Андрей Головко ФИЛИППОК Рассказ

Глаза его точно васильки во ржи. А над ними из-под рваного картузика волосы — белокурыми ржаными колосками… Это Филиппок.

А еще рубашонка, штанишки на кем ситцевые, все в заплатах — в заплатах. Они бедняки. И хата вон там, за повалившимся плетнем, также в заплатах и также бедна. А меж ней и левадой — клочок огорода — курице ступить негде… Так это было, так и осталось. И есть еще где-то в степи кусок «панской» земли (когда началась революция — из комитета дали), и на ней сейчас колышется рожь и полоска яровой пшеницы. Колосьями тихо так: — ш… ш… Только вот жать придется ли? В округе немцы с гайдамаками насильничают, все отбирают обратно, возвращают к старому…

Вот к ним, в Михновку, вступили.


Филиппок с ребятами-пастухами видел все с бугра, на котором пасли. Сперва далеко-далеко, на дороге поднялась пыль. Всмотрелись, а это солдаты, колонна за колонной. Село в долине молчало. И вдруг зазвонил в испуге колокол, и под вербами разорвался снаряд, другой, еще… Заклокотало. Колонна тогда рассыпалась по степи и надвигалась цепь за цепью все ближе и ближе… Иногда цепь залегала на бугорке во ржи. И четко тогда строчили пулеметы и грохотали залпы. Снова подымались и двигались — двигались… Долго так. Но все же к вечеру подошли к экономии на краю села, до самых левад.

Вербы мешали ребятам видеть. Слышалось лишь, как раздался крик: A-а… а… — покатился по степи. Выстрелы затихли. Немного погодя стали греметь, то там, то здесь где-то в селе, потом за селом, потом — все дальше, дальше…

Филиппок печально вздохнул и сказал:

— Вот так, взяли немцы…

А Данило, его товарищ, молча взглянул на него и тоже вздохнул.


Поздно вечером ребята со скотом возвращались домой. В пыли медленно ехали на лошадях и молчали — загрустили. Разве кто-нибудь громко ругнет корову, которая забрела в пшеницу.

— А, чтоб ты сдохла!

Вишь, мало ей дороги.

И кнутом щелк-щелк… Потом снова молчание.

По обеим сторонам дороги с тихим шумом плескались зеленые волны хлебов, плыли, плыли… даже у забора экономии плескались, у ветряной мельницы, у бедных хат.

Когда проезжали мимо экономии, Филиппок первый увидел фигуру в синем, в воротах, а во дворе — повозки и людскую суету.

Сказал ребятам:

— Гляди, — немцы.

Те взглянули и притихли. А как отъехали — кто-то сказал:

— Это контрибуцию требовать. Вон в Песках уж было так. Расстреляли многих, отобрали все. Это чтоб, значит, экономию восстановить.

Глаза Филиппка сразу блеснули.

— Ну, черта с два, — бросил он и вызывающе поднял голову. — Пусть попробуют. Вон Грицько с партизанами забегал позапрошлой ночью, говорил: — Мы как погоним их, так они только у самой Ирмании оглянутся.

А все же отчего-то нахмурился. Отыскал глазами свою Лыску (это корова их) и с жалостью приласкал ее взглядом: «Может быть, и тебя отберут». В прошлом году еще телкой дали им ее из комитета, из стад экономии. А теперь, может быть, назад отберут. На улице всю дорогу молчал. И ребята молчали. Тревожно прислушивались, как металось встревоженное село. На всех концах лаяли собаки. По улице протопал разъезд — исчез в степи… А люди в сумерках неслышно сновали по огородам, в соломе прятались. Где-то болезненный крик тревожил ночь — били кого-то, и плакала женщина, дети…

У Филиппка даже в груди похолодело. И когда свернули за угол, откуда уже была видна их хата, торопливо взглянул туда — света в хате еще не было. Маленькими окошечками убогая хата смотрела на улицу и притаилась. И во дворе тихо так.

Подъехав к воротам, мальчик спрыгнул с лошади, и открыл их. А когда поставил лошадь в стойло, а корову к яслям привязал, из избы с подойником вышла мать и молчаливо подошла к корове. Филиппок также молча стоял и отгонял теленка, пока мать доила. Только, когда уже окончила и грустно погладила корову, сказал тихо:

— И чего вы, мама? Может быть, еще и не возьмут. Мать печально взглянула на сына и вздохнула:

— Эх, где там не возьмут.

А немного погодя, уже повернувши к хате, добавила: — Еще хоть бы это только. А то Грицько в партизанах. А за это — ой, как у них строго…

Тихо пошла к хате. А Филиппок за нею — тихо, как тень.


В избе темно. У печки сидело несколько «дядьков», они дымили папиросами, о чем-то тихо беседуя. Когда скрипнула дверь, умолкли было сразу, но увидев своих, успокоились и снова начали.

— Тикать нужно! — сказал Никита Горобец. (Филиппок узнал его по голосу), — потому расстреляют, как дважды два. Вон в Песках — слыхали? Завели в яму, откуда глину берут и убили всех. А кого не нашли — хаты жгли.

Тишина в избе. Где-то в сумраке вздохнула мать, и заплакала детвора.

— А я никуда не буду бежать, — сказал отец и взволнованно затянулся папиросой раз, другой, — пусть убьют! А если хату сожгут, куда семья денется? С сумой под забор?

— Не сожгут.

— Кто дал им это право, — гневно заговорили все сразу, размахивая руками.

— Ну, вернулось старое — отбери обратно. А жечь и убивать за что же!

— Да и сыновья хороши, — сказал отец Филиппка и покачал головой, — отцов тянут, а они где-то в лесу припрятались.

Никита Горобец заволновался.

— Не говори так, Явтух, — сказал он и, наклонившись, начал шепотом рассказывать, как вчера повстанцы под Федоровкой дрались с гайдамаками. Человек до пятидесяти потеряли своих, а тогда бросились в леса и сразу за Ветряной Балкой в ярах попрятались. Всего семь верст. Им бы только весть подать, налетели б, как языком слизало б эту напасть.

— Да как бы не так, — извести, если из слободы никого не выпускают. Мало того, что убьют, если поймают, а еще и все село сжечь могут.

Замолкли, лишь папиросы поблескивали. Вот одна из них вспыхнула пламенем и на миг осветила бедную хату, хмурые фигуры в табачном дыму. Снаружи кто-то загремел дверьми, запыхавшаяся женщина вбежала — остановилась на пороге.

— Никита у вас?

— Я, что такое? — ответил тот и поднялся.

Все также встали. А женщина вдруг громко заплакала, закрыв лицо руками. Можно было лишь разобрать, что кого-то забрали и били, а теперь в штаб повели… Горевала женщина и билась в отчаянии. Никита тогда сильно сжал ее руки и сказал шепотом:

— Молчи, еще услышат.

Торопясь, вышли из хаты. Филиппок видел из окна, как в полумраке пошли они на огород и как-то затерялись в бурьяне.

Тихо стало в хате. Где-то по соседству выли собаки и слышались крики… Отец долго прислушивался. А потом взволнованно прошелся по хате и сел у края стола. Положил руки свои мозолистые, утомленные работой, на стол, вытянул их и тяжело уронил на них голову. Тишина. В паутине где-то на посудной полке жужжала муха. Всхлипывала мать, прислонившись к печке, согнувшись, маленькой такой стала. Руки Филиппка дрожали и горло будто петлей сжало. Но он не плакал. Пристально во мрак глядел на серую фигуру в конце стола и вдруг:

— Тату, а может быть, вы бы убежали…

Отец медленно поднял голову и долго глядел на сына. Казалось, он или не расслышал, или не знал, что сказать. Вдруг вскочил из-за стола.

— Идут, — кинул и словно остолбенел посреди хаты. С улицы, действительно, доносился топот ног.

Повернули во двор. Прошли под окнами и с криками загромыхали в дверь.

— Открой! Вишь, притаился.

— Бей прикладом!

Ударили прикладом в дверь, еще раз…

Двери заскрипели и отскочили. А в хату ввалилось несколько человек, забряцали оружием.

— Где хозяин?

— Здесь живет Явтух Логвиненко?

Я, — откликнулся как-то хрипло отец.

— Ну, вот тебя нам и нужно, — сказал один и сошел с порога, — огня дай.

Испуганная мать зажгла «сверчок», и когда несла его к столу, руки ее мелко дрожали.

А Филиппок испуганным зверьком глядел с полатей и также весь дрожал. Теперь уж видны были и бледный, худой отец посреди хаты, и два гайдамака, и немцы. Эти последние стояли у порога, как каменные. А один из гайдамаков подошел к отцу и пригрозил ему «наганом».

— Говори только правду. Где сын?

Отец пожал плечами.

— Не знаю. Где люди, там и мой. Он не сказывал, и не спрашивался, куда идти. Не знаю.

Гайдамак даже зубами заскрипел.

— A-а, ты не знаешь!

Он кивнул другому гайдамаку. Тот сразу начал отвинчивать шомпол от винтовки.

— Мы язык тебе развяжем, — кинул зло.

Отец стоял, наклонив голову. Вдруг гайдамак закричал и замахнулся… И произошло что-то страшное. Завопил и, как подрубленный, упал отец. И на голову его быстро сел один, другой замахнулся чем-то блестящим и ударил, еще… еще… Металось в разные стороны тело и изо рта с пеной вылетали хриплые крики. Мать рыдала и металась, а на полатях в уголке кричали дети…

Так продолжалось долго. Отец внезапно затих. Тогда бить перестали.

— Пусть отдышится, — сказал один и обратился к матери: — Чего ревешь? Хочешь, чтобы тебе всыпали.

Мать заговорила торопливо, сквозь слезы. И сыночками называла их, ломала руки и заглядывала им в глаза с такой мольбой…

— Брось, брось! — удерживали ее. — Даешь оружие! Отопри сундук.

Долго рылись в отрепьях и сердитые, наконец, бросили: голытьба такая, нечего и стянуть. Один сердито хлопнул крышкой сундука и зло выругался. Потом к отцу подошел и ударил сапогом в бок.

— Вставай… разлегся!

Отец избитый, окровавленный, со стоном поднялся. Его толкнули, он покачнулся, и, шатаясь, пошел к порогу. А сзади гайдамаки:

— Иди, иди, качаешься!

Заскрипела дверь. Тишина в хате. Жужжала где-то в паутине муха. А под окнами топот ног… и доносился он уже с улицы. И мать вслед за ними шла, рыдала и ломала руки…

Филиппок сразу вскочил и, плача, выбежал из хаты.

Догнал уже за воротами. Сзади шла мать простоволосая и рыдала. Она схватила немца за рукав и умоляла его, а он что-то сердито забормотал, приставил приклад к ее груди и внезапно так грубо толкнул, что она покачнулась, и схватившись руками за грудь, заплакала и отстала. Филиппок шел дальше.

Нагнали в переулке толпу арестованных и присоединились к ней. Шли и молчали. А вслед за ними серые фигуры двигались, как тени. Иногда спереди кто-то из гайдамаков кричал им, чтобы они разошлись, pi стрелял в воздух. Толпа на миг останавливалась, а потом снова начинала двигаться.

Дошли до экономии. Это их штаб здесь. Часовой у ворот что-то крикнул, а эти ответили. Потом прошли во двор, за ними закрылись тяжелые ворота…

Стояли в отчаянии. И Филиппок тут же. Какая-то женщина, по дороге все время рыдавшая, подняла руки вверх и бросила туда за забор проклятье… Залп на выгоне, у мельниц, прервал ее слова — сразу умолкла и прислушалась… — еще залп.

— Это пленных расстреливают… — сказал кто-то и со страхом попятился в темноту, — бегите!

Все испуганно бросились вслед за ним в темноту…


Запыхавшийся, прибежал Филиппок домой. Еще с улицы заглянул в окно. Тихо. На полатях сидела мать, как была — простоволосая и заплаканная. Неподвижно глядела куда-то в угол. Возле нее спали, раскидавшись, дети. Килинка положила голову ей на колени. Спят… А как проснутся?

Жалость больно, точно щипцами, ущемила сердце. Мальчик сжал зубы. Но в хату не вошел. Скорей — шмыг на конюшню. Долго почему-то возился там, а потом вывел лошадь и, крадучись и прислушиваясь, повел на огород, затем через картошку и на луг. Там остановился и долго присматривался, и на цыпочки подымаясь и пригибаясь к земле. Жмурился и прислушивался. Тишина. Тогда он взялся за гриву и оперся ногой о ногу лошади. Миг — и он уже на ней. Молча дернул за повод и нырнул в коноплю, потом лоза пошла, осина на лугу и трава под ними, забрызганная лунным светом! Снова кусты…

Филиппок зорко глядел, чтоб не сбиться с пути. Вон там садик Горобцова, а ему надо мимо него ехать, чтоб в степь попасть. Только бы в степь, а там…

Навстречу из полумрака вдруг выскочила фигура и окликнула его, щелкнув затвором:

— Кто такой?

Лошадь остановилась и сразу шарахнулась в сторону. А Филиппок хоть и испугался и похолодел весь, все же дернул за поводья и ударил ногами.

— Но-но… — и поскакал в степь.

Сзади загремело что-то и около уха стегнуло. Выстрелило еще, и залаяли собаки где-то позади. Потом дальше, тише… Уже только топот копыт и шелест хлебов слышал Филиппок, а он все летел, пригнувшись к шее лошади, и все ударял ногами и дергал за поводья.

Наконец остановился. Лошадь тяжело дышала и была мокрой, словно ее выкупали. А у Филиппка захватило дыханье. Он втянул в себя свежий степной воздух еще раз… Потом снял картуз и начал прислушиваться, поворачивая голову во все стороны. Тихо. Степь… Ночь… Где-то в хлебах кричал перепел, и от реки пал туман. Пахло полынью. Тишиной и покоем веяло отовсюду. На миг мальчику показалось, что и действительно тихо и спокойно. А он привел лошадь в ночное… Но опомнился — лошадь ведь мокрая, и позади, там, на лугу, раздался выстрел… А еще раньше залп на выгоне у мельницы.

Снова прислушался, а потом медленно поехал хлебами, настороженно поворачивая голову и смотря, где он. В стороне облитый луной курган. Подъехал ближе Филиппок, начал присматриваться. А это ж Раскопанная! Значит, и дорога недалеко. Вот тут со вспаханного поля взять влево, а тогда мимо верб в балке.

Выехал на дорогу. Серой тропинкой, небрежно проложенной кем-то, протянулась она среди шумевших хлебов, в лунном сиянии потонула в долине.

Филиппок пустил лошадь рысью, а сам зорко глядел вперед, чтоб, случайно, на «их» разъезд не наткнуться. Через полчаса показались вдали на горе ветряные мельницы. Мальчик дернул за повод и понесся вскачь. А навстречу из балки выглянули курчавые сады, беленькие сонные хаты… И тишина везде. И луна сверху сияла голубой пылью…

Въехал Филиппок в улицу и остановился: как бы найти хату дяди. (В Ветряной Балке жил его дядя, брат матери. Еще в прошлом году Филиппок с отцом в гости к ним заезжал с ярмарки. А изба старая, покосившаяся, и осины высокие со стороны улицы). Кажись, вот эта. Осины тихо шелестят над забором, а хата на кол-подпорку оперлась.

— Они.

Он заехал во двор и, не слезая с лошади, постучал в окно против печи.

— Дядя, дядя… Выйдите!

Тихо в хате. Потом стало слышно, как заскрипел пол, и кто-то в хате зашевелился. К стеклу из темноты наклонилось бородатое лицо и спросило:

— Кто там?

— Да я… из Михновки, Филипп — знаете? Выйдите ж, — заторопился мальчик.

Фигура в белом молча стояла у окна. Потом зашевелилась и исчезла в полумраке. А немного погодя дверь заскрипела, и на порог вышел дядя.

— Странно… Чего это ты, — спросил и заспанный посмотрел на мальчика, рукой за пазухой почесывая. — Верхом… ночью…

Филиппок торопливо начал рассказывать, как немцы пришли, как били отца и забрали в экономию, — много их, человек тридцать забрали. Некоторых расстреляли уже на выгоне. А в конце не выдержал — заплакал, а сквозь слезы тихо:

— Вот я и приехал. Где-то партизаны у вас здесь, в ярах, чтоб на помощь шли… — И на дядю жадными глазами глядел:

— Вы же знаете где. Поедемте!

Человек почесал в всклокоченных волосах и задумался. Хмуро глядел в землю. Вдруг поднял голову и сказал шепотом:

— Сейчас.

А сам быстро побежал на конюшню и вывел лошадь. За воротами пристально посмотрел назад и, вскочив на коня, сорвался с места вихрем — растрепанный и весь в белом пронесся по улице. А Филиппок за ним скакал, крепко вцепившись руками в гриву.

…За селом снова шумел хлеб и пахло полынью. Шли галопом. Под вербами неожиданно поехали тише и, свернув влево, спустились в долину, прямо в серый туман. А в нем причудливые пятна каких-то кустов, деревьев. Ветки задевали их ноги, стегали по лицу… Так продолжалось долго. До самой реки. У моста их неожиданно встретили три вооруженных человека в свитках. И тоже на лошадях. Остановили — начали расспрашивать. Дядя все им рассказал. Иногда Филиппок вставлял слово в разговор.

Те заволновались. Из-под нахмуренных бровей гневно сверкали глаза. Нагнувшись с лошадей, жадно слушали они печальный рассказ и, иногда угрожая, подымали руки.

Один, в черной шапке, долго смотрел на Филиппка. Потом спросил:

— Ты из Михновки и будешь?

— Ну да, я Явтухов.

— И вот сюда прибежал известить? — Сверкнул глазами и так натянул поводья, что лошадь поднялась на дыбы. Вдруг рванул нагайкой и поскакал — лишь кивнув назад:

— За мной!

По мосту загрохотали. Влетели в лес.

В чаще под деревьями мелькали костры. У одного сидела группа повстанцев, они курили и грелись. Подбежали к ним. Лошади испуганно захрапели при виде огня. А повстанец в черной шапке поднялся на стременах и сразу — бах! бах! — вверх.

— Вставай-ай! — раздался его крик, полетел по лесу и даже на берегу эхо его повторило. Бросились скорей люди, и лес зашумел… А сколько их было — повстанцев, все столпились вокруг атамана своего отважного и по толпе прошел шум.

— Что?..

— Что случилось?..

— Что такое?..

Атаман снова поднялся на стременах и кинул в толпу.

— Немцы в Михновке…

Толпа онемела. А он говорил дальше:

— Вот малый прискакал, весть нам принес. Он видел, как истязали бедняков, как расстреливали на выгоне пленных… И крестьян то же ждет, если мы, повстанцы, до рассвета не выбьем их оттуда.

Замолчал. А толпа заревела, руками ощетинилась и грозно замахала с криками:

— Веди нас!..

— Идем…

— Мы им покажем, как издеваться над нами!

— Идем!

И рвались вперед, с криком размахивая руками. Тогда атаман медленно поднял руку — понемногу все затихло. А он крикнул:

— На коней!

Толпа бросилась, забегала. Садились на лошадей и готовились. А через минуту, проехав меж деревьями, через мост, неслись во весь дух в гору — в степь…


Светало. Когда проезжали Ветряную Балку, пели петухи, и кой-где из-за заборов сквозь стекла уже смотрели на изрытую копытами улицу глаза. За селом поехали тише, чтоб не устать до боя. Филиппок ехал рядом с атаманом и тот все его расспрашивал: много ли немцев и гайдамаков, где стоят. Мальчик рассказывал. А глазами тревожно всматривался вдаль, где уже алел восток. — «Хоть бы не опоздать».

А поравнявшись с Раскопанной Могилой, стали. Рассыпались по сторонам дороги, прямо хлебами двинулись. Филиппку велели отстать. А он хоть и отъехал обратно, все же не послушался и поехал вслед. Сперва ехали рысью, а когда показались вдали ветряные мельницы, — понеслись вскачь. Молча. Лишь гул копыт катился по степи и шумели хлеба… Вдруг из села выстрел, и застрочил пулемет. А из сотни грудей в тот же миг рванулся крик и летел с ними, с обнаженными саблями над головами.

Филиппок несся следом и тоже кричал. Хотя сам не сознавал этого, хоть и не слыхал своего крика… Сразу обожгло что-то и покачнулся он… В тот же миг что-то ударило в голову, а перед глазами мелькнули копыта. Исчезли. А вместо них колосья склонились и качались тихо, и синие васильки смотрели в глаза… А шум рос… Вот налетела красная волна, ударила и залила и васильки, и колосья, и его…


Выбили немцев из села. Утром, когда солнце из-за левад выглянуло, село уже было свободно. Хоть и виднелись раскиданные тут и там посинелые трупы людей в свитках и серых шинелях. Там — вокруг экономии, на выгоне. А сколько угасло их, как искры в степи, во ржи под тихий шелест колосьев!..

За левадами, на лугах шумел бой. А толпа даже за мельницу вышла. Глядели — ждали с замирающим сердцем: кто одолеет.

Выбили. Конный полк красных из-за бугра вихрем налетел, прорвал их цепь, смешал и погнал по степи. Дальше… Дальше…

Радостный вздох раздался в толпе. Заговорили. Кто-то улыбнулся, а старенькая бабушка подошла к мужчинам, по-стариковски зашамкала губами… Явтух, отец Филиппка, бледный, с лицом в синяках, улыбнулся ей тихо.

— Наша, наша берет, бабушка, — сказал. — Вишь, как погнали! — Бабушка перекрестилась и подслеповатыми глазами взглянула туда — в степь. С левад с криками неслись ребята — малые дети. Подбежали.

— Отступили!

— Ой, задали же им наши! — кричали радостно и глаза их горели. А один вытер нос рукавом и головой покачал:

— Ой, набили же их! А наших — Карп убит и Скаленко, еще кто-то. Под вербами вон там… А повстанцы сюда возвращаются.

С покосов действительно медленно возвращались на отдых утомленные повстанцы. Лошади под ними мокры, как после купанья, и у некоторых гривы запачканы кровью. И кровь на свитках, на шинелях повстанцев. А лица их покрылись пылью и в глазах искры.

Толпа окружила их. С радостными криками, с блестящими глазами жались к ним люди. Гладили шеи лошадей, прижимались к стременам. Никита Горобец, бледный, избитый гайдамаками, пробрался к ним сквозь толпу.

— Ну, и молодцы ж, ребята. — Сказал и лицо его в синяках тепло улыбалось. — Думали погибать уже, а вы, как гром с неба…

Взволнованный глядел на молодые лица ребят на взмыленных лошадях, а толпа зашумела, загудела…

— Избавители вы наши…

— Желаем вам родителей — детей увидеть…

— Уже не думали, что в живых останемся…

Один из повстанцев поднялся на стременах и поднял руку. Толпа сразу притихла. А он сказал:

— Да наделали бы проклятые палачи, если бы не ваш мальчик какой-то. Прискакал в полночь к нам в лес… «Гайдамаки у нас! Спасайте». Мы и бросились…

Он пробежал глазами по толпе, вероятно, отыскивая этого мальчика среди детворы. А в толпе заговорили — удивлялись, расспрашивали, кто же это? Чей мальчик?

Вдруг замолчали. По улице бежала Явтухова жена. Лицо заплаканное, из-под платка выбивались прядями волосы. Подбежала и заплакала. А Явтух вышел из толпы взволнованный:

— Что такое? Что случилось?

— Хлопца нету… Филиппка!..

Жена снова громко заплакала. Слышалось лишь:

— Ночью еще не стало. А утром — на конюшню, и лошади нету. Ну, думаю, пастись повел. Как вдруг утром, когда немцы уже отступили, прибежала лошадь, потная вся и грива в крови… Убит он, сыночек мой… Убит!..

Мать забилась в отчаянии, а женщины окружили ее, утешали. И о чем-то угрюмо говорили мужчины. Повстанец наклонился с седла:

— Как, как зовут? Филиппок? Это он и есть. До Раскопанной Могилы еще ехал с нами, а когда в атаку кинулись, может быть, тогда и убили его.

Он позвал парней и, ударив лошадь, понесся с ними из села в степь искать. А мать за ними кинулась, плача и причитая, и отец бледный, избитый тихо следом пошел. Толпа также потекла за ними из села… Стали. А перед глазами хлеба зеленые волнами катились-катились, у ног плескались. По ним, спотыкаясь, бежала мать Филиппка и далеко-далеко повстанцы на лошадях цепью рассыпались. Вот остановился один, рукой замахал. И к нему кинулись другие. Сошли с лошадей — наклонились. Не видать во ржи.

— Нашли! — заговорили в толпе.

— Гляди, гляди — подняли.

Два повстанца поднялись из ржи и медленно несли что-то. А за ними по межам, ведя лошадей в поводу, остальные. Подбежала мать и прильнула к ребенку. А ветер разносил над рожью обрывки ее рыданья… Ближе-ближе. Толпа взволнованно зашумела.

— Ну что? Что?

— Жив!

— Жив. Ранен в голову.

Десятки грудей вздохнули с облегчением. Широко раскрыв глаза, подымаясь на носки, бросились к мальчику, которого несли на руках. И затаили дыхание. И на них взглянули синие глаза, будто васильки во ржи. А над ними — волосы белокурыми ржаными колосьями, и по ним стекала кровь на бледное лицо, на рубашонку, заплатанную-заплатанную, и на землю к ногам — кап… кап…


Загрузка...