С этой точки зрения предполагаем мы изучить содержание преступников. И прежде всего укажем на те временные требования, которые мешали до сих пор, а отчасти и теперь еще мешают, установлению вполне справедливой системы.

Если общий уровень народного характера делает необходимым строгую форму правления, то он делает необходимым и строгий уголовный кодекс. Учреждения определяются, в конце концов, характером граждан, живущих под управлением этих учреждений; и если граждане слишком животно-импульсивны или слишком своекорыстны для свободных учреждений и достаточно бессовестны, чтобы доставлять нужный запас агентов для поддержания тиранических учреждений, они непременно окажутся гражданами, которые будут выносить строгие формы наказания, а вероятно, и нуждаться в них. Один и тот же духовный недостаток лежит в основе обоих этих результатов. Политическую свободу порождает и поддерживает такой характер, который управляется отдаленными соображениями, не поддается непосредственным искушениям, а предусматривает последствия, могущие произойти в будущем. Достаточно вспомнить, что сами мы постоянно сопротивляемся политическим насилиям не потому, что они наносили нам какой-нибудь непосредственный вред, а потому, что они могли бы нанести нам вред впоследствии, - достаточно вспомнить это, чтобы убедиться, что сохранение свободы предполагает привычку взвешивать отдаленные последствия и руководиться главным образом ими. С другой стороны, очевидно, что люди, которые живут настоящим, частным, конкретным и которые не могут ясно представить себе случайностей будущего, будут мало придавать значения правам гражданства, не доставляющим им ничего, кроме средств удалять неизвестное еще зло, могущее явиться в отдаленном будущем и путями непредвидимыми. Не очевидно ли, что столь противоположные настроения духа будут требовать и различного рода наказаний за дурные поступки? Чтобы сдерживать вторых, наказания должны быть строги, скоры и настолько определенны, чтобы производить резкое впечатление; между тем как первых будут устрашать наказания менее определенные, менее сильные и менее непосредственные. Для более цивилизованных может быть достаточно продолжительной однообразной уголовной дисциплины; между тем как для менее цивилизованных должны существовать телесные наказания и смерть. Таким образом, мы утверждаем не только то, что общественное состояние, которое порождает суровую форму правления, необходимо порождает суровые взыскания, но и то, что при подобном состоянии суровые взыскания становятся необходимы. Есть факты, непосредственно подтверждающие это. Например, в одном из итальянских государств, где, по желанию умиравшей герцогини, уничтожена была смертная казнь, число убийств возросло так сильно, что необходимо было снова восстановить эту казнь.

Кроме того факта, что на низких ступенях цивилизации кровавый уголовный кодекс составляет вместе и естественный продукт времени и необходимое для того же времени обуздывающее средство, надо еще заметить, что более справедливый и гуманный кодекс не мог бы быть приложен к жизни по недостатку соответственных исполнителей закона. Для того чтобы применять преступникам не короткие и крутые меры, а такие, на которые указывает абстрактная справедливость, требуется деятельность слишком сложная для низкого состояния общества и класс чиновников гораздо более почтенный, нежели тот, какой может найтись у граждан, живущих в таком состоянии. Справедливое обращение с преступниками было бы в особенности затруднительно там, где сумма преступлений слишком велика. Сама многочисленность преступников поставила бы в невозможность вести дело. При таких обстоятельствах необходим какой-нибудь более простой способ очищения общества от вредных его членов.

Таким образом, неприменимость абсолютно справедливой уголовной системы к варварским и полуварварским народам столь же очевидна, по нашему мнению, как и неприменимость к ним абсолютно справедливой формы правления. И как для некоторых наций получает оправдание деспотизм, точно так же получает оправдание и беспощадно строгий уголовный кодекс. В обоих случаях объяснение состоит в том, что учреждение хорошо настолько, насколько позволяет общий уровень характера народа, что менее строгие учреждения породили бы неурядицу в обществе, а затем и дальнейшие, более тяжелые, бедствия. Как ни вреден деспотизм, но там, где единственной его альтернативой представляется анархия, мы должны признать, что, так как анархия принесла бы больше вреда, чем деспотизм, он оправдывается обстоятельствами. Как ни несправедливо, абстрактно, отсечение головы, виселица и костры грубых времен, но если можно доказать, что без этих крайних мер не могла бы быть обеспечена общественная безопасность, что при отсутствии их увеличение числа преступлений приносило бы большую сумму зла и притом для мирных членов общества, то нравственность оправдывала бы эту строгость. И в том и в другом случае должно сказать, принимая за мерило относительное количество порожденных и устраненных бедствий, что ход вещей был наименее несправедлив; а сказать, что он был наименее несправедлив, значит сказать, что он был относительно справедлив.

Но, приняв таким образом все, что может быть приведено в защиту драконовских законов, мы переходим к установлению той соотносительной истины, которая упускается из виду подобной защитой. Вполне признавая бедствия, которые могут произойти от преждевременного введения уголовной системы, основанной на требованиях чистой справедливости, мы не должны оставлять без внимания и тех зол, которые породило полное пренебрежение указаниями чистой справедливости. Заметим, как одностороннее стремление к непосредственной применимости страшно задержало улучшения, которые требовались время от времени.

Какая громадная масса страданий и деморализации причинена была, например, без всякой нужды строгостью наших законов прошедшего столетия. Множество беспощадных наказаний, которые Ромильи и другие успели уничтожить, так же мало оправдывалось общественной необходимостью, как и отвлеченной нравственностью. Опыт доказал с тех пор, что для безопасности собственности вовсе не требуется вешать людей за воровство. А что такая мера противоречит чистой справедливости, об этом едва ли нужно говорить. Очевидно, что, если б соображения относительной применимости определялись соображениями абсолютной применимости, эта суровость законов, со множеством сопровождавших ее бедствий, прекратилась бы гораздо раньше, нежели было теперь.

Далее, страшная порочность, деморализация и преступность, порожденные жестокостью обращения с ссыльными, были бы невозможны, если б наши власти одинаково приняли в соображение как то, что казалось бы справедливым, так и то, что казалось бы политичным. Ссыльные никогда бы не могли подвергнуться скандальным жестокостям, которые были открыты парламентской комиссией в 1848 г. Мы не имели бы людей, осужденных на кандалы за один только дерзкий взгляд. Мы не знали бы таких жестокостей, как, например, "заключение в кандалах с утра до ночи в клетках, которые вмещают в себя от двадцати до двадцати восьми человек и в которых эти люди не могут ни стоять, ни сидеть все в одно время иначе, как согнув ноги под прямыми углами к телу". Люди никогда не принуждались бы к таким мучениям, которые способны были доводить до отчаяния, бешенства и новых преступлений, к таким мучениям, которые "отнимали у человека человеческое сердце и давали ему сердце животного", как выразился перед казнью один из этих законом порожденных преступников. Нам не приходилось бы слышать слова главного судьи Австралии, что содержание преступников доводило их "до таких страданий, которые заставляли многих желать смерти и побуждали искать ее даже в самых ужасных ее видах". Сэру Артуру не пришлось бы свидетельствовать, что на Ван-Дименовой Земле ссыльные нарочно совершают убийства, дабы их "отсылали в Габарт-Тоун к суду, хотя и знают, что их, обычным порядком, казнят через две недели после прибытия". У судьи Бортона не показались бы на глазах слезы сострадания при чтении приговора одному из таких натерпевшихся преступников. Короче говоря, если б при определении тюремной дисциплины к соображениям непосредственной применимости присоединялась и отвлеченная справедливость, мы не только предупредили бы несказанные страдания, унижения и смертность, но спасли бы людей, на которых лежит ответственность за совершающиеся теперь жестокости, от обвинения в преступлении, которое теперь неминуемо падает на них.

Вероятно, далеко не столь единодушное согласие встретит наше мнение, что указание абсолютной нравственности должны предупредить и такие системы, какая принята в Пентонвилле. До какой степени отвлеченная справедливость отвергает системы молчаливого и одиночного заключения - это мы увидим ниже. Теперь же мы будем защищать только то положение, что эти системы дурны. Может быть, и справедливо, что из числа заключенных по этой системе процент совершивших преступление во второй раз очень незначителен, но, принимая в соображение неверность отрицательной статистики, это нисколько не доказывает, что заключенные, не совершившие вторичного преступления, исправились. Впрочем, вопрос не в том только, сколько заключенных предупреждается от новых преступлений. Он состоит также и в том, как велик процент людей, сделавшихся после заключения такими членами общества, которые способны сами заботиться о себе. Известно, что в этом случае продолжительное лишение всякого общения с людьми нередко ведет заключенных к болезням или потере рассудка; а в тех, которые остаются здоровыми, тяжелое влияние этого лишения неизбежно производит серьезное общее ослабление как тела, так и ума {М-р Байлльи Кокрен говорит "Чиновники Дартмурской тюрьмы говорили мне, что заключенные, прибывающие сюда хотя бы после годичного только заключения в Пентонвилле, отличаются от других по своему жалкому потупленному взгляду. В большей части случаев мозг их расстроен, и они не способны удовлетворительно отвечать даже на самые простые вопросы".}. По нашему мнению, большую долю кажущегося успеха надо приписать этому общему ослаблению, которое хотя и делает человека неспособным к преступлению, но вместе с тем делает его неспособным и к работе. Наше возражение против этой системы всегда состояло в том, что действие ее на нравственную природу человека совершенно противоположно тому, какое требуется. Преступление антисоциально; побуждением к нему служат своекорыстные чувства; сдерживают же его чувства социальные. Естественным возбудителем к хорошему образу действий с другими и естественным противником дурного образа действий служит сочувствие: из сочувствия развивается как чувство благосклонности, так и чувство справедливости, удерживающие нас от оскорбления других. Сочувствие же это, делающее существование общества возможным, развивается общественными сношениями. Привычка разделять удовольствия других усиливает эту способность, а все, что препятствует участию в удовольствиях ближнего, ослабляет ее. На этом основании можно положительно сказать, что, подвергая заключенных одиночеству, т. е. запрещая им всякий обмен чувств, мы неизбежно ослабляем существующие в них сочувствия и таким образом скорее уменьшаем, нежели увеличиваем, нравственные препятствия к совершению преступления. Априористическое убеждение, которого мы давно придерживаемся, подтверждается фактами. Капитан Мэкбночи утверждает на основании наблюдений своих, что долговременное одиночество порождает в людях такой эгоизм и так ослабляет сочувственные склонности, что даже хорошо настроенных людей делает совершенно неспособными переносить по возвращении домой ничтожные испытания домашней жизни. Таким образом, есть совершенно достаточные основания, чтобы предполагать, что постоянное безмолвие и уединение, подавляя ум и подрывая энергию, не могут вести к исправлению человека.

"Но чем же может быть доказано, - спросит читатель, - что эти неблагоразумные карательные системы несправедливы? Где тот метод, который дает нам возможность сказать, какое наказание оправдывается абсолютной нравственностью и какое нет?" Попытаемся ответить на эти вопросы.

Покуда каждый из граждан стремится к целям своих желаний, не стесняя такой же свободы остальных граждан, общество не имеет права мешать ему. Покуда он довольствуется выгодами, которыми обязан своей собственной энергии, не имеет притязаний воспользоваться выгодами, какие приобрели для себя другие или какие дала им природа, никакое взыскание с него не может быть справедливым. Но как скоро он нарушил эти границы убийством, воровством, насилием или каким-либо иным способом, требование как абсолютной, так и относительной применимости уполномочивают общество поставить ему преграды. Об относительной применимости такого образа действий говорить нет нужды: она доказывается опытом социальной жизни. Абсолютная же применимость не так очевидна, и мы постараемся показать, что она выводится из конечных законов жизни.

Всякая жизнь зависит от сохранения известных естественных отношений между действиями и их результатами. Если дыхание доставляет в кровь не кислород, как должно быть при нормальном порядке вещей, а угольную кислоту, организм немедленно умирает. Если за принятием пищи не следует обычных органических явлений - сокращения желудка, выделения желудочного сока и пр., то является несварение желудка и упадок сил. Если движения членов недостаточно деятельны, чтобы возбуждать сердце к быстрейшему доставлению крови, или если поток выталкиваемой сердцем крови задерживается в своем ходе аневризмом, является быстрое изнеможение, жизненность быстро снижается. Как в этом, гак и во множестве подобных случаев мы видим, что жизнь тела зависит от сохранения установленной связи между физиологическими причинами и их следствиями. В процессах интеллектуальных происходит то же самое. Если известные впечатления, воспринятые чувствами, не порождают соответственных мышечных отправлений, если мозг отуманен вином, если сознание занято чем-нибудь посторонним или если восприимчивость по природе тупа, - движении тела управляются дурно и организм может подвергнуться весьма бедственным случайностям. Там, где порвана естественная связь между впечатлениями ума и соответственными движениями тела, как у параличных больных например. жизнь оказывается в значительной степени испорченною. Если, как, например, при сумасшествии, впечатление, которое при обыкновенном порядке мыслей должно бы было произвести известные убеждения, производит убеждения противоположного рода, - то поведение человека становится хаотическим, и жизнь подвергается опасности или прерывается. То же бывает и в более сложных явлениях. Как в этих случаях мы находим, что здоровая физическая и умственная жизнь предполагает непрерывность установленного ряда причин и следствий в жизненной деятельности, так и в нравственной сфере оказывается то же самое. Наше положение относительно внешней природы и людей обусловливается отношениями причины к следствию, от поддержания которых, как и от поддержания упомянутых выше внутренних отношений, зависит полнота жизни. Поведение того или другого рода всегда стремится производить приятные или неприятные результаты, действие - произвести соответственное противодействие; и благополучие каждого человека требует, чтобы эта естественная связь не нарушалась. Говоря более специфически, мы видим, что во всей природе бездействие порождает нужду. Существует определенная связь между деятельностью и удовлетворением известных настоятельных потребностей. Если эта связь нарушена, если тело и ум совершили какой-нибудь труд и произведением этого труда воспользовался кто-нибудь другой, то одно из условий полной жизни не выполнено. Ограбленный терпит физически, потому что лишается средств пополнить потерю, которую понес его организм во время труда; если же грабеж повторяется постоянно, ему приходится умирать. Там, где все люди бесчестны, является рефлективное зло. Если в обществе постоянно нарушается естественное отношение между трудом и его произведением, то этим не только непосредственно подрывается жизнь многих из членов такого общества, но, вследствие уничтожения побуждений к труду и вследствие развивающейся от этого бедности, косвенным образом подрывается жизнь всех его членов вообще. Поэтому требовать, чтобы естественное отношение между трудом и его результатами не нарушалось, - значит просто требовать, чтобы уважались законы жизни. То, что мы называем правом собственности, есть просто вывод из известных необходимых условий полного существования: это есть не что иное, как формулированное признание естественных отношений между тратой силы и необходимыми для ее поддержания предметами, которые получаются взамен потраченной силы, - признание отношений, которыми невозможно пренебречь вполне, не причиняя смерти. И все прочие признаваемые за индивидуальные права суть косвенные выводы того же рода; они точно так же указывают на известные отношения между людьми, как на условия, без которых не может сохраняться полное соответствие между внутренними и внешними действиями, составляющее жизнь. Права эти вытекают не из законодательства человеческого, как нелепо утверждают некоторые моралисты и большинство юристов, - они не имеют также исключительным основанием своим индуктивных заключений непосредственной применимости, как столь же нелепо утверждали другие. Права эти выводятся из установленной связи между нашими действиями и их результатами. Как верно то, что есть условия, которые должны быть выполнены прежде, чем могла бы появиться жизнь, так же верно и то, что есть условия, которые должны быть выполнены прежде, чем известные члены общества получат возможность пользоваться полной жизнью; и то, что мы называем требованиями справедливости, есть только ответ на важнейшие из таких условий.

Итак, если жизнь составляет нашу законную цель и если под абсолютной нравственностью понимается (как оно и есть) соответствие с законами полной жизни, то эта нравственность оправдывает стеснение таких людей, которые стремятся вывести своих сограждан из этого соответствия. Оправдание такого стеснения состоит в том, что жизнь возможна только при известных условиях; что она не может быть совершенной, если не сохраняется ненарушимость этих условий; и что если мы имеем право на жизнь, то имеем право и удалять всякого, кто нарушает эти условия для нас или принуждает нас нарушать их.

Если таково основание нашего права принимать принудительные меры против преступников, то естественно является вопрос: каковы законные границы принуждения? Дает ли нам этот источник право на известные требования от преступника? и есть ли какие-нибудь отсюда же истекающие границы таких требований? На все эти вопросы ответы получаются утвердительные.

Во-первых, мы находим, что имеем полное право требовать вознаграждения или возврата того, что утратили. Так как сущность абсолютной нравственности заключается в соответствии с законами жизни, а общественные порядки, требуемые абсолютной нравственностью, суть такие, которые делают это соответствие возможным, - то естественный вывод из этого тот, что от всякого, кто нарушает эти порядки, можно справедливо требовать переделать, насколько возможно, то зло, какое он сделал. Так как цель состоит тут в поддержании условий существенно необходимых для полной жизни, то естественно, что если какое-нибудь из этих условий нарушено, то от нарушителя прежде всего нужно требовать возможно полного восстановления прежнего порядка вещей. Украденная собственность должна быть или возвращена или восстановлена какой-нибудь равноценностью. Всякий, подвергшийся физическому насилию, должен получить вознаграждение за свои издержки на доктора, за потерянное время и за страдание, которое он вынес. То же самое имеет место во всех случаях нарушения каких-либо прав.

Во-вторых, это высшее право уполномочивает нас стеснять действия преступника настолько, насколько это необходимо для предупреждения дальнейших нарушений. Всякий, кто не допускает других к выполнению условий, необходимых для полной жизни, кто отнимает у своего ближнего плоды его трудов или вредит его здоровью и благосостоянию, приобретенному хорошим образом жизни, должен быть насильственно принужден к прекращению таких действий. И общество имеет право употреблять в этом случае тот род силы, какой оказывается нужным. Справедливость оправдывает сограждан такого человека, если они ограничивают его свободу пользования своими способностями - в той мере, какая необходима для сохранения их собственной свободы пользоваться своими способностями.

Но заметим, что абсолютная нравственность не допускает стеснений, идущих дальше этого; она не допускает ни беспричинного наложения страданий, ни мстительных кар. Так как цель нравственности есть полнота жизни и так как она требует таких условий, которые делают эту полноту жизни возможной, то мы не можем, даже в лице преступника, правомерно нарушать эти условия больше, чем нужно для предупреждения еще более сильного их нарушения. Так как она безусловно требует свободного отправления законов жизни, дабы общий итог жизни был возможно больший, то и жизнь преступника, как одна из составных частей этой суммы, должна непременно приниматься в расчет; ему должна быть предоставлена настолько полная жизнь, насколько это совместимо с безопасностью общества. Обыкновенно говорят, что преступник теряет все свои права. Это может быть основательно по отношению к законам, но оно вовсе не основательно по отношению к справедливости. У преступника можно правомерно отнять только ту часть его прав, которую нельзя оставить за ним без опасности для общества. Но отнюдь нельзя отрицать тех прав его пользоваться своими способностями и происходящими от этого выгодами, которые можно оставить за ним при необходимом ограждении других граждан. Если кто-нибудь считает неуместным быть до такой степени внимательным к правам преступника, пусть подумает несколько об уроке, который дает нам природа. Мы не видим, чтобы действие свято установленных законов жизни, которыми поддерживается здоровье тела, прекращалось каким-либо чудом в лице преступника. У него, как и у других, хорошее пищеварение вызывает аппетит. Если преступник ранен, процесс излечения идет у него с обычной своей быстротой. Если преступник болен, медики ожидают в нем такого же действия от vis medicatrix naturae, как и в человеке, который не совершал преступления. Восприятия его руководят им точно так же, как и до заключения; он способен к тем же самым приятным эмоциям. Если мы, таким образом, видим, что благотворный порядок вещей поддерживается в его лице не менее однообразно, чем и во всяком другом, то не обязаны ли мы уважать в нем ту часть этого порядка, которой могли бы повредить? Не обязаны ли мы ограничивать свое противодействие законам жизни лишь настолько, насколько это абсолютно необходимо? Для тех, кого и это не убедило бы, есть другой урок, приводящий к точно тому же заключению. Человек, пренебрегающий каким-либо из простых законов жизни, которые дают начало законам нравственным, несет лишь то зло, которое сделалось необходимым вследствие его преступления, но не больше. Если вы во время ходьбы по невнимательности упадете, то ушиб или, может быть, какое-нибудь общее повреждение - вот все, чем вам придется поплатиться: падение не поведет вас к дальнейшему неосновательному наказанию, например к простуде или оспе. Если вы съели что-нибудь такое, что вам известно за труднопереваримую вещь, вы платитесь расстройством желудка и сопровождающими его последствиями; но за такой проступок вы не отвечаете ни ломаными костями, ни страданием спинного мозга. И в тех и в других случаях наказание оказывается ни больше, ни меньше того, что вытекает из естественного строя вещей. Не должны ли и мы смиренно следовать этому примеру? Не должны ли мы заключить из этого, что и гражданин, нарушивший условия общественного благосостояния, должен нести за это необходимые наказания и стеснения, но ничего больше? Не ясно ли из этого, что ни абсолютная нравственность, ни природа не оправдывают нас, когда мы налагаем на преступника какое бы то ни было наказание сверх тех, какие необходимы для исправления, насколько возможно, совершенного зла и для предупреждения новых преступлений? Нам кажется несомненным, что, если общество заходит дальше этого, оно совершает насилие над преступником.

Люди, которые могли бы подумать, что мы склоняемся к вредной снисходительности, увидят, что следующая ступень нашей аргументации отнюдь не допускает такого упрека; потому что, хотя справедливость и воспрещает нам наказывать преступника иначе, как давая ему чувствовать естественные последствия его преступления, - последствия эти, строго проводимые, оказываются совершенно достаточно суровыми.

Если общество получает от абсолютной нравственности санкцию на то, чтобы преступник доставлял вознаграждение и покорялся тем ограничениям, какие требуются для общественной безопасности, и если преступнику ручается тот же трибунал, что это ограничение не зайдет дальше, чем требуется сказанной целью, - то общество предъявляет еще дальнейшее требование, чтобы преступник в продолжение своего заключения содержал себя сам, и абсолютная нравственность одобряет и это требование. Раз общество приняло меры для своего самосохранения и назначило преступнику наказания или стеснения не выше тех, какие необходимо обусловливаются этими мерами, его дело кончено. О содержании преступника оно должно теперь заботиться столько же, сколько и до совершения им преступления. Роль общества состоит только в том, чтобы защитить себя против преступника, а забота о том, чтобы он мог жить возможно лучше при тех стеснениях, какими общество вынуждено обставить его, лежит уже на нем самом. Все, чего он справедливо может требовать, это возможности трудиться и выменивать произведения своего труда на необходимые для него предметы; это требование исходит из приведенного уже выше правила, что действия преступника не должны быть стесняемы больше, нежели это необходимо для общественной безопасности. Из этой возможности трудиться он должен сделать все, что позволяется обстоятельствами: он должен довольствоваться тем, что может добыть при этих условиях; если же он не может добиться большего, если ему приходится нести трудную работу и добывать себе ею только скудное содержание, то это должно идти в счет его наказаний за преступления - в счет естественных противодействий его дурному действию.

Справедливость неуклонно настаивает на том, чтобы содержание преступника лежало на нем самом. Причины, оправдывающие заключение его в тюрьму, оправдывают точно так же и отказ дать ему какое-нибудь другое содержание, кроме того, которое он вырабатывает сам. Он подвергается заключению затем, чтобы не мог больше вредить полноте жизни своих сограждан, чтобы не мог снова завладевать какими-либо выгодами, данными им природой или приобретенными собственным их трудом и бережливостью. Те же причины требуют, чтобы он сам заботился о своем содержании, т. е. чтобы он не мог наносить ущерб полноте жизни других - пользоваться плодами их трудов. Иначе откуда получал бы он свою пищу и одежду? Из общественных запасов, т. е. из карманов всех людей, платящих налоги. А что представляет собственность, которая берется таким образом с людей, платящих налоги? Она представляет известную сумму выгод, приобретенных трудом. Она равняется известному количеству средств, необходимых для полной жизни. И когда эта собственность отнята, когда труды потеряны, когда продуктом его завладевает сборщик податей и передает его заключенному, - условия к полной жизни нарушены: осужденный совершает через посредство официальной власти новое преступление против своих сограждан. Дело не в том, что отнятие собственности совершается тут согласно закону. Мы должны разбирать здесь требования той власти, которая стоит выше закона и которую закон должен проводить. И мы находим, что эти требования состоят в том, чтобы каждый сам подвергался и дурным и хорошим результатам своего инцидента, чтобы преступник по возможности сполна выносил все страдания, порожденные его преступлением, и чтобы ему не дозволялось слагать часть их на людей невинных. Если преступник не содержит себя сам, он косвенным образом совершает новое преступление. Вместо исправления ущерба, нанесенного им условиям полной жизни общества, он увеличивает этот ущерб. Он наносит другим то самое зло, которое наложенное на него стеснение должно было предупредить. Поэтому, насколько абсолютная нравственность оправдывает это стеснение, настолько же она дает нам и право отказывать преступнику в даровом содержании.

Итак, вот в чем состоят требования справедливой уголовной системы: посягатель должен или возвратить отнятое, или дать за него вознаграждение; он должен подвергнуться тем стеснения, какие требуются общественной безопасностью; на него не может быть наложено никакое стеснение, выходящее за эти пределы, никакое лишнее взыскание; наконец, в то время когда он находится в заключении или под стражей, он должен сам заботиться о своем содержании. Мы не хотим сказать, чтобы все эти требования могли быть исполнены вдруг. Мы уже допустили, что в нашем переходном состоянии выводы абсолютной применимости должны сообразовываться с индукциями относительной применимости. Мы сказали, что для грубых времен нравственность оправдывает самые строгие уголовные кодексы, если без них невозможно сдерживать преступление и обеспечивать общественную безопасность. Из этого следует, что нынешние способы обращения с преступниками оправдываются во всех случаях, когда они настолько приближаются к требованиям чистой справедливости, насколько позволяют обстоятельства. Очень может быть, что всякая система, возможная в настоящее время, окажется ниже идеальной. Очень может быть, что принуждение к возврату отнятого или вознаграждению за него во многих случаях неисполнимо. Очень может быть, что на некоторых преступников надо налагать более строгое наказание, нежели бы требовала абстрактная справедливость. С другой стороны, может быть, что для преступника, совершенно несведущего ни в каких ремеслах, необходимость самому содержать себя сделает для него наказание слишком тягостным. Но подобные непосредственные неудобства нисколько не опровергают наших аргументов. Мы настаиваем только на том, чтобы требования абсолютной нравственности исполнялись по возможности полнее, чтобы соблюдение их доводилось до тех границ, далее которых оно, по свидетельству опыта, принесло бы больше вреда, нежели пользы, чтобы никогда не терялся из виду идеал и чтобы каждая перемена стремилась к осуществлению этого идеала.

Затем, мы хотим показать, что в настоящее время этот идеал может быть осуществлен в значительной степени. Опыт различных стран, совершавшийся при различных обстоятельствах, доказал, что замена старой уголовной системы системами, приближающимися к указанным выше, приносит громадную пользу. Германия, Франция, Испания, Англия, Ирландия и Австралия представляют подтверждение того, что самой целесообразной уголовной системой оказывается та, при которой уменьшаются стеснения и усиливается зависимость преступника от него самого. И факты доказывают, что, чем ближе держатся требования абстрактной справедливости, тем успешнее оказывается система. Мы имеем самые поразительные факты в подтверждение сказанного.

Когда г-н Обермайер назначен был начальником Мюнхенской государственной тюрьмы, "он нашел там от 600 до 700 заключенных, дошедших до крайней степени неповиновения. Производимые ими беспорядки заставили прибегнуть к самым суровым и строгим мерам: все заключенные были скованы, и к каждой цепи была прикреплена железная гиря, которую даже самые сильные из заключенных с трудом могли волочить за собой. Стража состояла почти из 100 человек солдат, стоявших не только у ворот и вокруг стен, но и в коридорах, рабочих камерах и спальнях; и самой странной из всех мер против возможности возмущения и буйств было то, что на ночь спускалось на дворах и в коридорах от двадцати до тридцати огромных и злых охотничьих собак, которые должны были охранять двор и коридоры. Судя по рассказам, это был настоящий Пандемониум, заключавший на пространстве нескольких акров самые дурные страсти, самые рабские пороки, самую бездушную тиранию".

Обермайер постепенно смягчил эту суровую систему. Он значительно облегчил вес цепей и даже совсем уничтожил бы их, если бы это было дозволено. Собаки и большая часть стражи были удалены; с заключенными стали обходиться так, чтобы прибрести их доверие. М-р Байлльи Кокрен, посетивший эту тюрьму в 1852 г., говорит, что тюремные ворота были "широко отворены, без всяких часовых у дверей; стража состояла только из двадцати человек, праздно проводивших время в караульне, находившейся довольно далеко от входа... Ни у одной двери не было ни запоров, ни засовов: единственной мерой предосторожности служил обыкновенный замок, и так как в большей части комнат он не запирался почти никогда на ключ, то заключенные свободно могли выходить в коридор... В каждой рабочей камере назначался старшина из числа заключенных, отличавшихся лучшим поведением, и г-н Обермайер уверял меня, что, если какой-нибудь заключенный нарушал какое-либо постановление, все его товарищи говорили ему: "Это запрещено", - и редко случалось, чтобы он не послушал их... В стенах тюрьмы производятся всевозможные работы; заключенные, разделенные на различные разряды и снабженные различными инструментами, шьют себе одежду, исправляют стены собственной тюрьмы, куют собственные цепи, выделывают разные мануфактурные предметы, которые приносят им большие выгоды. Результат всего этого тот, что каждый заключенный содержит себя собственным трудом; излишек же его заработка отдается ему при освобождении и дает возможность избегнуть лишений в первое время после освобождения".

Кроме того, заключенные "в свободное время собираются без всякого вмешательства в их сношения, но в то же время под бдительным надзором и контролем"; г-н Обермайер на основании многолетнего опыта удостоверяет, что вследствие такого порядка нравственность улучшилась.

Каких же результатов достиг он? В продолжение своего шестилетнего управления Kaisers-Lauten (первая тюрьма, которой он управлял) г. Обермайер освободил 132 преступника, из которых 123 вели себя с этого времени хорошо и 7 подверглись новому заключению. Из мюнхенской тюрьмы с 1843 по 1845 г. выпущено было 298 заключенных. "Из них 246 исправившихся были возвращены обществу. Людей сомнительного поведения, но не совершивших нового преступления, оказалось 26 человек; снова подвергнуто испытанию - 4; наказано полицейской властью - 6; приговорено к новому заключению - 8; умерло - 8". Этот отчет, говорит г-н Обермайер, "основывается на несомненных данных". В действительности успехов г-на Обермайера мы имеем свидетельство не одного только Байлльи Кокрена, но, кроме того, Ч. Г. Таунзенда,Джор-джаКамба,МатьюГш1ля и сэра Джона Мильбанка, нашего посланника при Баварском дворе.

Возьмем еще пример - Меттрэ. Всякому приходилось, вероятно, слышать об успехах этого исправительного заведения для малолетних преступников. И посмотрите, как проводимая там система близко подходит к упомянутым нами отвлеченным принципам.

Эта "Colonie Agricole" не имеет "ни стен, ни оград для тюремных целей"; там нет физических стеснений, за исключением тех случаев, когда ребенка заключают за какую-либо вину на известное время в отдельную комнату. Жизнь ведется трудовая: мальчиков учат ремеслам или земледелию по их выбору; они же исполняют и все домашние обязанности. "Все работы исполняются поштучно и вознаграждаются по приговору chef d'atelier: часть этой платы отдается ребенку на руки, а остальное помещается в сберегательную кассу в Туре... Мальчики платят сами за ту часть своей одежды, которая требует возобновления ранее срока, положенного на выдачу нового платья. ..но зато если платье окажется в хорошем состоянии, то ко времени срока ребенок получает от этого выгоду, так как деньги, которые были бы издержаны на платье, вносятся ему на текущий счет." Два часа в день дается на игры. "Мальчиков учат пению, и, если кто-нибудь обнаруживает наклонность к рисованию, его учат немножко и этому... Из нескольких мальчиков образована пожарная бригада, которая иногда оказывала в соседстве существенную помощь." Не ясно ли из этих немногих фактов, что вся сущность состоит в следующем: ограничение свободы не больше, нежели это абсолютно необходимо, содержание, насколько возможно, своим трудом, особенно усердный труд получает и экстренное вознаграждение, и, наконец, настолько свободы в упражнении способностей каждого, насколько это позволяется обстоятельствами.

"Посредствующая система", принятая в последнее время с большим успехом в Ирландии, представляет в некоторой степени пример приложения тех же самых общих принципов. Заключенным, знающим какое-либо ремесло, эта система предоставляет "всю свободу, какая необходима для того, чтобы дать вполне выказаться силе самоотвержения и самообладания в преступнике, силе, которой нет возможности проявиться при суровых стеснениях обыкновенных тюрем." Преступник, испытанный на этой ступени, ведется далее: его назначают в "должность рассыльного, которому ежедневно приходится перебывать во всем городе, или на какие-нибудь работы, исполняемые вне тюремных стен. Должность рассыльного оставляет преступников вне тюрьмы до 7 или 8 часов вечера без всякого надзора; преступникам выдается еженедельно небольшая часть заработанных денег, и они имели бы полную возможность скомпрометировать себя. Однако до сих пор не оказалось еще ни одного примера самого незначительного беспорядка или даже простого недостатка пунктуальности, хотя изобретались самые разнообразные средства, чтобы открыть то или другое, если бы оно случилось". Известная часть заработка преступников откладывается в сберегательную кассу; их поощряют к увеличению этих сбережений для составления капитала на случай эмиграции. Результаты этого следующие: "В заведении величайший порядок и исправность; оно дает такую массу добровольно исполняемых работ, какой невозможно достигнуть в тюрьмах". Часто случалось, что хозяева, которым передавали заключенных, "являлись за другими, вследствие хорошего поведения тех, которых они брали прежде". Судя по словам брошюры капитана Крофтона, вышедшей в 1857 г., из 112 человек, освобожденных условно в продолжение предшествовавшего года, 85 вели себя удовлетворительно "и были освобождены слишком недавно, чтобы о них можно было что-нибудь сказать, и 5 снова лишились свободы. Что касается до остальных 13 человек, то о них невозможно было получить точных сведений, но есть основания предполагать, что 5 оставили страну, а 3 поступили в солдаты".

"Марочная система" капитана Мэконочи всего полнее применяет к делу принцип содержания преступников собственным трудом и такого лишь ограничения их свободы, какое безусловно необходимо для общей безопасности. Система эта состоит в том, чтобы приговор о времени заключения соединялся с приговором об известном роде труда, т. е. об известных определенных обязанностях, которые должны быть исполнены преступниками. "Ни дневная порция, ни какие-либо другие припасы по части пищи, постели, одежды и даже обучения не должны даваться даром; все это должно идти в обмен на предварительно заработанные марки, за определенную плату и по собственной оценке заключенных; понятно в то же время, что при освобождении преступник может рассчитывать только на те деньги, которые окажутся лишними за всеми подобными расходами; заключенные ставятся таким образом в зависимость от их собственного добропорядочного поведения; проступки, совершенные ими в тюрьме, наказываются также соответственными пенями, которые налагаются смотря по средствам каждого." Употребление марок, которые играют роль денег, было впервые введено капитаном Мэконочи на острове Норфолк. Описывая действие своего метода, он говорит:

"Эта система дала мне прежде всего средства для расплаты за труд, а затем и средства наказания. Одно давало мне готовых и постоянно улучшавшихся рабочих, другое спасло меня от необходимости прибегать к жестоким и деморализующим наказаниям... затем, моя форма денег доставляет мне и средства на школьную плату. Я очень заботился о том, чтобы поощрять в преступниках охоту к образованию. Но, как я отказывал им в даровом содержании, так не хотел давать и дарового обучения. Я заставлял их платить за уроки... и я никогда не видел, чтобы взрослые ученики делали такие быстрые успехи... затем моя форма денег доставляет мне ручательства на случай маленьких и даже больших проступков: я смягчаю или вовсе отменяю срок строгого заключения, если достаточное число других заключенных хорошего поведения дает мне залог, как ручательство за улучшение поведения провинившегося".

Неизменный принцип - "за ничего не давать ничего" - капитан Мэконочи применил даже к больнице и похоронам. Тут, как и всюду, он делал жизнь заключенных насколько возможно близкой к порядку обыкновенной жизни: он предоставлял им испытывать всю ту долю добра или зла, какая естественно вытекала из их собственного поведения, - принцип, который он справедливо считает единственным верным принципом. Каковы же были результаты этого? Крайняя испорченность ссыльных острова Норфолка была известна: на предыдущих страницах мы говорили о некоторых из ужасных страданий, которым подвергались эти несчастные. Но капитан Мэконочи, имея дело с этими самыми деморализованными из преступников, достиг в высшей степени благоприятных результатов. "В четыре года, - говорит он, - я отпустил в Сидней 920 человек, осужденных во второй раз: из лиц этих только 20 человек, или 2 %, были снова осуждены до января 1845 г."; между тем как в то же самое время на Ван-Дименовой Земле, где с преступниками обращаются иначе, обыкновенная пропорция таких вновь осуждаемых составляет 9 % "Капитан Мэконочи, - пишет Гаррис в своих Convicts and Settlers, - сделал для исправления этих несчастных и для улучшения их физических условий больше, нежели мог бы прежде ожидать самый пылкий практический ум." Другой очевидец говорит, что "ни одной системе никогда не удавалось исправление массы людей в такой степени". "Как пастор острова и судья в течение двух лет, я могу сказать положительно, что никогда не бывало так мало пресгуплений", - пишет достопочтенный Б. Найлор. Томас Диксон, главный суперинтендант ссыльных в Западной Австралии, который ввел там отчасти эту систему в 1856 г., утверждает, что не только сумма работ, исполненных при этой системе, была необыкновенно велика, но и что "хотя характеры некоторых из сосланных вовсе не отличались до того времени хорошими качествами (многие из них были люди, совершившие в Англии по несколько преступлений), перемена, происшедшая в них, как в этом, так и во всех других отношениях, была действительно крайне замечательна". Если таковы были результаты, когда система эта проводилась еще несовершенно (правительство постоянно отказывалось дать какую-нибудь определенную силу маркам, как средству освобождения), то чего можно бы было ожидать, если б принципам и средствам этой системы дано было полное влияние?

Кажется, однако, что из всех доказательств в пользу этой системы самое решительное представляет тюрьма в Валенсии. При назначении в 1835 г. полковника Монтезиноса начальником этой тюрьмы "среднее число людей, совершивших преступление вторично, доходило до 30 и 35 % в год - почти такое же, как в Англии и других европейских странах. Но успех его системы был таков, что в последние три года там не было даже и одного человека, подвергнувшегося вторичному осуждению, а за десять предшествовавших лет количество их средним числом не превышало и 1 %". Каким же образом произошла такая удивительная перемена? Уменьшением стеснения свободы и дисциплиной труда. Следующие извлечения, взятые наудачу из книги Госкинса "Account of the Public Prison at Valencia", могут доказать это:

"Когда осужденный вступает в тюрьму, на нем надеты цепи, но, по просьбе его к начальнику тюрьмы, они снимаются с него, если преступник ведет себя хорошо".

"В тюрьме содержится до тысячи заключенных, но я в целом заведении не видел больше трех или четырех сторожей, надзиравших за ними. Говорят, что при заведении состоит всего дюжина старых солдат и вовсе нет каких-либо запоров или замков, которые трудно бы было сломать; по-видимому, никаких предосторожностей, кроме тех, какие принимаются в частных домах, нет".

"Когда осужденный поступает в тюрьму, его спрашивают, каким ремеслом или работой он желает заниматься или чему он хочет учиться, и представляется на выбор более сорока различных занятий... там есть ткачи и прядильщики всякого рода... кузнецы, башмачники, корзинщики, канатчики, столяры, токари, делающие очень хорошенькие вещи из красного дерева; есть также печатная машина, весьма усердно работающая".

"Всякого рода работы внутри заведения, как-то: починка, переделка, очистка - исполняются заключенными. Все они очень почтительны в обращении, и я никогда не видел заключенных, отличающихся таким хорошим видом; нет сомнений, что полезные занятия (так же как и внимательное обращение) изменили к лучшему их наружность... кроме сада для прогулок, усаженного померанцевыми деревьями, есть также для развлечения птичий двор с фазанами и другими разнообразными породами птиц, прачечные, где заключенные моют свое платье, и лавка, где они могут, если хотят, покупать табак и разные другие мелочи на четвертую часть заработанных ими денег, которая выдается им на руки. Другая четверть денег сберегается ко времени их выхода из тюрьмы; остальная же половина идет на заведение, и суммы, собираемой таким образом, часто достаточно на все издержки, без всякого пособия от правительства".

Таким образом, успех, который Госкинс считает "истинным чудом", достигается посредством системы, всего ближе подходящей к требованиям абстрактной нравственности, на которые мы указывали. Заключенные живут почти исключительно, если не совершенно, на свои средства. Их не подвергают ни беспричинным наказаниям, ни излишним ограничениям. Им приходится самим зарабатывать себе все необходимое для жизни, но зато им разрешают все удовольствия, совместимые с их положением как арестантов: так как основным принципом, говоря словами полковника Монтезиноса, признается "предоставление такого простора свободной деятельности заключенных, какой только допустим при тюремном режиме". Им позволяют поэтому (мы нашли, что и справедливость требует того же) жить сносно, как только они могут, с теми лишь ограничениями, какие необходимы для безопасности их сограждан.

Нам представляется весьма многозначительным такое тесное соответствие между априорными заключениями и результатами опытов, сделанных помимо этих соображений. С одной стороны, ни в указанных нами учениях чистой морали, ни в сделанных из них дальнейших заключениях не говорится чего-либо об исправлении преступников: мы касались исключительно прав граждан и осужденных в их взаимных отношениях. С другой стороны, авторы улучшенных тюремных систем, описанных выше, задавались одною лишь целью исправления преступников, оставляя в стороне вопрос о справедливых притязаниях общества и тех, кто перед ним провинился. И однако пути, приведшие к такому поразительному уменьшению преступности, оказываются теми путями, которые особенно отвечают требованиям и отвлеченной справедливости.

Действительно, можно путем дедукции показать, что система наиболее справедливая есть одновременно наилучшая для исправления преступника. Внутренний опыт каждого из нас подтвердит, что чрезмерное наказание порождает не раскаяние, а ненависть и негодование. Покуда преступник терпит лишь то, что естественно вытекает из его дурного поведения: покуда ему ясно, что его ближние сделали только то, что было необходимо для их самообороны, у него нет основания к гневу; он привыкает смотреть на свое преступление и на наказание как на причину и действие. Но раз ему приходится испытывать беспричинные страдания, сознание несправедливости зарождается в нем. Он видит в себе обиженного. Он затаивает в душе злобу против всех виновников этого сурового обращения. Охотно забывая при всяком удобном поводе ущерб, который другие понесли от него, он вместо того привыкает к сознанию несправедливости, какую ему приходится терпеть от других. Питая при этих условиях чувство мести скорее, чем чувство примирения, он возвращается в общество не лучшим, а худшим, чем он был; и если он не совершает новых преступлений (что далеко не всегда бывает так), то его удерживает мотив самого низкого свойства - страх. Далее, дисциплина труда, которой подчиняются осужденные при господстве истинно справедливой системы, есть именно то, что и требуется. Говоря вообще, необходимые потребности нашего существования в обществе побуждают нас всех трудиться. Большинству из нас достаточно этих импульсов; но у некоторых отвращение к труду не может быть побеждено так просто. Не работая, но нуждаясь в средствах к жизни, они склонны искать их на незаконных путях и этим навлекают на себя законные кары. Класс преступников вербуется по большей части из праздных элементов; праздность - источник преступности; отсюда вытекает, что успешным будет лишь тот тюремный режим, который искореняет праздность. Раз нет налицо естественных побуждений к труду, необходимо поставить преступника в положение, при котором этот стимул является неизбежно. Это и достигается именно при защищаемой нами систем. Действие состоит в том, что люди, по природе своей плохо приноровленные к условиям общественной жизни, подчиняются принуждению в новой обстановке и должны бывают приспособиться к требованиям общежития, имея, в противном случае, перед собой альтернативу голода. Наконец, не забудем и того, что режим этот, предписанный абсолютной моралью, спасителен не потому только, что основан на труде, но и потому, что труд этот добровольный. Как мы показали, справедливость требует, чтобы заключенному предоставлено было самому содержать себя; то есть он должен иметь возможность работать - больше или меньше и, сообразно этому, испытывать довольство или голод. Поэтому, когда под воздействием этой хотя и суровой, но натуральной шпоры преступник начинает проявлять себя, он делает это, как он желает. Процесс развития в нем трудовых привычек есть в то же время процесс усиления контроля его над самим собой: а это именно и нужно, чтобы ему сделаться хорошим гражданином. Заставлять его работать путем внешнего принуждения не привело бы ни к чему: потому что, когда ему вернут свободу и когда принуждение не будет тяготеть над ним, он окажется тем же, чем был раньше.

Стимул должен быть внутренним, чтобы можно было его унести с собой из тюрьмы. Не важно, что вы заставляете заключенного работать; он сам себя должен принуждать к этому. А это он сделает только в том случае, если поставить его в условия, предписываемые справедливостью.

Мы находим, таким образом, третью категорию доводов. Психология подтверждает наше заключение. Выше мы изложили данные разнообразных опытов, сделанных людьми, не думавшими проводить какую-либо политическую или этическую теорию; мы нашли, что установленные опытным путем факты вполне совпадают не только с выводами абсолютной морали, но и с указаниями науки о духе. Мы думаем, что подобное сочетание разных способов доказательства неотразимо.

Теперь, пользуясь тем же методом, какому следовали до сих пор, мы попытаемся рассмотреть путь, способствующий развитию улучшенных систем, входящих постепенно в употребление.

Справедливость требует, чтобы преступник ограничивался, лишь насколько это необходимо для безопасности общества, но не больше. Смысл этого требования не представляет затруднений в том, что касается качества стеснений; зато значительными трудностями обставлено решение вопроса о длительности заключения. Невозможно усмотреть непосредственно, как долго следует держать преступника в несвободном состоянии, чтобы общество было застраховано от дальнейших на него посягательств. Срок длинней необходимого причиняет действительный ущерб преступнику, срок меньше против необходимого создает ущерб для общества - потенциальный. Однако если нет твердого руководства, то мы впадем всякий раз в ту или другую крайность.

В настоящее время продолжительность уголовных наказаний определяется способом совершенно эмпирическим. За преступление с определенными техническими признаками парламентские акты назначают ссылку и тюремное заключение с обозначением наибольшего и наименьшего сроков: эта относительно определенная длительность наказания произвольно устанавливается законодателями под наитием их морального настроения. В пределах границ, означенных в законе, судьи осуществляют свою дискреционную власть; и, решая, как долго лишение свободы должно длиться, они руководствуются отчасти специальной физиономией преступления или обстоятельствами, при которых оно совершено, отчасти внешностью и поведением обвиняемого или аттестацией, какую ему дают. Заключение, к которому приходит судья на основании этих данных, зависит в значительной степени от его личности, от его моральных склонностей и взглядов на поведение людей. Таким образом, способ определения срока уголовных ограничений от начала до конца не более как ряд догадок. А как дурно влияет подобная система догадок, тому мы имеем массу доказательств. Проще всего иллюстрируется это "судейской справедливостью", вошедшей в поговорку; а решения высшего уголовного суда часто грешат в двояком направлении - или несправедливой строгостью, или излишней мягкостью. Ежедневно случается, что совершенно пустячные проступки караются продолжительным тюремным заключением, а очень часто наказания так несоответственно малы, что стоит лишь освободить преступника из-под стражи, как он уже совершает новые преступления.

Спрашивается теперь, можем ли мы из принципов справедливости почерпнуть на место этого чисто эмпирического и столь неудовлетворительного метода другой, который давал бы возможность в большей степени согласовывать меру наказания с надобностью. Нам кажется, что да. Мы убеждены, что, следуя заветам справедливости, мы придем к методу, в высокой степени объективному, благодаря чему уменьшится возможность ошибок, проистекающих из личного суждения и чувств.

Мы видели, что если выполнять требования абсолютной морали, то каждого преступника следует принуждать к возвращению либо возмещению отнятого им. В огромном количестве случаев это влечет за собой лишения свободы на известный срок пропорционально размерам нарушения. Конечно, для преступника, обладающего большими средствами, принуждение к возврату или возмещению составило бы лишь слабое наказание. Хотя в этом сравнительно редком случае цель не достигается, поскольку дело касается воздействия на самого преступника, по отношению к подавляющему большинству преступников, людей бедных, указанная мера оказывается действенной.

Сроки лишения свободы назначаются большие или меньшие, сообразно размерам причиненного ущерба и тому, был ли преступник человеком праздным или рабочим. Хотя между злом, какое виновный совершил, и его нравственной низостью нет постоянной и точной пропорции, тем не менее размеры ущерба, по общему правилу, могут определять потребную меру наказания лучше, нежели парламентское большинство и гадания судей.

Но руководящая нить на этом не прерывается. Попытка идти еще дальше по пути строгой справедливости показывает нам возможность еще более близкого соответствия кары преступлению. Когда, принудив преступника к возмещению, мы требуем еще достаточной гарантии того, что не будет дальнейших посягательств на общество, и когда мы принимаем определенную гарантию как достаточную, мы открываем дорогу объективному определению срока ограничения свободы. Наши законы в некоторых случаях уже довольствуются поручительством за будущее хорошее поведение. Тут уже ясно стремятся различать более порочных и менее порочных, так как, по общему правилу, трудность найти поручителя прямо пропорциональна недостаткам характера. Наша мысль состоит в том, что систему эту, ныне ограниченную специальными видами преступлений, надо сделать общеобязательной. Но изложим это подробнее.

Во время судебного разбирательства обвиняемый приглашает свидетелей для дачи показаний относительно его предыдущего поведения и о том, обладал ли он сносным характером. Данное таким образом свидетельство говорит больше или меньше в его пользу, сообразно почтенности свидетелей, их числу и свойству показаний. На основании всех этих данных судья делает заключение о наклонностях преступника и сообразует с этим длительность наказания. Спрашивается, не можем ли мы утверждать, что если бы господствующее мнение о характере виновного определяло приговор непосредственно, а не посредственно, как теперь, то это было бы большим улучшением? Ясно, что оценка, сделанная судьей на основании свидетельств, должна уступать в точности оценке, сделанной соседями и хозяевами преступника. Ясно опять-таки, что мнение, выраженное этими соседями и хозяевами со свидетельской скамьи, заслуживает меньше веры, чем их же мнение, когда оно влечет за собой для них серьезную ответственность.

Желательно, чтобы содержание приговора определялось теми, чье суждение о преступнике основано на продолжительном опыте; и чтобы искренность суждения подкреплялась готовностью действовать согласно такому суждению.

Но как сделать это? Был предложен путь весьма простой {Идеей этой мы обязаны покойному Mr. Octavius H. Smith.}. Когда заключенный выполнил свою обязанность репутации или компенсации, одному из знавших его надо дать возможность освободить его из тюрьмы, представив достаточное обеспечение как ручательство за его хорошее поведение. Эта комбинация допустима всякий раз не иначе как с официального разрешения; в таком разрешении может быть отказано в случае неудовлетворительного поведения преступника; лицо, представляющее залог, должно быть надежным и состоятельным, - все это предполагается само собой; затем следует удовлетвориться поручительством в определенной сумме со стороны лица, освобождающего заключенного, или же обязательством на известный срок возмещать всякий ущерб, какой могут потерпеть от выпущенного на волю арестанта его сограждане.

Несомненно, этот план покажется рискованным. Мы приведем, однако, доводы в пользу безопасности его применения, более того, мы найдем фактические подтверждения успешности плана, очевидно, более опасного.

При указанной комбинации освободитель и виновный становятся обыкновенно друг к другу в отношения хозяина и наемника. Лицо, условно выпускаемое из тюрьмы, охотно согласится получать вознаграждение меньшее, чем обыкновенно полагается в данном занятии; поручитель же поощряется той экономией, какую он нагоняет; сверх того, он находит таким путем гарантию против взятого им на себя риска. Работа за меньшую плату и нахождение под надзором хозяина все еще составляют для преступника источник известных умеренных ограничений. И если, с одной стороны, его поощряет к хорошему поведению сознание, что хозяин во всякое время может разорвать условие и вернуть его властям, то, с другой стороны, от слишком строгого хозяина он может избавиться решением возвратиться в тюрьму и быть там до истечения срока.

Заметим далее, что добиться этого условного освобождения будет тем труднее, чем значительнее совершенное преступление. Виновные в гнусных злодеяниях всегда останутся в тюрьме; никто не решится ответствовать за их поведение. Тем, кто вторично попадает в тюрьму, придется ждать поручителя гораздо дольше, чем в первый раз; причинив однажды убыток лицу, за них обязавшемуся, они не должны иметь возможности повторить это вскорости: второй раз им поверят лишь после долгого периода хорошего поведения, засвидетельствованного тюремными властями. Наоборот, легко найдут заступников совершившие маловажные проступки и отличавшиеся обыкновенно хорошим поведением; а лица, совершившие деяния, сами по себе простительные, освобождались бы сейчас же после возмещения убытков. Сверх того, описанная нами система всегда уместна в случае осуждения невинных, а также в случае исключительных преступлений, совершаемых людьми безусловно нравственными. Таким образом, был бы создан корректив для неправильных судебных вердиктов и для ошибок в оценке преступности; а неоспоримые достоинства нашли бы награду в ослаблении несправедливых тягот.

Еще очевидное преимущество - продолжительная трудовая дисциплина для тех, кто в ней особенно нуждается. Вообще говоря, прилежные и искусные работники, которые всегда были бы полезными членами общества, если проступки их незначительны, скоро найдут предпринимателей, готовых за них поручиться. Лица же, принадлежащие к преступному классу, отличающиеся праздностью и распущенностью, оставались бы долгое время в заключении, так как ни один хозяин не рискнул бы ответствовать за них, пока у них не выработается известное трудолюбие под влиянием постоянной необходимости содержать самому себя в тюрьме.

Таким образом, мы имели бы объективное мерило не только срока заключения, необходимого для общественной безопасности, но также и срока, нужного иным арестантам для того, чтобы приучиться к труду; в то же время нам даются средства к исправлению разных недостатков и преувеличений настоящего порядка вещей. Для практического осуществления нашего плана требуется расширить степень участия жюри в судебном разборе. В настоящее время известное число сограждан обвиняемого призываются государством дать ответ: виновен он или невиновен? Судье же предоставляется на основании уголовных законов определить, какое наказание он заслуживает, если виновен. При комбинации, нами описанной, решение судьи может быть изменено жюри, составленным из соседей виновного. И это естественное жюри, которому, благодаря знакомству с обвиняемым, легче составить мнение о его деянии, будет действовать осторожно, сознавая тяжесть ответственности; потому что тот из их числа, который возьмет на себя условное освобождение, делает это на свой страх.

Заметим, что все доводы, подтверждающие безопасность и преимущества "посредствующей системы", говорят с еще большей силой о безопасности и преимуществах системы, какую мы предлагаем взамен названной. То, что мы описали, есть не что иное, как "посредствующая система", с заменой ее искусственной формы естественной и искусственных испытаний естественными. Если, как это показал на деле капитан Крофтон, безопасно давать условную свободу арестанту за его хорошее поведение в тюрьме в течение известного срока, то, очевидно, условное осуждение еще безопаснее, если оно зависит не от одного только хорошего поведения на глазах у тюремщиков, но и от репутации, какую осужденный снискал всей своей прежней жизнью. Если безопасно основываться на суждениях должностных лиц, чьи сведения о поведении преступника сравнительно ограничены и которые не ответствуют за ошибочность своих суждений, тем безопаснее (предполагая, что и власти не оспаривают этого) доверять суждению того, кто не только имел возможность лучше знать виновного, но еще готов понести убыток в случае превратности своего мнения.

Далее, надзор, устанавливаемый "посредствующей системой" над каждым условно освобожденным, осуществить легче, когда осужденный уходит к кому-нибудь, живущему в одном с ним округе, а не за его пределы к незнакомому хозяину; в первом случае облегчается и собирание сведений о дальнейшей судьбе условно освобожденного. Все говорит за целесообразность изложенного метода. Если по рекомендации начальства хозяева брали к себе крофтоновских арестантов и "неоднократно приходили за другими, благодаря отличному поведению законтрактованных в первый раз", то еще лучше должна действовать система, при которой "делать все, чтобы хозяева могли ознакомиться с прошлой жизнью арестанта", не надо, так как это прошлое им уже известно.

В заключение, не забудем и того, что только такая система тюремного заключения, считаясь в должной мере с требованиями общественной безопасности, в то же время вполне справедлива по отношению к преступнику. Мы видели, что ограничения, налагаемые на него, оправдываются абсолютной справедливостью лишь в объеме, нужном для предупреждения дальнейших посягательств на сограждан; а если последние идут в репрессии далее этой черты, они нарушают его право. Отсюда, после того как заключенный выполнил обязанность реституции, загладил, насколько возможно, причиненное им зло, общество обязано так или иначе охранить в должной мере своих членов от дальнейших посягательств. И если, в чаянии выгоды или по другому мотиву, какой-нибудь гражданин, достаточно зажиточный и заслуживающий доверия, берет на свою ответственность безопасность общества, оно должно соглашаться на такое предложение. Чего оно имеет право требовать - так это достаточности гарантии против могущих случиться правонарушений, что, конечно, не может иметь места в случае самых тяжких злодеяний. Никакой залог не вознаградит за убийство; поэтому, когда речь идет о таких важных преступлениях, общество с полным основанием не согласится ни на какую гарантию, если даже кто вопреки вероятиям предложит ее. Таков, стало быть, наш кодекс этики тюрем. Вот идеал, который мы должны постоянно иметь в виду при изменениях нашей уголовной системы. Еще раз повторим сказанное вначале, что осуществление подобного идеала целиком зависит от прогресса цивилизации. Пусть никто не вынесет впечатления, будто мы считаем непосредственно выполнимыми на практике все эти требования чистой справедливости. Они исполнимы отчасти; полное же их осуществление в настоящее время представляется нам весьма маловероятным. Число преступников, низкий уровень просвещения, недостатки правительственной машины, а прежде всего трудность найти должностных лиц, достаточно образованных, порядочных и выдержанных, - вот препятствия, которые долго еще будут стоять на пути той сложной системы, какую предписывает мораль. И мы подчеркиваем еще раз, что самая суровая уголовная система оправдывается с этической точки зрения, если она хороша, насколько это допускается обстоятельствами времени. Если система, теоретически более справедливая, не служит достаточной угрозой злоумышленникам или практически неприложима за недостатком людей, в достаточной мере справедливых, честных и гуманных; если с уменьшением строгостей уменьшится и общественная безопасность, - то, несмотря на все жестокости, действующая система, по существу дурная, оказывается формально хорошей. Как уже сказано, она есть наименьшее зло, следовательно, надо признать ее относительную справедливость.

Тем не менее, как мы уже пытались показать, для нас крайне важно, рассуждая об относительно справедливом, иметь постоянно в виду абсолютно справедливое.

Совершенно верно, что в этом переходном положении наши понятия о конечных задачах находятся под влиянием опыта, какой дается достижением целей ближайших; но не менее верно и то, что эти ближайшие цели не могут быть определены без знания конечных задач. Прежде чем сказать, что хорошо по условиям времени, мы должны сказать, что вообще хорошо; вторая идея заключает в себе первую. У нас должно быть определенное знамя, неизменное мерило, надежная нить; иначе непосредственные внушения политики собьют нас с пути и мы скорее уклонимся от истины, чем придем к ней. Приведенные факты подтверждают это заключение. В вопросе о тюремной дисциплине, как и в других случаях, действительность обнаруживает всю глубину нашего заблуждения, порожденного упорным нежеланием считаться с основными началами и приверженностью к чрезмерному эмпиризму. Хотя, по временам, много зла проистекало для цивилизации из попыток сразу осуществить безусловную справедливость; но еще большая сумма бедствий причинена более обычным забвением абсолютной справедливости. Отжившие учреждения держались из века в век гораздо долее, чем это было бы при иных условиях, а справедливые реформы без всякой нужды откладывались. Не пора ли нам извлекать пользу из уроков прошлого?

Postscriptum. После напечатания этого опыта в I860 г. опубликованы были новые данные, подкрепляющие сделанные здесь заключения. Dr. F. S. Monat, покойный генеральный инспектор тюрем в Нижнем Бенгале, в ряде брошюр и статей, начиная с 1872 г., приводит факты из собственного опыта, вполне гармонирующие с вышеизложенной аргументацией. Говоря о трех главных системах тюремного режима, "основанных на противоположных теориях", он замечает.

"По самой старой из них, тюрьма должна наводить ужас на злоумышленников жестокостью наказания, которые налагаются в таком количестве, какое только возможно без прямого ущерба для здоровья и без опасности для жизни. Вторая, основанная на постепенности, система не считает целью прямое причинение страданий; она позволяет арестанту выслуживать себе свободу и смягчение приговора отличным поведением в тюрьме. Третья и, по моему крайнему разумению, лучшая система ставит себе задачей - превратить каждую тюрьму в школу труда; работа служит здесь орудием наказания, дисциплины и исправления" (Prison Industry in its Primitive, Reformatory and Economic Aspect. London, Nov. 1889).

В своей брошюре "Prison System of India", напечатанной в 1882 г., Dr. Monat утверждает: "Производительный тюремный труд служил действительным средством наказания и исправления, так как все годное время преступники проводят за несвойственными им и насильственными занятиями; они учатся зарабатывать себе хлеб честным трудом по освобождении; в них укореняются привычки труда и порядка взамен беспорядочности и праздности, этих источников порока и преступлений; государству возвращаются целиком или отчасти издержки уголовной репрессии, благодаря обязательному труду целой группы людей, дотоле непроизводительных, и, таким образом, снимается та часть бремени общества, которое оно теперь принуждено носить.

Экономические соображения, приводимые против оплачиваемого труда преступников, не выдерживают критики; а если и признать их силу с точки зрения некоторых незначительных общественных групп, то ведь интересы меньшинства должны быть принесены в жертву общему благосостоянию".

Еще раз, в статье, озаглавленной "Prison Discipline and its Results in Bengal", помещенной в Journal of the Society of Arts за 1872 г., Dr. Monat, вслед за описанием выставки тюремных изделий, бывшей в Калькутте в 1856 г., настаивает на том, что "каждый приговоренный к работам арестант должен уплачивать государству всю стоимость его содержания в тюрьме. ..и что из тюрьмы надо по возможности делать школы труда; при такой системе лучше, чем при любой иной, наказание преступника сочетается с охраной общества". Далее он показывает, каковы были результаты этой системы:

"Чистая прибыль, вырученная с работ преступников, занимавшихся ремеслами, за вычетом издержек производства, в круглых цифрах была: фунт стер. фунт стер.

1855-56 11019 1864-65 32988

1856-57 12300 1865-66 35543

1857-58 10841 1866 14287

1859-60 14065 1867 41168

1860-61 23124 1868 56817

1861-62 54542 1869 46588

1862-63 30604 1870 45274 1863-64 54542

Итого около полумиллиона. В 1866 г. отчетных месяцев только восемь, потому что с истечением официального года 30 апреля ввели общий календарный счет.

Имея достаточно места и времени, я мог бы доказать вам со всевозможной подробностью, что каждый ловкий работник, занимавшийся ремеслом, зарабатывал в среднем гораздо больше, чем стоило его содержание; что пять из порученных мне тюрем в разное время содержали себя сами, и что одна из них, большая рабочая тюрьма в Алипоре, предместье Калькутты, в течение последних десяти лет подряд давала много больше, чем шло на нее".

Dr. Monat занимал место главного инспектора тюрем в Нижнем Бенгале 15 лет; в течение этого времени через его контроль прошло приблизительно 20 000 арестантов; мне кажется, эти наблюдения достаточно обширны, и система, подкрепленная таким опытом, достойна быть принятой. К несчастью, люди пренебрегают опытом, который не согласуется с их отсталыми воззрениями.

Раз как-то я высказал парадокс, что люди идут прямо лишь после всевозможных попыток идти криво: причем допускали это с ограничениями.

Однако недавно я заметил, что парадокс этот иногда не соответствует истине. Из некоторых примеров я увидел, что, когда люди наконец набредут на правильный путь, они часто умышленно сворачивают опять на ложный.

V

ЭТИКА КАНТА

(Этот опыт, появившийся первоначально

в "Fortnigtly Review" за июль 1888, вызван нападками

на меня в предшествующих номерах журнала, в которых система

этики Канта ставилась незримо выше системы, защищаемой мною.

Последний отдел печатается теперь в первый раз)

Если бы Кант, высказывая свое часто цитируемое изречение, в котором он человеческую совесть сопоставляет с небесными звездами, как две вещи, внушающие ему наибольшее уважение, лучше знал человека, он выразился бы, вероятно, несколько иначе. Не то чтобы человеческая совесть не представляла действительно нечто само по себе удивительное, каков бы ни был ее предполагаемый генезис, но характер внушаемого ею нам удивления может быть весьма различен сообразно тому, признаем ли мы ее сверхъестественным образом данною пли же предполагаем ее естественным образом развившеюся. Знакомство с человеком в том широком смысле, какой предполагается антропологией, было во времена Канта незначительно. Описаний путешествий было сравнительно немного, и заключавшиеся в них факты касательно человеческого ума у различных рас не были еще надлежащим образом сопоставлены и обобщены. В наше время понятие совести, изучаемое индуктивным путем, не имеет уже ни того универсального смысла, ни того единства, которые присваивает ему кантовское положение. Дж. Леббок говорит:

"В самом деле, как мне кажется, о низших человеческих расах можно сказать, что они лишены идеи справедливости... мысль, что могут существовать человеческие расы, совершенно лишенные нравственного чувства, была совершенно противоположна тем предвзятым идеям, с которыми я приступил к изучению жизни дикарей, и я пришел к этому убеждению лишь мало-помалу и даже с неохотою" (Начала цивилиз. Пер. под ред. Корончевского, Спб., 1876, стр. 295).

Но обратимся теперь к фактам, на которых основывается это убеждение, к фактам, которые мы почерпнем из отчетов путешественников и миссионеров.

Восхваляя своего умершего сына, Tui Thakau, предводитель племени Фиджи, заговорил в заключение об его отважности и необыкновенной жестокости, ибо он был в состоянии убить свою собственную жену, если она его оскорбила, и тут же съесть ее. (Western Pacific. J. E. Erskine, p. 248.)

"Пролитие крови для него не преступление, а доблесть; быть признанным убийцей составляет для фиджийцев предмет ненасытного их честолюбия" (Fiji and the Fijians Rev. T. Williems, I, p. 112).

"Печальный факт представляет то, что когда они (зулусские мальчики) достигнут известного, впрочем очень раннего, возраста, они получают право, в случае если мать захочет их наказать, тут же убить ее" (Travels and Adventures in Southern Africa, g. Thompson. II, p. 418.)

"Убийство, прелюбодеяние, воровство и т. п. преступления не считаются здесь (Золотой Берег) грехом" (Description of the Coast of Guinioa. W. Bosman, p. 130).

"Укоры совести ему незнакомы (Вост. Африка). Единственное, что его пугает после совершения какого-либо предательского убийства, - это посещение гневной тени убитого" (Lake Regions of Central Africa. RF.Bur-ton, II, p. 336).

"Я никак не мог объяснить им (обитателям Вост. Африки) существование доброго начала" (The Albert N'ian-zat. J. Baker, i, стр. 241).

"Члены племени дамара убивают бесполезных и бессильных людей; даже сыновья удушают своих отцов, когда те заболевают" (Narrative of an Explurer in Tropical South Africa F. Gallon, p. 112)

"Племя дамара, по-видимому, не имеет ясных понятий о добре и зле" (Ibid, p. 72 )

Приведенным здесь фактам мы могли бы противопоставить факты обратного Характера. Как противоположную крайность мы приведем несколько восточных племен - язычников, как их называют, обнаруживающих добродетели, которые западные нации, называющиеся христианскими, только проповедуют. В то время как европейцы жаждут кровной мести почти так же, как самые первобытные из дикарей, существует несколько скромных племен, живущих в горах Индостана, которые, как, например, депчасы, "удивительно легко прощают обиды" {Campbell, Journal of the Ethnological Society, July, N S vol I, 1869,p. 150.}. Кэмпбелл приводит "примеры сильно развитого чувства долга у этих дикарей" {Ibid,p. 154.}. Те черты, которые мы считаем присущими христианскому учению, проявляются в самой высокой степени в племени арафуров (папуасы), которые "живут в полном мире и братской любви между собой" {Д-р Кольф (Kolff Voyages of the Dutch brig "Dourga")} так что власть у них существует только номинально. Что касается различных индийских горных племен, как, например, санталы, соурасы, мариа-сы, лепчасы, бодосы и дималы, то различные наблюдатели многократно свидетельствуют о них, что "это самый честный народ, какой я только встречал {W. W. Hunter, Annals of Rural Bengal, p. 248.}, "преступления и уголовные кары им совершенно незнакомы" {Ibid, p. 217.}, "симпатичной чертой их характера является их полнейшая добросовестность" {Dr. I. Shortt, Hill Ranges of Southern India, pt III.p. 38.}, "они отличаются необыкновенною добросовестностью и честностью" {Glasfind, Selections from the Records of Government of India (For departm), XXXIX, p. 41.}, "они удивительно честны" {Campbell, Journal of the Ethnological Society, N. S. Vol. I, 1869, p. 150.}, "честны и верны на деле и на словах" {В. H. Hodgson, Journal of the Asiatic Society of Bengal, XVIII, p. 745.}. Независимо от расы мы встречаем эти черты вообще в людях, которые продолжительное время пользовались миром (однородный антецедент), будь то якуны полуострова Малакка, которые никогда еще, насколько известно, ничего не украли, даже самого ничтожного пустяка {Достоп. Фавр, Journal of the Indian Archipelago, II, p. 266.} или госы (в Гималаях), среди которых достаточно сомнения в чьей-нибудь честности или правдивости, чтобы приговорить человека к самоуничтожению {Полк. Дальтон, Descriptive Ethnology of Bengal, p. 206.}. Так что в отношении совести эти некультурные народы настолько же превосходят среднего европейца, насколько культурные европейцы превосходят грубых варваров, описанных нами выше.

Если бы эти и другие подобные им факты известны были Канту, они не могли бы не повлиять на его представление о человеческом духе и, следовательно, на его этические воззрения. Уверенный в том, что один предмет его благоговения - звездный мир - есть результат эволюции, он мог бы, под влиянием фактов, подобных вышеприведенным, предположить, что и другой объект его благоговения - человеческая совесть - подвергалась некоторой эволюции и имеет, следовательно, реальную, отличную от кажущейся природу.

Но нынешние ученики Канта не имеют права на то оправдание, которого заслуживает их учитель. Они окружены мириадами фактов различного рода, которые должны бы заставить их, по крайней мере, призадуматься над этим вопросом Вот некоторые из них.

Хотя в противоположность дикарю, предполагающему все именно таким, каким оно ему представляется, химики давно уже знали, что различные вещества, кажущиеся нам простыми, в действительности оказываются сложными и часто даже чрезвычайно сложными, тем не менее, до Гумфри Дэви даже химики были убеждены, что некоторые тела, противостоявшие всем известным способам разложения, должны быть причислены к элементам. Но Дэви, подвергнув щелочи действию не применявшейся до тех пор силы, доказал, что это окислы металлов, предположив то же самое относительно земель, он таким же путем доказал и их сложность. Здравый смысл не только дикаря, но также и культурного человека оказался неправым. Более широкое знание, по обыкновению, привело к большей скромности, и со времен Дэви химики стали питать меньше доверия к тому, что так называемые элементы действительно простые тела, и, наоборот, постоянно возрастающий многообразный опыт заставляет ученых все более и более подозревать их сложность.

Как земледельцу, который выкапывает известняк из земли, так и плотнику, который пользуется им в своей мастерской, известняк представляется самой простой вещью в мире, и 99 человек из 100 согласились бы вполне с ними. Между тем кусок известняка по своему строению чрезвычайно сложен. Микроскоп показывает нам, во-первых, что известняк состоит из мириад раковинок Foraminifera, во-вторых, что он заключает в себе не один только этот род раковин и, наконец, что каждая мельчайшая раковина, целая или ломаная, состоит из массы камер, из которых каждая некогда заключала живую особь. Таким образом, при обыкновенном, хотя и тщательном осмотре настоящая природа известняка не может быть открыта, и для того, кто питает абсолютное доверие к своему глазу, разъяснение истинной его природы покажется нелепостью.

Возьмем теперь органическое тело, самое несложное с виду, например картофелину. Разрежьте ее и заметьте, как бесструктурна ее масса. Но в то время, как наблюдение простым глазом изрекает такой приговор, лучше вооруженный глаз наблюдает нечто совершенно отличное; он открывает прежде всего, что масса картофелины пронизывается повсюду сосудами сложного строения; далее, что она составлена из бесчисленного множества единиц, называемых клетками, из которых каждая имеет стенки, состоящие из ряда слоев. Далее, что каждая из этих клеточек заключает в себе известное количество крахмальных зерен и, наконец, что каждое из этих зерен состоит из целого ряда концентрических слоев, так что то, что с виду представляется совершенно простым, на самом деле оказывается чрезвычайно сложным.

От этих примеров, доставляемых нам объективным миром, перейдем к примерам, почерпнутым из мира субъективного, - к некоторым состояниям нашего сознания. До самого последнего времени человек, которому бы сказали, что впечатление белизны, получаемое им при взгляде на снег, состоит из комплекса впечатлений, подобных тем, которые вызываются радугой, счел бы своего собеседника за сумасшедшего, что сделала бы, впрочем, и в настоящее время большая часть человеческого рода. Но со времени Ньютона относительно небольшому числу людей стало достоверно известно, что это факт несомненный. Мы не только можем при помощи призмы разложить белый луч на известное число ярких цветов, но при помощи соответствующего приспособления можем снова соединить их в белый цвет: световое ощущение, представляющееся чрезвычайно простым, оказывается крайне сложным; те, которые имеют привычку считать предметы именно такими, какими они им кажутся, в этом случае так же ошибаются, как и в бесчисленных других случаях. Другой пример возьмем из области слуховых ощущений. Отдельный звук, извлеченный из фортепиано или из трубы, возбуждает в нашем ухе впечатление, которое представляется однородным, и необразованный человек с недоверием относится к объяснению, что это есть сложная комбинация шумов. Прежде всего, тон, который составляет наиболее основную часть звука, сопровождается известным числом обертонов, образующих то, что называется его тембром: вместо одного звука имеется их с полдюжины, из которых характер основного определяется другими звуками. Затем, каждый из этих звуков, состоя в действительности из целого ряда воздушных волн, субъективно вызывает в слуховом нерве быстрые ряды впечатлений. Посредством прибора Гука (Нооке) или машины Савара (Savart), или, наконец, при помощи сирены может быть ясно показано, что каждый музыкальный звук есть продукт последовательно сменяющихся единиц звука, не музыкальных самих по себе, которые следуют друг за другом с возрастающей скоростью, производят тоны прогрессивно увеличивающейся высоты. Здесь, следовательно, опять под кажущейся простотой скрывается сугубая сложность.

Большая часть этих примеров иллюзорности простого восприятия как в объективной, так и в субъективной области были неизвестны Канту. Если бы он был с ними знаком, они внушили бы ему, вероятно, другие взгляды на некоторые из состояний нашего сознания и придали бы другой характер его философии. Посмотрим же, какого рода могли бы быть эти изменения в двух его основных воззрениях - метафизическом и этическом. Наше сознание времени и пространства представлялось ему, как оно представляется обыкновенно и всем совершенно простым, и эту видимую простоту он принял за действительную. Если бы он предположил, что, подобно тому, как кажущееся однородным и неразложимым сознание звука в действительности состоит из множества единиц сознания, так и кажущееся однородным и неразложимым сознание пространства также состоит из целого ряда единиц сознания, - он пришел бы, по всей вероятности, к вопросу, не состоит ли всецело наше сознании пространства из бесчисленного множества пространственных отношений, подобных тем, которые заключаются в каждой его части. Найдя, что всякая часть пространства, как самая большая, так и самая мельчайшая, не может быть нами ни познана, ни понята иначе, как в каком-либо отношении к познающему субъекту, и что, кроме представления расстояния и направления, оно неизменно заключает в себе отношения левой и правой стороны, верха и низа, близости и дальности, - он пришел бы, может быть, к выводу, что наше сознание о том основном явлении, которое мы называем пространством, было создано в процессе эволюции путем накопления целого ряда опытов, зарегистрированных в нашей нервной системе. Придя к такому выводу, он не высказал бы той массы нелепостей, которые заключаются в его учении {См. Основания психологии, п. 399.}. Так же точно, если бы он, вместо того чтобы признать, что совесть есть явление простое, потому что она представляется обыкновенно таковою внутреннему наблюдению, допустил гипотезу, что она, быть может, сложного характера, составляя соединенный продукт множества опытов, произведенных главным образом предками и увеличенных самим индивидом, он создал бы, может быть, прочную систему этики. Что привычное из поколения в поколение ассоциирование страданий с известными предметами и действиями может создать органическое отвращение к этим предметам и действиям {См. Основания психологии, п. 189 (прим.) и п. 520.}, этот факт, будь он ему известен, мог бы навести его на мысль, что совесть есть продукт эволюции. И в таком случае его представление о ней не было бы несовместимым с вышеприведенными фактами, доказывающими, что у людей различных рас совесть имеет совершенно различный характер. Словом, как уже сказано было выше, если бы Кант, вместо своего несообразного убеждения, что небесные тела произошли путем эволюции, но что ум живых существ, на них или, по крайней мере, на одном из них обитающих, с эволюцией ничего общего не имеет, держался мнения, что то и другое в равной мере обязано своим происхождением эволюции, он не впал бы в невозможные заблуждения, которые заключаются в его метафизике, и в неосновательные утверждения своей этики; к рассмотрению этих последних мы теперь и перейдем.

Но мы должны прежде сказать несколько слов о ненормальном рассуждении по сравнению с нормальным.

Знание, которое занимает первое место в смысле достоверности и которое мы называем точным знанием, отличается от всякого другого знания своими определенными количественными предвидениями {См. опыты Генезис науки.}. Исходя из определенных данных и идя шаг за шагом, оно проходит путь, который дает ему возможность предсказать, при каких определенных условиях будет иметь место известное отношение явлений и в каком месте, или в какой момент, или в каком количестве, или при наличности каких из этих условий можно будет наблюдать тот или другой результат. Раз даны элементы какого-либо арифметического действия, есть уже безусловная уверенность в достоверности имеющего быть полученным результата, если только в вычисление не вкрались ошибки, допускающие всегда, при том методе, о котором здесь идет речь, поправки и опровержения. Если основания и углы точно измерены, то отдел геометрии, называемый тригонометрией, дает точное определение расстояния или высоты предмета, положение которого требуется определить. Если известно отношение плеч какого-либо рычага, механика может определить, какой вес на одном его конце уравновесит указанный вес на другом. И при помощи этих трех точных наук - математики, геометрии и механики - астрономия может предсказать минута в минуту для любого места на земном шаре начало и конец затмения и насколько оно будет приближаться к полному. Знание этого рода подтверждается успешным руководством бесконечного множества человеческих действий. Отчеты любого промышленника, операции любой мастерской, плавание любого судна зависят от достоверности этих знаний. Поэтому метод, которому они следуют, проверенный на фактах, перечисление которых превосходит человеческие силы, есть метод, в смысле точности не могущий быть превзойденным. Но что это за метод? Какую из этих наук мы ни подвергли бы анализу, мы встречаем все тот же неизменный процесс установления положений, отрицание которых немыслимо, и выведение последовательных, вытекающих из них положений, из которых каждое отличается тем же самым свойством, что отрицание его немыслимо. Для развитого сознания (а я исключаю здесь, разумеется, людей с неразвитыми умственными способностями) немыслимо представить себе такие предметы, которые, будучи равны порознь одному какому-нибудь предмету, в то же время неравны между собой, точно так же как развитое сознание не может мыслить действия и противодействия иначе, как равными и прямо противоположными. Равным образом и всякие потому что и следовательно, употребляемые в математических доказательствах, предполагают теорему, члены которой абсолютно связаны между собою в указанном отношении, доказательством чего может служить то, что попытка соединить в сознании члены противоположного предположения бесплодна. И этот метод доказательства как основных предпосылок, так и всех звеньев того логического построения, которое на них возведено, находится постоянно в действии при проверке каждого вывода. Вывод и наблюдение сравниваются между собою, и, когда они находятся в согласии, немыслимо, чтобы вывод не был верен.

Противоположность только что описанному мною методу, который мы могли бы назвать правильным априорным методом, представляет тот, который может быть назван - я едва не сказал - неправильным априорным методом. Но это недостаточно сильное выражение: он должен быть назван извращенным априорным методом. Вместо того чтобы исходить из положения, отрицание которого немыслимо, он берет своим отправным пунктом положение, утверждение которого немыслимо, и делает затем из него выводы. Но он, однако же, непоследователен: он не следует первоначально выбранному пути. Выставив вначале недопустимое положение, он не строит своих аргументов на ряд недопустимых положений. Все шаги, кроме первого, принадлежат к числу тех, которые считаются обыкновенно правильными. Последующие следовательно и потому что стоят в обычном соотношении. Особенность его заключается в том, что во всех положениях, за исключением первого, читатель должен принять логическую необходимость сделанного вывода на том основании, что противоположный немыслим, но он не должен искать подобного же соответствия логической необходимости также и в первом положении. Суждение логического сознания, которое должно быть признано годным для каждого последующего шага, должно игнорироваться при первом. Мы переходим теперь к иллюстрации этого метода.

Первое положение в первой главе у Канта гласит: "Ни в мире, ни даже вне его, не может быть мыслимо ничего, что могло бы быть признано без всяких ограничений добрым, кроме одной только моей доброй воли" {Kant S. W. IV. Grandi, zur Metaph. d Sitten. 1 Ab. 241.}.

И затем на следующей странице находится нижеследующее определение: "Добрая воля такова не вследствие того, что она производит или выполняет, не вследствие годности ее для достижения той или иной поставленной себе цели, - а одним своим хотением, т. е. добрая сама по. себе; рассматриваемая сама по себе она по своей ценности несравненно выше всего того, что когда-либо могло бы быть посредством ее осуществлено в угоду одной какой-нибудь склонности или хотя бы даже всех склонностей, вместе взятых" {Ibid, p. 292.}. Наибольшее число заблуждений вызывается привычкой применять слова, не переводя их вполне в мысль, - употреблять их в общепринятом смысле, не останавливаясь на том, насколько этот смысл, эти значения соответствуют им в данном случае. Не удовлетворяясь неопределенным представлением о том, что понимается под "доброю волей", постараемся раскрыть настоящее ее значение. Воля предполагает сознание какой-либо цели. Исключите из нее всякую мысль о цели, и представление воли исчезнет. Так как представление о воле необходимо предполагает какую-либо цель, то качество воли определяется качеством имеющейся в виду цели. Воля сама по себе, рассматриваемая независимо от какого бы то ни было определяющего эпитета, не может быть познана с нравственной стороны. Она становится познаваемою с нравственной стороны только тогда, когда получает характер доброй или злой воли в зависимости от предположенной доброй или злой цели. Тому, кто в этом сомневается, мы предложили бы попробовать, может ли он мыслить добрую волю, стремящуюся к дурной цели. Весь вопрос, следовательно, сводится к значению слова "добрая". Рассмотрим прежде всего значения, обыкновенно ему придаваемые.

Мы говорим о хорошем хлебе, хорошем вине; под этими выражениями мы разумеем предметы вкусные и потому доставляющие удовольствие или предметы, полезные для здоровья, которые, содействуя здоровью, ведут к удовольствию. Хороший огонь, хорошее платье, хороший дом - все эти выражения употребляются нами потому, что эти предметы или служат комфорту, т. е. нашему удовольствию, или ласкают наше эстетическое чувство, следовательно, тоже доставляют нам удовольствие. Это относится к тем предметам, которые более косвенно служат нашему благополучию, чем хорошие орудия или хорошие дороги. Когда мы говорим о хорошем работнике, хорошем учителе, хорошем докторе, мы опять-таки подразумеваем под этим успешное содействие благополучию других. Хорошее правительство, хорошие учреждения, хорошие законы указывают на преимущества, доставляемые обществу, среди которого они существуют, преимущества, равноценные известным родам счастья, положительного или отрицательного. Между тем Кант говорит, что добрая воля есть та, которая является доброй сама по себе, независимо от какой бы то ни было цели. Мы не должны видеть в ней нечто побуждающее к действиям, полезным для самого индивида, содействуя ли его здоровью, повышая ли его культуру или облагораживая его наклонности, ибо все это в конце концов ведет к счастью и только потому и поощряется. Мы не должны считать волю доброй, потому что ее осуществление избавляет друзей от страданий или содействует развитию их благополучия, ибо это привело бы нас к заключению, что мы называем ее доброй ввиду благотворности ее целей. Мы не должны также, пытаясь составить себе о ней представление, принимать в соображение содействие ее социальным улучшениям в настоящем или будущем. Одним словом, мы должны составить себе идею доброй воли независимо от какого бы то ни было материала, из которого можно было бы вообще построить идею доброго; мы должны пользоваться этим понятием как лишенным всякого содержания термином.

Здесь мы имеем пример того метода, который я назвал выше извращенным априорным методом философствования: исходной точкой является недопустимое положение. Кантовская метафизика исходит из утверждения, что пространство есть "не что иное, как" форма познания - всецело присущая субъекту, а отнюдь не объекту. Это положение, буквальный смысл которого ясен, принадлежит к числу тех, члены которого не могут уложиться в нашем сознании, ибо ни Канту, ни кому другому не удалось до сих пор привести к единству представления мысль о пространстве и о своем "я" так, чтобы первое являлось атрибутом второго. Здесь же мы видим, что и кантовская этика точно так же начинает с установления того, что как будто бы имеет значение, на самом же деле его не имеет, - нечто такое, что при раз данных условиях не может быть вовсе мыслимо. Ибо ни Кант, ни кто-либо другой никогда не мог и не сможет построить представление о доброй воле, если из слова добрый будет исключена всякая мысль о тех целях, которые мы под этим именем различаем.

Кант, очевидно, и сам видел, что его утверждение способно вызвать возражения, ибо он идет им навстречу. Он говорит: "Тем не менее эта идея абсолютного значения чистой воли, из оценки которой исключено всякое соображение об ее полезности, представляет нечто настолько странное, что, несмотря на полное согласие с ней даже обыкновенного разума (!), должно возникнуть подозрение, что в основе ее, может быть, таинственно скрывается одна только выспренняя фантазия" (Kant S. W. IV, Metaph. d. Sitten, 242. Hartenst). И далее, приготовляясь к защите, он продолжает: "В отношении к природному строению организованного существа мы принимаем в качестве основоположения, что оно не заключает в себе ни одного органа, для какой бы цели он ни предназначался, который не был бы вместе с тем наиболее для этой цели пригодным и приспособленным" (Ibid, p. 243). Если бы даже это утверждение было вполне верно, основываемый им на нем аргумент, притянутый, нужно сознаться, немножко издалека, не обладает достаточною силой для того, чтобы оправдать предположение о существовании воли, которая может быть мыслима доброй независимо от какой бы то ни было хорошей цели. Но к несчастью для Канта, это утверждение крайне несостоятельно. В его время оно прошло, вероятно, без спору, но в наше время очень немногие биологи, если только такие вообще найдутся, согласятся его принять. С точки зрения гипотезы отдельных актов творения, еще возможны кое-какие доводы в пользу этого положения, но эволюционная гипотеза по самой своей сущности его совершенно отвергает. Начнем с некоторых более мелких фактов, противоречащих кантовскому положению. Возьмем для начала рудиментарные органы, многочисленные в царстве животных. Представляя собой органы, бывшие полезными в исчезнувших типах, они совершенно бесполезны для тех типов, у которых существуют в настоящее время; к тому же, будучи рудиментарными, они неизбежно должны быть несовершенными. Помимо своей бесполезности, они оказываются даже прямо вредными, потому что на них совершенно бесцельно затрачивается некоторая доля питательного материала; в других случаях они вредны уже по одному тому, что являются помехой для тех или других действий. Затем, кроме аргумента, вытекающего из факта существования рудиментарных органов, мы можем привести еще аргумент, основанный на существовании обширного класса органов вспомогательных (make-shift). Очевидный пример этого мы имеем в плавательном органе тюленя, образованном посредством соединения двух задних конечностей; это орган, явно мало пригодный по сравнению с таким, который был бы специально для этой цели создан и который в течение предшествовавших периодов, вызвавших его изменение, был, вероятно, очень мало полезен. Но самым разительным доказательством неверности этого положения является сравнение какого-либо органа у низшего типа с тем же самым органом у высшего типа. Например, пищевой канал у низших типов представляет простую трубку, существенно одинаковую на всем своем протяжении и исправляющую во всех своих частях одни и те же функции. У высшего типа эта трубка дифференцируется: она разделяется на глотку, пищевод, желудок (или желудки), тонкая и толстая кишки с различными принадлежащими к ним железами, выделяющими различные секреты. Но если эту последнюю форму пищевого канала мы должны рассматривать как совершенный орган или нечто в этом роде, то что же скажем мы о первоначальной его форме или о всех лежащих между этими двумя формами промежуточных формах? Сосудодвигательная система представляет такое же ясное доказательство. В первоначальном своем виде сердце есть не что иное, как расширение большой кровеносной артерии, - сокращающийся мешок. У млекопитающих же сердце имеет четыре камеры с клапанами, при помощи которых кровь прогоняется через легкие для окисления и через всю систему - для общих целей организма. Если это четырехкамерное сердце представляет орган, достигший полного развития, то что в таком случае представляет первоначальная форма сердца и вообще сердце у бесчисленного множества тварей, стоящих ниже высших позвоночных? Процесс эволюции, очевидно, предполагает постоянное замещение тварей с менее развитыми органами тварями, обладающими органами высшего типа; причем остаются только те из низших, которые способны пережить и занять места в низших сферах жизни. И это явление наблюдается не только во всем животном царстве, кончая человеком, но то же самое происходит и в пределах человеческой расы. Не только мозг и нижние конечности различных низших рас являются по сравнению с теми же органами высших рас малоудовлетворительными, но даже и в высшем человеческом типе мы видим значительные несовершенства. Строение паха несовершенно: обусловливаемые этим частые случаи грыжи были бы устранены, если бы паховые кольца сменялись в период эмбриональной жизни, когда их функция уже выполнена. Даже такой наиболее важный орган, как позвоночный столб, также не вполне еще приноровлен к вертикальному положению тела. Только при значительной силе могут быть удержаны без заметных усилий те мускульные сокращения, которые вызывают S-образный изгиб и приводят поясничный отдел в такое положение, при котором осевая линия находится в нем. У маленьких детей, у мальчиков и девочек, которых заставляют "сидеть прямо", а также у слабых и у старых людей спинной хребет принимает ту выгнутую форму, которая составляет отличительную черту низших приматов. То же самое относится и к равновесию головы. Только при помощи мускульного напряжения, к которому мы в силу привычки становимся нечувствительными, как наше лицо к ощущению холода, голова сохраняет свое положение. Как только известные шейные мускулы ослабевают, голова подается вперед, и при большой слабости подбородок лежит всегда на груди.

Положение Канта, следовательно, так далеко от истины, что справедливым оказалось бы, вероятно, диаметрально противоположное ему положение. Рассмотрев бесчисленное множество примеров несовершенства строения, встречающихся у низших типов и уменьшающихся по мере восхождения к более высоким типам, не исчезающих, однако же, окончательно даже и в самых высоких, мы должны прийти к совершенно основательному заключению, что эволюция не достигла еще своего предела, что ничего подобного совершенному органу, по всей вероятности, не существует. Таким образом, совершенно исчезает основание для того аргумента, при помощи которого Кант пытается доказать свое положение о существовании доброй воли независимо от доброй цели и оставляет его учение во всей его явной несостоятельности {Я нахожу, что в последних трех параграфах оказал Канту слишком мало и вместе с тем и слишком много справедливости. Слишком мало - предположив, что его эволюционное воззрение ограничивается генезисом нашей звездной системы, слишком много - признав, что он себе нигде не противоречит. Мое знакомство с трудами Канта чрезвычайно ограниченно. В 1844 г. мне попался перевод его "Критики чистого разума" (тогда, кажется, только что вышедший) и прочел несколько первых страниц, на которых излагается его учение о времени и пространстве. Полнейшее несогласие с ним в этом вопросе заставило меня отложить книгу. С тех пор дважды повторялось то же самое, ибо я читатель нетерпеливый, и, когда я не согласен с основными положениями какого-либо труда, я не могу продолжать его читать. Я знал, кроме того, и еще одну вещь. Косвенным путем до меня дошло, что Кант высказал мысль, что небесные тела образовались путем агрегации рассеянной материи. Далее этого не шло мое знакомство с воззрениями Канта, и мое предположение, что его представление об эволюции остановилось на генезисе Солнца, звезд и планет, основывалось на том, что его учение о времени и пространстве, как о формах мышления, предшествующих опыту, предполагало сверхъестественное происхождение, противоречащее гипотезе естественного генезиса. Д-р П. Карус (Paul Cams), который вскоре после появления этой статьи в "Fortnightly Review", в июле 1888 г., предпринял защиту кантовской этики в издаваемом им американском журнале, "The Open Court", перевел теперь (4 сент. 1890 г.) в другой защитительной статье много мест из его "Критики способности суждения", из его "Вероятного происхождения человечества" и из сочинения "О различных человеческих расах", доказывающих, что Кант в своих умозрениях относительно органических существ был если и не вполне, то отчасти эволюционистом. Здесь имеется, быть может, некоторое основание сомневаться в правильности перевода этих мест д-ром Карусом. Если в первой из указанных здесь статей он не смог разобраться между сознательностью и совестливостью или, как это имело место в последней из трех статей, он осуждает англичан за неверный перевод Канта на том основании, что, по их словам, Кант "утверждает, что время и пространство суть интуиции", что, однако, совершенно неверно, ибо они везде приписывали ему утверждение, что время и пространство суть формы интуиции, это дает право предполагать, не вычитал ли д-р Карус в каких-нибудь выражениях Канта такие значения, которых они, собственно, не заключают. Однако общее направление приведенных мест достаточно уясняет, что Кант должен был признавать широкое, если и не всеобщее значение естественных причин как условий, содействующих возникновению органических форм, и это предположение (которое, как он говорит, "может быть названо "отважной попыткой разума") он распространял в некоторой степени до происхождения человека включительно. Тем не менее он не распространяет теории естественного генезиса до исключения теории супернатурального генезиса. Когда он говорит об органической наклонности, "которая, в силу мудрости природы, является как бы приспособленной к тому, чтобы обеспечить существование видов", и когда далее он говорит: "Мы видим, кроме того, что в него заложено зерно разума, вследствие чего он, по мере развития этого последнего, предназначен для социальных сношений", - то он предполагает при этом вмешательство Бога. Это доказывает, что я был прав, приписывая ему убеждение, что время и пространство, как формы мысли, являются данными нам свыше. Если б он составил себе последовательное представление об органической эволюции, он неизбежно должен бы прийти к пониманию времени и пространства как субъективных форм, возникающих путем общения с объективной действительностью.

Эти переведенные д-ром Карусом места доказывают не только, что Кант имел если не полную, то, по крайней мере, частичную веру в органическую эволюцию (хотя и не имея представления о ее причинах), но также и то, что он имел связанное с этим убеждение, которое для меня особенно важно здесь отметить, так как оно имело отношение к его теории "доброй воли". Он с полным одобрением приводит лекцию д-ра Москати, утверждающего, "что вертикальное положение человеческого тела при ходьбе несвободно и неестественно", и указывающего несовершенство внутреннего строения человека и обусловливаемые им боли; и он не только принимает, но и разъясняет далее его аргументацию. Если мы имеем здесь ясное допущение или, вернее, утверждение, что различные органы человеческого тела недостаточно сообразованы для исполнения своих функций, то что значит приведенный выше постулат, что "в нем не найдется ни одного органа, каково бы ни было его назначение, который не был бы наиболее годным и наилучше приспособленным для этой цели"? И что нам делать с аргументацией, для которой этот постулат служит исходным пунктом? Ясно, что я обязан д-ру Карусу за то, что он доставил мне возможность доказать, что кантовская защита теории "доброй воли", как им самим обнаружено, лишена основания.}

Одно из положений, заключающихся в 1 -и главе сочинения Канта, гласит: "Мы видим, что, чем более человек с развитым умом предается стремлению к наслаждению жизнью и к счастью, тем более удаляется он от истинного удовлетворения". Предварительное замечание, которое можно было бы сделать по поводу этого положения, это то, что в своей общей форме оно неверно. Я утверждаю, что оно неверно на основании собственного опыта. В течение всей жизни было несколько периодов, из которых каждый длился в среднем более месяца, в течение которого преследование счастья было моей единственною целью, причем это преследование увенчивалось каждый раз успехом. Насколько оно было успешно, можно судить по тому, что я с радостью согласился бы пережить снова любой из этих периодов без всяких перемен, чего я, конечно, не могу сказать о каком бы то ни было периоде моей жизни, проведенном в ежедневном исполнении обязанностей. Кант должен бы сказать, что исключительное преследование того, что различается под именем удовольствий и развлечений, приводит к разочарованию.

Это, несомненно, верно и по той простой причине, что оно вызывает переутомление одной группы способностей, которые при этом истощаются, оставляя в бездействии другую группу, которая вследствие того не доставляет нам связанного с ее упражнением удовольствия. Кант ошибочно предполагает, что к разочарованию приводит в таком случае "развитой ум"; напротив, это результат руководства ума неразвитого, ибо культурный разум внушает нам, что продолжительное действие одной небольшой части организма, соединенное с бездействием всего остального организма, должно привести к неудовлетворенности.

Но допустим, что мы принимаем положение Канта в полном его объеме, каково же его применение? Что счастье есть то, чего мы должны желать и так или иначе должны достигать. Ибо если это не так, то что значит тогда положение, что оно не будет нами достигнуто, если мы сделаем его непосредственным объектом наших стремлений? Человек, к которому обратились бы с таким увещанием, мог бы ответить: "Вы говорите, что я не достигну счастья, если сделаю его предметом своих стремлений. Допустим, что я не делаю его объектом своих стремлений; достигну ли я его в таком случае? Если да, то ваше увещание сводится к тому, что я скорей достигну его, если буду действовать не так, как действую, а как-нибудь иначе. Если же нет, то я одинаково буду лишен счастья, буду ли я действовать по своему усмотрению или по вашему указанию, и, следовательно, ничего не выиграю". Пример лучше всего уяснит дело. Представим себе инструктора, который говорит учащемуся в стрельбе: "Милостивей государь, вы не должны направлять свою стрелу прямо в мишень, вы непременно промахнетесь. Вы должны целить значительно выше цели, в таком случае вы, может быть, попадете в мишень". Каков смысл такого совета? Очевидно, тот, что цель заключается в том, чтобы миновать цель, иначе не имело бы никакого смысла замечание, что в цель не попадешь, если будешь прямо в нее целиться, так же как и то, что нужно целиться выше ее, чтобы попасть в нее. То же самое относится и к счастью: замечание, что счастья не найти, если его прямо искать, не имело бы никакого смысла, если бы счастье не было тем или другим путем достижимо.

Загрузка...