На чрезвычайном совещании у московского генерал-губернатора князя Владимира Андреевича Долгорукого присутствовали:
обер-полицеймейстер генерал-майор свиты его императорского величества Юровский;
прокурор московской судебной палаты действительный статский советник камергер Козлятников;
начальник сыскной полиции статский советник Эйхман;
чиновник особых поручений при генерал-губернаторе коллежский советник Фандорин;
следователь по важнейшим делам при прокуроре московской судебной палаты надворный советник Ижицын.
– Погода-то, погода какова, мерзавка, – такими словами открыл Владимир Андреевич секретное заседание. – Ведь это свинство, господа. Пасмурно, ветер, слякоть, грязь, а хуже всего, что Москва-река больше обычного разлилась. Я ездил в Замоскворечье – кошмар и ужас. На три с половиной сажени вода поднялась! Залило все аж до Пятницкой. Да и на левом берегу непорядок. По Неглинному не проехать. Ох, осрамимся, господа. Опозорится Долгорукой на старости лет!
Все присутствующие озабоченно завздыхали, у одного лишь следователя по важнейшим делам на лице отразилось некоторое изумление, и князь, отличавшийся редкостной наблюдательностью, счел возможным пояснить:
– Я вижу, вы, молодой человек… э-э… кажется, Глаголев? Нет, Букин.
– Ижицын, ваше высокопревосходительство, – подсказал прокурор, но недостаточно громко – на семьдесят девятом году жизни стал московский вице-король (называли всесильного Владимира Андреевича и так) туговат на ухо.
– Извините старика, – добродушно развел руками губернатор. – Так вот, господин Пыжицын, я вижу, вы в неведении… Вероятно, вам и по должности не положено. Но уж раз совещание… Так вот, – длинное, с вислыми каштановыми усами лицо князя обрело торжественность, – на светлую Пасху Христову первопрестольную осчастливит приездом его императорское величество. Прибудут без помпы, без церемоний – поклониться московским святыням. Велено москвичей заранее не извещать, ибо визит замыслен словно бы impromptu.[2] Что, однако же, не снимает с нас ответственности за уровень встречи и общее состояние города. Вот, к примеру, господа, получаю нынче утром послание от высокопреосвященного Иоанникия, митрополита московского. Жалуется владыка, пишет, что в кондитерских магазинах перед Святой Пасхой наблюдается форменное безобразие: витрины и прилавки сплошь уставлены конфетными коробками и бонбоньерками с изображением Тайной Вечери, Крестного Пути, Голгофы и прочего подобного. Это же кощунство, господа! Извольте-ка, милостивый государь, – обратился князь к обер-полицеймейстеру, – сегодня же издать приказ по полиции, чтобы подобные непотребства строжайше пресекались. Коробки уничтожать, содержимое передавать в Воспитательный дом. Пусть сиротки на праздник полакомятся. А лавочников еще и штрафовать, чтоб не подводили меня под монастырь перед высочайшим прибытием!
Генерал-губернатор взволнованно поправил чуть съехавший набок кудреватый паричок, хотел еще что-то сказать, да закашлялся.
Неприметная дверца, ведшая во внутренние покои, немедленно отворилась, и оттуда, неслышно переступая полусогнутыми ногами в войлочных ботах, выкатился худущий старик с ослепительно сияющим лысым черепом и преогромными бакенбардами – личный камердинер его сиятельства Фрол Григорьевич Ведищев. Это внезапное явление никого не удивило. Все присутствующие сочли необходимым поприветствовать вошедшего поклоном или хотя бы кивком, ибо Фрол Григорьевич, невзирая на скромное свое положение, почитался в древнем городе особой влиятельной и в некотором смысле даже всемогущей.
Ведищев быстренько накапал из склянки в серебряный стаканчик какой-то микстуры, дал князю выпить и столь же стремительно исчез в обратном направлении, так ни на кого и не взглянув.
– Шпашибо, Фрол, шпашибо, голубщик, – прошамкал вслед наперснику генерал-губернатор, подвигал подбородком, чтобы челюсти встали на место, и продолжил уже безо всякого пришепетывания. – Так что пусть Эраст Петрович изволит объяснить, чем вызвана срочность настоящего совещания. Вы ведь, душа моя, отлично знаете, у меня нынче каждая минута на счету. Ну, что там у вас стряслось? Вы позаботились о том, чтобы слухи об этой пакости с расчленением не распространились среди обывателей? Этого только не хватало накануне высочайшего приезда…
Эраст Петрович встал, и взоры высших блюстителей московского правопорядка обратились на бледное, решительное лицо коллежского советника.
– Меры по сохранению т-тайны приняты, ваше сиятельство, – стал докладывать Фандорин. – Все, кто был причастен к осмотру места преступления, предупреждены об ответственности, с них взята роспись в неразглашении. Обнаруживший тело дворник как лицо склонное к неумеренному питью и за себя не ручающееся временно помещен в особую к-камеру Жандармского управления.
– Хорошо, – одобрил губернатор. – Так что ж тогда за надобность в совещании? Зачем вы просили собрать начальников следственного и полицейского ведомств? Решили бы все вдвоем с Пыжицыным.
Эраст Петрович невольно взглянул на следователя, которому удивительно шла изобретенная князем фамилия, однако в настоящую минуту коллежскому советнику было не до веселья.
– Ваше высокопревосходительство, я не п-просил вызвать господина начальника сыскной полиции. Дело настолько тревожное, что его следует отнести к разряду преступлений государственной важности, и заниматься им помимо прокуратуры должен оперативный отдел жандармерии под личным контролем господина обер-полицмейстера. Сыскную же полицию я не подключал бы вовсе, там слишком много случайных людей. Это раз.
И Фандорин сделал многозначительную паузу. Статский советник Эйхман встрепенулся было протестовать, но князь жестом велел ему молчать.
– Выходит, зря я вас обеспокоил, голубчик, – ласково сказал Долгорукой. – Вы уж идите и прижмите там своих карманников и фармазонщиков, чтоб в Светлое Воскресенье разговлялись у себя на Хитровке и упаси Боже носа оттуда не казали. Очень я на вас, Петр Рейнгардович, надеюсь.
Эйхман встал, молча поклонился, улыбнулся одними губами Эрасту Петровичу и вышел.
Коллежский советник вздохнул, отлично понимая, что отныне приобрел в начальнике московского сыска вечного врага, но дело и вправду было страшное, лишнего риска не терпящее.
– Знаю я вас, – сказал губернатор, с беспокойством глядя на своего доверенного помощника. – Если сказали «раз», значит, будет и «два». Говорите же, не томите.
– Мне очень жаль, Владимир Андреевич, но визит государя придется отменить, – произнес Фандорин весьма тихо, однако на сей раз князь отлично расслышал.
– Как «отменить»? – ахнул он.
Прочие присутствующие встретили возмутительное заявление вконец зарвавшегося чиновника более бурно.
– Да вы с ума сошли! – вскричал обер-полицеймейстер Юровский.
– Это неслыханно! – проблеял прокурор.
А следователь по важнейшим делам сказать вслух ничего не осмелился, ибо был для такой вольности недостаточного звания, но зато поджал пухлогубый рот, как бы возмущаясь безумной фандоринской выходкой.
– Как отменить? – упавшим голосом повторил Долгорукой.
Дверца, ведущая во внутренние покои, приоткрылась, и из-за створки до половины высунулась физиономия камердинера.
Губернатор с чрезвычайным волнением заговорил, торопясь и оттого глотая слоги и целые слова:
– Эраспетрович, не первый год… Вы слов на ветер… Но отменить высочайший? Ведь это скандал неслыханный! Вы же знаете, сколько я добивался… Это же для меня, для всех нас…
Фандорин нахмурил высокий чистый лоб. Ему было отлично известно, как долго и изворотливо интриговал Владимир Андреевич, добиваясь высочайшего посещения. А какие козни строила враждебная петербургская «камарилья», уже двадцать лет пытающаяся согнать старого хитреца с завидного места! Пасхальный impromptu его величества был для князя триумфом, верным свидетельством несокрушимости его положения. На следующей неделе у его сиятельства большущий юбилей – шестьдесят лет службы в офицерских чинах. По такому случаю можно и на Андрея Первозванного надеяться. И вдруг взять и самому просить об отмене!
– Все п-понимаю, ваше сиятельство, но если не отменить, будет еще хуже. Это расчленение не последнее. – Лицо коллежского советника с каждым словом делалось все мрачней. – Боюсь, что в Москву перебрался Джек Потрошитель.
И опять, как несколькими минутами ранее, заявление Эраста Петровича заставило присутствующих заговорить хором.
– Как это не последнее? – возмутился генерал-губернатор.
Обер-полицеймейстер и прокурор почти в один голос переспросили:
– Джек Потрошитель?
А Ижицын, осмелев, фыркнул:
– Бред!
– Какой такой потрошитель? – проскрипел из-за своей дверки Фрол Григорьевич Ведищев, когда естественным манером образовалась пауза.
– Да-да, что еще за Джек такой! – Его сиятельство воззрился на подчиненных с явным неудовольствием. – Все знают, один я не посвящен. И вечно у вас так!
– Это, ваше сиятельство, известный английский душегуб, который режет в Лондоне гулящих девок, – пояснил важнейший следователь.
– Если позволите, Владимир Андреевич, я расскажу п-подробно.
Эраст Петрович достал из кармана блокнот, перелистнул несколько страничек.
Князь приложил к уху ладонь, Ведищев нацепил очки с толстыми стеклами, а Ижицын иронически улыбнулся.
– Как помнит ваше сиятельство, в минувшем году я провел несколько месяцев в Англии, в связи с известным вам д-делом о пропавшей переписке Екатерины Великой. Вы, Владимир Андреевич, еще выражали неудовольствие моей затянувшейся отлучкой. Я задержался в Лондоне сверх необходимого, ибо внимательно следил за тем, как местная полиция пытается разыскать чудовищного убийцу, который в течение восьми месяцев, с апреля по декабрь минувшего года, совершил в Ист-Энде восемь зверских убийств. Убийца держался пренагло. Писал полиции записки, в которых именовал себя Jack the Ripper, то есть «Джек Потрошитель», а один раз даже прислал комиссару, ведшему расследование, половину почки, что была вырезана у жертвы.
– Вырезана? Но зачем? – удивился князь.
– Злодеяния Потрошителя п-произвели на публику столь тягостное впечатление не из-за самого факта убийств. В таком большом и неблагополучном городе как Лондон преступлений, в том числе и с кровопролитием, разумеется, хватает. Но манера, с которой Потрошитель расправлялся со своими жертвами, была поистине монструозна. Обычно он перерезал бедным женщинам горло, а после потрошил их, как куропаток, и раскладывал вынутые внутренности наподобие кошмарного натюрморта.
– Царица небесная! – охнул Ведищев и перекрестился.
Губернатор с чувством произнес:
– Что за мерзость вы рассказываете. И что же, так негодяя и не сыскали?
– Нет, но с декабря характерные убийства прекратились. Полиция пришла к выводу, что преступник либо покончил с собой, либо… покинул пределы Англии.
– И делать ему нечего кроме как отправляться к нам в Москву, – скептически покачал головой обер-полицеймейстер. – А ежели и так, то головореза-англичанина выследить и выловить – пара пустяков.
– С чего вы взяли, что он англичанин? – обернулся к генералу Фандорин. – Все убийства совершены в лондонских трущобах, где проживает множество выходцев с европейского к-континента, в том числе и русских. Кстати говоря, английская полиция подозревала в первую очередь иммигрантов-медиков.
– Отчего ж непременно медиков? – поинтересовался Ижицын.
– А оттого, что изъятие внутренних органов у жертв всякий раз п-производилось весьма искусно, с отличным знанием анатомии и к тому же, вероятнее всего, хирургическим скальпелем. Лондонская полиция была совершенно уверена, что Джек Потрошитель – врач или студент-медик.
Прокурор Козлятников поднял ухоженный белый палец, сверкнул бриллиантовым перстнем:
– Но с чего вы взяли, что девицу Андреичкину убил и расчленил непременно лондонский Потрошитель? Будто у нас своих душегубов мало! Надрался какой-нибудь сукин сын до белой горячки да и вообразил, будто с зеленым змием воюет. Сколько угодно-с.
Коллежский советник вздохнул, терпеливо ответил:
– Федор Каллистратович, вы ведь прочли отчет судебного врача. С белой г-горячки так аккуратно не препарируют, да еще «режущим предметом хирургической остроты». Это раз. Так же, как и в Ист-Энде, отсутствуют обычные для преступлений подобного рода признаки полового беспутства. Это два. Самое же зловещее – следы окровавленного поцелуя на щеке убитой, и это – три. У всех жертв Потрошителя такая кровавая печать непременно присутствовала – на лбу, на щеке, однажды на виске. Инспектор Джилсон, от которого я узнал эту подробность, не склонен был придавать ей з-значение, ибо причуд у Потрошителя было предостаточно, и куда менее невинных. Однако из тех немногих сведений, которыми криминалистика располагает о маниакальных убийцах, известно, какое значение эти злодеи придают ритуалу. В основе сериальных убийств с чертами маниакальности всегда лежит некая «идея», толкающая монстра на многократное умерщвление незнакомых людей. Я еще в Лондоне п-пытался втолковать руководителям следствия, что главная их задача – разгадать «идею» маньяка. Остальное – дело сыскной техники. То, что типические черты ритуала у Джека Потрошителя и нашего московского душегуба полностью совпадают, не вызывает ни малейших сомнений.
– И все же больно уж чудно, – покачал головой генерал Юровский. – Чтоб Джек Потрошитель, исчезнув из Лондона, объявился в дровяном сарае на Самотеке… И потом, согласитесь, из-за смерти какой-то там проститутки отменять высочайший приезд…
Терпение у Эраста Петровича, видно, было на исходе, потому что он довольно резко сказал:
– Напомню вашему превосходительству, что дело Джека Потрошителя стоило места начальнику лондонской полиции и самому министру внутренних дел, которые слишком д-долго отказывались придавать убийствам «каких-то там проституток» должное значение. Если даже предположить, что у нас объявился свой собственный, доморощенный Ванька Потрошитель, так и от этого не легче. Раз вкусив крови, он уж не остановится. Представьте, каково это будет, если во время визита его величества убийца подкинет нам новый подарочек вроде сегодняшнего? Да еще выяснится, что это преступление не первое? Хорошенькое выйдет Светлое Воскресенье в древней столице.
Князь испуганно перекрестился, да и генерал потянулся расстегивать шитый золотом воротник.
– Истинное чудо, что нынче-то удалось замолчать этакую небывальщину. – Коллежский советник озабоченно провел рукой по щегольским черным усикам. – Да и удалось ли?
Воцарилось гробовое молчание.
– Воля ваша, Владим Андреич, – проговорила из-за дверной створки голова Ведищева, – а прав он. Пишите царю-батюшке. Так, мол, и так, конфузия у нас вышла. Себе во вред, заради вашего государева спокойствия покорнейше просим к нам в Москву не приезжать.
– Ой, Господи. – Голос губернатора жалобно дрогнул.
Ижицын поднялся и, преданно глядя на высокое начальство, подал спасительную идею:
– Ваше сиятельство, а не сослаться ли на редкостной силы половодье? Тут уж, как говорится, один Владыка Небесный виноват.
– Молодцом, Пыжицын, молодцом, – просветлел князь. – Умная голова. Так и напишу. Только б газетчики про расчленение не разнюхали.
Следователь снисходительно взглянул на Эраста Петровича и сел, но уж не так, как прежде – половинкой ягодицы на четверть стула, а вольготно, как равный среди равных.
Но облегчение, отразившееся было на лице его высокопревосходительства, почти сразу же вновь сменилось унынием.
– Не поможет! Все равно правда выплывет. Раз Эраст Петрович сказал, что это злодейство не последнее, значит, так и будет. Он у нас редко ошибается.
Фандорин бросил на губернатора подчеркнуто недоумевающий взгляд и приподнял соболиную бровь: ах вот как, стало быть, все же бывает, что и ошибаюсь?
Тут обер-полицеймейстер засопел, виновато опустил голову и пробасил:
– Не знаю, последнее ли, нет ли, а только, пожалуй, что и не первое. Мой грех, Владимир Андреевич, не придал значения, не хотел тревожить по пустякам. Сегодняшнее убийство выглядело слишком уж вызывающе, вот и решился доложить ввиду высочайшего приезда. Однако ж вспоминается мне, что в последнее время случаи зверского убиения гулящих и бродяжек женского пола пожалуй что участились. На масленой, что ли, помню, докладывали, будто на Селезневской нашли нищенку с брюхом, располосованным в лоскутья. И перед тем, на Сухаревке, гулящую обнаружили с вырезанной утробой. По нищенке и следствия не проводили – бесполезное дело, а с гулящей рассудили, что это ее «кот» по пьянке искромсал. Засадили молодца, до сих пор не признался, отпирается.
– Ах, Антон Дмитриевич, как же так! – всплеснул руками губернатор. – Если б сразу расследование учинить да Эраста Петровича нацелить, может, уж и выловили бы мерзавца! И государев визит не пришлось бы отменять!
– Так кто ж знал, ваше сиятельство, не по злому ведь умыслу. Город-то, сами знаете, какой, и народишко подлец, каждый божий день такое творит! Что ж, из-за мелочи всякой ваше высокопревосходительство беспокоить! – чуть не плачущим голосом стал оправдываться генерал и в поисках поддержки оглянулся на прокурорских, но Козлятников смотрел на полицмейстера сурово, а Ижицын укоризненно покачал головой: нехорошо-с.
Коллежский советник прервал генераловы причитания коротким вопросом:
– Где трупы?
– Где ж им быть, на Божедомке. Там всех беспутных, праздношатающихся и беспашпортных закапывают. Сначала, если есть признаки насилия, в полицейский морг везут, к Егору Виллемовичу, а после на тамошнее кладбище оттаскивают. Такой порядок.
– Эксгумацию нужно произвести, – с гримасой отвращения сказал Фандорин. – И немедленно. Проверить по спискам морга, кто из особ женского пола в последнее время – д-допустим, с Нового года – поступал со следами насильственной смерти. И эксгумировать. Проверить сходство рисунка преступления. Поискать, не было ли других сходных случаев. Земля еще не оттаяла, т-трупы должны быть в полной сохранности.
Прокурор кивнул:
– Распоряжусь. Займитесь этим, Леонтий Андреевич. – И почтительно осведомился. – А вы, Эраст Петрович, не соизволите ли поприсутствовать? Очень желательно бы и ваше участие.
Ижицын смотрел кисло – ему, кажется, участие коллежского советника было не так уж и желательно.
Фандорин же вдруг сделался бледен – вспомнил давешний постыдный приступ дурноты. Немного поборолся с собой и не совладал, проявил слабость:
– Я отряжу в помощь Леонтию Андреевичу м-моего ассистента Тюльпанова. Думаю, этого будет достаточно.
Тяжкую работу заканчивали в девятом часу вечера, уже при свете факелов.
Напоследок чернильное небо засочилось холодным, тягучим дождиком. Кладбищенский ландшафт, и без того унылый, стал до того безотраден, что впору упасть ничком в одну из раскопанных могилок, да и засыпаться матушкой-землей, только б не видеть этих грязных луж, раскисших холмиков, покосившихся крестов.
Распоряжался Ижицын. Копали шестеро: двое давешних городовых, оставленных при дознании дабы не расширять круг посвященных, двое старослужащих жандармов и двое божедомских могильщиков, без которых все равно было не обойтись. Сначала раскидывали топкую грязь лопатами, а потом, когда железо тыкалось в неоттаявшую землю, брались за кирки. Где рыть указывал кладбищенский сторож.
Согласно списку, с января нынешнего 1889 года в полицейский морг поступило 14 женских трупов с пометкой «смерть от колюще-режущих орудий». Теперь покойниц извлекали из убогих могилок и волокли обратно в морг, где их осматривали доктор Захаров и его ассистент Грумов, чахоточного вида молодой человек с козлиной, будто приклеенной бородкой и очень идущим к ней жиденьким, блеющим голосом.
Анисий Тюльпанов заглянул туда разок и решил, что больше не будет – лучше уж на ветру, под серой апрельской моросью. Однако через часок-другой, подмерзнув и отсырев, а заодно и несколько одеревенев чувствами, Анисий снова укрылся в прозекторской, сел в углу на скамеечку. Там и нашел его сторож Пахоменко, пожалел, отвел к себе чаем поить.
Славный был дядька этот сторож. Лицо доброе, бритое, от ясных, детских глаз к вискам – лучики веселых морщин. Говорил Пахоменко хорошим народным языком – заслушаешься, только частенько вставлял малороссийские словечки.
– На погосте работать – сердце надо мозолистое, – негромко говорил он, сердобольно глядя на истомившегося Тюльпанова. – Тэж всяка людына затоскует, кады ей кажный день ейный конец казать: гляди, раб божий, и тоби этак гнить. Но милостив Господь, дает копающему мозолю на длани, чтоб мясо до костей не стереть, а кто к человечьим горестям приставлен, тому сердце мозолей укрывает. Чтоб не стерлось сердце-то. И ты, паныч, попривыкнешь. Поначалу-то, я бачив, вовсе зеленый быв як лопух, а тута вон чаек пьешь и сайку снедаешь. Ништо, пообвыкнешься. Ты кушай, кушай…
Посидел Анисий с Пахоменкой, много где на своем веку побывавшим и много что повидавшим, послушал его неторопливый, рассказ – про богомолье в святые места, про добрых и злых людей, и вроде как оттаял душой, укрепился волей. Можно и назад, к черным ямам, дощатым гробам, серым саванам.
Через словоохотливого сторожа, доморощенного философа Анисию и идея открылась, которой он свое бесполезное пребывание на кладбище с лихвой окупил.
А вышло так.
Под вечер, часу в седьмом, в морг сволокли последний из четырнадцати трупов. Бодрый Ижицын, предусмотрительно нарядившийся в охотничьи сапоги и прорезиненный балахон с капюшоном, позвал вымокшего Анисия результировать эксгумацию.
В прозекторской Тюльпанов зубы стиснул, сердце мозолями укрепил и ничего, ходил от стола к столу, смотрел на нехороших покойниц, слушал резюме эксперта.
– Этих трех красоток пускай волокут обратно: нумера второй, восьмой, десятый, – небрежно тыкал пальцем Захаров. – Напутали тут, работнички. Претензии не ко мне. Я ведь сам только тех анатомирую, кто на особом контроле, а так Грумов ковыряется. Паки с зеленым змием дружен, аспид. Пишет в заключении с пьяных глаз что Бог на душу положит.
– Что вы такое говорите, Егор Виллемович, – обиженно заблеял козлобородый ассистент. – Если и позволяю себе принять горячительных напитков, то самую малость, для укрепления здоровья и расшатанных нервов. Грех вам, ей-богу.
– Да ну вас, – махнул на помощника грубый доктор и продолжил отчет. – Нумера первый, третий, седьмой, двенадцатый и тринадцатый тоже не по вашей части. Классика: «пером в бок» либо «чиркалом по сопелке». Чистая работа, никакого изуверства. Пожалуй, волоките отсюда и их. – Егор Виллемович пыхнул крепким табаком из трубки, любовно похлопал жуткую синюю бабищу по распоротому брюху. – А эту вот Василису Прекрасную и еще четверых я оставлю. Надо проверить, насколько аккуратно их шинковали, остер ли был ножик и прочее. На первый взгляд рискну предположить, что нумера четвертый и четырнадцатый – дело рук нашего знакомого. Только, видно, торопился он или спугнул кто, помешал человеку любимое дело до конца довести.
Доктор осклабился, не разжимая зубов, меж которых торчала трубка.
Анисий сверил по списку. Все точно: четвертая – это нищенка Марья Косая с Малого Трехсвятского, четырнадцатая – проститутка Зотова из Свиньинского переулка. Те самые, про кого обер-полицеймейстер говорил.
Ижицын, бесстрашный человек, словами эксперта не удовлетворился, зачем-то затеял перепроверять. Чуть не носом в зияющие раны тыкался, дотошные вопросы задавал Анисий такому самообладанию позавидовал, никчемности своей устыдился, но дела никакого придумать для себя не смог.
Вышел на свежий воздух, где перекуривали копальщики.
– Что, паныч, не зря копали-то? – спросил Пахоменко. – Аль еще копать будем?
– Да где ж еще? – охотно откликнулся Анисий. – Уж выкопали всех. Даже странно. По всей Москве за три месяца всего десяток гулящих зарезали. А в газетах пишут, город у нас опасный.
– Тю, десяток, – фыркнул сторож. – Кажете тоже. Це ж тильки которые с хвамилиями. А которых без хвамилий привозят, тех мы в рвы складаем.
Анисий встрепенулся:
– Какие такие рвы?
– А як же, – удивился Пахоменко. – Нешто господин дохтур не казав? Пидемо, сам побачишь.
Он повел Анисия в дальний край кладбища, показал длинную яму, поверху чуть присыпанную землей.
– Це апрельский. Тильки началы. А вон мартовский, вже зарытый. – Он показал на продолговатый холмик. – Тама вон февральский, тама январский. А допреж того не знаю, бо я тут ще не працовал. Я тута с Крещенья служу – як с Оптиной Пустыни прийшов, с богомолья. До меня тут Кузьма такой був. Сам я его не бачив. Он, Кузьма этот, на Рождество разговелся штофиком-другим, в могилку незакрытую сверзся и шею поломал. Вон каку смертю ему Господь подгадал. Мол, сторожил раб Божий могилки, от могилки и конец свой прими. Любит Он пошутить над нашим братом кладбищенским, Господь-то. Навроде дворников мы у Его. Вот могильщик наш Тишка на среднокрестную…
– И что, много безымянных во рвы закапывают? – перебил говоруна Анисий, разом забывший и про волглые сапоги, и про холод.
– Та богато. В один прошлый месяц, почитай, с дюжину, а то и поболе. Человек без имени что псина без ошейника. Хучь на живодерню тащи – никому дела немае. Кто имя потерял – вроде как вже и не людына.
– А было, чтоб среди безымянных сильно порезанные попадались?
Сторож печально покривил мягкое лицо:
– Кто ж их сердешных разглядывать-то будет? Хорошо если дьячок с Иоанна-Воина молитовку протарабанит, а то, бывает, что я, грешный, «Вечную память» спою. Ох люды, люды…
Вот тебе и следователь по особо важным, вот тебе и дотошный человек, злорадно подумал Анисий. Такое обстоятельство упустил.
Махнул сторожу рукой: извини, дядя, дело. Припустил к кладбищенской конторе бегом.
– Ну-ка, ребята, – закричал еще издалека. – Еще работа есть! Бери кирки, лопаты и давай все сюда!
Вскочил только молоденький Линьков. Старший городовой Приблудько остался сидеть, а жандармы и вовсе отвернулись. Намахались, наломались на непривычной, невместной работе, опять же начальство не свое, да и не шибко солидное. Но Тюльпанов уж ощущал себя при исполнении и заставил служивых пошевеливаться.
Не зря, как выяснилось, заставил.
Совсем поздним вечером, а можно сказать, что уже и ночью, потому как время было к полуночи, сидел Тюльпанов у шефа на Малой Никитской (славный такой флигель в шесть комнаток, с изразцовыми голландскими печами, с электрическим освещением, при телефоне), ужинал и отогревался грогом.
Грог был особенный, из японской водки сакэ, красного вина и чернослива, изготовлен по рецепту восточного человека Масахиро Сибаты, если коротко – Масы, фандоринского лакея. Впрочем, поведением и разговором японец на лакея никак не походил. С Эрастом Петровичем держался запросто, а уж Анисия и вовсе за важную персону не держал. По линии физических экзерциций Тюльпанов у Масы ходил в учениках и терпел от строгого учителя немало поношений, издевательств, а то и молотьбы, замаскированной под обучение японскому мордобою. Как только Анисий ни хитрил, как ни отлынивал от постылой басурманской премудрости, но с шефом не поспоришь. Велел Эраст Петрович овладеть приемами дзюдзюцу, так хоть в лепешку расшибись, но овладей. Только неважнецкий выходил из Тюльпанова спортсмен, преуспевал он все больше по части расшибания в лепешку.
– Утром сто раз приседаесь? – грозно спросил Маса, когда Анисий малость поел и разрозовелся от грога. – Радоська по зерезка стутись? Покази радоськи.
Ладошки Тюльпанов спрятал за спину, потому что стучать ими до тысячи раз в день по «зерезке», специальной железной палке, ленился, да и больно, знаете ли. Жесткие мозоли на ладонных ребрах никак не нарастали, и Маса за это сильно на Анисия ругался.
– Покушали? Ну вот теперь можете Эрасту Петровичу и о деле доложить, – разрешила Ангелина и прибор со стола убрала, оставила только серебряный кувшин с грогом и кружки.
Хороша Ангелина, просто заглядение: светло-русые волосы сплетены в пышную косу, уложенную на затылке сдобным кренделем, лицо чистое, белое, большие серые глаза смотрят серьезно, и будто бы свет из них некий на окружающий мир изливается. Особенная женщина, нечасто такую встретишь. Уж на Тюльпанова-то, плюгавца лопоухого, этакая лебедь ни в жизнь не взглянет. Эраст Петрович во всех отношениях кавалер хоть куда, и женщины его любят. За три года тюльпановского ассистентства уже несколько пассий одна краше другой поцарствовали-поцарствовали во флигеле на Малой Никитской да сгинули, но такой простой, ясной, светлой, как Ангелина, еще не бывало. Хорошо бы задержалась подольше. А еще лучше – осталась бы навсегда.
– Благодарствую, Ангелина Самсоновна, – сказал Анисий, провожая взглядом ее статную, высокую фигуру.
Царевна, право слово царевна, хоть и простого мещанского сословия. И вечно у шефа то царевны, то королевны. Что ж удивляться – такой уж человек.
Ангелина Крашенинникова на Малой Никитской появилась с год назад. Помог ей, сироте, Эраст Петрович в одном трудном деле, вот она и прильнула к нему. Видно, хотела отблагодарить чем могла, а кроме любви ничего у ней и не было. Теперь не очень и понятно, как тут без нее раньше обходились. Уютно стало в холостяцком жилище коллежского советника, тепло, душевно. Анисий и прежде любил здесь бывать, а теперь подавно. И шеф при Ангелине вроде как мягче стал, проще. Ему это на пользу.
– Ладно, Тюльпанов. Сыты, пьяны, т-теперь рассказывайте, что вы там с Ижицыным накопали.
Вид у Эраста Петровича был непривычно сконфуженный – совестится, понял Тюльпанов, что на эксгумацию не поехал, меня послал. Что ж, Анисий только рад, что в кои-то веки сгодился и уберег обожаемого начальника от лишних потрясений.
И то сказать, облагодетельствован шефом со всех сторон: обеспечен казенной квартирой, приличным жалованием, интересной службой. Самый большой, неоплатный долг – за сестру Соньку, убогую идиотку. Спокойна за нее Анисиева душа, потому что сам он на службе, а Сонька обихожена, обласкана, накормлена. Фандоринская горничная Палашка ее любит, балует. Теперь и жить стала у Тюльпановых. Забежит на часок-другой помочь Ангелине по хозяйству, и назад, к Соньке. Благо квартирует Тюльпанов близехонько, в Гранатном переулке.
Рапорт Анисий начал спокойно так, издалека:
– Егор Виллемович обнаружил у двух покойниц явные признаки посмертного глумления. У нищенки Марьи Косой, погибшей при невыясненных обстоятельствах 11 февраля, горло перерезано, брюшная полость вскрыта, печень отсутствует. У девицы легкого поведения Александры Зотовой, зарезанной 5 февраля (предположительно сутенером Дзапоевым), тоже рассечено горло и вырезана утроба. Еще одна – цыганка Марфа Жемчужникова, убитая неизвестно кем 10 марта, под вопросом: горло цело, живот распорот крест-накрест, но все органы на месте.
Тут Анисий случайно отвел глаза в сторону и стушевался. В дверях, приложив руку к высокой груди, стояла Ангелина и смотрела на него расширенными от ужаса глазами.
– Господи, – перекрестилась она, – что это вы, Анисий Питиримович, какие ужасы рассказываете.
Шеф недовольно оглянулся:
– Геля, иди к себе. Это не для т-твоих ушей. Мы с Тюльпановым работаем.
Красавица безропотно вышла, Анисий же взглянул на шефа с укоризной. Так-то оно так, Эраст Петрович, но помягче бы. Ангелина Самсоновна, конечно, не голубых кровей, вам не ровня, а, ей-богу, любую столбовую дворянку за пояс заткнет. Другой бы такую жемчужину в законные супруги взял, не побрезговал. Какой там – за счастье бы почел.
Но вслух ничего не высказал, не посмел.
– Следы полового сношения? – сосредоточенно спросил шеф, не придав значения тюльпановской мимике.
– Егор Виллемович определить затруднился. Хоть и мерзлая земля, а все же время-то прошло. Но главное другое!
Анисий сделал эффектную паузу и перешел к основному.
Рассказал, как по его указанию вскрыли так называемые «рвы» – общие могилы для безымянных покойников. Всего осмотрено более семидесяти мертвецов. На девяти трупах, причем из них один мужской, – несомненные следы изуверства. Картина сходна с сегодняшней: кто-то, хорошо разбирающийся в анатомии и располагающий хирургическим инструментом, изрядно поглумился над телами.
– Самое же примечательное, шеф, в том, что три обезображенных трупа извлечены из прошлогодних рвов! – доложил Анисий и скромно присовокупил. – Это я велел на всякий случай разрыть ноябрьский и декабрьский рвы.
Эраст Петрович слушал помощника очень внимательно, а тут аж со стула вскочил:
– Как декабрьский, как ноябрьский! Это невероятно!
– Вот и я возмутился. Какова наша полиция, а? Столько месяцев этакий зверюга в Москве орудует, а мы ни слухом ни духом! Раз изгой общества зарезан, так полиции и дела нет – зарыли и до свидания. Воля ваша, шеф, а я бы на вашем месте задал по первое число и Юровскому, и Эйхману.
Но шеф что-то расстроился слишком уж сильно. Быстро прошел взад-вперед по комнате, пробормотал:
– Этого не может быть, чтоб в д-декабре, а в ноябре тем паче! Он в то время еще был в Лондоне!
Тюльпанов захлопал глазами, не уразумев, при чем здесь Лондон – с версией о Потрошителе Эраст Петрович познакомить его не успел.
Покраснев, Фандорин вспомнил, как оскорбленно взглянул он давеча на князя Долгорукого, сказавшего, что чиновник особых поручений редко ошибается.
Выходит, что ошибаетесь, Эраст Петрович, да еще как ошибаетесь.
Принятое решение осуществлено. Так быстро претворить его в жизнь мне помог промысел Божий, не иначе.
Весь день переполняло ощущение восторга и неуязвимости – после вчерашнего экстаза.
Дождь и слякоть, днем было много работы, а усталости нет и в помине. Душа поет, рвется на простор, бродить по окрестным улицам и пустырям.
Снова вечер. Иду по Протопоповскому к Каланчевке. Там стоит баба, крестьянка, торгуется с извозчиком. Не сторговалась, ванька укатил, а она стоит, растерянно топчется на месте. Смотрю – а у ней огромный, раздутый живот. Беременная, и месяце на седьмом, никак не меньше. Так в сердце и ударило: вот оно, само в руки идет.
Подхожу ближе – всё сходится. Именно такая, как нужно. Грязная, толстомордая. Вылезшие брови и ресницы – очевидно, люэс. Трудно вообразить себе существо, более отдаленное от понятия Красоты.
Заговариваю. Приехала из деревни проведать мужа. Он мастеровой в Арсенале.
Все выходит до смешного просто. Говорю, что Арсенал недалеко, обещаю проводить. Она не боится, потому что сегодня я женщина. Веду пустырями к пруду Иммеровского садоводства. Там темнота и никого. Пока идем, баба жалуется мне, как трудно жить в деревне. Я ее жалею.
Привожу на берег, говорю, чтоб не боялась, что ее ждет радость. Она тупо смотрит. Умирает молча, только свист воздуха из горла и бульканье крови.
Мне не терпится раскрыть жемчужницу, и я не жду, пока судороги прекратятся.
Увы, меня ждет разочарование. Когда дрожащими от сладостного нетерпения руками я отворяю надрезанную матку, охватывает гадливость. Живой зародыш уродлив и на жемчужину ничуть не похож. Выглядит точь-в-точь как уродцы в спиртовых банках на кафедре у профессора Линца: такой же упыренок. Шевелится, разевает мышиный ротик. Брезгливо отшвыриваю его в сторону.
Вывод: человек, как и цветок, должен созреть, чтобы стать красивым. Теперь ясно, почему мне никогда не казались красивыми дети – карлики с непропорционально большой головой и недоразвитой системой воспроизведения.
Московские сыщики зашевелились – вчерашняя декорация наконец известила полицейских о моем появлении. Смешно. Я хитрее и сильнее, им никогда меня не раскрыть. «Какой актер пропадает», сказал Нерон. Это про меня.
Но труп бабы и ее мышонка топлю в пруду. Ни к чему дразнить гусей, да и похвастать нечем, достойной декорации не получилось.