выпить, может, апельсиновый сок? Он отказался. Она подала ему заклеенную в пластик карточку, которую держала в руке.

— Девушка скоро появится, — сказала она (и вовсе она не комедийная актриса, а продавщица погорелого магазина) и скрылась в своей комнате, где невнятно бормотал телевизор.

На оставшейся в руках у Клема карточке был приведен перечень услуг. Самая дешевая — «удовлетворение рукой»; самая дорогая — хотя ничего особенно дорогого в списке не было — называлась просто «секс». Он положил карточку под стул. Через несколько минут слева открылась дверь. В ней показалась девушка — молодая женщина, ничем не отличающаяся от проходивших мимо него на улице полчаса назад; улыбнувшись, она провела его на свое рабочее место — в небольшую комнату с низким потолком, тумбочкой у окна и лампой с розовым абажуром и бахромой у кровати. Рядом с лампой стояли радио, бутылка массажного масла и лежал уже надорванный пакетик с презервативом.

— Меня зовут Ирена, — сказала она.

— Клем.

— Клэйм?

— Клем. В честь Клемента Эттли[8]. Моя мать была членом «Фабианского общества»[9].

Она кивнула — казалось, у нее вошло в привычку не понимать, о чем говорят клиенты, и это ее не беспокоило. На ней было облегающее черное платье и пара белых тапочек, похожих на те, что раньше носили медсестры в санаториях. Должно быть, она привезла их с собой из той страны, откуда сама недавно приехала, — мелькнуло в голове у Клема. Он передал ей деньги. Пересчитав, она поблагодарила его и засунула купюры в ящик тумбочки.

— Я выражаю свои чувства в танце, — сказала она.

Включив радио, начала крутить ручку, пока не нашла подходящую танцевальную мелодию. Присев на краешек кровати, Клем наблюдал за ней. Закрыв глаза, она покачивала бедрами, проводя руками по маленьким грудям. Любимым ее движением был резкий поворот; подвигавшись немного спиной к Клему, она стремительно разворачивалась, словно потревоженная ярким светом.

Когда музыка закончилась, она выключила радио и скинула платье. Кроме трусиков, на ней ничего не было. Она сняла с него пиджак, расстегнула пуговицы на рубашке; когда же попыталась, рывками, справиться с пряжкой ремня, он сказал, что расстегнет сам. Она потянулась за массажным маслом. Клем, в одних трусах, лег на постель. Она поинтересовалась, не стесняется ли он; Клем сказал, что не стесняется, и снял трусы. Перевернув его на живот, она опустилась рядом с ним на колени и начала втирать масло в спину. Когда она покончила со спиной, Клем перевернулся на спину, и девушка принялась покрывать маслом его плечи, потираясь при этом телом о его лобок. Он прикоснулся к ее груди. Соскользнув с него, она сбросила с худых бедер трусики и надела презерватив на наполовину поднявшийся член. Волосы у нее на лобке были выбриты в узкую полоску, на нежной коже виднелось раздражение от бритвы. Расставив в стороны ноги, она легла рядом с ним. Когда он прикоснулся к ее дырочке, она была совершенно сухая. Наклонившись, он хотел поцеловать ее.

— Языком нельзя, — быстро проговорила она с напрягшимся, словно он мог ее укусить, лицом.

Вздохнув, он выпрямился, потом опустился ниже, так что его голова пришлась ей на грудь, и начал сонно слушать стук ее сердца. Неужели он за этим сюда пришел? Запах дешевого дезодоранта не мог заглушить приятного запаха ее кожи, такой прохладной и мягкой под его щекой. Она позволила ему лежать так с минуту и даже неловко провела ладонью по его волосам — позабытым, неуверенным движением, — но это чувство, эта поза — непродаваемые, непокупаемые — настолько не вязались с их положением, что, оттолкнув его, она откатилась к краю кровати и подхватила с пола платье.

— Что ты делаешь? — сердито осведомилась она, прикрываясь платьем, — Ты что, нездоров? Больной, да?


Он еще раз остановился и выпил на Бейкер-стрит, потом поспешил обратно в центр, надеясь, что, возможно, Заре наскучит ее мероприятие и она согласится посидеть часик с ним. Ему не хотелось ничего ей объяснять, он не собирался рассказывать ей про бургомистра, приглашать к себе и показывать фотографии, которых он не посылал ни в одно агентство, потому что ни одна газета не напечатала бы их. Он пригласил бы ее в клуб (она знала в какой), и, может, они бы даже немного потанцевали. Вдвоем они могли бы обмануть время и притвориться, будто только что сошли с вернувшей их из Брайтона электрички. Он устроит все так, чтоб глаз больше не кололо. Она устроит все так, чтоб глаз больше не кололо. И раньше, чем он успеет сообразить, что произошло, все пройдет и канет в прошлое.

Пабы на Лестер-сквер пустели. Шумная, поющая, раскачивающаяся толпа вливалась в ярко освещенные двери станции метро. Клем понятия не имел об адресе Зариного «мероприятия». Стоя на углу улицы, он смотрел по сторонам, словно в любую минуту могло распахнуться окно и он увидел бы сидящую за столом компанию. Впервые он сообразил, как сильно набрался, совсем вдрызг. С Зарой он нынче не встретится, вряд ли он даже когда-либо ей опять позвонит, думал он, испытывая почти облегчение от пригрезившейся ясности. Ничего не оставалось, как попытаться каким-нибудь образом скоротать ночь, и он направился в сторону реки, вышел на набережную неподалеку от моста Ватерлоо и, повернув направо, пошел вдоль реки к Вестминстеру. Сначала он бежал (через Парламент-Сквер, по Олд-Плейс-Ярд, Миллбанк), потом пошел, тяжело ступая, будто с каждым шагом тротуар все дальше отодвигался у него из-под ног. Напротив Баттерси он остановился и, чувствуя пустоту и головокружение, прислонился к стене. «Когда я последний раз ел?» — попытался он вспомнить. Нужно найти скамейку, газон, какой-нибудь клочок травы, где можно прилечь. На дороге позади него хлопнула дверца такси. Мужчина в сопровождении худой покачивающейся женщины прошел на причал, где были пришвартованы жилые баржи. Спустя несколько минут Клем последовал за ними. В темноте он приблизился к самой дальней барже и помедлил, ожидая оклика. Не дождавшись, ступил на палубу. Добравшись до кормы, он скорчился на крышке люка. До берега было метров двадцать, но воздух здесь был уже другой, более прохладный от близости воды. И звуки — таинственные, удивительно ясные звуки долетали с середины реки: птицы, плеск весел, прилив, бьющий о балки моста. Когда глаза привыкли к темноте, он обошел палубу. Дверь в каюту оказалась запертой на висячий замок, но на носу он нашел сложенные подушки от шезлонга — обшарпанные, испачканные маслом для загара и мазутом. Уложив их на палубу рядом с дверью каюты, он выкурил последнюю сигарету (загораживая огонек ладонью), укрылся вместо одеяла пиджаком и заснул.


Когда он проснулся, на крыше каюты стояли две серебристые чайки — крупные птицы на жилистых ногах, с взъерошенными от утреннего бриза перьями. Было стояние прилива[10], река плескала о каменную набережную — серое по серому. Он сложил подушки и, надев пиджак, ступил через поручень на причал. В иллюминаторах нескольких других плавучих домов теплились оранжевые огоньки, но на палубах было пусто, никто не видел, как он уходил.

Он озяб. Засунув руки в карманы, он брел сначала по Бьюфорт-стрит, потом по пустынным тротуарам Кингз-роуд, пока не добрался до Слоун-Сквер. Метро еще было закрыто. На углу площади ему удалось найти кафе, в котором служитель с манерами средневекового дожа продавал бутерброды с беконом и чай водителям такси и страдающим бессонницей посетителям. Рассеянно просматривая старые телевизионные программы, Клем просидел там с полчаса, потом вернулся в метро и поехал на Ноттинг-Хилл.

На рассвете пошел дождь. Он шагал по Портобелло-роуд, но потом, не желая проходить мимо шашлычной (вдруг кто-то из тех мужчин уже там и открывает магазин? Вдруг там эта собака?), свернул и пошел по Гроув. Уже почти подойдя к своему дому, он остановился напротив церкви Святого Михаила, чтобы подобрать цветы, упавшие с распятия, установленного в память жертв войны — тепличные, мокрые от лондонского дождя лилии, которые он опять засунул между крестом и склоненной деревянной шеей. Здесь часто были цветы, хотя он ни разу не видел, кто их приносит. Должно быть, кто-нибудь из местных испанцев или португальцев — в их странах принято украшать статуи. А может, старый священник, обломок священной традиции, которого, в черном, подобающем сану пальто до пят, почти каждый вечер можно было найти в пабе напротив.

Над дверью церкви в Н*** тоже был Христос, беломраморный пастырь трех или четырех метров высотой, простерший руки над мертвым стадом. Этот бесполезный, тупой, подло обманувший предмет привел Клема в ярость, совершенно необъяснимую (что, собственно, он, сын Норы, ожидал от камня?), в бешенство, более ему не подвластное, распространявшееся у него в крови подобно вирусу. Однако к этой маленькой деревянной фигурке, наполовину поседевшей от многолетней копоти, он почувствовал непонятную симпатию. Ему было не важно, что он символизировал, что он должен был символизировать. Его привлекал сам внешний вид — эти изящные точеные руки, стойкость, с которой он, втиснутый между потоком машин и кирпичной стеной, превозмогал боль и страдание, — это было так по-человечески и глубоко поучительно.

Дома, смыв с кожи масляную пленку, он переоделся в чистую одежду, сварил кофе и, закурив, присел к столу. На телефоне короткими тройными очередями мигал красный огонек. Когда сигарета догорела, он нажал клавишу автоответчика. Первый звонок был от Шелли-Анн. «Сильвермен ненадолго уехал, — сообщала она (в голосе — бессонная ночь). — Я думаю, он в Торонто. У вас есть его мобильный?» Она назвала номер, попросила напомнить Сильвермену, чтоб позвонил домой, и, с намеком в голосе, поинтересовалась: «А как дела у вас?»

Второй абонент, в котором он угадал Зару, сообщения не оставил, только краткое, загадочное, резко оборвавшееся молчание.

Последний звонок был с острова. «Еще раз здравствуй, сын. Извини, опять не застал. Дело в том, что нам нужно поговорить о Клэр. Я бы не стал тебя беспокоить, но это довольно срочно. Я знаю, ты очень занят. В общем-то, все. Просто я очень волнуюсь. Ну пока, я пойду. Старая беда, Клем».

6

Чем дальше отъезжали они от Лондона на север, тем больше народу появлялось в полупустых поначалу вагонах. Мимо проплывал сельский ландшафт. Холмы, луга, автострада, турбаза; шпиль, увенчанный примостившимся на флюгере солнечным зайчиком. Несколько раз поезд втягивался в города, но знакомство с ними ограничивалось видом из окна.

Через проход от Клема сидели солдаты-отпускники; на мешках — нанесенные по трафарету фамилии. Солдаты пили пиво из жестянок и играли в карты (одна яростная партия следовала за другой). Сумка Клема с наплечным ремнем, украшенным несколькими наклеенными ярлыками авиакомпаний, стояла у него в ногах.

Вещей у него было немного — чистая рубашка, легкий свитер, туалетные принадлежности, сложенная непромокаемая накидка. Он не планировал задерживаться более чем на несколько дней. Встретиться с отцом, затем, может, с сестрой. Ночь на острове, ночь в Данди. Сегодня суббота. К вечеру в понедельник, самое позднее во вторник, он вернется в Лондон.

В поисках отделения для курящих он пошел вдоль поезда, нашел его через несколько вагонов от своего; под крышей плавали сизые клубы дыма.

На выбранном им сиденье кто-то оставил широкополосную газету, и, просматривая иностранный раздел, он заметил фотографию (горящие машины) знакомого ему по Лондону молодого фотографа Тоби Роуза — страстного любителя экстремальных ситуаций; доведись ему оказаться в Бельвиле[11] той ночью, когда появились первые слухи о беспорядках где-то за пределами не пропускающей информации столицы, он с радостью занял бы место Клема в лендровере рядом с Сильверменом.

Сложив газету, он бросил ее под сиденье. Поезд уже слегка повернул на восток, в сторону Ньюкасла и побережья. Прошли контролер, потом две японские девушки с пакетиками пирожных и стаканчиками кофе из буфета. Он закурил и, стараясь отвлечься, стал вычислять возраст отца. Уже много лет они забывали дни рождения друг друга, но, поразмыслив несколько минут, он решил, что отцу должно быть семьдесят семь — семьдесят восемь. Он вышел на пенсию в шестьдесят пять и жил на острове уже больше десяти лет; за это время Клем приезжал к нему реже чем раз в год, может, всего раз восемь. Эти поездки всегда происходили по определенному ритуалу. Утренним поездом с вокзала «Кингз-Кросс» Клем приезжал в Бервик. Отец встречал его на станции; обменявшись рукопожатием, они вместе спускались в город и шли обедать в одну из гостиниц. Через два часа, после разговора, состоявшего в основном из вежливых ответов Клема на вежливые вопросы отца о его работе, они возвращались на станцию, еще раз жали руки и прощались. Клем никогда не останавливался в доме на острове, хотя ему было известно, что для родственников мужского пола там имеются гостевые комнаты (женщинам приходилось самим беспокоиться об устройстве). Клем никогда не выражал желания остаться, и после второго посещения отец перестал ему предлагать. Возможно, он догадывался, что, если затронуть тему в третий раз, сын открыто выскажет свое неодобрение его «уходу из мира», который Клем всегда считал экстравагантным, нелепым, даже противоестественным. Клэр, несмотря на собственную воинственную нетерпимость в отдельных вопросах, возражала Клему (когда им еще не наскучило это обсуждать), напоминая, что отец, хоть и на свой лад, никогда не порывал с церковью; именно вера помогла ему перенести удар, когда умерла их мать; что с потерей работы — большую часть жизни он проработал инженером-специалистом по турбинам на заводе «Бритиш аэроспейс» в Филтоне — в Бристоле его больше ничего не удерживало. Нескольких друзей, соседей, самого дома оказалось недостаточно.

— Но монастырь!

— Это не монастырь. Это — община.

— Клэр, они все равно что монахи.

— Просто группа единомышленников. Братство.

Братство выпускало брошюру. Через неделю после переезда на остров Вильям Грасс послал сыну и дочери копии — сложенный ксерокопированный листок с изображением дома на передней странице. «Дом Теофилуса», как объяснялось в тексте, был назван в честь римского законника, докучавшего святой Дорофее на пути к мученической смерти просьбами прислать ему плоды из райских кущ[12]. Жившие здесь двадцать стариков, в основном вдовцы, пенсионеры разных профессий, посвятили себя Богу. Бывшие издатель, полицейский, школьный учитель, морской офицер. Вставали в общине в пять; Клем иногда представлял себе эту сцену: подобно призракам, старики поднимаются в сумраке и разбредаются к своим работам, своим подвигам. Наверное, и мне придется просыпаться в пять, думал он, хотя совсем и не собирался даже на день вливаться в жизнь братства. Он согласился остановиться там, только услышав, как звучал по телефону отцовский голос: вздохи, повторы, откровенное признание беспомощности.

Он сказал Клему, что совсем неожиданно получил письмо от Клэр, которое его испугало. Он носил его с собой несколько недель и перечел раз пятьдесят, но так и не мог решить, что делать. Конечно, он покажет его Клему, как только тот появится. Ему очень хотелось бы услышать его мнение.

— Так ты ее не видел? — спросил Клем. — Не разговаривал с ней?

Но он не мог! Ему это было категорически запрещено! Единственное, с кем он мог связаться, это с ее коллегой, Финолой Фиак — ирландкой из университета, кажется, администратором, которая как-то помогала, но на самом деле больше мешала и которая вроде должна была быть посредником между ними.

— Я пытался вспомнить, — сказал он под конец, — как все происходило в прошлый раз. Может, мы что-то неправильно сделали? Может, я что-то испортил?

— Папа, это было очень давно.

— Я знаю. Но все равно я пытаюсь припомнить.


Что-то неправильно сделали? Неправильный уход? Что пользы теперь вспоминать? Что можно поправить? Той зимой — зимой того «прошлого раза» — Клему было двадцать, он учился в Шеффилдском университете на гуманитарном отделении и уже разочаровался во французских королях-философах, английских марксистах, американских феминистках (тема менструаций в «Грозовом перевале»[13]). Зимой он познакомился с профессором Лэмбом, стены офиса которого были увешаны огромными смонтированными на картоне черно-белыми фотографиями войн в Биафре[14] и Вьетнаме — первые работы Дона Маккалинза, которые Клем видел, во всяком случае, первые, которые он рассмотрел. У Лэмба было любимое высказывание, которое импонировало Клему, о притаившейся на поверхности глубине; заметив интерес своего студента, он познакомил его с американскими, времен Депрессии, портретами Доротеи Ланж[15], работами Билла Брандта[16] для «Пикчер пост», фотографиями Капы[17] с гражданской войны в Испании, Виджи[18] — улиц Нью-Йорка. В этих раскрытых на библиотечном столе огромных книгах — в изможденной спине бредущего в Ярроу сборщика угля, в раскинутых руках верноподданного солдата, умирающего на холме близ Кордовы, — Клема поразила жизнь, представленная без прикрас, поэзия реальности, страсти к которой он у себя до этого не подозревал. Почти сразу же потянуло попробовать свои силы; на полученные в наследство от Норы деньги Клем купил подержанный «Никон» — надежный, несокрушимый «F2». В университетской лаборатории он научился проявлять, печатать, привык к запаху химикатов, начал часто и с легкостью говорить о Реальности, будучи вполне уверенным — и каким счастьем это его наполняло! — что фотография честно и напрямую связывает его с ней.

Клэр в тот год жила во Франции, делала докторскую в Лувре. Когда Клем впервые узнал о ее болезни (так же, как и на этот раз, из отцовского телефонного звонка), она уже была в больнице в Париже, хотя он только через две недели понял, что это не какая-нибудь инфекция, неприятный, но вполне обычный недуг, с которым ее молодой, сильный организм легко справится. Ее привезли домой в Бристоль и поместили на месяц в психиатрическую больницу в Барроу-Герней, потом еще на месяц поставили на стационарный учет. Друзья и близкие со временем решили, что, должно быть, в Париже что-то случилось, что спровоцировало болезнь, а поскольку речь шла о Париже, то предполагалось, что это «что-то» имеет романтический характер. Что больше подходит, чем разбитое сердце? Что подходит лучше? Но Клэр не поддерживала этой теории. Шесть-семь месяцев спустя она сказала Клему, что чувствовала «упадок сил», что Париж «утомил» ее. Возможно, она пыталась защитить себя нарочито размытыми описаниями, но у Клема создалось впечатление, что она сама не понимала, что с ней приключилось, а если и понимала, то не намеревалась ею посвящать. Она окрепла, и проще всего казалось выбросить все из памяти. Вскоре о происшествии почти не упоминалось, особенно в ее присутствии. Ну, ездила в Париж, потом вернулась. Даже диагноз, говоривший отнюдь не о вспышке страстного увлечения, подернулся пеленой общего забвения. Слегка изменившаяся — но это было заметно только тем, кто знал ее давно и близко, — Клэр успешно возобновила свои занятия. Клэр Гласс стала доктором Гласс — участницей конференций, автором ученых статей, получателем стипендий и наград. Каждые три-четыре года в академических издательствах выходила ее книга. У Клема в Лондоне были они все, хотя, помимо первой, «Делакруа и экономика ажиотажа», и половины второй, «Ошибочные надежды: Дж. М. У. Тернер в Италии», он не читал ни одной и не думал, что она особо ожидает от него этого. Он получил их из вежливости, и ему нравилось их иметь — картинные обложки, трезвые рассуждения. Клему казалось, в книгах присутствовало влияние их матери — хотя Нора презирала «башню из слоновой кости» и предпочла бы, чтобы ее дочь стала простой учительницей, — но то, что он прочел из ее работ, напоминало ему изощренные политические рассуждения левого толка. Тем не менее за педантичностью, «обгладыванием костей», ученой сухостью неизменно скрывалась страсть к чувственной, осязаемой роскоши. В ее внешнем стиле — одежде, волосах, пристрастиях — царил ненарушаемый аскетизм, а в картинах, о которых она писала, струился лунный свет, побеждала драма, даже хаос, таящий, казалось Клему, ключ к ее внутреннему миру; однако дальше этих размышлений он никогда не шел.

Прошлой осенью, когда он видел ее последний раз, она работала приглашенным куратором выставки в музее Курто. Встретившись в галерее, они пошли пообедать в «Арт-клуб» в Челси. Несмотря на сорок четыре года, на нее продолжали заглядываться мужчины с соседних столиков, может быть, даже больше, чем раньше, благодаря не столько длинным ногам и красивой коже, сколько полному достоинства обаянию, появившейся с возрастом уверенности. После обеда он проводил ее на Тит-стрит, к дому ее богатой подруги, с которой они вместе учились в колледже Святой Анны. Чмокнув ее в щеку, он подождал, пока она поднимется по лестнице и ступит в приветливо освещенную прихожую; повернувшись, она помахала ему рукой.

И вдруг это! «Старая беда» двадцать лет спустя. Ниоткуда? На что ее будут сваливать в этот раз? Что они, в Данди, могут предложить?

Справа на холме показались жесткие крылья гигантского серафима Гормли. Скоро они будут в Ньюкасле[19]; до Бервика осталось меньше часа. Что дальше?

Нужно иметь мнение, план действий, но ни того ни другого не было. Размышления ни к чему не приводили. Рассудок просто подсказывал, что в его состоянии он вряд ли сможет помочь другим. Нужно было действовать сердцем, а его сердце замкнулось в ту ночь, когда он поймал в объектив смерть. Но кому объяснишь свою ущербность? Отцу? Клэр? Конечно, можно сойти с поезда в Ньюкасле, сочинить срочно подвернувшуюся работу, проект, который невозможно отложить, но он знал, что не сделает этого. Он следил за пробегающими мимо пригородами, изгибом проложенного вдоль реки полотна. Две минуты пребывания в ломкой тени станции, резкий свисток, и он опять несся на север, как глупый доктор с пустой аптечкой, неспособный даже найти слова утешения.

7

Водитель такси знал «Дом Теофилуса», хотя мнение о нем держал при себе, если и имел его. Оставив город позади, они опять ехали по побережью, затем пересекли узкую, засоленную до белизны дамбу, проложенную между блестящими пятнами глинистой почвы и клочками болотной травы. На острове они миновали группу семенящих от автобусной стоянки туристов; многие, несмотря на припекающее спину солнце, были в ярких ветровках — с востока налетал порывистый ветер, задувая волосы на лицо и заставляя прятать руки в карманах. Зимой — а зима здесь продолжалась восемь-девять месяцев — погода выдувала из обитателей любую изнеженность. Чтобы здесь жить, нужно было здесь родиться или овладеть искусством согреваться помыслами своими.

«Дом Теофилуса» оказался первым крупным домом в деревне. Он стоял на перекрестке дорог — серый, побитый погодой, ничем не примечательный куб с кирпичными пристройками сзади и мощеной дорожкой, ведущей к входной двери. Из одного сарая высунул голову человек в комбинезоне и защитных очках для сварки. Клем назвался, но человек, похоже, уже догадался, кто он. Разглядывая Клема сквозь зеленые стекла очков, он сообщил, что отец уехал за кормом для кур и скоро вернется. В это время большинство членов общины заняты; Клему нужно найти управляющего гостиницей. Он где-нибудь в доме, может — наверху.

— Полдник — в пять тридцать. Яичный салат, — сказал мужчина, втягивая голову обратно в сарай. — Слушайте гонг.

Войдя в дом и обойдя его, комнату за комнатой, Клем никого не обнаружил. Для общины из двадцати человек помещения выглядели на удивление нежилыми. Ни тебе грязной чашки, ни забытой на стуле книги, ни брошенных у двери ботинок, ни трубочного дымка. Порядок, как в казарме.

Белые, почти голые стены — лишь у полуоткрытой двери в контору висела картина с изображением изумленного мужчины, получающего корзину яблок и роз из рук высокого, выполненного в стиле эпохи Возрождения ангела (что за детское пристрастие к ангелам? Может, они и в колдунов верят? И в леших?). Напротив картины медленно и важно тикали напольные часы с маятником; рядом с ними, огибая окно с матовыми стеклами, лестница выходила на широкую пустую площадку, предлагавшую на выбор четыре наглухо закрытые двери. Толкнув и осторожно приоткрыв оказавшуюся напротив него, Клем вошел в маленькую, залитую масляно-желтым светом комнатку, в которой перед простым алтарем стояли на коленях двое мужчин со склоненными седыми головами и сцепленными под подбородками руками. Если они и слышали Клема, то не подали виду. Современность с ее диссонансами исчезла; свечи, позы мужчин, легкий, будто ищущий опоры в бесконечности наклон тел — все, как и пять столетий назад. Он чувствовал на языке их благовония — вкус пепла и аромат дерева. Пламя свечи дрожало от лестничного сквозняка. Один из мужчин повел шеей, словно всплывая на поверхность из пучины сна. Клем сделал осторожный шаг обратно на площадку и мягко прикрыл дверь.

Затем он зашел в спальню, оказавшуюся настолько близкой его представлению о ней, что он попытался вспомнить, не описывал ли ее когда-то отец. Два ряда безупречно заправленных кроватей, старые, продавленные весом ночных постояльцев матрацы, на каждой постели шерстяное одеяло, у каждой — деревянная тумбочка. И здесь — коленопреклоненный человек, только он не молился, а старательно тер что-то.

— Тимоти, — представился он, и морщины на его лице зашевелились. — А вы, должно быть, сын Вильяма.

Нет, он не начальник общежития:

— Я, боюсь, не настолько важная персона.

Он посоветовал Клему поискать в саду или, может, в прачечной и, когда Клем повернулся уходить, добавил:

— А вот здесь спит ваш отец, — и указал на ничем не отличающуюся от других кровать в середине левого ряда.


Дверь конторы внизу оказалась теперь широко открытой. Внутри, сгорбившись над конторкой, Вильям Гласс отсчитывал деньги в жестянку с мелочью. Несколько мгновений — три-четыре секунды, пока он, не замечая Клема, не следил за собой, — он казался одетым в вельветовую пару незнакомым стариком со сгорбленными плечами и не совсем уверенными движениями бледных пальцев. Увидев Клема, он поспешно обошел конторку, чтобы поздороваться. Сжав руку сына, он, казалось, какое-то время не знал, что сказать, затем спросил, как он доехал.

— Сколько, кстати, с тебя взяли за такси?

И когда Клем ответил, погладил седую бородку и сказал, что хотя это — тариф разгара сезона, но все же не слишком грабительский.

Слегка задыхаясь, он провел Клема в крохотную, спартански обставленную комнату для гостей на верхнем этаже дома. Такая же, как в общей спальне, кровать, маленький умывальник, темный, полированный, похожий на итальянскую исповедальню шифоньер. Окно выходило в палисадник. Слышно было, как кто-то катит тележку с несмазанной осью. На белой стене над кроватью висела на гвозде маленькая репродукция не то средневековой иконы, не то изукрашенного оконного экрана. На свитке внизу картины была надпись: «Seigneur, ayez рitié de nous»[20].

— Святая Доротея? — спросил Клем.

— Я думаю, святая Одилия, — сказал отец. — Основательница ордена в Эльзасе. Надеюсь, она тебе не помешает?

— Конечно нет.

— Никто тебя здесь не собирается потчевать религией.

Клем кивнул.

— Ты не устал? — спросил отец, — Может, хочешь отдохнуть?

— Я в порядке, — сказал Клем. — Вы здесь, наверное, рано ложитесь?

— Зимой в полдесятого. Летом — в десять. Как темнеет.

— Тогда я подожду.

Он огляделся, хотя смотреть, в общем-то, было не на что. На мгновение он упустил нить приведших его в эту каморку событий.

— Ты слегка похудел? — сказал отец. — По-моему, да. Немного.

— Может быть.

— Я не был уверен, как у тебя с работой, свободен ли ты.

— Угу.

— Значит, заслуженно отдыхаешь.

— Отдыхаю?

— Подзаряжаешься энергией.

— Да.

— Агентство тебе помогает?

— Они, отец, не обязаны этим заниматься.

— Но работу-то они тебе находят?

— Да.

— Надеюсь, я не много пропускаю. Знаешь, когда я попадаю в Борвик, я всегда просматриваю газеты. По крайней мере, серьезные.

— Не отвлекает тебя это?

— Ты имеешь в виду — слишком много мирской суеты? Мы здесь не столпники, Клем, над пустыней на столбах торчащие.

— Извини.

— Ничего, — Он открыл кран, полилась вода; через несколько секунд опять закрыл. — В Африке, я уверен, было ужасно. Все эти бессмысленные убийства…

— Не бессмысленные они. Была своя причина.

— Обычно это хуже всего, когда сосед идет на соседа.

— Только у одного из соседей было оружие.

— Говоришь, бойня там была.

— Да.

— А теперь другие, я полагаю, захотят отомстить.

Клем опять посмотрел в сад.

— О прошении говорить просто не приходится, — сказал он, — В этом можешь не сомневаться.

На мгновение Клем закрыл глаза. Он не хотел об этом разговаривать. Слова вытащат за собой все, до самых корней, и еще неизвестно, к чему это приведет.

— Так что насчет Клэр? — спросил он.

— Ах да, — сказал отец и провел рукой по лбу.

— Что письмо?

— Я могу сейчас принести. Ты хочешь сейчас прочитать? Просто вот-вот позовут на полдник.

— Тогда потом, — сказал Клем.

— После полдника.

— Ага.

Отец взялся за дверную ручку.

— Я так рад, что ты потрудился приехать, Клем.

— Труда немного.

— Все равно.

— Я успею помыться?

— До гонга десять минут. Сегодня на полдник — яйца. Яичный салат. Ты же ешь яйца?

— Ем.

— И много хлеба и масла. Возможно, мне удастся даже джем раздобыть, если захочешь.

— Я буду есть, что и все, — сказал Клем.

— Ну, хорошо. Спускайся вниз, когда услышишь гонг.

И, слегка махнув рукой, он вышел. Клем послушал, как он уходит, осторожно спускаясь по поскрипывавшим ступенькам; потом, наполнив таз холодной водой, он медленно и размеренно, каждый раз крепко прижимая руки, несколько раз сполоснул ею лицо.


Братство обедало за длинным общим столом, купленным, возможно, вместе с кроватями в какой-нибудь прекратившей существование местной частной школе. Клема поместили между отцом и Саймоном Трулавом[21], одним из основателей общины, — он улыбнулся Клему маленькими розоватыми глазками. После молитвы все принялись есть молча, без разговоров. Чай принесли в больших коричневых чайниках, каждый наливал своему соседу. Передать молоко или соль просили шепотом или догадывались без слов. Аккуратные, добросовестные едоки, они, должно быть, знали привычки друг друга не хуже жен. Старые зубы пережевывали листья салата, влажные губы промокались салфетками. Царило чувство всепрощения за производимые телесными оболочками оплошности — случайную отрыжку, назойливый скрип челюсти.

Когда чайники опустели, ножи и вилки аккуратно опустились на тяжелые фарфоровые тарелки, а Саймон Трулав последним с дребезжанием поставил чашку на блюдце, трапеза закончилась.

Вильяму Глассу по графику выпало мыть посуду. Клем собирался помочь, но отец предложил ему подождать в библиотеке — самой дальней от лестницы комнате с окнами на улицу. Здесь, по крайней мере, были явно отсутствующие в других помещениях удобства — кресла, лампы, отделанный плитками камин, несколько ковриков. Заднюю стену занимали полки, и Клем оглядел корешки, надеясь найти что-нибудь, не связанное с религией.

Минут через десять он вытащил маленький розовый томик, иллюстрированный путеводитель по графствам Сомерсет и Глостершир выпуска 1926 года — отголосок чьей-то ушедшей юности, примостившийся нынче на полке рядом с «Пятью чудесными таинствами», «Славим Христа распятого» и «Житиями варфоломитов»[22]. В середине книги (рядом с панегириком отелю «Английский канал» — «отдельные столики и электричество в каждом номере») была вклеена хрупкая, искусно сложенная карта, которую Клем развернул на столике у окна. Графства были прорисованы тонкими серыми линиями, поверхности водоемов выделены выцветшими бледно-зелеными точками. Некоторые названия мест ближе к Бристолю были ему хорошо знакомы. Через другие он проезжал или слышал о них от кого-либо. Но удивительно большое количество оказалось ему совершенно неизвестно, как будто за эти шестьдесят лет они, одно за другим, провалились сквозь землю. Ведя пальцем по карте Сомерсета, он нашел Фром, Радсток, Шептон-Маллет. Старые торговые городки — шахтерские тоже: заросшие травой холмики, отвалы с былых заброшенных разработок, покрывали все графство. Он искал Колкомб — деревню, где жила Норина сестра, Лора Харвуд, в доме которой они с Клэр провели с десяток каникул и выходных, пока Нора организовывала собрания, марши, бесконечные, в конце концов доконавшие ее говорильни. Ей было сподручно оставлять детей в Колкомбе, но и Клем был не против. Ему нравился дом, лужайки, асфальтированный (липкий в летнюю жару) теннисный корт, кухня с растянувшимися у плиты, забрызганными грязью собаками. Здесь случались странно важные события. Здесь он впервые проехал на лошади, впервые попробовал джин, плавал в до жути холодном карьере. А однажды после обеда, на чердаке, притворяясь, будто в шутку или на спор, потрогал белые, ужасно таинственные груди своей тринадцатилетней кузины Фрэнки — маленькой обнаженной Махи, разлегшейся посреди связок старых копий «Панча» и «Сельской жизни».

Он нашел деревню — точку в скомканном лабиринте шоссейных дорог районного значения. С одной стороны от нее значилось аббатство, другой крест обозначал старую церковь Колкомба, «чумную» церковь, одиноко стоявшую в тисовых зарослях примерно в миле от деревни. Странно, что такая абсолютно абстрактная вещь, как карта, сумела вернуть его — с ярчайшими подробностями — во времена, о которых он не вспоминал много лет! Начиная сомневаться (и никогда не доверяя бездумному витанию в облаках), он тем не менее позволил себе немного насладиться грезами; собственное детство с удивительной настойчивостью противоречило его новому миропониманию, новой уверенности.

Но где сейчас была Лора? Со времени похорон дяди Рона он видел ее только однажды, во время чаепития с пирожными в универмаге «Харви Николз», когда она приехала в город года два назад и они договорились встретиться на улице Харви. А Фрэнки? А ее брат Кеннет? Может, он и теперь всюду ходит за Лорой, вылупив глаза, глупый, как одуванчик? Насколько Клему было известно, они продолжали жить под одной крышей.

Он ставил книгу обратно на полку, когда, с розовыми от горячей воды руками, появился отец и позвал его за собой в сад. Они сели на скамью. Метрах в пятнадцати двое стариков в резиновых сапогах и рубашках с короткими рукавами склонились над кучей свежевскопанной земли.

— Бобы сажают, — сказал отец. — Морковь, салат, лук, горох, ревень. — Он улыбнулся, — Мы даже деревья сажали.

— А куры где живут?

— На другой стороне. Утром ты их услышишь. В основном — красные род-айленд. Несколько белых легхорнов. Хочешь взглянуть?

— В другой раз.

— Как хочешь, — Он залез в один из боковых карманов вельветовой куртки и вытащил вскрытый пальцем вместо ножа конверт с оборванным краем, — Можешь взять, если хочешь, — сказал он.

— Ты полагаешь, я должен прочесть его сейчас?

— Там всего несколько строк.

Клем достал письмо из конверта. Торопливые карандашные пометки заполняли одну сторону листа. Каждая точка прорывала бумагу.

Папа!

Я хочу сообщить тебе, что я опять заболела. Понятия не имею, почему это опять случилось после стольких многих лет. Ты веришь в дьявола и наказание за грехи. Может, это мне послано в наказание за что-то? Последние недели я пыталась продолжать жить нормальной жизнью, но больше это невозможно. Покоряясь неизбежности, завтра я ложусь в частную клинику. Я не вынесу общей палаты, как в Барроу. Мне уже не 24 года. Я просто не выживу. Пусть кто хочет называет меня ханжой — мне все равно. НЕ ПЫТАЙСЯ ВСТРЕТИТЬСЯ СО МНОЙ. Ты НИЧЕГО не сможешь изменить, а встреча только сделает все В ТЫСЯЧУ РАЗ труднее, чем оно уже есть. Если мне что-нибудь будет нужно, моя подруга Финола Фиак свяжется с тобой. Ее можно найти в нашем отделе. Внизу страницы я написала ее домашний номер, мне не нужна ничья жалость, тем более твоя. Если бы я могла, я бы сделала, чтобы все обо мне позабыли.

Пожалуйста, отнесись к моим желаниям С УВАЖЕНИЕМ!

Клэр.

Ниже имени было перечеркнутое линией сердце. Любить запрещается? Я не стою любви? Мое сердце разбито?


Клем сложил страницу и засунул ее обратно в конверт. Повернувшись к отцу, он заметил в его глазах слезы.

— Клем, ты съездишь к ней, да?

— Завтра съезжу.

— Спасибо.

— Я позвоню этой ее коллеге. Постараюсь договориться как-нибудь. Вернуть тебе письмо?

— Оставь у себя.

Они посидели минутку, глядя, как престарелые огородники вдавливают в землю и поливают семена.

— Может, она переутомилась? — рассуждая вслух, сказал отец. — Мне кажется, она плохо питается. Как ты думаешь?

— Она никогда не отличалась аппетитом.

— Предпочитала продуктам книги. Картины! Где, ты думаешь, эта клиника? В Данди? Эдинбурге? Ты не представляешь, сколько в Шотландии частных клиник. Я смотрел в городской библиотеке. Большая часть, я думаю, для пьяниц.

— Я выясню, — пообещал Клем.

— Климат для нее слишком северный. Ей света не хватает. Тепла.

— Первый раз это случилось в Париже.

— Я знаю, знаю. Чепуху несу, — Он жалко улыбнулся. — Может, погуляем немножко? Нам будет полезно прогуляться.

Большинство приезжавших в деревню туристов, кроме тех, что оставались на ночь в гостинице, уже уехали. Был прилив, дамба покрылась водой, остров опять стал островом. Они пошли вдоль мыса к замку, потом вернулись и пересекли галечный пляж с перевернутыми, превращенными в мастерские и кладовки рыбацкими лодками. В конце пляжа дорожка круто поднималась вверх к маяку. Вскарабкавшись, они остановились у его подножия, подставив лица ветру. Вокруг было пустынно.

— Если двигаться по этой параллели, — сказал отец, указывая на восток, — в конце концов попадешь на побережье Дании. А дальше — Москва, Алеутские острова, Канада.

— И опять сюда.

— Да, в конце концов. Но я — не как ты, Клем. Я путешествую в голове. Не считая похода в Бервик раз в неделю. Ты знаешь, что я не был в Америке? Целый континент, куда мне ни разу не довелось ступить.

— Ты хотел бы туда поехать?

— Думаю, что предпочел бы Индию.

— Еще не поздно.

— Во сне, может быть.

Далеко-далеко, в самой гуще синевы, какое-то идущее по курсу судно зажгло навигационные огни. Они следили за их блеском, пока от ветра не начали слезиться глаза.

— Странно, меня всегда подмывает махать им рукой, — сказал отец. — Как будто они меня видят.

— Пойдем обратно? — сказал Клем. — Становится холодно.

Спуск к берегу был в густой тени; старик взял Клема под руку, но, добравшись до пляжа, тотчас же отпустил.

— Я забрел в часовенку, — сказал Клем, — Там были два твоих друга. Не знаю, слышали ли они меня.

Отец посоветовал ему не беспокоиться.

— Там всегда двое наших. Мы отстаиваем по два часа, потом меняемся.

— И ночью?

— Днем и ночью. К этому привыкаешь. Это — как душа дома.

— И о чем же люди молятся?

— Тут нет правил. Можешь молиться о чем хочешь.

— А можно спросить, о чем ты молишься?

— Я? Я — о понимании.

— Всегда?

— Да, — сказал он, улыбаясь самому себе, и опять — они выходили на дорогу — подхватывая сына под руку. — Всегда.

8

Следующим утром, в воскресенье, Клем отправился из Бервика на одиннадцатичасовой электричке, сделал пересадку в Эдинбурге, и без пятнадцати два поезд, скользя над водой, пересек реку Тэй, устремляясь навстречу вспыхивающим и вновь гаснущим в перемежающемся солнечном блеске крышам.

Из конторы в «Доме Теофилуса» он позвонил Финоле Фиак. Застигнутая врасплох, она говорила взволнованно, однако, не имея в запасе веского возражения и не сумев придумать его на ходу, в конце концов согласилась на встречу. Она сказала, что узнает его по фотографиям, которые показывала ей Клэр (интересная подробность — его сестра показывает людям его фотографии!), но, выходя из станционного билетного зала, Клем первым узнал ее (никому, кроме как ей, такое имя не подошло бы) — высокая женщина средних лет в спортивном костюме и прорезиненном плаще оглядывала сквозь роговые очки лица дюжины-другой прибывших в Данди пассажиров.

— Фиак, — увидев появившегося перед ней Клема, представилась она, — Я — Финола Фиак, и хочу сообщить вам с самого начала, что я — бывшая алкоголичка. Я в рот не брала спиртного четыре года и четыре месяца, благодаря, главным образом, вашей сестре.

Она сделала паузу, словно предлагая Клему тоже исповедаться, затем добавила:

— Я забрала ее кошек. Мой фургон припаркован вон там.

Перейдя автостоянку, они подошли к туристскому фургону — зеленому, местами проржавевшему «фольксвагену» с наполовину оторвавшейся наклейкой на раздвижной двери «Заводи собаку на всю жизнь». На лобовом стекле был прикреплен ее университетский парковочный талон.

— Вы ей звонили? — спросил Клем, пока Финола мощным рывком переключала рычаг на заднюю скорость.

— Она решила встретиться с вами.

— И мы сейчас туда едем?

— Куда же еще?

— Вы не сказали мне, как называется это место.

— А вы не спрашивали.

— И как оно называется?

— «Итака».

— «Итака»?

— На Арброт-стрит.

Она вела машину яростно-враждебно, газуя на спуске в долины между холмами, затем, пока машина вновь карабкалась вверх, нагибалась вперед и налегала на руль. Клем не делал попытки заговорить, и это, похоже, устраивало их обоих. Он несколько обалдел от путешествия из одного странно поименованного сообщества в другое и вдобавок никак не мог представить себе дружбу между его сестрой и этой несуразной женщиной, сверкавшей глазами из-под стекол очков. Погода ухудшилась — шквальный ветер, по стенкам фургона забарабанил дождь; потом тучу пронесло и показалось вымытое голубое небо, вскоре опять помрачневшее темными облаками.

— Можно, я закурю? — спросил Клем.

Она оскалилась, потом сказала, что тоже закурит, только не эти покупные сигареты.

— В них полно отравы, — заявила она. — Аммиак. Порох.

В «бардачке» у нее нашлась жестянка с табаком, не обработанным химикатами и к тому же более дешевым. Клем передал ее и стал краем глаза наблюдать, как Фиак скручивает сигарету, продолжая держать руль локтями. Из переднего конца самокрутки торчали табачные прядки. Когда она закурила, свернувшиеся в огненные колечки прядки попадали ей на колени; она прихлопнула их свободной рукой, но не раньше, чем к десяткам крошечных прожженных дырочек, украшавших ее спортивный костюм, прибавились две-три новые.

— Радуга, — отрывисто бросила она, махнув сигаретой в сторону раскинувшейся над блестевшими холмами арки. — Но это, естественно, ничего не предвещает.

Они свернули с главной дороги, промчались сквозь прилепившуюся к ней деревушку, мимо мокрых полей взобрались на холм, с которого удалось разглядеть полоску моря, и опять спустились в долину. У большого белого дома Фиак нажала резиновой подошвой кеда на тормоз и развернулась на гравийной площадке.

— «Итака», — сказала она, выключая двигатель и с видимым изнеможением откидываясь на спинку сиденья.

Клем выбрался из фургона. Воздух был холодным, как в начале марта; вернее, каким бывает начало марта в Лондоне. Перед ним была синяя входная дверь, по обе стороны которой находились окна-фонари с занавешенными тюлем нижними стеклами. С одной стороны к зданию было пристроено новое двухэтажное крыло. Все — ухоженное, свежепокрашенное. Ряд старых деревьев с изогнутыми от постоянного ветра верхушками отгораживал здание от дороги.

— Четыреста в неделю, — сказала Фиак, также выбравшись на гравий, — и это без дополнительных процедур.

Он заметил, что она накрасила губы ярко-красной помадой, отчего остальные черты лица стали бледными, как французская ветчина.

— Какие дополнительные процедуры?

— Гидротерапия, физиотерапия, йога. У них здесь, конечно, все есть.

Она позвонила. Через полминуты дверь открылась. Дорогу преграждал лысоватый мешковатый мужчина в зеленом халате с «огуречными» узорами и с выпученными, налитыми кровью, как у опереточного злодея, глазами.

— Если вы, черт вас дери, журналисты, — прошипел он, — я на вас, к такой-то матери, собак спущу. — Он оскалился на Фиак, — Я тебя знаю.

— Я тоже тебя знаю, — отталкивая его в сторону, сказала она.

— Еще двое новеньких! — заорал мужчина, захлопывая дверь. — Динь-дон! Динь-дон!

Они очутились в подобии фойе — гостиной с креслами, свежеокрашенными стенами, большими пепельницами, цветами в горшках, огнетушителем. В дальних дверях появилась белокурая молодая женщина; к поясу ее джинсов было прикреплено служебное удостоверение.

— Ох, Раймонд, — сказала она, — Раймонд, милый, мы опять начинаем шуметь?

— Скука, бля, я просто умираю, — сказал мужчина, но уже тише. И сел.

Молодая женщина обернулась к Фиак:

— Вы пришли навестить Клэр?

— Это ее брат, — сказала Фиак, — Клемент Гласс.

— Паулин Даймонд, — пожимая Клему руку, представилась женщина. — Я работаю по уходу. После того как вы повидаете Клэр, если хотите, зайдите поговорить с доктором Босуэллом. Вот его кабинет. Он будет на месте до конца дня. Мы здесь очень ценим семейную поддержку.

Клем расписался в книге посетителей и, проследовав за Фиак в конец нового крыла, поднялся по застланной ковром лестнице на второй этаж. Комната Клэр выходила во двор. В закрепленную на двери пластиковую рамку был вставлен кусочек картона с ее именем — только именем, без фамилии. Фиак постучала, но, не получив ответа и, похоже, не ожидая его получить, приоткрыла дверь и заглянула внутрь.

— Это только я, — проворковала она голосом, совершенно не похожим на тот, каким она разговаривала с Клемом. — И брат твой пришел, если ты хочешь с ним встретиться.

Клэр сидела на стуле с прямой спинкой, между столом и окном. Обхватив ее за плечи, Фиак на миг приобняла ее одной рукой.

— Здравствуй, — сказал Клем.

Он наклонился, чтобы поцеловать сестру в щеку. На мгновение их глаза встретились, затем она отвела взгляд к окну. Сняв плащ, Фиак вытерла уголком салфетки какие-то пятнышки с зеркала над умывальником, затем присела на край кровати. Минут десять она, не умолкая, говорила о разных происшествиях в университете. Клем прислонился к стене у подоконника. Ему не удавалось понять, слушает ли Клэр; она никак не реагировала. Клем старался не смотреть на нее слишком пристально. Безусловно, он был готов встретить следы болезни, худобу, бледность, но вид этой апатичной женщины с распущенными по худым плечам тускло-бурыми волосами, глубокими синяками под глазами и шелушащейся на лбу кожей превзошел все его худшие ожидания. Ее одежда напоминала траур — черные шерстяные колготы, черное платье, черная кофта. Безжизненно лежащие на коленях руки с пальцами без колец неустанно продолжали какой-то бесконечный перебор.

— Я видел отца, — сказал он, когда Фиак ненадолго умолкла. — Он просил передать, что любит тебя.

Она кивнула и допила остававшуюся в стакане на столе воду.

— Налить еще? — спросил он.

Подойдя к раковине, он снова наполнил стакан. Когда он ставил его на стол, она что-то пробормотала; он нагнулся ближе.

— Ключ от двери? — Он оглянулся на Фиак.

— Но мы же об этом уже говорили, верно? — обращаясь к профилю Клэр, сказала Фиак притворно-удивленным тоном. — У нас нет ключа, милая. В этой двери нет никакого замка, — Клему она пояснила: — Правила пожарной безопасности.

Клем вернулся к окну.

— Ты была сегодня на улице? — спросил он; он пытался придумать, что бы ей сказать, — По дороге сюда мы видели радугу.

— Жильцы за стенкой, — сказала Клэр, — все время этим занимаются.

— Чем занимаются?

— А по ночам кто-то бегает взад-вперед по коридору. Взад-вперед. Взад-вперед. Всю ночь.

— Мы встретили внизу женщину, — сказал Клем, — Паулин, кажется? Она очень приятная.

— От этого лекарства мне все время хочется пить, — сказала Клэр.

— Но оно тебе помогает, — сказала Фиак громким голосом. — Тебе же уже не так часто бывает страшно?

Клэр опять взглянула на Клема и слегка нахмурилась, словно не могла понять, зачем он тут, не могла решить, как к этому отнестись.

— Я не могла ничего сделать, — опять опустив глаза к полу, сказала она, — Сначала одно, потом другое. Начинаешь обманывать себя. А потом становится поздно.

— Бедная моя, — сказал Клем.

Он увидел, как ее лицо исказила гримаса, но слез не последовало. В следующее мгновение она успокоилась.

— Хочешь, я сделаю тебе прическу? — спросила Фиак, вставая и направляясь к маленькому столику, где были разложены туалетные принадлежности Клэр, — Если не будешь следить за собой, у тебя на голове скоро воронье гнездо будет, как в детском стишке.

Клем посмотрел в сад. Там шел урок тай-цзи; человек шесть мужчин и женщин в замедленном темпе атаковали воздух.

— Вам совсем не обязательно здесь ждать, — сказала Фиак, начиная распутывать волосы Клэр щеткой, — У нас тут есть всякие женские дела. Почему бы вам не прогуляться пока по дому?

Он кивнул, потом, шагнув вперед, опустился на корточки у колен Клэр.

— Ты уже поправилась однажды, — сказал он, — Поправишься и на этот раз.

— Ты придешь завтра? — не выражая ни желания, ни надежды, спросила она.

Взяв ее руки, он на мгновение сжал их в своих.

— Если смогу, — сказал он. — Ладно?


Спустившись по лестнице, он вышел через дверь в конце нового крыла. Там проходила дорожка, соединяющая наружный дворик с задним; он присел на корточки и закурил. На улице появился мужчина в халате и попросил сигарету. Клем угостил его, и тот присел рядом, постанывая от удовольствия при каждой затяжке.

— Послушайте мудрого совета, — сказал он, — О нарушениях питания и депрессивных можно не беспокоиться. Больше всего проблем с биполярными расстройствами и алкоголиками.

— И кто же вы? — поинтересовался Клем.

— Алкоголик, — ответил мужчина, — А вы?

— Просто приехал навестить.

Они докурили. Вернувшись в приемную, Клем постучал в дверь кабинета врача.

— Входите, входите, — пропел врач, — Располагайтесь поудобнее.

Папка Клэр уже лежала у него на столе. Он хотел записать место жительства близкого родственника. У него был отмечен адрес Фиак.

— Но она больше из близких, чем родных, верно?

Клем продиктовал адрес отца.

— Прекрасные места, — заметил врач, выводя буквы старомодной чернильной ручкой, — А вас, я полагаю, не поймать?

— Не сейчас.

— Работы по горло, а?

— Работа, — сказал Клем.

— Идет успешно?

— Неплохо.

— Ну и отлично! — Врач что-то пометил, потом откинулся и снял очки. — Думаю, что мы вывели Клэр из так называемого обострения. Галлюцинации у нее, например, прекратились. Гораздо меньше смятения, чем когда она только поступила, меньше явно выраженного расстройства. Однако, как правило, негативные симптомы устранять гораздо сложнее. Апатия, эмоциональная заторможенность и так далее. Но у нас еще многое есть в резерве. Постоянно появляются новые лекарства, гораздо лучшие, чем те, что мы могли предложить ей раньше. Вам, может быть, известно, что у прежних нейролептиков были довольно неприятные побочные эффекты.

— А у новых?

— Сухость во рту, нерезкое зрение. У некоторых бывают спазмы. И конечно, с новыми препаратами мы не всегда знаем об их долговременном воздействии. Но это говоря о негативной стороне… — он покосился на папку, — Клемент. С каждым днем мы узнаем все больше. Влияние социума, биохимия мозга, генетика. В науке о мозге происходит небывалый взлет. Я полон оптимизма.

— Почему это случилось?

— Почему?

— Почему сейчас?

— Если коротко — не знаю. У некоторых пациентов бывает только один приступ, единственный эпизод заболевания, и все. У некоторых — болезнь хроническая. Клэр, похоже, промежуточный случай. Дело в том, что, если у человека имеется предрасположенность к болезни, всегда остается, пусть даже крошечный, риск рецидива. Даже после многих лет абсолютно здоровой жизни. Конечно, это очень несправедливо.

— А как долго ей придется здесь находиться?

— Трудно сказать, — поморщился врач, — Единственное, что я могу сказать: Клэр может здесь оставаться, сколько ей потребуется. Несколько недель наверняка. Месяц-два.

— Ее, кажется, тревожит, что дверь не запирается.

— Паулин говорила мне, что она беспокоилась. Думаю, это нужно также рассматривать как одно из параноидальных проявлений.

— Она никогда не любила вторжений в частную жизнь.

— Все наши сотрудники уважают частную жизнь на сто десять процентов.

Клем кивнул. Комнату врача украшали дорогие картины. Сельские виды. Портреты. Обнаженная натура. Красивое, выполненное акриловыми красками полотно, изображающее рыжеволосую девушку на муле, выплывшую, казалось, мгновение назад из густого тумана и рискующую вот-вот раствориться в нем опять.

— Отец жив и здоров, а мать умерла?..

— Двадцать семь лет назад.

— У кого-либо еще в семье было аналогичное заболевание?

— Насколько мне известно, нет.

— Последний раз она болела, когда жила в Париже?

— Да.

— Вы с ней тогда встречались?

— Только когда она вернулась домой.

— Молодые люди?

— Думаю, что были.

— Но вы их не знали?

— Одного или двух.

— А подруги?

— Не думаю, что она стала бы о них рассказывать. По крайней мере, не мне.

— По вашему мнению, ваши отношения с Клэр можно назвать доверительными?

— Она — моя сестра.

— Это еще ничего не значит.

— Мы выросли вместе.

— Какая у вас разница в возрасте?

— Пять лет.

— Старшая сестра, значит?

— Да.

— А от чего умерла ваша мать?

— От кровоизлияния в мозг.

— Должно быть, вам всем было это очень тяжело пережить. А как вела себя Клэр?

— Продолжала вести дела.

— Какие дела?

— Хозяйство. Готовилась к выпускным экзаменам. Старалась занять себя.

— Слезы? Истерики?

— У нас в семье это не принято.

— Не принято проявлять чувства открыто?

— Да.

— Но Клэр заботилась о вас?

— Да.

— Огромная ответственность для такой молодой девушки.

— Видимо, мы относились к ней, как к Норе.

— Вашей матери?

— Да.

— Умелой и сильной?

— Да.

— И все-таки, если позволите мне так выразиться, не выдерживают женщины. Мужчины — вы и ваш отец — сумели устоять.

— Нам было легче.

— Возможно, возможно. Насколько мне известно, у матери были проблемы со зрением?

— Глаукома.

— Глаукома?

— Ей никогда не хватало времени, чтобы заняться этим как следует. Когда она собралась, было уже поздно.

— Активная женщина?

— Всю жизнь.

— А в семье?

— Она была юристом. Активисткой. Вся жизнь в политике.

— Изменить мир к лучшему.

— Попытаться.

— А отец был… другим?

— Да.

— Менее напористым?

— Да.

— Слабее?

— У него свой характер.

— Безусловно, так и должно быть. Извиняюсь за допрос с пристрастием, Клемент.

— Еще что-нибудь?

Из гостиной доносился голос Фиак, осведомляющейся у кого-то о нем, закончил ли он беседу с врачом.

— Нам нужно обратно, — сказал Клем.

— Конечно, конечно, — Врач встал и пожал ему руку. — Очень приятно было с вами познакомиться. Теперь вы знаете, как нас найти.

— Да, спасибо.

— Если возникнут любые вопросы, звоните, — Он обошел стол и проводил Клема к двери, — Вы любите искусство?

— Вы имеете в виду картины?

Врач кивнул.

— Для меня это загадка. Настоящая загадка. Мощь за гранью разума.

Он потрепал Клема по руке и улыбнулся ему.

— До встречи, — попрощался он.

9

Квартира Клэр находилась на горе, неподалеку от станции. Вслед за Фиак Клем поднялся на четыре лестничных пролета и, остановившись позади, ждал, пока она доставала из кармана плаща ключи: длинный, от врезного замка, и маленький медный — от защелки. Внутри стоял теплый, сладковатый запах пыли, ковров и чего-то неуловимо природного, вроде сухофруктов или засохших цветов. Хотя он не был в квартире раньше — все эти годы их встречи неизменно происходили южнее, — он сразу узнал некоторые из ее старых вещей: репродукцию над телефоном, лампу в стиле ар-деко, стоящий в нише в конце коридора письменный стол. Более того, он узнал ее манеру располагать вещи — порядок, несколько изысканных предметов, выбранных со вкусом более тонким, более изощренным, чем его собственный.

Бросив сумку в прихожей, он прошел в кухню. Высокое окно выходило на крышу станции, видна была река. Фиак поливала цветы на подоконнике. Клем присел у стола.

— А что с ее письмами?

— Я отношу ей.

— И что она с ними делает?

— Отдает обратно мне. Я управляюсь с теми, с которыми могу, а остальным придется подождать.

— Здесь тепло, — сказал он.

Она не ответила. Он посмотрел на лежащие на столе вещи. Пара купленных в аптеке очков для чтения, дорожный будильник, набор электрических лампочек в целлофановой обертке. И воскресное приложение к газете, напечатавшее, как он знал, его сделанные весной фотографии. Отогнув угол журнала, он бегло пролистал его, не задержавшись на мелькнувшем краешке собственной фотографии.

— Поймают они его? — спросила Фиак, указывая на журнал носиком лейки.

— Кого?

— Того, кто это устроил.

— Рузиндану? Не знаю. Мы его искали. Он сбежал. Полстраны сбежало.

— А не рано вы прекратили его искать?

— А вы бы продолжали?

— Чтобы встретиться с ним лицом к лицу. Вам, небось, хотелось?

— Конечно.

— Чтобы ткнуть ему в лицо его преступления.

— А Клэр видела эти фотографии?

— Это ее журнал.

Он кивнул.

— Я постелю вам, — опуская лейку, сказала Фиак.

— Не нужно, — сказал Клем. — Если вы покажете мне, где что лежит…

— Она попросила меня.

— Правда?

— Правда.

Клем прошел за ней в прихожую. Он был бы не прочь повздорить с Фиак, устроить склоку, поставить ее на место, чтобы она поняла, что семейному терпению есть пределы. Прислонившись к дверному косяку сестриной комнаты — единственной спальни в квартире, он наблюдал за Фиак, склонившейся над стоявшим в ногах кровати оцинкованным сундуком с постельным бельем. Что привлекало Клэр к этой крупной, мужеподобной женщине? Ее верность? Или осознание того, что и она была в какой-то мере жертвой и тоже жила, как сама Клэр, как Одетта Семугеши, как будет жить та испанская девушка, навеки не в силах побороть прошлое несчастье?

— Я сам могу застелить кровать, — сказал он.

— В вашем возрасте на это можно рассчитывать, — сказала она.

Выпрямившись, с простынями в руках она прошла мимо него в гостиную. Его явно не приглашали занять ложе сестры, но Клем еще немного побыл в спальне — встав в центре комнаты, он попытался «прочесть» ее взглядом. Она располагалась в глубине дома, вдали от кухни, и выходила на северо-восток; из узкого окна струился серовато-белесый, как прозрачная холодная вода, свет. С хромированной перекладины элегантного шифоньера свешивалось на плечиках около дюжины платьев; на нижних полках, носками к стенке, стояло шесть пар туфель. На каминной полке, под серебристым утренним или вечерним акварельным пейзажем, выстроились в ряд морские раковины. На туалетном столике не было ничего интересного: шпильки, склянка с духами, баночка крема для рук, упаковка капсул масла энотеры. Он отодвинул боковую дверцу шифоньера и обнаружил фотографию Норы в очках, как у Чан Кайши. Но самым интересным, самым интригующим в комнате был подбитый алым шелком халат, многочисленными складками повисший на крючке с обратной стороны двери. Клем прикоснулся к нему пальцами; от материала исходило совершенно особое ощущение прохлады. Пожалуй, стоит ползарплаты. Может, подарок? Такую вещь, подумал он, не дарят женщине, расставшейся с чувственными наслаждениями.

— Вы здесь закончили? — спросила Фиак.

«Может, мне не разрешается спать на этой кровати, потому что здесь спит Фиак, — думал он, — Уж не это ли предполагал доктор Босуэлл? На что он намекал?»

— А зачем столько лампочек? — спросил он.

Рядом с настольной лампой в картонных коробочках лежало еще четыре.

— Бороться с темнотой, — сказала Фиак. — Перед своим отъездом она уже не могла ее переносить.

— Не могла?

— Боялась.

— Боялась темноты?

— Того, что из нее могло появиться.

— А что могло появиться?

— Это лучше у нее спросить.

— А вы, значит, не знаете?

Она фыркнула.

— У нас нет секретов друг от друга.

— Но вы не считаете, что семье это нужно знать?

— Вы имеете в виду — вам и вашему отцу?

— А почему окна запечатаны?

— По той же причине.

— Из-за того, что она боялась?

— Из-за болезни! Вы что, ничего не поняли?

Они враждебно уставились друг на друга. Если дело дойдет до драки, подумалось ему, она, с такими ручищами, сможет за себя постоять. Он так же легко представил, как сбивает ее с ног, придавливает коленями, сжимает пальцами шею, и она испускает дух.

— Пойдем, — сказал он, не решаясь долго стоять так близко к ней.

В гостиной он увидел, что она постелила ему на диване, и поблагодарил.

— Вас завтра забрать? — спросила она.

— Я позвоню, — пообещал он, — Вы будете в университете?

— До четырех. Хочу добраться до «Итаки» не позже полшестого. Ключи — на кухонном столе.

— Хорошо.

— Там есть консервы. На полке, в кувшинах — рис и макароны. Или можете сходить в город. С голоду не умрете.

— Я справлюсь.

— Не сомневаюсь.

Неожиданно ему стало стыдно, что они так легко сделались врагами — как дети, поссорившиеся из-за кулечка с леденцами.

— Может, вы хотите чаю? — спросил он примирительно, — Или что-нибудь выпить?

Она помотала головой:

— Мне пора. Еще надо ее кошек покормить.

Они вместе вышли в прихожую. Она быстро прикрыла дверь спальни и обвела вокруг глазами, словно проверяя, куда еще он может сунуть нос.

— Когда вы пойдете, пожалуйста, не забудьте как следует запереть дверь. Нужно повернуть ключ два раза.

— Не забуду.

Она энергично запахнула полы плаща.

— Клэр расскажет вам, когда будет в состоянии, — сказала она.

— Буду ждать.

— Наивно было бы ожидать, что стоит вам вот так появиться…

— Я понимаю.

На мгновение она замешкалась в дверях, словно собираясь сказать что-то определенное, и даже начала было открывать рот, но тут же опять закрыла, кивнула на прощание и исчезла.

Оставшись один, он освободил кухонное окно, ободрав длинные полосы черной изоляционной ленты, и давил вверх на скользящую оконную раму, пока вместе с волной прохладного влажного воздуха комната не наполнилась звуками вечернего города. Закрыв глаза, он глубоко вдохнул. Было приятно, спрятавшись в квартире сестры, опять оказаться в одиночестве. Конечно, это место хранило память о напасти, но она была едва уловимой. Страдание перекочевало вместе с ней в «Итаку», остались лишь мимолетные свидетельства изощренной паники — эта клейкая лента, эти лампочки, новая стальная задвижка на входной двери. Такую задвижку без электродрели не установишь. Может, у нее есть? Или она постучалась к соседу, какому-нибудь безобидному старичку, который, явившись с набором инструментов, разглагольствовал о временах, когда никто никого не боялся и люди уходили из дома, не запирая дверь? А потом, вернувшись домой к жене, этот самый сосед сообщил ей, что с верхней соседкой, женщиной из университета, которая им поначалу так понравилась, что-то явно не в порядке? Такое было вполне возможно. Если только это не было делом рук Фиак, заворачивающей шурупы своими ручищами, пока Клэр глазела на нее со смесью ужаса и благодарности.

В поисках спиртного он обнаружил в шкафу у холодильника полбутылки граппы с наклеенным на боку ценником в итальянских лирах. Плеснув себе немного в стакан, он отнес его на рабочий стол. Передняя часть стола откидывалась, образуя пюпитр для письма, а сзади располагалось множество маленьких ящичков и ниш для конвертов, бумаги, чернил, запасных ручек. Работа, которой она занималась до отъезда, все еще была здесь — кипа гранок с пометками и рядом остро отточенный карандаш. Он начал читать — это было эссе о Теодоре Жерико, художнике, о котором они говорили последний раз в Лондоне, — молодом французском романтике, поглощенном страстью вдохнуть в свои произведения невиданный, шокирующий реализм. Работая над полотном о получившем известность кораблекрушении, случившемся неподалеку от западноафриканского побережья, он делал наброски в больницах, посещал морги, даже приносил в студию части тел в надежде, что мясницкие образчики придадут его творению ту достоверность, первооткрывателями которой позднее объявят себя первые фотографы, бродившие с треногами по полям Крыма и Геттисберга. На первой выставке — в «Театре Франсе», 25 августа 1819 года, — картина провалилась. Позже ею стали восхищаться. Первое название: «Сцена кораблекрушения». Второе — «Плот „Медузы“». Клем поискал репродукцию картины среди приложенных к эссе ксерокопий. Лошади, раненые солдаты, набросок больного старика в постели, пара отрубленных голов, портрет, озаглавленный «Маньяк-клептоман», но кораблекрушения не было. Может, Клэр взяла «Плот» с собой? Он не мог припомнить, но, может, он был где-нибудь в ее комнате в «Итаке» как напоминание о работе и приносимом ею душевном равновесии.

Отложив страницы в сторону, он пододвинул к себе лист писчей бумаги, взял одну из ручек Клэр и написал короткое письмо отцу. Конечно, можно было позвонить, телефон был рядом, позади него, но письмо дойдет через день-два, а по телефону его заверения могли прозвучать легковесно, неосновательно. Он описал положение клиники, хорошее оборудование, оптимизм врача. О самой Клэр он сообщил, что она показалась ему «сонной», но, в общем, в довольно неплохом состоянии, что ей был обеспечен хороший уход, она жила в комнате с видом на сад и со временем непременно должна была поправиться. О собственных планах он не писал, у него их не было. Подписав письмо «с любовью, Клем», он нашел конверт и книжечку марок первого класса, положил конверт в карман и вышел на улицу, дважды повернув в двери ключ.

Опустив письмо в почтовый ящик на углу улицы, он направился к центру города. В маленьком кафе, где пара молодых китайцев трудились вокруг кастрюль с дымящимся маслом, он купил завернутый в газету кусок рыбы и вернулся с ним обратно в квартиру. Он поел за кухонным столом, смывая жир с языка глотками граппы, затем, не собираясь больше идти в город, принял душ. Оставив одежду в куче на полу ванной, Клем пересек прихожую и прошел в спальню Клэр. Сняв с крючка за дверью халат, он надел его, заметив краем глаза в зеркале мимолетную красно-белую тень — свое отражение. Халат был тесноват в плечах, но, в общем, подошел неплохо. Он прошел в гостиную и опустился в кресло; рядом, на маленьком столике, стояла бутылка граппы и лежали его сигареты.

В комнате был старый переносной телевизор с круглым экраном. Допивая стакан, он просмотрел документальный фильм о подводных вулканах, американскую комедию, свежую часть детективного сериала; аккуратно курил, подставив ладонь под кончик сигареты, чтобы искры не прожгли в халате дырочек. Подступила зевота — в этот день он встал раньше пяти утра и из окна гостевой комнаты встречал рассвет на острове. За завтраком поедающие ржаные хлопья и диабетический джем старики улыбались ему ободряюще. Интересно, что они думали о его приезде? Может, надеялись, что он решил присоединиться к их абсурдной религии? Либо у них в мыслях было что-то более абстрактное: живи хорошо, поступай правильно, неси людям добро? Он ожидал, что найдет их нелепыми, но в конце концов их серьезность, неловкая домовитость начали вызывать у него симпатию. Если они желали ему добра, он принимал их пожелания и даже их молитвы.

Серия закончилась — удачная находка — противостоянием двух сил. Когда по экрану побежали титры, он решил перейти на диван, но, проснувшись через несколько часов, в полном недоумении обнаружил, что по-прежнему сидит в кресле, в освещенной голубым светом телевизора комнате. Ему снилось, что он идет в комнату Клэр. Двери не было, только портьера, которую он медленно отводил в сторону острием зажатого в руке кинжала. Может, это была сцена из фильма? Вспомнить не удавалось. Поднявшись из кресла и выключив телевизор, он побрел на кухню. На дорожном будильнике было без пятнадцати пять. Глядя из открытого окна на уличные фонари, на огни идущей по фиорду лодочки, он выпил стакан воды из-под крана, потом вытащил из брошенных в ванной брюк бумажник и, стоя под лампой в прихожей, начал разыскивать бумажку с номером Сильвермена. Телефон стоял на низком трехногом столике. Присев на корточки, он набрал номер. Несколько секунд стояла тишина, потом послышался сигнал вызова, шум статических разрядов и наконец голос — потрескивающий, неясный, далекий, как Арктика, но несомненно принадлежащий Сильвермену.

— Кто это?

— Клем. Клем Гласс.

— Клем? Бог мой! Выследил меня, а?

— Шелли-Анн сказала, что ты — в Торонто.

— Кто?

— Шелли-Анн.

— Она в порядке. Хотя, говоря по правде, она на меня здорово обижается. Думает, что я здесь останусь.

— Что ты делаешь?

— Веду машину.

— Нет, что ты в Торонто делаешь?

— Начинаю все сначала.

— С чего?

— С начала. Слушай, Клем. Я до пятидесяти двух дожил и только теперь начал понимать, что значит слово «надежда».

— «Надежда»?

— Может, это не то слово. Ты где?

— В Данди.

— В Данди, в Шотландии?

— Да.

— Ты очень хреново звучишь.

— Это такая линия.

— Приезжал бы ты. Оттуда самолеты-то летают, из Данди?

— Не в Канаду.

— Я знаю, каково тебе, Клем.

— Я знаю.

— Я говорю, я знаю, каково тебе. Мы там смертельно отравились. Когда я вернулся, я боялся спать. Умирал.

— Умирал?

— Ничего не выбирал. Ты слушаешь?

— Да.

— Мы смертельно отравились.

— Я все вспоминаю ту девочку.

— Одетту.

— Ту девочку из приюта.

— Знаю, знаю. И они все еще не поймали этого подонка.

— Ты что-нибудь слышал?

— Клем, это ничего не изменит. Просто надо это пережить.

— Ты не прав.

— Если мы будем продолжать думать, нас это убьет.

— Ты что-нибудь слышал?

— Я больше не слежу за новостями. С меня хватит.

— А что ты там делаешь?

— Работаю, но не так, как ты думаешь. Я даже не хочу тебе рассказывать, чтобы ты не подумал, что это мать Тереза говорит. Приезжай, как-нибудь вечерком возьму тебя с собой и все покажу.

— В Торонто?

— Хаксли[23] назвал его переполненной ханжами морозильной камерой, но на самом деле тут не так плохо. Ладно, слушай, слушай. Я спускаюсь в туннель. Ты меня еще слышишь?

— Едва.

— К черту историю, Клем. К черту политику. К черту религию. К черту газеты. К черту…

Голос пропал. Напрягшись, ловя далекий гул воздуха, Клем ждал. Когда сигнал оборвался, он вернулся в реальность, в прихожую с половиком под ногами, в утренние крики чаек. Еще раз набрав номер, он услышал автоответчик, оставил короткое сообщение; потом положил на столик у телефона купюру в пять фунтов; потом прилег на диван. Свет по краям окна становился ярче. Думая о Сильвермене, он скользил на грани сна, затем, под утро, ему приснилось, что, яростно крутя баранку, он летит сквозь залитый оранжевым светом туннель и въезжает в Канаду школьного учебника, с белым от снега ночным небом.

Когда он опять очнулся, был день. Быстро одевшись, Клем повесил халат за дверь, аккуратно разгладив его, чтоб стереть очертания своего тела; вымыл стакан, захлопнул кухонное окно и, перебросив через плечо сумку, вышел на улицу. Около десяти он был на станции. Потягивая из пластикового стаканчика черный кофе, он дождался первого идущего на юг поезда и уехал.


Загрузка...