Хольм Ван Зайчик Дело победившей обезьяны

Несколько дней кряду My Да был печален, и Учитель спросил его о причинах.

— Старший сын моих соседей почтителен и трудолюбив, — сказал My Да. — Родители нарадоваться на него не могут. Но на прошлой седмице я встретил его в лесу: он воткнул в землю черпак для очистки отхожих мест и воздавал ему почести, будто это поминальная табличка в храме предков. Я хотел отобрать у него черпак, но мальчик стал визжать, царапаться и кусаться, а когда я отступил, поведал, что черпак – это подпорка Неба и если она упадет, Небо опрокинется. И я подумал: не таковы ли мы все?

— My Да познал половину истины, — сказал Учитель. — Пусть же познает и другую половину: у каждого человека внутри свое Небо, и у каждого такого Неба – своя подпорка. Благородный муж бережет чужие подпорки, какими бы странными они ему подчас ни казались, потому что любой, в ком опрокинулось Небо, становится нечеловеколюбив и перестает понимать справедливость.

— А встречаются люди, у которых подпорка их Неба состоит в том, чтобы ломать чужие подпорки? — спросил My Да.

Учитель вздохнул и отвернулся.

Конфуций «Лунь юй», глава 22 «Шао мао»

Дошедшие до нас списки “Лунь юя” (“Суждений и бесед”) насчитывают двадцать глав. Двадцать вторая глава, представлявшая собою, по свидетельству некоторых древних комментаторов, квинтэссенцию конфуцианской мудрости и написанная Учителем собственноручно за несколько месяцев до кончины, считалась утерянной еще во времена царствования Цинь Ши-ху-анди (221–209 гг. до н. э.), во время его знаменитых гонений на конфуцианскую ученость и культуру. Однако мы не исключаем, что в руки столь пытливого исследователя и неистового коллекционера, каким был X. ван Зайчик, каким-то образом мог попасть текст драгоценной главы. Его домашняя библиотека до сих пор закрыта для посторонних, и лишь правнуки ученого посредством весьма длительных и утонченных процедур ежедневно оспаривают друг у друга честь стирать с ксилографов и свитков пыль – и не пускать к ним чужаков (здесь и далее – примеч. переводчиков).

Багатур Лобо

Александрия Невская, Управление внешней охраны, 4-й день двенадцатого месяца, первица, вторая половина дня

Воробей – по-зимнему плотный, обстоятельный такой воробей – бодро и с достоинством прыгал по подоконнику, время от времени на мгновение замирая, чтобы, наклонив голову, глянуть блестящим любопытным глазом на Бага и скороговоркой чирикнуть ему что-то на своем воробьином языке. Воробей протоптал в слегка подтаявшем снегу целую дорожку. Баг наблюдал воробья из окна кабинета Антона Чу уже несколько минут и был готов поклясться, что видел точно такого же прошлой зимой несколькими этажами выше, в окне своего кабинета. Хотя тому и не было никаких очевидных свидетельств – воробей в положенные природой сроки сменил оперение, но лицо… Тут Баг задумался: лицо? А что ж у него, у воробья? Морда? Это у Судьи Ди[185] — морда. Да и то… Как-то несообразно звучит, непочтительно: морда. Физиономия? Варварское слово… Обличье? Этим понятием, строго говоря, охватывается весь внешний вид, вплоть до цвета обуви… Обуви? У воробья? Ну пусть будет лицо. Лицо у этого воробья было определенно знакомое. Эх, пришло бы еще тогда в голову сложить его членосборный портрет… Да что это со мной?! Какой, три Яньло, членосборный портрет воробья?! Амитофо…

Воробей, будто услышав последнюю Багову мысль, разразился в его сторону особенно длинной речью.

Баг не ответил. Чаяния воробья были очевидны: прошлой зимой, во время некоторого затишья меж распутыванием двух не особенно головоломных человеконарушений, у форточки своего кабинета Баг пристроил жердочку, а к ней приладил несколько проволочных крючков, куда что ни день – насаживал тонко нарезанные пластинки сала. Угощение пользовалось большим спросом у окрестных синиц; а в их отсутствие сало весело клевали сторожкие воробьи, стремительно срывавшиеся с жердочки всякий раз, когда Баг подходил к форточке поближе – покурить и заодно посмотреть на кипение птичьей жизни. Постепенно пернатые преждерожденные смелели: видя, что от человека в официальном халате их надежно отделяет двойное толстое стекло, они уж не улетали, но продолжали храбро вкушать сало, поглядывая на Бага – так, для порядка. Особенно выделялся среди воробьев один – он однажды даже пару раз тюкнул стекло клювом и глядел при этом на Бага с вызовом. Кажется, вот этот самый. Смельчак. Воробьиный Сунь У-кун… Уважаю.

«А ведь если он на меня так смотрит, да еще и выражается, можно даже сказать – кричит на меня, голос повышает, значит, тоже узнал мое… обличье… Мы определенно знакомы…»

“Вечером”, — мысленно пообещал воробью Баг и медленно поднес к стеклу палец.

“Ну смотри”. — Пичуга взглянула на Бага оценивающе, взъерошила перья и снялась с карниза прочь.

“Еще Учитель упреждал не забывать о братьях наших меньших, — укорил себя Баг. — Прямо сегодня вечером повешу им сало. Как же я так!..”

Живая природа в самых разных ее проявлениях волновала Бага сызмальства. В далеком беззаботном отрочестве он свел тесную дружбу с жеребенком по имени Муган и проводил с ним все свободное от домашних забот время, пренебрегая обществом брата, и мудрая матушка Алтын-ханум никогда не ставила этого в вину молчаливому младшему сыну, хотя окрестная ребятня и посмеивалась иногда над Багом и его трогательной привязанностью.

Не оставлял Баг своим вниманием и прочую живность. Однажды, когда соседские дети, насмотревшись страшной и кровавой варварской фильмы “Крысы атакуют”, изловили полевую мышь, повадившуюся в их юрту похлебать кумысу, и в назидательных, как им казалось, целях привязали к ее хвосту консервную банку раза в три больше самой мыши, Баг решительно выступил в защиту грызуна и, выдержав неравный бой, стоивший ему подбитого глаза, освободил пленницу… С тех пор пролетели годы, Баг заработал прозвище “Тайфэн”, а посыльные Яньло-вана забрали к себе матушку. Старший брат, кедровальных дел мастер третьего ранга, надолго исчез в дебрях необъятной сибирской тайги. Да и Муган, из жеребенка превратившись в статного норовистого коня, успел одряхлеть и в один прекрасный день продолжил свой путь в бесконечном колесе перерождений; а уж что сталось с освобожденной мышью, про то лишь Будде ведомо. Но интерес к меньшим братьям не угас, нет – скорее лишь притупился в стремительных буднях честной службы, не оставлявшей подчас времени ни на что, кроме мыслей о главном.

А к этой зиме даже и главное как-то запуталось.

Траур у Стаси. Да и студенты эти… Вот и про синиц с воробьями забыл… Баг подавил вздох и отвернулся от окна. Шло очередное практическое занятие спецкурса, который он, ланчжун[186] Багатур Лобо, по просьбе своего начальника шилана[187] Алимагомедова взялся проводить для будущих сюцаев законоведческого отделения Александрийского великого училища. Баг не чувствовал к преподаванию ни малейшей склонности и, откровенно говоря, полагал себя слишком молодым для роли наставника.

Но просьба – не приказ! — шилана и весьма теплый прием, который оказал ему дасюэши[188] отделения законоведения Артемий Чжугэ, не оставляли ему никакой возможности отказаться, не нарушая приличий. Что ж, решил Баг, опыта у меня вполне достанет, чтобы показать студентам, как выглядит повседневная работа человекоохранителя и каковы его лишенные романтики погонь и схваток будни. Об этом вряд ли рассказывают на лекциях.

Давно ли он и сам был вот таким же? Нетерпеливым, любопытным, алчущим подвигов…

Недавно. Жизнь назад.

Баг вынул из рукава кожаный футлярчик. Двенадцать его подопечных сгрудились вокруг обширного стола, за которым, уставившись в огромное увеличительное стекло на подставке, восседал ведущий следознатец Управления Антон Иванович Чу, блестя день ото дня отвоевывавшей у волос новые просторы лысиной. Сегодняшнее занятие было посвящено приемам научного разбора вещественных доказательств, и Антон Иванович показывал студентам способы сличения отпечатков пальцев без применения новейших достижений компьютерной техники, а – по старинке, подручными средствами. Пошедший было среди продвинутых молодых шепоток о том, что в век “Керуленов”, тем паче “Платиновых”, это просто смешно, Баг пресек коротким взмахом руки, и теперь студенты наперебой заглядывали через плечо самого опытного следознатца Управления внешней охраны: “А вот извольте взглянуть сюда… И сюда… Совпадение данных фрагментов позволяет с большой долей уверенности заключить…”

Баг вытряхнул из футлярчика тонкую черную сигару.

Из этих ребят выйдет толк. Увлеченные, знающие, куда и зачем идут. А трое, на взгляд Бага, имеют ярко выраженный талант к розыску. Впрочем, сейчас еще рано говорить – впереди у них четыре с половиной года, а когда они закончат великое училище и поступят на службу, им не помешает хороший наставник, вроде человекоохранителя-легенды Ионы Федоровича Ли (к коему в свое время посчастливилось попасть самому Багу), с виду неряшливого, тучного, круглый год не расстающегося с мятой шляпой заморского кроя и длинной трубкой, но – сверхъестественно наблюдательного, удивительно проницательного… а уж что Иона Федорович выделывал с боевым веером!..

— Запомните, — внушительно говорил Антон Чу, — мелочей в нашем деле не бывает!

Баг мысленно улыбнулся. Совершенно верно, не бывает. Это частенько повторял молодому, порывистому Багу и Иона Федорович, выпивший на императорской службе не одну тысячу шэнов[189] жасминового чаю. Мелочей не бывает.

Вот что должны затвердить в первую очередь явные будущие человекоохранители – Иван Хамидуллин, высокий, крепкого сложения черноволосый юноша с невыразительным лицом степняка; Василий Казаринский, едкий весельчак с большими пытливыми серыми глазами и смешно торчащими ушами, и…

И – она.

Изящная ханеянка Цао Чунь-лянь, прекрасные черты которой заставляли вздрагивать сердце Бага каждый раз, когда он ее видел.

Та самая, невыразимо похожая и в то же время не похожая на обитательницу небесных чертогов, хрустальный сон воспоминаний, принцессу императорской крови Чжу Ли.

Глядя на Цао Чунь-лянь и невольно любуясь простой и в то же время изящной прической, в которую были уложены длинные, иссиня-черные волосы девушки, Баг щелкнул заморской зажигалкой, вызывая к жизни огонь.

И девушка, словно ощутив его взгляд, единственная изо всех обернулась – глаза их встретились, сердце Бага привычно пропустило удар – и снова стала глядеть через плечо Антона Чу, а Баг наконец закурил.

Он уже не спрашивал себя: она или не она? Он уже перестал твердить себе: ну зачем, ну откуда тут может оказаться дочь императора? Он уже перестал корить себя: еч Баг, ты становишься, как говорят варвары, маниаком… видишь чуть не в каждой красивой юной ханеянке принцессу Чжу… Он уже успокоился.

Почти.

А поначалу побороть или хотя бы скрыть смятение было совсем трудно, особенно когда Цао Чунь-лянь на занятиях обращалась к нему с вопросами – а она оказалась весьма пытлива… Баг однажды вечером дошел до того, что разыскал в сети все доступные изображения принцессы Чжу и долго вглядывался в них, сопоставляя с запечатленным в памяти личиком Чунь-лянь. Да, сходство определенно было, удивительное сходство, но и только. Сказать точнее Баг просто не мог, ибо облик принцессы на портретах, равно как и то, какой он помнил Чжу Ли по их, увы, столь немногочисленным встречам, был официальный, а это – белила и румяна, черненые узкие брови, все сообразно высоким дворцовым установлениям. Цао Чунь-лянь же, казалось, вовсе не пользовалась косметическими снадобьями, да что там – ей это просто не было нужно.

Конечно, самым простым было бы оцифровать фотографию Цао Чунь-лянь с ее, скажем, студенческой книжки, загрузить в “Керулен” и с помощью несложной служебной программки сравнить с изображениями принцессы; эта мысль Багу пришла в голову одной из первых. Но честный ланчжун тут же с негодованием изгнал прочь несообразный помысел. А уж о том, чтобы вот так, запросто задать Чунь-лянь вопрос: а не вы ли, драгоценная, будете переодетая принцесса Чжу Ли, а то уж очень похожи, — Баг вообще думать не смел. Девушка же вела себя как самая обычная студентка, и ни единое ее слово или поступок не давали Багу хоть полнамека в ответ на невысказанный вопрос.

И он решил оставить все как есть. Все должно идти так, как должно. Карма. Но… сердце все равно пропускало удар.

— Ну вот и все, — сказал Антон Чу, поднимаясь из-за стола. — Так, если кратко, выглядит эта часть нашей работы. — Он взглянул на Бага.

— Большое спасибо, еч Чу, — коротко кивнул ему Баг, — спасибо, что уделили нам столько вашего яшмового времени. — Перевел взгляд на студентов. — И в заключение сегодняшнего занятия, преждерожденные, мы с вами проследуем в архив Управления, с материалами которого вы уже могли познакомиться в сети, и вы увидите, как архив выглядит на самом деле. — Баг сделал сигарой широкий приглашающий жест и повернулся к выходу.

— Драгоценный преждерожденный Лобо, — подняла руку Цао Чунь-лянь; Баг опять встретился с ее бездонными черными глазами и сердце снова ёкнуло. — Разрешите спросить, а когда у нас будет практическое занятие по какому-нибудь настоящему человеконарушению?

— Вы имеете в виду осмотр места реального преступления?

Студентка из Ханбалыка кивнула. Баг неотрывно глядел ей в глаза, и девушка опустила взгляд.

— Все в свое время.

— А можно… — начал и запнулся Хамидуллин.

— Попробуйте, — подбодрил его Баг.

— Ну… Драгоценный преждерожденный Лобо, всем известно про вашего знаменитого кота… Вот… Нельзя ли свидеться с ним и узнать о ваших приемах работы с таким помощником?

Баг усмехнулся. Приемы работы! “Обязательно расскажу Ди, какой он знаменитый”.

— Я посоветуюсь с хвостатым преждерожденным, — ответил ланчжун с улыбкой. — Думаю, что такую встречу можно будет устроить. Надеюсь, Судья выделит для этого немного времени.

Студенты хихикнули.

— А… когда?

— Не раньше чем на следующей седмице, я полагаю.

— А на этой?

— На этой, к сожалению, никак не получится.

Завтра Баг со Стасей собирались отбыть в Мосыкэ.

Буквально на несколько дней.

Отдохнуть.

Только вот не забыть бы до отъезда задать корму воробьям да синицам.


Куайчэ Александрия – Тебриз, 5-й день двенадцатого месяца, вторница, утро

В дверь негромко стукнули, и в купе появился служитель куайчэ[190] — пожилой, волосы совершенно седые, ветеран скоростных перевозок, — с подносом в руке: на подносе, подле двух стеклянных чашек, исходил паром небольшой чайник, рядом с ним примостились вазочка с засахаренными фруктами и блюдце с сушками.

Коротко поклонившись, служитель сделал шаг к столику и принялся было располагать на нем принесенное, как взгляд его упал на черно-белый траурный Стасин халат, и рука, уже подхватившая сладости, дрогнула.

— Прошу меня простить, — склонил служитель в поклоне голову. — Пожалуйста, извините. — И неслышно вышел, унося вазочку прочь.

Баг ободряюще улыбнулся Стасе и взялся за чайник.

Куайчэ в направлении Мосыкэ[191], некогда – самой южной княжьей резиденции, — отправлялись из Александрии каждые два часа; пролетая расстояние от столицы до Мосыкэ за сто сорок минут, они делали короткую остановку и разбегались дальше, к городам и весям, поселкам и поместьям, крупным промышленным центрам и речным портам – на юг, в глубь необъятных ордусских просторов.

Баг бывал в Мосыкэ нечасто. Жизнь его была подчинена императорской службе, и про отпуск ланчжун обычно вообще забывал. В дорогу его звал лишь долг, когда деятельно-розыскные мероприятия требовали личного присутствия честного человекоохранителя со всей настоятельностью; на прочее времени просто не оставалось – разве что в отчий день выбраться ненадолго за город, оставить на обочине дороги верный цзипучэ и побродить среди кустов или по кромке песка Суомского залива, думая о том, о сем, рассеянно следя за полетом чаек или бросая время от времени в волны мелкие камешки.

А то, что за последнее время Баг выбирался в Мосыкэ несколько раз подряд, было данью долгу перед пострадавшим младшим сослуживцем, есаулом Крюком[192]. Ибо, в отличие от соседа, сюцая Елюя, занимавшего апартаменты справа от жилища Бага, о Крюке ничего не было слышно: опиявленный розовыми гирудами, Максим Крюк как сгинул в конце лета, так и не появился больше ни в Управлении, ни дома, ни у родных, которые как раз и жили в Мосыкэ. Пропал бравый есаул.

Сюцая Елюя же на днях выписали из лечебницы Управления, где довольно долго приводили в разумение. Однако же ордусская медицина в очередной раз доказала, что рубежей, которых она не может взять, просто не существует – хотя для преодоления некоторых приходится изрядно постараться. Еще Конфуций в двадцать второй главе “Лунь юя” наставлял: “Благородный муж не должен рассчитывать на то, что рыба из реки Цзян сама прыгнет на сковородку, где уже шипит наготове раскаленное масло”. Как раз тот случай: почти три месяца провел Елюй под надзором лекарей и научников, которые, засучив рукава халатов и не покладая рук, изгоняли из его тела противуправный фермент, а из души – готовность быть в рабской зависимости. Им это удалось, и сюцай вновь водворился у себя дома. Баг ни о чем его не спрашивал, щадя юношу, и уж совершенно не упоминал о том, как лишенный разума сюцай петухом наскакивал на него, Бага, в саду Храма Света Будды и пытался насмерть поразить ножом, а потом и шпилькой от шапки – хотя временами его и разбирало любопытство, помнит ли сам Елюй сей ужас, или те события изгладились из его оздоровленного сознания. При первой встрече с Елюем Баг сделал вид, что тот просто уезжал куда-то, а теперь вот – вернулся. И нельзя сказать, чтобы Багу уж совсем не было интересно, как научники обрели ключ к чудесному исцелению. Средства найдены, и Багу этого было довольно.

Да и бестактно было бы этим интересоваться. Как нечто весьма несообразное Баг воспринял замелькавшие осенью на страницах некоторых газет и сетевых изданий отголоски недобрым чудом все же распространившихся слухов о деле розовых пиявиц; но правды в том было чуть: как частенько бывает, слышали звон, а Будду – вон…

В те дни Баг утроил внимание к соседу, но о сюцае, хвала Гуаньинь, нигде не говорилось ни полслова. А если бы кто из газетчиков попробовал сунуться к сюцаю, честный человекоохранитель показал бы наглецу, как надо правильно сидеть на стуле.

Елюй-то поправился, но вот Крюк…

Именно к его родителям наведывался Баг в Мосыкэ пару раз. Навестить стариков, узнать, нет ли у них в чем нужды, подбодрить… да просто посидеть вечерок-другой с родителями многообещавшего молодого человекоохранителя…

— Смотри, Баг, Ананасовый Край[193] проезжаем. — Стася придвинулась к окну, провожая взглядом укрытые снегом широкие крыши, мелькнувшие за окном.

— Да, значит, ровно полпути уже, — задумчиво кивнул Баг, тоже взглянув в окно: мимо проносились ряды знаменитых на весь северо-запад теплиц, где выращивались озимые ананасы. — Скоро будем в Мосыкэ… — Он потянулся к регулятору громкости поездного приемника, возвестившего о достижении станции жизнерадостной древней мелодией “А она сажала ананасы”, и выключил его; слушание подобной музыки в дни траура было не вполне уместно.

Стася благодарно коснулась его руки.

— Надо было и Дишку взять с собой, — чуть улыбнувшись, сказала она. — Посмотрел бы Ананасовый и вообще… попутешествовал.

— Ему с Елюем лучше, — отвечал Баг. Отчего-то его раздражало это прозвище – Дишка, которым сразу и навсегда наградила кота Стася.

Траур отдалял их друг от друга. Так легко вспыхнувшее и так жарко разгоравшееся пламя взаимного интереса и влечения внезапно – стало угасать. Они по-прежнему были вместе: Баг сделался предупредительно-вежлив и внимателен, до такой степени, какой в себе даже и не подозревал ранее, точно соблюдая малейшие нюансы положенных в подобных обстоятельствах установлении – как то и требовалось от истинно культурного человека. Стася тем более не позволяла себе ничего, что хоть как-то выходило бы за рамки приличия для носящей траур женщины. Они все делали правильно.

Но неуловимые, необъяснимые токи, незримо связывающие близких людей, отчего-то стали вдруг слишком слабы; они гасли, гасли, гасли… Ни Баг, ни Стася не решались заговорить об этом, и виной молчанию был вовсе не траур, во время коего подобные разговоры и впрямь неуместны, но, скорее, простая боязнь говорить о неприятном. Это так по-человечески: тешить себя тем, что, покуда плохое не названо вслух, его как бы и нет, оно – только кажется, чудится, блазнит; но первое же произнесенное слово как бы выпускает это плохое в мир. А уж тогда оно, плохое, обрушивается на тебя всей своей чугунной неодолимостью – извне, будто оно всегда в мире было, только ждало своего часа.”

И вот и Баг, и Стася считали, что о холодке, ощутимо приморозившем их нежную дружбу, лучше и не говорить вовсе. И, как могли, делали вид, будто – все хорошо, все как прежде, будто это просто траур, который нужно достойно переждать как долгую морозную зиму.

Будь ты русский, ханец, ютай, да хоть и негр преклонных лет – всем от природы свойственно стремление прятать голову в песок.

Вот воробьи – у них иначе.

Не в силах разобраться с незнакомыми чувствами, Баг как за соломинку ухватился за напоминание Алимагомедова об отложенном ранее отпуске; Баг приехал к Стасе и предложил прокатиться вдвоем – только ты и я – в Мосыкэ, где, ни в чем не нарушая траура, провести в сообразных прогулках по живописным, исполненным исторических памятников местам несколько дней до конца седмицы, протоптать несколько своих дорожек в ослепительном снегу, так не похожем на холодное крошево слякотной, низинной Александрии. Одним словом – отвлечься.

И быть может, что-то поправить.

Но и об этом Баг тоже старался не думать.

Баг запутался.

Все было для него так неожиданно: и Стася, и траур потом, и эта невозможная Цао Чунь-лянь… Слишком много для одного маленького Бага.

Куайчэ плавно замедлил бег.

— Станция Бологое. Остановка десять минут. Просим драгоценных преждерожденных не забывать свои нефритовые вещи в вагонах!


Мосыкэ, несколькими часами позже

Покинув незадолго до полудня гостеприимный вагон куайчэ на Александрийском вокзале, они наняли повозку такси и доехали до небольшой уютной гостиницы “Ойкумена”, что на северо-востоке, совсем недалеко от кольцевой дороги, опоясывавшей Мосыкэ; Баг обычно останавливался здесь. В этом районе города, рядом с Великим Мосыковским Торжищем, было множество мест, где могли на свой вкус и достаток найти кров и пищу гости города: это и странноприимный дом “Путник”, и меблированные комнаты “Нефритовый гаолян”, и гостиница “Иссык-Куль”, и, специально для водителей тяжелогрузных повозок дальнего назначения, — многоэтажное подворье “Отстой”… А дальше на север, где когда-то цвела по веснам тихая деревенька Останкино, громоздились башни и корпуса крупнейших в Ордуси заводов по производству эрготоу, напитка непритязательного, но вполне просветляющего сознание, настоящей двойной очистки – и там, нескончаемо пучась, подпирали зимнее небо могучие клубы пара и дыма.

Стася и Баг сняли в “Ойкумене” два расположенных рядом одноместных номера – удобных и милых, с видом на площадь перед Торжищем. Посреди площади высилась, мерцая благородной серой сталью, вдохновенно изваянная еще в первой половине века скульптурная пара “Пастух и Ткачиха”[194] — Пастух пас, а Ткачиха, как водится, ткала; несколько поодаль вонзался в небеса обелиск, воздвигнутый в честь первых ордусских звездопроходцев.

Отдохнув с дороги, Стася и Баг неспешно двинулись в город.

Свежий снежок, выпавший ночью, задорно хрустел под ногами. Морозный чистый воздух играл в легких. Бодро искрились в молодых, крепеньких сосульках лучи не омраченного вечными александрийскими тучами солнца.

— Красиво… — время от времени говорил Баг.

— Да, — отвечала Стася.

Отчего-то они теперь мало разговаривали. И сразу друг с другом во всем соглашались.

Только радости это согласие уже не приносило.

— Ты не мерзнешь, Стасенька?

— Нет, что ты. Все хорошо.

— Пройдем еще пешком?

— Давай.

— Или проедем несколько остановок?

— Пожалуй…

Баг казался себе неуклюжим, слишком резким в движениях, не таким внимательным, как должен быть; здесь, в Мосыкэ, неловкость, казалось, отступила…

Нет, думал он, это правильно, что мы поехали попутешествовать. Когда осматриваешь новые места – можно долго молчать… и это нормально, естественно…

Может, все уладится. Если будет на то воля Будды…

Пройдя краем Торжища, полюбовавшись на многочисленные фрукты, овощи, колбасы и с трудом удержавшись от того, чтобы купить “танхулу” – покрытые глазурью сладкие мелкие яблочки на деревянной палочке, Баг и Стася вышли на улицу Хлеборобов и здесь, дождавшись автобуса, поехали в центр.

За окнами медленно проплывали двух – и трехэтажные домики, церквушки, сады и парки, где заснеженные деревья тянули голые ветви к небу, — при всей своей бестолковой беспорядочности Мосыкэ была удивительно ордусским городом, вольготно разбросавшим улицы и переулки по пленительным холмам и низинам. Баг, попадая сюда, никогда не отказывал себе в удовольствии побродить по бойко пляшущим кривоколенным улочкам, полюбоваться на древний Кремль, или Кэлемули-гун, как его нередко именовали гости города… поглядеть, задрав голову, на устремленный куда-то к чертогам Небесного Императора шпиль Мосыковского великого училища… потом, подъехав к нему поближе, наоборот, полюбоваться на город с Горы Красного Воробья… прогуляться по набережной, взойти на тридцатитрехъярусную обзорную пагоду Храма Тысячеликой Гуаньинь, недавно отстроенную заново, — старая кренилась набок на протяжении двух столетий и в тридцатые годы, небрежением тогдашнего мосыковского градоначальника Серго Кагановича Ягодиныца обрушилась, — после чего градоначальник понес суровое, но справедливое, согласно действующим уложениям наказание: был внятно бит большими прутняками и понижен в ранге до чина, равного старшему привратнику мелочной лавки, без права переписки с князем, а наипаче – с императором.

Пагоду восстанавливали почти пятьдесят лет: требовалось заново нанести на стены и балки затейливую древнюю роспись, воспроизводящую подённо почти двадцатилетнее путешествие великого Сюань-цзана в Индию за буддийской мудростью. Погибшая уникальная роспись, по мнению некоторых научников, по ценности могла сравниться с пещерными фресками Дуньхуана.

Баг и Стася вышли из автобуса у переулка с многозначительным названием “Последний” и углубились в лабиринт улочек, причудливо петляющих с холма на холм. Вскоре Стася раскраснелась от ходьбы и едкого морозца, лицо ее немного оживилось; а вот Баг почувствовал некоторую усталость. Так всегда бывает: в череде важных дел, от которых ни на мгновение не оторваться, забываешь обо всем, не то что об усталости, и чувствуешь, как вымотался, только тогда, когда в делах поставлена последняя, решительная точка.

Они остановились на углу Вторницкой и переулка Св. Клементия. В глубине переулка виднелось одноэтажное здание, фасад которого был выкрашен ярко-красным цветом, и поперек этого красного великолепия шли огромные буквы: “Алая рать”. Ниже, мельче: “Новейшие и разнообразнейшие звукозаписи”.

Сердце неравнодушного к музыке Бага дрогнуло. В другой раз он не преминул бы заглянуть в широко распахнутые лаковые двери, потолкаться у прилавков, послушать варварских акынов и даже прикупить себе десяток-другой сообразных записей, но ныне, ввиду Стасиного траурного положения, это было решительно невозможно, и Баг, мысленно вздохнув, перевел взгляд на вывеску другого дома.

— Ты не проголодалась, Стасенька?

— А ты?

— Наверное… Вот, смотри, какое место.

— Ой…

Вывеска – странная и в то же время многообещающая – гласила: “О-го-го! Ватрушки!” Далеко разносился явственный дух съестного, невольно заставлявший вспомнить о жизненно важных жидкостях.

— Зайдем, пожалуй?

— Конечно, зайдем, Баг…

Раньше Баг, будучи в Мосыкэ, как-то не задумывался над тем, где бы вкусить пищи, — обычно время поджимало; а во время кратких прогулок низменные мысли о еде отступали перед прелестью города. Между тем оказалось, что поесть здесь не так уж и просто: харчевен, буфетов и закусочных в Мосыкэ было не в пример меньше, нежели в Александрии. Или, может, они прятались за такими вывесками, которые опознать могли лишь местные жители.

Дверь из некрашеных струганых досок бесшумно отворилась, и Баг со Стасей оказались у полутемной деревянной лестницы.

— Теперь куда? — в легком недоумении спросила Стася.

Баг пожал плечами:

— Наверх, наверное…

Миновав промежуточную площадку с какой-то неприметной дверью, Баг и Стася поднялись по скрипучим ступеням до самого верха; потянув за бронзовую ручку, открыли другую, более внушительную дверь и оказались в Довольно странном помещении.

Здесь пахло свежей выпечкой и… книгами. Узкие и неглубокие – на один ряд книг – шкапы перегородили помещение так и сяк, и около них стояли в изобилии маленькие столики, стулья и скамьи, на которых устроилось большое количество преждерожденных самого разного вида: собравшиеся в верхнем зале “О-го-го!”, никуда не торопясь, смотрели книги, листали книги, читали книги и одновременно с этим закусывали, пили чай и кофей, а кое-кто – и напитки покрепче, курили и негромко беседовали. Над этим всем царил искусно выполненный на шелке призыв: “Выбрал книгу – заплати в кассу!”

Оторопело застыв на пороге книжной лавки-буфета, Баг и Стася некоторое время с любопытством оглядывались по сторонам – внимания на них никто не обращал – а затем, пройдя мимо ближайшего столика, где, по соседству с сиротливой чашкой кофею, коротко стриженный молодой преждерожденный в теплом халате на лисьем меху и с серьгой в ухе сосредоточенно листал толстую, с обильными цветными картинками книгу некоего Е Воаня “Сообразное использование двенадцатиструнной балалайки в сладкозвучных отрядах. Том первый”, углубились в книжный лабиринт.

Даже бегло взглянув на полки, Баг убедился, что в “О-го-го!” есть буквально все. Любые книги. Все эти книги можно сколь угодно долго смотреть, а если понравится – и купить. А можно и не покупать, а просто так посидеть, неторопливо беседуя, со знакомыми у книжных шкапов. И Баг уже было нацелился подцепить с полки первый том последнего, незнакомого ему издания “Уголовных установлении династии Тан с комментариями Юя”, как Стася дернула его за рукав.

— Ой… Ужас какой…

Проследив ее испуганный взгляд, честный человекоохранитель увидел в простенке между шкалами большой красочный плакат: из-под надписи “Она возвращается!!!” прямо на смотрящего шел некий до крайности изможденный преждерожденный, умотанный несвежими бинтами по самый кончик носа. Тощие и, что уж там, кривые ноги преждерожденного вязли в куче неясно прорисованного хлама, костлявые, длиннее тулова руки с невыносимо отросшими ногтями сей страхолюд алчно тянул к зрителям, и по левой, украшенной замысловатым браслетом, текла неправдоподобно темная кровь. Снизу плакат украшала подпись: “Эдуард Хаджипавлов. Злая мумия-2”.

“Совсем совесть потеряли, — подумал Баг. — Здесь же дети бывают. А ежели, скажем, беременная женщина заглянет книжечку о материнстве приискать? Возьмет да прям тут же и родит с перепугу!”

— Пойдем, Стасенька.

По дороге вниз Багу пришло в голову открыть другую дверь – ту, что они миновали, когда поднимались. Оказалось – не зря, ибо они очутились в обширном трапезном зале вполне привычного вида.

По всей вероятности, кухня “О-го-го!” была настолько замечательна, что никто не мог пройти мимо, не отведав, — трапезный зал оказался полон так же, как и книжно-буфетный, и некоторое время Баг и Стася растерянно топтались в дверях, ожидая появления какого-нибудь служителя в привычном глазу александрийца белом хрустящем халате.

Так всегда в небольших городах. В Александрии Багу и в голову не пришло бы разыскивать себе и подруге место самостоятельно: уже у входа они бы оказались на попечении вежливого, расторопного прислужника, который устроил бы их возможно удобнее, даже если пришлось бы разделить столик с кем-то еще; убедился бы, что гостям и правда хорошо, принял бы заказ и бесшумно улетучился на кухню, дабы через несколько мгновений порадовать их горячим чаем и небольшими влажными полотенцами для рук и лица. Но то в Александрии…

В “О-го-го!” дела велись иначе: служители в зале были, но, крайне занятые другими посетителями, сновали между кухней и залом как белые молнии, и тогда Баг, махнув рукой на приличествующие случаю церемонии, направился к столику – который углядел в неясном свете стенных светильников, — где одиноко сидел в глубокой задумчивости немного нескладный, высокий молодой человек с длинным бледным лицом и с чашкой в отставленной в сторону руке.

— Вы позволите? — вежливо спросил его Баг, окинув внимательным взглядом отороченный мехом теплый халат, шелк коего был расшит вызывающей роскоши аистами, стремящимися в горние выси, к обителям бессмертных. Преждерожденный, держа тонкими, длинными пальцами чашку рисового цзиндэчжэньского фарфора, соперничающего в толщине со скорлупой куриного яйца, оторвался от дум, в которые был погружен полностью и без остатка, стремительным движением другой руки накрыл беззвучно чашку крышкой и перевел взгляд на Бага и Стасю.

— Прошу прощения?

— Вы позволите нам присесть рядом с вами, драгоценный преждерожденный? — терпеливо повторил вопрос Баг. — Все прочие столики заняты, лишь за вашим есть свободные места. Конечно, если вас не обременит наше присутствие…

Обладатель тонких музыкальных пальцев окинул рассеянным взглядом полумрак буфета: зал действительно был полон, и только он со своей чашкой чаю и чаркой сливового вина сидел в одиночестве.

— Да, конечно, конечно, располагайтесь… — Пальцы выбили на лаковой столешнице короткую нервную дробь и ухватились за чарку. Баг пододвинул Стасе стул, и они уселись. Мимо мелькнула молния белого халата:

— Рады-вас-приветствовать-драгоценные-преждерожденные-мгновеньице-извините-сейчас-я-буду-весь-внимание… — Легкий вихрь встряхнул бумажные салфеточки, торчавшие из пасти бронзовой лягушки, набычившейся посреди стола.

Вихрь пронесся обратно, оставив перед Стасей и Багом аккуратные папочки, украшенные видом Кэлемули-гуна и надписью “Кушанья нынче”.

Целых два прислужника понесли мимо большое блюдо с крупной уткой в яблоках, аромат донесся нешуточный, и Стася умоляюще взглянула на Бага, да и у того в животе взыграли марши, а сосед – дернулся, широко открытыми глазами проводил блюдо, а потом, чуть не смахнув на пол чарку и чашку, рванул халат на груди и стал что-то искать за пазухой.

“Бедняжка… Как он голоден…” — подумала сочувственно Стася.

“Это что же, и мы так же оголодаем, ожидая?!” — с легким испугом подумал Баг.

Сосед же выхватил из-за пазухи несколько листов бумаги и ручку, бросил листки на стол и, сделав пальцами несколько плавных движений, склонился над бумагой. Начал писать. Задумался, схватился за лоб тонкой рукой. Что-то вычеркнул. Погрыз ручку. Опять поиграл пальцами. Невидящим взглядом впился в Стасю и смотрел так долго, что девушка смущенно заерзала. И снова принялся писать. Писать и черкать.

“Творческий процесс”, — догадался Баг.

Подлетел учтивый румяный служитель, поставил, почти уронил на столик чайник с жасминовым чаем, смахнул с подноса чашки (ни одна не разбилась и даже лишний раз не звякнула), стремительно налил чаю и, молниеносно приняв заказ – Стася пожелала овощной салат без приправ и доуфу под соевым соусом, Баг из солидарности взял себе то же, — снова исчез.

— Ну что же, — неуверенно промолвил Баг, окидывая взором полутемный зал, полный людей, — тут неплохо…

— Да, только… — начала было Стася, но тут их худощавый сосед, уже несколько мгновений сидевший без движения, перебил ее самым несообразным образом.

— Позвольте, — внезапно заговорил он, — позвольте мне, ничтожному, не будучи представленным, прочитать вам убогое стихотворение, пришедшее на ум буквально только что!

Собиравшийся посмотреть на него строго Баг при такой постановке вопроса примирился с поэтической примесью к обеду – тем более что самим обедом покамест и не пахло – и вопросительно взглянул на Стасю. Литераторы всегда вызывали у него почти детский интерес, как диковинные жуки или бабочки. А что перед ними сидел именно литератор, Баг теперь уже не сомневался. Об этом говорил хотя бы совершенно отсутствующий взгляд; подобные взгляды Баг видел несколько раз у преждерожденного Фелициана Гаврилкина, когда тот в харчевне “Яшмовый феникс”, ломая карандаши и роняя телефоны, вдохновенно строчил на салфетках газетные передовицы, да еще разве у научников, хотя бы у Антона Чу, разглядывающего розовую пиявку: вроде смотрит, а – не видит. Думает. Ну-ка, ну-ка…

— Да, пожалуйста… — Стася была явно заинтересована.

Сосед решительно воздвигся из-за стола, и стало видно, какой он нескладный и худой – роскошный халат был явно велик поэту, — принял горделивую позу, простер перед собой руку и, закрыв глаза, торжественно и внятно продекламировал:

Крякает утка надсадно в ночи.

За ногу тянет ее Епифан.

Птица мечтает в небо взлететь.

Не суждено: быть супу! Быть!

— после чего сел на место, откинулся на спинку стула и окинул Бага и Стасю взглядом человека, честно исполнившего свой нелегкий долг.

— Ну как?

“Обалдеть… Эх… Только лучше бы сейчас супчику, да с потрошками…” — отрешенно подумал честный человекоохранитель, но вслух ничего не сказал.

— Это… интересно, — запнувшись на мгновение, кивнула Стася. — Очень любопытно. Очень.

— Да уж… — неопределенно протянул Баг, когда долговязый литератор, ожидая реакции, взглянул на него. Впрочем, Баг ничего не понимал в высокой поэзии. И не пытался даже. Стася оживилась – уже славно.

Тут до их столика донесся звон бьющейся посуды: в середине обеденного зала, роняя на пол блюда и чаши и опрокинув стул, вскочил представительного вида преждерожденный и – со стуком опустив ладони на стол, навис над своим соседом, сухощавым ханьцем средних лет, в массивных очках и с совершенно седыми волосами. Несколько мгновений он сверлил ханьца взглядом, а потом выпрямился, громогласно сказал: “Не выйдет! Нечего вам делать на этих похоронах!” — и покрутил перед его носом толстым пальцем, украшенным перстнем; метнул из рукава на стол связку чохов – жалобно тренькнула чашка, — развернулся и, оттолкнув подбежавшего служителя, большими шагами быстро направился к выходу. В дверях обернулся и на прощание пронзил так и не сделавшего ни единого движения ханьца долгим презрительным взглядом.

Прислужники принялись собирать осколки.

“Милое место… И правда „О-го-го"…” — подумал Баг, отворачиваясь.

Слуга высокой поэзии между тем смотрел на происшедшее во все глаза, прерываясь лишь затем, чтобы что-то черкануть на своих бумажках.

“Подробное описание поля боя составляет, что ли? Или опять стихи?!.”

Баг оказался прав: обладатель роскошного халата повернулся к ним и, видя на лице Стаси любопытство, кашлянул и прочел следующие потрясающие строки:

Весной в селе я в грязной луже

Гирудиц крупных двух узрел:

Хотели жабу пить – удрала.

Тогда впились друг другу в хвост!

“И этот о гирудах… — печально подумал Баг. — Богатое, однако, у него воображение”.

И спросил:

— Вы их знаете?

— К сожалению… — с легкой гримасой отвращения отвечал сосед. — Но, право же, толковать о них не имею ни малейшего желания: пусть себе грызутся, пустой болтовней да чашкобитием таланта не докажешь! Лишь зря бумагу переводят. Сочинители на злобу дня… Хаджипавловы с Кацумахами… Талант, — он глубокомысленно приосанился, — дается от природы и развивается упорным трудом. Да-да. Упорнейшим трудом. — Отпил из чарки. — Когда сложишь в день тридцать – сорок стихов, а потом оставишь лишь две строчки или даже вовсе ничего, и так много лет, — тогда поймешь, сколь тяжело изящное слово!

— Вы поэт, это сразу видно… — кивнула Стася. — А где же в ваших стихах рифма, извините?

В ответ на это поэтически одаренный молодой человек удивленно вытаращил глаза, потом понимающе усмехнулся, поднял протяжный палец и, пристально глядя на Стасю, продекламировал, сопровождая каждое слово жестом – словно заколачивал гвозди:

Я не люблю рифмичные стихи!

Они козлу подобны в огороде:

Капусту жрет, ан молока-то нет!

— Имеете право, — кивнул Баг.

Тут появился прислужник и с необычайной быстротой расставил перед Стасей и Багом тарелки.

— Ну, видите ли, рифма – это такая формальная вещь… — подхватил свою чашку сосед и приподнял крышечку. — В свое время я много и плодотворно, да-да, плодотворно работал с рифмой… — Он помолчал, наморщив лоб. — Но потом разочаровался. Да-да. Совершенно разочаровался. Потому что, как учил великий поэт Ли Бо… — В этот момент в рукаве у Бага запиликала трубка, и Баг, так и не узнав, чему же учил древний мастер изящного слова, приложил руку к груди в знак извинения и достал телефон.

“Кто бы это? Надеюсь, не из Управления…”

— Вэй?

— Драгоценноуважаемый ланчжун Лобо?

— Да, я.

— Ой, то Матвея Онисимовна Крюк звонит, мать Максимушки. Слышите меня?.. Вы зараз к нам на Москву не собираетесь?

Богдан Рухович Оуянцев-Сю

Александрия Невская, Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 4-й день двенадцатого месяца, первица, поздний вечер

Падал снег.

Огромные тяжелые хлопья рушились мощно и ровно, вываливаясь из рябого от их летящего изобилия ночного неба – и снова съеживались, и пропадали внизу, лепя город, как дети лепят снеговиков. За сырым снегопадом, за рекой стояли, помаргивая сквозь пелену, разноцветные огни Парковых Островов[195]; если смотреть долго, казалось, это снег остановился в воздухе, а огни летят и летят вверх, в небеса.

Падал, вываливаясь из невидимого неба, снег.

Падал, вываливаясь из невидимого будущего, новый век.

Можно сколько угодно твердить себе, что, ежели считать от Хиджры, наш мир окажется не в пример моложе; можно утешительно вспоминать, что нынче подходит к концу лишь девятый год под девизом правления “Человеколюбивое взращивание”, и следующий окажется всего-то десятым – если, конечно, Небо не даст императору знак сменить девиз и начать бег времен сначала… Но факт оставался фактом: до две тысячи первого дня рождения Христа оставалось едва ли три седмицы.

Нежный голосок Фирузе, мурлыкавший в детской вечное “Баю-баюшки”, умолк. Почти беззвучно в своих мягких, ярких туфлях с загнутыми вверх носами Фирузе подошла к мужу и молча остановилась рядом.

Богдан глядел в ночь.

Его душа, точно сушащаяся шкура только что добытого и освежеванного зверя, была растянута на крайностях. Одна – благостное, умиротворенное счастье. И другая – саднящее чувство того, что он, Богдан, словно отработавший свое трутень, больше, в сущности, жене не нужен.

На такие мысли мог быть лишь один ответ.

Богдан обнял жену, и она преданно прижалась щекою к его плечу.

Плоть наша – от тварей, но души – от Бога.

Новый век в жизни Богдана и Фирузе начинался, не дожидаясь круглых дат.

— Красиво, — завороженно шепнул Богдан, по-прежнему глядя в полную мерцающих падучих полос темную пропасть окна.

— Конечно, красивая, — тоже негромко ответила Фирузе. Грех было говорить громко, когда снег валит так тихо. — И носик твой, и подбородок…

Он смолчал, и лишь крепче прижал к себе жену.

“Мое тело тоже пропитано хотениями недушевными”, — подумал Богдан, и в памяти его сразу всплыло из Иоанна Лествичника: “Как судить мне плоть свою, сего друга моего, и судить ее по примеру всех прочих страстей? Не знаю. Прежде, нежели успею связать ее, она уже разрешается; прежде, нежели стану судить ее, примиряюсь с нею… Она навеки и друг мой, она и враг мой, она помощница моя, она же и соперница моя; моя заступница и предательница. Скажи мне, супруга моя – естество мое, как могу я пребыть неуязвляем тобой?”

— Ты изменился, — сказала Фирузе после долгой паузы.

— Как?

Она опять помолчала.

— Повзрослел.

Богдан чуть улыбнулся.

— Неудивительно, — сказал он. — Из кандидатов в отцы одним махом стать кандидатом в деды!

Фирузе чуть покачала головой.

— Нет, не только. Соловки не отпускают…

Еще вчера вечером Богдан все рассказал Фирузе без утайки. Таить не хотелось, да и возможности не было; вопрос о том, почему младшая супруга не дождалась ее возвращения, Фирузе задала мужу одним из первых.

— Для нас это плохо или хорошо? — спросил Богдан.

— И плохо, и хорошо, — ответила Фирузе, — иначе не бывает. Таким ты мне люб больше… теперь. Девчонка вполне может любить мальчишку, но взрослой женщине нужен взрослый мужчина. Я только очень боюсь, что… — Она запнулась.

Богдан, не выдержав ожидания, спросил:

— Что?

— Что ты чувствуешь себя перед ней виноватым.

— Перед кем? — глупо спросил Богдан.

— Перед Жанной, — спокойно пояснила Фирузе.

Богдан помедлил.

— Почему это тебя пугает?

— Потому что ты очень хороший человек. Обычные люди ненавидят, а то и презирают тех, перед кем чувствуют вину. А очень хорошие… — у нее дрогнул голос, — начинают их любить всем сердцем. Я боюсь, ты так теперь в нее влюбишься, что я стану тебе… неважной. Две жены – дело житейское… но я не хочу, чтоб ты ее любил крепче, чем меня. Особенно теперь, когда ее нет. Будешь обнимать меня, а вспоминать ее. Этого я не выдержу.

— Нет, — горячо и сбивчиво начал Богдан. — Фира, нет…

— Молчи, — ответила она, — не говори ничего. И я не стану говорить ничего, хотя… может, и надо бы сейчас, но… То, что я буду любить тебя всю жизнь, ты и так… веришь. И я. Это вроде веры во Всевышнего. Молчи. Я верю, что лишней боли ты мне не доставишь, ты добрый, а неизбежная – неизбежна. Пусть все идет, как идет. Мы живем, Ангелина спит… снег падает.

— До лета рукой подать, — в тон жене добавил Богдан. Помолчали.

— Ты хотел бы с нею снова увидеться? — спросила Фирузе.

— Не знаю, — ответил Богдан.


Возвышенное Управление этического надзора, 5-й день двенадцатого месяца, вторница, утро

Главный цензор Александрийского улуса, Великий муж, блюдущий добродетельность управления, мудрый и бдительный попечитель морального облика всех славянских и всех сопредельных оным земель Ордуси Мокий Нилович Рабинович крепко, обстоятельно пожал Богдану руку и указал на кресло для посетителей.

— Ну, с возвращением, — сказал он и сам уселся на свое начальническое место, прямо под висящим на стене портретом Конфуция. С удовольствием, внимательно оглядел Богдана сызнова.

— На пользу тебе пошло богомолье, Богдан Рухович. Похудел, подтянулся, заматерел…

Чуть слышно гудела да изредка пощелкивала под потолком немолодая газосветная лампа. За окошком, полускрытым тяжелыми шторами, уже погасли фонари; теперь там безрадостно вытаивали из серой мглы призраки заваленных снегом деревьев и домов, мало-помалу наливались объемом и плотью.

— С возвращением, — повторил Великий муж. — Еще раз прими мои поздравления. Дочка – красавица! Как увидел ее на воздухолетном вокзале… сомлел, честное слов сомлел! А ты каков теперь? Обрел равновесие душевное?

Богдан задумался, как ответить, но Раби Нилыч, истолковав его молчание по-своему, замахал на заместителя обеими просторными, как лопухи, ладонями:

— Впрочем, что это я? Разве такие вопросы задают?

— Да нет, задают, конечно, — сказал Богдан. — Только вот ответить не просто… В чем-то обрел.

— Барух хашем, — кивнул Раби Нилыч. — Готов приступить к работе?

— Всегда готов, — ответил Богдан и улыбнулся. Мокий Нилович удовлетворенно хмыкнул в ответ.

— А вы-то как? — не утерпел Богдан. — Ваше-то как здоровье?

Кустистые, черные с проседью брови Великого мужа парой могучих улиток сползлись на переносье.

— В таких случаях принято отвечать: не дождетесь, — проговорил он мрачновато. Помедлил. — Да нет, я понимаю, что ты имеешь в виду. Дозу я получил не полную, один раз только успели поставить пиявиц, потом-то вы с ланчжуном Лобо, слава Богу, повязали аспидов… И все равно – проверяли меня и так, и этак… да и не только меня, как ты можешь догадаться. Вывод такой: кто был опиявлен избранно на предмет симпатии к челобитной той окаянной, те вне размышлений, хороша она иль плоха, остались людьми вполне нормальными Здесь речь идет о событиях и последствиях событии, описанных в «Деле о полку Игореве». . А поскольку вопрос о челобитной снят, угрозы нет. Хотя, конечно, так или иначе – скоро на отдых пора… От греха подальше.

Ну, разговор-то о том, что пора ему, старику, на отдых, Мокий Нилович заводил с Богданом не в первый раз. Хорош старик! Да на таких стариках Поднебесная и держится!

— Знаешь, — понизив голос, доверительно сообщил Великий муж Богдану, — успокаивали меня наши ученые не раз и не два, а все ж таки… хожу и словно мину замедленную в себе ощущаю. Взорвется когда-нибудь, или дохожу свой век невозбранно, сам себе господин? Боязно… Умом понимаю, что ученым надо верить, а сам подчас все-таки дергаюсь. — Он вздохнул. — Как вы тогда с другом твоим так споренько все это раскрутить ухитрились… да как бережно… Сколько б людей еще так вот мучились теперь, если бы не вы. — Он на миг сокрушенно поджал губы. — А все ж таки нескольких заклятых на полное подчинение мы упустили, до сих пор найти не можем.

— Неужто?

— А ты не ведаешь? Ну да; ты на островах сидел… На полное подчинение-то заклятым – им куда хуже нас, тех, кого только на челобитную наговаривали… Вот они и разбежались кто куда – то ли последние повеления Игоря-князя своего выполняя, то ли что… Троих так и не нашли по сию пору. Может, сгинули где, а может… Не ровен час, кто-то случайно слово власти при них скажет…

— Да нет, Мокий Нилович. Там же не слово, там целая фраза Козюлькиным состроена была, нарочито бессмысленная, так, чтоб оные случайности сугубо исключить и только за собою закрепить заклятых и возможность им приказывать. Нешто вы сами не помните?

Мокий Нилович мрачно втянул воздух волосатыми ноздрями.

— Откуда ж мне помнить? — пожевал губами и тихо проговорил: – Вот ты ее мне сообщил?

— Нет…

— А чего ж так?

Богдан пожал плечами.

— Да случая не было…

Рослые брови Мокия Ниловича снова сползлись.

— Может, и случая, конечно, но и никому тогда, получается, сей случай не выпал. Я так понимаю, что… Побоялись и посейчас побаиваются ее при мне произносить. Вдруг как-то сработает? Береженого, знаешь ли, Бог бережет.

Богдан вздохнул. В словах Великого мужа был определенный смысл. Может, и впрямь лучше не дразнить судьбу.

— Хоть научились заклятых на подчинение из опиявленного состояния выводить, но…

— Вот и Баг мне давеча сказывал, что соседа его, уж на что он разумение потерял, за истекшие месяцы совершенно образумили! — обрадовавшись поводу сменить тему, подхватил Богдан.

— Да, кого удалось вовремя в лечебницу управления доставить, те возвращены к полноценной жизни, — кивнул Раби. — А все ж таки долго еще от собственной тени шарахаться будем. Потому как, во-первых, не всех нашли, а во-вторых… сложное это все дело. Курить-то я так и не начал с той поры! Стало быть, какое-то воздействие сохраняется! Поверишь ли – даже запаха табачного до сих пор не переношу! И вот кстати…

Богдан не раз слыхивал подобные “кстати” и уж догадался, что многоопытный дафу[196] не случайно уделил столько внимания этой теме. Не стал бы он углубляться в воспоминания и излишний разговор о собственных подноготных немощах пресек, ежели бы не имел неких сугубо деловых оснований.

— Твой первый рабочий день нынче, — сказал Мокий Нилович, — после отпуска-то. Вот и входи в дела помаленьку. Хочу тебе поручить одну жмеринку… безобидную, но странную какую-то. Нелепую.

Богдан подобрался.

— Слушаю, Мокий Ниловнч, — сказал он.

— Долго языком молоть не стану. Незачем это, да и не в характере… Материалы посмотришь у себя, не так их много, и поручаю я тебе это скорей для разгона после долгого простоя. Это не Асланiв какой-нибудь, тут все люди утонченные, трепетные, и ни к каким активным действиям не склонные. А может, и неспособные к оным по роду основных занятий своих. И ты человек душевный, тебе с этой публикой как раз будет с руки разбираться. Безопасно. Спокойно. Но…

— Да не томите, Раби Нилыч! — не выдержал Богдан.

— Газет ты там, на Соловках, естественно, не читывал, в сеть не хаживал…

— Телевизор не сматривал, — в тон начальнику добавил Богдан.

— Не так давно, седмицу назад… буквально в один день вышли два романа литературных. Оба на одну тему. Про Крякутного и его отказ от исследований, из-за коего мы в столь беспомощном положении летом-то пред розовыми пиявицами очутились…

— Так уж и про Крякутного?

— Ну, произведения-то художественные, там фамилии все заменены, но понять можно. И самое смешное, что по фактам и сюжету все один к одному, только продолжение выдуманное в одном произведении – будто Крякутной герой, мол, святой праведник, а в другом – будто он чуть ли не изменник государственный.

— Пресвятая Богородица…

— И теперь писатели, авторы сих произведений, друг дружке в вороты халатов вцепляются и обвиняют один другого в так называемом плагиате. Надо разобраться, Богдан. Тонко так, уважительно… как ты умеешь.

— Понятно… — с ощутимой толикой уныния протянул Богдан.

— Однако ж тут еще одна закавыка, — поморщившись, проговорил Раби Нилыч. — Писали-то они, факты не с кустов собирая. Седмицы через две-три после того, как отъехал ты поститься, в некоторых средствах всенародного оповещения крохи сведений о деле Игоревичей проскользнули. Конкретно ничего, и повода начинать разбирательство о разглашении секретов не возникло ни малейшего… но само по себе непонятно: где-то ж утечка все-таки произошла! И тут, разбираясь с плагиатом, не худо бы заодно принюхаться, откуда вообще звон пошел. И, что характерно, Богдан – оба писателя знают, похоже, больше, чем в печати было. Оба. То есть они все это так подают, что, мол, тут творческий их домысел – но домысел-то у обоих одинаковый – и они сызнова ругаться начинают: “Ты у меня украл!” — “Нет, ты у меня украл!”… А сам-то домысел в точку попадает. У обоих равно. Понимаешь?

— Понимаю, — после некоторой заминки проговорил Богдан уже куда более заинтересованно. Пальцем поправил очки. — Еще как понимаю…

— И что ты понимаешь? — тоже помедлив, негромко спросил Раби Нилыч.

— Не исключено, что кто-то из опиявленных на полное подчинение, из тех, что в розыске до сих пор, мог к кому-то постороннему случайно во власть попасть… и уж в полном-то подчинении он ничего скрыть был не в силах. Рассказал всю свою судьбу. А там пошло-поехало. Стало быть, проследив цепочку, мы на несчастных, кои все еще без лекарской помощи маются, выйдем наконец.

— Правильно мыслишь, Богдан, — сказал Великий муж. — Но… больше тебе ничего не приходит в голову?

Богдан покусал губу, а потом упавшим голосом ответил:

— Приходит.

— Вот то-то, — глухо проговорил Мокий Нилович.


Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 5-й день двенадцатого месяца, вторница, середина дня

Работать с материалами новых дел Богдан предпочитал дома. Что в Управлении “Керулен”, что дома “Керулен”… линии защищены одинаково… а, с другой стороны, дома кресло – домашнее, обед – домашний, чай-кофей – тоже домашний…

Богдан постоял у окошка, провожая взглядом Фирузе, неторопливо катящую коляску к буддийскому храму, — именно подле храма перелетал через Невку ближайший к дому Богдана мост на Острова. Снегопад затих еще ночью, но нападало столько, что коляска чертила отчетливо видимый даже с высоты след в рыхлой толще на тротуаре; то и дело от порывов ветра плотные груды неслышно обваливались с ветвей и, рассыпаясь в полете, рушились вниз. От перекрестка на стихию уж наступали двое бодрых усатых дворников с лопатами, оставляя позади себя чистый тротуар. Почувствовав взгляд мужа, Фирузе оглянулась на окна, увидела Богдана и помахала ему рукой. Потом покатила дальше, мимо вереницы огромных комковатых куч, оставленных на обочине Савуши спозаранку прошедшими снегоочистителями.

Одомашненный сугроб крупитчатого снега, подтаявшего и на краях похожего своей студенистой прозрачностью на медузу, лежал и на подоконнике снаружи – ежели растворить окно, вполне можно поиграть в снежки.

Богдан встряхнул головой и поправил очки. И пошел работать.

Почти сразу он с неудовольствием выяснил, что начала всю катавасию памятная ему по делу о полку Игореве тележурналистка Катарина Шипигусева; грех сказать: ее интерес к Крякутному и пиявицам спровоцировал, может статься, сам Богдан своею просьбою позволить ему ознакомиться с ее рабочими записями съемок лечебницы “Тысяча лет здоровья”. Сопоставив, вероятно, интерес минфа[197] к лечебнице и то, что занимался он расследованием загадочных происшествий с боярами Гласного Собора, журналистка и впрямь имела возможность вычислить верную цепочку причин и следствий; следовало отдать должное ее проницательности. В начале девятого месяца Шипигусева выступила с серией сногсшибательных репортажей, в которых сумела увязать прекращение работы отдела гирудолечения в москитовской лечебнице и серию несчастных случаев с высокопоставленными персонами улуса. Правда, программирующие свойства розовых пиявок, хвала Господу, остались вне поля ее зрения. По версии Катарины, выходило так, что бояре пострадали из-за лечения противуправно завезенными из-за границы и недостаточно проверенными гирудами, в то время как Ордусь вполне могла бы иметь свои собственные, не в пример более лечебные – ежели бы Крякутной не прекратил генетических изысканий.

Как водится у журналистов, версия преподносилась так, будто прямо на столе у Шипигусевой и сложилась сама собою; откуда и как были получены те или иные сведения, ничего не говорилось. Оно и понятно: кто же станет раскрывать свои междусобойные источники – да и были они, видать, таковы, что позволяли лишь строить догадки.

Тут, правда, журналистка просто-таки попала в яблочко.

По следу Шипигусевой ринулись целые сонмища деятелей всенародного оповещения. И ринулись они первым делом в Капустный Лог, к Крякутному.

Поначалу, вероятно, великий генетик гонял их, потому что ни в новых материалах самой Катарины, ни у первых ее последователей записей бесед с самим Крякутным не появилось. Но в конце концов сурового капустороба, видимо, допекли, и он, тайн государственных отнюдь не раскрывая, объяснил вполне внятно и доходчиво: да, способствовал прекращению работ по генно-инженерному делу из опасений, что такое могучее средство воздействия на живой организм, прежде всего – человеческий, слишком уж легко может быть использовано во зло. И никогда, между прочим, этих причин своих действий не скрывал.

Однако ж все вопросы относительно происхождения применявшихся в лечебнице гируд и наличия сходных по лечебным свойствам тварей ордусской выделки, а также вообще отечественных возможностей к производству живых существ с искусственно заданными свойствами пожилой ученый обходил полным молчанием.

В сущности, даже и сам впервые вброшенный Катариной Шипигусевой факт того, что с лечебнице применялись зарубежные искусственные пиявицы, так и не был ни доказан, ни опровергнут. Но разве это важно, когда речь идет не о научном диспуте, где на первое место ставится точность фактов, а о столкновении пылких чувств, коим недостоверность отнюдь не помеха!

Чувства, однако, вскипели не у многих. Большинство, прознав о случившемся, конечно, пообсуждало на досуге и пиявиц, и Крякутного, попримеряло за чашечкой чаю-кофею на себя тот или иной вариант его поведения, — как без того? — по и только. Кто-то, верно, согласился в сердце своем с Крякутпым, кто-то – нет… И дело с концом. Принял человек решение свое – и Господь ему судья. Человекоохранители с делом справились – и слава Богу. Ордусь пиявками не возьмешь.

Но нашлись и иные, числом малые – из тех, наверное, кто вообще более всего на свете любит других судить и вообще живет по завету «чужую беду рукой разведу». Проблемы, над коими специалисты бьются годами и десятилетиями, они единым махом решают в полминуты и очень обижаются, даже гневаются, когда их советам отказываются следовать. То, что продолжение исследований Крякутного могло бы привести, например, к созданию нового оружия ужасного, взбудоражило их до крайности.

Сначала появилась в имевшей хождение по всему улусу газете “Небесная истина” огромная статья, озаглавленная ярко, хлестко и так, что, в общем, дальше и читать незачем, суть ясна сразу – “Осторожность? Нет, подлость! Личный выбор? Нет, измена Родине!”.

Единственное, в чем нуждаются подобные лозунги, будучи произнесены, — это в подстановке конкретной фамилии, чтобы всем, а не только посвященным, ясно стало, кто именно обвиняется. Статья не оставляла сомнений в том, что и подлость, и измену совершил Крякутной. “На ту пору, как заокеанские поединщики наши куют небось пиявицу грозную, — возвышал гневный голос Симеон Гуковани, автор статьи, — великий на словах генетик наш – это еще проверить надо, для кого и в каких таких вопросах он был великий! — в Логу своем, середь капусты отсиживается и фигу в кармане Отчизне кажет…”

Богдан припомнил целеустремленного, деловитого Дэдлиба, о совместной с коим борьбе против злоумных международных преступников сохранил, несмотря на всю ее краткость, самые приятные воспоминания, — и вздохнул.

Да вспомнить хоть славного Люлю!

Впрочем, он нихонец, стало быть, — почти что свой…

А Юллиус?

Поединщики, поди ж ты!

А Крякутному каково? Он-то уж никак не заокеанский – а ругателям и горюшка нету!

Следующие номера “Истины” и связанных с нею сетевых и бумажных изданий были заполнены обнародованиями негодующих писем двух-трех десятков читателей в адрес Крякутного (один даже грозился плюнуть в его сторону, а другой – перестать покупать его капусту), а также обобщающими статьями, так и этак мусолившими богатые мысли первой.

Однако не прошло и седмицы, как в столь же читаемой газете “Новая небесная истина” вышла не менее громкая и объемная статья под названием: “Предатель? Нет, святой!”

“Если принципиально попытаться сохранить хотя бы на йоту объективности, — как-то несколько по-варварски сообщалось в статье, — то оценка не потерпит ни малейшего дуализма и плюрализма. Мы со всей несомненностью поймем, что секвестр исследований был для Крякутного актом высочайшего гражданского мужества и самопожертвования, так как ученый отдал себе недвусмысленный отчет в том, что Ордусь и без того уже чрезмерно, пугающе велика и мощна относительно всего мирового сообщества и явственно нуждается в сокращении если не территории и не народонаселения, — хотя и эти сокращения, мы уверены, лишь порадовали бы всех наших соседей! — но по меньшей мере своего научного потенциала. Такое сокращение никоим образом не может повредить Ордуси, но, напротив, в конечном счете укрепит и гуманизирует ее внешние сношения – а следовательно, пойдет именно ей, Ордуси, в конечном счете когда-нибудь на пользу. Мученик, однако, прекрасно понимал, как отнесутся к его подвигу во имя человечества наши эрготоусные патриоты…”

Богдан вздохнул сызнова.

Сия статья также потянула за собою череду писем в редакцию – правда, на сей раз сочувственных, поощряющих и подчас даже весьма слезливых; а несколько чрезмерно отзывчивых и нигде не работающих молодых людей, не очень разобравшись, в чем, собственно, дело, в течение двух-трех дней бродили, согреваясь пивком, кругом некоторых капустных лавок на центральных рынках Мосыкэ – они называли свое праздношатание варварским словом “пикетирование”, — имея в руках своих лозунги “Свободу зеленным ларькам Крякутного!” и “Руки прочь от капусты мученика!”.

Однако в массе своей ордусяне поразительно мало внимания обратили на эту яростную схватку. Крепка оказалась их вера в то, что, с одной стороны, Ордуси ничего совсем уж гибельного грозить не может, а с другой – что не может и человек быть таким уж неразбавленным негодяем. Как сказала накануне Фирузе, вспомнил Богдан благоговейно и нежно, лишней боли ты мне не доставишь, а неизбежная – неизбежна, мы в это просто верим, как во Всевышнего…

Насколько мог судить теперь Богдан, наиболее распространенной реакцией на столь сущностный, казалось бы, прилюдный спор было снисходительное, несколько уже утомленное, но, в общем, совершенно беззлобное: “А, ну, это опять эти…”

Та же мысль, собственно, первым делом посетила и самого минфа. Дело в том, что газета “Небесная истина” была главным печатным изданием религиозной секты хемунису, а газета “Новая небесная истина” – главным изданием религиозной секты баку. Приверженцы обеих сосредоточивались почти безраздельно в городе Мосыкэ, и тому были исторические причины.

Чуть менее полутора веков назад великобританские варвары покорили Египет и жизнь в нем стала поспокойнее; лишь тогда в сей древней и удивительной стране наконец-то смогли начаться систематические древнекопательские изыскания. Понятно, что Египет сразу привлек множество древнекопателей – в основном, конечно, из Европы; ордусским ученым хватало собственных древностей.

В 1896 году по христианскому летосчислению близ местечка Накада, южнее города Абидоса, французский древнекопатель Амелино отрыл в раскаленных песках гробницы фараонов самой первой египетской династии, и среди оных – последнее упокоение начального царя египетского, царя-объединителя, известного еще по манефоновским спискам под именем Мины. На водруженной в специальной пазухе при саркофаге костяной табличке царь этот именовался сначала божественным именем Гор (то есть портретом сокола в профиль), а потом – определительной картинкой пониже, изображавшей в сем случае нечто не очень внятное, но явственно весьма загребущее и хватательное; оттого в исторической науке установилось для этого величайшего правителя имя Гор Хват. Сенсацию произвело мастерство похоронных дел мастеров – в саркофаге обнаружилась прекрасно сохранившаяся мумия египетского первоначальника в парадном облачении, с замечательно целым папирусом под покойно сложенными на груди руками. “Могила Мины – колыбель мировой цивилизации”, — гласили, как выяснилось чуть позже, иероглифы на папирусе.

Крайне изумило древнекопателей то обстоятельство, что секреты подобного мастерства оказались затем утеряны всерьез и надолго – по всей видимости, вскорости после смерти Гора Хвата. Во всяком случае, мумия уже прямого наследника Мины – на его костяной табличке был изображен, естественно, опять сокол, а под ним, в качестве определителя, громадное усатое насекомое, и потому за наследником установилось имя Гор Таракан – к моменту обнаружения начисто истлела, и уцелела в опустевшей гробнице лишь упомянутая табличка; последующих же царей первой династии, судя по всему, даже не думали мумифицировать, ограничиваясь водружением в подземных нишах соответствующих дщиц: Гор Початок, Гор, Славный Утробою, Гор Почка, Гор Одышка и Гор, К Чужим Добрый, на коем династия пресеклась, а Египет на сто лет был завоеван гиксосами.

Варвары, вечно обуреваемые не очень понятной ордусянам страстью то и дело все перевозить с места на место, не могли, разумеется, удержаться от того, чтобы не вынуть саркофаги с мумией Мины Гора Хвата из древле предназначенной ей усыпальницы; некоторое время шла все более накалявшаяся перебранка промеж французами и великобританцами относительно того, в Британский ли Музей надлежит отправить сей шедевр или в Лувр; масштабные британцы указывали на то, что весь Египет ихний, стало быть, и Мина тоже ихний; французы же, как обычно, крохоборствовали и буквоедствовали – мол, француз копал, так, значит, в Лувре мумии и место. Бог знает, до чего могло бы дойти, но выход нашел хитрый президент французской республики Феликс Фор. В 1897 году, то бишь на следующий год после обнаружения гробницы Мины, он посетил Александрийский улус с дружественным визитом. Александрия и Париж на ту пору договаривались о сотрудничестве в области создания летательных машин тяжелее воздуха, ордусские материальные ресурсы и отточенная веками культура производства тут были как нельзя кстати, а к Франции Александрийский улус все ж таки самый близкий. Поскольку идея завоевания воздушного океана в конце прошлого века буквально-таки владела умами, установлению задушевных отношений президента Фора и князя Сосипатра придавалось очень большое значение, и сам приезд рассматривался событием чрезвычайным – и в знак дружбы и доверия французский президент подарил Ордуси мумию Мины купно с ее саркофагами. Князь Сосипатр сей заморский презент принял, отдарившись со свойственной ордусянам широтою натуры церковью Покрова-на-Нерли (благо ее все едино с места не стронуть); британцам, не решившимся, коль в число претендентов на мумию попала вдобавок Ордусь, упрямствовать долее, князь даровал, дабы не остались внакладе, одну из мраморных колонн крымского Херсонеса, величаво торчащих над морем еще со времен еллинской колонизации, — на берегу, слава те Господи, стоят, а британцы от воды далеко пешком ходить спокон веку побаиваются, вот и пусть им приятно будет, — и вскорости совместная работа по созданию летучей первомахины закипела. Уже через три года четырехвинтовой гигант “Илья де Муром”, веяниями могучих моторов сдувая с мужчин шляпы и рыком оных заглушая радостные клики многотысячной толпы, поднялся в синее небо и без сучка без задоринки совершил пробный перелет из Массандры в Шампань. С высоты летунам хорошо видно было, как в Херсонесе кругом колонны, все тужась ее выковырять половчей, копошатся великобританцы; на пролете им помахали с высоты семидесяти шагов[198] и оставили трудиться далее. Мина к тому времени был уж в Ордуси. Не решившись доверить столь ценный предмет изменчивой и коварной морской стихии, Гора Хвата со всеми его ближними и дальними саркофагами перевезли к месту назначения поездом, по железным дорогам, в тяжелогрузном опечатанном вагоне; сперва по британским владениям через Каир, Александрию Египетскую и Газу, к границе; а потом на Иерусалимский улус – и дальше через Тебриз и Бакы в русские земли. Местом последнего упокоения Мины князь Сосипатр установил Мосыкэ: уютный, несуетный – что называется, патриархальный – княжий городок, живописно раскинувшийся средь раздольных равнин, подходил для сего предназначения куда более, чем строгая, деловая, торопливая Александрия, и без того заполненная храмами самых разных конфессий. Специально для египетского изначальника в одном из укромных переулков близ старой – и милой, как все старое, — улицы Орбат, как раз назади громадного дворца Мидэ[199], был выстроен небольшой, но величавый, строгий храм в виде египетской пирамиды – не гладкостенной, вроде тех, коими вот уж тысячи лет пользуются Хуфу, Хафра или Менкаура, а такой, как в истинной раннеегипетской древности: ступенчатой, вроде как у Джосера; над вратами, ведшими в сокровенную глубину храма, золотом было начертано: “МИНА”.

Население города загодя уведомили о прибытии драгоценного подарка; правда, в народном сознании новость преломилась, как это часто бывает, довольно причудливым образом. В день прибытия спецпоезда огромные толпы стеклись к вокзалу, поскольку, как со знанием дела наперебой рассказывали люди друг другу, нынче должны привезти на Родину какого-то важного покойника, до времени помершего на ордусской службе в чужедальней сторонушке; проводить подвижника в последний путь и собрались мосыковичи – как и все ордусяне, они весьма трепетно относились к тем, кто сгорел на работе во имя страны. Мумию и фараона Мину, слов таких слыхом доселе не слыхивав, в народе именовали исключительно “помруном”, а вокзал как прозвали в тот день Померецким, так он с тех пор и назывался; в виду чрезвычайности событий прежнее, при постройке данное название в одночасье изгладилось из памяти народной и оказалось забыто напрочь.

Именно вокруг Мины и сложилась вскорости странная новомодная секта, назвавшая себя “хемунису”. Слово это тоже стародавнее и означает “царских рабов”, в число коих, ежели верить ученым-папирологам, входило во времена Мины все имеющее профессии население державы, от воинов до музыкантов. Руководители, разумеется, к ним не относились, руководство – не профессия, а вдохновенное свыше действо; наоборот, руководителям, сообразно их рангу, давались в подчинение те или иные хемунису, но числились они все едино царскими, поелику принадлежали не персоне руководителя, но должности его. Отбирал фараон должность, отбирались и подчиненные хемунису. Раз в год на смотрах дети хемунису освидетельствовались местным начальством и распределялись по профессиям: особо рослые – в армию, особо долгорукие – в человекоохранительные органы, ну а немощные, картавые и прочие дуцзи Высшая группа инвалидности, введенная еще танским правом – безглазые, безногие, безрукие, умственно ущербные. — в культуру, раз уж ни на что более не пригодны… и сменить профессию впоследствии уж было никак невозможно. Далее механизм работал, будто часы: ни о чем не задумываясь, не заботясь даже накоплениями на черный день, ибо копить было нечего (собственностью рабов человеколюбиво не обременяли), хемунису трудились и славили фараона.

Получалось, таким образом, что фараон управлял страной, как одной сложной, но вполне доступной для одного обобщающего взгляда машиной, при помощи всего лишь нескольких рычагов. Он один был вне ее нутряного, слаженного шестеренчатого верчения, он смотрел на нее со стороны, все видел и все понимал, и всегда знал, какой рычаг когда нажать. Единство действий всего народа, таким образом, обеспечивалось совершенно поразительное; недаром Египет стал великой державой на тысячи лет.

Тут, казалось бы, можно усмотреть противуречие: ведь фараон, сам будучи тоже человеком-египтянином, вне этой машины никак быть не мог. Плоть от плоти ее, он при малейшем сбое шестеренок сам сбоил всего сильней, а при сбое пошибче машина в первую голову перемолола бы его самого. Но в ту пору все египтяне – в том числе, как это ни прискорбно, и сам фараон – были уверены, что верховный-то правитель есть не человек, а Бог. Всякие там Ра, Амоны-Атоны и прочие Озирисы есть не более чем разные воплощения одной сущности, и та же самая сущность воплощается в ныне здравствующем правителе.

Эта-то величавая мысль (несколько надуманная, как полагал Богдан, и весьма блеклая в духовном смысле) и послужила отправной точкой для той веры, вокруг коей сгруппировались в Ордуси, — хотя на деле все они жили исключительно в Мосыкэ и ближайших окрестных селах, — несколько тысяч современных хемунису.

В течение почти семидесяти лет хемунису невозбранно молились в гробнице бога Мины и без особого успеха, но с тем большею страстию в речах и поступках проповедовали свою веру. У них так выходило, что она является идеальной и с точки зрения реального государственного переустройства – что может удобнее, мощнее и послушнее машины с рычагами? — и с точки зрения нравственной: нет никаких мучений, нет ни малейших угрызений, нет изнурительных сложностей типа “с одной стороны, с другой стороны…”; даже личной ответственности нет. Что бог назвал хорошим, то и всем хорошо. Что бог-фараон осудил – то в помойку. Что для бога-фараона полезно – то нравственно, а что ему неугодно – то гадость несусветная… Похоже, хемунису искренне не понимали, отчего идеал их не кажется окружающим столь уж соблазнительным. Удобно же! Легко! А Богдан, со своей стороны, не мог понять, до чего же надо дойти в сердце своем, чтоб этакого-то самому возжелать. Воистину – люди разные. И недаром Учитель сказал: “Благородный муж старается довести до полноты в человеке то, что в нем есть хорошего, и не доводить до полноты то, что в нем есть плохого. Мелкий человек старается противуположным образом” “Лунь юй”, 12:16. . А ведь в одном хорошо мужество, в другом – ученость, в третьем – совестливость; в одном плохо корыстолюбие, в другом нерешительность, в третьем – болтливость…

Хемунису доводили до полноты малодушный, но, увы, естественный страх перед личной ошибкой и неудачей, присущий в той или иной степени любому, даже самому хорошему человеку.

Однако же люди – разные, и всех на один крючок не подцепишь. В этом хемунису вскорости пришлось убедиться на собственном опыте. В начале семидесятых годов из их же собственных – вполне, казалось, сплоченных – рядов выделилась еще одна секта; в нее вошли, главным образом, дети самых именитых и состоятельных хемунису, и назвались они древнеегипетским словом “баку”. Насколько, опять-таки, можно верить египтологам – а и те и другие сектанты верили им безоговорочно, — так назывались во времена фараонов немногочисленные и очень дорогие рабы частные; известны случаи, когда вельможи, имевшие благодаря должностям своим сотни хемунису, гордились приобретением одного баку настолько, что делали о том особые настенные надписи.

Баку были совершенно согласны со своими духовными – а зачастую и вполне плотскими – отцами в том, что общество есть машина, но, по их понятиям, в фараоне, расквартированном вне ее маховиков, подшипников и приводных ремней, она отнюдь не нуждалась; главным лозунгом баку стало “освобождение рабов”, поскольку, по их представлениям, частный раб являлся куда более свободным человеком, нежели раб царский. В том, что нет фараона, витающего вне машины и объемлющего всю ее снаружи, ровно некий эфир, заключалась, по представлениям баку, предельно возможная для людей свобода.

Машина же общества должна была работать сама собой – на это “само собой” баку от всей души и как-то очень по-детски уповали; ей надлежало автоматически регулироваться своими внутренними механизмами, главным из коих (а ежели со вниманием вдуматься в их догматику, единственным) баку считали обмен продуктами труда свободных частных рабов между их, этих рабов, владельцами. Обмен, по мнению баку, был земным воплощением движения бога Солнца Ра по небу в чудесной ладье, которая вечером прячется за горизонт на западе, а утром обязательно выныривает из-за горизонта на востоке; непреложность и нескончаемость этого кольцевого движения, дарующего тепло и свет всем, кому ума хватает не прятаться в тени, а старательно и неутомимо болтаться по солнцепеку, олицетворяли для них циркуляцию товаров; а товаром для них было все под небом.

Что бы ни случилось, вольное течение обмена все выровняет и все выправит. Главное, чтобы не мешал никто со стороны. Смухлевал так смухлевал, украл так украл… это все случайные отклонения, которые приведет в божеский вид сам же обмен – только не надо говорить об этих отклонениях нехороших, бранных слов; честных и нечестных нет, просто кто-то лучше умеет вести дела, кто-то хуже, у одного есть практическая жилка, а другой совершенно ее лишен и все время попадает впросак, вот как это надо формулировать; а главное – что никто никого не давит.

По сути, место бога-фараона у баку занял совсем уже безликий бог-обмен; нравственно все, что ему способствует, а все, что ему мешает, — святотатство.

Богдану всегда думалось, что такую теорию могут измыслить лишь те, кто смалу страстно мечтал жульничать, но боялся поначалу родителей, а потом – человекоохранителей. Вот когда человекоохранителей отменят, как препятствие свободе, — тогда эти люди, пожалуй, решатся приступить к делам. Наверняка, думал минфа, баку, назвавши себя этим древним словом, рассчитывали, буде мир перевернется по их воле, стать не баку, а владельцами баку.

Между сектами зачем-то развернулось ожесточенное идейное соперничество. Такого накала страстей и религиозной нетерпимости Ордусь давненько не видала – но, поскольку секты были невелики и в основном шумели в небольшом и тихом городе Мосыкэ, близ гробницы Мины, Ордусь не больно-то их замечала; люди молились своим богам и занимались своими делами. Ожесточенность схваток вредила и хемунису, и баку – слишком уж неприглядно и те и другие подчас выглядели.

Например, баку не так давно принялись на все лады словесно осквернять и хаять главную святыню хемунису – гробницу Мины и его вот уж пять тысячелетий мирно каменеющее сухонькое тельце; пожилые и растерявшие бойцовский задор хемунису лишь не очень умно – и оттого особенно грубо – отругивались.

То вдруг лет пять – семь назад несколько писателей-баку принялись слагать страшные истории о том, что мумия Мины по ночам бродит по Мосыкэ и пьет кровь младенцев; но мосыковичи не испугались. Правда, некоторые молодые люди, влекомые зовом беспокойной и честной юности, на протяжении нескольких седмиц с фонарями в руках пытались обнаружить злокозненного помруна-кровососа, но вотще; ночные прохожие над ними добродушно посмеивались, небезосновательно подозревая, что то не более чем новый интересный предлог дружески погулять в ночи.

То иерархи баку начинали бить во все доступные им колокола и гонги, призывая покончить с язычеством посреди боголепной Мосыкэ (вспоминали и о боголепии, когда к слову приходилось), вытащить Мину из его ступенчатой гробницы и похоронить, как они выражались, “по-человечески”; но очень уж неубедительно звучали боголепные речи из уст тех, кто молился на обмен; мосыковичи лишь досадливо отмахивались, тем более что великолепная гробница и древняя мумия в ней давно уж стали одной из главных достопримечательностей города, а прогулка мимо пирамиды еще в середине века вошла в число любимых и у молодежи, и у людей зрелых да многоопытных. Среди мосыковских недорослей самых различных вероисповеданий считалось особым, как в таких случаях на варварский манер говорят, шиком “дернуть пивка с Миной” – ну не в самой гробнице, конечно, но где-нибудь очень поблизости, скажем, прямо на выходе из нее, после церемонии поклонения мумии; впрочем, как и подобает ордусянам, детки старались по возможности не оскорблять чувств искренне верующих в фараона хемунису. Что же касается баку, — кто-то из разумеющих по-нихонски мосыковичей вспомнил, что именно таким образом читается у нихонцев иероглиф, обозначающий фантастическое животное с телом медведя, хоботом слона, глазами носорога, хвостом быка и лапами тигра, — словом, нечто вовсе несусветное, кажись, похлеще родных ордусских сыбусяна и пицзеци[200], и, главное, наскоро склеенное из частей совершенно разнородных, вкупе отнюдь не жизнеспособных; особо остроумные сообразили, что сей иероглиф, по-ханьски читаемый “мо”, в легендах Цветущей Средины тоже обозначает мифического зверя, известного своею неутомимостью в пожирании металлов, особливо драгоценных.

Как к сим играм природы к баку, в сущности, теперь и относились.

Значительно большего успеха достигли речения проповедников новой секты среди западных варваров; те, не очень-то уяснив их религиозные догматы, но заслышав склоняемое на все лады слово “свобода”, решили, будто баку проповедуют в Ордуси европейский образ жизни, — и вполне от души, как и подобает единочаятелям в отношении единочаятелей, зачастили в Мосыкэ поддерживать борцов за свободу; западные же средства всенародного оповещения принялись уделять свободолюбцам и их деятельности неимоверное внимание.

Получив такую поддержку, баку воодушевились и для вящего единочаяния с иноземцами машинное общественное устройство, предлагаемое их отцами – а заодно, чтоб выглядеть масштабней, и реально существующее в Ордуси, — они теперь звали не иначе как тоталитарным, а машинное устройство, предлагаемое ими самими, — демократическим.

И вот при таких-то обстоятельствах одновременно, день в день вышли в Мосыкэ в двух разных издательствах две книги – одна написанная хемунису, другая баку, — и в обеих давалась литературная обработка истории Крякутного; сам он вполне прозрачно был у хемунису выведен под фамилией Неродной, а у баку – Медовой.

Было из-за чего взбеситься авторам – пожилому, мастистому литератору Ленхотепу Феофилактовичу Кацумахе, прославленному толстыми романами из простой, здоровой и славной стародавней жизни (“Детство Тутмоса”, “Нил-батюшка”, “Бруски папируса”, “Время, замри!”, а также “Гор с гор”), и сравнительно молодому но уже снискавшему немалую известность в новомодном и довольно странном, на вкус Богдана, жанре “честного реализма” Эдуарду Романовичу Хаджипавлову (средь его наиболее замечательных произведений обычно упоминались концептуальная тетралогия “Жизнь”, состоящая из повестей “Тошнота”, “Рвота”, “Понос” и “Трупные пятна”, поэма “Потные ангелы”, а также опубликованные в престижнейшем издании “Роман-жибао” новаторская новелла “Пластилин для таракана” и роман ужасов “Злая мумия” – как раз из тех, о кровососущем Мине).

Богдан сызнова вздохнул и отхлебнул чаю. “Это ж сколько интересных книг на белом свете… — подумал он не без грусти. — А тут работаешь, работаешь…” Впрочем, минфа в глубине души подозревал, что торопиться читать про жизнь, состоящую, по мнению автора, из тошноты да рвоты, не стоило. Если уж выбирать – то, положа руку на сердце, все ж таки про Нил-батюшку…

Можно было себе представить, какие молнии метали теперь друг в друга авторы. Дело тут было не просто в стычке естественных писательских тщеславии; тут был замешан религиозный пыл… Столкнулись, похоже, мировоззрения. И это жестокое, бескомпромиссное столкновение имело внешней формой своей жалкую и потешную коллизию – литературный плагиат… Теперь Богдан до конца понял, отчего Раби Нилыч именно ему поручил это на первый взгляд заурядное, незначительное и, что уж бояться сказать правду, — не по рангу Богдана мелкое дело.

Самое странное и неприятное было вот в чем.

Оба писателя вроде бы совершенно самостоятельно придумали продолжение тех событий, о коих несколько туманно сообщали средства всенародного оповещения. И продолжение это было – программирование людей. То есть как раз то, что в жизни на самом деле и случилось – и о чем, кроме князя Фотия да самых высокопоставленных работников человекоохранительных ведомств, ведать никто не ведал.

Книги надо было бы, конечно, прочесть самому от корки до корки. Но даже из рекламных и критических выжимок Богдан быстро понял главное: у хемунису, в романе “Гируды Озириса”, Крякутной-Неродной, как и положено по хемунистической идеологии, был изображен мерзким и ненавидящим Родину изменником, тайно передавшим свои достижения иноземцам за крупную безвозмездную ссуду (на нее, дескать, он и выстроил затем Капустный Лог) и сгубившим ордусскую генетику, а искусственные пиявки были завезены в Ордусь из Америки с ведома и по поручению американского начальства (а если б не измена Крякутного, Ордусь бы сотворила этакие пиявки первой и беспременно употребила их на благо всего человечества) и ставились исключительно лучшим боярам улуса с целью их злобно подчинить воле заокеанских воротил. Из затеи, разумеется, ничего не вышло – бояре никак не программировались, не по плечу оказались они хлипкой американской пиявке; бояре предпочитали геройски гибнуть.

Но все ж таки момент вполне верного домысливания у автора был налицо.

А у баку в романе “Ген Ра” Крякутной-Медовой, тоже вполне ожидаемым образом, рисовался мудрым и прозорливым старцем, решившим под видом борьбы с опасными исследованиями во всем мире – притормозить генные дела именно в Ордуси и дать таким образом Америке и Европе вырваться вперед, ведь в этих-то уж краях, разумеется, из подобных открытий оружия ни за что ковать не станут, а примутся использовать единственно во благих врачевательских целях. Но где-то в тайных и сумрачных подвалах Управления этического надзора мерзкие тоталитарные научники все ж таки довели исследования Крякутного до конца – и завладевшие открытием ордусские спецслужбы подло использовали его против своих же бояр, склоняющихся к вере в бога-обмен, чтобы их запрограммировать на ненависть к идеалам баку. Но и из этой затеи ровно так же ничего не вышло: пиявки не сумели сломить волю тех, кто уверовал в частнорабскую свободу, и бояре опять-таки предпочли геройски гибнуть.

И здесь момент верного домысливания был налицо.

Странно.

Разбушевавшаяся за последнюю седмицу склока вокруг плагиата не добавила ни хемунису, ни баку авторитета и любви народной; над обеими сектами лишь пуще смеялись – уже совсем откровенно, в лицо. Сюжеты обеих книг, при верно угаданных элементах подлинного развития дел, были на редкость нелепыми, чтобы не сказать грубее; и нынешняя буря высвечивала их нелепость особенно отчетливо. Драть дружка дружке бороды из-за этакой ерунды выглядело не в пример глупее, чем даже из-за проблемы, хоронить иль не хоронить мирно стынущего в красиво заиндевелой мосыковской гробнице египетского фараона. Посмотрев соответствующие документы, Богдан почти без удивления выяснил, что некоторым сектантам и самим стало тошно от свары; за истекшую седмицу ряды хемунису, громко о том заявивши, покинули и шумно окрестились три человека, а из баку, не привлекая лишнего внимания, сбежали в простые идолопоклонники целых шестеро.

Зато из-за границы наехала в Мосыкэ целая, что называется, делегация европейских гуманитариев – поддержать баку в столь судьбоносный момент. Похоже, в Европе, где “Ген Ра” мгновенно стал известен, всерьез решили, будто в романе описана тщательно скрывавшаяся ордусскими спецслужбами правда, и героическому литератору, сдернувшему с неприглядных тайн империи покрывало секретности, грозит нешуточная опасность.

Небезынтересным было еще одно обстоятельство. В разгар газетных разоблачений Крякутного, еще в середине девятого месяца, у мосыковского градоначальника Возбухая Недавидовича Ковбасы прошла очередная, вошедшая у него в обычай ежегодная встреча с ведущими мастерами изящного слова всех конфессий, представленных в опекаемом им граде. Присутствовали там такие столпы ордусской словесности, как великий Иван Лукич Правдищев, недавно вновь заявивший о себе как самый искренний и небесноталантливый православный писатель империи изданием очередного тома монументального труда “Две тысячи лет вместе” – о противуречивом, но обоюдопользительном взаимовоздействии семитских и славянских народов со времен Христа до наших дней; был потомок древнего арабского рода Исламбек Курайшитченко, навсегда вошедший в историю убедительнейшим и поэтичнейшим художественным исследованием человеколюбивой сути учения Пророка Мохаммеда; присутствовали и братья-соавторы Цирельсон и Кацнельсон, всей душою влюбленные в среднерусскую природу и вот уж восемь лет подряд выпуск за выпуском издающие в Мосыкэ проникнутую неподдельным восхищением перед неброской красою здешних мест серию пространных, с бесчисленными цветными картинками очерков “Люби и знай свой край”…

Посетили градоначальника и Кацумаха с Хаджипавловым.

Так вот, как гласил опубликованный отчет о встрече, Возбухай Недавидович затронул, в частности, тему поступка Крякутного и его последствий. Затронул он тему очень осторожно, тактично, и суть его высказываний сводилась к тому, что шума вокруг этой неоднозначной проблемы нынче чересчур уж много, вряд ли это является истинно человеколюбивым по отношению к живому человеку, преждерожденному Крякутному – и было б, на личный взгляд самого Возбухая Недавидовича, в высшей степени печально, коли бы, вдобавок к тому болезненному интересу, который питают к указанным событиям средства всенародного оповещения, этой историей заинтересовались еще и властители дум и попробовали использовать ее как, например, сюжет или хотя бы отправную точку для своих повествований. “Надо быть милосердными”, — сообщил Ковбаса.

Реакция писателей была разнообразной. Иван Лукич, скажем, пронзительно вознегодовав, сразу заявил, что такое ему и в голову не могло бы прийти – мелка тема, мелка; “не тема, а семячки”. А вот молодой Хаджипавлов, наоборот, тут же закусил удила и ответствовал, что оценивает подобные наставления как беспардонное вторжение власти в святая святых, в сокровенные тайники творчества, и потому никакими обязательствами себя не ныне, не когда-либо впредь связывать не намерен. “Ваше личное мнение можете держать при себе, уважаемый преждерожденный градоначальник! — яростно заключил он. — Ваше обывательское милосердие мне лично не указ!” Градоначальник, похоже, был искренне расстроен, извинился перед литераторами и постарался всячески сгладить возникшую неловкость.

Незначительная и краткая перепалка так и осталась бы перепалкою, одной из бесчисленных перепалок подданных с властью, но не прошло и двух месяцев, как Хаджипавлов издал целый роман с привлечением именно крякутновского сюжета, и Кацумаха, на встрече глубокомысленно отмолчавшийся, поступил так же.

Несколько лет назад Богдану довелось лично встречаться с Ковбасой, и огромный, басистый, с буйною гривой седых волос на квадратной голове руководитель, истинный сибирский богатырь в летах, произвел на минфа самое благоприятное впечатление: рачительный, твердый в вере, немного простодушный, но до самозабвения внимательный к людям… Здесь, на взгляд Богдана, он допустил ошибку. Зная характер молодого и талантливого баку – да и характер литературного люда вообще – градоначальнику следовало бы понимать, что кто-либо из мирных творцов, внутреннюю свободу свою ставящих всего превыше, может взяться за крякутновскую тему единственно из чувства противуречия. Ежели власть считает, что нельзя, стало быть, не просто можно, но даже и должно, — такой подход среди творческих личностей был весьма распространен, и, честно говоря, Богдан не видел в нем ничего особливо худого. Творчество – это всегда сопротивление, всегда вызов тому, что сделано доселе, тому, что думают все; конечно, тут и меру неплохо бы знать, но… Знать меру – это самое сложное в жизни.

“Да, — подумал Богдан. — Как это сказал Раби Нилыч? «Поручаю я тебе это скорей для разгона после долгого простоя, это не Асланiв какой-нибудь, тут все люди утонченные, трепетные, и ты человек душевный, тебе с этой публикой как раз будет с руки разбираться. Безопасно. Спокойно…» Удружил Раби, удружил. В стакане этой… м-м… бурной воды ковыряться…”

К тому времени, как Фирузе с Ангелиною – обе порозовевшие, довольные, веселые – вернулись с прогулки и Богдану пришлось оторваться от “Керулена”, дабы скоренько согреть обед, минфа уж понял, что начать все ж таки предстоит с Шипигусевой; а потом почти наверняка придется опять бросить дом и хоть на день, на два, да отправиться в Мосыкэ.


Апартаменты соборного боярина ад-Дина, 5-й день двенадцатого месяца, вторница, вечер

Чуть дымясь в ранних сумерках, плыли назад сплошные валы серых сугробов на обочинах; влажно и смачно шипя шинами, торопливо перемигиваясь алыми колющими огнями, катили повозки. Вдруг затлели фонари в глухом поднебесье; спустя несколько мгновений щемяще слабый, нитчатый трепет, затерянный в стеклянных недрах, сменился могучим сиянием рыжих факелов – и спертый, пропадающий вечер раздулся в ярко освещенную просторную ночь.

Договориться о встрече со знаменитой тележурналисткой удалось беспримерно легко. Погруженная, видать, в домашние заботы Катарина не вдруг вспомнила, как однажды Богдан уже надоедал ей вопросами – правда, в тот раз лишь по телефону; но, сообразив, что это звонит именно минфа Оуянцев, с коего, как ни глянь, начался недавний очередной всплеск ее славы, сделалась не по-дежурному, не настороженно приветлива, но радушна от души.

Отчасти это радушие объяснялось, как понял Богдан, тем, что Катарина на неопределенное время превратилась в почти не выходящую в люди домашнюю затворницу и, вероятно, рада была как-то развеяться; менее десятидневья назад ее мужа, соборного боярина Гийаса ад-Дина, так жестоко пострадавшего и едва не обезумевшего бесповоротно вследствие мучительной борьбы личных убеждений с убеждениями, наговоренными при посредстве розовых пиявок, выписали наконец из лечебницы, где лекарям, не без путеводных наставлений и прямой помощи Борманджина Сусанина, удалось вернуть ему разум, духовную цельность и частично – телесную бодрость. После многих седмиц, проведенных в бессознательном состоянии, он был еще весьма слаб, и Катарина решила отбросить все дела и посвятить некоторое время мужу безраздельно. “Я от него ни ногой! — горячо сообщила Богдану Шипигусева. — Он один даже на улицу выходить боится, тем более сейчас столько снега, и здоровому-то человеку трудно… В больнице сказали, Гийас в полном порядке, но нужно набраться сил, и лучше домашнего тепла и заботы родных в такое время для человека ничего быть не может…”

“Какая славная и самоотверженная женщина, — с искренним уважением думал Богдан, неторопливо ведя свой «хиус» памятной дорогой к дому Гийаса ад-Дина. — А Баг тогда все негодовал на нее, что не заботливая, — размышлял Богдан. — Надо будет рассказать ему… Обязательно расскажу, как он в ней ошибся. Ему будет приятно. А забавно, что он как раз уехал в Мосыкэ. Опять получается, что мы попадаем в одно и то же место… и опять чуть ли не одновременно…”

В апартаментах боярина ад-Дина Богдан прежде бывал лишь единожды, и то буквально несколько минут, вместе с Багом. Тогда дом пустовал, был выстужен, выморожен безлюдьем и бедой.

Теперь на дверях не было пломб, которые пришлось бы сначала срывать, а потом восстанавливать; замок незачем было вскрывать специальной человекоохранительной отмычкой… Уже на лестничной площадке ощущалось, что за дверью – жизнь, и покой, и уют; то ли изнутри неуловимо пахло стряпнёю, то ли какие-то дольки внутреннего света сочились… не понять. Просто тогда, летом, здесь было угрюмо, а нынче – ладно.

Богдан позвонил, и вскорости дверь ему открыл сухой, сутулящийся человек средних лет в простом, но теплом, на подкладке, домашнем халате; Богдан с некоторой заминкой узнал известного ему доселе лишь по фотографиям боярина ад-Дина – так тот исхудал и ссохся. И пожалуй, постарел. Его смуглая от природы кожа не поблекла, но стала из коричневой – едва ли не бурой. И лишь глаза светились, выдавая потаенное, тихое счастье.

— Э-э… — сказал Богдан, чуть растерявшись. Поправил очки. — Добрый вечер… Преждерожденный ад-Дин, если не ошибаюсь…

— Нет, не ошибаетесь, — немного невнятно проговорил недавний страдалец. — Но вот вы…

— Милый, — напевно раздалось откуда-то из бездны, — это, вероятно, ко мне.

— А, так это вас ждет Катарина, — проговорил ад-Дин, и голос его потеплел. — Проходите, преждерожденный Богдан Рухович. Жена меня предупреждала, я вспомнил.

Богдан пошел вслед за боярином; тот, не говоря более ни слова, шаркая мягкими, расшитыми золотой нитью туфлями с сильно загнутыми кверху носками, повел его поперек обширной прихожей, — мимо шкапов и полок с книгами и с курительными трубками, мимо низких столиков с “Керуленами”, на полу подле коих сверкали узорочьем седалищные подушки…

Они пришли; как раз в этой комнате, как помнил Богдан – единственной, в обстановке коей имелись хоть какие-то признаки существования на свете женского племени, летом среди баночек и скляночек с косметикой обнаружилась видеокамера, позволившая выявить злоумного Козюлькина. Ныне следы существования в мире женщин изрядно возросли – и посреди оных следов царила сама женщина; в тонком, но вполне воздержанном, без вольностей, халате с многочисленными кисточками на полах и на поясе, на солнечного цвета тахте уютно возлежала с книгою, подпирая голову рукой, заботливая и самоотверженная Катарина Шипигусева.

— Здравствуйте, Богдан Рухович, — сказала она, отрываясь от чтения.

— Добрый вечер…

— Вы не замерзли в дороге? Хотите чаю? Или, может, кофею? В это время года постоянно хочется в спячку, правда? Все время темно… Милый, сделай нам кофею, — не дожидаясь ответа Богдана, сказала она. — Мне с молочком. А вам, Богдан, с молочком? С сахарком?

Богдан не сразу нашелся что ответить, а потом стало уж поздно – боярин Гийас ад-Дин мягко, чуть снисходительно улыбнулся, быстро кивнул несколько раз и, повернувшись, безропотно пошаркал еще дальше в глубину жилища. Глаза его по-прежнему лучились счастьем.

“А вполне ли его вылечили?” — встревоженно подумал Богдан.

— Присаживайтесь, что же вы…

Богдан аккуратно присел в стоящее у тахты кресло.

— До сих пор мне ни разу не удавалось вот так вот спокойно пожить дома, — чуть потянувшись, напевно произнесла Катарина. — Не было счастья, да несчастье помогло… Это русская поговорка такая.

— Я знаю, — ответил Богдан.

— А, ну конечно… Когда я увидела, как он ослабел и исхудал, я сказала себе: все, вздорная девчонка, хватит. Ближе, чем Гийас, у тебя нет человека; хотя бы пару седмиц ты должна посвятить исключительно ему и его здоровью. Дом, тепло, уют, нежная забота любящей жены… думаю, мы переоформим брак с временного на постоянный, в конце концов, мне тоже нужно гнездышко. Хотя, честно сказать, это все так непривычно… Все вдвоем, вдвоем, в четырех стенах… Вас мне просто Бог послал, Богдан. Это такая пого… а, ну да.

“Пожалуй, не стану ничего рассказывать Багу”, — подумал Богдан.

— Правда, мне еще одна мысль пришла в голову, — доверительно поведала Шипигусева, чуть понизив голос. — Думаю, ни один работник средств всенародного оповещения не имел, не имеет и уже никогда не будет иметь возможности столь близко и столь постоянно наблюдать процесс выздоровления человека, который был пиявками доведен до крайности. Он ведь едва не умер, Гийас… Едва-едва.

Из коридора послышалось приближающееся мелодичное позвякивание и постукивание, и через несколько мгновений в комнату вырулил, катя перед собою изящный лаковый сервировочный столик с тебризскими кофейными пиалами, молочником и прочими принадлежностями неторопливого времяпрепровождения, выздоравливающий соборный боярин Гийас ад-Дин. Костистые, худые коричневые ладони чуть ерзали по ручкам столика; эта простая работа была явно непривычна хозяину апартаментов, но явно доставляла ему удовольствие. Соборный боярин вплотную подвел екающий колесиками столик к дивану, на коем возлежала Катарина, и принялся аккуратно разливать кофей в пиалы. Пальцы его немного дрожали, но он старался донельзя и не пролил ни капли.

— Спасибо, милый, — сказала Катарина, — ты такой славный… Спасибо.

— Ну что ты, — подал голос Гийас и сызнова слегка улыбнулся.

— До чего же хорошо, что ты поправился!

“Вот как надо программировать людей, — подумал Богдан. — Ни один суд не придерется. И пиявок ни малейших отнюдь не надо…”

— Да, мне это тоже нравится, — согласился ад-Дин, и по этой реплике Богдан с некоей толикой удивления понял, что соборный боярин, похоже, все же здоров и не утратил ни чувства собственного достоинства, ни чувства юмора.

— Простите, преждерожденная Катарина, — решительно проговорил сановник. — Я очень благодарен вашему драгоценному супругу и вам за радушие и гостеприимство, но я бы все же хотел постепенно перейти к цели моего визита.

— Переходите, — ласково пропела Катарина, и Богдан сам не заметил, как блюдце, на коем стояла изящная пиала с благоуханным кофеем, оказалось у него в руке. — Но подкрепить свои силы вам никто не может помешать. Я права, милый?

— Конечно, — ответил боярин и снова чуть улыбнулся.

— Еще раз благодарю. — Богдан запнулся. Гийас ад-Дин как раз тоже взялся было за свою пиалу, но чуткая тележурналистка верно поняла замешательство Богдана и без тени смущения сказала:

— Милый, похоже, у нашего друга ко мне какие-то междусобойные вопросы. Ты не мог бы нас покинуть на время? Если Богдан не возьмет с меня слово хранить молчание, я тебе потом все обязательно расскажу.

Чуть дрожащая рука боярина с готовностью отдернулась от пиалы, и Гийас ад-Дин с некоторой натужностью поднялся. Кивнул Катарине, потом Богдану и неторопливо прошаркал вон из комнаты. Аккуратно и плотно притворил за собою дверь.

— Так вы возьмете с меня обет молчания? — улыбнулась Катарина и, поднеся пиалу с забеленным кофеем ко рту, чуть подула на него, коснулась края пиалы пухлой, без намека на помаду губою, а уж потом отпила глоточек.

— Это будет зависеть от того, что вы мне скажете, преждерожденная Катарина, — ответил он.

— Может, вы оставите этот официальный тон? Во-первых, я не старше вас, а во-вторых, у нас время ценят так же, как и у вас. Уж давайте лучше станем ечами. Или, если вам совсем уж опричь души обращаться таким образом к человеку без знаков различия на одеянии, — она лукаво стрельнула глазами, — тогда просто по именам. Давайте?

— Что ж, — ответил Богдан и тоже пригубил кофей. — Давайте, Катарина.

— Вот как славно, — подытожила она.

— Мне поручено разобраться в одном безобидном, но довольно щекотливом деле, и подступиться к нему я не могу иначе, как только с вашей помощью, — сказал Богдан.

— Я могу этим только гордиться, — ответила Катарина.

— Я понимаю, что мой звонок к вам тогда, летом, относительно видеоматериалов по лечебнице “Тысяча лет здоровья”, мог вас как-то привлечь к этой теме, дать отправную точку для журналистского расследования, но… вы с поразительной проницательностью разобрались в деле. Увязать вместе столь разрозненные факты и сделать из них верные выводы… Вам мог бы позавидовать любой человекоохранитель с самым богатым опытом, говорю безо всякой лести.

— Надеюсь, — опустив глаза, проговорила Катарина; похоже, она все-таки смутилась.

— Вы не могли бы поделиться со мной последовательностью ваших рассуждений? — От светской старательности Богдан сделался несколько косноязычным. Впрочем, Катарина, по всей видимости, не обращала на его излишне вычурную речь никакого внимания; ее внезапное замешательство оказалось, насколько можно было судить со стороны, куда глубже, нежели замешательство самого Богдана.

Тележурналистка долго молчала, по-прежнему подпирая голову красивой, полуобнаженной рукою с упавшим к локтю широким рукавом халата, и задумчиво, с отсутствующим видом глядела в стену напротив. Богдан подумал уже, не повторить ли вопрос. Но Катарина пригубила кофе и вдруг решительно поставила блюдце с пиалой на столик.

— Да, в определенной степени я обязана вам той изумительной серией своих репортажей, — сказала она без ложной скромности. — Да. Но не только. Именно признательность вам не позволяет мне скрывать правду. Я этого никому еще не говорила и, если не окажусь вынужденной делать это, давая, скажем, показания по упомянутому вами безобидному и щекотливому делу… я, разумеется, не спрашиваю, Богдан, в чем оно состоит… если я не буду вынуждена, то и не скажу никогда никому. Это странно, и это несколько… стыдно. Трудно признаваться, что моей заслуги тут, собственно, нет. Судьба позаботилась. Сама судьба… — Она взглянула Богдану прямо в глаза. Богдан поразился; стоило разговору перейти от бытовых сюсюканий к работе, лицо Катарины стало одухотворенным, резким и по-настоящему красивым. — Сначала вы, потом… — Она запнулась. Богдан напряженно ждал.

Катарина переменила позу; теперь она почти сидела на тахте, руками охватив колени, и по-прежнему глядела мимо Богдана.

— Я не великий знаток компьютерных и сетевых технологий, — сказала она негромко и как-то отрешенно. — У меня хватает своих забот. Мне потом объяснили: сеть настолько сложна, что… изредка в ней могут происходить самые странные сбои. Самые странные. Тут, конечно, по времени удивительно совпало. Честно говоря, ваш тогдашний звонок действительно меня буквально заворожил; я печенкой чувствовала: тут есть что-то… что-то. Понимаете? Что-то. Я и так, и этак крутила… сама несколько раз просматривала эти свои видеоматериалы… А потом, через три, кажется, дня… или через два? Не помню, но это легко восстановить…

Она запнулась. Протянула руку к столику, неловко взяла свою пиалу – кофей уже достаточно остыл, чтобы можно было не пользоваться блюдцем, — и сделала несколько крупных глотков разом. Отставила чашку. Вскинула глаза на Богдана и вдруг смущенно улыбнулась.

— Что-то я разнервничалась, — призналась Шипигусева. — Будто в чем-то виновата… На самом деле я тут ни при чем. Само… и я опять же печенкой чувствую, что тут что-то такое… что-то… Так вот. — Она глубоко вздохнула. — Я получаю очень много писем. Пока я голову ломала над тем, что там такое наши доблестные человекоохранители могли углядеть на моей рабочей записи в лечебнице, среди прочей массы сообщений ко мне по ошибке… каким-то чудом… прилетело сообщение, которое вовсе не мне было предназначено. Насколько я поняла, это было какое-то рабочее сообщение вашей, закрытой человекоохранительной сети.

Богдан крякнул. Такого просто не могло быть.

Потом он сообразил, что о возможности и невозможности подобных природных явлений он, специалистом не являясь, может судить только с чужих слов. Категоричную мысль “такого просто не может быть” он ничем, кроме собственной убежденности, подтвердить не мог – но знал, что в научных истинах более всего бывают убеждены именно неспециалисты. И подвергают их сомнению с наибольшей легкостью они же; то или иное отношение к истинам зависит у них исключительно от приязни или неприязни к источнику, из кого истины эти были получены, от настроения, от отношений с женой и даже порой от пищеварения. Не к лицу Богдану было…

— Файл оказался подпорчен, — задумчиво продолжала меж тем Катарина, снова устремив взгляд своих прекрасных, бархатистых глаз мимо Богдана. Вновь взялась за пиалу с кофеем. — Без начала, без конца, и даже без середины. Знаете, как это бывает… полтекста вопросики. Я уж и так, и этак мучилась с кодировками, потом к друзьям обращалась, которые на том собаку съели… это такая русская… ну да. Нет. Что прочиталось – то прочиталось, а что испортилось – то безвозвратно. И вот там-то и говорилось… вернее, там предписывалось, что всем таможенным станциям и пограничной страже следует уделять повышенное внимание провозу на территорию Ордуси сосудов и приспособлений, пригодных для транспортировки мелких водных существ, в скобках – пиявок – и немедленно сообщать о попытках такого провоза, а при обнаружении оных существ-пиявок немедленно уведомлять Управление внешней охраны и Центр имени Крякутного, куда, если из Управления не поступит иных распоряжений, и передавать выявленные сосуды с существами для исследования… Видите, как помню? Я перечитывала текст раз сто… ну а, получив такой подарок, уж не трудно было связать его с закрытием отдела гирудолечения… причем, как мне рассказывали в лечебнице, я же посетила ее вскоре после вас – закрытия шумного, с погоней… а там – с несчастными случаями и болезнями бояр. — Она тряхнула головой, перевела дух и взглянула Богдану в глаза. — Вот. Все.

Несколько мгновений Богдан потрясенно молчал.

— У вас сохранился этот испорченный файл? — спросил он затем.

— Наверное… — с сомнением проговорила Катарина и, поставив почти пустую пиалу на столик, грациозно поднялась с тахты, подошла к ближайшему “Керулену”, тихо дремавшему на низком столике в углу, под старинными кальянами, разбудила умную машину и, присев на подушку перед компьютером, принялась колдовать с программой поиска.

— Одну минуту, — пробормотала она, усаживаясь поудобнее. — Одну минуту, Богдан… по-моему, я его сюда перебрасывала…

Минфа ждал, затаив дыхание.

— Есть! — сказала Катарина торжествующе и тут же с некоторым недоумением добавила: – В личную переписку-то зачем-то закатала… — Не вставая с подушки, она повернулась к Богдану и неопределенно махнула рукою в сторону дисплея. — Вот. Можете посмотреть.

Богдану незачем было смотреть: это предписание при нем и при Баге рассылал по градам и весям Империи сам шилан Алимагомедов, и текст они составляли все вместе, втроем. В нем же между прочим повелевалось всем местным подразделениям внешней охраны принять меры к задержанию и препровождению в столицу таких-то и таких-то подданных, а, буде они окажут сопротивление, произнести кодовую фразу, которую в предписании, во избежание утечки сведений о программировании людей, они решили назвать просто паролем… Действительное значение фразы власти было разъяснено лишь руководителям крупных подразделений – от городского и выше.

— А об указании задержать нескольких человек, — осторожно спросил Богдан, — там ничего не говорилось?

— Нет, — удивленно ответила Катарина. — Там же, я говорю, очень много не читалось. Вот, посмотрите.

Но если не читалось у Катарины…

Если секретное предписание вдруг ни с того ни с сего вывалилось одной своей частью в чужой компьютер, не могло ли оно другой своей частью вывалиться в какой-то другой?

“С Багом бы поговорить, — подумал Богдан, — он в этих электронных делах спец великий. Жаль, он в Мосыкэ уехал со Стасей… Беспокоить сейчас грех. Пусть побудут вдвоем, без мельтешни…” По едва уловимым признакам, когда Стася и Баг в числе ближайших друзей явились вместе с ним на воздухолетный вокзал встречать Фирузе с Ангелиною, минфа понял: у них возникли какие-то нелады на личной пашне[201]. А в такое время без крайней нужды людей лучше не дергать.

Но что ж у нас, научники кончились в Возвышенном, что ли?

— Вы не могли бы сбросить мне этот файл? — спросил Богдан. — По почте или… надежнее, пожалуй, прямо сейчас на дискету.

— Охотно, Богдан. — Катарина, покопавшись в живописном беспорядке на столике слева от компьютера, двумя пальчиками вытянула из бумажных сугробов дискету и лихо вогнала ее в дисковод.

— А скажите, Катарина, — спросил минфа, осененный новой мыслью, пока дискета тихонько покрякивала и поквакивала, принимая на себя столь знакомый Богдану и столь невероятный здесь, в этой мирной комнате, файл. — Вы многим показывали это… ну, когда консультировались насчет того, как превратить вопросики в текст?

— Нет, — решительно ответила тележурналистка. — Одному-единственному человеку, он у нас на студии по этим делам дока, всех выручает, коснись что…

— Если мне понадобится с ним побеседовать, я могу сослаться на вас?

Катарина колебалась лишь мгновение.

— Что уж, — сказала она, полуобернувшись к Богдану и протягивая ему дискету. С подушки она не встала, и Богдану пришлось шагнуть к ней; теперь он смотрел на нее сверху вниз, а Катарине, сидевшей, словно одалиска, у ног минфа, приходилось задирать голову, чтобы не терять его взгляда; впрочем, ей шло и это. — Коготок увяз – всей птичке пропасть… Это такая русская поговорка.

— Я знаю, — сказал Богдан.

Катарина чуть принужденно рассмеялась.

— Простите, — сказала она. — Дурацкая привычка… Это я Гийаса тренирую. Который год в Гласном Соборе – а вот сейчас пожили вместе спокойно, и я только теперь разглядела, он совсем слаб в русской идиоматике. Натаскиваю его… В публичной речи вовремя вставленная пословица дорогого стоит, по себе знаю. А вы, верно, решили, что у меня не все дома?

— Не все дома – это такая русская поговорка? — спросил Богдан.

Они рассмеялись.

С каждой минутой Катарина нравилась Богдану все больше; впечатление взбалмошной избалованной куклы, возникшее у него поначалу, неудержимо таяло. Катарина торопливо написала что-то на клочке бумаги и поднялась наконец; оправила халат, мягко встряхнула руками, расправляя широкие, словно веера, рукава. Подала клочок Богдану.

— Вот имя и адрес моего консультанта, — сказала она. — И телефон. Должна вам сказать, что он был очень удивлен происшедшим.

— Должен вам сказать, что я удивлен не меньше… Спасибо, Катарина, вы оказали огромную помощь следствию.

— Теперь я ночи спать не буду, пытаясь понять, какому именно следствию, — сказала Катарина, и Богдану показалось, что журналистка вовсе не шутит.

— Сенсаций тут не будет, — поспешил разочаровать ее минфа. — Мне поручено разобраться с недавним шумным плагиатом… в Мосыкэ.

— А, — пренебрежительно скривилась Катарина, — эти…

— Да, эти. Всего вам доброго. Не смею долее мешать вам наслаждаться… теплом семейного очага.

— И вам счастливо. Звоните, ежели что. — Она неторопливо двинулась к тахте. — Милый! — крикнула Катарина весьма зычно, и через минуту, как раз когда Катарина снова прилегла, дверь открылась, и на пороге возник соборный боярин Гийас ад-Дин. — У нас все, — сказала тележурналистка. — Богдан уходит… Ты проводишь?

— Разумеется, — проговорил безропотный Гийас ад-Дин, и Богдана снова покоробило; Шипигусева опять показалась ему самовлюбленной, бессердечной курицей. Ежась и стараясь более не встречаться с нею взглядом, он торопливо вышел из комнаты, стискивая в кармане драгоценную дискету.

Соборный боярин, не так давно еще устойчиво пребывавший на грани жизни и смерти, радушно проводил Богдана в прихожую, потом – до самой входной двери, и Богдан честно и смущенно шел за ним как привязанный; но когда ад-Дин снял с вешалки изящную Богданову доху на искусственном меху и попытался помочь ему одеться, минфа не выдержал.

— Простите… — пробормотал он, буквально вырывая доху из рук пожилого члена Собора. — Как можно… Так нельзя…

Худой и седой боярин внимательно посмотрел на Богдана, и в уголках его глаз собрались смешливые морщинки.

— Боюсь, преждерожденный Богдан Рухович, — негромко проговорил он, — что у вас создалось несколько превратное впечатление. Катарина действительно чудесно заботится обо мне. Действительно. Не представляю, что бы со мной было, если б она не бросила на время работу и не переехала сюда. А то, что она меня гоняет в хвост и в гриву… молодец. Все поняла, умница моя. Если бы я лежал, а она вокруг меня носилась, я бы, наверное, так и не встал. А вот когда я ухаживаю за ней… я чувствую себя здоровым, сильным, полноценным… мужчиной чувствую. Хозяином. Я даже домработнице приходить не велел… Когда сам ухаживаешь за любимым человеком, сил прибывает не в пример более, чем когда любимый человек ухаживает за тобой. Я даже думать боюсь, каких усилий ей стоит вот так лежать, как ей надоело притворяться… Она страшно деятельная женщина, страшно самостоятельная, вихрь просто, смерч… в какие только не попадала переделки со своей камерой… обвал в шахте, пожар на танкере…

— Господи, — потрясение пробормотал Богдан. — Как просто!

— Очень просто, — сказал соборный боярин Гийас ад-Дин и протянул ему руку на прощание. — При случае будьте добры передать мою благодарность вашему другу. Тому, что снял меня с карниза.

— Передам, — от души пообещал Богдан, берясь за меховую, зимнюю шапку-гуань. — Непременно передам, прер еч Гийас.

“Люди разные, — думал он, прогревая мотор «хиуса». — Разные… Но плохих – нет. Есть лишь непохожие на меня. А если вдуматься… не очень-то и непохожие. Все хотят примерно одного, хорошего хотят. Доброго, правильного, только добиваются этого поразному, потому что сами разные, так что не вдруг поймешь…”

Отчего-то ему было радостно.


Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 5-й день двенадцатого месяца, вторница, глубокий вечер

— …Тебе это кажется странным?

— Более чем странным, Фира! Невозможным! И ладно бы еще я, я в этих делах профан… Я же заехал в Управление, проконсультировался… специалисты в один голос говорят: это невозможно! И тут же оговариваются: раз это все-таки произошло, стало быть, это возможно, но о-очень редко… А на самом деле это же прямой повод для внутреннего расследования. Мой звонок Катарине спровоцировал ее интерес к этому делу. И к ней же, в ее же “Керулен” загадочным образом попадает текст предписания, которое мы – и я в том числе, между прочим, опять я! — разослали по всем подразделениям буквально через несколько часов после ареста Сусанина и исчезновения Козюлькина. Если бы предписание попало к кому-то иному, он бы даже не понял, о чем речь. Но нет – именно Катарине, которую я своими вопросами навел на тему! Причем Шипигусева получила этот текст не сразу, а на двое суток позже. Словно сеть двое суток думала, вывалить его на Катарину или не стоит. И обратного адреса никак не проследить, пробовали сейчас… Будто из нашего же Управления и отправили. Я в этом деле по шею. Может, именно поэтому Раби и поручил его мне?

— Значит, ты вне подозрений…

— Да это-то ясно! И все же утечка беспрецедентная, и косвенным образом, совершенно необъяснимо, я с нею явно связан. Ты понимаешь?

— Иншалла…

— Иншалла-то иншалла, я согласен, но расхлебывать мне самому. Еще слава Богу, там самая-то существенная часть текста запорчена… Но я все думаю – может, и не только к Катарине наше предписание прилетело? Потому мы этих троих и найти по сию пору не можем? Кто-то получил…

— Что?

— Прости, родная… даже тебе не могу сказать. Порядок.

— Не можешь – не говори.

— А есть другая возможность, еще страшней… Ладно. Завтра мне придется сорваться в Мосыкэ, но это ненадолго, на денек… Ты тут справишься?

— Попробовала бы я не справиться.

— Спасибо. Ты такая славная…

— А Жанну ты как называл?

— Фиронька…

— Все, молчу, молчу. Не сердись, любимый, Обними меня.

— Фира…

— Да. Вот так. Вот. Да.

— Девочка моя…

— Я так соскучилась, Богдан. Так соскучилась… О!!

-Господи, какая ты нежная…

— Потому что это ты…

Комната, как шхуна, плыла в полуночном океане; широкая зыбь качала стены, потолок мотало, словно палубу в шторм, и далекий ночник огнистой тропической медузой летал на волнах, то взмывая, то рушась…

…Снаружи, словно артель вкрадчивых кровельщиков, по железным подоконникам вразнобой подстукивала капель.

— Опять тает…

— Пусть тает. Мне так хорошо с тобой, жена…

— А я… я просто счастлива. Так счастлива, что даже страшно. Ты очень изменился.

— Не бойся.

— Не буду. Сейчас еще полежу минутку, а то ноги не слушаются… и пойду посмотрю, как там Ангелина. В горле пересохло… а у тебя? Принести соку?

“Все-таки приятно и когда о тебе заботятся, хотя бы по пустякам, — подумал раскинувшийся едва ли не поперек ложа Богдан и на мгновение ощутил себя чем-то вроде вальяжной Катарины. — Конечно, в меру… То Фира, то я. Ведь мы, слава Богу, оба здоровы; стало быть, пока – это только вроде ласковой игры, радующей обоих”.

— Я сейчас принесу, — сказал он и поспешно вскочил. И чуть не повалился обратно, на миг его повело; голова еще немного кружилась после шторма.

Багатур Лобо

Мосыкэ, Тохтамышев стан, 5-й день двенадцатого месяца, вторница, ближе к вечеру

— Проходите! Проходите, гости дорогие! — Матвея Онисимовна Крюк, уютная старушка с улыбчивыми ямочками на круглых розовых щеках, встретила гостей у порога, хотела помочь им скинуть теплые халаты и шапки, да Баг решительно воспротивился, и повела за собой – по широкому длинному коридору, уставленному старыми резными шкалами, мимо величественного размерами, совсем уж древнего, но содержащегося в любовном порядке огромного дубового сундука с внушительным, ярко блестевшим медным замком – к двери в гостиную, которую называла горницей.

Баг уж бывал здесь, а Стасе жилище Крюков стало в новинку: она со сдержанным любопытством оглядывалась по сторонам, а при виде сундука даже замедлила шаг. Да и немудрено – Баг и сам по первости разглядывал сундук во все глаза, как некое чудо чудное, и, если б то было уместно, с удовольствием отодвинул бы его от стены, дабы осмотреть со всех сторон. Ибо сундук стоял так просто и в то же время так величаво, как может стоять лишь древле угнездившаяся в доме вещь с долгой и непростой судьбой, вещь, осознающая свою ценность, но нисколько ею не кичащаяся и в вековом спокойствии своем источающая неуловимый, но непостижимо ощущаемый аромат длинной вереницы прошедших годов. Мимо такой вещи человеку понимающему трудно пройти, не заметив ее. А Баг был из таких. “Благородный муж сведущ в языке древних вещей”, — наставлял еще Конфуций в двадцать второй главе.

— Энтот сундучок, — Матвея Онисимовна, заметив Стасино замешательство про виде дубового гостя из глубины веков, вернулась к сундуку, аккуратно откинула покрывавшую его скатерку с вышитыми козаками – те летели на горячих конях, грозно воздымая востры шашки и развевая усы да чубы по ветру, — и любовно провела сухой ладошкой по темной и буквально отполированной временем крышке, — энтот сундучок самого Тохтамыша видал. — Внимательно посмотрела на Стасю, кивнула укрытой простым белым платком головою. — Как предок дальний Леопольдушкин, Епифаний Крюк с другими-протчими был послан оборонять почетно хана Тохтамыша в пути его на Москву, так, почитай, уж с тех самых пор отец сыну, чи старший брат брату младшему и передает энтот сундучок. Реликвия наша родовая. — Снова погладила сундук Матвея Онисимовна. — Многоценная.

Крюки обитали в отдаленном районе Мосыкэ спокон веку прозываемом Тохтамышев стан. Название это было не менее древним, чем фамильный сундук Крюков, и связывала их одна и та же история.

После смены правителей на ордынском троне новоизбранный хан Тохтамыш лично возглавил посольство, двинувшееся к русским соотечественникам для участия в торжествах, посвященных полувековой годовщине открытия в подмосыковном сельце Коломенском, на красивом холме над рекою, первой на Москве мечети (несколько лет назад хан уверовал в Аллаха или, как на Руси тогда выражались, “обесерменился” – но немногие его подданные ему последовали), а заодно, как бы между делом – подтвердить нерушимый союз улусов в изменившихся условиях. Ибо из раздираемой кровавыми противумонгольскими усобицами ханьской империи уже хлынули в Казанский улус десятки тысяч беженцев, а до Руси, до улуса Александрийского, сия волна, в общем, еще не докатилась, и хану, который первым столкнулся с новыми вызовами времени, насущно стало согласовать с князем отношение к оным. Результатом прошедших тогда переговоров явилось предоставление беженцам одинаковых на территории обоих улусов прав, причем равных с коренными жителями вне зависимости от национальности и вероисповедания – и сие мудрое решение было, хоть князь и хан на ту пору и не ведали того, первым шагом на пути соединения Ордуси с Цветущей Срединой.

В одна тыща триста восемьдесят втором году от рождества Христова внушительный ханский поезд, сопровождаемый от границ улуса отборными отрядами козаков – одним из атаманов почетного козачьего охранения и был тот самый Епифаннй Крюк, молодой и статный козак, которого тогда звали не иначе как Епишкой, — вышел в пределы видимости мосыковских стен, на расстояние трех полетов стрелы из тяжелого лука. Русичи и ордынцы остановились на приятной равнине, одну сторону коей венчал непроходимый лес, и в два дня возвели здесь хорошо обустроенный для предстоящего праздничного пира стан, после чего стали поджидать выехавшего им навстречу из Александрии Невской князя Владимира Михайловича. Князь вскоре прибыл, и торжества по случаю встречи двух улусных владык продолжались целых две седмицы. Было выпито немалое количество ласковой медовухи и свежесваренной архи[202], съедено несметное количество дичины, спето множество песен, и не один, и не два, и даже не три десятка струн лопнули на гуслях и хурах[203]. А сколько побраталось за те вечера Козаков и нукеров – не счесть. Ей-ей, не счесть, в летописях так и сказано. По утрам, куда ни глянь – семо и овамо бродят пробудившиеся, мучительно облизывают пересохшие губы и, всматриваясь в лежащих вповалку, молодецки храпящих богатырей да батыров, неуверенно бормочут вполголоса, загибая пальцы: брат один, брат два…

Мастеровитые мосыковичи показали Тохтамышу новинку: пушки, в просторечии именуемые “тюфяками”, и очарованный хан полдня провел в неустанном поднесении зажженного фитиля к запалу, с восторгом замирая от грохота, кашляя от порохового дыма и наблюдая неровный, но мощный полет каменных ядер. Изумление хана было столь велико и непосредственно, что князь Владимир тут же и подарил ему пяток “тюфяков”, чему Тохтамыш обрадовался преизрядно.

В свою очередь, Тохтамышевы люди потешили князя Владимира, его свитских и козаков прицельной стрельбой из больших луков: нукеры хана с непостижимой скоростью посылали стрелу в стрелу в старый дуб, одиноко торчавший на расстоянии ста локтей; а потом затеяли молодецкие конные игрища, победитель в коих должен был в течение четверти часа продержать при седле своем молодого козленка, отнюдь не позволяя соперникам отобрать оного. Забава нашла широкий отклик в сердцах мосыковичей, которые, повскакав на коней, приняли в ней самое живое участие. Было изорвано в клочья пять козлят, и обе стороны, утомившись, в очередной раз воздали должное еде и напиткам.

Старшего муэдзина Коломенской мечети удостоили высших наград: нагрудной бляхи Андрея Первозванного из рук князя и поясной блямбы курултай-бакшиш из рук хана.

Договор был подписан.

Праздник удался.

Посольство Тохтамыша убыло на родину, нагруженное щедрыми и тяжелыми дарами алсксандрийцев, и козаки сопровождали его до самых улусных пределов – скорее для порядка. Ибо лихие люди, еще в начале века нет-нет да и выскакивавшие нечсловсколюбиво из придорожных буреломов, малинников и боковых пней, ко временам сего посольства сделались вовсе редки: да и что было бы пользы, славы и поживы грабить на улусных дорогах да трактах, коли кругом царил прочный, умиротворяющий мир и руки сами просились до дел несуетных, созидательных!

Однако обычай есть обычай. Опять же, Литва недалече – а мало ль что литвинам в головы взбредет… Передав на границе посольство хана встречавшим его ордынцам, козаки повернули обратно: за две седмицы привольная равнина, изобиловавшая студеными чистыми ключами, до того расположила к себе их сердца, да и выстроенный лагерь за эти дни стал настолько родным, что большая часть воинства – и в том числе неженатый еще Епифаний Крюк – порешила заложить у Москвы новый козачий стан и поселиться там навечно, тем более что и князь Владимир, с проницательностью истинного правителя, коему Небо не зря вручило властный мандат, обронил однажды вечером: “А коли кто из вас похотит домы себе на сем месте поставить, так и благослови его Господь”.

Похотели.

Поставили дома, распахали землю, посадили сады.

И зажили спокойной, размеренной жизнью, временами прерываемой на государеву службу.

А место то получило имя – Тохтамышев стан.

С тех пор минули века и Мосыкэ разрослась, сменяя окрестные леса и пашни твердью улиц и площадей; и Тохтамышев стаи незаметно приблизился к городу – или, вернее, город мягко наполз на стан, втянул его в себя, поглотил, не разрушая и не уродуя, и сделал своей неотъемлемой частью. Рядом встали разные-прочие городские районы, ближайший к стану – Ярилово. Но если там, в Ярилово, к небу тянулись однотипные коробки новых многоэтажных зданий – Ярилово застраивалось сравнительно недавно и по единому плану, плотными квадратными кварталами, каковые рассекались улицами и проспектами, идущими строго с севера на юг и с востока на запад, как, скажем, в Ханбалыке, — то Тохтамышев стан был ближе к земле и к исстари населяющему ее народу: двух – и трехэтажные аккуратные домики, которые местные козаки называли мазанками, соседствовали с садами и огородами, где тохтамышевцы самозабвенно трудились в погожие дни, выращивая главным образом многообразные цветы и фрукты; вечерами же большей частью сообразно увеселялись вместе. А конторам частного предпринимательства и деловой суете большого города места в стане не было.

Впервые приехав сюда, Баг был очарован той простой, размеренной и разумной жизнью, которую, словно бы не замечая большой Мосыкэ, вели местные жители, все, как один, именовавшие родной город по старинке Москвою; Баг даже представил на мгновение, как было бы неплохо купить в Тохтамышевом стане небольшой домик и, выйдя на заслуженный отдых, сидеть в своем саду, обустроенном так, как душа просит, под грушевым деревом, смотреть в бездонное небо, — а вокруг цветут и цветут бесконечные яблони да наливается сластью крыжовник… Теперь же, вспоминая сию пригрезившуюся ему идиллию, Баг с удивлением понял, что в чаемой картине жизни на покое под яблонями, кроме него самого, почему-то никого не было видно – ни жены, ни детей… Один, совсем один.

Стася протянула руку и тоже погладила блестящую крышку сундука – осторожно, с благоговением. Подняла глаза на супругу Крюка-старшего. Та радушно улыбалась.

— Позвольте вас познакомить, преждерожденная Матвея Онисимовна, — кашлянул Баг, — Это – Анастасия Гуан, моя невеста.

Стася легко вздрогнула и обернулась к нему. Порозовела.

“Невеста?” — спрашивали ее огромные глаза.

Баг утвердительно опустил веки.

Похоже, что так. Или нет?

— Вот же ж как! — всплеснула руками Матвея Онисимовна. — Леопольд, Леопольд, иди зараз сюда!

Высокий, сухой и жилистый Леопольд Степанович Крюк возник на пороге гостиной, степенно шагнул в коридор и, блестя голенищами начищенных сапог, направился к гостям.

— Очень рад. — Голос старого козака был все еще глубок и басовит, хотя где-то на самом дне и слышалось уже легкое дребезжание возраста; прямой как палка Крюк-старший механическим, отработанным за многие годы жестом оправил огромные, совершенно седые усы и сдержанно, с достоинством поклонился. — Милости просим до хаты, то нам любо. Драгоценноприбывавшая преждерожденная Гуан. Драгоценноприбывший преждерожденныи ланчжун Лобо. — Кивнул. И простер руку в сторону гостиной-горницы.

Сдержанность козака, и обычно-то не слишком щедрого на проявления чувств, показалась Багу преувеличенной: словно Крюк-старший, буквально минуту назад огорошенный каким-то неприятным известием, не до конца овладел собой и старательно скрывает свое состояние от окружающих.

“Кажется, не вовремя мы… Но зачем же тогда звала нас Матвея?..” — промелькнуло, исчезая.

— Рада познакомиться… — прошелестела тоже ощутившая некую неловкость Стася и быстро, вопросительно глянула на Бага.

Лицо Бага хранило привычную непроницаемую маску, хотя в доме Крюков что-то было не так: позвонив на удачу ему на трубку, Матвея Онисимовна очень обрадовалась известию, что он нынче как раз в Мосыкэ, и попросила, коли выдастся свободное время, заехать для важного разговора. Очень-очень важного. Максим Крюк пропал уж давно, и хотя ни одно родительское сердце не может до конца смириться с потерей, даже и временной, ребенка, будь тому хоть за двадцать лет, хоть за сорок, — Багу показалось, что дело не только в этом.

В просторной и светлой гостиной (три широких, с резными рамами окна, стекла коих легкими узорами украсил по углам морозец, выходили в сад, где торчали зимние голые деревья) царил накрытый стол. Было очень тепло, если не сказать – жарко, от большой изразцовой печи. Фамильная шашка Крюков в богатых вызолоченных ножнах и с внушительными шелковыми кистями красовалась на стенном ковре.

К приходу гостей готовились: посреди стола, в окружении простых и полезных для желудка закусок громоздились высокой горкой блины, на одном углу сверкал пыхтящий электросамовар; ровными рядами выстроились тарелки, вилки, ложки, палочки – все, что душеньке угодно; на другом углу примостилась длинная бутылка “Козацкой особливо ядреной” – бутылка была выполнена в виде стоящего навытяжку козака, из фуражки коего вынималась стеклянная, плотно пригнанная пробка. И никаких сластей.

“Так вот отчего хозяин медлил выйти к гостям!” — внутренне улыбнулся Баг, делая следом за Стасей шаг в горницу: пока та любовалась деревянным свидетелем Тохтамыша, Крюк-старший, заметивший ее черно-белый халат, успел убрать со стола все то, что так или иначе не соответствовало трауру, легко превратив угощение в обычную трапезу.

Леопольд Степанович простучал каблуками по навощенному паркету к столу и отодвинул стул; приглашающе взмахнул рукой Стасе; та, вполголоса пробормотав “спасибо”, скользнула на предложенное место, улыбнулась и взялась за лежавшую справа на отдельном блюдце подогретую влажную салфетку.

— А вот сейчас чайку горяченького… — засуетилась у самовара Матвея Онисимовна. Кипяток, дав пар, поспешил в чашки. — Небось замерзли?

Крюк-старший между тем неторопливо перекрестился на висящую в красном углу горницы икону и протянул руку к бутылке “Козацкой особливо ядреной”. Ногтем поддел пробку, глянул коротко на Бага из-под седых бровей и, получив в ответ утвердительный взгляд, наполнил две чарки – свою и Багову.

Стася, благодарно приняв из рук Матвеи Онисимовны чашку, поднесла ее к губам.

— Со свиданьицем. — Леопольд Степанович поднял свою чарку. — Завсегда приятно видеть друзей нашего хлопчика. — Гулко чокнувшись с Багом, поспешившим поднять свою чарку навстречу, оправил усы и, пробормотав вполголоса “Будьмо!”, опрокинул “козацкую” в рот. С чувством глубокого удовлетворения крякнул, вытер усы и подцепил вилкой тонкий пластик розоватого сала. — Угощайтесь, стало быть, без стеснения. Сальце домашнее. Прошу, прошу!

Баг загрузил на тарелку блин и, положив на него тушеных баклажанов с кабачками, принялся сворачивать блин в трубочку. “Козацкая особливо ядреная” приятно, почти как эрготоу, согрела пищевод и легко, радостно проникла в желудок.

“И впрямь особливая, — промелькнула мысль, — градусов в шестьдесят”.

Блин с овощами оказался удивительно вкусен. Стася вгрызлась в ватрушку – в самую простую, с творогом. Матвея Онисимовна смотрела на нее с умилением, подпершись кулачком и помешивая ложечкой чай: вот ведь какая бледненькая да худенькая, читалось в ее взоре, совсем в трауре истомилась бедная девочка.

Крюк-старший между тем снова завладел бутылкой и, уж не спрашивая Бага даже глазами, наполнил чарки. В его движениях Баг все больше чувствовал сильное внутреннее напряжение.

— Спасибо, что навестили нас. — Старый козак сызнова поднял чарку.

— А что, — спросил Баг, прожевав и берясь за свою, — младший ваш заходит ли? Не надо ли помочь вам чем?

— Что вы, драгоценноуважаемый Лобо! — махнула рукой Матвея Онисимовна. — Кажную седмицу он у нас цельный отчий день проводит. Наш Валерочка такой хороший, заботливый… Совсем как Максимушка… — Она быстро промокнула передником глаза. — Нам все помогают, добродушествуют. Вот вечор Гнат-то, у его дом по леву руку, так угля нам привез: себе вез, мол, и вам прихватил. Да у нас же и так угля полно! А вот же какой Гнат, заботится, спасибо ему. Да и власти тоже…

— Сам Возбухай Ковбаса несколько разов наезжал, — степенно закусывая, прогудел Крюк-старший. — Важный такой стал. Градоначальник. Мы-то его вовсе огольцом помним. Трижды он со Сверловска свово к материным родичам на летний роздых приезжал…

— Четырежды, — мягонько поправила Матвея Онисимовна. Крюк сверкнул очами из-под бровей:

— Трижды!

— Как скажешь, отец, — Крюк скупо, но удовлетворенно улыбнулся в усы. — …а только – четырежды.

Крюк крякнул, но больше спорить не стал.

— Приезжал… Найдем, грил, сына всенепременно…

В уголках глаз Матвеи Онисимовны влажно заблестели слезы.

— Ну, мать, ну… — неловко и грубовато пробормотал Крюк. — Найдется хлопец, куды ж он денется… — Голос его дрогнул; похоже, старый козак сам с трудом скрывал свое не умягчаемое временем горе. — Так вот, стал быть… Спрашивал градоначальник, не надо ли чего… — Он поглядел на жену. — А чего нам? Хорошо живем. Ладно. — Шевельнул чаркой. — За всех хороших людей.

— За всех хороших людей, — повторил за ним Баг, поднося водку к губам.

— Драгоценноуважаемый Лобо… — Повинуясь еле заметному знаку Леопольда Степановича (увлеченный “особливо ядреной” Баг его и вовсе не углядел), Матвея Онисимовна достала откуда-то из-под стола большую, черного лака с красными фениксами на крышке, коробку папирос “Еч”, специальных, с удлиненной гильзой, и поставила ее перед мужем. — Раз уж разговор-то зашел… глупо вас допытывать, вы ж и так, верно, ежели что, нам бы первым делом сказали… но… Про Максимку-то про нашего… ничего не слыхать?

— Увы! — Баг был бы рад сказать что-то другое.

— А то, понимаете… мы тут в газете читали…

— Газета правдивая, верная, — веско вставил Крюк, — “Небесной истиной” не зря называется.

— …что, дескать, в Александрии-то недавноть такое дело было… Когда бояре-то соборные стали самоубиваться. Писали, что дело там темное какое-то, люди пропали, да и несколько человекоохранителей тоже… Вот как наш Максимушка…

“Вот оно! Писаки газетные, пачкуны… Наверняка эта Шипигусева, любимица Богдана, постаралась… Хорошая, хорошая – ага, как же!”

— Я вот чего спросить желаю. — Крюк-старший открыл коробку папирос и протянул ее Багу: угощайтесь. — Писали, будто люди эти как-то… закляты, что ль. Будто они сами уже ничего и сделать не могут, а лишь приказу чужому подчиняются. Навроде гипноза.

Баг мягко покачал головой и вытащил кожаный футлярчик с сигарками; открыл и в свою очередь протянул Леопольду Степановичу.

— Ишь ты, — качнул головой козак. — Заморские… Спасибо, — вытянул одну сигарку. Чиркнул спичкой. Выпустил дым к потолку. Кивнул одобрительно. — Так вот… Не был ли наш Максим среди тех заклятых? И не потому ль пропал?

Баг помедлил с ответом, благо для этого был прекрасный повод: ему ведь тоже требовалось достать и раскурить сигару; родители Максима Крюка смотрели на него уже с заметным напряжением. Ничего не понимающая Стася – Баг, разумеется, не посвящал ее в подробности дела Архатова-Козюлькина и розовых пиявок, — поддавшись общему настроению, тихонько положила ватрушку на блюдце и замерла в ожидании.

— Ваш сын – человек замечательный, и пропал он, исполняя свой долг, — ответил Баг и взглянул прямо в глаза Леопольду Степановичу. Вроде и не соврал, и всей правды не сказал, а все одно – противно. Но как ее скажешь, правду, коли события тех дней и до сей поры – тайна государственная?! Никак не мог Баг сказать старикам всю правду. — Мы его ищем, поверьте. И рано или поздно – найдем. Найдем. — Честный человекоохранитель и мысли не допускал, что может случиться иначе и что есаул Максим Крюк канет в неизвестность навсегда. — Просто это дело времени.

— А что ж это за заклятие было такое?

— Не знаю. — Баг пожал плечами. Врать все же пришлось. — Мало ли что в газете напишут! Им только бы продажи увеличить, только бы все о них говорили. И каким путем – неважно…

“Н-да… Если б Богдан слова мои услышал, так тут же за газетчиков вступился: однобоко, мол, и предвзято судишь! — мельком подумал Баг. — Да, наверное, так – однобоко, вроде и не прав я, но что делать, когда назавтра „Керулен" откроешь, новости загрузишь и ясно видно: какое там! Прав, прав”.

Он вздохнул и спросил:

— Отчего ж вас эта статья пустая так взволновала?

— Да ведь… — начала было матушка Крюка, но Леопольд Степанович бросил на нее строгий взгляд и даже слегка повысил голос:

— Матвея!

Баг с интересом взглянул на козака: а старик, оказывается, с характером, с крутым характером! Крюк-старший мрачно курил, уставясь в стол. Потом схватил бутылку и в третий раз наполнил чарки. Взяв свою, с видимым усилием поднялся на ноги. Тихо произнес:

— За тех, кого нет с нами, — подождал, пока и Баг поднимется для традиционного третьего тоста, провозглашаемого за всех, кто в пути, неизвестно где, кого давно не видели, а также и тех, кто покинул нас навсегда и отправился в очередное путешествие по бесконечному кругу перерождений, вырваться из коего и упокоиться в безмятежной неге нирваны суждено лишь единицам. Помолчал несколько мгновений, взглянул на Стасю – та низко наклонила голову, лица видно не было, и – выпил.

Баг немедля последовал его примеру: тост был непременный, важный тост. Еще Конфуций в двадцать второй главе “Бесед и суждений” наставлял: “Сыновняя почтительность лежит в основе почитания предков. Почитание предков лежит в основе уважения. Умеющий почитать своих умеет уважать чужих. Умеющий уважать тех, кто близко, умеет терпимо относиться к тем, кто далеко”. Поколение поколением держится и укрепляется, и память о единокровниках, ушедших в мир иной, — память обязательная, самая, быть может, главная. Тем более когда за столом сидит человек, носящий траур. Стало быть, и за неведомого ему ушедшего родича Стаей выпил старый козак, и за своего сына, который сгинул неведомо где; то ли жив – стало быть, траур невместен, толи уж нет – стало быть, и наставлений сыну отец никак не в силах дать…

— Ну а все же? — вновь спросил Баг, когда они вновь уселись, и Леопольд Степанович припал к сигарке, — Отчего вы, достоуважаемая Матвея Онисимовна, так эти газетные измышления близко к сердцу принимаете? — Стася глянула на него с осуждением, но Баг чувствовал, что, настаивая на ответе, поступает вовсе не бестактно, а, напротив, правильно, — приближает тот самый “важный-важный” разговор, о котором просила престарелая матушка есаула Крюка и который никто из его родителей так и не решался начать.

Матвея Онисимовна вопросительно, с легкой опаской взглянула на мужа.

— Да бабьи сказки! — буркнул Леопольд Степанович, упершись взглядом в тарелку с салатом из свежих помидоров и огурцов со сметаною. И Багу подумалось, что, верно, перед их приходом именно о том, заводить “важный” разговор или нет, спорили старики; оттого и был Леопольд Степанович так расстроен, что не сумел убедить супругу хранить молчание.

Крюк-старший глянул на жену и мотнул головой: давай, чего уж там…

— Так ведь, драгоценноуважаемый ланчжун Лобо… — начала было она неуверенно и замолчала.

— Так что же, достоуважаемая Матвея Онисимовна?

— Так ведь он, Максимушка-то наш, третьего дня к нашему дому приходил! — выпалила она.

— То есть? Как это было?

— А вот так! Я стряпала маленько, глядь в окошко – он стоит! Стоит на той стороне улицы и на хату смотрит. Я попервости-то аж сомлела вся – да неужто, думаю, нашелся, фортку-то распахнула, кричу: Максимушка! Максимушка! А тут и Леопольд прибежал: что такое? что? А я ему: да Максимушка вернулся! Он на улицу бегом-бегом – а там уже и нету никого.

— Показалось тебе, мать, — сокрушенно покачал головой Крюк-старший. — Почудилось. Думаешь о нем денно-нощно, вот и привиделось, что пришел.

— Дак а как не думать? Как не думать? — всплеснула руками Матвея Онисимовна. — Сынок же он нам, старшенький, любимый!.. — Стася незаметно придвинула свой стул ближе к Матвее Онисимовне и взяла ее за руку. — А только не привиделось мне, — убежденно сказала матушка Крюка. — Не привиделось. Стоял такой неприкаянный, что твой памятник застыл… Усы уж в таком-то беспорядке – а он же аккуратный всегда был, мой мальчик, меня и то сомнение взяло: а ну и вправду не он? А потом пригляделась – да он, точно. Максимушка. И следы на снегу – его!

— Ну, мать, ты и следопытка…

— Материно сердце, — в голосе Матвеи Онисимовны опять заплескались близкие слезы, — и по следу кровиночку признает… А осенью-то? — вдруг вскинулась она, словно бы осененная новою мыслью. — Осенью-то, старый?

— Чего? Когда?

— Да на Воздвиженье! Аккурат накануне градоначальник-то заезжал к нам… А? Кто за клуней ночевал? Чужака бы кобель-то наш Мазюпка вмиг окоротил – а тут даже не тявкнул! А поутру выхожу – сено примято, окурки… лежал ктой-то.

— Хлопцы соседские баловали, — недовольно разъяснил Крюк. — Недоспасовы чи Лихоштерны. Хотел я с родителями с ихними поговорить, чтоб от курева мальчишек отвадили, пацаны ж еще, да позабыл в хлопотах…

— Прям! — сердито сказала Матвея Онисимовна. — Так тебе Лихоштерны за нашей клуней и разлягутся! Будто своей у них нету!

“Эге… — ошарашенно подумал Баг, — Это что же получается? Максим – здесь?!”

Старый Крюк засопел и оценивающе глянул на бутыль “особливо ядреной”: не пора ль, мол. Вышло, похоже, так, что еще не пора: седой козак отвел взгляд.

— Вот я и подумала… — продолжала Матвея Онисимовна; Стася успокаивающе гладила ее по руке. — Может, его тоже, как это… закляли… чтоб домой вернуться не мог, чтоб невесть где мыкался по чужим-то людям… — Она беззвучно заплакала. Стася спешно добыла из рукава платок, подала ей.

“Жаль, сгинул тот скорпион поганый, переродиться ему вошью, которую день-деньской давят, а она все никак помереть не может”, — Баг весь внутренне кипел. Попадись ему под руку сей момент Козюлькин или даже Сусанин!.. Багу даже думать противно было, что бы он с ними такое сделал. Потом, может, и раскаивался бы, но сейчас, сейчас – определенно учинил бы самоуправное вразумление… от всей души. За прутняками дело бы не стало.

— Полно тебе, мать, — устало проговорил Леопольд Степанович. Плечи его как-то враз опустились, старый козак сгорбился, подперев лоб жилистым кулаком и пусто глядя на сигарный окурок, что медленно дотлевал между пальцами. — Не мог это Максим быть. Не убежал бы он. Не такое у него воспитание.

— Может, вы и правда ошиблись, Матвея Онисимовна? — подала голос Стася. — Может, похож просто?

— Да он… — выдохнула козачка. Помолчала, промокнула глаза. — Я-то и допрежь видала в окошко – будто насупротив мазанки иной день маячит кто, да не озабочивалася: ну маячит и маячит, а теперя так думаю, что и раньше тоже он был…

— И когда же, уважаемая Матвея Онисимовна, вы впервые его заметили? — стараясь говорить очень спокойно, спросил Баг.

— Ой, драгоценноуважаемый ланчжун Лобо… — Но Баг мягко (он и сам дивился запасам мягкости, которые с недавнего времени в нем открылись. Как все же причудлива жизнь и непрост человек!) остановил ее:

— Уважаемая Матвея Онисимовна, зовите меня так, как зовут друзья. Баг. Просто Баг.

— Ой… — улыбнулась сквозь наступающие слезы козачка. — Так ведь несвычно как-то…

— Прошу вас, Матвея Онисимовна. — Баг нарочно отбросил “уважаемую”, дабы показать, что он вполне готов перейти на такой уровень отношений. — Мне будет приятно. Я вам в сыновья гожусь.

Старый козак одобрительно кивнул. И еще больше порозовевшая старушка тоже закивала – мелко и благодарно.

— Так когда же?

— Да разве ж я думала тогда… Почитай, седмицы две тому. Чи три?… А ежели с клуней считать – так и все два с лишним месяца… Ведь вы его найдете, Баг? — с надеждой спросила козачка.

Стася обернулась к Багу вопросительно. Леопольд Степанович тоже поднял голову и вперил в честного человекоохранителя вопросительный взгляд.

— Найдем. Непременно найдем, — сказал тот со всей уверенностью, на какую только был способен.

…Когда Стася и Баг покинули гостеприимный и уютный дом Крюков, на небе сквозь городское зарево уже отчетливо проступали яркие звезды – на Мосыкэ спустилась ночь.

— Баг… — Стася легонько тронула ланчжуна за локоть. — Баг. Ты сделаешь для них что-нибудь? Сможешь найти их сына? Пожалуйста…

Баг глубоко вздохнул и поправил на голове любимую степную шапку. Ночной мороз ощутимо пощипывал щеки. Дышалось легко и привольно. Из кухонного окошка им вслед глядела Матвея Онисимовна. Баг коротко помахал ей рукой.

Стало быть, не исключено, что есаул в Мосыкэ… Не исключено… Его по всей Ордуси ищут, а он в двух шагах от Александрии. К любимым родителям в окошки с тоской безмерной заглядывает…

Окурки. Может, он не один тут прописался? С другими заклятыми, коих тоже никак сыскать-то не могут?

Дела…

Найти человека в Мосыкэ…

— Когда я кого ищу, то обычно нахожу, Стасенька. — Сдернул рукавицу и потянул из отороченного мехом рукава телефонную трубку.

“Сяо-сяо кукуняо на опушке кукуняет, козак дивчину мэйлидэ за крынычкою кохает…”[204] — доносилось из распахнутых форточек соседней мазанки слаженное хоровое пение под гармошку.


Гостиница «Ойкумена», 6-й день двенадцатого месяца, средница, утро

Баг кручинился о неожиданном изменении планов недолго: он не привык отдыхать. Да к тому же Стася смотрела на него с такой надеждой… Словом, о том, чтобы отступить и себялюбиво продолжить любоваться незатейливыми красотами Мосыкэ, выбросив на это время есаула Крюка из головы, или – что уж вообще невместно – перепоручить это дело кому-либо другому, не могло быть и речи. Местные, мосыковские вэйбины, если их привлечь, перво-наперво к Крюкам в Тохтамышев явятся и поведут дознание согласно уложениям: всю душу из бедных стариков вынут; с другой стороны – ведь и уверенности в том, что речь идет действительно о пропавшем есауле, нету, а ну как это не Крюк? Позору не оберешься. Все мосыковские вэйбины будут втихомолку хихикать над столичным залетным гостем. Нет уж, сперва все выяснить самому, а потом, коли надобно будет, и в Мосыковское Управление обращаться – вот что будет правильно.

Баг рассуждал просто.

И даже посвятил в свои рассуждения Стасю.

Частично.

Допустим, что Крюк сейчас, как и они, в Мосыкэ. Неясно – зачем и почему, но в Мосыкэ.

Допустим. Известно об этом лишь со слов его матушки, Матвеи Онисимовны, особы, прямо скажем, престарелой. Даже отец Крюка сына своего на улице не видел. То ли тот сбежал слишком быстро, то ли вообще там Максима не было – Матвее Онисимовне могло ведь и показаться. Чай, не девочка. Зрение уже не то.

С другой стороны, вполне может быть, что и не померещилось матери. Приказ-то на подчинение отдан – к родственникам не ходить, к примеру, в Управление не соваться. А вот чтобы издали на дом родной смотреть – этого в приказе пожалуй что и не было. Не догадались, скорпионы. Не предусмотрели. Да и дело-то где было? В Александрии. Не в Мосыкэ. И Крюк – а он отцелюбивый, этот Крюк, Баг имел не один случай в том убедиться – запросто мог прийти к родному дому. Вполне вероятно. Теоретически.

Иными словами, у нас есть показания немолодой уже женщины, ничем совершенно не подкрепленные. Было бы глупо явиться в Мосыковское Управление внешней охраны с такими, с позволения сказать, фактами. То есть вполне можно было бы явиться, помахать пайцзой, и все тут же забегали бы… Но Баг привык все делать сам. Или хотя бы сам руководить тем, что надобно сделать.

А кроме того, Баг принимал в есауле личное участие… Это тоже немало значило. Поручать гнаться за младшим сослуживцем мосыковским сыскарям, лишь результатом озабоченным… Нет, не лежало сердце.

Однако же без помощников, да еще в обществе Стаси, идти по следу есаула в густонаселенной Мосыкэ представлялось Багу делом нерезультативным, потому он и позвонил уж по дороге в гостиницу домой, в Александрию, Артемию Чжугэ и попросил дасюэши завтра же отправить сюда первьм утренним воздухолетом трех студентов, на которых возлагал наибольшие надежды: Ивана Хамидуллина, Василия Казаринского и… Цао Чунь-лянь. Да-да, именно. Обязательно – Цао Чунь-лянь. Будет практическое занятие на местности, объяснил Баг Артемию. Тот лишь обрадовался такому повороту событий – “очень хорошо, кхэ, очень” – и одобрил выбор ланчжуна – “прекрасные ребята, лучшие”, — однако же взял с него обещание, что прочим студентам из группы будет оказано сходное внимание и они также удостоятся практических занятий, кхэ-кхэ, на местности, но уже в Александрии. А чтобы не вызывать в группе ненужных разговоров, глава законоведческого отделения, предвосхитив просьбу Бага, взялся сам сообщить избранным студентам о том, что уже завтра поутру им надлежит явиться в такой-то номер гостиницы “Ойкумена”, попросив их притом особо никому не говорить о предстоящей поездке. И тем самым избавил Бага от излишних объяснений, к которым, говоря по совести, честный человекоохранитель не был готов, потому что не успел еще ничего путного придумать.

Все устроилось наилучшим образом: в распоряжении Бага будут трое молодых способных людей, три пары быстрых ног и три пары острых, внимательных, свежих глаз, и с их помощью, глядишь, вдруг следок какой появится. С другой стороны, студенты пройдут весьма существенную для них практику в ходе настоящего, живого расследования. А Баг, поручив им рутинную работу, сможет, гуляя со Стасей по городу, спокойно обдумывать добытые ими сведения и взвешивать все “за” и “против”. И что-нибудь обязательно придумает. По крайней мере, постарается.

…Позавтракав пораньше в гостиничной едальне, Баг и Стася изготовились к ожиданию студентов: Баг распорядился принести в его номер чайник жасминового чаю, они уже выпили по чашке, и честный человекоохранитель успел выкурить половину утренней сигары. Стася была оживлена более обычного: казалось, еще немного, и она, забыв про траур, сама побежит в город на поиски сына Матвеи Онисимовны. Ей очевидно не сиделось на месте, и лишь всем своим видом излучающий глубокое спокойствие Баг, неторопливо прикладывавшийся то к чашке, то к сигаре, удерживал ее в покойном кресле; впрочем, пару раз она все же прошлась по комнате – наискосок, из угла в угол – взглядывая на стенные часы и спрашивая: “Ну где же они, Баг? Где?” Баг поднял брови – всему свое время, нет повода для беспокойства, что ты бегаешь? — и тогда Стася уселась в кресло рядом и взяла наконец чашку с чаем, но все равно постукивала время от времени нервно по полированному подлокотнику длинными, ухоженными ногтями.

“Переживает… — со смутным чувством подумал Баг, глядя на нее. — Милостивая Гуаньинь, а ведь когда-то и я так же бегал, не мог усидеть на месте… Надо будет днем ее отвлечь как-то. Вот как раз в Храм Тысячеликой Гуаньинь сходим…” Вдруг вспомнился Богдан с его поразительной способностью воспринять чужую беду как свою собственную, и Баг ощутил некое неудобство: чувство оформилось – ему было немного стыдно того, что сам он сидит, спокойный и холодный как статуя, сидит и просто ждет, хотя не в пример Стасе давно знает есаула Крюка и относится к нему с симпатией. Казалось бы, именно он должен с ума сходить, думая о судьбе своего единочаятеля, должен сгорать от нетерпения тотчас сделать что-нибудь, куда-то бежать, искать, рыть носом снег… Однако же он сидел себе, пил чай, курил и ждал. Ибо опыт деятельно-розыскных мероприятий приучил Бага к тому, что в суете пользы нет, а поддавшийся внезапному порыву чувств, пусть даже и очень верных и понятных, подчас из-за того упускает нечто значительное и даже главное, а подобные упущения плачевно сказываются на конечном результате. Тут уж нужно выбирать, что для тебя сущностнее, важнее – чувствования или способная к разбору запутанных обстоятельств голова. Это как в фехтовании: разозлился – проиграл. Вот Богдан как-то умеет совмещать эти, казалось бы, несовместимые вещи. Так то – Богдан, он, может быть, вообще один такой…

— Стасенька, — улыбнулся Баг, — не волнуйся. Сейчас они уже придут.

Тут в дверь и постучали.

Стася моментально перестала барабанить по подлокотнику кресла, а Баг крикнул:

— Войдите!

На пороге появился Казаринский: толстой шерсти вязаная шапка в одной руке, дорожная сумка в другой, глаза радостно блестят, разлапистые уши красны с мороза; за ним – невозмутимый, выше Василия, Хамидуллин – вообще без шапки, с вышитой бисером небольшой торбочкой через плечо; последней в номер вошла Цао Чунь-лянь – в простом халате на меху и в теплой меховой же шапке. Почти такой же, как и у Бага.

Баг на мгновение замер, встретившись с Чунь-лянь глазами. Потом нарочито медленно загасил окурок в пепельнице – студенты выстроились в ряд, и поднялся на ноги – студенты слаженно поклонились.

— Приветствую вас, драгоценноприбывшие, — сказал Баг, кивая в ответ, и указал на кожаный диван и свободное третье кресло. — Прошу садиться.

Студенты застучали ножнами, составляя в угол выданные им на время практических занятий мечи (Баг понял, что во избежание недоразумений наставник Чжугэ ходатайствовал о назначении студентов на сей срок фувэйбинами[205]), и уселись: Казаринский с Хамидуллиным на диван, а Цао Чунь-лянь – отдельно от них, в кресло.

— Итак… — Баг снова сел. Рядом застыла Стася: она не спускала глаз с Чунь-лянь. — Итак… — Он посмотрел на сидящих и увидел на лицах их невысказанный вопрос: интересно же, кто это с наставником, а приличия не позволяют вот так запросто взять и спросить. — Позвольте представить: Анастасия Гуан. — Казаринский с Хамидуллиным вскочили и отвесили Стасе поклон; Цао Чунь-лянь, как то дозволялось соответствующими уложениями о церемониях, лишь обозначила желание встать, зато поклонилась низко, исподлобья стрельнув в Стасю глазами; быстро посмотрела на Бага: и это все? просто Анастасия Гуан – и все? А кто она такая? Баг как-то отстранение отметил еще один сбой в работе сердечной мышцы, кашлянул и вытащил спасительный футляр с дэдлибовскими сигарками. Да. Это все. Просто Анастасия Гуан. На Стасю он не смотрел.

— Как вы, вероятно, уже знаете, — продолжил он, щелкая подаренной заморским человекоохранителем зажигалкою, — вы здесь для проведения практического занятия на местности. Занятие это трудно тем, что вы будете работать в малознакомом для вас городе, но ваши успехи в учении таковы, что именно вы трое имеете способности справиться с подобным заданием. — Баг затянулся. Студенты, однако же, вполне проникли в смысл его слов: Казаринский покраснел от удовольствия, Хамидуллин сдержанно улыбнулся, лишь Чунь-лянь никак не отреагировала; впрочем, она была само внимание. — Суть вашего задания в следующем. Один мой приятель, сослуживец, с которым я договорился, сейчас в Мосыкэ. Ваша цель – найти его. Специально он не прячется, но и на одном месте не сидит. Для того, чтобы вам было от чего отталкиваться, я выдам вам его фотографический портрет, вот он, — Баг прислонил к чайной чашке цветную фотографию Крюка, лицом к студентам, — и сообщу кое-что о нем самом. — Ланчжун затянулся. Цао Чунь-лянь, не спуская с Бага глаз, кивала после каждой его фразы. — Вы будете действовать самостоятельно, но одной командой, по вами же самими составленному плану. И разумеется, согласно действующих уложений. В это я не вмешиваюсь. Начнете прямо сейчас. Но завтра утром, в семь часов, жду от каждого из вас отчета: что предпринято, каковы результаты, что планируется. И будьте готовы выполнить подробный отчет в письменной форме, с обоснованием всех ваших действий, по завершении практики… Да?

— Прошу прощения, драгоценный преждерожденный Лобо, можно ли нам пользоваться сведениями, добытыми из информационных сетей? — Хамидуллин.

— Да, разумеется. Но, как я сказал, — в рамках действующих уложений. Никаких этаких пиратских штучек. — Хамидуллин взглянул на Казаринского со значением, а тот, ответив на взгляд, прижал плотнее к себе лежавшую на коленях дорожную сумку.

“Ясненько… — усмехнулся Баг. — Черти! „Керулен" с собой приволокли. Ну и правильно!”

— Жить будете здесь же, в “Ойкумене”, насчет номеров я уже распорядился, подойдите к распорядителю и назовите фамилии. Еще вопросы?

— Как быть со средствами перемещения, драгоценный преждерожденный Лобо? — Казаринский.

— Разумный вопрос, — кивнул Баг. — Вам разрешается пользоваться наемными повозками, но только в том случае, если этого требуют интересы дела. Необходимость, само собой, должно будет отразить в отчете.

— Сколько продлится практика? — Чунь-лянь наконец-то.

— Максимальный срок – три дня. Если вы справитесь с задачей, а ее конечная цель – обнаружение объекта, раньше, то – значит, и закончится раньше.

На некоторое время воцарилось молчание; студенты коротко переглянулись. “Похоже, команда у них начала складываться не сегодня – ишь как с полувзгляда друг друга понимают!”

— Больше нет вопросов? Тогда слушайте внимательно…

В течение примерно получаса Баг рассказывал студентам о есауле Максиме Крюке, о его привычках и пристрастиях – о том, что характеризовало бравого козака как человека и что могло быть использовано для розыска. Баг говорил неторопливо, тщательно взвешивая и подбирая слова – в подобных словесных описаниях не должно быть ни малейшей промашки, ибо такая промашка может завести розыскников далеко в сторону. В конце рассказа ланчжун даже удивился, как много он, оказывается, может сказать о козаке, хотя не столь часто сталкивался с ним по службе.

Студенты слушали очень внимательно; Казаринский и Хамидуллин изредка что-то черкали в небольших блокнотиках; Цао Чунь-лянь неотрывно глядела на Бага, просто запоминая сказанное.

— Ну, так. — Закончив, Баг обвел студентов взглядом. — Вопросы есть? — Студенты молчали. — Вопросов нет… — Баг поднялся, и студенты тоже вскочили; Казаринский чуть не утерял сумку с драгоценным “Керуленом”, но Хамидуллин вовремя ее подхватил. — Тогда заселяйтесь и – за дело. Обо всех нештатных ситуациях докладывать незамедлительно. Телефоны, надеюсь, есть у всех? — Кивки. — Замечательно. Все свободны.

Когда дверь за студентами закрылась и Баг со Стасей остались вновь одни, некоторое время царило молчание: Баг с чувством выполненного долга докуривал сигару, а Стася, напряженно думая о чем-то, водила указательным пальцем по подлокотнику кресла. Потом порывисто взглянула на Бага, губы ее дрогнули… но она так ничего и не сказала.


Храм Тысячеликой Гуаньинь, 6-й день двенадцатого месяца, средница, вторая половина дня

С высоты тридцать третьего яруса пагоды, недавно вновь открывшейся для посетителей, тающая в морозной дымке Мосыкэ была как на ладони. Взгляд Бага, неспешно перебирающий храмы и колокольни, кварталы и дома, задержался на Орбате, многолюдной – даже с высоты было видать море голов – торговой улице, одной из старейших в Мосыкэ.

Когда-то здесь проходил торговый тракт из булгар в болгары, и тут, в виду стен городского кремля, стихийно образовалось торжище, где заезжие купцы разных стран выставляли свои товары. Немного позже временные становища торгового люда предприимчивые мосыковичи сменили на постоянные деревянные срубы, в задних помещениях коих купцы, их помощники и слуги находили приют и ломоть хлеба с мясом, а в прилегающих конюшнях – отдых для своих лошадей, верблюдов и прочих ишаков; лицевая же часть срубов являла собою предоставляемые внаем клетушки лавок (подчас их звали ларьками за тесные их объемы и подрядное стояние) для попутной торговли или мены на продукты местных мосыковских промыслов. Лавочки эти торговые гости снимали на день-два, много на седмицу, и потом, распродав назначенный к тому товар, двигались дальше по тракту, в глубину Ордуси либо, наоборот, поближе к Европам.

Популярность торжища с каждым годом росла, и люди из высших слоев общества уже не брезговали посетить безымянные торговые ряды, день ото дня прираставшие новыми домишками. Даже поставленный надзирать за Мосыкэ знатный боярин Коромысл с младшим братом Перемыслом осчастливил торжище посещением и, спешившись и обозрев плотную, жизнерадостную толпу, многоязычную и громкоголосую, от души расхваливающую товары и самозабвенно, не испытывая ни в чем стеснения, торгующуюся о цене, усмехнулся и заметил Пересмылу: “Ну и ор, брат!” Свитские тут же подхватили, разнося окрест: “Ну и ор, брат, ну и ор, брат” – так и сложилось маловразумительное название с глубокими историческими корнями: Орбрат. Только это, данное невзначай название, и сохранило боярина Коромысла в славной ордусской истории: правил городом он очень недолго, а его младший брат так и вовсе не успел подержаться за бразды, так как и тот и другой были насмерть изведены боярской дворовой девкой Смышленой, писаной, как передают, красавицей, каковая, возжелав иметь влияние сразу на обоих братьев, опоила их приворотным зельем, да перелила маленько – а все молодость, жадная на быстрый ycnexl – и князья в одну седмицу преставились, тяжко недугуя от трясения кишок, телесных корчей и последующего искажения лица… С течением времени буква “р” истончилась и вовсе исчезла из “брата”; получился “Орбат”, диковинное слово, о происхождении коего никто, кроме кропотливых и дотошливых древнезнатцев, уж и не задумывался, а искони акающие мосыковичи, простодушно о том не ведая, а может, воспринимая слово сие как некое тайное заклинание, смысл коего утерялся за давностью лет, переделали на свой манер – Арбат. Особенную роль сыграл тут известный, прославленный невнятицей речи по причине неполноты языка мосыковский юродивый Яшка Длиннопят, который часто воздевал кривой, нечистый от трудной жизни указательный палец к небесам и говорил значительно, в два приема: “Аррр-бат!” Когда же кто-нибудь по незнанию или от других каких причин обижал Яшку, тот разражался длинной, жалостливой тирадой: “Ой, арбат-арбат-арбат-арбат!” Яшка же внес в таинственный смысл слова некоторую ясность: когда однажды на торжище богатый купец Благолеп Семихатный лично не побрезговал обидеть Долгопята, тот, супротив своего обычая, не завел жалостную песнь об “арбате”, а высказался более категорично: “Арбат тебе!” — отчетливо буркнул Яшка, после чего споро скрылся в людской толпе, а купец Семихатный на третий день приказал долго жить вследствие разлития желчи. Некоторое время после этого слово «арбат» употреблялось в тех случаях, когда хорошего ждать не приходится; так появились ныне совершенно забытые “Вот тебе, бабушка и арбат!” или “Арбата на тебя нету”. Торговый же люд воспылал к слову особым вниманием, и вскоре не осталось ни одного мало-мальски крупного мосыковского купца, который не поспешил бы снять на торжище лавку. Уже давно мятежная душа блаженного Долгопята устремилась ввысь незримыми путями, а небольшая, но всегда призираемая часовенка его имени, возведенная в складчину торговым людом, все так же возвышалась наособицу от торжища, и не зарастала к ней народная тропа. К сожалению, часовенка исчезла в языках буйного пламени одного из сокрушительных пожаров, а с ней вскоре стала забываться и эта история, однако же название улицы с тех пор раздвоилось: по-письменному было – Орбат, а изустно выходило – Арбат… А у торжища очень скоро появились постоянные поселенцы, которые или прикупали у хозяев-мосыковичей дом, а то и два, или, уплатив сообразную пошлину княжеской казне, строили свои, новые на свободном месте. Орбат оброс харчевнями и храмовыми сооружениями, а в первую голову была возведена доселе в тех краях невиданная пагода – березовая, без единого гвоздя. Потом деревянные постройки сменились домами каменными: Мосыкэ разрасталась и строилась, и чуткие к чаяниям подданных власти не могли более позволять огню легкотекучих пожаров и далее уничтожать торжище, приносившее казне немалую выгоду, а людям – ощутимую пользу.

Нынешний Орбат был мало похож на тот, старый: неширокая улочка, застроенная трехэтажными домами, блистала витринами дорогих лавок, принадлежащих влиятельным и богатым, известным на всю Ордусь, а то и на весь мир торговым домам, и слегка напоминала широко известную ханбалыкскую улицу Ванфуцзин – такая же древняя и ухоженно-барственная, сияющая великолепием…

Баг глянул вниз, на широкие, занесенные снегом черепичные крыши храмового комплекса Тысячеликой Гуаньинь – с загнутыми краями и непременной вереницей львят, оскалившихся на злых духов, коим пришло бы в головы сумасбродство проникнуть внутрь. Вот центральный “Зал колеса исполнения желаний”, а вон залы и павильоны поменьше; чуть к югу – храмовая библиотека, где хранятся Драгоценные рукописные свитки с текстами Двадцать пятой главы “Лотосовой сутры” – “Всеобщие Врата бодхисаттвы Гуаньинь”, а также “Сутра о заклинании и раскаянии Гуаньинь для избавления от зла”, “Сутра Гуаньинь о спасении от страданий” и другие сокровища; вон поодаль помещения, где живут монахи… Все это казалось отсюда каким-то игрушечным. Маленькие фигурки прихожан двигались по расчищенному бамбуковыми метлами послушников пространству двора – от главных врат к центральному залу, по короткому, но широкому мостику, проложенному над одетым в камень овальным водоемом; сейчас он был покрыт коркой льда, а однажды летом Баг наблюдал в воде лениво шевелящих плавниками солидных размером золотых рыбок да здоровую водяную черепаху, все время пытающуюся найти выход на сушу, но повсеместно натыкающуюся на сплошную отвесную каменную стену. Баг созерцал эту черепаху с четверть часа, а может, и поболе, и все это время, глядя на тщетные попытки животного выбраться из воды, размышлял над тем, какой смысл запускать черепаху в водоем, откуда заведомо не вылезти; однако же смысл явно был – иначе зачем бы черепаха день за днем с настойчивостью не понимающей главное немыслящей твари тупо тыкалась мордой в отполированные временем и водой камни? Наверное, черепаха символизирует великие трудности, с коими сталкивается каждый, кто хочет очиститься от мирской пыли, и упорство, кое надобно при этом проявить, — так решил Баг.

Дно водоема покрыто толстым слоем чохов – каждый приходящий в храм считает непременным бросить туда монетку-другую, ибо люди верят: чья монетка не пойдет камнем ко дну, а поплывет по поверхности воды, того ждет удача и счастье. Но ныне – зима и лед, и тем не менее даже на льду тускло отсвечивают чохи. Люди всегда хотят счастья.

Баг покосился на Стасю: девушка, ежась под порывами зимнего ветра, здесь, на последнем ярусе пагоды, особенно ощутимого, и плотнее кутаясь в халат, как зачарованная разглядывала уникальную роспись, сплошь покрывающую балки: рисунки на последнем этаже пагоды рассказывали о том, как Сюань-цзан, на пути к цели истоптавший бессчетное число пар обуви, прошедший через множество всяких трудностей и добравшийся-таки до Индии, успешно завершил свою историческую миссию по обогащению ханьской культуры буддийскими сутрами, как он был принят при императорском дворе и как танский владыка Тай-цзун даровал монаху титул “Великого мудреца с железными костями и медными мышцами”. Оставалось только поражаться мастерству художников, выполнивших работу с таким искусством, что и сам Сюань-цзан, и прочие герои повествования вставали перед зрителем как живые, притом с такими мышцами и костями, каковые были обозначены в титуле.

После того, как ушли студенты, Стасю словно подменили: все ее возбуждение исчезло без следа; девушка сделалась задумчивой, изредка бросала на Бага взгляды, значения которых тот понять не умел, и легко согласилась отправиться в город, в Храм Тысячеликой Гуаньинь, как они и собирались еще вчера; ни слова больше не проронила она относительно Максима Крюка, в автобусе сидела, отстранение глядя в окошко, и отвечала Багу односложно — “да, Баг”, “нет, Баг” – так что честный человекоохранитель сперва обеспокоился, а потом вдруг подумал, что, несмотря на все его старания скрыть глубоко внутри, изгнать прочь то, что он чувствует при виде студентки из Ханбалыка, Стася что-то учуяла непостижимым женским чутьем. Что-то заметила. Что-то поняла. Иначе – почему?..

Баг опять чувствовал себя не в своей тарелке. Вчерашний вечер, сегодняшнее начало расследования таинственного появления Крюка в Мосыкэ – все это настроило его на привычный деятельный лад, а тут – на тебе! Ушедшее было тоскливое чувство неосознанной вины снова овладело ни словом, ни жестом, ни даже мыслью ни в чем не повинным Багом. Долго жить с подобными ощущениями он не умел да и не желал; на его взгляд, в таких случаях следовало решительно и предельно честно объясниться. Но…

Баг не знал, о чем говорить. Он не представлял, как и что должен объяснить Стасе. Что они стали отчего-то почти совсем чужими? Да, нечто похожее он – чем дальше, тем больше – ощущал; но кто в том виноват и как это высказать? Что его мысли заняты другой девушкой? Так это неправда. Ибо любые мысли о Цао Чунь-лянь, так похожей на принцессу Чжу, Баг старался изничтожить, едва они возникали на его мысленном горизонте. Ему нечего было сказать. Отчего-то тихая, необычайно неразговорчивая Стася стала вызывать в глубине души Бага легкое раздражение.

Вдобавок он внезапно ощутил малосимпатичное желание посадить Стасю на ближайший же куайчэ до Александрии, а самому – со всех ног устремиться в город на поиски есаула Крюка к привычному, любимому делу человекоохранения. Желание оказалось настолько сильным, что Баг некоторое время боролся с собой, бессмысленно глядя на одинокого голубя, целеустремленно несущегося по каким-то своим голубиным делам. Голубь резко снизился и скрылся где-то среди служебных построек храма. Почтовый.

Голубь напомнил Багу другого крылатого вестника, стойкого служащего “скорой почты Храма Света Будды” – того, что летом принес ему в Асланiв гатху Баоши-цзы, вскорости так помогшую им с Богданом понять тайну пещеры незалежных дервишей…

Кто бы помог сейчас Багу понять иную тайну: как быть?

Так долго продолжаться не могло. Надо было что-то делать. Оставалось испытанное средство, и человекоохранитель, воровато взглянув на Стасю и убедившись, что она по-прежнему увлеченно разглядывает роспись на балках, обратился к ней спиной и лицом к городу – внизу лежала бесконечная череда снежных крыш, среди которых вставали церкви, синагоги, минареты… Сорок сороков! А недалеко от Мидэ-гуна торчала какая-то ступенчатая, непонятная Багу постройка, сильно напоминающая пирамиду, — прикрыл глаза и вызывал в памяти комментарий великого Чжу Си на двадцать вторую главу “Бесед и суждений” Конфуция…

— Баг… — Легкое прикосновение вернуло к действительности; Баг взглянул на часы. Медитация продолжалась семнадцать минут. Баг, давай вниз спустимся. Холодно… — Стася стояла рядом, немного позади него. — Я замерзла…

— Зайдем в храм? — спросил Баг, разминая застывшие кисти рук и с удовольствием отмечая, что в голове стало пусто и ясно.

Стася кивнула.

“Интересно, — думал Баг, шагая вниз по крутой лестнице и осторожно поддерживая Стасю под локоток. Спуск с последнего, тридцать третьего яруса пагоды был делом долгим, он и летом занимал минут двадцать, а уж зимой идти приходилось еще медленнее, с особой осторожностью: кое-где ступени деревянной лестницы обледенели; оставалось время подумать о мирском прежде, чем очистить мысли перед входом в храм, — а отчего же местные вэйбины не наведываются к Крюкам? Не несут дозор у их хаты? Хотя дозор постоянный – это, пожалуй, слишком… Но ведь даже разговора со стариками, судя по всему, не было. А ведь первая мысль – что есаул дома объявится. Банально, но тем не менее. Однако ж вэйбинов нет как нет. Занятно… Ведь предписание-то всем было разослано, и пока его никто не отменял… А что это значит? Это значит, что поиски не закончены, не прекращены. И все местные Управления обязаны продолжать их по мере сил. То есть до достижения результата или до получения соответствующего распоряжения из Александрии… А вот кстати: почему же в Мосыкэ поиски не ведутся или ведутся как-то странно, по упрощенной схеме? Быть может, они, эти вэйбины местные, в засаде сидят? Затаились в соседнем доме? И их потому не видно? Нет, это вряд ли: в Тохтамышевом стане всяк всякого знает, и появление чужаков, тем более озабоченных наружным наблюдением, не прошло бы незамеченным. Стало быть, и нет там никого. Отчего так?”

Они вышли из пагоды и, обойдя легко одетого дородного послушника, машущего метлой что твой снегоочиститель – снег отступал перед ним в ужасе, — направились через мостик к “Залу колеса исполнения желаний”.

С каждым шагом Баг чувствовал, как суетные мирские мысли отдаляются, становятся незаметнее, осыпаются, как мелкие песчинки с каменной глыбы под дуновением благостного ветра, а на душу снисходит ни с чем не сравнимый покой. Бледное лицо идущей рядом Стаей тоже очистилось, взгляд исполнился умиротворения, а губы тронула легкая, задумчивая улыбка.

Осторожно приподняв плотный стеганый полог, свисающий по случаю холодов с притолоки, Баг приоткрыл дверь и пропустил Стасю в зал.

Красные лаковые колонны уходили вверх, меж огромных потолочных балок, к сумраку сводов. Бронзово светились в неярком свете статуи архатов по правую и левую руку, а в середине, на постаменте, обтянутом толстым желтым, расшитом лотосами шелком, возвышалась огромная статуя бодхисаттвы – мягкие, всепрощающие, исполненные сострадания улыбки тысячи лиц легко колебались в сизом дыму, поднимающемся от благовонных палочек, курившихся в пяти больших треножниках. Тысячи глаз божества глядели в вечность.

Здесь было теплее: по бокам от входа тлели в старинных жаровнях алые жаркие угли; и многолюдно, но – пронзительно, гулко тихо, лишь еле слышно разносилось бормотание молящихся да потрескивало в жаровнях; Баг и Стася, совершив земной поклон, купили два пучка сандаловых палочек и стали терпеливо дожидаться своей очереди преклонить колена перед бодхисаттвой и обратиться к Гуаньинь с молитвой о ниспослании милости и научении милосердию.

Внезапно басовитый рев большого гонга потревожил спокойствие храма: из темноты бокового прохода левого придела появился пожилой монах-ханец с длинной вереницей четок на шее и совершенно седой жидкой бородой; за ним следовало несколько молодых монахов, несших лестницу.

Торжественно ступая, седой монах вышел на середину зала, повернулся лицом к статуе Гуаньинь и почтительно протянул в сторону божества большой футляр для свитков, который до того бережно прижимал к груди. Троекратно поклонился Тысячеликой, а потом, обернувшись лицом к прихожанам, воздел футляр над бритой головой и неожиданно низким голосом возгласил:

— Храм Света Будды даровал гатху!

Молодые монахи, до того стоявшие поодаль; приставили лестницу к ближайшей левой от статуи колонне; один забрался на нее и проверил торчавший довольно высоко из колонны крюк: все в порядке. Тогда седой неторопливо двинулся к нему, со всей возможной осторожностью поставил футляр у колонны, откинул костяную скрепу, бережно извлек свиток и через других монахов передал наверх. Едва слышно шурша, свиток развернулся во всю длину…

Хотя сил “инь ян” и две, но един Великий Предел.

Небо и Земля – две сути, но един исток всех дел.

Кошка с собакой дерутся, но победит обезьяна;

Однако победа ей впрок не пойдет,

— прочитал Баг. Монахи между тем, подхватив лестницу, поклонились свитку и скрылись в темноте.

“Ничтожный монах Баоши-цзы”, — гласила скромная подпись в нижнем левом углу. И еще ниже, мельче: “В шестой день двенадцатого месяца в Мосыкэ переписал хэшан Цзы-цзай”.

“Амитофо! Так вот откуда и куда летел голубь!”


Гостиница «Ойкумена», 7-й день двенадцатого месяца, четверица, раннее утро

В четверть восьмого Василий Казаринский – со вчерашнего дня шевелюра его стала значительно короче и уши торчали особенно вызывающе, но сдержанный Баг не стал интересоваться причиной – взглянул на Ивана Хамидуллина, потом посмотрел на Бага, получил в ответ утвердительный кивок и взялся за телефон.

Они сидели все в том же номере гостиницы “Ойкумена”. Стася, сославшись на крайнюю усталость, еще вчера, сразу по возвращении из города, отправилась спать да так с тех пор из своего номера не показывалась, — Баг принял это с облегчением, ибо вновь возникший меж ними флер отчуждения верно, но неотвратимо перерастал в стену. А без десяти семь явились два студента. Казаринский и Хамидуллин. Двое из трех. Цао Чунь-лянь отсутствовала.

Это было довольно-таки странно. Чунь-лянь славилась истинно ханбалыкской пунктуальностью: она не опаздывала никуда и никогда; то есть ни Казаринский, ни Хамидуллин не могли вспомнить ни одного подобного случая. Пожав плечами, Баг предложил намаявшимся в поисках студентам, усталым и донельзя довольным – хотя они и старались того не показывать, да где там! — горячего чаю с пирожками, который заказал заблаговременно. Подождем.

Однако ж когда стрелки на стенных часах – простых и в то же время изящных, исполненных в виде колеса перерождений и с неброской надписью “Ойкумена” в нижней части циферблата – показали, что девушка опаздывает уже почти на четверть часа, студенты переглянулись. Баг посмотрел на них вопросительно.

— Давайте подождем еще, драгоценный преждерожденный Лобо, — неуверенно предложил Казаринский. — Незнакомый город, может… заблудилась?..

Баг пожал плечами. При желании можно заблудиться где угодно, почти в каждом городе есть места, будто специально для того предназначенные; в Мосыкэ – например, Малина-линь"[206], район местных хутунов, а хутуны – вещь специальная, там сам Яньло ногу сломит совершенно запросто. Не зря мосыковичи до сих пор говорят: “Мало ли малин в Малина-линь!”; прежде они плутали там в богатых зарослях густых малиннников, а нынче – в хитропутьях хутунов…

Яньло-то, может, и сломит себе ногу. А розыскник – не должен. Не имеет никакого права.

“Амитофо… Не случилось бы чего… — подумал Баг встревоженно. — Я тоже молодец: нашел, кого вызвать. Девчонку!”

И когда в четверть восьмого Казаринский, переглянувшись с Хамидуллиным, вопросительно посмотрел на него, Баг, совершенно верно истолковав намерения Василия, кивнул: давай, звони.

— Никто не отвечает… — удивленно доложил студент, прилежно отслушав минуту гудков. — Наверное, отключила звонок. И в номере ее нет. — И снова с недоумением посмотрел на Хамидуллина. Тот пожал плечами, хотя и на его невыразительном лице недоумение читалось достаточно ясно.

— Ладно, — подвел черту Баг и легонько хлопнул ладонью по чайному столику. — К делу. Рассказывайте. А там, глядишь, и где преждерожденная Цао, выясним. Начинайте, Казаринский. По порядку.

Василий кивнул ушастой головой.

— Значит, так… — смутился, взял другой тон. — Докладываю, драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо. Согласно вашего распоряжения, мы, заселившись этажом ниже, собрались в покоях прер… преждерожденной Цао и стали обдумывать все то, что вы нам рассказали. — Он положил на столик несколько листков распечаток и фотографию Крюка. — Всесторонне обсудив задание, — Василий даже покраснел от усердия и оказанной ему чести, — мы вошли в местную сеть и убедились, что данный преждерожденный в списках разыскиваемых лиц не числится (“Еще как числится! Только это специальные списки!”), обнаружили, что это действительно есаул Максим Крюк, начальник срединного участка Управления внешней охраны Александрии Невской, — глаза Казаринского хитро блеснули (“то есть для начала они меня проверили…”), — и решили вести поиски по трем направлениям. Основываясь на переданной вами его характеристике, мы посчитали, что главными характеристическими чертами из всех вами перечисленных можно счесть следующие. Что есаул Крюк набожен – это раз, — принялся азартно загибать пальцы Василий, — что он отцелюбив – это два, и что он – дорожит своей внешностью, это – три.

— Ну-ну, — подбодрил Василия Баг. Все это он действительно упоминал: в православной истовости среди знакомых Бага Крюк уступал, пожалуй, только Богдану, к родителям в Мосыкэ он ездил чуть не каждый отчий день, а уж его знаменитые усы были известны любому, кажется, вэйбину Александрии, не говоря про Козаков, — и если Крюк отсутствовал на месте, то, значит, оказывал быструю холю усам в ближайшем заведении под вывеской “Стрижка-брижка”. — И дальше?

— Мы рассуждали так, — Василий глотнул чаю, — если набожен, стало быть, надо проверить церкви. Ведь тогда он должен часто бывать на службе и у исповеди, и священники могли его запомнить, тем более – с такими усами.

— Разумно, — кивнул Баг.

— Ага… Дальше – отцелюбив. Родители его проживают здесь же, в Тохтамышевом стане. Значит, мог к ним заходить. Но… мы решили, что будет несообразно тревожить людей, ведь у нас практическое занятие. Да мы и не обладаем соответствующими полномочиями. — Василий смущенно кашлянул. — Скоро новый год, и мы решили проверить торговые ряды на предмет, не видел ли какой лавочник нашего есаула… Мы предположили, что преждерожденный есаул может приобрести такой лубок с целью подарить отцу и матери…

— Замечательно, — кивнул Баг. Действительно, новогодние благопожелательные лубки, кои спокон веку принято было вывешивать на входных дверях и в первую голову дарить родным и близким, начинали появляться в продаже в первых числах двенадцатого месяца; обычно лубками старались обзавестись заранее – купить самые лучшие, оригинальные, новые, а к самому празднику на лотках оставались только одни избитые сюжеты: вроде улыбающихся Деда Мороза и Лао-цзы, подносящих огромный спелый гранат, что символизировало грядущее многодетство, или – летучей мыши-чоха, название которой созвучно чтению иероглифа “счастье”. Лубки же с новыми сюжетами расхватывали седмицы за две, а то и за три до самого праздника.

— И наконец – что дорожит внешностью. Конкретно – усами. — Казаринский поднял фотографию Крюка вверх и продемонстрировал ее собравшимся, указывая пальцем на предмет гордости есаула. — Это говорит о том, что данный преждерожденный должен часто посещать заведения, где усы причесывают и… — безусый Василий обернулся к Хамидуллину, — что там с ними еще делают…

— Стригут. Подравнивают, — уточнил бесстрастный Хамидуллин.

— Ага… Вы сказали, что усы у него в последний раз были растрепанные. Мы посчитали, что мастера ножниц и расчески также вполне могли запомнить частого посетителя.

“Что ж, для начальных курсов неплохо, головы у них варят, из всего того, что я им наговорил, выбрали лучшие, пожалуй, признаки. Это и впрямь самые характеристические черты Крюка… хотя детский сад, конечно, полный… Тут же на две седмицы только одних опросных трудов по всей Мосыкэ. Ну да ничего: научатся. Все когда-то происходит впервые. Главное – уже научились слушать и стараются выхватить самое существенное. Ну а если из этих версий за день им удалось еще и хоть что-то выжать, то получат зачет, ибо это – чудо”, — подумал Баг, а вслух сказал:

— Пожалуйста, продолжайте.

— Вот такой был план. — Казаринский улыбнулся. — Мы распределились по всем трем направлениям. Я – по части стрижки-брижки, — студент погладил свою почти утерявшую волосы голову, — прер… преждерожденный Хамидуллин – по церквам, — Баг нарочито не обращал внимания на то, что Василий нет-нет да и срывается на упрощенные формы обращения, — а преждерожденная Цао – по лубкам.

— И что же, вы за один день побывали во всех заведениях города Мосыкэ, где честные подданные могут оказать холю усам? — Баг постарался скрыть так и рвущуюся наружу иронию, но, видно, недостаточно тщательно, ибо Василий Казаринский густо покраснел.

— Нет, драгоценный преждерожденный ланч-жун Лобо, я на это и не рассчитывал. Но я рассуждал так, — Василий сглотнул, — что уж если где что-то понимают в усах козаков, так это в Тохтамышевом стане.

“Хвала Будде! Уже лучше…”

— И что же?

— Таких заведений в пределах стана оказалось ровно девять. Но ни в одном из них есаул Крюк замечен не был. Правда, в трех из них мне удалось, — Казаринский гордо приосанился, — разговорить мастеров и, болтая о том, о сем, невзначай показать им фотографию. Пришлось пожертвовать волосами… Они опознали его как постоянного посетителя, но это было несколько лет назад, когда сам Крюк проживал в Тохтамышевом стане.

“Еще бы! Да если бы Крюк сунулся хоть в одну «Стрижку-брижку» в стане, то уже в тот же день об этом знали бы и Матвея, и все соседи”.

— Ничего, — утешил Василия Баг, — вы проработали версию, которая ничего не дала, но, как говорил еще великий Конфуций, отсутствие плодов на грушевом дереве – есть тоже своего рода плод.

— Сегодня я планирую расширить сектор поисков, — пробубнил Василий, явно смущенный, — начну с ближайшего Ярилова, а там…

“Волос на голове не хватит…” — подумал Баг и прервал студента:

— Это будет позже. — Прикурил. — А что у вас, преждерожденный Хамидуллин? В вашем ведении, сколько я понял, оказались церкви?

— Точно так, драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо, — кивнул невозмутимо Иван. У Бага уже в ушах звенело от бесконечных “драгоценных преждерожденных”, но предложить студентам перейти на сокращенные формы обращения ему, как временному наставнику, было никак не сообразно. — У меня – церкви. Православных церквей и храмов в Мосыкэ ровно триста сорок три. Включая подворья монастырей. Я сосредоточился на главном. С моей точки зрения – главном. Поскольку есаул Крюк – козак, логично предположить, что он посещает церковь в районе, заселенном козаками. И эта церковь должна иметь к козакам самое непосредственное отношение. Не только географически, но и исторически. Такая церковь есть одна. Именно: церковь Всех Святых, где хранится рака с мощами Михайлы Тохтамышского. В просторечии – Михайлы Козацкого. Расположена в Тохтамышевом стане. Я провел сетевое разыскание и выяснил про Михайлу буквально следующее, — ровным голосом доложил Хамидуллин, ловко извлек из-за пазухи сложенный листок и развернул его. “Основательный молодой человек, — подумал Баг, несколько опешивший от такой скрупулезности. — Похоже, вскоре ни один архив не сможет скрыть от него и волоска своих тайн”. — История его восходит к посольству хана Тохтамыша в 1382 году. Михайло был сотник одного из приданных посольству отрядов. После возвращения в Тохтамышев стан козаки стали замечать за ним странное. Михайло сделался задумчив, много молился, истово соблюдал посты. Однажды, так гласит предание, его ближайший друг застал Михайлу на удаленной поляне в лесу. Одетый в одну длинную рубаху на голое тело Михайло стоял посредине. А вокруг него собрались волки с волчатами, олени с оленятами, зайцы… э-э… — Хамидуллин глянул в бумажку, — с зайчатами, на ветвях же окрестных древ сплошь сидели… э-э… — он снова заглянул в бумажку, — разные птицы. С птенцами. Михайло читал им проповедь о скором наступлении рая на земле. Животина… э-э… внимала. После того козаки стали относиться к Михайле как к божьему человеку. В конце жизни Михайло Тохтамышский возложением рук стал исцелять страждущих, а после смерти был причислен к лику святых. Его мощи и хранятся в левом пределе церкви Всех Козацких Святых. На протяжении веков мощи Михайлы Тохтамышского являли верующим разнообразные чудеса. Он также считается всеордусским покровителем козачества, — все также ровно, бесстрастно, словно зачитывая выдержку из словаря, закончил студент и замолчал.

— И что же? — выслушав этот скупой исторический экскурс, поинтересовался Баг. Его разбирал смех.

— Делаю вывод о том, что если искомый есаул Крюк и пошел бы в церковь, то только в церковь Всех Святых. Скорее всего, на литургию. Я уже был там на вечерне и собираюсь к литургии нынче же. — Хамидуллин был неподражаемо серьезен.

— Иными словами, вы не считаете… — начал было Баг, но его перебило пиликанье телефонной трубки.

— Слушаю, — сказал он, машинально бросив взгляд на часы: без двадцати двух восемь.

— Драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо? — услышал Баг голос отсутствующей в номере студентки из Ханбалыка по имени Цао Чунь-лянь. Ханеянка говорила отчего-то шепотом. — Ваша ничтожная студентка нижайше просит вас возможно скорее прибыть по адресу: Спасопесочный переулок, дом восемь.

Богдан Рухович Оуянцев-Сю

Городская управа Мосыкэ, 6-й день двенадцатого месяца, средница, первая половина дня

Богдану с юности нравилась Мосыкэ: уютная, тихая, чистая и сухая. Готовясь к сдаче экзаменов на степень цзюйжэня, он почти два месяца работал в мосыковских библиотеках, содержавших подчас уникальные материалы по некоторым вопросам древнего византийского права; на ту пору, полтора десятка лет назад, про “Керулены”, как говорится, и лапоть не звенел, и каждое утро Богдан, наскоро похлебав кофею, покидал комнатку, снятую в Малокаковинском переулке, назади делового высотного дома, подле коего неутомимо крутилась эмблема “Воздухофлота” – громадный голубой глобус с востроносым воздухолетом на привязи, — и торопливо, предвкушающе шагал к станции подземки на Смоленской площади… и его ждали – книги, книги, книги… С той поры Мосыкэ стала для Богдана зимним городом; приезжая туда в ноябре или декабре, — когда не успеваешь заметить дня, а вечера грустны и протяжны, как далекие гудки поездов, и наполнены щемящим светом ничьих фонарей и чужих окон да летучими просверками морозной пыли, невесомо путешествующей в чернильной глубине безветрия, — он словно бы возвращался в молодость; а в лето или по весне то была как бы и не совсем Мосыкэ.

И сейчас он не отказал себе в удовольствии, став ненадолго снова юнцом (а то как сговорились все: повзрослел, заматерел), проехаться в гулкой полупустой подземке, а потом, выйдя на Киевском вокзале, неторопливо пройтись, разгульно помахивая легким своим чемоданчиком, от Дорогомиловской улицы по набережной Тарсуна Шефчи-заде до самой гостиницы “Батькивщина”, где, не имея уверенности, что управится за день, собирался взять номер на пару суток.

Пахло, как всегда почему-то пахнет зимою в Мосыкэ, — снегом, хлебом и бензином. Черная среди двух заиндевелых набережных, с зубчатыми обколами белого льда по краям, нескончаемо осваивала медлительные извивы русла Мосыкэ-хэ и чуть дышала туманом на морозе. Невидимое солнце, как кошка на батарее, грелось где-то прямо на облаках; пушистое небо исходило белым светом и было необъятным, плоским и тихим, словно заснеженная Русь.

Слегка отдохнув с дороги и плотно позавтракав в ресторанном буфете буквально за несколько чохов – патриархальная Мосыкэ исстари славилась низкими ценами, — Богдан снова, уже совсем с пустыми руками, окунулся в бодрый дневной морозец. Он решил первым делом нанести визит вежливости в городскую управу, градоначальнику Ковбасе. То, что делом, связанным исключительно с жителями Мосыкэ, — во всяком случае на первый взгляд, — вдруг занялся залетный из столицы сановник, который вдобавок счел для себя возможным даже не повидаться с местным начальством и не поставить его в известность о своем прибытии, — могло бы быть, и вполне справедливо, расценено как вопиющая бестактность. Богдан уважал Ковбасу и оказаться бестактным никоим образом не желал.

Чтобы подчеркнуть почтительность к местным властям, он, прибыв к красному зданию городской управы, выстроенному в позапрошлом веке в модном тогда основательном кубическом стиле “Кааба в тундре”, записался на прием к Возбухаю Недавидовичу как обычный подданный, не сообщая ни ученой степени, ни чина; просто “по личному делу”. Пришлось подождать в приемной, конечно, — но торопиться Богдану было покамест некуда, а думается в очереди не хуже, чем в домашнем кресле.

Правда, думать толком было еще не о чем, Никаких новых данных, помимо того, что он узнал вчера не выходя из дому, Богдан не имел. Памятуя установившиеся у него летом с Крякутным доверительные отношения, он позвонил ему нынче спозаранку – и в ответ на свой вопрос услышал, как и ожидал, что старый безбожник никому ничего о деле пиявок и оболваненных Игоревичей не рассказывал. Богдан порадовался, что могучий старик хорошо переносит газетный, а теперь уж и литературно-идейный шум и треск вокруг своего имени. Когда минфа осторожно тронул эту тему, тот сказал лишь: “Капуста нынче хороша уродилась, а больше мне ничего не надо”. Потом помолчал и добавил: “Кто не работает, тот говорит”. Пока Богдан размышлял, что бы еще спросить, Крякутной опять добавил: “От Джимбы вам низкий поклон. Он с супругами по-прежнему у меня проживает. Славно все трое трудятся, от души… А и нам с Мотрею тоже повеселей”. И Богдан порадовался: симпатичный ему миллионщик, сделавший неверный шаг, судя по всему, твердо встал на правильный путь. Решив более не беспокоить старца, Богдан от души пожелал капусторобам всего наилучшего и откланялся в полной уверенности, что Крякутной говорит правду и в этой истории безупречно честен. А самообладание его и твердость духа вновь вызвали в минфа неподдельное восхищение.

Вот и все, что он успел положительного за первую половину дня.

Мыслей не было – лишь подозрения да истовая молитва, чтобы худшие опасения, закравшиеся в душу еще в кабинете Мокия Ниловича, не подтвердились. Но молитва молитвой. Господь-то милостив, да человек-то шалостлив…

В приемной Ковбасы Богдан провел не менее получаса, прежде чем его пригласили наконец в просторный, немного тяжеловесный кабинет Возбухая Недавидовича.

Грузный, под стать своей управе, седой богатырь сидел в глубине помещения за громадным столом, заставленным похожими на понурых одногорбых верблюдов телефонами, посреди коих лукаво скалился, опираясь на свой посох, самшитовый царь обезьян Сунь У-кун – благородная, ручной работы безделица, выделанная, судя по некоторым особенностям стиля, не тут, а в самой Цветущей Средине. Богатырь поднял на вошедшего сановника свои небольшие внимательные глазки; лицо градоначальника на миг замерло в усилии припоминания – а потом озарилось бескрайней, как его родная Сибирь, улыбкою. Ковбаса встал из-за стола, гостеприимно раздвинул руки и пошел Богдану навстречу.

— Ба! — изумленно и радостно гаркнул он так, что стакан при стоявшем на отдельном столике графине тоненько запел с перепугу. — Какими судьбами? Богдан… Богдан Рухович, правильно?

— Правильно, — сказал Богдан, невольно улыбаясь в ответ.

Они обнялись.

Родился Ковбаса в семье сибирских козаков на Урале, в Сверловске, исстари прославленном производством лучших в Ордуси сверл и буров, а потом и более сложных машин для нефтегазовой и горной промышленности – хотя мать его, как помнилось Богдану, смолоду, кaжeтcя, была мосыковичкою; Ковбаса немало гордился своим козачье-таежным происхождением, но и с материнским мосыковским козачеством какие-то связи поддерживал. Начинал он на насосном заводе там же, в Сверловске; но, вероятно, как раз мосыковский корень в свое время потянул его обратно, из сурового, каменного Зауралья в хрустальную равнинную Русь.

Пять лет назад Богдан, свежеиспеченный цзиньши законоведения, специализировавшийся тогда на вопросах взаимодополнительности этической и бюрократической составляющих права, удостоился включения в состав судей на приеме государственного экзамена у избранных народом соискателей поста градоначальника Мосыкэ[207]. Это было первым назначением такого рода в жизни Богдана; он страшно волновался, стесняясь решать судьбы людей, которые в большинстве своем были старше него, — но постарался выполнить свой долг с наивозможной добросовестностью, непредвзятостью и старательностью. Впрочем, по крайней мере непредвзятым остаться было довольно просто – письменные сочинения, как с ханьской древности было заведено, подавались анонимно, под девизами, и Богдан недрогнувшей рукою поставил высший балл сочинению по законоведению, шедшему под лозунгом “Омуль да кедр лучше всяких недр”.

Он был несказанно рад, когда выяснилось, что и остальные судьи оценили это сочинение так же высоко – и что написано оно коренным сибиряком Возбухаем Ковбасою, который еще на церемонии предварительного представления соискателей судьям чем-то неуловимо понравился Богдану. После оглашения результатов Богдан и Возбухай слово за слово разговорились – и кончилось тем, что они в ресторане “Истории” (лучшей александрийской гостиницы, в коей спокон веку, по обычаю, селились лишь знатоки древних текстов и черепков, именитые староведы, древнекопатели, каллиграфы и иные столпы культуры, без мудрого слова коих любое общество превращается в бабочку-однодневку, живущую злобою мига единого и не ведающую Пути; только в межсезонье, когда много номеров пустует, в “Историю” рисковала соваться чиновная братия и иже с ними) изрядно поднабрались в тот вечер “Мосыковской особой”. Богдан и смолоду не жаловал крепких напитков, предпочитая, если уж подошло ему пить, вина Крыма – легкое и веселое, как мосыковский морозец, “Гаолицинское” или сладостный, истомный “Черный лекарь”; но с такой таежной глыбищей, как седогривый Возбухай, сие было никак не возможно…

— Почему не предупредил, еч Богдан?

— Собственно, прер еч Возбухай, я еще вчера и сам не ведал, что тут окажусь…

— Али случилось чего? Да ты присаживайся! Только что с воздухолета? Позавтракать успел? Велеть чаю?

— Все в порядке, и позавтракать успел, и душ принял в гостинице… Не хлопочи, прер еч. Не хочу тебя отвлекать от дел, просто ради первого дня почтение свое засвидетельствовать зашел.

— А почему в общем порядке? В очереди небось сидел…

— Сидел, — согласился Богдан. — Полчаса каких-то. Челобитчиков немного у тебя, прер еч Возбухай. Видать, сообразно город ведешь…

— Как умею, — скромно, но явно польщенно согласился Ковбаса. — Все одно не понимаю, почему хоть через секретаря не предупредил… Именно потому, что челобитчиков мало – я бы их всех ради такого случая подвинул.

— А вот это было бы уже несообразно, — качнул головою Богдан. Поправил пальцем очки. — Да и, кроме того, хотел тебе так смирение свое продемонстрировать, поскольку приехал сюда не просто, но с делом.

Ковбаса оттопырил нижнюю губу.

— Эва! — сказал он. — О делах твоих, как и всякий честный слуга князя и подданный императора, наслышан преизрядно. Крест Сысоя, Асланiв… Ныне дело из подобных?

— Как сказать. То есть нет, конечно нет. Мелкое вроде бы дело…

— Что же, Александрия нам уж самим даже мелкие дела вести не доверяет? — В голосе Ковбасы прозвучала легкая и, что говорить, вполне обоснованная обида.

— Вот потому и зашел сказать сразу, — решительно ответствовал Богдан и сам вдруг поймал себя на мысли: впрямь повзрослел. Еще полгода назад он в ответ на вот так вот ребром поставленный вопрос начал бы из одной лишь вежливости и неловкости крутить, юлить и мемекать.

Вот и почувствуй себя юнцом! Даже и в Мосыкэ, даже и на двадцать минут каких-то – а не получается…

Дела не дозволяют.

Богдан опять поправил очки и сцепил пальцы. Подался в кресле вперед, к Ковбасе.

— Слушай, еч Возбухай. Без обид. Разобраться мне поручено в деле о плагиате…

Он не успел продолжить. Широкое, как Таймыр, лицо Ковбасы скукожилось, ровно от лимона.

— А, эти!.. — горестно вымолвил он.

— Что такое? — несколько нарочито поднял брови Богдан, как бы совсем ничего не понимая.

— Ну как же, еч Богдан… Хемунису да баку. Баку да, прости Господи, хемунису… — Ковбаса постарался сдержаться, а потом не выдержал и резко хлопнул себя ладонью по мощному, будто у моржа, загривку: – Вот они у меня где! — потом чиркнул себя ребром ладони по горлу: – Вот они мне как!

— Да отчего же?

— Оттого же! — в сердцах передразнил сановника градоначальник. — Все живут как живут – а этим неймется. Ровно кошка с собакой, каждый Божий день, каждый… Да нет, что говорить! — Он безнадежно махнул узловатой лопастью ладони. — Вам в столице не уразуметь этого… Погоди, еч Богдан, — спохватился он. — Так почему на этакую морковину, прости Господи, столичного минфа прислали? Не пойму я что-то…

— Потому что, прер еч Возбухай Недавидович, — тщательно подбирая слова и для пущей убедительности и предупредительности назвав градоначальника по имени-отчеству, — как раз мы с напарником занимались в восьмом месяце этим самым делом о пиявках и боярах. Про коих романы эти спорные. И могу с полной ответственностью сказать: авторы обеих книг знают о том деле куда больше, чем все остальные добрые подданные. Столько, сколько знаем мы, следователи, или столько, сколько могут знать люди, с другой стороны в то дело вовлеченные. Человеконарушители, коротко говоря.

Лицо Ковбасы вытянулось.

— Сатана на барабане… — затейливо выругался он. — Вот оно что… То-то мы тут смотрим… Писатели вот уж почитай седмицу друг на друга бочки катят, а в суд не идут ни тот ни другой.

— Ну, это как раз не удивительно, — пожал плечами Богдан. — Сколько я понимаю этих преждерожденных, им не скучный процесс нужен, а яростная нескончаемая схватка.

— Вот это в точку, еч Богдан. Это в точку! — Ковбаса оживился, поняв, что собеседник ему и в этом щекотливом вопросе, похоже, вполне еч. — Яростная и нескончаемая. Хлебом их не корми, бумаги им не давай – только бы друг с другом поцапаться. Ведь, прости Господи, до хулиганских выходок доходит!

— Неужто? — всплеснул руками Богдан.

— А то! Уж пару раз прутняки отвешивали. Я мог бы много порассказать… да не о том речь, как я понимаю. Одно хорошо: чем больше они друг с другом лаются, тем хуже к ним народ относится. Мы тут с ечами уповаем потихоньку, что мало-помалу секты эти зловредные сами по себе вовсе на нет сойдут. Уже сейчас, после того, как ругань из-за романов поднялась, народишко-то от них потек, потек…

— И ты думаешь, кто сбежал, сразу стали лучше?

— Да уж всяко не хуже! Хуже-то – некуда!

— Эк же ты их не любишь, прер еч…

— Да при чем тут я? Их никто не любит! Самодовольные, недобрые, напыщенные… до труда ленивые… и боги-то у них какие-то вроде них самих… по образу, понимаешь, и подобию. То крокодилы, то клювастые твари безымянные…

— Так уж и безымянные?

— Да кто ж их имена упомнит? А то ладья Ра с деньгами…

— Так уж и с деньгами?

— Ну с обменом. Да это ж все равно что с деньгами…

Богдан не совладал с собой – рассмеялся. Ковбаса мгновение растерянно смотрел на него, потом рассмеялся тоже – гулко и из нутра, от всей души.

— Ладно, — успокоившись, сказал Богдан. — Полно нам злословить. Вера есть вера. Попустил Господь им в этакое уверовать – не нам спрашивать с него… А вот наши дела, человечьи, — это… он с нас спросит. Словом, чтобы закончить, драг прер еч… Дело бояр и пиявок я вел, потому, как я понимаю, и тут мне разбираться. В Управлении, видать, из этого и исходили.

— Понял… Ничего не имею против, готов оказаться всяческое содействие.

— Содействие мне нужно вот какое. Надобно мне, чтобы, пока я попробую с прерами писателями побеседовать, твой вэй[208] мне как можно быстрее подготовил списочек всех, до кого доведено было чрезвычайное предписание Управления внешней охраны от двадцать третьего восьмого. Кто лично занимался поиском пропавших, по этому предписанию объявленных в розыск. До кого мог дойти пароль на исчезнувших, в сем предписании приведенный. Вот такое мне нужно содействие. Помнится, предписание было двухуровневое: рядовым вэйбинам[209] вменялось в обязанность лишь искать пропавших и, в случае обнаружения, скрытно устанавливать наблюдение и срочно вызывать начальство, до коего уж подлинное слово власти довести надлежало… Мне нужны имена и тех и других.

Ковбаса помолчал. Лицо его стало мрачным и настороженным.

— А ты что ж, еч, — покусав губу, неохотно выговорил он, — думаешь, тут утечка у меня?

— Вариантов два, — пожал плечами Богдан. — Те факты, что оба писателя в своих романах как творческую выдумку преподносят, они могли узнать либо от кого-то из должностных, предписание читавших, либо от лиц, по сему предписанию разыскиваемых. Вроде бы просто. Но дело-то осложнено тем, что лица эти – не простые преступники, а несчастные люди, на подчинение заклятые. Стало быть, возможен смешанный вариант: некто, из предписания узнавший слова власти, или некто, узнавший их от того, кто предписание читывал, так или иначе соприкоснулся с находящимся в розыске заклятым, случайно или преднамеренно взял власть над ним и допросил, из допроса выяснил обстоятельства дела… а потом уж эти сведения к писателям попали. Или к одному из них, а другой и впрямь у него как-то списал… Ты же понимаешь. То, что сведения, таким образом полученные, очутились в книжках, — это полбеды, четверть… осьмушка. Беда, если кто-то из корысти власть над заклятыми взял. Что тогда от него ждать?

— Уверен, что именно так утечка произошла?

— Не уверен, — признался Богдан. — Тут с самого начала еще одно чудо случилось, с ним Социалисты сейчас в Александрии разбираются… только чует мое сердце – ежели за вчерашний вечер не разобрались, так и не разберутся.

— Голова кругом, — угрюмо проговорил Ковбаса. — Хорошо. Список мы сделаем… но не вдруг. Мой вэй сейчас как савраска носится, обеспечивает безопасность назавтра…

— А что такое?

— Ты не знаешь? Да завтра ж похороны!

Богдан опешил.

— Какие похороны?

— Мать честная, Богородица лесная! Не знаешь? И суешься еще в Мосыкэ… Один из столпов у баку помер позавчера, владыка причальной сваи у него титул в их иерархии. Старик почтенный, миллионщик, две верфи собственные – но лет пятнадцать назад как свихнулся вдруг. Уверовал в ладью обмена… Худойназар Назарович Нафигов, сам таджик по крови, мосыковский уроженец. Хемунису ненавидел люто и позорил всячески. Завтра похороны. Все баку горевать выйдут… так вот очень я опасаюсь, что хемунису выйдут тоже. Радоваться выйдут, прости Господи, — и начнется…

— Да неужто такое возможно?

— От этих всего можно ждать. На той седмице вот опять Анубиса своего на синагоге нарисовали. Ютаи[210] обижаются… А что? И я бы обиделся! А баку тоже на храмы поплевывают – мол, кто преуспел, того и любят боги, а почему? А потому что и Христос, и Аллах, и кого ни возьми – все боги на одной чудесной ладье сидят!

— В той, где мешок с деньгами? — уточнил Богдан.

— Ну! — подтвердил Ковбаса.

— Да это же прямо аспиды какие-то!

— А я что говорю! Ну молись ты хоть на крокодила, хоть на печатный станок, где ляны шлепают, — но другим не мешай молиться на то, что им любо…

— Так почему делам о святотатствах ходу не даешь?

— А нету святотатств! Внутрь храмов чужих они вообще не заходят. А так – хулиганство разве что, или словесные оскорбления – пустяки! Ну, пяток прутняков от силы… Да и то – кому? Кто рисовал Анубиса? Кто на асфальте подле мечети в Коломенском нацарапал “Аллах – мудах”? Наверняка же не православный и не иудей… Только у хемунису да у баку свербит – все это знают, но за руку-то не поймать! И всех целокупно за шкирку взять нельзя – не за что, прости Господи, нет у нас понятия святотатственных конфессий, и быть не может. Под непристойные культы – не подпадает… Тоталитарную секту тоже не пришьешь – нету состава такого преступления ни у тех, ни у других… Мы тут маемся, а сказать-то толком – нечего!

— А увещевать их пробовали?

— А как же! Я еще в первый свой срок и сам, и через помощников вразумить их пытался… да тогда же и понял, что они поперешные. Что ты их ни попроси – то они для-ради свободы своей наоборот сотворят…

— Тяжело, — качнул головою Богдан. Задумался. — Правовой тупик, что ли?

— Я же говорю – вот они у меня где! — И Ковбаса опять, словно убивая больно куснувшего комара, оглушительно треснул себя ладонью по загривку. Помолчал. — Вот мы стараемся, меры безопасности назавтра продумываем… А хорошо бы они друг друга, прости Господи, хоть разок как следует отметелили. И самим больно, и перед людьми позор. Все от них отвернутся окончательно, они и разбегутся.

— А если не разбегутся? — спросил Богдан. — Если, распри позабыв, придут сюда во главе народа, искренне возмущенного безобразием, да возьмут тебя за шкирку: почему допустил такое? И все их поддержат?

Ковбаса поглядел ему в лицо.

— То-то и оно… — тихо сказал он.


Цэдэлэ-гун, 6-й день двенадцатого месяца, средница, вечер

Дворец Цэдэлэ[211], или Цэдэлэ-гун, был выстроен в Мосыкэ в середине века специально для нужд деятелей изящной словесности – чтоб тем всегда было где вкусно откушать и по душам побеседовать, а то и собраться всем миром и обсудить какие-либо наболевшие эстетические вопросы. Он как нельзя лучше был приспособлен для этих целей, представляя собою огромное, тоже в стиле “Кааба в тундре”, угловатое здание, внутри все, точно величавый древний пень, источенное коридорами, лестницами, маленькими и совсем маленькими помещениями с мягкими креслами вдоль стен, большим залом для фильмопоказов и собраний, несколькими буфетами и рестораном; дворец был даже соединен романтическим подземным ходом с расположенным на соседней улице мосыковским отделением Общества попечителей изящной словесности.

Здесь было где побыть и попить-покушать одному, здесь было где уединиться с другом для серьезной беседы или того либо иного сообразного увеселения, здесь было где собраться компанией, здесь было где повстречаться с читателями или попечителями…

Смолоду Богдану довелось однажды побывать в Цэдэлэ, и ему навсегда запомнилось то ощущение праздника и прикосновения к чему-то смутному, но великому и сверкающему, каковое наполнило его еще в дворцовых сенях. Стены сеней были сплошь залеплены афишами, возвещавшими о грядущих в близком будущем так называемых “мероприятиях” – торжественных заседаниях по случаю тех или иных кому-нибудь памятных дат, встречах со знаменитыми актерами, океанологами или, скажем, конструкторами пылесосов; такие встречи всегда начинались в зале собраний, а завершались неизменно в ресторане и буфетах; кто-то из великих литераторов блистательной плеяды первой половины века, славных не столько своими произведениями, сколько безграничным добродушно-язвительным остроумием (те, кто создавал взаправду великие произведения, здесь появлялись нечасто), в свое время даже пошутил: мероприятия оттого-то так и называются, что на них все участвующие в меру принимают… Тут был особый мир.

Особенно Богдану запомнился один из буфетов, куда повалившие из верхнего зала после окончания первой части мероприятия преждерожденные буквально вынесли благоговейно затаившего дыхание одинокого юнца. Буфет был невелик; даже воздух его, казалось, был пропитан высокой духовностью и творческой свободой, и пожилая уже, но по-молодому миниатюрная поэтесса, каких-то пять минут назад голосом прозрачным и звонким, ровно бьющиеся одна о другую льдинки, вещавшая со сцены что-то главное, теперь хрипло и басисто кричала своим мужчинам: “Водки мне, водки!” — и мужчины наперегонки бежали к ней с полными стаканами… Это было упоительно. То, что именно в Мосыкэ, прославленной своими заводами по производству эрготоу, эта удивительная женщина хотела освежиться после выступления как раз довольно редким, исконно русским напитком, заставило поначалу обескураженного Богдана вновь сомлеть от благоговения и какого-то глубинного, невыразимого словами единения со светочами. Стены буфета были сплошь изрисованы – Богдану врезался в память шутливый автопортрет одного очень модного на ту пору карикатуриста-гокэ[212]; тот изобразил себя утрированно пухлым и полным, вместе со столь же полною супругою сидящим за столом, уставленным и заваленным пустыми бутылками из-под мосыковского, а кругом тянулась затейливо завитая надпись: “Как прекрасен отсюда вид на Мосыкэ!”

Юный сюцай Оуянцев-Сю восхищенно взял себе, чтоб не выглядеть совсем уж белой вороною, “стольничек портвешка” (так в конце концов для самого себя вслух перевел робкую просьбу Богдана расторопный, с умным лицом буфетчик – а пока не перевел, не понимал, чего юнец хочет), забился в угол и в течение часа, молча озираясь, внимал и впитывал…

Как наяву стояла перед его мысленным взором еще одна картинка со стены буфета, исполненная в распространенной пару десятилетий назад угловато-схематичной, поэтической манере: упруго выпрямившаяся, с заломленными за голову руками тоненькая девушка на ветру; ветер едва не сдирал с нее длинный, огромный поток черных волос и черное платьице, заставляя их отчаянно лететь прочь… Под конец своего паломничества в эту цитадель культуры Богдан, уставший от малопонятного непосвященному слитного гомона кругом и слегка захмелевший, уставился в огромные черные очи ветреницы, глядевшие прямо ему в душу, и пробормотал про себя: “Вот такую бы мне… вот такую…”

И все сбылось, кстати. Именно эта тяжкая грива черных волос и эти глазища были у его Фирузе. И именно эта хрупкая фигурка – у Жанны. У его Жанны.

Такая мысль пришла в голову повзрослевшему минфа, когда он, все же ухитрившись наконец почувствовать себя робким, никому не важным юнцом, спустился в тот самый буфет, чуть дрожащим от волнения голосом заказал себе, чтобы все было как тогда, “стольничек портвешку”, и уселся за тот же самый столик – так, чтобы быть с не поблекшей, не постаревшей ни на час ветреницей лицом к лицу.

Ничто здесь не изменилось. Ничто. Время было не властно над Цэдэлэ-гуном.

Наверное, уступкой собственным потаенным желаниям явилось то, что поиски двух нужных ему литераторов Богдан, не желая беспокоить их дома телефонными звонками, начал именно отсюда, справедливо полагая, что ввечеру писателей, особенно с такой активной жизненной позицией, как у Кацумахи и Хаджипавлова, вероятнее всего найти именно здесь. Довод сей был логически безупречен; но он вряд ли пришел бы в голову Богдану, если б не подспудное желание вновь оказаться там, где много лет назад минфа впервые остро предощутил простор грядущей жизни, куда он уже тогда безоговорочно падал, словно прыгнув без парашюта, с ужасающей скоростью целого часа за какой-то час, целого месяца всего лишь в месяц…

Наверное, именно из-за того, что все кругом как сговорились (повзрослел, заматерел), именно из-за того, что он и сам после сурового целительства Соловками и болезненного ожога несбывшимся въяве, но никуда не девшимся из души двоелюбием чувствовал, будто некий промежуточный слой между юностью и настоящей зрелостью кончился, выгорел, отработал свое, ровно промежуточная ступень выхлестывающей на дальнюю орбиту ракеты, и теперь оторвался и падает, кувыркаясь, отставая, стремительно уменьшаясь, еще видимый, но уже далекий, — именно из-за этого ощущения Богдан бродил нынче по Мосыкэ, будто с чем-то прощаясь… не понять с чем. Впрочем, понять. Только не выразить.

И тут он вздрогнул, услышав французскую речь. Чуть было даже не пролил портвешок. Воздух в буфете был густ и тягуч от сигаретного дыма, запаха снеди и разговоров. То справа, то слева долетали, вываливаясь из общего возбужденного гула, отдельные голоса – и снова проваливались в роевое жужжание. Фраза, произнесенная на языке Жанны, огненной стрелою пролетела мимо ушей Богдана от столика слева.

Там, сгрудившись в тесноте, да, похоже, не в обиде, совсем по-ордусски (и откуда такая поговорка могла взяться в Ордуси, с ее-то просторами? Кому и когда тут могла угрожать теснота?), сидело человек шесть-семь. Стараясь не глядеть в ту сторону, Богдан попытался, прислушавшись, выдернуть из шумного варева одну-единственную нить.

Нет. Английский. Вандерфул…

Показалось.

Парфе!

О Господи, не показалось! А голос…

Спиною к нему сидел и что-то дружелюбно, очень благожелательно лопотал на своем удивительно красивом языке памятный Кова-Леви[213].

— …Профессор говорит, что он крайне признателен судьбе и благодарен вам, Эдуард Романович, за своевременное извещение о безвременной кончине выдающегося демократа и борца с тоталитаризмом мсье Нафигова.

Богдан сызнова, пряча лицо в бокал с “портвешком”, скосил глаза, стараясь разглядеть того, к кому обращался спасенный им в Асланiве ученый.

Да. Одетый в западное платье, с изящно повязанным галстухом, вполоборота к Богдану сидел искомый Хаджипавлов, автор “Злой мумии” и “Гена Ра”. Как интересно.

— Йеп, зыс из грэт страгл…

И тут минфа понял, что не он один прислушивается к этому многоязычному разговору.

За столиком напротив бурно веселились четверо преждерожденных в возрасте; звенели чарки, слышался басовитый смех. Но один из четверки, упитанный преждерожденный в неброском плотном халате, сидящий спиною к многонациональной компании Кова-Леви, — буквально уши вытягивал в его сторону.

Еще интереснее.

А переводчик продолжал бубнить:

— …Благодаря вам профессор сможет лично проводить этого выдающегося демократа завтра в последний путь. Благодаря вашей книге о Медовом профессор стал еще лучше понимать ордусскую действительность и отдает себе отчет в том, что вы, вероятно, сильно рисковали собой. Вы с поразительной честностью и непредвзятостью, кои можно уподобить разве лишь вашему мужеству, показали всему свету стремление Ордуси к разработке принципиально новых смертоносных вооружений и смелое нежелание ордусских интеллектуалов идти на поводу у этого параноидального стремления властей.

— Ну что вы, — небрежно отозвался Хаджипавлов.

Грузный пожилой преждерожденный, подсушивавший из-за столика у противуположной стены, всем корпусом развернулся и из-под низкого лба метнул на честную компанию грозный взгляд.

— Что это он там показал? — басисто и несколько невнятно рявкнул он. — И чем? Он не Медовой, а Неродной, и это у меня про него книга!!

“Ага! — подумал Богдан. — Кацумаха! Это я удачно зашел!”

Хаджипавлов гадливо, интеллигентно поморщился.

— Наши нравы… — пробормотал он.

— Нотре мер…

— И я-то как раз писал о том, что против голубчиков вроде вас очень даже пригодилось бы что-нибудь вроде пиявок!

— Лё бу-бу-бу…

— Лайк личиз…

— Охо-хо-хо! — вдруг захохотал английский голос, когда перевод иссяк.

— Вы пьяны, Ленхотеп, — сказал Хаджипавлов. — Как, впрочем, всегда пьяны все хемунису.

— …Олл хемыонистс…

— Охо-хо-хо-хо! Уот э вандэрфул скэндал!

— Эдик, ты про пьянство лучше бы уж помалкивал в тряпочку. Я-то помню, я ж преподавал вам в литучилище! От тебя каждый день прям с утра несло эрготоу!

— Уйдемте, господа. У нас траур, а эти животные только веселятся.

— Лез анималь…

— Энималз…

— Мои дье!

— Охо-хо-хо-хо!!

— Нет, постой! Постой, Эдик! — Грузный Кацумаха, поднявшись, загородил проход. — Пусть-ка твои гокэ объяснят, почему это им оружие нужно, а нам не нужно!

— Лё бу-бу-бу…

— Э-э… профессор говорит, это совершенно естественно. Западной цивилизации оружие необходимо для защиты, а Ордуси не от кого защищаться, и потому ей совершенно незачем иметь современные вооружения.

— Интересный поворот мозгов! Нам не от кого, а им есть от кого?

— Профессор говорит, что от Ордуси, разумеется.

— Почему?

— Профессор говорит, потому, что у Ордуси есть оружие.

— Но у них ведь тоже есть оружие, так, стало быть, нам тоже надо от них защищаться?

— Профессор говорит, что оружие в его стране предназначено только для защиты, и поэтому от него совсем не надо защищаться.

— А ему не приходит в голову, что и у нас оружие предназначено тоже только для защиты?

— Профессор говорит, чтобы принять такую точку зрения, нужна гораздо большая степень доверия между нашими странами.

— А чтобы нам верить им, стало быть, доверие не нужно?

— Профессор говорит, что только слепой может не верить очевидности.

— А с головкой у твоего профессора все в порядке?

— А литл бит оф ку-ку ин хиз хэд…

— О-хо-хо-хо!

— Так вот слушай, Эдик…

— Я вам не Эдик!

— …и пусть твой толмач это все растолкует как следует твоему профессору. Ордуси нужно всякое оружие, потому что нельзя, чтоб у одних было, а у других не было. И я об этом написал! Я! И я тебя еще выведу на чистую воду!

— Вы отвратительно и подло украли у меня идею, Ленхотеп, и бездарно испортили ее осуществление. Всей культурной Ордуси это совершенно очевидно. Взяться за подобную тему и свести все к вульгарному воспеванию первобытного, пещерного милитаризма – на это способны только хемунису!

— Ах, подумайте-ка! Сейчас со стыда скрозь землю провалюсь! А воспевать предательство – на это годятся только баку, сами-то ничего придумать не могут, знай себе лишь воруют да оплевывают то, что придумано другими!

“Пресвятая Богородица, как им не стыдно, — подумал Богдан. — Позорище, честное слово. Варварее варваров…” Он покосился на чернокудрую предвестницу обеих своих любимых и невольно передернулся: все это происходило у нее на глазах. Какой ерундой, мелкой и никчемной, мелочной и нечеловеколюбивой, занимаются люди порой на глазах у вечного… у любви, грусти, взросления и старения… На глазах у жизни.

На ссорящихся смотрели из-за дальних столиков. Кто весело, ровно на бесплатное скоморошье представление; кто удивленно, кто – гадливо. А были такие, кто старательно не смотрел, углубившись в тарелки, чашки с кофеем или бокалы; мелькали и постукивали старательные ножи, вилки и палочки, отгораживая от разворачивающегося действа тех, кто не желал иметь со склокой хемунису и баку ничего общего.

Богдан единым глотком допил “портвешок”, поглядел в черные очи ветреницы на стене и мысленно сказал ей: “Прощай. Таким, как сегодня, я сюда уже никогда не смогу прийти”. Потом поправил очки, пригладил волосы и, поднявшись, решительно шагнул к уже готовящимся взять друг друга за грудки литераторам.

— Преждерожденный Кацумаха, преждерожденный Хаджипавлов! Преждерожденные гокэ! Прошу простить.

Честная компания несколько ошалело воззрилась на него.

— Я зашел сюда сегодня немножко выпить, потому что у меня с Цэдэлэ связаны очень приятные воспоминания юности, — постаравшись улыбнуться как можно более дружелюбно, начал Богдан и на миг покосился в сторону Кова-Леви; но тот, в упор глядя на Богдана, не узнавал его. “Ну надо же…” — обескураженно подумал минфа. Ему очень хотелось спросить профессора, не знает ли тот чего-либо о Жанне, вернулась ли она во Францию, приступила ли к занятиям, написала ли свою работу… да вообще – как она чувствует себя, как живет…

Но профессор не узнавал Богдана.

— Так и чего? — растерянно, но уже без неприязни во взгляде прогудел Кацумаха. — Естественное дело – выпить, а мы-то при чем? Аль угостить хочешь?

— Что вам, собственно, угодно? — холодно осведомился Хаджипавлов.

— Очень удачно, что я вас обоих тут и встретил. Я, видите ли, уполномоченный Управления этического надзора, — он мимоходом предъявил пайцзу, — и мне поручено разобраться, кто прав в вашем споре о плагиате. Я несказанно благодарен счастливому случаю, который свел меня нынче вечером с вами и который, я надеюсь, позволит без проволочек побеседовать о столь волнующем нас всех предмете.

Честная компания окаменела. Да и остальные разговоры в буфете, казалось, приглохли. Даже буфетчик отвлекся от обслуживания очередного посетителя и косил одним глазком в их сторону.

Только переводчики не утратили самообладания.

— Лё сервис секрет ордусьен…

— Нэшнл секьюрити…

— Мон дье!

— Охо-хо-хо-хо! Вандерфул!

— Вы не будете иметь ничего против того, чтобы подарить мне хотя бы по получасу вашего яшмового времени, драгоценные преждерожденные?

— Это произвол, — неуверенно проговорил Хаджппавлов.

— Где? — с приятной улыбкою поинтересовался Богдан.

— Арестасьон иллегаль… тут ле монд…

— Профессор говорит, — забубнил вдогон переводчик, — что вопиющий противузаконный арест происходит прямо на глазах у двух представителей Европарламепта и обо всем произошедшем по возвращении в Европу непременно будет доложено всему мировому сообществу. Ордусь будет опозорена навеки.

Богдан покосился на Кова-Леви. Тот стоял, гордо и нелепо задрав подбородок, точно ждал, что ему сейчас начнут заламывать руки за спину. Слишком увлеченный своими идеями и принципами, он явно не узнавал своего не так уж давнего спасителя.

И Богдан с горечью в сердце решил тоже не узнавать Кова-Леви.

— Передайте уважаемому профессору, — сказал он, — что Ордусь будет за это навеки благодарна.

— Лё бу-бу-бу…

Худенькие бровки Кова-Леви изумленно вздернулись из-под очков и провалились обратно.

Кацумаха повернулся к Хаджипавлову и потряс корявым лохматым пальцем у него прямо перед носом.

— Ну иди, иди, разговаривай, — с какой-то непонятной угрозой произнес он.

— А вы? Вы что же, надеетесь здесь подождать?

— А хотя бы!

— Не выйдет, Ленхотеп Феофилактович, не выйдет. Попробуйте-ка доказать свою правоту! А то вы только криком да бранью берете!

— Что, Эдик, сказать нечего?

— А вам?

“Оба не хотят идти, — понял Богдан. — Оба стараются спрятаться один за другого. Если бы я не застал их тут обоих разом, да в разгаре ссоры, да прилюдно – нипочем они не согласились бы говорить со мной… Слава тебе, Господи, за все вовеки. Удачно зашел”.

— Выскажись, Эдик, облегчи душу! Как это я у тебя украл чего?

— Я в суд не подавал… — пробормотал Хаджипавлов.

— Между прочим, и я не подавал, — спохватился Кацумаха.

— Я представляю Управление этического надзора, — повторил Богдан, ненавязчиво выделив голосом слово “этический”. — А отнюдь не сервис секрет.

В таких-то пределах благодаря Жанне он давно уже знал французский.

Эх, Жанна, Жанна…

Писатели сверлили друг друга взглядами. Ни один не позволил бы другому отвертеться.

— Мы просто побеседуем в одной из пустующих гостиных, — сказал Богдан. — А ваши иноземные гости и их переводчики продолжат ужин, и через некоторое время вы к ним вновь присоединитесь. Окажите мне, пожалуйста, такую любезность. Ведь существующий конфликт должен быть как-то урегулирован. Нет?

Хаджипавлов покусал губу, искательно обернулся на Кова-Леви, потом на так и оставшегося Богдану неизвестным гокэ, говорившего по-английски, и с достоинством произнес:

— Вынужден подчиниться грубой силе.

— Айда разбираться, — широко махнул рукой Кацумаха.

Пока они гуськом поднимались по лестнице из нижнего буфета, Богдан несколько впопыхах продумывал план беседы. Все произошло слишком внезапно. Приходилось отчаянно импровизировать.

То, что оба тяжущихся разгорячены спором, обстановкой и горячительными напитками, было пожалуй, на руку Богдану. В таком состоянии люди нередко выпаливают то, что при более спокойных условиях ухитрились бы утаить и даже виду не подали бы, что им хочется азартно гаркнуть нечто, в сущности не предназначенное для посторонних ушей. С другой стороны, — мастера художественного слова уж закусили удила, а закусивший удила человек может быть равно склонен как к необдуманной откровенности, так и к бессмысленно упрямому, ослиному, лишенному всякого разумного основания молчанию. Тут Богдан ничего не мог бы сделать – ни малейших формальных оснований настаивать на беседе у него не было. Оба литератора могли в любой момент послать его к Яньло-вану или еще подальше; правда, в этом случае они косвенно продемонстрировали бы отказ от своих претензий.

В общем, все было в руках Божиих.

Как всегда.

Пустующую гостиную они нашли без труда. Открыв дверь, Богдан остановился:

— Драгоценные преждерожденные, — сказал он, — прошу понять меня правильно. Ни мне, ни, я полагаю, вам самим не хотелось бы, чтобы наша беседа проходила, как наверняка выразился бы наш уважаемый гость из прекрасной Франции, — он широко улыбнулся, — а-труа. Таким образом, одному из вас придется подождать в холле. Я никоим образом не хотел бы проявить к кому-либо из вас неуважение, в принудительном порядке заставив одного идти первым, а другого – дожидаться своей очереди. Может быть, вы разберетесь сами или кинете, например, жребий?

— А вы не боитесь, драгоценный преждерожденный, — издевательски оскалившись на миг, передразнил вежливость Богдана Хаджипавлов, — что тот, кого вы оставите дежурить у дверей, попросту уйдет?

— А чего мне бояться? — удивился Богдан. — Бояться надо тому, кто уйдет. Его просто засмеют. Уход однозначно докажет, что плагиатор – именно он.

Наступило молчание. В полном замешательстве литераторы стояли на пороге гостиной и старались не глядеть друг на друга. Кацумаха, с деланной незаинтересованностью озираясьпосторонам, шумно и мрачно дышал ноздрями. Хаджипавлов, уставясь в потолок, посвистывал сквозь зубы.

Богдан опять улыбнулся.

— Вышел месяц из тумана, — начал он размеренно читать детскую считалочку, тыча пальцем в грудь то Кацумахе, то Хаджипавлову, — вынул булку из кармана. Лучше сразу покормить – все равно… тебе… водить. Прошу вас, Эдуард Романович. Ленхотеп Феофилактович, окажите нам любезность поскучать в холле.

Кацумаха невесело рассмеялся и, раздвинув полы халата и засунув руки в карманы теплых зимних порток, неторопливо пошел вдоль стен холла, с деланной внимательностью разглядывая унизавшие их фотографии из писательской жизни.

— Это оскорбление, — холодно проговорил Хаджипавлов.

— Я приношу вам свои самые искренние извинения, — ответил Богдан. — Прошу вас, идемте внутрь.

Они уселись друг против друга, заняв два из шести стоявших вдоль стен небольшой гостиной мягких кресел; Хаджипавлов независимо, с истинно варварской элегантностью закинул ногу на ногу. Богдан специально не стал садиться за стол, чтобы придать обстановке максимум неофициальности. Впрочем, не в коня корм – Хаджипавлов глядел волком.

— Считаю своим долгом предупредить вас, преждерожденный Хаджипавлов, — мягко проговорил Богдан, — что, согласившись побеседовать со мню, вы оказываете мне очень большую любезность. Я вам действительно благодарен. Если разговор наш вдруг покажется вам неприятным, вы вольны в любой момент встать и уйти.

— Провоцируете? — прищурился Хаджипавлов. — Чтобы уже через пять минут по всему Цэдэлэ все в один голос твердили, что я – вор? Вернее, что вор – я? Нет уж, не пройдет. Спрашивайте.

“Люди разные, — напомнил себе Богдан. — Разные… Но плохих – нет. Все хотят примерно одного и того же, хорошего хотят, только добиваются этого по-разному…”

— Еще раз спасибо, — ответил Богдан. — я всего лишь хотел подчеркнуть, что у меня нет ни малейших оснований и ни малейших полномочий настаивать на том, чтобы вы отвечали на мои вопросы. Мне бы хотелось, чтобы мы просто побеседовали, как два верных подданных, равно обеспокоенных возникшей моральной проблемой н стремящихся ее разрешить.

Хаджипавлов смолчал.

Впрочем, Богдан и не надеялся на установление единочаятельских отношений.

— Расскажите мне, пожалуйста, как вам пришла в голову идея вашего романа?

— Странно было бы, если б она не пришла, — немедленно, как по писаному, начал Хаджипавлов, и Богдан понял, что не он один во время подъема по лестнице продумывал ход беседы. — Должен же кто-то сказать слово правды. Великого ученого и подданного-героя, с неслыханным мужеством поставившего общечеловеческие интересы выше грязных интересов государства, могли бы совсем затравить. Долг порядочного человека – защитить его во что бы то ни стало.

— А у государства бывают негрязные интересы? — с неподдельным любопытством спросил Богдан.

— Нет, — отрезал Хаджипавлов. — Государство есть орудие господства меньшинства над большинством, и, чтобы оправдать свое господство, оно старается убедить людей, будто осуществляет свое господство в интересах всех. Но “все” – это мерзкая абстракция, на самом деле никаких “всех” нет, есть только “каждый”. Интересы личности должны быть превыше интересов какой угодно группы лиц. В том числе и такой большой, как население страны. Даже именно – чем больше группа, тем более низменны и оттого менее достойны уважения и удовлетворения ее интересы.

— Но тогда, — искренне удивился Богдан, — поскольку человечество является самой большой из всех возможных групп, его интересы должны быть наименее уважаемы, я правильно понял? Почему же тогда у вас вызывает такой энтузиазм то, что кто-то поставил интересы государства, то есть меньшей группы, ниже интересов общечеловеческих, то есть большей группы? По-моему, вы сами себе протнвуречите.

— Общечеловеческие интересы – это не только интересы человечества, но и интересы каждого отдельного человека. В этом их ценность.

— Но ведь “каждый” – это тоже абстракция. Именно на уровне “каждых” различия в интересах особенно бьют в глаза. Вам не кажется, что одних “каждых” вы группируете в человечество, а других “каждых” выводите из него? Как если бы они, в силу своих отличий от тех “каждых”, которые вам нравятся и с которыми вы единодушны, вовсе к человечеству не принадлежат и даже как бы не существуют? Грубо говоря, например, те, кто разделяет подчас действительно грязные интересы одного государства, для вас – не человечество, а те, кто разделяет интересы другого государства, подчас столь же грязные, — уже человечество, причем – все человечество?

— Вы для этой болтовни, извините, оторвали меня от друзей? — помедлив, спросил Хаджипавлов.

— Но у нас же, извините, не допрос, а вольная беседа. Мне действительно интересно.

— Я не буду отвечать на вопросы не по существу. Я слишком ценю свое время.

— Ну хорошо. — Богдан поправил очки. — На встрече с ведущими писателями мосыковских конфессий градоначальник Ковбаса прямо просил не касаться Крякутного. Насколько я помню его слова, он призвал писателей не участвовать в раздувании идейной шумихи вокруг судьбы ученого, и без того не сладкой, и не осложнять ему жизнь.

— Это было лицемерно замаскированное под доброту и человеколюбие беспрецедентное вторжение властей в свободу творчества.

— Но ведь речь действительно шла об интересах отдельного человека, Крякутного. О его дальнейшей судьбе, о его здоровье, о моральном климате вокруг…

— Интересы личности выше интересов общества, но творческая свобода и стремление к справедливости выше интересов личности.

— Иными словами, ваши личные интересы выше личных интересов кого бы то ни было еще?

— Прекратите демагогию!

— Хорошо. Простите. Я просто стараюсь понять.

— Вы чиновник, наймит режима, и вам никогда этого не понять.

Богдан вздохнул. “Плохих людей нет”, — старательно напомнил он себе.

— Теперь вот какой вопрос: обращение Ковбасы как-то способствовало тому, что вы взялись за роман о Крякутном?

— Думаю, оно послужило одной из побудительных причин.

— То есть вы задумали роман сразу после встречи в управе?

— Н-не помню. Возможно. Или через несколько дней.

Впервые в голосе Хаджипавлова появилась нотка неуверенности. Недосказанности какой-то.

— Но это же очень важно! В сущности, выяснить точно, когда первая мысль произведения осенила каждого из вас, значило бы выяснить, кто прав в вашем споре!

— Да, вероятно. Но я не помню. Скорее всего, через несколько дней. А может, сразу… Не помню.

— Скажите, Эдуард Романович… Обращение Ковбасы действительно сыграло такую роль?

— Да, — решительно ответил Хаджипавлов. — Стерпеть подобный диктат невозможно.

— То есть вам сразу захотелось об этом написать, но вы в тот момент еще не знали как?

Хаджипавлов с отчетливым удивлением посмотрел Богдану в глаза.

— Вы довольно точно сформулировали мое тогдашнее состояние, — нехотя признал он.

— Когда же вы поняли, придумали, узнали, как именно вы его будете писать?

Хаджипавлов облизнул губы. Нервно сцепил и расцепил пальцы.

— Наверное, через несколько дней, — сказал он, но в речи его появилась некая торопливая невнятность. — Я очень напряженно думал… и сюжет сложился быстро.

— Вы не отметили, когда были написаны первые строки?

— Нет.

— А вы, часом, не на компьютере пишете?

— Писать на компьютере – удел графоманов, — гордо отчеканил Хаджипавлов.

— Жаль… Тогда речь могла бы идти просто о компьютерном преступлении, о проникновении через сеть… Как вы думаете, каким образом преждерожденный Кацумаха ухитрился украсть у вас сюжет, да еще с такой точностью? К вам кто-либо вламывался в дом? Или вы кому-то рассказывали о своем замысле?

— Представления не имею. Не вламывался и не рассказывал. Это ваше дело – разбираться, каким образом Кацумаха это сделал.

— Но ведь пока вы не обратились в суд – мы лишены всякой возможности начать действительно в этом разбираться.

— Я ни за что не обращусь в суд, потому что уверен: суд возьмет сторону Кацумахи,

— Почему?

— Потому что Кацумаха изобразил Крякутного так, как надо властям. Я же взял сторону человечества.

— Ага. Понял… Теперь вот давайте о чем поговорим. Творческая кухня литератора – это, конечно, темный лес. Откуда мысли и образы берутся – для меня это, честно говоря, всегда было божественной тайной. Но постарайтесь мне по возможности объяснить, как приходили вам в голову детали, которых не было и не могло быть в прессе? То есть именно то, что и является, по сути, вашей духовной собственностью и над чем так надругался Кацумаха, взяв, по вашим же словам, все придуманные вами ходы и перевернув все с ног на голову?

— Это… — Хаджипавлов запнулся и потом завершил очень гордо: – Это невозможно объяснить.

— Ну, понятно… Может быть, какой-то случайно услышанный разговор вас натолкнул или нежданная встреча…

Хаджипавлов несколько мгновений молчал, собираясь с мыслями, потом напряженно спросил:

— К чему вы клоните?

— Упаси Бог. Я просто спрашиваю.

— Все, что художник в период творческих раздумий видит, слышит, чувствует, — все претворяется в дело.

— Это-то понятно… Меня крайне интересует, что именно вы видели, слышали и чувствовали в ту пору… Главным образом – слышали.

Хаджипавлов опять помедлил.

— Я закурю, — чуть просительно произнес он.

— А как хотите, — простодушно ответил Богдан. — Вы тут хозяин. Я, правда, думал, у вас в гостиных не курят, только в специально отведенных местах…

— В исключительных случаях можно, — пробормотал Хаджипавлов, погрузив кончик прыгающей сигареты в огненный выплеск зажигалки; руки у него отчетливо дрожали. Он нервно затянулся несколько раз, потом спросил: – У нас ведь беседа, не так ли?

— Истинно так.

— В таком случае я позволю себе спросить: почему вас это интересует?

— Да в том-то и дело! — широко улыбнулся Богдан. — Несколько мелких преступников, доходивших по делу о пиявках, до сих пор в розыске. И вы в своем романе упоминаете такие детали, которые могли узнать только с их слов. Вот я и интересуюсь: не общались ли вы с ними, и если да, то где и как?

— Ч-черт, — с чувством проговорил Хаджипавлов после долгой, напряженной паузы. Сигарета трепетала в его пальцах, рассыпая в воздухе мелкие, частые дымные петельки. — Жена как в воду глядела… умоляла со всем этим не связываться…

— Очень интересно, — ободряюще кивнул Богдан. — Продолжайте, пожалуйста.

— Хорошо, — сказал Хаджипавлов. — В конце концов… Да. Дело было так. Я действительно по-всякому уже прикидывал возможности написать в пику Ковбасе роман о Крякутном, но не ведал, как к этому подступиться. А через пару дней после встречи в управе я ехал домой довольно поздно… отсюда, из Цэдэлэ. Мы тут слегка… выпивали, поэтому я был не на повозке, а так… подземкой… До дома от станции у меня рукой подать, минут семь. И вот на пути к дому мне показалось, будто за мной кто-то идет. Потом я понял, что не показалось. Не скажу, что мне это понравилось, но я не подал виду… наша улица в этот час совершенно пустынна. У самого входа в дом этот человек догнал меня и попросил пять минут беседы. Сказал, что знает меня как ведущего писателя конфессии баку, человека кристальной честности и твердых убеждений, и что только я способен донести до народа правду… это меня, как вы сами понимаете, сразу к нему расположило…

— Очень даже понимаю, — кивнул Богдан. — Это совершенно естественно.

— Правду, которую он не решается пытаться обнародовать сам, потому что его могут искалечить или даже убить, но мне сейчас ее расскажет… только мне одному… Больше ему рассчитывать не на кого… И затем, прямо на улице, на осеннем ветру, рассказал всю эту историю, которую я потом претворил в роман. Я ничего не выдумал. Немного неловко в этом признаваться, но я только создал текст, всю историю мне рассказал тот человек.

— Он назвался?

— Нет.

— Почему вы ему поверили?

— Потому что… знаете, потому что, честно говоря, именно что-то подобное и я рассчитывал услышать… и написать… Его рассказ был таким… сообразным!

— После этого разговора он сразу ушел?

— Да.

— Потом вы его не видели?

— Ни разу.

Богдан залез во внутренний карман своей неизменной ветровки и достал фотографии троих находящихся в розыске заклятых. Аккуратно выложил на подлокотник кресла перед Хаджипавловым.

— Среди этих подданных вы своего рассказчика не узнаете?

Хаджипавлов внимательно оглядел фотографии; взгляд его задержался на одной дольше, чем на предыдущих, потом все же пошел дальше. Потом вернулся.

— Вот этот человек, — проговорил он и показал на бесследно исчезнувшего летом милбрата лечебницы “Тысяча лет здоровья” Тимофея Кулябова, по совместительству – Игоревича заклятого на полное подчинение. И настойчиво, как-то просительно добавил, хотя Богдан это уже слышал: – Я видел его единожды в жизни.

Богдан тут же собрал фото и спрятал их обратно.

— Спасибо, драгоценный преждерожденный Хаджипавлов, вы оказали неоценимую помощь следствию.

— Теперь вы понимаете, почему я уверен, что Кацумаха каким-то образом украл у меня мой сюжет? Ведь знал все это лишь я один!

— Понимаю… Ну, вот и все. — Богдан улыбнулся и встал. — Совсем не больно, правда? Не сочтите за труд передать профессору Кова-Леви, что я вас не пытал… Идемте. Преждерожденный Кацумаха, верно, уж заждался.

Ленхотеп Феофилактович, пыхтя, уселся в угретое молодым коллегою кресло, свесил на колени обширный живот и усмехнулся, глядя на Богдана:

— Ну что? Поведал вам чего толкового этот варварский прихвостень?

— Представьте, да. Потом я вам, если захотите, расскажу.

— Да на Сета мне? Я наперед знаю, что соврал.

Богдан неопределенно повел рукой в воздухе и спросил:

— Расскажите мне, пожалуйста, как вам пришла в голову идея вашего романа?

— А вот так вот взяла да и пришла! — отрубил Кацумаха.

— Но какие чувства вами руководили?

— А что, неясно, что ли? Всем объяснить подлую сущность Крякутного, разумеется. Должен же хоть кто-то сказать слово правды! А то носятся с ним, как с писаной торбой, с подлецом!

— Чем же он подл?

— Да всем! Не о стране думал, не о людях – а о себе, ненаглядном. Как бы ручки свои не замарать, как бы совестью не помучиться… Тля! Вот такие были мои чувства!

— Но человеку, по-моему, естественно думать прежде всего о себе. И в этом нет ничего дурного. Нельзя же всю жизнь противупоставлять интересы отдельного человека и интересы государства в ущерб первым и в угоду последним.

— Можно и должно, — возразил Кацумаха. — Людишкам только волю дай – все к себе в дом снесут. А чего не снести – в щепы разломают. Грязные у них интересы-то, у людишек. Грязные!

— А у государства бывают грязные интересы?

— Нет! — отрезал Кацумаха. — Государство всегда право.

— Так уж?

— А то нет!

— Ага. По-онял… Теперь вот у меня какой будет вопрос, Ленхотеп Феофилактович. На встрече с ведущими писателями мосыковских конфессий градоначальник Ковбаса прямо просил не касаться темы Крякутного. Насколько я помню его слова, он призвал писателей не участвовать в раздувании шумихи вокруг ученого и не осложнять ему жизнь.

— Ой-ой-ой! Какие мы человеколюбивые за чужой счет! Изменник жирует себе – а мы его обидеть боимся!

— Вмешательство Ковбасы способствовало вашему решению взяться за роман на эту тему?

— Да наверное… не знаю. С каких это пор нам чиновники будут указывать, про что писать?

— Но ведь они – государство, которое всегда право, нет?

— Только когда во главе государства будут хемунису, оно станет всегда правым. Трудно сообразить, что ли?

Богдан уже устал; грех сказать, но эти люди были ему несколько неприятны, а от неприятного общения устаешь очень быстро. Хотелось на улицу, в морозный вечер с просверками снежной пыли…

“Ну, посмотрим…” — подумал Богдан, внутренне собираясь. Риск, конечно, существовал, но минфа был уверен, что прав и попадет в точку.

— Поправьте меня, драгоценный преждерожденный, если я в чем-то ошибусь, — сказал Богдан. — Насколько мне видится, дело было так. Через два дня после встречи с Ковбасой к вам, когда вы были один, вероятнее всего – поздним вечером на улице, обратился некий незнакомый человек и сказал, что знает вас как ведущего писателя хемунису и самого честного человека в стране, которому только и можно доверить страшную правду. Уж вы-то, мол, донесете ее до народа – хотя бы в виде художественного произведения.

Живот Кацумахи отчетливо втянулся и мелко затрепетал.

— Маат тебе в душу… — потрясенно пробормотал Ленхотеп Феофилактович.

“Это у египтян богиня правды, кажется…” — механически отметил Богдан, в то же время безжалостно продолжая:

— Затем он поведал вам о событиях, которые впоследствии составили сюжет вашей книги, заявив, что это чистая правда, что именно это случилось на самом деле, но он лишен возможности заявить об этом обществу, опасаясь за свою жизнь. Вы сразу и безоговорочно поверили в его рассказ, ибо он как нельзя лучше отвечал вашим собственным настроениям и представлениям. В романе вы ничего не придумали, только художественно обработали историю незнакомца. Именно потому вы так и уверены, что Хаджипавлов как-то ухитрился украсть ее у вас.

— Откуда вы знаете? — немного хрипло спросил Кацумаха.

— Мы много чего знаем, — брюзгливо дернул щекой Богдан. Поправил очки. — Я прав? Так было дело?

Кацумаха помолчал. На лбу его проступил пот.

— В точности так, — проговорил он с усилием.

— Больше вы его не встречали?

Кацумаха достал платок и вытер лицо. Отрицательно помотал головою.

Богдан вынул фотографии и разложил их на подлокотнике кресла.

— Этот человек здесь есть?

Шумно дыша носом, Кацумаха несколько раз обвел фотографии взглядом и молча указал корявым лохматым пальцем на бесследно пропавшего есаула Крюка.

Богдан нашел в себе силы произнести:

— Спасибо, вы оказали огромную помощь следствию…

— А кто это был? — осведомился Кацумаха.

Богдан взял себя в руки и поднялся.

— Человеконарушитель.

— Итить Сета в душу Pa… — оторопело вымолвил несчастный.

Богдан подождал несколько мгновений, давая пожилому писателю время прийти в себя, и сказал мягко:

— Идемте.

Он вместе с косолапящим более обычного, растерянным Кацумахой вышел в холл. Лощеный Хаджипавлов напряженно курил в ожидании; на звук открывшейся двери он вскочил с кресла и замер.

— Преждерожденные… драгоценные преждерожденные, — сказал Богдан, одной рукой взяв за локоть Кацумаху, другой – Хаджипавлова и слегка потянув их друг к другу. — Помиритесь, пожалуйста, насколько это возможно при ваших различиях в вере. Никто ни у кого ничего не крал. В один и тот же день, с разницей, наверное, в каких-то полчаса к вам подошли два разных человека и, мастерски сыграв на вашем тщеславии, поведали две совершенно различные, но равно ложные истории, выдав их за ужасную, горькую правду. Вас разыграли втемную с пока еще неизвестными мне целями. Но, во всяком случае, вы можете теперь смотреть друг другу в глаза совершенно спокойно. А мне надо работать дальше.

И пока оба писателя еще не очнулись от изумления, он повернулся и торопливо зашагал прочь.

“Ох, и крепко же оба посидят нынче в Цэдэлэ”, — думал Богдан, нахлобучивая поглубже меховую шапку-гуань.


Гробница Мины, 6-й день двенадцатого месяца, средница, очень поздний вечер

Бог весть зачем Богдана занесло сюда на ночь глядя.

Улицы уже обезлюдели. Морозные просверки хороводились в чернильном безветрии, ослепительный, переливчатый снег стыл под деревьями, рос на ветвях; горели слева и справа ряды разноцветных окон, заставляя чуть светиться улетающий дым дыхания, а минфа медленно шел знакомыми с юности переулками, никуда не торопясь и вообще никуда не направляясь, — и сам не заметил, как пришел к гробнице Мины.

И понял, что это – неспроста.

Потому что в душе его крутилась и царапалась одна-единственная фраза, сказанная сегодня градоначальником Ковбасой: нет у нас понятия святотатственных конфессий и быть не может…

Возможна ли вера, преступная сама по себе?

Только вера, какая б она ни была, дает человеку спокойствие, устойчивость, будущность. Без нее – нет человека, есть животное, знающее лишь “здесь” и “сейчас”, “хочу” и “не хочу”, “выгодно” и “не выгодно”… Никакая вера не преступна. И с другой стороны, любая вера раньше или позже докатывается до преступлений, коль начинает себя навязывать. Может ли быть такая вера, в которую навязывание входит неотъемлемо, которая без навязывания не существует?

Весь опыт Богдана говорил, что – нет. Навязывает себя не вера; навязывают веру люди.

Встретившиеся Богдану хемунису и баку были, в общем, вполне обычными людьми – при всех их странностях и кажущихся неприятными чертах. Но вот Катарина вчера тоже поначалу неприятной показалось, а на самом деле… К тому же творческая братия – это всегда, как порой выражается Мокий Нилович, чего-то особенного, да и поставлены эти творцы в поистине нелепую и очень болезненную ситуацию. Их яростная чудаковатость объяснима и по-человечески понятна. Да, Богдан вряд ли смог бы сдружиться с Кацумахой или с Хаджипавловым, а безоговорочность и самоуверенность обоих и то, что они говорили о догматах своих верований ровно об очевидностях, могло довести и ангела до белого каления; но от нелепого апломба до реального насилия – не один шаг, и даже не два. Если же вспомнить, что обе секты, сколько мог уже понять Богдан, живут в обстановке общего недоброжелательства и недоверия… отчасти заслуженного, да, отчасти ими самими вскормленного и вспоенного, да, — но не о том сейчас речь!.. тогда становится ясно, что некая их истеричность и агрессивность совершенно естественны…

Вырви вдруг, как гнилые зубы рвут, у этих писателей их богов из душ – что останется? Оба станут хуже. Пропадет смысл жизни, пропадет все, кроме “пора поесть”… А терпимости и человеколюбия все равно уж не прибавится. Нет, не прибавится.

Но если вдруг обычной, неагрессивной вере из-за чужого апломба покажется, что другая вера агрессивна, то… то неагрессивная вера начнет защищаться. То есть проявлять агрессию…

Вот в чем ужас безоговорочности.

Ох, как всем и каждому нужно быть осторожными со своей верой!!

Сам не ведая зачем, Богдан, уважительно сняв шапку, медленно пошел вверх по заиндевелым ступеням темной пирамиды.

Он никогда не бывал внутри.

Тусклый, по временам приседающий факельный свет озарял изломанный резкими углами коридор, ведший в придавленную тяжким каменным сводом теснину гробницы; сумеречные стены были испещрены рядами загадочных иероглифов и мрачных фресок. Никого. Ни души.

Тишина.

И пар от дыхания – мороз, Мосыкэ…

Не Египет, нет.

Богдан остановился, подойдя вплотную к саркофагу. Верхняя, гранитная крышка была снята и стояла у стены, крышка внутренняя – поднята; слежавшаяся древняя ткань облегала длинный, утлый холмик иссохшего пять тысячелетий назад тела, прикрывая его до половины груди. Мрачно, с какой-то невнятной угрозой плавали багровые блики по золотой маске прикрывавшей лицо. Черные кисти рук мирно покоились на развернутом папирусе с короткой строкой птичьих, лапчатых письмен. Богдан помнил, что значит надпись, но не хотел сейчас думать о ней; он уставился в глазные прорези жуткой маски, словно пытаясь встретить глаза того, умершего в незапамятные, допотопные времена.

Чего ты сам хотел тогда, Гор Хват? Или – хотят одни мечтатели, одни писатели да философы, а государственные мужи знай себе хватают, что могут, до чего в силах дотянуться, и ничего связного, осмысленного не создают, лишь реагируют, как амебы, на добрые и худые изменения среды, — и в этом смысле ты не лучше и не хуже прочих, просто в тогдашнем Египте среда эта самая сделалась уж больно худа? Но какой же тогда окажется вера, во главе которой ты? Вера, в коей хватательный рефлекс возведен в ранг Нагорной Проповеди или заветных сур Корана?

Ладно. В конце концов, твои собственные желания и порывы ничего не значат теперь. Люди живут впечатлениями и чувствами, а не сведениями; наоборот, они пользуются сведениями лишь для подтверждения своих чувств. Вера в тебя зависит уж не от тебя, но от того, что видят в тебе живущие теперь. И если вера твоя и впрямь стремится к насильственному навязыванию себя, допустим такую мысль, — это значит всего лишь то, что такие-то и такие-то нынешние люди, возглашающие себя твоими последователями, сами, по своим личным свойствам, склонны к насилию; а ты оправдываешь его для них же самих…

Но тогда получается, что, не будь тебя – или стань вдруг созданная тобою вера неоспоримо благостной и мирной, — для привлечения в свое лоно тех, кто по врожденным задаткам склонен к нетерпимости да насилию и в ком воспитание не сумело эти склонности в сообразной мере смягчить, сгодится, смотря по обстоятельствам, и любая иная вера, в священных текстах коей можно найти хоть единый намек на переустройство посюстороннего мира к лучшему? Например, ислам – милый сердцу уж хотя бы из-за милой Фирузе? Или, как у Кова-Леви, слепого и нетерпимого, ровно заправский хемунису, — вера в демократию, в пресловутые его друа де л'омм, права человека?

Ведь он весь мир готов перекроить под свой идеал, не слушая ни увещеваний тех, кто мыслит иначе, ни стонов тех, кого калечит… не видя последствий…

Ну да. А уж потом, когда в такой привлекательной для насильников вере накопится изрядное число жестокосердных, они либо всю веру сдвинут за собою, либо образуют внутри нее отдельное течение, от коего, не понимая, что отнюдь не сама вера тут виновата, застонет мир…

У каждой веры свой рай. Валгалла – ад для того, кто алчет нирваны; небесный град Христа – кошмар для правоверных. Выбирая себе веру, мы в первую голову выбираем то, что она сулит как воздаяние. Но любая вера грозит стать сатанинской, ежели потщится строить здешний мир по образу и подобию своего рая – ибо свой рай она силком творит тогда как всеобщий.

В основании этаких потуг – подспудное неверие в догматы собственной же религии. Или ощущение личной греховности – настолько неискупимой, что свет за гробом уж не светит. Истинно верующий спокоен, его рай от него не уйдет. Но кто сомневается в жизни вечной или кто сомневается в себе – в том, что он после краткой земной круговерти окажется достоин горнего блаженства, — готов на все, лишь бы перетащить рай сюда, вкусить его плодов уже здесь, внизу. Пусть на совести черно, это не важно, рай земной внеморален, демократичен, как мягкая подушка, как теплый халат, как туалетная бумага.

Сзади раздались мягкие, быстрые шаги. Богдан хотел обернуться, но не успел. Глухой удар рухнул ему на затылок, легко положив конец несколько затянувшимся доброумным размышлениям; папирус под птичьими пальцами Мины, на который Богдан как раз смотрел, давяще полыхнул и погас, как перегоревшая лампа. Все погасло – мир перегорел. Богдан равнодушно выронил шапку и без звука повалился на руки одного из появившихся у него за спиною людей.

Баг и Богдан

Мосыкэ, Спасопесочный переулок, 7-й день двенадцатого месяца, четверица, утро

До центра Мосыкэ Баг добрался в наемной повозке такси не более чем за полчаса. На заднем сиденье напряженно затихли недоумевающие студенты: Баг ничего не стал им объяснять, поскольку и объяснять-то, в сущности, было нечего. Баг, как и они, знал только, что их в Спасопесочном переулке с какими-то чрезвычайными новостями ожидает Цао Чунь-лянь. Когда он дал отбой, Хамидуллин с Казаринским лишь глянули вопросительно, и Баг буркнул: “Надо ехать”, — и в глазах их был вопрос, и ланчжун кивнул: конечно же, едем вместе, куда же вас девать… О Стасе Баг даже не вспомнил.

Всю дорогу в голове Бага соскучившейся по свободе птицей бился вопрос: что могло случиться? что могло произойти такого, от чего Чунь-лянь – именно так, по-свойски, Баг нежданно для себя в сердце своем назвал прелестную ханеянку да и не спохватился, хотя, вообще говоря, было то не совсем сообразно, — говорила шепотом? В конце концов, нервно раскуривая очередную сигару, укорил себя Баг, именно я несу за нее ответственность – как наставник, вызвавший в Мосыкэ студентов для участия в, гм, практических занятиях на местности.

Идея привлечь студентов к расследованию, доселе казавшаяся Багу весьма хитроумной, теперь предстала перед честным человекоохранителем своей оборотной стороною.

“Что она там придумала? Во что влипла?!” — думал Баг.

Миновали яркий, празднично разукрашенный в преддверии близкого уж Нового года “Дитячий Свит”.

Миновали громадное здание Музея щитов и мечей с высоченным привратным изваянием его основателя и первого хранителя, Феликса Холодная Голова – сей великий искусствознатец, литвин по происхождению, еще до того, как на основе личного собрания открыл для народа свой знаменитый бесплатный музей, прославился тем, что в течение пятнадцати лет ни днем ни ночью не снимал особо полюбившегося ему наголовного шлема с искусной насечкою; от того шлема и пошло его прозвище.

Свернули в Лицедейский проезд.

Баг ерзал в нетерпении: ловил себя на том, что хочет потеснить водителя у руля и утопить до предела педаль газа, — скорость движения повозки казалась ему явно недостаточной. Он ездил иначе, даже когда не торопился, а уж если случай из ряда вон… Тогда Баг не ездил – летал.

Промелькнула улица Святознаменская, и повозка выскочила на площадь Орбатских Врат.

— Стоп! — скомандовал Баг – повозка, лихо взметая снег, притерлась у обочины, — не глядя на счетчик, вознаградил водителя полной связкой чохов и выпрыгнул на тротуар. Хлопнули задние дверцы: Казаринский с Хамидуллиным уже стояли рядом.

— Дальше пойдем пешком.

Скорым шагом они пересекли площадь, торопливо прошли мимо знаменитого трехэтажного ресторана йогической кухни “Прана” и оказались в устье многолюдного Орбата; Баг, не глядя на лавки, двинулся в глубь улицы. Мимо мелькали переулки: Орбатский, Среброслитковский, Большой Никола-песочный, Малый Никола-песочный…

Впервые за последние дни Баг чувствовал себя на своем месте.

На углу Спасопесочного он остановился и обернулся к студентам.

— Смотреть внимательно, — отрывисто бросил ланчжун, мазнув колючим взглядом по лицам Казаринского и Хамидуллина: студенты, похоже, прониклись важностью момента, и даже на невозмутимом обычно лице Хамидуллина явственно проступило волнение. — Внимания не привлекать. Делать вид, что гуляете. Ни во что без моего приказа не ввязываться! Держаться недалеко от меня. — И, смиряя стремительность шага, свернул в переулок. Хамидуллин и Казаринский, состроив по возможности беспечные лица праздных гуляк, двинулись за ним – в некотором отдалении.

“Ну и название… Странные они, эти мосыковичи… От кого и зачем они спасали песок?” — отстраненно промелькнуло в голове.

А, нет! Стыдно тебе, Багатур “Тайфэн” Лобо! Вон же в конце переулка храм православный. Верно, церковь Спаса и есть. Но зачем же строить на песке?! Разве ж это сообразная основа для храма? Еще Конфуций в двадцать второй главе “Бесед и суждений” предостерегал благородных мужей: не возводите строений на песке. А уж храм-то…

Ладно.

Вот и восьмой дом.

Где же Чунь-лянь?

Где наша ханеянка?

Баг остановился против дома, достал из рукава кожаный футлярчик, из футлярчика – очередную сигару и, прикуривая, незаметно огляделся.

В сумраке подворотни дома напротив – девятого – появилась неясная фигура, легко взмахнула рукой.

Она?

Тьфу, не видно.

Она!

И сделав незаметный знак студентам оставаться на месте, Баг направился к подворотне.

Когда Цао Чунь-лянь и Баг надежно укрылись за мусорными баками, в изобилии стоявшими к услугам жильцов в длинной, извилистой подворотне, честный человекоохранитель взглянул на девушку вопросительно, и ханеянка, придвинувшись к нему так близко, как позволяли приличия (Баг внутренне вздрогнул, даже растерялся, но могучим усилием воли взял себя в руки), зашептала:

— Драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо, докладываю! Мы составили план… Ханеянка выглядела усталой.

— Об этом мне уже рассказали, — прервал Баг. — Вы собирались проверить версию лубков. И что, собственно, мы делаем здесь, — он иронически кивнул в сторону баков, издававших легкий по случаю морозца аромат, — в этом чудесном месте?

— Недостойная студентка просит ее выслушать. — Цао Чунь-лянь слегка покраснела и стала еще прелестнее. Баг на мгновение отвел глаза. “Амитофо… До чего она похожа на принцессу, до чего похожа…” — Зная, как отцелюбив драгоценный преждерожденный есаул Крюк, вчера я отправилась в лубочные торговые ряды и провела там весь день. Я рассчитывала, что он непременно должен здесь появиться, — ведь в восьмой день празднуют память Михайлы Козацкого, и любой козак, по обычаю, непременно к этому дню подносит родителям лубок с благопожеланием. — Ханеянка, видя, как вопросительно поднял Баг левую бровь, очаровательно смутилась. — Я побывала в церкви и все подробно разузнала: как и что… Так что если не вчера, то уж сегодня непременно он должен был появиться у лубков, так я рассудила. И вот я заняла столик в чайной на углу, из окон которой ряды как на ладони (“Значит, не мерзла”, — с облегчением подумал Баг), временами выходя оттуда оглядеться. Так прошел весь день, и я стала думать, что уж сегодня он не придет, тогда, значит, завтра… но ближе к вечеру мне улыбнулась удача. У крайнего ряда появился искомый объект, — ханеянка опять смутилась, — то есть ваш сослуживец, есаул Крюк. Некоторое время он разглядывал лубки, потом купил один – новогодний, с летучей мышью, какие покупают обычно для старших родственников. Купил. Тут к нему подошел какой-то преждерожденный: высокий, одет в темное, в такой мохнатой шапке, что лицо я не разглядела. Они о чем-то поговорили коротко и вместе пошли прочь. Я скрытно последовала за ними и проводила до этого самого места. — Цао Чунь-лянь кивнула в сторону дома напротив.

— Ну так и отчего же вы не вернулись в гостиницу и не сообщили, что задание выполнено? — нахмурился Баг. Великий Будда, девочке сказочно повезло: в многолюдном городе практически случайно она наткнулась на Крюка – удивительное, раз в жизни бывающее совпадение! — Ведь вы нашли того, кого нужно?

— Я… — Цао Чунь-лянь замялась. (“Ну вылитая Чжу Ли… Да что я, в самом деле?!”) — Я решила проверить… Ну… Ведь ваш драгоценный сослуживец Крюк мог просто зайти к знакомому, а жить совсем в другом месте… А я хотела, чтоб наверняка…

Баг сокрушенно покачал головой. Он все пуще раскаивался в том, что вызвал студентов в Мосыкэ и дал им это поручение. Ведь сущие же дети еще!..

— Ну и?..

— Ну и вот, — приободрилась Чунь-лянь и бойко, с легким торжеством продолжала: – Дальше, драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо, оказалось, что ваша ничтожная студентка не напрасно провела в засаде несколько лишних часов. — (“Значит, все же мерзла. Среди этих бачков”.) — Было уже довольно поздно, давно зажгли фонари и улицы почти обезлюдели, когда ваш драгоценный сослуживец со своим знакомым вышли из дома и направились в сторону Мидэ-гуна. Я – следом. Они приблизились к странной постройке – такая вроде бы пирамида с надписью “Мина”, это здесь, рядом, и уже хотели было поперек переулка направиться к ней, но… буквально отшатнулись назад, потому что как раз в этот миг какой-то одинокий человек… не очень высокий, кажется в очках, или мне показалось, ну в общем, что-то блеснуло на его лице в свете фонаря… Медленно, будто гуляя, он шел по той стороне, где пирамида, потом поднялся по ступеням к ее входу… я так поняла, что ваш драгоценный сослуживец и его спутник не хотели, чтобы их видели. А тот человек скрылся в пирамиде, и… объект и его спутник, укрывшись за углом дома, стали ждать. Они точно ждали – я видела, как то и дело ваш драгоценный сослуживец поглядывал на часы. По-моему, они нервничали. Было очень тихо, и до меня время от времени даже доносились их голоса, спутник объекта один раз сказал: “Заснул он там, что ли?” А сам объект ответил: “По-моему, я его узнал… Если так – он не спать сюда пришел. Может, это даже и не случайность…” А еще минут через пять решительно так приказал спутнику: “Все, поджимает. Пошли. Только легонько, без членовредительства… Он…” И еще что-то тихо сказал, я не расслышала. Они бегом двинулись к пирамиде и скрылись внутри, и очень скоро ваш драгоценный сослуживец и его знакомый вытащили из пирамиды большой тюк – не менее шага в длину, по виду – тяжелый, и понесли его прочь. Мне показалось странным, как они шли с этой своей ношей. Словно старались, чтобы их никто не заметил, что ли. Ночь на дворе глубокая, на улицах ни души, а они озирались. Один вперед несколько раз выходил, к перекресткам, по сторонам смотрел, потом возвращался – и опять несли. И несли как-то очень бережно… Один – не тот, что есаул Крюк, — кому-то очень коротко позвонил по дороге, но я не слышала ни слова, боялась слишком уж приближаться… Когда вышли к Орбату, — Цао Чунь-лянь старательно подчеркнула “о” в названии улицы, — то сначала стояли на углу, пережидая, пока проедут две повозки, и только потом почти бегом бросились, свернули в Спасопесочный – в этот же дом. Ни есаул Крюк, ни кто другой с тех пор не выходили, — закончила студентка и уставилась на Бага в упор.

Во взгляде ее был скрытый вызов, причины коего Багу были не совсем ясны. То есть – с одной стороны, понятно: вот-де я какая, как ловко с заданием справилась, нашла Крюка, да еще и более того, проследила до дома, да еще поболе – видела, как что-то несли скрытно. С другой – вызов этот был какого-то иного свойства… Разбираться с этим было недосуг. Сейчас Бага гораздо больше интересовали загадочные маневры Крюка. Мягко говоря, подозрительные.

— Гм… — промычал Баг, отведя взгляд. — Интересно… А если бы вас, преждерожденная Цао, спросили, что, по-вашему, могло быть в том тюке, что бы вы предположили?

— Я ответила бы, драгоценный преждерожденный Лобо, что это было очень похоже на человека, закатанного в какую-то плотную ткань, — на едином дыхании выпалила ханеянка.

“Три Яньло! Или поперли какую-то ценность. Или… Или?! Это же храм, пирамида-то!”

— И этот тюк, значит, здесь, в доме?

— Точно так, драгоценный преждерожденный Лобо! Я осмотрела дом, в нем только одна дверь, и за всю ночь никто не входил и не выходил. Конечно, можно было бы вынести тюк через крыши… Тут крыши плотно прилегают друг к другу. Можно далеко уйти…

“Это что же, она тут всю ночь торчала?!”

— …Но верхние задние окна последней лестничной площадки выходят как раз в стык крыши соседнего дома, пролезть худому человеку можно, а вот тюк вытащить – не получится. По всему выходит, что тюк еще в доме, драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо.

Воцарилось молчание. Баг думал.

— Вы дрожите, — строго заметил он.

— Нет, драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо!

— Не спорьте. Вам холодно. — Баг испытал внезапный приступ нежности: хотелось сорвать с себя халат и укутать ее, хрупкую, прелестную, укутать и греть, греть, греть, и молча смотреть, как она улыбается… — Вы совершенно замерзли… преждерожденная Цао.

Ханеянка отвела взгляд и покаянно опустила голову.

— Так нельзя, — стараясь смягчить голос, втолковывал ей Баг, — это же безобразие, драгоценная преждерожденная. Ведь есть телефон, вы должны были позвонить. Я же ясно сказал: при возникновении любых ситуаций. Звонить. Мне. Сообщить. Человекоохранитель должен выполнять распоряжения.

Цао Чунь-лянь не поднимала глаз.

— Я понимаю, вы хотели как лучше, вы хотели отличиться. Но главное для человекоохранителя – умение работать в команде, с напарниками, не ставя под удар задание в целом из самолюбия, — наставлял девушку Баг, а потом вздохнул и подумал мельком: “Попробовал бы меня кто-нибудь заставить работать в команде, когда мне было столько, сколько ей сейчас…” — Ладно, ваше поведение мы обсудим позднее. Сейчас – к делу. — Он подошел к выходу из подворотни и окинул внимательным взглядом дом напротив. Дом, в котором, если верить Чунь-лянь, скрывался – своей волей или нет – есаул Максим Крюк.

Три этажа по два окна в каждом – небольшой, типично мосыковский особнячок постройки середины позапрошлого века, окрашенный светло-зеленым, основательный, крепкий и на вид уютный. Парадная дверь в первом этаже, рядом – доска, на которой белеют разноразмерные бумажки. Положим по одной квартире на каждый этаж, больше-то вряд ли, да и то – комнаты по четыре, тесновато будет. Неказистое жилье.

По обеим сторонам – двухэтажные дома с пологими, примыкающими почти вплотную к стенам восьмого дома крышами; с этих крыш удобно заглядывать в окна третьего этажа. Еще дальше слева по улице – трехэтажный же особняк темно-зеленого цвета, но роскошный, с небольшим садиком, забранным чугунной решеткой; перед входом – будка охранника и большая бронзовая дщица с крупными знаками: апартаменты североамериканского торгового представителя в Мосыкэ. Мимо будки, о чем-то оживленно беседуя, как раз прошли Хамидуллин с Казаринским.

Да не замешаны ли тут, не дай Будда, иноземцы?

Переулок пуст. Кроме студентов и Бага с Цао Чунь-лянь – никого. Лишь у дальней церкви несколько человек: мужчины. Сдернув шапки, истово крестятся перед входом.

Итак…

Похоже, наше практическое занятие перерастает свои первоначальные рамки и выливается в нечто большее. Ибо мы имеем пропавшего есаула Крюка, который в паре с неким неизвестным вчера ночью занес в этот домик какой-то тюк, удивительно напомнивший ханеянке завернутого в ткань человека. Из храма Мины, между прочим. Странные стали появляться в Поднебесной верования, ой, странные! Жаль, конечно, что Чунь-лянь не могла удостовериться, остался ли в храме после ухода Крюка с товарищем тот, пришедший раньше, в очках… Вот тут бы ей с однокашниками и связаться, и работали бы вместе: один туда, второй сюда… Эх, юность – лишь бы впечатление произвесть…

Поставлю ей это на вид потом… когда согреется.

Ладно. Налицо нечто, что требует немедленного вмешательства. Если еще не поздно… Что же они вынесли такое из пирамиды? Или… кого же?

— Ну, — Баг вернулся к мусорным бакам, где все еще стояла пристыженная студентка, — признайтесь, преждерожденная, на крышу уже лазали? Говорите-говорите, чего уж…

Помедлив самую малость, Цао Чунь-лянь кивнула.

— Прекрасно. Надо думать, вас никто не заметил?

Отрицательно помотала головой.

— Что-нибудь полезное увидели? Чунь-лянь подняла на Бага глаза, и тот с удивлением обнаружил, что в ее взгляде нет ну ни капельки раскаяния; наоборот – студентка очень старалась, да не успела до конца стереть с лица… улыбку.

— В тех окнах, что сбоку справа, — указала она, — там, драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо, прихожая и одна комната. Обстановка вполне простая. Я видела несколько человек – такие… здоровенные… неприятные… Пили, кажется, чай и играли в кости.

— А есаул Крюк? И тот, второй?..

— Драгоценного есаула Крюка среди них не было, а второго я толком не разглядела… А слева все окна занавешены плотно, даже свет не пробивался. Или там не зажигали света.

— А чердак?

— Чердак?..

Баг сокрушенно вздохнул.

— Ладно, разберемся с чердаком. Показывайте дорогу на крышу.


Получасом позже

Чердак в доме был. Как дому без чердака? Но единственное его окошко надежно заколотили специально подогнанными досками – от голубей, любящих погреться у печных труб и, возвышенно курлыкая, справить нужду рядом с ними. Голубь нынче пошел крепкий да рослый, и в стремлении очутиться на вожделенном чердаке, у теплых труб, традиционно тонкую заградительную фанерку выбивал с налета грудью, даже не заметив. Так что – доски, только доски.

Вообще при ближайшем рассмотрении дом оказался довольно запущенным, явственно требовал капитального ремонта, и довольно странно выглядели при таких обстоятельствах белые разномерные бумажки на доске у входной двери, оказавшиеся объявлениями о сдаче квартир внаем. Выходило, что свободны чуть не все квартиры, кроме одной, на третьем этаже, а это в центре города – редкость изрядная, объясняемая, скорее всего, единственно несоблазнительностью предлагаемых жилищ. Дом наводил на мысль, что его владелец, гонясь за сиюминутным барышом, силком откладывал до последнего его починку, вовсе не соображая, что после нее, при обновленных-то обиталищах посередь Мосыкэ, прибытки его по меньшей мере упятерятся. Или у домовладельца решительно не было на ремонт денег. “Куда Мосыковское управление этического надзора смотрит? — критически размышлял Баг, пока прекрасная ханеянка показывала ему, как именно она вечером на крышу пробиралась. — Хоть бы ссуду домовладельцу дали, что ль, раз у него в кармане пусто… Ну а ежели дом казенный, то этакое небрежение и вовсе человеконарушением пахнет…”

Крыша, однако же, выглядела удобной – пологая такая крыша, вся в трубах, за одну из коих, ближнюю к окнам, Цао Чунь-лянь ночью уже успела протоптать в снегу узенькую тропку. Хорошая крыша, даже если и захочешь – не свалишься. Баг любил такие крыши.

Оставив Хамидуллина и Казаринского внизу и велев скрытно наблюдать за входом, отмечая всех вышедших, а если, паче чаяния, появится есаул Крюк – одному следовать за ним, а другому оставаться на месте, честный человекоохранитель с Цао Чунь-лянь засели за трубой.

Одно из окон квартиры на третьем этаже было отсюда видно как на ладони: в скупо обставленной проходной комнате – большой стол да несколько стульев, грубая лавка и закрытая дверь у дальней стены, — прекрасно просматривались трое преждерожденных самого простецкого и в то же время разбойного вида. Грубые лица, щеки, видавшие бритву последний раз несколько дней назад, а у одного еще и приметный шрам во весь лоб; грязноватые, дешевые, доведенные до несообразного состояния халаты, — вид этих людей заставил Бага всерьез задуматься об обитателях хутунов Малина-линь и Разудалого Поселка в Александрии. Там немало таких преждерожденных: не отмеченных печатью высоких устремлений, подчас, увы, обделенных умом, обретающих рис свой насущный в разного рода мелочных предосудительных занятиях, от коих благородного мужа предостерегал еще Конфуций, и частенько взывающих к необходимости решительного человекоохранительного вразумления. Подобное тянется к подобному: уточки-неразлучницы скользят рядышком по прозрачной поверхности озерной глади, а жизнерадостные гамадрилы рядами кажут красные зады с веток любимых плодоносных зарослей. И очень даже хорошо, что для всякой твари спокон века назначено свое место. Негоже верблюду невесомой ласточкой разгуливать по крыше мечети, и что было бы, упаси Будда, если бы всякие бабуины невозбранно скалились из кустов Благоверного сада?! Великое нестроение. Так и подобные преждерожденные: они обитают в хутунах, им там любо, вольготно и приятственно, а в каком, скажите, ордусском городке нет своих хутунов? Другой вопрос: что такие люди делают здесь, в центре города, в двух шагах от блистательного Орбата?

Разбойного вида преждерожденные, развалясь на стульях, вовсю дымили, прихлебывали что-то из небольших пиалок – “Ага, чай, как же!” — подумал Баг, завидев в углу комнаты несколько характерных бутылей “Мосыковской ординарной”, — и предавались достойной их беседе, то есть размахивали руками, явно повышая друг на друга голос, — спорили. Или не спорили, кто их поймет? Может, это они так радуются… Вот медведь: пойди пойми, как он радуется.

Есаула Крюка меж них не наблюдалось.

— Драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо, — прошептала притаившаяся рядом Чунь-лянь, — позвольте ничтожной студентке спросить… это тоже часть нашего практического занятия?

Баг собрался строго цыкнуть на нее, но на лице ханеянки был написан такой неподдельный интерес, граничащий с восторгом, что он сдержался и прошептал в ответ как можно мягче:

— Нет, драгоценная Цао, это уже нечто большее.

— Ой… — одними губами пискнула Чунь-лянь и крепче стиснула рукоять меча: мечи у студентов были самые простые, короткие, с лезвием всего в восемнадцать пуней; у Цао Чунь-лянь, правда, простая кожаная оплетка рукояти была украшена тонкой золотой нитью. Баг мысленно вздохнул о своем родовом мече, пропавшем из-за злокозненного Козюлькина, и осторожно высунулся из-за трубы.

Один обитатель хутунов внезапно поднялся, помахал ладонью, тщетно пытаясь разогнать облака табачного дыма, потом шагнул к окну – Баг мгновенно скрылся за трубой – и, привстав на цыпочки, открыл форточку.

“Вот ведь молодец какой!” — одобрил Баг, снова высовываясь.

Наружу потянуло сладковатым – преждерожденные курили дурь. Крутую Азию. Уж в этом Баг понимал.

— …Ну и что? — Теперь через фортку, вместе с запахом травы и кислым спиртным духом, отчетливо доносились голоса. — Долго нам тут торчать-то?

— А чего? Уплочено – и сиди. Вон, выпей еще.

— Да… Забашляли-то нехило, да торчать в центре стрёмно… И то: под замком ведь человека держим, а это совсем другая статья. Чего он натворил-то?

— А хто его знает… Да тебе что? Деньгу отсыпали – и ладно. И помалкивай. А то за лишние вопросы, сам знаешь… враз подмышек лишат. Вэйтухаям потом и брить у тебя будет нечего… — После этой редкостной по глубине шутки раздался дружный гогот.

“Однако! — подумал Баг с изумлением. — Да тут форменный притон человеконарушительный! Хацза![214]

В комнату вошел четвертый обитатель хутунов – громадный ростом; в одной лапе у него была тарелка с чем-то, по виду напоминавшим жиденькую рисовую кашу; рядом сиротливо притулилась сероватая маньтоу. Другая ручища сжимала граненый стакан с прозрачной жидкостью.

— А ну, Евоха, открывай, ща мы ему корму зададим! — громогласно скомандовал вошедший. Один из сидевших, тот, что со шрамом, нехотя поднялся и, бренча большими ключами, вразвалочку подошел к дальней двери. Повозился в замке, распахнул, отвесил шутовской поклон:

— Просю, Пашенька!

Остальные загоготали.

Великанский Пашенька скрылся в темноте соседней комнаты – окна ее, как лично проверил Баг с противуположной крыши, действительно были плотно зашторены.

— Эх… — с непередаваемым сожалением протянул кто-то из-за стола. — Вот сидим тут как мумуны, а там денежка каплет, а никто ее не берет…

— Во-во! Паримся тут, нет бы мзду на счастье сбирать! Купчишки совсем от рук отобьются… И то! — поддержали его нестройно.

— Цыть! — В комнате сызнова появился Пашенька, захлопнул дверь, кивнул шраматому Евохе: запирай, мол. В Пашеньке угадывался предводитель: и самый здоровый, и манеры начальственные. — Цыть, вы! Вам чё, плохо? Не задарма небось сидите!

— Так-то оно так… Дак ведь, Пашенька, мзду на счастье в Малине сшибать – оно ж как-то и привычнее, и спокойнее. И то сказать: там все свое, знакомое… А тут – сидишь как за стеклом.

Пашенька бухнул на стол тарелку с нетронутой кашей и маньтоу. Молча погрозил собравшимся могучим кулаком.

— Да мы что, Пашенька, мы ничего… Чё, не жрет, болезный?

— Не, — мотнул головой главарь, — не жрет. Брезгует. Воду тока расплескал, злыдень. Ух и дал бы ему раза, хлипкомощному, дак не ведено!

— Ничего, к вечеру оголодает – сам запросит как миленький.

— Пашенька, а долго ль нам его тута пасти?

— Не твоего ума дело, понял, Гриня? Старшой сказал: сидеть. Сказано: подержать его тута. Вот и сиди. — Паша глубокомысленно погрузил палец в ноздрю, широкую как водоотводная труба. Произвел там ряд древнекопательских движений, извлек пальчик и внимательно оглядел добытое. Щелкнул ногтем в сторону форточки – мимо трубы, Бага и Чунь-лянь промелькнул существенный темный комок. Видимо, операция по очищению носа от скверны прошла успешно, и Пашенька слегка смягчился. — Да не нойте, скоро уж сменят. Эй, Гриня, сверни-ка мне…

В комнате воодушевленно загалдели и потянулись к чашкам. Названный Гриней торопливо взялся вертеть из газеты самокрутку. Bar откинулся на кирпичи трубы.

Да шестнадцать Яньло им в уши!..

Налицо было сугубое человеконарушение: некоего преждерожденного, очевидно, против его воли удерживали в запертой комнате, правда, гуманно предлагая не блещущее калориями и вкусовыми качествами питание. Вряд ли это был такой же, как и его стражи, разбойный молодец с окраины: к чему его тащить в центр? Мало ли укромов в Малина-линь? Полно. Да таких, что и не сразу и отыщешь… Тогда выходит, что это – кто-то такой, кого невместно тащить через весь город в хутуны. Если Чунь-лянь права, и в том тюке, что скрытно на себе волокли Крюк с приятелем, действительно был сокрыт человек, то получается, запертый в комнате – он. Если же нет и ханеянка ошиблась – все бывает, — то это может быть и сам есаул Крюк. А что! Крюк стал ходить к дому родителей, то есть начал выказывать признаки того, что от прежнего бравого есаула в нем явно что-то сохранилось. Быть может, пиявочное это омрачение само по себе отступает от жертвы – с течением времени, или без регулярной подпитки новыми порциями зелья, или еще по каким-то причинам, и тогда опиявленный мало-помалу становится нормальным, прежним человеком… Вот с Крюком, к примеру, так и произошло, и потому его скрутили и в комнате заперли. Может быть. По крайней мере, из-за трубы Крюка нигде в комнатах разглядеть пока не удалось. А есаул – мужчина заметный, видный, в толпе не очень-то затеряется. Тем более – среди четырех разбойных подданных.

Конечно, следовало бы связаться с местными вэйбинами и передать дело им. По действующим уложениям надлежало действовать именно так.

Но…

“Если в той комнате действительно держат есаула, я просто обязан самолично освободить его, — нервно вертя в пальцах футлярчик с сигарами и ощущая постепенно проникающий сквозь халат холод нетопленной трубы, размышлял Баг. — Ибо пока свяжешься с вэйбинами, пока втолкуешь, что и как… а вдруг там какой-нибудь неповоротливый истукан окажется! вообще взопреешь, объясняя!.. а время-то идет, и кто их знает, что они с пленником сделать удумали… Нет, надо самому. Крюк уж точно никуда за помощью не побежал бы, а сразу бы кинулся на выручку. Вот прямо отсюда в окно и сиганул бы…”

Да и отдавать дело пропавшего есаула, числящегося в списках служащих Александрии Невской, в руки местного Управления было как-то… невместно. И хотя уложения недвусмысленно предписывали сделать именно это, все существо столичного человекоохранителя протестовало. Нет, никак не мог Баг поступить по уложениям. Тут и в Храм Конфуция не ходи…

Ланчжун еле слышно хмыкнул. Цао Чунь-лянь, безмолвно застывшая рядом – от холода губы приобрели синеватый оттенок, — легко вздрогнула и выжидательно уставилась на Бага.

“Да и перед нею… ними… какой же я буду, если так просто возьму и в участок побегу? Ха! Неустрашимый Багатур „Тайфэн" Лобо! Человек-легенда! Бросил сослуживца, помчался к вэйбинам: ловите, мол, хватайте… Пусть лучше меня Алимагомедов потом стыдит и увещевает”.

Еще раз высунувшись из-за трубы и убедившись в том, что если кто и захочет вылезти через окно на крышу, то ему немало придется потрудиться: крышу от окна отделяло расстояние чуть не в шаг, Баг шепнул Чунь-лянь, чтобы сторожила здесь, а сам скрытно направился вниз.


Еще через четверть часа

— Хто? — послышалось из-за двери глухо.

— От старшого! Смена! — хриплым, низким голосом отвечал Баг, положив руку на боевой нож за пазухой. Такой нож был уместен как в фехтовании – сообразно длинен, при сноровке можно некоторое время и от меча длинного отмахиваться, и в броске – тяжел, да и баланс самый правильный, и – подходил для удара увесистой рукоятью по лбу, что Баг проверял в деятельных мероприятиях уже неоднократно.

Оба студента были оставлены внизу, при входе, с приказом никого не выпускать и не впускать. Хамидуллин невозмутимо подобрался, а Казаринский растерялся на какое-то мгновение, но потом собрался и решительно кивнул: никого! Большой надежды на них Баг не возлагал, да и опасался к тому же, как повернется дело, коли юноши столкнутся лицом к лицу с реальными разбойными людьми, готовыми кулаком и ножом проложить дорогу к свободе, — могут ведь и порезаться; но, по мнению Бага, возможность такого столкновения была ничтожна: ибо кто же это сможет так запросто взять да и пройти к выходу мимо него, Багатура Лобо? Ну вот нихонец Люлю, пожалуй, — если попытался бы, да и то… вряд ли.

За Цао Чунь-лянь Баг волновался больше. Но совершенно не из-за того, что ханеянка не выдержит человеконарушительского натиска, — уж коли кому из охальников и придет в голову высадить окно и спасаться через него бегством, так он скорее вниз свалится, чем до Чунь-лянь доберется: там ведь прыгать надо да руками за край хвататься, иначе никак, а по краю крыша совсем обледенела, не удержишься, коли сразу не сообразишь с ножом прыгать да в крышу нож вгонять. А чтобы сообразить – думать иногда надо. И хотя Баг знал, что противников нельзя недооценивать, отчего-то ему казалось, что в окно никто из них сигать не будет. Высоковато падать-то. К тому же Баг попросил Чунь-лянь, как дойдет до дела, помаячить в виду окон с мечом в руках – чтобы видели обитатели хутунов: вэйбины со всех сторон.

Просто Цао Чунь-лянь промерзла до костей. Вот о чем переживал Баг.

— Ну наконец!.. — Забренчала цепь, лязгнул сбрасываемый засов, заскрежетал в замке ключ. “Ишь, закрылись! Прямо крепость какая-то…” Наконец дверь отворилась и на пороге показался прозываемый Гриней: в руке палка, даже не палка – дубинка. Мера, надо полагать, предосторожности.

— Ку-ку, Гриня… — сказал Баг.

И Гриня уже открыл было щербатый рот – то ли чтобы ответствовать пришедшему, то ли чтобы криком предупредить сотоварищей, — Баг не стал вникать в его нехитрые чаяния, а быстренько приложил рукоятью ножа по лбу и подхватил тяжелое тело, дабы не вышло преждевременного грохота; опустил на пол. Так Гриня ничего сказать и не успел – вышел в астрал на полчасика. Оно полезно. Способствует.

— Чё там, Гриня? — воззвал из комнаты голос. Баг подобрался, изгнал, как и следует перед боем, из головы мысли, серой молнией кинулся к двери и легким ударом ноги выбил ее.

Его появление явилось для присутствующих полной неожиданностью: двое за столом застыли где сидели, а Евоха к тому же выронил пиалу – она звонко треснула об пол, расплеснув ароматы эрготоу, — и лишь один Пашенька, недаром ведь за старшего в этой обезьяньей компании, лишь могучий Пашенька спохватился, вскочил, опрокидывая стул, не глядя нашарил прислоненную к стене трость, вырвал из нее длинное, узкое лезвие… Все это как в синематографической фильме пронеслось перед глазами Бага: он уже работал, он танцевал скупой, отточенный годами тренировок танец, где не было места раздумьям и случайным движениям. От прямого удара ногой в голову надолго рухнул, кроша весомым задом стул, преждерожденный, имени которого Баг так и не успел узнать, а нож в это же время накрепко пригвоздил рукав нечистого халата Евохи, пришедшего в себя и уже тянущегося к дубинке и рассыпающего по столешнице подушечки “Орбата”, столь любимой мосыковичами ароматной жевательной смолы для освежения рта… Легкий толчок, и стол встал между Багом и занесшим уже руку для удара Пашенькой. Еще один удар, более основательный, — и стол врезался в главаря, прижав его к стенке и заставив потерять равновесие, а правая рука тем временем описала изящное полукружие, средний и указательный пальцы безошибочно нашли нужный нервный узел, и Евоха, охнув, повис кулем на рукаве своего халата, лишь пальцами по дубинке царапнув.

— А-а-а!!! — взревел тут Пашенька, поддавая ножищей стол так, что тот буквально взвился в воздух и, коли бы Баг стоял и чесал в затылке, то непременно был бы сбит с ног, а уж тут Пашенька и набежал бы со своим клинком. Вотще: точным пинком Баг изменил направления полета, стол с превеликим грохотом врезался в стену и, рассыпаясь на части и теряя ножки, грудой обломков простучал по полу.

Они застыли друг против друга: гориллоподобный вожак разбойных людей с выставленным вперед хищным и длинным жалом клинка, и Багатур “Тайфэн” Лобо, казавшийся рядом с Пашенькой маленьким и низким.

— Ты хто? — не теряя бдительности, спросил человеконарушитель, делая легкие движения кончиком клинка: вправо-влево. — Чё те здесь?..

— Сменить пришел, — хищно улыбнулся Баг, нащупав ногой подкатившуюся ножку стола. — Пора вас сменить, подданный. — И когда Пашенька раскрыл широко свои маленькие глазки: в его сознание неотвратимо вошел смысл особо выделенного интонацией слова, Баг, крутанув ступней, подхватил ножку на носок и отправил прямо в открывающийся черный провал Пашиного рта.

Паша, однако же, среагировал: успел отбить ножку, сверкнуло узкое лезвие – и с ревом нанес Багу неподражаемый по силе прямой удар, каковой, случись на его пути стена, пронзил бы и стену, не то что вовсе недеревянного Бага.

В планы Бага быть проткнутым каким-то громилой из Малина-линь вовсе не входило: он легко отклонился, немного присел, пропустил разящую руку над плечом, ухватил за кисть, дернул, выпрямляясь, вливая свое усилие в движение огромной массы Пашенькиного тела, и громадный, неподъемный с виду человеконарушитель описал в воздухе плавную дугу, а затем со всего маху ахнулся об пол – только гул пошел, словно в большой колокол ударили на Часовой башне. Дернулся и – затих. Хорошо, что внизу нет соседей, а то люди обеспокоились бы понапрасну.

Баг подобрал оружие – от греха подальше, хотя за полчаса беспамятства Пашеньки смело мог ручаться, — и бегло оглядел поле боя: человеконарушители лежали недвижимы. О хацза, хацза, кто тебя усеял… На всякий случай Баг связал ворогов их же собственными кушаками, а потом отправился обследовать оставшиеся помещения: вдруг еще где притаился враг?

В одной комнатке – поменьше – обнаружилось что-то вроде примитивной кухни: газовая плита, неновый холодильник марки “Усатый Лу”, стол, заваленный распотрошенными свертками со съестным, а также несколько непочатых бутылок с самым дешевым эрготоу. Разбойников в комнатке не просматривалось.

В другой – той, чьи окна были занавешены, — обнаружились диваны у стен; видимо, эта комната выполняла роль спальни. Два дивана были пусты, а на третьем возлежал некий преждерожденный: связанный толстым шелковым шнуром и с платком на голове, так что и лица-то толком видно не было.

Преждерожденный в платке повернул голову на звук открывшейся двери и шагов и удивительно знакомым голосом произнес:

— Сказал же: не буду есть!

Баг замер: быть не может!..

Сорвать платок было делом мгновенным – на Бага, близоруко моргая, глядел бледный, с синяками под глазами… Богдан.

— Драг еч…

Богдан прищурился: в комнате было темно. Глубокое недоумение на его лице мгновенно сменилось радостью узнавания:

— Баг!

— Я, драг еч, я… А ты-то тут что делаешь? — Узлы были затянуты на совесть, не распутать. Баг принялся было пилить шнур оброненным Пашенькой клинком, но много ли напилишь шпагой?.. Огляделся: ничего подходящего. Только очки Богдана на табурете; Баг аккуратно насадил их другу на нос. Верный нож торчал в стене, пришпиливая, ровно булавка бабочку, незадачливого Евоху. Верный нож был при деле. Метательные ножи остались в Александрии, да и ими особенно не порежешь. Выбора не оставалось. “Пилите, драг еч, пилите!” — сказал себе Баг и продолжил лихорадочно пилить. — Ты-то здесь откуда?!

— Да я… — Богдан шмыгнул носом. — Понимаешь… Я сам не знаю. Пошел в пирамиду, а там… стукнули по голове и – все: темно. Очнулся уже на этом диване…

Баг удвоил усилия: веревка разлохматилась, начали лопаться отдельные нити.

— А Крюк где? — глупо спросил он.

— Крюк?.. Отчего – Крюк? — Богдан растерянно смотрел на него. — Почему – Крюк?

— Он сюда еще вчера зашел, — пояснил Баг и отбросил шпагу: веревка наконец поддалась, лопнула, и теперь ее можно было просто размотать.

— А… — на лице Богдана появилось понимание, — так есаул в Мосыкэ. Вот что!.. Знаешь, еч, я тут слышал, как эти, — минфа скривился, — говорили про какой-то ход в подвале… В Мосыкэ полно ходов под городом, так ведь? — Баг машинально кивнул, усадил Богдана и разматывая веревку.

“Значит, Крюк ушел подземным ходом… Интересно куда?” — Сколько Баг знал, земля под Мосыкэ была буквально изрыта древними подземными ходами, благо возвышенная сухопочвенная местность это позволяла; не то что в Александрии, где даже линии подземных куайчэ приходилось прокладывать на значительной глубине, дабы минуть пласты насыщенного влагой грунта низин. “Что там храм на песках, — вдруг подумалось Багу, — тут вон целый город княжий на песках…”

— А ты здесь откуда, еч? — спросил наконец Богдан. — Я так понимаю, что-то связанное с есаулом Крюком, да?

— Да тут, драг еч Богдан, такая штука вышла… — начал было Баг, но в соседней комнате раздался звон бьющегося стекла, грохот и тут же – звон стали о сталь. — Погоди-ка. — И Баг, оставив полуразвязанного минфа, подхватил Пашин клинок и бросился к двери.

Выбитое вместе с рамой окно – то самое, через которое еще недавно они с Цао Чунь-лянь подглядывали за томящимися в карауле хутунянами, — впускало в комнату привольный зимний воздух, а в ее середине сошлись… сама ханеянка и есаул Максим Крюк.

Баг замер в удивлении.

Цао Чунь-лянь орудовала своим небольшим клинком с завидной сноровкой, уж это-то Баг умел отличать с единого взгляда; меч в ее ручке порхал светлой полоской, шутя встречал размашистые удары шашки есаула, отводил их и контратаковал; ошеломленному Багу даже показалось, что Чунь-лянь… как бы это сказать, жалеет, что ли, бравого козака; по крайней мере три раза она уже имела возможность отрубить ему что-нибудь существенное, но в последний момент удерживала меч – как на тренировке, зафиксировав результативный удар, но не нанеся его; наконец ханеянка взвилась в воздух, взмахнула ногой – и Крюк отлетел, впечатался спиной в стену, а на смену ему уже несся другой силуэт с мечом, да еще один поднимался из противуположного угла, как раз из-под Евохи, куда, надо думать, был отправлен несколькими мгновениями ранее.

“Амитофо!.. — пронеслось в голове Бага, — целых трое! Откуда взялись? И где Казаринский с Хамидуллиным?! Неужели они их… А у меня… — он с сомнением глянул на оружие Пашеньки, — у меня эта вот железяка… и в придачу женщина, почти девочка, которая и знать не знает, что тут на самом деле происходит, а считает, будто мы тренируемся… удары отводит…”

Настоящий бой крут и скоротечен, в нем места размышлениям – рубить или не рубить, бить или подождать немного. Не бывает в бою так, как в синематографических лентах, где противники полчаса лупят друг друга почем зря, а потом, после сокрушительного удара коленом в ухо, поднимаются на ноги и как ни в чем не бывало прыгают, будто новенькие. Еще Иона Федорович Ли говорил Багу: собрался бить – так бей! — нечего разговаривать или раздумывать.

Баг в очередной раз очистил сознание, покрепче сжал малополезную железку с ненадежной деревянной рукоятью и кинулся вперед. Вовремя: на Чунь-лянь бросились сразу с трех сторон, и хотя опытный боец извлек бы из такой расстановки сил массу преимуществ, ибо нападать с трех сторон одновременно просто глупо, ханеянка очевидно растерялась – поняла, поняла, что тут не шутки шутят, отбила один меч, парировала шашку Крюка, и… наверняка пропустила бы коварный удар третьего, если бы внезапно появившийся рядом, за ее спиной Баг не подставил под меч Пашенькин жалкий клинок, который, отразив нападение, жалобно хрюкнул и сломался в середине.

Баг пнул в живот нападавшего, швырнул бесполезной рукояткой в другого, задвинул ханеянку за спину и, невероятно изогнувшись, перехватил руку Крюка. Дальше все пошло по накатанной многолетним опытом схеме: Максим Крюк, нелепо засеменив, полетел в одну сторону, а его шашка – в другую, впилась в стену и принялась вызывающе дрожать.

Легче от этого не стало: поверженные сокрушительными, казалось бы, ударами противники вставали снова и устремлялись в бой. Баг крутился и бил, иногда в дело вступала Цао Чунь-лянь – меч в ее руке выписывал достойные уважения кривые, выбивая оружие из рук нападавших, но они, подхватив с пола клинки, бросались вновь и вновь…

Баг уже сообразил, что в этой компании опиявлен не только Крюк, но и два других бойца: даже надежные удары по нервным центрам не давали привычного результата, вызывая лишь сухое кряканье да, быть может, мимолетное изумление, под воздействием коего тот или иной нападающий на миг-другой выбывал из строя, но тут же возвращался; общего положения это не меняло – смертельная круговерть продолжалась, а в голове у Бага от боевого транса было настолько пусто, что памятные по читаному-перечитаному предписанию слова приказа на подчинение, как назло, не складывались в полную фразу – вылетало то одно, то другое… что-то там про прозреца… что-то про Игоревичей… а опиявленные, больше похожие на бездушных роботов, казалось, могли продолжать вечно.

“Да что же это! — пробилась к сознанию отчаянная мысль, — не убивать же их, в самом-то деле!..”

За спиной, хрипло дыша, ворочала явственно потяжелевшим мечом умаявшаяся девушка. Хорошая техника, но мало тренировки.

Надо было срочно что-то делать, что-то немедленно предпринимать.

Но что?!

Вот в очередной раз лишенный шашки есаул Крюк – волосы разметались, усы топорщатся, а глаза пустые-пустые – без видимой натуги оторвал от пола тушу все еще пребывающего в бессознательном состоянии великана Пашеньки, намереваясь метнуть ее в Бага, вот вскрикнула ханеянка – меч другого нападающего скользнул по ее руке, разрезая рукав халата, вот…

— Так повелел Великий Прозрец, всем Игоревичам надёжа и помыслов венец! Басай-масай, ладен-баден! — раздался вдруг отчаянный, срывающийся голос Богдана. (“Точно! Точно так!!!”) — Всем стоять! Прекратить сопротивление!!!

Мечи попадали из рук опиявленных, с грохотом снова приложился всем телом к полу негодяй Пашенька: трое нападающих застыли в покойных позах, опустив руки вдоль тела и бессмысленно глядя перед собой.

— Ваш сослуживец начал главного разбойника развязывать, вот я и прыгнула… — прошелестела пошатнувшаяся вдруг ханеянка. — Я… согрелась…

Подхватывая ослабевшую, оседающую на пол Цао Чунь-лянь, Баг краем глаза увидел в дверном проеме Богдана: всклокоченный минфа, опутанный веревками, сверкая сквозь очки глазами – левое стекло дало трещину, — ошалело глядел на ханеянку и, вцепившись в косяк, настойчиво продолжал тянуть за собою диван, к которому был привязан. Вотще: в дверь диван не пролезал.


Там же, первая половина дня

Когда с боевыми действиями благодаря своевременному вмешательству минфа было покончено, все же пришлось побеспокоить Мосыковское Управление и вызвать наряд вэйбинов. Богдан, освободившись от веревок – благо хорошо режущих предметов в распоряжении человекоохранителей теперь было более чем достаточно, — с интересом заглянул в лица своих пленителей и отобрал у Бага телефон: Богданову трубку так нигде и не удалось найти. Прибывшие вэйбины застали полностью разоренную квартиру, где в комнате с выбитым Цао Чунь-лянь окном грудой валялись и уже подавали признаки жизни четверо для надежности связанных еще и многострадальным шелковым шнуром человеконарушителей во главе с Пашенькой; на лавке у стеночки сидели, безвольно расслабившись, еще трое – есаул Крюк посредине; на уцелевшем стуле полулежала выказавшая поразительные для ее возраста боевые навыки ханеянка, и устроившийся на корточках рядом с нею Баг несколько застенчиво врачевал ее порезанную руку с помощью носового платка: перевязывал; а по диагонали комнату, заложив руки за спину, молча мерил нетвердыми шагами невысокий человек в дорогой дохе, в помятой зимней шапке-гуань, отороченной бобровым мехом, и в разбитых очках, изредка кидая на девушку внимательные, слегка удивленные взгляды.

Следом за прибывшими из Управления вэйбинами в комнату ввалились Казаринский с Хамидуллиным: взволнованные, ничего не понимающие студенты пытались не пустить стражей порядка в дом, но отступили перед сверкающими пайцзами. На лице Васи Казаринского, живом и непосредственном, было написано отчаяние: ну как же – не выполнил приказ наставника! а увидев поле битвы, Василий тяжело вздохнул и посмотрел на невозмутимого Хамидуллина даже с какой-то обидой: ну вот, пропустили такое приключение! настоящее дело!.. Однако, заметив раненую Чунь-лянь, оба студента и думать забыли о произошедшем без их участия и устремились к ней: “Что случилось? Как ты, прер Цао?” – всякие приличествующие при наставнике церемонии были напрочь отброшены и на время забыты, оба так живо, так искренне переживали о судьбе сокурсницы, что Баг только мысленно крякнул и, поднимаясь, благо рана была незначительная и его широкий платок уже сделал свое дело, внушительно произнес: “С еч Цао все в порядке. — Пораженные студенты притихли. — Она… она молодец. Если бы не она, на меня напали бы сзади”. Посмотрел в глаза Чунь-лянь, и она ответила ему долгим взглядом, и сердце ланчжуна, казалось, вовсе замерло, ни единым ударом не смея потревожить гулкую тишину умиротворившейся после бурных событий комнаты; если бы стояла ночь, то взгляды Бага и ханеянки, слившись воедино на краткую вечность, сверкнули бы в темноте подобно лучу морской путеводной лампы, указывающей дорогу от одной тихой гавани к другой.

Легко кашлянул за спиной Богдан, и Баг, вздрогнув, отвернулся, возвращаясь к действительности, но успел заметить, как, теряя его взгляд, бледная от бессонной морозной ночи и недавнего боя девушка еле заметно подмигнула ему правым глазом и едва-едва – нежно, или это показалось? нет, нет, не показалось, я уверен, уверен! — улыбнулась уголком рта.

Чувствуя, как никакими словами не изъяснимое тепло пьянящей волной вольготно растекается внутри, Баг шагнул к Богдану; тот, оторвавшись на мгновение от разговора с вэйбинами, посмотрел прямо на него, и в глазах его запрыгали веселые чертики; Баг вдруг понял, что от внимательного, пронзительно чувствующего минфа не укрылось ни то, как ханеянка и ланчжун смотрели друг на друга, ни глупая улыбка, мимолетно тронувшая губы Бага. Наверное, Богдану и смотреть-то не надо было, — достаточно только уловить незримые нити, связывающие наставника и ученицу…

“А интересно, — вдруг подумал Баг, — ему она тоже кажется похожей на принцессу? Или это лишь у меня заворот мозгов? Надо будет спросить потом…”

Богдан, словно и на сей раз услышав его мысли, задорно сверкнул трещиной в стекле очков и вернулся к разговору, а Баг неловко хмыкнул и, воровато оглянувшись, — может, еще кто заметил, как они с Чунь-лянь глядели друг на друга? — подошел к стене. Стараясь побороть вдруг охватившее его чувство смущения, принялся вытаскивать глубоко засевший боевой нож, коим был пришпилен намертво уже пустой халат Евохи. Но перед глазами упорно стояло лицо Цао Чунь-лянь – а сама она, буквально в трех шагах, повеселевшим голосом отвечала на торопливые вопросы Казаринского, — тут Баг почувствовал, что… неудержимо, прямо как мальчишка, краснеет.

“Милостивая Гуаньинь… — тяжело бухала кровь в голове, — да что же это со мной?!”

Нож давно уже готов был занять свое место в ножнах, но Баг упорно продолжал впустую раскачивать его в дереве стены; это было глупо, Даже смешно, но о том, чтобы обернуться ко всем с краской на лице, ланчжун боялся даже думать.

Тут, на счастье, в комнате появился старший вэйбин Юсуп Ерындоев – Баг немного знал этого коренного мосыковича по одному совместному со здешним Управлением человекоохранительному действию – плотный, скорее даже толстый преждерожденный с круглым бледным лицом и вечной папиросой марки “Еч” в углу рта; впрочем, папироса, ввиду наличия высокого начальства, быстренько исчезла; Богдан переключился на вновь прибывшего, и Юсуп стал внимательно слушать его, иногда кивая и по мере необходимости отдавая подчиненным короткие, емкие приказы.

Баг, воспользовавшись моментом, обернулся к окну, подставил пылающее лицо под дыхание морозного воздуха; это быстро помогло, и когда он повернулся, понять, порозовел ли он от ледяного ветерка или от каких других причин, было уже невозможно. Честный человекоохранитель вытащил сигару.

Баг подошел к Ерындоеву; тот почтительно приветствовал ланчжуна, а на лице Богдана улавливалось легкое недоумение, причину коего Баг легко опознал: Юсуп по старой привычке, разговаривая с минфа, смотрел ему то в лоб, прямехенько между глаз, то на кончик правого или левого уха; в результате у минфа создалось впечатление, что Ерындоев смотрит прямо в глаза, но он, Богдан, — поймать взгляд старшего вэйбина отчего-то не в состоянии. Обычно эта метода хорошо действовала на тех подданных, которым предстояло по собственной воле признать себя заблужденцами: раздражала, выводила из себя, что способствовало скорейшему достижению человекоохранительских целей. Баг сам первое время не мог взять в толк, в чем тут загвоздка, и однажды прямо спросил Юсупа, как он это делает; а Богдану, привыкшему смотреть собеседнику в глаза, такое тем более показалось удивительным: ну ведь смотрит в упор, а взгляд – не поймать!

С появлением старшего вэйбина, имевшего по рангу доступ к секретному предписанию, дело пошло быстрее и без излишних, даже невозможных разъяснений; государственная же тайна, тридцать три Яньло… Сомлевшие жертвы Козюлькина были препровождены в покойную лекарскую повозку и направлены в Мосыковское Управление внешней охраны; Пашенька со товарищи также воспользовались повозкой, но другой, с забранными решеткой окнами, и с ветерком поехали туда же, но совершенно в иной отдел; три вэйбина, вооружившись большим фонарем, отправились осматривать подземный ход, который и впрямь обнаружился в подвале дома, — именно оттуда, в обход выставленных на страже студентов, и явились Крюк со товарищи; наконец, были вызваны еще две легковые повозки, на которых студенты, Баг и Богдан отбыли в “Ойкумену”. Отъезд в гостиницу ускорила ханеянка. Тихим голосом она сказала: “Драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо, надо бы поспешить, ведь драгоценная преждерожденная Гуан, наверное, волнуется”. “Да, — выдавил в ответ Баг, стараясь не глядеть на нее, — вы правы. Но называйте меня просто еч Лобо”. Казаринский с Хамидуллиным обменялись потрясенными взглядами.

Стася действительно волновалась.

С внутренним сожалением поручив Цао Чунь-лянь заботам ее сокурсников и приказав “лежать, лежать и еще раз лежать, пока лекарь не появится, вы оба отвечаете!”, Баг повел Богдана к себе в номер и застал там Стасю нервно расхаживающей перед включенным телевизором. Несказанно удивившись и обрадовавшись появлению Богдана, Стася пригляделась к нему и воскликнула: “Да на вас лица нет, Богдан! У вас щека поцарапана и кровь на шее! Что случилось?” “Потом, все потом, — улыбнулся ей минфа самой обезоруживающей из своих улыбок, — драгоценная Стася, а можно я приму душ?” “Да конечно, да о чем вы, Богдан!.. Может, вы голодны?” “Он голоден, — вступил молчавший до того Баг, рыская глазами по комнате: на Стасю он старался не смотреть. — Он целый день ничего не ел”. Стася поспешила к телефону, дабы позвонить в буфет трапезной, и уже подняла трубку (а Богдан уже взялся за ручку двери в умывальную), как вдруг уронила трубку на место: “А вы знаете, какой тут кошмар случился? Не знаете ничего? Не слышали? Только что по телевизору передавали: из гробницы, здесь, в Мосыкэ, ночью украли из саркофага мумию вместе с внутренним гробом! Какое святотатство!” Богдан отпустил ручку, тяжело вздохнул, покачал головой и уселся в ближайшее кресло. Баг непонимающе уставился на друга.

— Как все одно к одному ложится… — задумчиво пробормотал минфа.


Гостиница “Ойкумена”, 7-й день двенадцатого месяца, четверица, середина дня

— Так… так… Ну и?.. Задержали?.. Так… Какие бананы? Озимые? Из Мурманова уезда? Подождите, подождите, преждерожденный Ерындоев, не так быстро, помедленнее… Да, я все понимаю, не нервничайте. Говорите толком… Хорошо. Мы сейчас к вам приедем. — Баг положил трубку гостиничного телефона и хмыкнул, — Нашли гроб. Пустой.

— Пустой? — переспросил Богдан.

…Минфа к тому времени принял душ, съел громадную тарелку оладий с медом, выпил три огромные чашки чаю с чудовищным количеством сахара и с лимоном, а когда из лавки принесли очки с новенькими стеклами, вовсе пришел в себя и стал необычайно деятелен. Даже отказался от вызова лекаря, чтоб тот осмотрел громадную шишку, воцарившуюся на его ученом затылке после прогулки в пирамиду Мины: “Это потом, это успеется…”

Да, было не до лекарей: Богдану и Багу столько следовало немедленно рассказать друг другу! Стася, заказав еду, тактично покинула номер Бага – а может, дело тут заключалось и не только в чувстве такта, Багу некогда было размышлять на эту тему; и пока Богдан отъедался после относительно недолгой, но вполне чувствительной голодовки, оставшиеся наедине ечи без помех обменивались разнообразными сведениями и наблюдениями. Судьба свела их сызнова, и случайностью то быть никак не могло. Промысел Божий. Карма.

Баг меланхолически курил и говорил. Богдан торопливо ел и тем не менее умудрялся говорить не меньше.

Баг поведал о посещении родителей Крюка и о том, что они рассказали, потом – о своей сомнительной выдумке со студентами, приведшей, однако ж, к столь блистательному результату. Вспомнил и поэта, подсевшего к ним со Стасею… ни одну мелочь не следовало сбрасывать со счетов. “И ведь всюду, еч, сплошные гируды! Представь, мы были в одной местной трапезной и там на поэта натолкнулись, так он тут же прочел стихи про пиявок, которые вцепились в хвосты друг друга!” Богдан в ответ недоуменно поднял бровь и, в свою очередь, поделился обстоятельствами дела о плагиате, которое привело его в Мосыкэ; рассказал о сектах хемунису и баку; некоторое время Баг хихикал над удивительной ладьей обмена, по мысли баку единственно своим круговым движением и сообщавшей мирозданию ход; а когда Богдан живописал посещение Цэдэлэ-гуна, встречу с видными мастерами художественного слова Хаджипавловым и Кацумахой – о Глюксмане Кова-Леви минфа стесненно умолчал – и то, что выяснилось из разговора с обоими, Баг стал необычайно серьезен. И когда Богдан дошел до того, как отреагировали писатели на показанные им фотографические портреты исчезнувших Игоревичей, перебив друга, спросил:

— Крюк?

Богдан кивнул.

— Да, в своем тайном благодетеле-советчике Кацумаха опознал есаула Максима Крюка. — Помолчал, вздохнул. — А теперь догадайся, кто другой.

— Один из тех, кого ты сегодня приказом на подчинение остановил, — уверенно сказал Баг. — Так ведь?

— Именно так, — подтвердил Богдан, переходя к очередной оладье. Откусил изрядный кус. — Милбрат из “Тысячи лет здоровья” Кулябов, — весьма невнятно уточнил он, жуя. Но Баг давно понимал друга с полуслова. — И вот что занятно, еч… И Крюк, и этот милбрат встретились с нашими писателями тайно, под покровом ночи, и – практически одновременно. Через два дня после встречи местного градоначальника Ковбасы с ведущими литераторами города.

— Ага… Слушай, еч… Это что же получается…

Некоторое время они молчали, обдумывая услышанное; Богдан шумно дохлебывал последнюю чашку чаю. В пальцах Бага, забытая, дотлевала очередная Дэдлибова сигара. Мысли не радовали. Путаница… Честно говоря, ни шайтана было не понять.

– “Кошка с собакой дерутся, но победит обезьяна”, — немного нараспев продекламировал Баг. Заново раскурил сигару и, заметив недоуменный взгляд минфа, пояснил:

— Это гатха такая. Понимаешь, как мы с тобой одно дело ведем, великий наставник Баоши-цзы так ли, сяк ли мне гатху свою присылает, и в ней всегда намек на разгадку. Только, пока сам не поймешь, что к чему, из гатхи этой, хоть тресни, ничего не вылущишь… а потом, задним числом: ах, так это же как раз об этом!

— Интересно… Ну-ка, еще разок…

Баг повторил. Затянулся, глядя на нахмурившийся лоб Богдана, и добавил:

— Там дальше так: “Однако победа ей впрок не пойдет”.

— Глубоко копает, — уважительно проговорил минфа.

— Ну! Хемунису и баку кто-то специально сталкивает лбами, вот что выходит, еч. Некая обезьяна. Ищите, мол, обезьяну.

— Да это-то я и без гатхи понял… Вопрос – кому какая выгода с их мерзких дрязг? Стыдобища ведь! — помолчал. Непроизвольно погладил шишку на затылке. — Победит обезьяна… Победит… Выходит, бой идет какой-то, а, еч? Может, даже война невидимая?

В голове у Бага в ответ на эти слова что-то вязко шевельнулось.

— Знаешь, Богдан… Глупо, конечно… но… там рядом с домом тем, где тебя… того… кстати, надо же разобраться с владельцем – что это он строение до такого состояния довел, да еще и квартиры сдавать тщится – ведь явно же одни хацзалюбцы селиться там станут!.. — Он затянулся. Мысли скакали. — Так вот, там рядом с тем домом – особняк североамериканского торгового представителя. Я когда мимо проходил – подумал…

Богдана посмотрел на него очень внимательно и проговорил задумчиво:

— И Кова-Леви в Цэдэлэ сидел с каким-то великобританцем, что ли… писателей накручивали…

— Кова-Леви? Асланiвський?

— Угу.

— Что ж ты сразу не сказал…

— Да, понимаешь, неприятно мне от него. Представь: он меня даже не узнал…

— Вот скорпион, — в сердцах крякнул Баг. — Повадился…

— Любой бы повадился. У себя он один из множества таких же, а тут с ним носятся как с писаной торбой…

Помолчали.

— Так, может, это они – обезьяна? — тихо спросил Богдан. — Кому наши свары выгодны? Чем больше мы тут лаемся, тем они там у себя пуще: друа де л'омм, друа де л'омм…

— Чего? — не понял Баг. Богдан досадливо сморщился. — Ну, так все сходится! Аспиды как-то на опиявленных вышли…

— Как? — тут же перебил Богдан. — Откуда иноземцам?..

— А разведка их что, дремлет, что ли? — азартно вскинулся Баг.

— Большое дело – три беглеца полоумных, чтоб разведку на них нацеливать…

— Полоумные – да покорные. Через них что хочешь можно учинить, и все шито-крыто.

— Не верю, что за рубеж утечка могла быть… — начал было Богдан и осекся, вспомнив про кусок предписания, невесть как залетевший к Шипигусевой.

— Предположим все ж таки, — увлеченно развивал мысль Баг. — Стало быть, они, иноземцы, случаем удобным воспользовались – через опиявленных поссорили писателей, из-за писателей уж и секты перегрызлись… а потом…

— Ну и что потом? Мина-то им зачем понадобился? Ведь тут явно те же лица действуют – кто опиявленными завладел. Опиявленные эти два разных дела в одно увязывают, вот ведь безобразие какое! Кто писателей стравил – тот и фараона покрал…

Баг ожесточенно всосался в сигару.

— Может, это французы по сию пору жалеют, что нам его подарили… хотят себе вернуть, — без особой уверенности в голосе проговорил честный человекоохранитель. — Создают, так сказать, обстановку. Вот потому и Кова-Леви опять тут, аспид неблагодарный…

Богдан молчал. Хмыкнув, Баг попытался посмотреть на это нелепое дело под другим углом.

— Действительно, — пробормотал он. — Фараон-то тут при чем?! Лежит себе тихохонько, никого не трогает. Гроб, я понимаю, ценный – но не настолько же, чтоб вот так красть! Святотатство же, как к этим хемунису ни относись… Или настолько?

— Маска золотая, — раздумчиво проговорил Богдан. — Отделка из драгметаллов. Каменья…

— Ага, — воодушевившись, подхватил Баг. Это он понимал. Каменья, золото; все ясно. — Так, может…

— Погоди, — сказал Богдан. — Давай по порядку. Меня по башке стукнули, потому что они воровать пришли, а я мешал. Торчал там, на саркофаг любовался. Значит, получается, спешили они, что ли? Потому как воровство, и даже воровство святотатственное – одно, а разбой – отнюдь другое. И тем не менее против меня лично они, похоже, не имели ничего. Просто стукнули.

— Точно, — подтвердил Баг. — Была у них спешка. Мне сообщили… — Он замялся, не ведая, как назвать свою негаданную помощницу, потому что помнил уставленные на Цао Чунь-лянь вытаращенные глаза Богдана, — сообщили, что те, кто тебя вырубил, некоторое время ждали при входе, а потом Крюк другому сказал: пора, время поджимает, только без членовредительства.

— Кто сообщил? — заинтересовался Богдан. Баг совсем смешался.

— Студентка Цао… — проговорил он так же невнятно, как говорил Богдан с недожеванной оладьей во рту. — Которую ранили.

— Слушай, Баг… — негромко сказал Богдан. — Эта твоя студентка – она…

— Не знаю, — тут же отрезал Баг. — Понятия не имею. И не хочу.

Богдан шумно втянул воздух носом.

— Понял… — сокрушенно покачал головой. — А ведь я ее встречал осенью… с Жанной еще… случайно – они как раз окончание вступительных праздновали в Благоверном саду…

— И не сказал?

— А что я мог сказать? Ты же вот мне тоже не сказал…

— А что я мог сказать?

Они переглянулись с невеселой иронией – и с минуту молчали, забыв о деле и предаваясь воспоминаниям. Каждый своим.

И тут зазвонил телефон.

— …Пустой, — подтвердил Баг. — Водителя… э-э-э… водителей, их там двое… грузовая повозка дальнего следования, маршрут Мурманов – Прямой Рог… задержали. Едем?

Бережно оглаживая шишку на затылке, Богдан встал. Лицо его было измученным.

— Ну, теперь я уж совсем ничего не понимаю, — тихо проговорил он.


Мосыковское Управление внешней охраны, 7-й день двенадцатого месяца, четверица, вторая половина дня

Мосыковское Управление внешней охраны занимало подвал и три нижних этажа огромного многоэтажного здания современной постройки на другом конце Мосыкэ, недалеко от кольцевой дороги, близ Хорошиловского тракта. Городские власти, справедливо полагая Мосыкэ в первую очередь городом торговым, несколько лет назад отселили сюда все крупные ведомства и служащих в них чиновников, дабы основные нити руководства уездными делами были сосредоточены в одном месте: и работать удобно, и срединной, исторической части города никаких помех не чинится. Для этого и был выстроен управленческий комплекс, получивший название “Мосыковское Средоточие”, а в народе звавшийся попросту Мосред. Главное здание с трех сторон окружали пристройки поменьше – хозяйственные службы; вокруг всего Мосреда шла невысокая толстая стена, иногда прерываемая вратами, и от самых больших из них, центральных, брала начало четырехрядная дорога, пересекавшая кольцевую и выходившая на Хорошиловский. “Средоточие” вмещало многое: например, здесь были две большие гостиницы для приезжих чиновников, большой парк со сложной системой каналов и озер – летом по водной глади скользили с присущим им природным изяществом белые лебеди, а ручных красивых рыб в сих мирных водах было видимо-невидимо (оттого Мосред порой называли еще Рыбным Садком или даже, на заморский манер, Аквариумом). У вод уставшие от трудов на благо Отечества чиновники могли вновь обрести силы в умиротворяющих прогулках, навевающих возвышенные поэтические строки; или может, любуясь природой, найти верные решения важных общественных вопросов. С некоторых пор на территории комплекса, позади парка, стали возводить жилые здания для тех служащих, которые не желали терять драгоценное время служения городу, уезду и стране на дорогу домой и обратно; жилые дома обросли гаражами и всякими сопутствующими учреждениями вроде разнообразных лавок и детских садов.

Задержавшись во вратах, дабы предъявить бдительным вэйбинам в толстых и длинных – до пят – тулупах пайцзу, Богдан велел водителю повозки такси ехать прямо к центральному входу в главное здание, а Баг связался со старшим вэйбином Ерындоевым, и когда повозка, мягко шурша, подкатила к высоким дверям с бронзовыми завитушками, Юсуп уже курил на ступенях в ожидании.

— Пока ничего, — с ходу доложил он, шустро спрятав папиросу где-то в необъятной ладони и отдав прибывшим положенный церемониальный поклон. — Подданный, именующий себя Евохой, уже склонен к признанию заблуждения, а остальные – ни в какую.

— Ладно, еч Ерындоев, мы с драгоценным единочаятелем минфа Оуянцевым хотели бы взглянуть на тех, других.

— Прошу, — распахнул двери старший вэйбин. — Как вы и распорядились, — продолжал он по дороге, — мы ждали вас.

— Как нашли гроб? — поинтересовался Богдан.

— В таких случаях мы проводим обычное деятельно-разыскное мероприятие “Вихрь-противуналет”, — начал Ерындоев.

— Это когда досматриваются все грузовые и легковые повозки, следующие по городу, из города и в город на предмет похищенного предмета. В нашем случае – тяжелого изделия из ценных пород дерева, украшенного каменьями и затейливой резьбой, — видя недоумение на лице друга, пояснил Баг.

— Вот именно, — подхватил Юсуп. — В результате была задержана дальногрузная повозка, перевозившая груз озимых бананов из Мурманова, там как раз сезон начался. На славу нынче бананы в Мурманове уродились… Что интересно: гроб стоял прямо за первым рядом ящиков, не особенно и спрятанный, почти на виду. Само собой, мы его осмотрели. И что интересно…

— Ну?..

— Гроб оказался пуст. Прошу!

В небольшой комнатке без окон за пустым железньш, привинченным к полу столом маялся, сгорбившись, здоровенный детина: клочная борода встрепана, лицо налито нервной кровью, особенно же – могучий, бугристый нос неуклюжие пальцы с обломанными ногтями, все во въевшихся в кожу пятнах, переплетены в напряженном ожидании.

— Здравствуйте, преждерожденный…

— Клим. Клим Махоткин. — Здоровяк поднял на вошедших маленькие острые глазки и неуклюже встал.

— Садитесь, преждерожденный Махоткин. — Богдан придвинул стул, взглянул на Бага, но тот отрицательно качнул головой и остался стоять за его правым плечом. Старший вэйбин Ерындоев пристроился на табуретке у двери.

— Я – Срединный помощник Александрийского Возвышенного Управления этического надзора Оуянцев-Сю, — представился Богдан. Здоровяк Махоткин, услыхав, кто перед ним, испуганно сглотнул и сгорбился еще больше. — А это – ланчжун Александрийского Управления внешней охраны Лобо, — кивнул минфа на Бага. Глазки водителя забегали. “Вот попал так попал!” — говорил его вид. — У нас к вам несколько вопросов. Первое. Где вы взяли обнаруженный у вас в повозке предмет?

— Дак это… Бес попутал! Точно: бес! — торопливо забормотал Махоткин.

— Говорите толком… преждерожденный, — подал голос Баг.

— Ну я и говорю… — Водитель стрельнул в Бага глазами. — Едем эта… мы по кольцевой, а Никишка, мой сам-друг сменщик, и грит: а давай, Климка, через центр свернем, очень на кремль посмотреть охота. Ну а я чего… почему не свернуть? Он ишшо молодой, Никишка-то, пусть себе любуется, верно? Ну и свернули. Едем эта… едем, не торопимся, а тут – гля! оно и лежить себе посеред улицы прямо. А дело-то утром, кругом ишшо никого… Ну и вот… Никишка-то и грит: а чой-то такое, Климка, валяется, давай глянем. Ну эта… вышли мы, а как же? смотрим – вещь царская, красы неописуемой! И – так себе лежит посеред улицы-то, спокойненько. А Никишка эта… и грит, давай, Климка, поближе посмотрим? А я ему: да ить боязно, оченно на гроб похоже. Ну да Никишку рази остановишь, коли втемяшилось ему. Подошли, эта… зачали рассматривать. Красотишшша… Всюду буковки какие-то заморские да рисунки затейные. Только я-то вижу: и впрямь гроб! Но как есть – царский: каменья на нем цены немалой. Аж светятся… — Махоткин замолк и опустил буйную голову.

— Ну и дальше?

— Да грю ж: бес попутал!.. Никишке загорелось: возьмем да возьмем! Средь бананов положим и поедем себе дальше, на юга. А я смотрю: и то правда! Лежит эта… на дороге, никого рядом, ничейная вещь-то.

— Отчего ж в ближайшую управу не сдали, раз ничейная?

Махоткин, опустив голову на скрещенные руки, погрузился в долгое молчание, время от времени хрустя суставами пальцев. Баг уже собрался было повторить вопрос, как водитель поднял лицо: взгляд у него был отчаянный.

— Дак… Захотелось деньжат по-легкому срубить… Мы с Никишкой так рассудили, что за эдакую вещицу на юге хорошую цену взять можно…

— Ну а куда мумию девали? — наклонился над столом Баг. — Там же внутри мумия была, вся в золоте. Говорите уж все, преждерожденный. Где и когда припрятали?

Водитель вытаращился на Бага, потом распрямил плечи и осенил себя широким крестом.

— Святые угодники, ничего внутри не было!.. И так это искренне прозвучало, что Богдан поверил. И, что уж вовсе странно, поверил даже Баг… А про Стасю ланчжун опять не вспомнил ни разу.

Богдан и Баг

Мосыковское Управление внешней охраны, 7-й день двенадцатого месяца, четверица, вторая половина дня

Отчаянно болела голова.

Наверное, от удара по затылку; но Богдану казалось – от бессилия. Он ничего не мог уразуметь в этом странном и нелепом деле; мысли больно колотились о непонимание, словно рябь об утес.

К тому же Богдана буквально в бешенство приводило смутное ощущение, будто то ли от боли, то ли от усталости, то ли еще по какой-то малоуважительной причине он не может вспомнить нечто чрезвычайно важное, решительное, то, что все, может статься, тут же поставило бы на свои места. Или мелочь какую, или слово случайное, а может, и фразу… невесть кем, невесть когда произнесенную, но – решительную…

Напарник, дорогой еч и друг Баг, закинув ногу на ногу, с отсутствующим видом сидел в кресле у окна и мрачно курил; Богдан не уставал удивляться, как это ланчжун ухитряется при столь великой страсти к табакокурению сохранять завидное здоровье и поддерживать из ряда вон выходящие бойцовские навыки. Невыразительное лицо Бага казалось застывшей раз и навсегда маской; только человек, знающий ланчжуна достаточно хорошо, заметил бы, что ныне эта самая маска особенно непроницаема. Богдан, пожалуй, догадывался отчего: поездка со Стасею в Мосыкэ из-за всех случившихся тут передряг покатилась, похоже, кубарем под откос; да еще студентка эта, так невероятно, так поразительно, так искушающе похожая на принцессу Чжу Ли, — и не надо, как говорят жители аглицких островов, быть Фрейдом, достаточно быть просто френдом, чтобы понять: присутствие юной красавицы-ханеянки отнюдь не способствует сообразному развитию отношений его друга со Стасею.

То, что Баг до сих пор предпочитал оставаться в неведении, не предприняв, по всей видимости, никаких попыток прояснить личность ханеянки доподлинно, говорило Богдану о многом. Положение и впрямь было щекотливым; минфа и сам не знал, как бы он взялся, оказавшись на месте друга, за этакое прояснение. Самая мысль о том, что утонченная принцесса крови, столь памятная им обоим по делу жадного варвара, вдруг ни с того ни с сего принялась под видом обыкновенной заочницы скакать по мосыковским заснеженным крышам и покорно исполнять распоряжения местных начальников, казалась дикой. Кроме поразительного сходства, не было никаких доводов “за”; разве что одна-единственная фраза, мечтательно произнесенная принцессою летом во время приема в александрийском Чжаодайсо: “Мне кажется, я могла бы стать неплохой напарницей. Мне хотелось бы фехтовать – я прекрасно фехтую! Выслеживать, бегать по крышам…” И ведь действительно – Баг сказал, девочка прекрасно фехтует, а уж его-то слову в этих вопросах можно верить, он зря не скажет, и чтобы заслужить его похвалу, надо быть по меньшей мере мастером; и с крыши в окошко соседнего дома практикантка сиганула так, как и в мечте не всякому удастся. Но все же… все же…

Эта загадка – в сущности, дурацкая и как раз теперь совершенно неуместная – тоже отвлекала Богдана и, как ему казалось, мешала сосредоточиться.

Разбитая башка; молчаливый и, похоже, вконец запутавшийся в самом себе друг; ночь в путах и с завязанными глазами, Пашенька с мерзкой кашей в тарелке, возникновение разом всех еще не пойманных опиявленных, в причинах поступков коих нет ни малейшей возможности разобраться, ибо единственной их причиною является чей-то приказ; да еще и вся эта невообразимая путаница и сумятица самого дела…

Совсем безопасного, как сказал ему буквально пару дней назад Раби Нилыч.

Ага. Как это он выразился… “Тут все люди утонченные, трепетные, и ни к каким активным действиям не склонные. И ты человек душевный, тебе с этой публикой как раз будет с руки разбираться. Безопасно. Спокойно”.

Вот-вот. Именно.

Проехался с писателями поговорить да с юностью встретиться…

Богдан огладил шишку. Потом поправил очки.

Стасю жалко…

Бага жалко.

Всех жалко.

Богдан поднял глаза на миг – еч, как каменный, сидел у окошка.

За окошком, на подоконнике и ветвях деревьев, слепяще цвел пушистый снег, и высокое небо светилось всем своим безмятежным белым простором.

На коленях Бага сиротливо стыл какой-то доклад; Баг смотрел мимо. Тихонько попискивал под потолком трехпрограммный репродуктор городской сети, предмет, для чиновных кабинетов почти что обязательный; начальник отдела домашних хищений, на время уступивший столичным человекоохранителям свое рабочее гнездо, позабыл выключить звук, и ни Богдан, ни Баг тоже не озаботились этого сделать. Шел обеденный концерт по заявкам. Прислушавшись, можно было разобрать распевное: “Эх, за Волгой, эх, за Доном ехал степью золотой загорелый, запыленный агротехник молодой…”

Протоколы первых допросов задержанных поутру неопиявленных обитателей хутунов, державших в узилище Богдана, не только не прояснили ситуацию, а, напротив, еще более все запутали. Будучи захвачены с поличным, человеконарушители без проволочек, даже с готовностью признали себя заблужденцами и дали показания, для поддержания порядка в Мосыкэ весьма существенные – но по делу о плагиате, равно как и по делу об исчезновении мумии Мины толку от них оказалось до обидного мало.

Все четверо принадлежали, как выяснилось, к шайке некоего Сахи Рябого, лихоимственно промышлявшей противуестественными поборами, кои сами они горделиво и без всяких на то оснований звали “мздою на счастье”, с лоточников Ненецкого рынка, расположенного на самой окраине города, в Иваново-Неразумном; поэтичное мосыковское предание гласило, что именно там, еще в ту пору, когда район этот был самостоятельным сельцом подмосыковным, родился, вырос и, что называется, сформировался знаменитый национальный герой Иванушка-дурачок, описания многочисленных деяний и подвигов коего издревле ходили среди местного населения в списках – поначалу на бересте, а ныне и в виде толстенного, выдержавшего не один десяток переизданий тома с золотым обрезом и компакт-диском в качестве полезного приложения. Ненецкий рынок был из числа невеликих; торговали там главным образом народы Севера своею немудрящею продукцией: витаминизированным ягелем, полезным для мелких домашних любимцев, искусными поделками из моржового клыка да из бивня древнего мохнатого слона-мамонта, какового нет-нет да и удавалось раскопать посреди тундры, песцовыми шкурками, затейливо расшитыми разноцветным бисером меховыми одежками… Входило в шайку Рябого от силы человек семь-восемь, считая с самим Сахою. Странный народ оказались эти северяне-торговцы: чем обратиться своевременно к человекоохранителям, предпочитали месяц за месяцем щедро делиться с Сахою прибытками, дабы он и его молодцы их лотки да товарец “от нечестных людей охраняли”…

Уж минут сорок как, получив показания заблужденцев, усиленный наряд мосыковских вэйбинов отправился брать остававшихся покуда на свободе злокозненных лихоимцев, так что городу задержание Пашеньки и его подручных уже принесло явную пользу; но какова могла быть связь между опиявленными, между писателями, между похитителями Мины, с одной стороны – и подобными, как ругаются подчас человекоохранители в своем кругу, элементами, вроде Сахи Рябого или Пашеньки, Богдан никак не мог себе представить. Баг тоже лишь плечами пожимал.

Лишь в показаниях самого громилы Пашеньки проскользнуло несколько слов, за которые можно было хоть как-то зацепиться. Если ему верить, с полгода назад в окружении самого Сахи появился некто, быстро сделавшийся доверенным лицом предводителя лихоимцев, чуть ли не правой его рукою – и был это не кто иной, как опиявленный милбрат Кулябов. Что за услуги оказывал Кулябов Сахе, Пашенька не ведал, но вот что доброго делал бывшему милбрату сам Саха – про то вскорости стало членам шайки известно: Рябой отдавал ему треть дохода, получаемого посредством поборов с лавочников Ненецкого рынка. Куда девал Кулябов те деньги, никто не знал.

Месяца три тому назад Кулябов, до того появлявшийся в поле зрения Пашеньки лишь сравнительно редкими наездами – примерно раз в полмесяца, ровно баскак за данью, стал вертеться на Ненецком постоянно и сделался буквально-таки членом шайки – не рядовым, конечно, а из начальничков. После самого Сахи слово его стало главным. Где обитает милбрат, однако ж – никто не ведал; впрочем, Пашенька побожился, что точно уж не в Малина-линь и не в Иваново-Неразумном, уж он, Пашенька, знал бы всенепременно. Кто его знает где.

Именно Кулябов ночью позвонил Пашеньке и велел со товарищи немедля явиться в Спасопесочный переулок. Когда Пашенька, как и было приказано, явился, то застал в квартире самого Кулябова и другого преждерожденного, коего милбрат по имени-фамилии никому не представил, но велел при случае слушаться, как себя; по описанию в сем преждерожденном нетрудно было признать есаула Крюка, и предъявление Пашеньке фотопортрета бедняги козака это предположение подтвердило. Кулябов препоручил заботам Пашеньки плененного Богдана – минфа тогда еще был без памяти – и настрого наказал приглядывать за оным, вреда никакого отнюдь не чинить, а когда придет в себя – попоить и покормить, но в разговоры не ввязываться и хранить пуще глазу в спеленатом состоянии вплоть до момента, когда либо он сам, Кулябов, либо “вот сей преждерожденный” (и показал на Крюка) придут их сменить. По словам Пашеньки, Кулябов и Крюк страшно спешили и сразу после отдачи сих кратких распоряжений, коротко позвонив кому-то и договорившись о немедленной встрече, убежали, будто за ними гнались, — судя по всему, подземным ходом, коль скоро Чунь-лянь их на выходе не заметила. Кому принадлежит квартира в Спасопесочном, Пашенька не знал. Голос Бага из-за двери показался Грине голосом Крюка; лукавый Гриню попутал – желаемое за действительно принял, философски заметил Пашенька, очень уж смены ждали, очень уж поскорее убраться домой хотелось.

Студентка Цао Чунь-лянь признала в Кулябове ночного спутника есаула Крюка.

То есть ясно, что именно Крюк и Кулябов огрели Богдана по затылку и протащили через Орбат и орбатские переулки на хацзу. Ясно, что у них после того, как они вручили бессознательного Богдана Пашеньке, оставалось несделанное дело в гробнице Мины – и легко понять какое: хищение святыни. Передоверить дело это опиявленные не могли никому – Пашенька со товарищи про такое и слыхивать не слыхивали, да если б и слыхивали, не стали бы, скорее всего, впутываться. Нормальные же люди: человеконарушители, да, но не святотатцы. Тут, пожалуй, никакие ляны с чохами не помогли бы.

Вопрос: отчего Крюк с милбратом так спешили с этим хищением? Словно ко времени какому-то должны были поспеть…

Вопрос второй: это зачем же хитить и потом гроб-то драгоценный бросать на улице валяться?

Вопрос третий: а сама мумия-то где?

Хорошо, что били Богдана по затылку опиявленные. Богдану легче было думать, что есаул и милбрат сие человеконарушение свершили, находясь под заклятием, чью-то чужую непререкаемую волю выполняя. Легче.

Но отсюда вопрос четвертый: чью?

Баг шевельнулся в кресле у окна, достал из рукава телефон. Богдан снова коротко поднял на него взгляд; Баг с каменным лицом сосредоточенно набирал номер. Богдан опустил глаза. “Наверное, Стасю решил предупредить, что мы задерживаемся, — подумал он. — Давно пора…”

Вполголоса, стараясь не отвлекать друга от работы с протоколами, Баг сдержанно заговорил в трубку: “Василий? Да, я… Хочу осведомиться, как себя чувствует еч Цао? Отдыхает? Ага… Пообедали? Ну, молодцы. Пусть отдыхает, у нее нынче был тяжелый день. Хорошо. Я перезвоню через часок…”

“Понятно”, — с грустью подумал Богдан и незаметно вздохнул.

Можно, конечно, предположить, что после растворения Козюлькина опиявленным никто уж приказов не отдавал. Сколько Богдан представлял себе механику заклятия, мыслительные процессы заклятого и все чувствования его оставались нормальными, сохранялись и привычки, и пристрастия – только вот все способности его, заклятого, направлялись к выполнению полученного приказа. А если приказа нет – то, пожалуй, заклятый ничем от нормального человека и не отличается…

Но очень уж странно заклятые вели себя в Мосыкэ. Сначала стравливание писателей, теперь Мина… Какая тут связь – трудно сказать. Кажется, будто и нету никакой. Но зачем это все самим-то опиявленным, к делам хемунису или баку ни малейшего отношения не имевшим? Во всяком случае, ничто не указывает на то, что они такие отношения имели… Значит, скорее – чужая воля.

Появление Кулябова и Крюка в Мосыкэ совпадало по времени с раскрытием творимых Козюлькиным человеконарушений. С некоторой долей вероятности можно предположить, что Козюлькину – корыстолюбцу и от души, и в силу рода деятельности – для его темных делишек никак не хватало денег, время от времени доброхотно даваемых на нужды лечебницы Лужаном Джимбой, и Великий прозрец не побрезговал вступить в связь с преступным миром, дабы отщипывать дольки их нечеловеколюбивых прибытков – действуя через опиявленных, что самого его за руку поймать было невозможно. Может, Великий прозрец и не только Саху стриг… Чем Козюлькин человеко-нарушителей соблазнял, что они с ним сокровенным – то бишь денежками – делились, вопрос сложный; разберемся, конечно, раньше или позже – но, скорее, позже. Может, шантаж; а может, именно козюлькинские опияв-ленные для запугивания торговцев использовались – так и проще, и надежнее.

Когда же распался паучий центр в лечебнице “Тысяча лет здоровья”, милбрат Кулябов в поисках укрытия добрался аж до Мосыкэ, где и решил спрятаться у знакомых человеконару-шителей. Не хотел лечиться? Или приказ выполнял? Или случайно так совпало?

И где он, интересно, Крюка повстречал? Или они вместе из Александрии бежали?

Почему же они торопились? Или, говоря по существу, почему их торопил тот, чью волю они выполняли? Что в этом Мине такого?

А потом ценнейший гроб запросто на улицу кинули. При человеконарушительской-то любви к чужим ценностям!

Да это же просто вызов. Этакую улику так вот запросто…

Ах, с опиявленными бы побеседовать!

Никогда и никто еще не проводил допросов опиявленных, и Богдан понятия не имел, как несчастные к этому отнесутся и какова будет ценность их показаний. Сейчас все трое захваченных заклятых, покорные, как овечки, содержались в изоляторе ведомственной лечебницы Управления. Богдан на всякий случай задержал их отправку в столицу, ибо хоть попытаться поговорить с ними надлежало обязательно – не для того, чтобы сведений добиться каких-то, но, быть может, малую зацепку обрести для дальнейших рассуждений; однако минфа не мог решиться. Требовать показаний, произнося слово власти, — было подло. Рассчитывать на чистосердечность опиявленного – глупо.

И кроме того, Богдан совершенно не представлял, каковы могут быть последствия, ежели, скажем, приказ рассказать о чем-то столкнется с ранее данным приказом никогда о том не рассказывать. Не приведи Бог, человек с ума сойдет… с собою покончить попытается, как бояре, от взаимоисключающих-то позывов…

А лечить и допрашивать уж потом – это не один месяц, и даже не два… Дело же отлагательств не терпело.

Богдан вздохнул и снял очки. Виски ломило, и он, прикрыв глаза, принялся их массировать пальцами.

Из репродуктора исчезающим писком, навроде комариного, пел знаменитый в сем сезоне сладкоголосый отряд “Девицы-красавицы”. “Ой ты миленький мой еч, — озорно и задушевно выводили девицы, — ты мне, дроля, не перечь. Чем за аспидом гоняться – лучше на перинку лечь…”

Богдан открыл глаза.

— Хорош совет, а? — мрачно спросил он.

Баг перевел на него ничего не выражающий взгляд.

— Что?

Судя по всему, Баг вообще не слышал песни. Богдан смутился и сунул лицо в очки.

— Ну, интересненького нашел? — спросил он.

Баг чуть пожал плечами.

— Для нас – ничего. Дом этот, на Спасопесочном – казенный оказался.

Концерт, видать, закончился – отчетливо пропиликали сигналы точного времени. Едва слышный голос диктора принялся излагать какие-то новости.

— И представь, еще осенью его должны были поставить на капитальный ремонт. — Баг ткнул пальцем в лежавшие у него на коленях бумаги. — Жильцов расселили… И тут внезапно перечисление денег отчего-то затормозили, а пока суть да дело, все квартиры предложили от городской казны в краткосрочный наем для желающих… Сидит у них там умник, видно, большой по деньгам. Но надо было плату назначать ниже, либо дом сперва хоть маленько подлатать… тогда бы отбою не было от желающих – центр ведь. А тут…

— Только Саха Рябой и соблазнился, — сокрушенно качнул головой Богдан. — Хацза ему в центре понадобилась…

“Сам соблазнился или подсказал кто?” — мелькнула странная мысль. Она не была порождена никакими событиями и фактами; но уж слишком все теперь напоминало Богдану кем-то разыгрываемую пьесу. Партию. Ровно кто фигурками по доске шахматной водил. Следя за одной фигуркою, замысла игрока ввек не поймешь, будешь думать, что это она сама с клетки на клетку скачет, — ан на самом деле… В двух ведь шагах хацза от гробницы Мины. Семь минут ходьбы… Случайность?

Ечи примолкли, вновь погрузившись в свои невеселые думы.

“…Согласно последней воле покойного, — попискивал в тишине диктор, — собрались лишь ближайшие друзья и единочаятели. Траурная процессия проследует от делового центра «Сытые фениксы», где только что завершилась гражданская панихида, до Огоньковского кладбища…”

Богдан на миг потерял дыхание.

— Слушай, еч, — негромко, боясь поверить, проговорил он. Баг, оторвавшись от рассеянного разглядывания бумаг на коленях, поднял голову. Взглянул на минфа настороженно и выжидательно. — Мне все время не давала покою мысль, будто я слышал что-то… до дела до нашего прямо относящееся. А вот сейчас вспомнил. Покуда меня несли, я на морозце, видать, на краткий миг очухался… или когда в комнатушке той на пол кинули… Даже сказать точно не могу когда, я потом опять отключился. Но слышал… и это не Пашенька со товарищи болтали, а Крюк с Кулябовым. По-моему, Крюк сказал: “Полежит тут до окончания похорон, а мы когда закончим, придем, сменим этих и его отпустим”. Понимаешь?

— Каких похорон? — спросил Баг.

Богдан лишь поднял палец в направлении репродуктора, предлагая прислушаться.

“…виднейший деятель баку, один из патриархов мосыковского делового мира…” — сугубо печально вещал диктор.

“Нет, — из последних сил сказал себе Богдан. — Не может быть. Просто-таки быть не может!”

Как это излагал Возбухай Ковбаса? “Все живут, как живут – а этим неймется. Ровно кошка с собакой, каждый Божий день, каждый…”

Ежели они Анубиса на синагогах рисуют, то…

Не исключено.

Не исключено!!!

Прости нас, Господи… Всех нас.

— Вот почему они торопились, — сказал Богдан.

— При чем тут похороны? — дернул бровью Баг.

— Ох, я тебе не сказал, наверно… Мне это самому до сей минуты глупостью какой-то казалось, к реальности отношения не имеющей. Баку уж который год носятся с мыслью покончить, как они говорят, с идолопоклонством и похоронить Мину по-человечески.

У Бага от недоверчивого изумления вытянулось лицо.

— А где легче всего похоронить такое? Чтоб никто ничего не заподозрил, чтоб и следов никто никогда не нашел? — спросил Богдан. И сам же ответил: – Да в могиле, Баг. В могиле, предназначенной для другого.

Баг мгновение молчал, осмысливая.

— Это же фанатизм, — медленно, словно бы с неудовольствием пробуя на вкус непривычное и неприятное слово, произнес он.

Богдан печально улыбнулся краешком рта.

— Видел бы ты вчера вечером Кова-Леви, — сказал он негромко. — Вроде бы демократ, а по сути – чистый фанатик…

— Думаешь, и впрямь варвары подучили?

— Не исключаю.

— Но зачем?

— Помнишь, — сказал Богдан, помедлив, — как Учитель ответил, когда My Да спросил его: встречаются ли, мол, люди, у которых подпорка их Неба состоит в том, чтобы ломать чужие подпорки?

— Учитель вздохнул и отвернулся, — без малейшей паузы ответствовал Баг.

— Именно. Так ему, видать, тошно было от таких, что он даже язык пачкать не захотел.

На несколько мгновений установилась тишина: напарники не столько пытались осмыслить новый взгляд на события, сколько привыкали к нему. Потом Баг недоверчиво покрутил головой.

— Но какого Яньло они гроб на улице валяться отставили? — тихо, с нескрываемым раздражением проговорил он. — Будто нарочно всем сообщили: это не имущественное хищение, это иное! Ведь ясно ж было, что гроб тут же найдут и раззвонят во всех новостях!

— Может, нести было уж очень тяжело… Их же только трое, опиявленных-то. Сами-то баку, верно, ручек своих марать не захотели, на рабов все взвалили. Для них же это норма, идеал общественного устройства – частные-то рабы… А опиявленные – чем не рабы, Баг? — Минфа запнулся. — А может, для форсу человеконарушительского…

— Что же, — задумчиво пробормотал Баг, — баку эти – они разве человеконарушители?

Ечи опять помолчали.

Вдруг Богдан резко попытался встать – и его повело в сторону. Едва не падая, он ухватился обеими руками за подлокотник кресла. Устоял. В висках били чугунные колокола. А уж в затылке…

— Как ты, еч? — порывисто вскакивая, спросил Баг; лицо его, казалось совсем уж закаменевшее, отразило неподдельную тревогу.

Богдан перевел дух и выпрямился.

— Лучше на перинку лечь… — пробормотал он. Вдругорядь глубоко вздохнул. — Баг, нам туда ехать надо. Понимаешь, если все это и впрямь так, то… Мы, люди сторонние, и то догадались. А хемунису, у которых идея баку похоронить Мину давно на зубах навязла, догадаются еще скорее. Как только они услышали по новостям, что фараона схитили да что гроб выброшен за ненадобностью, а сама мумия невесть где… там, на кладбище, сейчас такое может…

— Тридцать три Яньло… — пробормотал Баг и, ладонью хлопнув по столешнице, размашисто тиснул кнопку вызова дежурного вэйбина. — Повозку нам немедля! — рявкнул он в едва распахнувшуюся дверь кабинета.


Огоньковское кладбище, 7-й день двенадцатого месяца, четверица, ближе к вечеру

Они опоздали.

Оставив повозку у самых кладбищенских врат, рядом с пустыми повозками внешней охраны, на коих, видно, прибыли сюда скрытно блюсти порядок вэйбины, человекоохранители припустили по узким тропам, проторенным на заснеженных аллеях, поспешили мимо упокоенно присыпанных инеем обелисков и склепов, крестов и памятников, жертвенников и могильных плит – туда, откуда доносился смутный, но отчетливый в тиши мосыковской окраины гул голосов. Баг с трудом смирял бег; Богдан, в съехавшей набок шапке-гуань, путаясь в длинных полах дохи, выбивался из сил. Редкие посетители кладбища смотрели на них кто с изумлением, кто сочувственно – видать, принимали за опоздавших на похороны баку.

Вот уже меж дерев видна небольшая, но явственно расколотая на два враждебных лагеря толпа. Вот уж отчетливы стали выкрики: “Не позволим!” — “Вскройте!” — “Вам никто не мешал прийти на панихиду и убедиться в злокозненности ваших выдумок, пока гроб был открыт!” — “Откройте немедленно! Мы знаем, что он там!”

И разумеется, время от времени разносился бьющий по нервам, словно визг электрической пилы, торжествующий фальцет Кова-Леви.

Первым повстречался человекоохранителям стоявший поодаль от центра событий, еще на аллее, длинный молодой человек в щегольском теплом халате и с вдохновенно бледным лицом; он откровенно, но негромко посмеивался и в то же время успевал грызть карандаш и строчить что-то в большом блокноте. Глаза его блистали. Оглянувшись на приближающийся топот, он радостно заулыбался и, чуть иронично поклонившись Багу, тоже негромко, однако же вполне отчетливо произнес: “Я же говорил! Хотели жабу пить – удрала, тогда впились друг другу в хвост!”

— Кто это? — с хриплыми всхлипами дыша, пробормотал Богдан.

— Случайный знакомец… Мастер изящного слова, — ответил Баг. — Кажется, не любит ни хемунису, ни баку… Теперь я его понимаю.

Ланчжуну при виде азартно черкающего в блокноте поэта на какое-то мгновение показалось, будто он встретил гостя из предыдущей жизни. С того момента, когда они со Стасей приехали в Мосыкэ и зашли перекусить в “Ого-го!” прошла, не иначе, вечность. А то и две.

Аллея кончилась.

Картина была близка к святотатственной.

Посреди небольшой прогалины, еще не занятой местами последних упокоении, по обе стороны отрытой, видно, еще с вечера просторной могилы громоздились две кучи вынутого грунта; большой цветистый гроб, уж накрытый массивною резною крышкою, стоял с южной стороны ямы, в изголовье.

И, точь-в-точь как две кучи, по обе стороны распахнутого в ожидании зева земли стояли, отчетливо разделенные им, две небольшие группы людей со стиснутыми кулаками, и глаза их равно сверкали безумием.

А поодаль, по другую сторону могилы, оторопело, но хищно, со знанием дела глядели на происходящее выпученные глаза телекамер, и сниматели, кусая губы то ли чтобы не смеяться, то ли от ужаса или стыда, увековечивали сей раздор, словно бы он был очень, очень важен для страны и для ее будущего.

Пожилой низенький преждерожденный, одетый нарочито просто, ровно только что, накинувши душегреечку, от токарного станка отошел, взгромоздился, оскальзываясь и осыпаясь на худо смерзшемся за не слишком-то морозную ночь песке, на одну из куч и, разбрасывая отчетливо видимые облачка пара то вправо, то влево, начал кричать, стуча кулаком в пустоту:

— Это вопиющее святотатство! Нарушены все границы сообразного поведения! Эти алчные пиявицы в образе человеческом готовы посягнуть на самое дорогое для простых людей! Мы требуем, чтобы гроб был открыт! Мы уверены, что в нем спрятана наша святыня!

Богдан узнал по фотографиям Тутанхамона Несторовича Анпичментова; в иерархии хемунису он носил высший титул – Тень Гора на Земле.

— Повторяю! — зычно крикнул стоявший напротив него вальяжный красавец в роскошном европейском платье; то был Великий Кормчий Небесной Ладьи баку Егорий Тутанхамонович Подкопштейн. Собственно, Тени Гора на земле он приходился родным сыном – но еще полтора десятка лет назад, начавши восхождение из рядового баку в вожди, сменил фамилию, чтоб не иметь с отцом ничего общего; сыновняя непочтительность тут открывалась вопиющая. Богдану помнилось, что Егорий принял фамилию супруги; одно время злые языки поговаривали, будто Великий Кормчий и сошелся-то с нею исключительно из желания фамилию сменить – ибо развелся, не прожив вместе и полугода. Если так, то сей хитрый маневр вполне удался.

Прямо за спиною Подкопштейна стоял, пылая праведным гневом, Кова-Леви и шустро шевелящий губами переводчик, как то и надлежало, неслышно бубня, склонялся к его плечу.

— Повторяю! — и впрямь повторил Великий Кормчий. — Гроб с телом безвременно почившего Худойназара Назаровича был открыт для прощания начиная с одиннадцати часов! Почему бы вам было не прийти туда своевременно? Зачем этот скандал? Это, как говорят в подобных случаях наши заморские друзья, провокация! Несомненно!

Язык у него явственно был подвешен не в пример лучше батькиного.

“Однако ж, — отпыхиваясь после бега, вспомнил Богдан то, что поведал по радио чтец новостей, — согласно завещанию, на панихиду допускались лишь ближайшие друзья и ечи… так что, похоже, врет Кормчий…”

— Да откуда нам было знать? — захлебываясь от ярости, усугубляемой непробиваемым самомнением родного сыночка, закричал Тень Гора. — Да такое в голове не умещается! А о том, что гроб нашли на дороге, в новостях передали только три часа назад!

— Что делать будем, еч? — спросил Баг тихонько.

Богдан натужно переводил дух.

— Повременим, — выговорил он сипло. — Все одно уж… Пусть идет, как идет, — вдохнул, выдохнул и добавил: – Покамест.

— Открывай!! — крикнул кто-то из хемунису.

Потом еще:

— Сами откроем!!

Покатился глухой, неразборчивый рокот. От глаз Богдана не укрылось, как Великий Кормчий украдкой торжествующе переглянулся со стоявшими рядом единочаятелями. Похоже, тут готовился какой-то нежданный поворот.

— Однако ж, — перекрывая ропот, продолжил Великий Кормчий, — мы, стремясь продемонстрировать свое терпимое к хемунису отношение всем, а в первую очередь – международной общественности, коей мы столь многим обязаны, — и он сделал вежливый, почтительный кивок в сторону Кова-Леви (обычно ордусяне этак лишь прямым предкам по мужской линии кланяются), — мы склонны выполнить вашу просьбу. Цените это! Помните это! Убедитесь, несчастные маниаки, что ваши подозрения беспочвенны. Более того – они аморальны и глупы!! На ваш террор мы отвечаем примирительно и цивилизованно, как то и подобает людям истинной веры!

Он повернулся назад и повел бровями. Двое рядовых баку споро выскочили из задних рядов и подбежали к гробу.

Лицо Кова-Леви страдальчески замерло.

“Стало быть, открывать гроб прилюдно этот красавец отнюдь не опасается”, — подумал Богдан.

“Ну, в гробу не фараон”, — подумал Баг.

Великий Кормчий был невозмутим, но глаза его горели от плохо скрываемого предвкушения торжества.

Великое небо смотрело на все это с высоты. С веток лип смотрели вороны… Они привыкли, что после прощального поминания вокруг свежих могил остается много крошек.

Все напряженно замерло.

Тишина воцарилась такая, что, казалось, если прислушаться повнимательней – можно услышать, как неторопливо оплывает к горизонту едва просвечивающее сквозь облака и морозное марево рыжеватое пятно солнца.

Повинуясь усилиям двух пар слаженно сработавших рук, крышка поднялась, завалилась набок, стряхнув с себя вороха роскошных цветов, и боком опустилась на снег. Просторное “ах” пронеслось над поляной.

В гробу лежал Худойназар Нафигов.

“Сейчас начнется…” — с ужасом подумал Богдан.

“Ну, теперь они разойдутся вовсю”, — с каким-то непонятным злорадством, вызванным, вероятно, неприязнью и к баку, и к хемунису, подумал Баг.

Баку взорвались возмущенным ором; птиц смело, и они, множа шум и сумятицу, с хриплым граем заметались над кладбищем.

— Позор!

— Эти хемунису совсем потеряли совесть!

— Нарушить покой усопшего!

— Друа де л'омм!

— Все мировое сообщество с гневом и презрением!

— Окаянные! Как вы теперь будете людям в глаза глядеть?

Совершенно обескураженный Тень Гора, едва не потеряв равновесия, съехал с кучи и как-то стушевался, пропал за спинами единочаятелей. Зато Великий Кормчий раздулся от торжества едва ли не вдвое.

— Можно закрывать гроб? — издевательски осведомился он в сторону хемунису, ни кому конкретно не обращаясь. Естественно, ему никто и не ответил. Он сделал знак, и рядовые баку сызнова взялись за крышку; крышка опять взмыла над снегом и, чуть поворочавшись на весу для вящей точности, улеглась на подобающее место. — А теперь вон отсюда! — громовержцем возгласил Великий Кормчий, простирая руку в сторону далекого выхода с кладбища. — Вон, презренные! Это насилие, это вопиющее нарушение прав человека не забудется вам никогда! Вон!! Мы приступаем к последнему прощанию!

Задние хемунису и впрямь потянулись в глубину аллеи – нерешительно, робко, поруганно… Вслед им летело слаженное, возмущенное: “По-зор! По-зор! По-зор!”

Великий Кормчий сиял так, словно удался некий самый сокровенный его замысел.

Баг наклонился к уху Богдана.

— Еч… — прошептал он. — А ведь они еще в начале ночи торопились… Зачем, ежели панихида была только с одиннадцати утра?

— То-то и я думаю… — тоже шепотом ответил Богдан. — Могила-то еще с вечера была отрыта…

Эта же самая жуткая мысль – не иначе как от полного отчаяния – пришла в голову и Тени Гора. Покинуть поле боя, не сделав какого-то последнего усилия, он не мог; Анпичментов понимал, что его секта только что потерпела здесь сокрушительное, вполне вероятно – фатальное, непоправимое поражение.

Маленький, в куцей своей душегреечке он подскочил к великолепному Великому Кормчему и вцепился ему в рукав. Казалось, сейчас начнется драка – и Баг шестым чувством опытного человекоохранителя ощутил, как, верно, где-то поблизости, среди деревьев напряглись старшие нарядов, коим вменялось в обязанности не допустить при стычке двух сект явного безобразия. Пустые повозки Управления у врат кладбища недвусмысленно свидетельствовали, что городская управа не исключала и такого развития событий.

— Нет! Не все так просто! — срываясь на взвизги, крикнул Тень Гора. — Вы хитры, да и я не промах! — Он, ровно упругая и неутомимая обезьяна (“Победит обезьяна!” — разом вспомнили Богдан и Баг), отпрыгнул от остолбеневшего под таким напором Кормчего и, едва не свалившись вниз, заплясал, пытаясь удержаться, на самом краю могилы. Принялся тыкать в нее пальцем.

— Могилка-то мелковата для такого гроба! — словно злорадствуя, воскликнул он.

В наплывающих мало-помалу синих сумерках лица сектантов начали терять отчетливость – и все же Богдану показалось, что по лицу доселе неизменно уверенного в себе Великого Кормчего пробежала легкая тень растерянности. Впрочем, он тут же взял себя в руки и затрубил с прежним апломбом:

— Ну, хватит! Мы долго терпели, но это переходит все границы! Ваша секта должна быть запрещена! Мы войдем с соответствующей законопросительной инициативой в мосыковский гласный собор! Немедленно покиньте приют скорби!! Не оскверняйте юдоль сию мерзкими инсинуациями!

— Ладно, ладно! — весь трясясь от возбуждения, ответствовал Тень Гора. Он понимал, что идет, как говорится, ва-банк и рискует сейчас, в эти мгновения, всем. Самим существованием своей секты, быть может. Но кровь уже ударила ему в голову; Анпичментов не мог остановиться. — Уйдем! Но сперва могилку-то – разроем!!

“Господи, что сейчас будет…” — подумал Богдан.

“Ну, сейчас такое будет!” — подумал Баг.

— Не сметь!!! — заорал уже из сердца, без всякой театральности Великий Кормчий.

— Разроем!!

— Не гневите Pa!

— Тут ле монд!

— Где лопаты? Лопаты!!

— Здесь лопаты!

— Не сметь, презренные!

— Лё тоталитаризм ордусьен!

— Мы не позволим надругаться!

— За Мину глотки вам всем порвем, варвароиды!

— Ну ройте же быстрей, свет уходит!

Эта простая и, в отличие от предыдущих, довольно спокойная реплика одного из снимателей, казалось, парализовала волю баку к сопротивлению. Вдруг снова стало тихо. Великий Кормчий в отчаянии озирался, но уже не ведал, что предпринять. Действительно, если уж позволил открыть гроб, то почему бы не позволить немного углубить могилу? Если бы невозбранный ор продолжался, он и его сторонники, да еще с Кова-Леви заодно, наверняка переорали бы хемунису и не подпустили их к могиле; но простая честная просьба едва ли не единственного человека, который здесь не кричал, не буйствовал, а работал, в одно мгновение повернула дело.

Драка не состоялась.

Богдан вытянул шею, чтоб лучше видеть, и, сам этого не замечая, что было сил вцепился в руку еча.

Не прошло и минуты, как лопаты ударили во что-то твердое.

— Ага!!! — нечеловеческим голосом победно закричал Тень Гора; от его смятения мигом не осталось и следа. — Ага!!! Что там, ребятушки?

— Сейчас… — глуховато раздалось из могилы. — Сейчас, соскребем маленько… Тряпка какая-то… заледенела… Ой!

— Это провокация! — едва слышно во вновь поднявшемся безумном гвалте закричал Великий Кормчий; даже его прекрасно поставленного голоса уже не хватало. — Это провокация наших недругов!

И тут не выдержал Баг.

— Вот сейчас мы и разберемся, чья это, тридцать три Яньло, провокация, — сказал он, выходя вперед и показывая пайцзу.

Следом за ним, приволакивая очень некстати и очень больно защелкнувшуюся в колене ногу, путаясь в полах дохи, вышел Богдан.

Сперва утихли главные действующие лица. Ропоток второпях передаваемого известия пробежал от центра на края – и стало тихо. Молчал даже Кова-Леви. В могилу спрыгнули еще двое хемунису, им кинули веревки.

А где-то, в общем, совсем неподалеку отдыхала после утренней схватки раненая Чунь-лянь… и, наверное, ждала. И Стася ждала… наверное. А в Александрии ждала Фирузе. И где-то уже не ждала Жанна – а если и ждала, то уж не Богдана. И многие ждали многих.

Где-то совсем неподалеку все люди кого-нибудь да любили.

Некоторые расставались, разлюбив. Некоторые плакали, потому что расставались, не разлюбив. Некоторые смеялись, встречаясь. Некоторые целовались. Некоторые рожали детей.

Там была жизнь.

А здесь было кладбище.

Через каких-то пять минут покрытое вполне современной простыней каменное тельце легло рядом с гробом Худойназара Назаровича. Все молчали. Все понимали, что сотворилось нечто невообразимое.

— Это провокация, — нервически облизывая губы, искательно заглядывая в глаза нежданно-негаданно объявившимся человекоохранителям, все повторял да повторял Великий Кормчий. — Это они… — И его дрожащий палец с холеным ногтем беспомощно торкался в сторону ошеломленно торжествующих хемунису. — Они… Откуда бы они иначе знали… — И вдруг отчаянно закричал, понимая, что это единственное объяснение, которое может его и его сподвижников спасти: – Это они сами закопали! Хемунису сами зарыли свою святыню!

— Ля провокасьон хемунист! — с готовностью подхватил верный Кова-Леви, как только переводчик донес до него смысл последнего заявления Великого Кормчего.

— Снимите простыню, — тихо сказал Богдан. — Надо уж окончательно убедиться. Вдруг это не он. Вдруг бревно завернуто…

И вот тогда произошло самое странное.

Простыня спорхнула в сторону. Блеснуло золото маски; Богдан узнал Мину. Все, кто стоял в первом ряду, сгрудились вокруг святыни.

Неизвестно, кто заметил перемену первым.

Наверное, сразу все.

Почерневшие, иссохшие пальчики фараона, запеленатого в отвердевшие от лета веков покровы, по-прежнему покойно лежали на папирусе, но на желтоватой его глади, вместо древних птичьих и лапчатых письмен, темнели выведенные словно бы очень старательным, но едва освоившим русскую грамоту ребенком разлапистые, начертанием схожие с иероглифами печатные буквы.

“Как вы все мне осточертели. И те и другие”.

— А-а-а-а!!

Тоненький крик Тени Гора пронзил заснеженную тишину зимнего вечера. Зашатавшись, щуплый Анпичментов, ровно подкошенный, повалился в снег прямо у мумии и, уткнувшись в нее лбом, обиженно заскулил.

Победа не пошла обезьяне впрок.

Трясущийся Великий Кормчий, стараясь не глядеть на искренне изумленного Кова-Леви, прятался от единоверцев за спинами человекоохранителей и беспомощно лепетал побелевшими гумами:

— Я… я не… оно само… папирус я не менял… само… оно само как-то…

И это было признанием.


Мосыковское Управление внешней охраны, 7-й день двенадцатого месяца, четверица, вечер

— …С Сахой Николаевичем Штырником… Сахой Рябым, как вы его зовете… я знаком много лет. Не близко, но… начинали вместе на Ненецком. Он шкурками торговал с лотка, я тоже в торговлишке свои силы решил в ту пору попробовать… не задалось, но связи приятельские остались. Я и ведать не ведал, что у него целая шайка, лихоимствующая на рынке! Ведать не ведал! Только от вас вот нынче и узнал… Вы мне верите?

На Великого Кормчего жалко было смотреть.

Баг и не смотрел. Выкурив очередную сигару, он сызнова позвонил в гостиницу осведомиться о здоровье Чунь-лянь; на сей раз она сама взяла трубку и поведала ему, что с нею все в порядке, она чувствует себя отлично, отчеты и она, и оба студента написали по правилам, во всех подробностях и теперь они ждут дальнейших распоряжений – каковые Баг так вот с ходу в сложившейся ситуации придумать не сумел и просто велел всем ждать его прибытия. Теперь, пока Богдан мягко и задушевно беседовал под магнитофон со сразу признавшим себя заблуждением Великим Кормчим и получал от того признательные показания, Баг присел в уголку перед “Керуленом” и блуждал в сети; история дома, в котором так легко оказалось устроить хацзу посреди Мосыкэ, не давала ему покоя. Странная нерадивость местной управы уязвила честного человекоохранителя в самое сердце.

— Верю, — честно ответил Богдан. — Отчего же мне не поверить вам, подданный Подкопштейн, если у меня нет ни малейших фактов, свидетельствующих о том, что вы кривите душою?

— Не кривлю… ни в коем случае не кривлю. Все как на духу. Разве же я не понимаю? Вот… А идея фараона похоронить по-человечески… Ну как вы не можете понять, что это человеколюбиво!

— Не могу, — сказал Богдан. — Мне кажется, что это вправе делать лишь те, кто в него верит. Если бы это показалось им самим сообразным. Только они.

— Но вдруг они просто решиться не могут? Надо им помочь!

— Ежели бы вы вдруг, спаси и сохрани нас от такого случая Пресвятая Богородица, увидели человека, который хочет подпалить Храм Конфуция или, скажем, Александро-Невскую лавру – вы бы ему тоже помогли?

Великий Кормчий опустил голову и ничего не сказал в ответ.

— Вам просто самому хотелось, ведь правда? Именно Мину. Хотелось самому.

— Конечно, хотелось. Конфуций или там Христос – они же… сообразные. Мы в них не верим, но вреда от них нет. А этот помрун окаянный…

— Что ж он вам сделал?

Великий Кормчий долго думал, потом облизнул губы и сказал от души:

— Не люблю. Злой он.

— А вы добрый?

— А я добрый.

— Понятно.

— Я очень добрый. Спросите кого хотите! Да вот хоть Кова-Леви, ему со стороны виднее. Знаете же, наверное: лицом к лицу лица не увидать…

— Понятно-понятно. Продолжайте.

— Я и говорю. Эта идея не давала мне покоя. Покончить с помруном – это значило покончить с хемунису вовсе. С их жестокой, нечеловеколюбивой, тоталитарной верой… Но, с другой стороны, я ведь понимал, что не могу этого сделать. Ни сам, ни перепоручить кому-то из единочаятелей. Это же все-таки преступление…

— Ах, вы это понимали?

Великий Кормчий понурился и спрятал взгляд.

— Конечно, понимал… — глухо пробормотал он.

Потом его вдруг осенила некая мысль; он воодушевленно распрямился и ожег Богдана огнем засверкавших глаз.

— Но ведь всякий крупный, значительный поступок – это преступление! Переступание через нечто обычное, общепринятое, постылое… Без преступления нельзя совершить ничего серьезного!

— А как же столь любезные сердцу вашего иноземного единочаятеля права человека?

— Ну, так смотря какого человека…

— А, ну да. Понимаю. Продолжайте, пожалуйста.

— Нет-нет, это очень важно. Те, кто живет обычной жизнью, по обычаю, для семьи да для государства – им и не нужны их права. Они и так в безопасности… тянут свою жизненную лямку безбедно – как листья неживые по течению плывут. Нужно защищать права тех, кто переступает! Иначе их опозорят, затравят, лишат возможности совершать поступки!

— То есть преступления?

— Ну… если вам угодно это называть именно так…

— А вам угодно называть именно иначе, я понял. Продолжайте, пожалуйста.

— Да, так о чем я… А! Я считал себя должным, обязанным совершить поступок. Помочь хемунису избавиться от их страшного морока хотя бы и против их воли, но… как бы это сказать… Самому совершать уголовно наказуемое человеконарушение мне совершенно не хотелось.

— Это я прекрасно понимаю.

— И своих единоверцев так подставлять я тоже был не вправе, я прекрасно отдавал себе в этом отчет.

— Это делает вам честь.

— И тут… Мы были с Сахой в сауне… знаете, это вроде русских парных, только не русские… и он рассказал, что у него появилось недавно несколько замечательных новых помощников. Один из них, как он сказал, прежде был связным между ним и каким-то из его деловых партнеров в Александрии, но там дела то ли разладились, то ли сам этот связник с сотоварищем не ужился… в общем, он переехал в Мосыкэ.

— Очень интересно. Ваши отношения с Сахой, я смотрю, все же довольно близки.

— Чисто приятельские, уверяю вас! Никаких общих дел, просто по старой памяти раз в месяц-полтора мы потели вместе… ну, разве что пару раз он мне по льготным ценам песцов подбрасывал…

— Ах вот как. При ваших-то доходах…

Баг у “Керулена” на миг оторвался от дисплея и с неприязнью покосился на Великого Кормчего.

— Денег много бывает именно и только у тех, кто умеет их беречь и тратить один лян там, где неделовой человек потратит два! И ведь я же не знал, что эти песцы человеконарушительные!

— Само собой.

Баг вновь уткнулся в экран.

— Вот он и говорит: исполнительные такие, без предрассудков… Главным у них тот бывший связной, а двое других – они тоже александрийцы, но сюда переехали…

Богдан внутренне подобрался.

— Без связей местных, без родни, без тайных мыслей… Чудо, а не помощники. Никто их тут не знает, и нет у них в здешних сплетениях ни малейшей своей корысти – все для дела, все для начальника… И познакомил меня. Связник-то этот как раз подошел, тоже с нами парился.

— А кто еще с вами тогда парился?

— Втроем. Клянусь, втроем.

— Продолжайте, пожалуйста.

— А дальше… Как вы, православные, в таких случаях говорите: лукавый попутал…

— А вы, баку, как в таких случаях говорите?

Великий Кормчий запнулся, пытаясь найти равновесный оборот. На лице его отразилась растерянность.

— А, верно, нету такого… Наверно, надо так сказать: воспользовался случаем. Подвернулся случай… Поймал судьбу за хвост… Нет… погодите. Наоборот. Неудачно вложился… Залетел…

Некоторое время Великий Кормчий с отсутствующим видом беззвучно шевелил губами.

— Нету, — с искренним изумлением подал он голос вновь. — Надо же… Никак не сказать.

— Ладно. Простите, что сбил вас с мысли.

— Да-да. Я все помню… Этот человек, бывший связник, в какой-то момент остался со мной наедине. И вдруг сказал: он давно в глубине души исповедует идеалы баку и рад случаю узреть так вот запросто Великого Кормчего Небесной Ладьи Ра… И заявляет, что готов передать себя в мое полное распоряжение. Причем и за друзей своих из Александрии поручился.

— Ага.

— Это был такой соблазн. Понимаете? Страшный соблазн. Поручить священное дело изъятия помруна из его дурацкой пирамиды и захоронение его пришлым, никому тут не известным людям, да еще и связанным, скорее, не со мной, не с баку, а с Сахой…

— Очень человеколюбиво. То есть ежели дело бы как-то всплыло, виноват оказался бы Саха… торговец, как вы думали. Не слишком-то чистоплотный торговец, который польстился на ценности гробницы… А вы – в стороне.

— Н-ну… примерно так. Но ведь цель-то какова была!

Баг, не поднимая глаз, шумно вздохнул и закурил. Богдан понимал, что друг краем уха прислушивается к этой исповеди и у него явно кулаки чешутся накостылять Кормчему по шее. Это по меньшей мере – по шее…

Богдан показал Кормчему фотопортрет Кулябова.

— Этот?

— Да, он…

— А вот этих вы встречали? — И на стол перед подданным Подкопштейном легли фото двух других опиявленных. Великий Кормчий внимательно, чуть щурясь, всмотрелся и отрицательно покачал головой.

— Нет, с этими я никогда не встречался.

— Хорошо. И что было дальше?

— Дальше… Я седмицы две колебался. Как-то на душе кошки скребли… Но не устоял. Не устоял. Такой случай! А когда я узнал, что Кулябов снял квартиру рядом с пирамидой – я понял, что это указующий перст Ра. Ладья поплыла…

— Давно вы это поняли?

— На прошлой седмице… во вторницу. Я намекнул этому… — Кормчий шевельнул пальцами в сторону лежащей на столе фотографии Кулябова. — Он был в восторге. Он полностью меня поддержал. Он словно бы ждал этого разговора, словно был готов к нему, и я подумал, что мысль украсть и похоронить Мину и ему в голову приходила… а значит, и не только ему, значит, многим ордусянам это по душе, только они не решаются или возможностей не имеют… Мне выпала счастливая и великая судьба сразить дракона!

— О!

— И когда скончался Худойназар Назарович, я понял, что час пробил.

— Понятно. Но вот что скажите мне, Егорий Тутанхамонович… Я все, что вы рассказали, понимаю. Принять или одобрить – вы уж простите, никак не могу… но понимаю. Одного я не понимаю. Зачем было бросать гроб на улице? Ведь если бы не это, хемунису нипочем не догадались бы так быстро, что похороны Нафигова – это еще и похороны Мины…

Красивое лицо Великого Кормчего страдальчески перекосилось.

— Понятия не имею! — с болью сообщил он. — Понятия не имею! Помощничек… такую глупость сделать! У меня просто душа в пятки ушла, когда я услышал по радио… И я его, помощничка этого, ведь не видел больше, так что и спросить не мог, с какой такой радости он, по сути, дал хемунису знак… — Кормчий запнулся, а потом наклонился через стол к Богдану и доверительно сообщил: – А ведь поначалу я, My Да, еще и обрадовался. Когда хемунису заявились… Я сразу сообразил, что они потребуют открыть гроб. Мне бы сразу это сделать – они бы ушли… А я решил их опозорить вконец. Чтоб они скандал перед камерами устроили из-за гроба, чтобы вдоволь накричались, чтобы на нерв все изошли… Я-то знал, что в конце им уступлю – и в гробу не будет их проклятого помруна! Что мне стоило им сразу уступить…

Он подпер щеку кулаком и умолк. Богдан несколько мгновений поразмышлял, что бы еще спросить, — но все казалось предельно ясным. То есть с Кормчим все казалось предельно ясным. Дело же в целом по-прежнему пребывало в полном мраке. Одно было ясно, пожалуй – Кова-Леви тут ни при чем. Не он обезьяна.

И не Анпичментов. В этом Богдан тоже рискнул бы поручиться.

— Хорошо, подданный, — сказал Богдан, из последних сил превозмогая головную боль. — Сейчас вас уведут, и… отбывать вам пожизненно с бритыми подмышками, помяните мое слово.

Красавец Кормчий искренне изумился.

— Почему это? — с вызовом возгласил он. — Я законы знаю! Хищение стоимостью с убранство Мины наказывается не более чем двумя годами!

— Хищение? — уже не скрывая раздражения, повторил Богдан. — Нет так все просто. Согласно статье двести семьдесят шестой Танского уголовного уложения, посвященной хищению изображений Будды или даоских небесных достопочтенных, хищение священных предметов наказывается согласно их стоимости только для людей, кои не исповедуют ту религию, к каковой принадлежит данное божество или данный святой. Если же на священный предмет посягнул человек, исповедующий именно ту религию, в понятиях каковой сей предмет и является священным, наказание возвышается до пожизненной ссылки с принудительными работами, каковая в нынешние времена уж не применяется, а взамен исполняется бритье подмышек с последующим пожизненным.

— Так я об этом и говорю! — возмутился Кормчий. — Вот если бы Мину украл хемунису…

По лицу все уже понявшего Бага пробежала ядовитая ухмылка.

— Я берусь доказать в любом суде, подданный, — устало сказал Богдан, — что, коль скоро захоронение Мины казалось вам столь важным, вы в глубине души воспринимали его как магическое, ритуальное действие, и следовательно, для вас мумия Мины является предметом религиозного поклонения не менее глубокого, чем и для хемунису. Просто, как говорят математики, с противуположным знаком…

— О, Ладья великая, обмена исполненная… — сокрушенно пробормотал Великий Кормчий, медленно осознавая. Лоб его покрылся бисеринками пота.

Когда его увели, Богдан откинулся на спинку кресла и, морщась от боли, повернулся к Багу.

— Накопал что-нибудь?

— Нет… Все с этим домом чисто. Просто совпало так. Действительно уж начали было деньги из городской казны на ремонт переводить, но в конце десятого месяца платежи отчего-то приостановили… Один Будда, ведает – отчего.

— Да, совпадение… — пробормотал Богдан. Предстояло, похоже, самое неприятное и, что греха таить, опасное – беседа с опиявленными. — Пошли, что ли, с Крюком попробуем поговорить? — как о чем-то совершенно обыденном, спросил он.

Баг мгновение сидел неподвижно, выпрямив спину, а потом резко захлопнул крышку “Керулена” и воззрился на Богдана с явным неодобрением.

— Ты думаешь приказ им дать на дачу показаний?

Богдан отрицательно покачал головой.

— Ни в коем случае. Если им уже дан был приказ на сокрытие такой-то и такой-то информации – а я так думаю, что приказ наверняка был дан, — мы явственно рискуем их психическим здоровьем. Но вот просто поговорить… Ведь они же люди. Могли бы попросту убить меня, если бы были тупыми, что называется, роботами, исполнителями чужих повелений без сердца, без души… ан нет. Вы с Крюком ведь дружили?

— Ну, не то чтобы… все-таки и в возрасте разница, и в положении… Я ему симпатизирую – это да.

— Попробовал бы с ним этак… задушевно.

— Задушевно? — переспросил Баг таким тоном, ровно не понимал сего слова.

Богдан вздохнул. Нельзя. Конечно же, нельзя вмешиваться… это что-то сродни действиям Кормчего – помочь, понимаете ли, хемунису, хоть и против их воли… но он не мог больше терпеть.

— Еч, ты бы Стасе позвонил… — просительно проговорил Богдан. — Почитай, ночь на носу, девушка, уж верно, места себе не находит.

Мгновение лицо Бага не менялось, будто он и не слышал слов друга. Потом стало жестким.

— Она знает, что мы работаем, — отрубил он. — Должна понимать.

Богдан смолчал.

…Есаул Крюк безжизненно сидел на прямом, жестком стуле, привинченном к полу – иных не было в изоляторе, — и остановившимся, погасшим взглядом смотрел прямо перед собой. Куда делась его аккуратность в одежде и щеголеватость облика!

Ечи замерли на пороге. Богдан куснул губу. Баг потянулся было к сигарам, потом отдернул руку. Оба не знали, как начать.

— Максим, вы узнаете меня?

Крюк равнодушно поднял на него холодные, бесцветные глаза.

— Да. Вы ланчжун Багатур Лобо. Я не выполнил ваших распоряжений.

— Оставим это… — пробормотал Баг после паузы.

И тут подал голос Богдан:

— Почему вы так поступили, есаул?

Глаза Крюка перекатились на минфа.

— Я рад, что вы уже пришли в себя.

— Это вы меня ударили?

— Нет. Кулябов. Но это неважно, ударил бы и я.

— Почему?

— Потому что вы мешали.

— Чему?

— Тому, что нужно было сделать.

— Почему это нужно было сделать?

Крюк напряженно молчал, словно бы стараясь сам понять почему. Лицо его задрожало, взгляд ушел в себя. Руки, доселе покойно лежавшие на столе, мелко, судорожно задергались.

“А если спросить прямо, кто велел это сделать? — подумал Баг. И тут же сам себе ответил: – А ну как у него мозги вовсе закоротит?”

“А ведь если бы его вовремя нашли, — подумал Богдан, — есаул был бы уже здоров. И двое других… да как же это их не нашли? Не в степях, не в пустыне… Посреди Мосыкэ сколько времени не могли найти! Вот судьба…”

— Еч, хватит… — пробормотал Баг.

— Вижу… — тихо ответил Богдан. Баг достал из рукава трубку телефона и набрал номер старых Крюков. А когда Матвея Онисимовна ответила, он скупо, бесстрастно проговорил:

— Это Баг, здравствуйте. Ваш сын нашелся.

И не слушая всполошенного, сбивчивого писка в трубке, подал телефон Крюку.

— Хотите поговорить с мамой, Максим?

Есаул Крюк лишь съежился. “Мамо…” — едва слышно прошептал он, вжимаясь спиной в спинку стула, — словно Баг заботливо протягивал ему шипящую кобру. По рябой отщетины щеке есаула, скупо посверкивая в лучах газосветной лампы, медленно покатилась слеза.

— Ничего, — решительно сказал Богдан. — Ничего, есаул. Главное, что мы нашли вас и ваших… братьев по несчастью. Вас вылечат. И Кулябова вылечат… и третьего вашего друга… — Перед глазами минфа все плыло от головной боли. Богдан осторожно огладил затылок и пробормотал: – И меня вылечат…

…В морозной ночи наполненный искрами светлый снег оглушительно скрипел под ногами. Ечи медленно шли кругом занесенного снегом пруда; по берегам, сейчас напоминавшим громадные покатые сугробы, торчали тонкие прутики кустарников с пухлыми, призрачно мерцающими покровами снега на каждом. Тропинка была узкой, и человекоохранителям приходилось идти один вслед другому.

Свежий воздух немного скрадывал головную боль, и прежде чем садиться в повозку и ехать по гостиницам, Богдан предложил немного пройтись и поразмыслить, двинувшись к стоянке не напрямик, а через зеленую зону. Пора было подвести итоги дня. Сил уже совсем не оставалось, но делу не важны наши телесные немощи и хвори. Дело есть дело.

Итоги были неутешительны.

Кто-то чертовски осведомленный, явно могущественный и бессовестный разыграл эту партию с потрясающей предусмотрительностью и точностью – и совершенно непонятно зачем. Чтобы окончательно поссорить и по возможности опозорить хемунису и баку… Нелепость!

Но другого мотива не просматривалось вовсе.

Если же посмотреть именно с этой точки зрения…

— Тут две линии воздействия, — говорил Богдан. — Литературная и погребальная. Литературная началась раньше… Погребальная начала разыгрываться чуть позже. Вероятно, только когда эта наша обезьяна обнаружила заклятых и взяла над ними власть.

— Ты полагаешь, что литературная началась раньше? Но ведь наша обезьяна столкнула писателей тоже с помощью заклятых.

— Понимаешь, Баг… думаю, что много раньше. Многоходовка поразительная… Ведь писателям в голову не пришло бы писать свои опусы, если бы до этого в газетах не поднялась шумиха, если бы тема уже не оказалась, как у них говорят, раскрученной. А шумиха не поднялась бы, если бы не изначальные репортажи Шипигусевой. А она нипочем не заинтересовалась бы этой темой, если бы не попавший к ней обрывок нашего предписания. Но, попади он к любому иному журналисту на планете, тот ничего бы в нем не понял. Только и именно Шипигусева – потому что именно ей мы звонили тогда, именно ее видеоматериалами воспользовались. И именно к ней, с точностью невероятной, залетает этот обрывок. Причем поврежденный на редкость удачно: не читается ничего конкретного, ничего о словах власти – но ровно столько, чтобы заинтересовать журналистку и спровоцировать дальнейший шум. Может такое быть случайностью?

— Тридцать три Яньло…

— А когда дело зашло уж достаточно далеко, наш загадочный некто дожал писателей, подослав к ним двух заклятых с их историями. Если бы не предварительный раскрут через средства всенародного оповещения, оба властителя дум нипочем не клюнули бы.

— Пожалуй. Но тогда получается, что обезьяна имеет доступ к нашей закрытой сети?

— Получается. Более того – не только читает, но и работать в ней может. Именно через нее он послал отрывок предписания журналистке. Так, что и обратного адреса не засечь.

— Как ни крути… — немного невнятно пробормотал Баг, губами зажав сигару и тщетно щелкая зажигалкой Дэдлиба; потом сообразил: “Мороз же!”, несколько мгновений погрел ее в кулаке, потряс, щелкнул. Закурил. — Как ни крути, а такое под силу лишь мощной организации. Заморской разведке, например.

— Все же к этому клонишь?

— Да не то что клоню, — несколько раздраженно проговорил Баг. — Просто, понимаешь, ничего в голову не приходит больше. Саха Рябой тебе по нашим сетям гуляет, что ли?

— Это вряд ли, — согласился Богдан. — Кстати, взяли его?

— А то, — небрежно проговорил Баг и пустил в ночную тьму длинную, чуть фосфоресцирующую струю ароматного дыма.

— То есть наша обезьяна провоцирует, но в то же время полный выбор оставляет тем, кем, казалось бы, играет. Не купись писатели на эти истории, не покажись они им совершенно правдивыми лишь оттого, что очень понравились, — ничего бы не было. Никакого плагиата, никакой ссоры, никаких насмешек…

— И в случае с помруном то же самое. Никто Подкопштейна силком не заставлял употребить ловко подставленных ему заклятых для хищения мумии. Сам решил. Удержался бы от соблазна – ничего бы не было.

— Именно. Только во искушение вводит обезьяна своих испытуемых – но уступить искушению или устоять, то во власти их самих…

— Ни один не устоял! — в сердцах сказал Баг.

— Да. Все чувствовали, что у них цель великая…

— Стало быть, попадание заклятых в поле зрения Кормчего – тоже не случайность. Заклятые работали по указаниям обезьяны… Указание было – делать то, что велит Подкопштейн, а потом засветить его, вывалив гроб посреди дороги. Ясно, что это – знак для хемунису.

— Ну конечно. Однозначно читаемая указка: украли не из корысти, а чтобы похоронить.

— Точно. Хитрец…

— Если бы меня не занесло в нужное время в нужное место, — Богдан погладил затылок, — черта с два мы бы что-то заподозрили. Он бы всех переиграл. И нас в том числе…

— М-да. Своевременно тебе пришло в голову Мине помолиться…

— Да я не молился, — с досадой проговорил Богдан. — Просто поговорить с ним захотелось…

— Так это он тебе ответил? Папирусом-то на груди?

Богдан пожал плечами.

— Может, отчасти и мне… Все было ясно. Кроме одного, самого главного. Кто? У кого такие огромные возможности? И впрямь на заморские спецслужбы согрешить можно… Но зачем им? Только чтобы Кова-Леви лишний раз смог покричать про друа де л'омм? Так он и так каждый день… Возможность и мотив. Возможность и мотив…

За поворотом тропинки уже виднелась будка дежурного вэйбина со светящимся окошком и дальше – стоянка ведомственных повозок. Возможности и мотив… Странные бывают подчас мотивы. Поди разберись… Ведал ли, например, Возбухай Ковбаса, когда обращался к писателям со своей честной, хоть и немного наивной просьбою не поддаваться искушению момента и отнюдь не писать о Крякутном, что именно это обращение как раз и подтолкнет непримиримых хемунису и баку поскорей завладеть нашумевшей темою? Он им про такт да про этику – а они в ответ про неограниченные права творческой личности…

О Господи…

Странная, дикая мысль пришла вдруг Богдану в голову.

Как это обмолвился сам Ковбаса? “Я еще в первый свой срок и сам, и через помощников вразумить их пытался… да тогда же и понял, что они поперешные. Что ты их ни попроси – то они для-ради свободы своей наоборот сотворят…”

В первый срок. Целых пять лет он мог наблюдать хемунису и баку…

И вот теперь попросил. Твердо зная, что и те и другие поступят наоборот.

По спине Богдана словно поползло ледяное крошево. Соловецкая шуга.

Неужели он вчера проговорился сгоряча, когда речь зашла о самом наболевшем?

— Баг, — проговорил он, стараясь говорить совсем спокойно. — А Баг…

— Что?

— Когда, ты говоришь, Крюки заметили, будто у них за клуней ночевал кто-то?

Баг чуть удивленно воззрился на еча сбоку; здесь, возле стоянки, тропинка расширилась, превратившись в расчищенную дорожку, и че-ловекоохранители шли уж не гуськом, а рядом, плечом к плечу.

— Сейчас, погоди… На Воздвиженье.

— Воздвижение Честного и Животворящего Креста Господня, — сказал вполголоса Богдан. — Четырнадцатый день девятого месяца…

— А что такое?

— А градоначальник к ним когда заезжал, они сказали?

— Да несколько раз… — Баг, припоминая, почесал нос. — О, точно! Матвея помянула, будто они это сено примятое с окурками нашли аккурат наутро после того, как Ковбаса к ним впервые заехал проведать и узнать, не испытывают ли старики в чем затруднений…

Богдан даже сбился с шага. Баг поддержал его с неподдельной тревогой.

— Тебе в постель надо, еч…

Так.

Четырнадцатого.

И как раз в тот вечер, уходя, Ковбаса вполне мог увидеть Крюка… и кого-то еще, если есаул был не один. Они, верно, совсем недавно прибыли в Мосыкэ и еще не нашли себе берлоги… Все очень просто. Кто имел доступ к закрытой сети? Ковбаса. Кто мог с ходу узнать Крюка и остальных по фотопортретам из секретного предписания? Ковбаса. Кто знал слово власти? Ковбаса…

Отчего столь нерадиво искали Крюка в Мосыкэ? Почему такие простые зацепки – отцелюбивость есаула, его набожность и внимание к внешности – пришли в голову студентам Бага, а отнюдь не местным человекоохранителям? У вэйбинов-то было сколько угодно времени, чтобы прочесать все “Стрижки-брижки”, церкви и прочие места… Что это, отчего так?

Встреча Ковбасы с писателями была девятнадцатого. А через пару дней – два незнакомца поведали двум писателям свои истории…

А в конце десятого месяца замораживание ремонта дома близ гробницы Мины и сдача помещений в краткосрочный найм… Это к зиме-то! Очень хозяйское решение.

Он тоже не выдержал искушения. Так удобно – все сделать руками заклятых…

Как это сказал Кормчий?

“Цель-то какова была!”

— Да, — мертвенно проговорил Богдан, — я бы сейчас лучше полежал.

Небрежными, привычными взмахами они одновременно показали дежурному вэйбину пайцзы и прошли на стоянку.

Баг уж взялся за ручку дверцы, заботливо приговаривая:

— Вот я тебя сейчас в гостиницу свезу… в “Батькивщину” твою… отдохнешь… Точно лекаря не надо? Точно?

— Баг, — проговорил Богдан, усаживаясь на свое место, — ты вот что… ты высади меня возле городской управы, а? А сам поезжай к себе. Там уж, поди, заждались.

Он и не хотел этого, но как-то ненарочно, само собой подчеркнулась эта множественность: заждались.

У Бага екнули скулы под тонкой кожей щек.

— А ты зачем в управу? — прогревая движок, спросил Баг через несколько мгновений.

— С градоначальником хочу по горячим следам обсудить…

— Я с тобой.

— Да там не очень важно…

— Дело важней всего.

— Поверь, еч, — тихо проговорил Богдан, — это не всегда так.

Баг покосился на него серьезным, испытующим взглядом.

— Опять у тебя озарение?

— Пока не знаю, — спрятав мерзнущие руки в карманы дохи и втянув голову в воротник, нахохлившись, ровно больной воробей, ответил минфа.

— А как ты потом до гостиницы доберешься?

— Как-нибудь доберусь. Не в лесу живем.

Почему-то Багу не хотелось возвращаться в “Ойкумену”. Он сам, верно, не отдавал себе в том отчета – но почему-то побаивался возвращаться. Приятнее и покойнее было бы продолжать расследование; а лучше всего – еще с кем-нибудь порубиться. Однако ж и навязывать свое сопровождение другу он тоже уж не мог. Предложил. Получил ответ. Все.

— Как скажешь, еч, — помрачнев, буркнул Баг и тронул повозку с места.


Городская управа Мосыкэ, 7-й день двенадцатого месяца, четверица, глубокий вечер

Посетителей к Возбухаю Недавидовичу в сей поздний час, уж конечно, не записывали – но сам градоначальник, как с готовностью ответствовал Богдану дежурный при входе, был на месте. В такой день начальнику домой не уйти… Впрочем, и не только начальнику. Здание управы отнюдь не пустовало; нынешний переполох растормошил самые разные городские службы.

Богдан мгновение постоял в пустой приемной, собираясь с духом, потом пальцем поправил очки и постучал. Вошел, не дожидаясь ответа.

Одиноко восседавший перед работающим в углу кабинета громадным телевизором Ковбаса оглянулся.

— А, еч Богдан! — воскликнул Возбухай Недавидович, отключая звук; приглашающе взмахнул рукой: мол, проходи, проходи скорей, — и тут же вновь уткнулся в слепящий экран. Он наслаждался. Он явственно наслаждался тем, что на экране творилось. — Меня предупредили с вахты… Присаживайся! А я тут новости смотрю, успокоиться никак не могу после всего. Что я тебе говорил давеча, а? Ведь как в воду смотрел! Ровно кошка с собакой! Только теперь их вражда им самим боком выходит, весь город в ужасе! Это уж не шутки… Кража, святыню схитили прямо из храма! Насилие – из-за помруна своего в гроб к покойнику полезли без стыда, без совести, могилу осквернили! Святотатство с одной стороны, святотатство с другой…

Богдан медленно пошел в глубину кабинета, освещенного лишь сверканием экрана. Прошел мимо кресла для посетителей, в коем сидел так, казалось, недавно – и по-единочаятельски, без малейших задних мыслей беседовал со старым знакомым. Мимо темной громады стола; на столе, смутно мерцая бликами, маршировали ряды одногорбых телефонов, а посреди торчал черный силуэт самшитового хитреца и пройдохи Сунь У-куна, лукавого и наглого поборника того, что он считал справедливым. Царя обезьян.

Обезьян.

Если у Богдана до сей минуты и были какие-то сомнения, тут они пропали напрочь.

— Здравствуй, прер еч Возбухай… — тихо сказал Богдан.

Градоначальник был радостен и возбужден донельзя.

— Наслышан о том, что с тобой приключилось, сводку мне еще днем переслали… Вот ведь ужас!.. Как чувствуешь себя? Голова цела, я вижу… А я знал! Я предупреждал, да только не слушали меня… Эти аспиды… — От оживления и какой-то едва уловимой неловкости он непрерывно говорил и при том ни единой фразы не мог довести до конца. — Ну, теперь им все! Теперь, после этакого срама, я их в бараний рог сверну. Да и народ меня поддержит. Поддержит, не сомневайся! Жди у себя в столице завтра-послезавтра доклад особый на сей счет, и попробуйте только на тормозах спустить дело… За вечер уж несколько выступлений было с просьбицею запретить обе секты, народ сам, раньше вас, все понял!

Почему-то Богдану вспомнилось, как он уходил вечером вторницы от соборного боярина Гийаса. Уходил и думал: “Плохих людей нет. Все хотят примерно одного, хорошего хотят. Только добиваются этого по-разному, потому что сами разные, так что не вдруг поймешь…”

Однако есть предел, за которым разное становится несообразным. И – недопустимым.

На широком экране беззвучно мелькали уже знакомые Богдану картины омерзительной кладбищенской схватки. Сниматель не упустил-таки свет.

— Еч Возбухай, — негромко произнес Богдан, присаживаясь на ближний к градоначальнику краешек письменного стола, — пока Саха квартиру в Спасопесочном не снял, ты где укрывал заклятых?

Верно, с минуту градоначальник, сидевший к Богдану спиной в сладострастном старании не упустить ни единого столь милого его душе кадра, не шевелился. Его спина, его могучий затылок остались неподвижны – но неподвижность отдохновения после трудов праведных, неподвижность заслуженного праздника в какой-то миг неуловимо сменилась неподвижностью атлета, из последних сил держащего на плечах невообразимый вес. Неподвижностью еллинского атланта.

Потом Ковбаса обернулся.

Левая рука его слепо нащупала пульт управления телевизором, и огромный экран погас. Ечи остались в темноте; лишь с улицы в широкие окна кабинета размашисто скакали веселые, разноцветные отсветы реклам, полыхающих над магазинами и лавками Тверской.

И еще с минуту ечи молча смотрели друг другу в глаза.

— У себя на даче, — глухо ответил затем Возбухай.

— Заметил их, когда стариков навещал?

Градоначальник снова не отвечал очень долго. Потом наконец выговорил:

— Да.

Богдан умолк. Собственно, он узнал все, что хотел. Подробности, частности этого неслыханного деяния – не его, строго говоря, дело; его послали в Мосыкэ не за этим. Но ноги минфа будто приросли к затерянному в темноте ковру.

— Ты давно догадался?

— Нет. Час назад.

Возбухай помолчал, а потом сказал:

— Прости.

Богдан не ответил.

— Я не мог упустить такой случай, — проговорил тогда Возбухай. — Эти сквернавцы, болтуны и себялюбы… Не мог. А остальное… Завтра же, в крайнем случае послезавтра я взял бы Рябого и его шайку, нашел бы всех заклятых там же, на Спасопесочном, — и отправил к вам, в Александрию, лечиться… Они все нужны были мне только до сегодняшнего дня.

— Это я понимаю. Ты вот что мне скажи. Ты думаешь, теперь жизнь станет лучше?

— Да.

— Ты думаешь, если распадутся эти секты, люди, которые в них были, сделаются добрыми и славными?

— Да. Не сразу, но… станут.

— Еч, они были смешными, нелепыми, назойливыми… а станут – озлобленными. Как всякий, кто лишился веры. Чья вера унижена и разрушена. Понимаешь?

Возбухай молчал, грузной черной тенью маяча на фоне полного прыгучих радуг окна.

— Они были, наверное, не очень-то приятными людьми, я согласен, мне тоже так показалось, а ведь я успел пообщаться с ними всего-то час-полтора… Но и к насилию, и к краже подтолкнул их ты. Эту черту они перешли потому, что не выдержали посланного тобой искушения… а обратного хода из-за черты чаще всего не бывает. Да, они могли бы выдержать, но не выдержали, и значит, сами виноваты – так, казалось бы, но… Но сказано: не вводи во искушение. Ты-то ведь тоже… Это же тебе тоже искушение было – встретить Крюка. И послал его кое-кто не нам чета… и ты тоже не выдержал. Тут вы одинаковы, еч Возбухай.

Из черной тишины раздался глубокий, порывистый вздох.

— Я понимаю, еч Богдан, — тяжко выговорил градоначальник. — Не трать слова. Я не мог иначе, они… таким, как они, не должно быть места в нашей стране. Не должно. Они мешают.

— Ты тех, с кем мы оба не согласны, сделал безвинными страдальцами, а того, с кем я всей душой, — преступником! Нельзя так! Нельзя!!

Ковбаса помолчал.

— Спасибо и на том, еч Богдан, — глухо сказала черная тень, и по тону Богдану почудилось, будто седогривый богатырь улыбнулся. — Но… Я просто выполнил свой долг. Как сумел. И готов отвечать, только… — Он запнулся. — Я готов отвечать, но пусть меня судят тайно. Иначе все пойдет насмарку. Еч, если все всплывет – к ним пуще потянутся. И к хемунису, и к баку. А уж чего тут напляшут варвары – и подумать страшно…

— Об этом раньше надо было думать!

Ковбаса не ответил. Слышно было, как он тяжело, с присвистом дышит.

— Еч, — вдруг сказал он тихонько и беспомощно, ровно малый ребенок. — Обещай мне.

— Судрешит.

— Нет! Ты известный сановник, и к тому же, я знаю, к тебе прислушиваются и вовсе наверху… Говорят, если уж ты обещал – сделаешь. В лепешку расшибешься, но сделаешь. Потому, говорят, от тебя очень редко можно добиться обещаний. Вот обещай. Пусть суд – но пусть люди ничего не узнают. А если нет, тогда… — Возбухай опять запнулся, и вдруг похолодевшему от ледяного предчувствия Богдану в последний миг перед тем, как вновь зазвучал басистый, глухой голос Ковбасы, показалось, будто он вот-вот догадается, о чем дальше поведет речь градоначальник, он уж почти догадался; но голос зазвучал. — Знаешь, еч, без моих признаний никто ничего не докажет. Останется только святотатственное хищение, учиненное баку, и безобразное насилие, учиненное хемунису. А я… Харакири всякие у нас не в ходу, но я и попроще придумаю… напьюсь вот и из окошка выпаду с девятого этажа. И все. И вообще никакого надо мной суда.

Темный, спокойный воздух кабинета будто вдруг стал наждачной пылью. Богдан задохнулся.

— Обещай, — повторил Ковбаса тихо. — Либо – либо. Я не могу, чтобы кончилось так… Если все, что я натворил, окажется безрезультатным, оно и впрямь станет просто преступлением. Его оправдывает лишь победа. Не отнимай ее у меня.

Богдан открыл рот и вновь закрыл. Провел ладонью по щеке. В голове вертелись обрывки очень правильных, очень мудрых, очень человеколюбивых и совестливых фраз. Преступление не оправдывается никакой победой… Мы должны говорить народу правду, как бы горька она ни была… Политика должна быть нравственной…

Ворон ворону глаз не выклюет…

Рука руку моет…

— Удельный князь Цзы спросил, как править, — тихо произнес Богдан. — Учитель ответил: “Так, чтобы было достаточно пищи, достаточно военной силы и народ доверял”. Удельный князь Цзы спросил: “Буде возникнет нужда отказаться от чего-либо, с чего из этих трех начать?” Учитель сказал: “Отказаться от достатка военной силы”. Удельный князь Цзы спросил: “Буде возникнет нужда снова отказаться от чего-либо, с чего из оставшихся двух начать?” Учитель сказал: “Отказаться от достатка пищи. Ибо спокон веку смерти никто не избегал, а вот ежели народ не доверяет – государству не выстоять”.

— И я о том же, — так же тихо ответил из темноты Ковбаса.

— Нет, еч, ты совсем о другом, — сказал Богдан. — Говорить правду, чтобы верили, и складно, последовательно врать, чтобы верили, — разные вещи.

— Неважно. Не время спорить о толкованиях.

“Он прав. Я опять срываюсь на слова. Что с них сейчас проку…”

Было очень тихо. Мячиками прыгали цветные отсветы, не вовремя веселясь. Впрочем, это беда всегда не вовремя, а веселью рады все в любой день и в любой час.

Богдан сызнова с силой провел ладонью по щеке. Потом по другой. “Это нечестно! — кричало что-то внутри. — Почему вдруг я один должен решать это? Так нельзя!”

Он поправил очки.

Он не знал, что ответить.

Но уже пора было отвечать.

Баг, Богдан и другие хорошие люди

Александрия Невская, Апартаменты Багатура Лобо, 8-й день двенадцатого месяца, пятница, вечер

Падал неслышно за темным окном снег, и уютно, по-домашнему мурлыкал развалившийся на углу стола Судья Ди – лишь слегка подергивал кончиком пушистого, рыжего хвоста в такт движениям руки Бага, машинально поглаживающей кошачий загривок.

Баг отнял руку, и кот, лениво приподняв голову – ровно настолько, чтобы увидеть хозяина, — глянул на него одним глазом. Нет, вроде бы хозяин не собирается уходить на ночь глядя, хотя… чего только не случается в этом не совсем обычном доме: бывало, и посередь ночи летит куда-то как оглашенный, а глаза целеустремленные такие, весь в себе, цоп меч – и помчался, помчался. Только дверь хлопнет. И опять тихо. Странный дом, что и говорить. Странный.

Хороший.

— Да, хвостатый преждерожденный, вот так вот… — задумчиво бормотал Баг. — Так-то вот… Ты понимаешь, кот, как все непросто? А? — Судья Ди снова приподнял голову и повел ухом. — Ничего ты не понимаешь… А если и понимаешь, то молчишь. И это правильно. Это по-мужски. — Баг потянулся к стоявшей рядом бутылке “Мосыковской особой” и нацедил огненной жидкости в чарку, простую такую чарку, бронзовую, в виде треножника. — Давай-ка, хвостатый преждерожденный, еще выпьем, что ли… — Ланчжун поднял чарку, помедлил немного, потом кивнул сам себе и под пристальным взглядом Судьи Ди опрокинул в рот. — И не смотри так, тебе я не налью. Не жди даже. Ты уже пил сегодня. И не хватало еще, чтобы… — Баг замолчал на полуслове и снова уставился в экран стоявшего перед ним “Керулена”: верный механический помощник уже с полчаса показывал красочную картинку чата “У Мэй-ли”. Баг даже вписал в нужное место свой ник – “Чжучи”, но все никак не решался нажать на кнопку с надписью “Вход”. В преддверии череды празднований Нового по самым разным календарям года чат украсился увешанной яркими игрушками елкой, из-за которой ввысь взлетали стремительные праздничные шутихи, да несколькими искрящимися сугробами. Была еще музыка – но она звучала не в меру жизнерадостно, и Баг ее отключил. Гулкая тишина пустой комнаты, разбавляемая лишь звучным мурлыканьем кота, была ныне честному человекоохранителю милее.

— Знаешь, хвостатый… — Баг поднял бутылку и поболтал остатками эрготоу; пилось легко и привольно, вот только тяжесть на сердце не уходила. — Иногда я тебе даже завидую. Правда-правда, — кивнул он явно заинтересовавшемуся коту, — вот ты – кот и у тебя хвост… — Баг сызнова наполнил чарку. — И ты никого не ловишь, даже мышей… Нет, я не упрекаю тебя, совершенно… Зачем тебе ловить мышей, если у тебя есть я? А… а даже если б ты и ловил мышей, то уж не вникал бы в их мышиные думы, правда? Поймал и съел. — Баг погладил Судью Ди, и тот вывернулся беловатым пузом вверх, прихватил руку мягкими лапами, а потом снова свалился на бок. — Какова цена всех наших побед? — Баг пристально осмотрел чарку, будто видел ее впервые. — Ну и ладно… И ты – просто кот. С хвостом. Вот и все. А я… — Баг махнул рукой. На себя махнул. И выпил.

Потом перевел взгляд на листок бумаги, лежавший слева от “Керулена”, — поверху шла красивая надпись “Ойкумена” и ниже адрес и номера телефонов. А под этим всем начинались строчки, выведенные четким Стасиным почерком.

Строчек было немного. “Дорогой Баг. Не хочу мешать вам в расследовании и вообще. Вы просто созданы друг для друга. Будете всю жизнь вместе бегать по крышам, как дети. А что мне одной сидеть в гостинице? Мне нужен дом. Прощай. Спасибо за все, и да хранит тебя Гуаньинь. Анастасия”.

— Видишь, — размашисто ткнул Баг пальцем в строчки: эрготоу медленно, но верно брал свое. — Видишь? “Не хочу мешать”. “И вообще”. “Дети”. “Анастасия”… Не Стася, а – Анастасия. Понимаешь ты, кот? Понимаешь? — Равнодушный к его душевным терзаниям Судья Ди принялся вылизывать правую лапу. — “Да хранит тебя…” Ах, как все это… — Баг махнул рукой и снова уставился в экран верного “Керулена”.

На душе было пусто. Мысли в голове сбились в какой-то невообразимый комок, и, быть может, впервые в жизни Багу совершенно не хотелось наводить в них порядок: пусть лежат как есть. Подумаю об этом завтра. А сегодня… А сегодня в бутылке осталось еще на четыре пальца эрготоу, сегодня так покойно мурлычет кот, а “Керулен” светится неживыми красками виртуального мира, куда не решается ступить нога. Сегодня – снег за окном, нелюбимая зима и усталость.

В дверь позвонили.

— Ты кого-нибудь ждешь? — спросил Баг устремившегося в коридор кота. — Я так никого не жду! — Баг развернулся в кресле. — А если это сюцай, то скажи ему, чтобы приходил завтра…

Звонок повторился.

— Однако. — Баг пьяно покрутил головой. — Очень нетерпеливые и настойчивые преждерожденные пожаловали… Прямо подданные какие-то. — Поднялся, слегка пошатнувшись и усмехнувшись этой неловкости. — Иду-иду.

Перед входной дверью обнаружился краснощекий юноша в толстом халате и в меховой шапке со значком службы срочной доставки; в меху блестели снежинки; руки в кожаных варежках бережно держали длинный сверток.

— Драгоценный преждерожденный Лобо? — осведомился юноша после подобающего случаю поклона. Баг, не желая смущать юношу ароматом эрготоу, ограничился молчаливым утвердительным кивком. Судья Ди внимательно оглядел валенки пришедшего и удалился обратно в квартиру. — Вам срочная посылка из Ханбалыка. Прошу вас. — И юноша подал Багу сверток, потом, скинув варежку, извлек из-за пазухи бланк квитанции. — Распишитесь.

Баг машинально приложил к протянутой бумаге личную печать, выслушал пожелания всего наилучшего, проследил, как юноша исчезает в кабине лифта, захлопнул дверь и, недоуменно держа на весу легкий сверток, вернулся к столу. Потеснил “Керулен” и поставил посылку на край. Судья Ди осторожно обнюхал бумагу и воззрился на Бага.

— И что бы это было? — Баг в задумчивости рванул край, и упаковка шурша распалась, как кокон, оставив на столе длинный узкий футляр, обтянутый расшитым драконами синим шелком. Справа на футляре имелась маленькая бумажная наклейка: “Разящий дракон” – гласили два иероглифа, выписанные старинным почерком “чжуань”.

Руки Бага непроизвольно задрожали; невероятная догадка вспыхнула в отуманенной алкоголем голове; не может быть…

Торопливо он отстегнул застежки и откинул крышку – перед ним в углублении лежал меч. В простых, но дорогих ножнах. С простой, но удобной рукоятью. Ничего особенного – для досужего наблюдателя.

Но не для Бага.

Меч, которому без малого пять сотен лет… Меч, изображение коего Баг еще в далекой юности с восторгом рассматривал, листая толстенный том собрания диковинок и древностей, покоящихся в сокровищницах Ханбалыка…

— Милостивая Гуаньинь… — только и сумел пробормотать ланчжун, отступая.

Не испытывающий благоговения к древнему оружию из императорских хранилищ Судья Ди тут же сунулся в футляр и стал обнюхивать нежданный дар. Баг не обратил на него внимания, хотя в иное время точно изгнал бы прочь от меча – в голове окончательно все смешалось, лишь стучало вместе с кровью одно слово: “Принцесса…”

Не глядя честный человекоохранитель протянул руку и нашарил бутылку с эрготоу, хлебнул прямо из горлышка и отер рукавом губы: он не сводил глаз с меча. Потом осторожно погладил кончиками пальцев полированные ножны.

Невозможный, сказочный дар.

Нет, нет и еще тысячу раз нет! Так не должно продолжаться.

Пусть я всего лишь винтик, пусть ничтожный ланчжун, каких много, пусть так. И что же – жить дальше, каждый день думая о том, что хоть и поступил правильно, а – не правильно?! Чему быть, того не миновать. Карма. Карма!

И Баг, склонившись к “Керулену”, решительно нажал на кнопку “Вход”.


Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 8-й день двенадцатого месяца, пятница, вечер

— Ты так и не спросил о ней у француза? — тихонько спросила Фирузе. Богдан поставил на блюдце пустую чашку.

— Нет, — ответил он.

— Почему?

Богдан помедлил немножко, а потом застенчиво улыбнулся и пожал плечами. Ему неловко было объяснять, что Кова-Леви ему неприятен, и заговаривать с ним было поперек души.

Жена пристально глядела ему несколько мгновений в лицо, словно в душу заглянуть пыталась, — а потом тоже не смогла сдержать облегченной улыбки.

— Ну и ничего, — сказала она, — ну и иншалла. Жили ведь как-то до нее… Правда?

— Конечно, — согласился Богдан. — Еще как. Она потянулась через стол и ласково, бережно погладила его руку.

— Весь день от телевизора не отлипала, — сказала она, поспешно пытаясь сменить тему. — По дому суечусь, а нет-нет да и загляну. Это ж надо, что в Мосыкэ творится. И градоначальник-то их, Ковбаса, ты слышал…

— Слышал, — сказал Богдан. — Не надо об этом, Фира. Я ведь только что сам оттуда.

Она помолчала; ее лицо погасло. Она прислушалась и вдруг встала из-за стола:

— По-моему, Ангелиночка проснулась. Пойду посмотрю.

Она вышла из кухни, и Богдан, у которого горло перехватывало от нежности и сострадания, не пошевелился и даже не поглядел ей вслед. Прошло уж пять часов, как он вернулся в Александрию – первым делом проехав для отчета в Управление, правда, — но погребальный настрой не отпускал души.

Так он и сидел, неподвижный и опустошенный, над пустой чашкою, пока из детской не донесся до него едва слышный, мирный голосок жены.










Сердце Богдана будто пронзили ледяной иглой.

“Варвары-то ладно, — подумал он. — У них своя вера, свой рай… Но вот мы-то с чего такие кренделя творим сами с собою, это ж уму непостижимо…”





Колыбельная струилась напевно, медлительно и неизбывно печально, как отчего-то печально все русское; впрочем, как слышал когда-то Богдан, некоторые народознатцы утверждают, будто она была отголосоком неких реальных трений, возникших на исходе средневековья между Ордусью и Францией со всеми ее друа де л'омм.

Богдан тяжело поднялся из-за стола.









Богдан вошел в детскую. Первая красавица Ургенча сидела к нему вполоборота, ритмично покачивая кроватку; на звук открывшейся двери она порывисто обернулась. В огромных темных глазах ее мешались преданность и тревога.

— Почему так грустно, Фира? — тихо спросил Богдан.

— Потому что ты грустный, — не задумываясь ответила жена. — Я же твое зеркало, я люблю тебя…

Богдан подошел к ней сзади и благодарно положил руки ей на плечи; Фирузе, запрокинув голову, прижалась к нему тяжелой грудой черных волос и закрыла глаза.

— Я не грустный, — сказал Богдан. — Я просто немножко устал.

— Отдохни, — сказала Фирузе. — Ты дома. А я спою что-нибудь другое…

Загрузка...