Когда раздался телефонный звонок, было очень жарко. Я только что вышел из-под душа. По спине и груди еще стекали капли воды. Но звонок торопил, и я, вступив в резиновые тапки и накинув на плечи полотенце, пошел в комнату, наскоро вытирая ладони.
— Слушаю вас.
— Николай Сергеевич?
Нельзя сказать, чтобы голос был незнакомым, однако и не из тех, что слышишь часто. Требовалось время сообразить, вспомнить. Звонивший понял меня и помог.
— Это Мазин. Не забыл?
А я-то думал, что мы больше не увидимся. Однако почему?.. Только гора с горой не сходится…
— Игорь? Я рад. Где ты?
— Здесь, у вас, в командировке. Пользуюсь возможностью напомнить о себе.
Потом я не раз думал, были у него в тот момент практические соображения или нет? Впрочем, какие? Не стоит переоценивать собственную особу. Конечно, получить хоть малую информацию он всегда стремится. Это ж его хлеб. Но и повидаться захотелось наверняка. Все-таки не чужой человек в незнакомом городе…
— Молодец, что позвонил. Когда пожалуешь?
— Как пригласишь. Хозяин — ты…
— Это точно. Жена с внуком на даче. Так что я хозяин.
Пришел он вечером, позже, чем обещал. Но я понимал, что не по своей вине. Не в отпуск приехал.
Выглядел Мазин немного усталым, как часто выглядят летом не успевшие отдохнуть люди, но держался хорошо и поразил меня пиджаком и галстуком. Я, признаться, встретил его в трусах, довольно нелепых — старомодно длинных, но в кокетливых, не по моему возрасту, пестреньких цветочках.
Мы скептически оглядели друг друга.
— Прости, жара доконала, — сказал я немного смущенно и попробовал оправдаться; — Местная продукция…
Чтобы достичь некоторого равновесия, он расстался с изнурительной официальной частью одежды, а я натянул тренировочные брюки, благо к вечеру потянуло прохладой.
— Не думал, что у вас так жарко, — сказал Мазин, немного расслабившись и пробуя квас домашнего изготовления, предмет моей гордости.
— Ну, с такой зашоренностью…
Я провел ладонью по шее, там, где завязывается галстук.
— Что поделаешь! Я службист. Правда, недолго осталось. Уже пенсия на носу.
Трудно было понять, как он относится к этой неизбежной перемене.
— Чем займешься? Пойдешь в частные детективы?
— Ну, что ты! Это ты у нас частный детектив! Вернее, детектив-любитель.
— Я детектив-самоучка. Надеюсь, ты не за тем приехал, чтобы дать мне очередное задание?
Разговор складывался шутливо.
— Рад бы обратиться к проверенному человеку. Но на этот раз дела хозяйственные, хищения, левая продукция… А ты эстет.
— Разве ты и хозяйственными делами занимаешься?
— Нет, непосредственно — нет. Но большие деньги легко развязывают инстинкты. А это уже ближе к моему профилю.
— И насколько же развязали, если не секрет?
— Да вот недосчитались мы одного предпринимателя. Действовал он у нас, а сюда по личным делам приехал. И, как я понимаю, не вернется.
— Бежал? Или счеты свели?
— Вроде бы утонул.
— Вот как! Очередная «смерть на водах»?
— Перепахина вспомнил? Нет, это совсем другая история. Масштаб другой.
И Мазин прихлебнул квасу.
Не скажу, чтобы я заинтересовался судьбой пропавшего подпольного предпринимателя. Меня в отличие от некоторых сограждан подобные типы не привлекают ни во времена взлета, когда «королями» в обывательских глазах выглядят, ни в падении, тем более когда вчерашние «верноподданные» смакуют подробности судебных процессов. Однако традиции гостеприимства требовали, чтобы я проявил интерес к рассказу гостя, и я спросил:
— Ты его искать приехал?
— Здесь свои сыщики есть. Я с ними скоординировался только.
Ну, эти профессиональные дела меня еще меньше интересовали. Зато хотелось узнать другое. Почти не надеясь на добрые вести, спросил я о Полине Антоновне. Удивительно, но она еще жива. Долголетие в самом деле штука загадочная — ученым, как мне кажется, пока эта проблема не по зубам. А может быть, тут на первом плане не физиология, а какая-то психологическая загадка, особое умонастроение, своего рода философский характер, что не позволяет изъедать душу мелким, суетным огорчениям. Однако, с другой стороны, и отнюдь не суетного пережито сколько! Сколько близких потеряно, сколько ударов судьбы пережито, а вот живет человек!..
Поговорили об этом, о таких людях, которые в отличие от классических долгожителей, что обитают в горах, сыром питаются и приумножают потомство, в другой совсем жизни почти до века не сломились, теряя часто единственное, а не приумноженное.
Короче, известиями о смертях, чего я опасался, Мазин меня не огорчил. Даже Перепахин, которого и врачи-то схоронили, живой оказался и — надо же! — активист общества трезвости! Впрочем, Перепахин принадлежит к той категории людей, что вполне могли бы иначе жить, если бы строже с ними в свое время обращались. Так что новая ситуация ему прямую пользу принесла. Ну и, конечно, пережитое его встряхнуло. И так бывает — шагнул человек, постоял на краю могилы и отошел от нее надолго. Бывает…
И Вадим, оказывается, жив. Проживает, где положено. Ему, понятно, смерть и не угрожала, наоборот, он чужой жизни угрожал — и не без успеха. Теперь расплачивается.
Так я узнал, чего не знал, и разговор опять на сегодняшние дела перекинулся, причем по моей инициативе, последствий которой я, впрочем, не предполагал. Цель у меня была ограниченная, но считал я ее принципиальной. Речь шла об одном письме в защиту бывшей моей ученицы. Короче, двигало мной не праздное любопытство, и потому, преодолев некоторое внутреннее сопротивление — не люблю использовать приятельские каналы в сомнительных обстоятельствах! — я все-таки решился.
Вот в чем было дело.
Ученица эта давно уже не была ученицей. Просто в свое время она мой курс в пединституте слушала. Я тогда едва аспирантуру закончил, так что в обиходной жизни у нас могли совсем другие отношения сложиться. Но вуз обязывает, и поэтому отношения были только положенные: она — студентка, я — преподаватель. Однако не равнодушный… Что меня в ней в самом начале подкупило и привлекло? Если быть откровенным, наверно, то, что каждому начинающему педагогу льстит, — она слово в слово неотрывно записывала мои лекции. Увы, не все в группе так ценили мое мастерство. Были и эрудиты, не расстающиеся с кроссвордами, и книгочеи, увлеченные похождениями графа Монте-Кристо или Остапа Бендера больше, чем моим курсом, были и простые ребята, бесхитростные поклонники «балды». А она писала и писала, чуть наклонив симпатичную головку, и мне ее даже жалко временами становилось. Ясно, что такое прилежание я не мог не принять во внимание на экзаменах. Все, что я говорил, она знала. Ну а больше? А кто виноват, если я не донес, не заинтересовал? И я проставлял в зачетке высший балл, мысленно прибавляя минус не ей, но себе.
Вот и сложились положенные, но приятные отношения чтимого молодого преподавателя с прилежной студенткой. И так у нее не только со мной было. Она всем нравилась. «Милую Мариночку», как ее все называли, выбирали постоянно во всевозможные общества и организации, она везде успевала, а когда пришло время последнего курса, стал вопрос и об аспирантуре, но Мариночка, как мне помнится, сама не горела, предпочла общественную работу, а оттуда в школу, и там выдвинулась, доросла до директора. Школу эту хвалили, и я бывал там иногда на почетных правах и хвалил директора, нашу «милую Мариночку». И учителя приветливо улыбались и хлопали. Теперь, увы, мне хочется добавить — ушами.
Нет, я не хочу сказать «просмотрели»… Хлопали ведь и тогда, когда можно было понять, что хлопать не стоит. Но я забегаю…
Короче говоря, пока мы хлопали ушами и в ладоши, жизнь на месте не стояла, и вот недавно я встретил «милую Мариночку» на улице. И что же? Она ткнулась мне в плечо и заплакала. Правда, умеренно, точнее, обозначила слезы, не повредив скромной педагогической косметики.
Я, однако, был смущен до предела.
— Что произошло, Мариночка?
А она вдруг:
— Вы не знаете людей, Николай Сергеевич! На что они способны!
— У вас неприятности?
Она оторвала голову от моего плеча.
— Неприятности? Не то слово, Николай Сергеевич! Иезуитская интрига… Но меня не дадут в обиду. К счастью, еще не все подались в демагоги. И я так рада, что встретила вас, так рада. Я верю, вы подтвердите…
— Да что, Мариночка?
— Я прошу вас, зайдите ко мне, только домой, пожалуйста. Мои друзья составили текст письма… Ведь вы зайдете?
— Конечно, конечно. Но что?..
— Они меня в тюрьму упрятать хотят! Меня! Вы представляете? Я вам все расскажу. Вы придете?
Что ж… Ведь я уже обещал… Я посмотрел на нее. Лицо у Мариночки было уже не слезливое, и последние слова не жалобой прозвучали, а очень решительно и презрительно, пожалуй.
Вот как получилось. И, собираясь к своей ученице на следующий день, я подумал и решил спросить у Мазина, где получить мне нужную информацию, если тут уже замешаны следственные органы. Спросил, но кто может предвидеть, чем слово наше отзовется!
— Как фамилия твоей директрисы? Купченко?
— Неужели тебе что-нибудь говорит эта фамилия?
Мазин засмеялся.
— Ты поражен моим всезнайством, но я, откровенно говоря, удивлен больше. Впрочем, даже большие города, в сущности, маленькие, люди слишком скученны, и в таких совпадениях нет ничего удивительного.
— Но откуда ты ее знаешь?
— Я ее не знаю, а фамилия известна исключительно по служебной необходимости, — ответил Мазин. — Ну а если хочешь подробнее, пожалуйста. В школе у этой Купченко учится один интересующий меня мальчик: Михалев из 8-го «А» класса.
— Толя Михалев?
— Ну, вот! Ба, знакомые все лица.
— Он закончил восьмой класс в этом году?
— Да. Между прочим, и его отец там учился. Вот я и зашел к директору, а она ушла в досрочный отпуск не по собственному желанию.
«Домой меня звала», — вспомнилось.
— Значит, эта интрига… серьезное дело?
Все-таки я надеялся…
— С точки зрения закона? Как говорится, следствие покажет. Там еще работают… Я тут не в курсе. Случайно услышал.
«Милая Мариночка» и следствие? Никак пока не укладывалось!
— А при чем тут ее бывшие ученики?
— Да как тебе сказать, — пожал плечами Мазин. — Видишь ли, отец этого Толи умер недавно, судя по всему — несчастный случай, а жена сошлась с тем самым предпринимателем, который утонул, ну и так далее.
— Но тебя мальчик заинтересовал?
— Мальчик в результате всех этих событий в семье куда-то в бега подался, что в общем-то неудивительно.
— Да, мальчик этот склонен к крайностям.
Мазин снова засмеялся.
— Я вижу, ты мне не меньше расскажешь, чем учителя. Недаром нас учат опираться на общественность.
Но мне было не очень весело.
— Да, с этим мальчиком был у меня случай…
— Который тебя озаботил?
— Заметил?
— На лице написано.
— Откуда мне знать, что у мальчика отец погиб? А может быть, он тогда еще жив был?..
— Что же произошло?
— ЧП школьного масштаба, мальчику не понравился Евгений Онегин.
— И все?
— В школе решили, что этого немало.
— Не совсем понимаю.
Я посмотрел на Мазина, он и в самом деле ждал более конкретного ответа.
— Видишь ли, Онегин не просто часть учебной программы… Это своего рода…
— Оселок, — подсказал Мазин.
— Что?
— Оселок, на котором вы проверяете свои шаблоны.
— Ну, знаешь…
— Хорошо, не будем спорить. Почему же ему не понравился Онегин?
— Я тебе скажу, что он написал.
— Перескажешь?
— Нет, просто процитирую.
— Так запомнилось?
— Это нетрудно. Сам убедишься. Сочинение называется «Очень плохой человек». Вот полный текст. Помню почти наизусть:
«Человек, который, убив на поединке друга, жил без цели, без трудов, томясь в бездействии досуга, и ничем не умел заняться в двадцать шесть лет, — очень плохой человек».
Мазин смотрел, ожидая, видимо, продолжения.
— Все, Игорь. Это полный текст.
— Замечательно. Коротко и ясно.
— Ты всерьез? А по-моему, типичный мальчишеский эпатаж. Плюс верхоглядство.
Мазин пробарабанил по столу пальцами и ответил очень серьезно:
— Не согласен. Плохо вы детей учите.
— Ну, это вопрос сложный. Нельзя все так обобщать, хотя не спорю…
— Есть отдельные недостатки? — спросил он насмешливо.
— Сейчас стало модным пинать школу. А школа — это, между прочим, самоотверженный учительский труд. Учитель — подвижник, Игорь. Ты бы мог стать учителем?
— Не мог.
— Вот видишь!
— А твоя Мариночка смогла.
— С ней еще разобраться нужно, сам говорил.
— Говорил. Это ей мальчишка не понравился?
— Ее можно понять, Игорь. Она у них в классе литературу вела.
— А… Двойной подрыв авторитета? Пушкина и директрисы? Хотя почему Пушкина? Мальчик только привел его собственные слова.
— Но образ-то гораздо сложнее. За строчками многое и многое, что и в роман войти не могло.
— Десятую главу вспомнил? А Онегин там действует? И в каком качестве?
— Но Пушкин писал десятую главу!
— Писал, но не дописал! Вы скажете, по цензурным соображениям? А если нет? Вышла же Татьяна замуж для него неожиданно? Может быть, и Онегин тоже неожиданно не вышел. В декабристы. И остался для Пушкина, как и для этого мальчугана, просто плохим человеком.
Я попытался отшутиться.
— Игорь, это в тебе криминалист говорит. Ты не можешь простить того, кто убил.
— Особенно друга. Между прочим, предприниматель и отец мальчишки были друзьями.
— Ну, такого практического преломления пушкинского текста я еще не встречал.
— А зачем вы литературе учите? Кого вы хотите воспитать? Литературоведов или честных людей? Если литература рождается из жизни, то и влияет на нее. Но на каждого по-своему. По-разному и Онегина прочитать можно. Можно для заучивания к экзамену или чтобы учителю понравиться, а можно с собственной жизнью сопоставляя.
— Ты думаешь, он сопоставлял?
— Не знаю, Николай, не знаю, а знать такие вещи очень хочется, потому что в них часто ключик, клетка, в которой суть собрана. Ну и так далее… Жара, однако, лютая. Налей-ка квасу, если есть.
— Есть, есть. Сейчас достану из холодильника.
Наливая квас, я думал, что мог бы и поспорить с Мазиным. Одно дело — смелость при задержании тех, кто «вооружен и очень опасен», и совсем другое дилетантская лихость в наскоках на устоявшиеся научные взгляды. Слишком много лет отдал я преподаванию и пусть не стал ученым-первооткрывателем, но хорошо знаю, как трудно дается каждое новое слово, какими усилиями создается традиция, и потому не склонен разбазаривать то, что десятилетиями намывалось, как золотые крупинки. Но, кажется, Мазин от спора уже ушел, и я был рад этому; помимо чистой теории, мне пришлось бы защищать и свое участие в школьном конфликте, а тут, я чувствовал, теория и практика оказались в противоречии.
— Значит, мальчика нет в городе?
— К сожалению, нет.
— А он мог бы?..
— Как говорится в романах, пролить свет? Мне нужно знать, насколько причастна жена Михалева к смерти «друга», а для этого нужно представлять себе подлинные отношения в семье.
— Но у мальчика может быть очень субъективный взгляд.
— Я только посмотреть на него хотел, — сказал Мазин, не вдаваясь в подробности.
Слышать все это было грустно. В сущности, я всегда считал преступление чем-то исключительным. Никогда не бывал в судах, столько история погибшего друга столкнула меня воочию с этой печальной реальностью человеческого бытия. И вот оказывается, что какой-то мальчишка, которого я воспринимал исключительно сквозь призму школьного озорства, дерзкого поведения с учительницей, замешан в событиях, где выплеснулись темные силы людской природы, алчность, обман, даже убийство, может быть.
— Ужасно, когда в такие истории замешаны дети.
— Может быть, он ни в чем и не замешан. Судя по цитированному сочинению, это парень с обостренным чувством справедливости.
А я этого не понял, бросившись Мариночкин авторитет спасать. Может быть, потому, что тем самым как бы и свой защищал? Дедка за репку… А что в конце концов вытащили, какой плод? И плод ли извлекли или корчевали то, что растить нужно было? А теперь она меня опять в цепочку позвала, на этот раз себя из беды вытаскивать. И беда наверняка серьезная. Не такой уж я старый дурень, чтобы не понимать, что дым тут, увы, без огня не появился, и любимица моя где-то зарвалась. И тем не менее считает, что я должен ей помочь. Почему? Да убеждена в своем моральном праве на такую поддержку. С того самого дня, когда я в зачетке «отлично» вывел, а минус в голове оставил. С тех пор и живет она с убеждением, что полбалла можно, не заработав, присваивать. Сколько же они весят сегодня, сколько стоят эти «полбалла», если ими следствие заинтересовалось?..
Таким невеселым мыслям я предавался ночью, когда Мазин, наверное, уже спал давно в своей гостинице, — он ушел, хотя я и предлагал остаться, сказал, что не хочет меня утром беспокоить, а вставать ему рано. Мысли поворачивались и так и этак, но мало что приносили утешительного. Идти-то нужно было, раз обещал. А там видно будет, и вообще утро вечера мудренее. На этой расхожей истине я и остановился…
Дом, где жила «милая Мариночка», был мне известен, один раз пришлось там побывать. Не так давно был юбилей их выпуска, помню, хорошо посидели, в ресторане, в банкетном зале. Зал был модный, но уютный, заказано всего в изобилии, и остались мы всем довольны, но так уж, видно, человек устроен, что вечно ему чего-то не хватает, и когда вышли, Мариночка предложила:
— Ко мне, на чашку кофе.
Многим показалось резонным завершить встречу в домашней, так сказать, обстановке. Конечно же, кофе не ограничились, и Мариночка открыла красивую коробку с французским коньяком с вензелем императора Наполеона, золото на красном фоне очень смотрелось. Было нас человек десять. Хотя и замышлялась встреча группы, но, разумеется, всю группу через столько лет не соберешь, кто-то из далеко живущих не смог, кто-то не захотел, может быть, короче, в ресторане собралась в лучшем случае половина, а у Мариночки и того меньше, против чего я не возражал в душе, многолюдье меня уже утомляет.
Оставшиеся были, так сказать, сливками — те, что выдвинулись, достигли, был даже доктор наук, которого я называл коллегой, а он скромно, но не без удовольствия возражал: «Ну что вы, Николай Сергеевич!» Были и ответственный работник, и кандидаты. И может быть, правильно сделали те, что не приехали, потому что могли оказаться не совсем на равной ноге и вместо радости общения испытать нечто противоположное.
Но тогда я в эту мысль не углублялся, а только гордился воспитанниками, и не приходило в голову подсчитывать, в каком соотношении, скажем, бутылка этого коньяка, не говоря уже обо всем квартирном интерьере, с директорской зарплатой находится, которая, конечно, повыше учительской, но ведь зарплата все-таки… Зато одна гостья, кандидат с зорким взглядом, огляделась и в отличие от меня что-то скалькулировала и сказала с завистью — не знаю какой, черной или белой:
— А ты, милая, умеешь жить.
И это я благодушно воспринял — молодцы, мол, мои ученики! — хотя и мелькнуло: я-то, пожалуй, скромнее живу. Но тут же низменное сравнение подавил: что за ерунда, в гости пришел, а сужу! И неловко стало…
Когда я вышел из лифта на знакомой лестничной площадке, дверь Мариночкиной квартиры была открыта. В дверях стояли мужчина с чемоданом и хозяйка, Мариночка, видно, провожала его, взяв за локоть. Кажется, все мы смутились немного, но Мариночка тут же вышла вперед и сгладила неловкость.
— Николай Сергеевич! Как я рада. Это мой брат. Минутку. Я провожу его только.
Мужчина с чемоданом молча прошел к лифту, а я, напротив, в квартиру и сразу увидел, что тот комфорт, который мне запомнился, сменило нечто противоположное, что дискомфортом именуется. Замечу, в языке я пурист и консерватор, и новые слова мне трудно даются, особенно иностранные. В душе я даже осмеянные «мокроступы» предпочел бы галошам. По-моему, слово это гораздо понятнее — обувь, в которой по мокрому ступать. Ну да ладно, не в галошах дело. Дело было в другом. Квартира не то к переезду готовилась — даже ковер был снят со стены и свернутый лежал на полу, не то к переустройству.
— Ремонт затеяли, Мариночка? Говорят, лучше пожар, — начал я, но она прервала меня на полуслове.
— Какой пожар! Хуже пожара!
И сама она была одета как-то по-походному, собранно. В брюках и замшевом жилете, который напоминал на ней не то кирасу, не то какой-то панцирь.
— Ведь все описать и конфисковать могут!
Тут-то я понял, что означал чемодан в руках брата, вовсе не приезжего гостя. Видимо, в чемодане уносилось от беды нечто ценное.
— Неужели так серьезно?..
Я хотел, как обычно, закончить вопрос ласковым именем — Мариночка, но что-то помешало, не произнес.
— Они еще пожалеют. Они яму не мне роют. Неизвестно еще, кто эту кампанию затеял и кто в яму угодит.
Сказано было явно расширительно, не только о своих затруднениях, но о самом обновлений жизни, в котором она видела не назревшую всенародную необходимость, а лишь опасную кампанию, затеянную злонамеренными лицами. И она уточнила:
— Представляю, как радуются наши враги! Там…
Мариночка махнула в сторону окна.
Я проследил за жестом, но врагов не увидел, да, признаться, и не поверил, что они радуются Мариночкиным бедам. Скорее им следовало радоваться, когда она коньячок с вензелем от мамаши какого-нибудь оболтуса принимала, прибавляя в аттестат уже не полбалла, как я ей, а побольше. Но имел ли я право на такие мысли? Балл-то я первый завысил и коньяком угощался. «Вот так, Николай Сергеевич!»
— Вы меня по делу пригласили, как я помню? — спросил я то, что можно было бы и не спрашивать.
— Да. Я нуждаюсь в помощи друзей.
Я не знал, что сказать.
— Я прошу самого немногого. Несколько уважаемых людей, чьи имена известны в городе и которые хорошо меня знают, пишут письмо… опровергают клевету. Я надеюсь, вы, мой учитель, не останетесь в стороне.
Мне стало больно-пребольно.
— Где же письмо?
Она подошла к туалетному столику, вынула из ящичка лист бумаги.
— Вот черновик.
Черновик был написан ее почерком. Я хорошо помнил его еще с тех пор, когда читал лекции и видел, как быстро бегут из-под ее пера четкие круглые буквы.
Я прочитал написанное и немного успокоился, В письме, собственно, говорилось о том, что нижеподписавшиеся знают Марину Федоровну Купченко много лет, что школа, которую она возглавляет, неоднократно положительно отмечалась, выпустила столько-то медалистов, воспитала мастеров спорта, передовиков труда и так далее. Никакого «опровержения клеветы» в прямом смысле в письме не было. Видимо, каждая строчка соответствовала зафиксированным фактам. Возразить против такого текста было трудно. И все-таки…
Она заметила мои колебания.
— Что вас смущает, Николай Сергеевич?
— Да факты вроде бы бесспорные.
Мариночка воскликнула горячо:
— Я в вас не сомневалась. Вы же мой учитель.
Лучше бы она не повторяла это слово, но она повторяла, нарочито или бессознательно подчеркивая мою Ответственность. И нечего было возразить — недавно совсем на юбилейной встрече тосты поднимали, — они нас учителями называли, а мы гордились, что таких вырастили.
— Понимаете, Марина, совершенно случайно ко мне заглянул знакомый юрист…
— Случайно?
Прозвучал и сарказм и беспокойство.
— Да, случайно, — подчеркнул я. — Он из другого города, но мы учились в одном университете. Он приехал в командировку…
— И что же он вам сказал? — поторопила она меня.
— Да вот опять-таки случайно оказалось… Да, представьте себе. Оказалось, в поле его внимания тот самый мальчик — Михалев, что написал об Онегине.
— Наглец, который бросил вызов школе? Чего еще можно было ожидать? Вот и докатился. Милиция заинтересовалась…
Наверно, последние слова можно было произнести с бо́льшим пафосом, но она вовремя вспомнила, что не одним Михалевым милиция интересуется, и осеклась, а вернее, снизила тон.
— Что он там натворил?
— Девался куда-то…
— Не знала. Я же… в отпуске. Да и вообще каникулы сейчас. Но я не удивлюсь, если и это мне в строку поставят.
— Не думаю. Он сдал экзамены. Он исчез из дому, а не из школы.
— Все равно поставят. Раз уж взялись. У нас так. Все могут вытворять что угодно, кроме козлов отпущения. И прежде всего мы, несчастные шкрабы! Еще бы! Ведь мы стоим у истоков, мы за все в ответе. Мы, а не родители, что подобное чадо на свет произвели. А яблоня от яблоньки…
— Кстати, о яблоне. Его отец погиб.
— Знаю. Несчастный случай — папаша-то меня тоже учился.
«Господи! Как же время-то летит! У нее и отец и сын учились, а она у меня!..»
Но не о неизбежной старости пришел я предаваться размышлениям.
— И вы помните его?
— Еще бы!
Она вдруг усмехнулась и, достав из пачки сигарету, щелкнула зажигалкой.
— Еще бы! Дня юности туманной. Дурочка, идеалистка. Мне хотелось, чтобы все любили литературу! Сколько я с ним помучилась…
— Как, и с сыном?
— Ну, папаша на Пушкина не покушался. До такого он просто не дорос.
— Недоросль?
Марина отвела дым ладонью.
— С недорослем я бы не билась. Мне хотелось привить…
— А он что предпочитал?
— Баскетбол.
— По призванию?
— Призвание? Много гонору было, а толку пшик. Погнался за жар-птицей, а талантом не вышел. Ни спортсменом не стал, ни… Короче, в аттестат получил то, что заслуживал.
Последняя фраза мне не понравилась, мстительно, недобро прозвучала. Ведь погиб человек. А с другой стороны, он, кажется, с преступником был в дружбе, вот они, нити бездуховности. Сначала не нравится литература…
— Да, большая я была идеалистка, Николай Сергеевич, — повторила Марина с заметным сожалением.
— Но к литературе вы, по-моему, отношения не изменили?
Она затянулась и выпустила дым, снова разогнав его рукой.
— Нет, пожалуй. По сути нет.
— Что вы хотите сказать?
— Я теперь многое лучше понимаю.
— Еще бы! Опыт.
Марина кивнула согласно.
— Да, опыт вносит коррективы. Простите меня, Николай Сергеевич, вы нам преподавали немного романтично, в отрыве от жизни… Я вас не обижаю?
— Нет, нет… что вы…
Я, однако, не совсем понимал, в чем ушла она вперед от моего курса. Я хотел спросить тактично, но она не стала ждать вопроса. Видно, и это как-то по-своему ложилось на ее нынешнее умонастроение.
— Вы, Николай Сергеевич, видели в литературе главным образом личное воздействие на каждого человека, в первую очередь для души… А это, хотя и так, но не для школы… Школа воспитывает принципы.
— Ну, разумеется.
— Основы фундамент. Ученик должен понимать главное.
— Например?
— Например, то, что Пушкин — это незыблемо.
— Пушкин? Безусловно.
По выражению ее лица я видел, что понимаю ее не так, хотя что уж тут непонятного — Пушкин!..
— Но ведь дурную голову и Пушкин может сбить с толку. Вот сейчас в ходу провокационный вопрос: а разве он не писал «наполним бокалы» или «выпьем, бедная старушка»?
— В самом деле, — улыбнулся я, — что же вы отвечаете?
— Отвечаем что надо. И пресекаем. Ученик не должен умствовать. Учению должен знать, как понимаем мы Пушкина, и так же понимать сам.
— Позвольте…
Но она увлеклась. В лице появилось директорское и директивное. Как она была не похожа сейчас на «милую Мариночку», склонившую головку над конспектом.
— Раз мы говорим, Онегин передовой человек, значит, так и есть. Разве иначе? Разве мог Пушкин выбрать своим героем человека не передового?
«Неужели я так говорил? Нет, это уже развитие, то, что она из «опыта» вынесла, однако на моем фундаменте возвела! Но в общем-то черт-те что! Откуда такая абсолютизация? Разве я учил не мыслить, а штамповать? Но, наверное, все-таки мыслить в рамках, которые ей, однако, слишком широкими показались…»
— Короче, Пушкина и другое начальство не трогать?
Я сказал это, вспомнив знаменитое предупреждение полицейского чина футуристам, с иронией, но не враждебно, стремясь погасить полемику. Какая тут полемика!.. Но Мариночка иронию не приняла, а прямой смысл слов поддержала.
— Да, и Пушкина и Онегина тоже. Иначе далеко можно зайти.
— Далеко?
— Уже зашли!
И Марина указала сигаретой на пачку газет на журнальном столике, видимо, имея в виду столь часто печатающиеся в последнее время разоблачительные материалы. Но ведь там жуликов обличают, бюрократов, людей, занимающих не свои места!
— Онегин-то при чем тут? Левую продукцию не сбывал, оброком легким довольствовался.
— Шутите вы, Николай Сергеевич, а мне не до шуток.
— Ну да разъяснятся ваши недоразумения, — сказал я, все еще надеясь, что об ошибках речь идет, а не о преступлении.
— Надеюсь, — подтвердила она, глядя мимо меня. — Только тут не недоразумения, тут линия, тут люди действуют, которым нельзя дать разгуляться! Все на ветер пустят, что годами, десятилетиями создавалось.
Невольно я скользнул взглядом по опустевшим стенам.
Вышел я в довольно подавленном расположении духа, виня, как и во всех своих неурядицах, в первую очередь самого себя.
«Так тебе и надо, старый, осел! За все рано или поздно платить приходится!..»
Я спустился и сел в свой старенький «Москвич», давно вышедший из моды. Но мы с ним дружны. Он не увлекает меня в опасные гонки, а я не пришпориваю его понапрасну. Мы довольны друг другом, чего не скажешь о наших коллегах на дорогах. Не раз приходилось слышать разное, наиболее мягкое:
— Боишься ездить, не садись за руль!
Это-то на положенной в городе скорости шестьдесят километров! Между прочим, первому автомобилисту Карлу Бенцу не разрешали ездить по улицам быстрее шести. Но то было сто лет назад. С тех пор народ заспешил. Правда, не все. Иногда я замечаю признательность на лицах пешеходов, когда, следуя правилам, пропускаю их на поворотах. Это единственное утешение. Интересно, как Мазин мой темп примет? Сколько выдержит?
Я собирался повезти Мазина на свою дачу и должен был заехать за ним в гостиницу. Признаться, сейчас меня эта встреча не радовала. Не хотелось говорить о Мариночке. Ведь он спросит. Но, как говорится, давши слово… А впрочем, почему обязательно о Мариночке? Может быть, о другой женщине разговор пойдет? Если удастся перехватить инициативу.
— Игорь! Расскажи, пожалуйста, еще о мальчике. Чем занимается его мать? — спросил я, едва Мазин сел рядом.
— Мать по образованию инженер-технолог, но давно уже с индустрией покончила. Перебивалась то здесь, то там на полставках. А сейчас она под следствием.
— В тюрьме?
— Нет. Взята подписка о невыезде.
— Неужели она могла?..
— Человек широк, как известно.
— Расскажи, пожалуйста, то, что можно.
— Ее первая версия: они ужинали в ресторане «Якорь», потом пошли берегом, остановились на пристани, поссорились, он оскорбил ее, ударил — побои засвидетельствовала экспертиза, она в негодовании толкнула его, Черновол — так его зовут — упал с мостков… Михалева выбежала на шоссе с криком: «Я убила!» Хватит на первый раз?
— Она кричала: «Я убила!»?
— Не только кричала, повторяла неоднократно на допросах и подписала показания в протоколе.
— Ты сказал — первая версия. Есть и другие?
— Ее же. Сейчас она категорически отрицает, что хотя бы пальцем касалась Черновола, утверждает, что он был пьян и сам свалился в воду.
— Ты видишь в этом противоречие?
— Ну, скажем, непоследовательность.
— В чем? Мне кажется, все естественно. Она была в шоке. В двойном шоке — от побоев, от того, что столкнула в воду на смерть человека, и скорее всего вначале показала правду. А когда пришла в себя, успокоилась и поняла, что отказаться от убийства можно… Кстати, свидетелей, как я понял, нет?..
— Свидетелей нет.
— Вот видишь! Что же тебе непонятно? Человека обвиняют в убийстве!..
— Ей ведь почти ничего не грозит — сильное душевное волнение, неосторожное убийство, в крайнем случае, превышение пределов необходимой обороны, весь набор для защиты. Короче, от сто четвертой по сто шестую статью, по которым можно квалифицировать ее поведение, я не вижу больше года исправительных работ. А ведет она себя так, будто речь идет о высшей мере…
— Она представляет себе юридическую сторону?
— Еще бы! Ей следователь каждую статью разжевал.
— И все-таки без статьи жить лучше. Хотя бы ради сына. Считаться убийцей, даже невольной!.. Что он о матери подумает!
— Это, конечно, резонно, — согласился Мазин, — но для меня важна правда, реальный ход событий.
— Ну а если отойти от буквы? Подумать о мальчишке? Ведь так или иначе, злого умысла не было, а побои были. Есть ли тут принципиальная разница? И стоит ли клеймить человека ярлыком убийцы, если его по закону даже посадить, по твоим же словам, нельзя?
Мазин наконец не выдержал, отозвался на мой водительский ритм.
— Слушай, ты меня так везешь, что я успел бы целую доказательную лекцию прочитать. Но я скажу коротко: буква всегда важна, но сейчас не в ней одной дело. Нам обязательно нужно знать подлинные факты, тут важные обстоятельства есть…
Правда, какие обстоятельства, он мне пока не пояснил.
— А сам-то ты, Игорь, с ней говорил?
— Говорил.
— И что?
Выглядело это в его пересказе приблизительно так: она теперь все отрицала.
«Я не убивала Черновола».
«Как же он погиб, по-вашему?»
«Пьяный был, поскользнулся. Там скользко на мостках было. Ну и свалился».
«Сам?»
«Я к нему и пальцем не притронулась».
«Однако он ударил вас…»
«Ну и что? Ударил. Я отступила. Он сильный был, спортивный. Я с ним на драку не решилась бы. Я отступила…»
«А он?»
«Я ж говорила, там скользко, мокро было. Он оступился и упал».
«Значит, несчастный случай?»
«Да».
«А крик: «Я убила!»? Вот показания водителя Онуфриева:
«Около двадцати одного часа я ехал по береговому шоссе, когда прямо перед машиной выскочила на дорогу женщина со стороны пристани с криком: «Я убила!»
«Растерялась, не знала, что кричать…»
— Игорь! — настаивал я. — Ну пусть даже она оттолкнула его. Пусть! Но не хотела же топить… Оттолкнула, и он не сам поскользнулся и свалился. Тем больше шок. В ужасе закричала, кинулась на шоссе просить помощи.
— В том-то и дело, что о помощи Михалева не просила. Об этом в протоколе нет ни слова. Не было таких слов: «Помогите! Упал человек в воду». Будто наверняка знала, что тот погиб. А ведь он мог и жив еще быть… Искусственное дыхание или что другое помочь могло. Однако она о помощи не просила. Это факт.
— А она что по этому поводу говорит? Как объясняет?
— Говорит, ударил меня, в голове закружилось, была не в себе.
— Может быть, сотрясение мозга?
— Сотрясение экспертизой установлено не было.
— А побои?
— Для жизни и здоровья не опасные. По лицу ладонью, а ладонью убить или искалечить нельзя.
— Зато оскорбить смертельно можно.
— Все это учитывается, дорогой Николай. Потому и сочли возможным ограничиться подпиской о невыезде. Ведь и самопризнание еще не доказательство, а теперь она и от признания отказалась. Стоит вопрос о том, чтобы вообще прекратить дело.
— Значит, все-таки не виновата?
— Видишь ли, в УПК есть две статьи, пятая и двести восьмая. По пятой возбужденное дело подлежит прекращению за отсутствием состава преступления. Но это требуется доказать — отсутствие состава в данном случае. А вот двести восьмая определяет ситуацию иначе — дело прекращается при недоказанности участия обвиняемого в совершенном преступлении, если исчерпаны все возможности для собирания дополнительных доказательств. Понятно или не очень?
— В основном да.
— Как же ты понял?
— Местный следователь считает, что возможности исчерпаны, а ты для себя не исчерпал.
Мазин расхохотался.
— Ну, спасибо, что ты меня за суперсыщика держишь. Но, как и каждый льстец, ты перегнул. Во-первых, я не такой бурбон, чтобы сразу человека в Бастилию. Во-вторых, у меня нет оснований не доверять следователю. Между прочим, я с его отцом когда-то вместе начинал. И сын парень способный. Сам увидишь, когда я вас познакомлю, тебе ведь нужна информация о Мариночке?
Я вздохнул: «Добрался-таки!»
— Вижу, что нужна, раз ты о свидании помалкиваешь и любимицу не защищаешь так же горячо, как женщину, совсем тебе не известную.
Что я мог сказать?..
Мы уже выбрались за город и могли бы прибавить скорости, потому что и Бенцу по проселочным дорогам разрешалось ездить быстрее, чем по городу. Но я привычек не меняю, да и разговор был такой, что отвлекал меня, и до дачи-то рукой подать оставалось.
Дачка у меня небольшая, и на участке, которому никто не завидует, на неудобном склоне, где агрикультурой с размахом не займешься, короче, бездоходный участок, зато с хорошим видом на речку, и я люблю посидеть, посмотреть и послушать, как колышется и шуршит камыш на ветру.
Жена, правда, и на обрыве умудряется какие-то ягоды выращивать, и Мазина тут же усадила за стол, и начался ритуальный разговор о том, что малина уже прошла, а что-то другое еще не созрело. Я смотрел на него в ожидании, когда ему эта тема надоест, прийти на помощь, но, слава богу, у моей жены есть чувство меры.
— Небось заговорила я вас своими грядками? — спросила она у Мазина.
Тот искренне опроверг.
«Ну и «выдержка!» — подумал я.
Жена точно угадала мои мысли.
— Николай Сергеевич садоводческих проблем не выносит. Дочка его даже «урбанистом» прозвала.
Прозвище было, конечно, несправедливое. Ну какой же я урбанист? Просто нет у меня этого потребительского отношения к земле, что сейчас модно под «любовь к природе» маскировать. Да, она кормилица наша, но ведь потому-то и не стоит в каждый клочок вгрызаться со своей малиной или тюльпанами. Дайте и земле пожить по-человечески…
Жена заметила, что я недоволен. Обострять она, конечно, не собиралась. В общем-то она меня понимает, так только, при госте решила право на свободу суждений продемонстрировать. Им, женщинам, такое самоутверждение постоянно требуется, но не все знают меру. Некоторые очень гордятся последовательностью и твердостью, а вернее, упорством, в упрямство переходящим, и считают, что иначе с нами, мягкотелыми, обходиться нельзя. Но я не сторонник противостояния двух половин человечества. Говорят, даже соседа не выбирают, а уж другую половину рода людского чем заменишь? Короче, я за сосуществование, по возможности мирное. И жена моя тоже. И потому она тему великодушно переменила. Однако женщина есть женщина…
— Ты к Мариночке заходил?
Нужно сказать, что супруга моя никогда против моих симпатий к Мариночке вслух не высказывается, хотя внутренне, конечно, не очень… Они, дамы, как в песне, считают, что лучше гор могут быть только горы, то есть женщине можно предпочесть только другую женщину и ничего больше. Вот сижу я, на камыш любуюсь, и хотя знаю, что с точки зрения науки камыш не тростник, слова Паскаля о мыслящем тростнике вспоминаются, а ведь сила наша вовсе не в том, чтобы покорить пространство и время, даже если мы это пространство сплошь пленкой перекроем и ранние помидоры вырастим, а в умении разумно мыслить. Жена же смотрит на меня и думает, что я не о Паскале вовсе, а о Мариночке размечтался. И попробуй возрази ей словами того же великого человека:
— Постараемся мыслить достойно, в этом основа нравственности.
А она в ответ:
— Конечно, о Мариночке думать приятнее, чем на грядке спину гнуть. Но, между прочим, помидоры…
И как она это все совмещает! Ведь она у меня литературный критик, активно следит за ростом молодых (талантов, разумеется, а не помидоров). Устоявшиеся, как Паскаль, ее уже не интересуют.
Впрочем, однажды, когда я на какой-то наскок махнул рукой и перестал отвечать, супруга мне де Лабрюйера выдала:
— «Старик, если только он не очень умен, всегда высокомерен, спесив и неприступен».
Тут я и обнаружил дефицит эрудиции.
— Это какой-нибудь из твоих молодых дарований додумался?
— Нет, из старых, — говорит ехидно.
Впрочем, я уже сказал, что наши разногласия и сопутствующие им пикировки вполне в рамках добрых, годами проверенных отношений. Поэтому я сознался без сопротивления.
— Да, заходил к Марине.
— «Наполеоном» потчевала?
И дернуло же меня в прошлый раз про коньяк упомянуть!
— Нет, — сказал я, — ничем не потчевала. — И подумал: «А в самом деле! Даже кофейку не предложила. Значит, не до этого!..» — Даже кофейку не предложила. Видно, не до того, — повторил я вслух.
— В таком волнении пребывает?
— Да, потеря равновесия заметна. — И я рассказал про брата с поклажей, заметив, однако: — Это, конечно, еще ничего не значит. В панике неопытный человек чего не наделает.
— Неопытный скорее не спешил бы выносить, — заметил Мазин.
Я возразил:
— Ты, однако, совсем недавно меня убеждал, что даже признание еще не доказательство вины.
— И потому ты подпишешь бумагу?
— Между прочим, в этой бумаге написано только то, что я не могу не удостоверить.
— А именно?
Я вспомнил текст черновика.
— Ну, там говорится, что я знаю ее много лет как студентку, общественницу, как педагога, что я бывал в школе, видел успехи… Разве я имею право отказаться от этих фактов?
Жена смягчилась и поддержала меня. Все-таки ревность ее к Мариночке дальше легкой неприязни не шла.
— Конечно, факты нужно подтвердить. Чтобы компетентные лица разбирались объективно.
— Какой разговор! Разве меня просят защищать правонарушения?
Мазин сощурился, подхватив за хвостик сочную ягоду.
— Умница твоя Мариночка.
— Ну, если сам говоришь, — начал было я сгоряча, однако тут же понял, что говорит он нечто для меня вовсе не утешительное.
— Впрочем, о чем ты?
— Она умный человек. Ну как она, прекрасно тебя зная, могла просить о каком-то подлоге, просто о чем-то сомнительном! Неправды ты бы не подписал, так ведь?
— Еще бы!
— Вот она и предлагает правду.
— В чем же тут коварство, на которое ты намекаешь иронической интонацией?
— Да ведь на стол все карты нужно будет выложить. Тут и «тройка» пригодится, если в масть. Ей, видно, серьезно отмываться нужно, раз уж все возможности мобилизованы. Уверен, уже с адвокатом советовалась. Адвокаты любят безупречные репутации подзащитных. Это же смягчающий фактор.. Однажды, помню, адвокат доказывал, что убийца был хороший часовой мастер, и зачитывал благодарности клиентов…
— И что же?
— Два года с предельного срока скостили. Я уж не говорю о вышке.
— Ну, сравнил…
— Пример, конечно, крайний. Но логика одна. Защита ничем пренебрегать права не имеет.
— Я, значит, вроде фольксштурма? Последний козырь?
— Замечательные у вас ягоды, Людмила Константиновна, — повернулся Мазин к жене, оставляя мне возможность самому ответить на поставленный вопрос.
«А козырь ли? Он же меня «тройкой» обозвал!»
Юрий Сосновский, с отцом которого Мазин когда-то вместе работал, показался мне с первого взгляда симпатичным и неглупым человеком, в синем кителе, который очень шел к его цвета соломы волосам. В нем он напоминал скорее молодого морского капитана, чем следователя прокуратуры.
Однако не иллюминаторы, а большие окна выходили из его кабинета не в безбрежные просторы океана, а на законсервированную недавно стройку городского театра, которая была начата лет десять назад с присущим русскому духу размахом и фантазией, увы, без должного денежного обеспечения. Так что пока в нагромождениях бетона, кирпича и металлоконструкций было трудно разглядеть тот будущий шедевр архитектуры, проект которого в свое время широко рекламировался в местной печати.
Мазин, глядя на эти руины, пошутил:
— Может быть, археологи ошибаются, когда все свои развалины видят разрушенными временем? А что, если просто не достроили и законсервировали по приказу какого-нибудь Рамзеса, а? А мы восхищаемся — вот, мол, на века постарались!
Но мы, конечно, не гипотезы обсуждать собрались, а факты получить. Мазин представил меня и попросил проинформировать в рамках дозволенного. Я и сам понимал, что могу рассчитывать на сведения лишь в самых общих чертах, до суда еще далеко была Но Юрий сумел, и не касаясь того, что мне знать пока было не положено, пояснить, что привело «милую Мариночку» в столь безрадостное положение.
— Она, Николай Сергеевич, жила в своеобразном правовом вакууме. То есть о существовании законов понаслышке, конечно, знала, но с практической жизнью их не связывала. У нас, к сожалению, многие полагают, что законы, так сказать, для законников, а в жизни все решается на командных или личных основах. Иногда так думают по святой простоте…
— Вот именно, — вставил я, соболезнуя бывшей ученице.
— Скорее тем более, — улыбнулся Сосновский улыбкой, которую принято называть белозубой. — Помните, у Ильфа и Петрова был персонаж, который на все вопросы отвечал «вот именно» или «тем более». В данном случае я бы сказал, тем более. Тем больше ответственность. Или вы оправдываете старушку, что хворост в костер грешника подкладывала?
— По неведению…
— Нет. Удобнее так. Старушке душу спасать, а вашей знакомой карьеру делать. Так им казалось по простоте, что… хуже воровства.
— Не зря же поговорка придумана.
— Простота хуже воровства, говорили в народе.
Над старыми поговорками я часто задумываюсь, а задумавшись, неизменно поражаюсь точному смыслу вековой мудрости. Иногда он глубоко скрыт, парадоксален, даже вызывает протест поначалу, но, добравшись до сути, нельзя не склонить голову перед неопровержимой истинностью этого смысла. Конечно, значение слов с веками меняется. Сегодня простота чуть ли не предмет гордости, а раньше была однозначна глупости. И понятие воровства изменилось, сузилось, свелось к краже, а в свое время обозначало злой умысел в самом широком понимании, недаром вор и враг-ворог слова однокоренные, о чем сейчас мало кто задумывается. А стоит призадуматься о том, как тесно переплелись эти слова и почему народ глупца счел хуже злодея. Потому, видимо, что замысел злодея большей частью, как мы сказали бы, конкретен и ограничен, глупость же аморфна и беспредельна, в этой среде и рождается злодейство, и распространяется, и, может быть, не будь «простоты», негде было бы и воровству развернуться…
Но ведь то злодеи, а у нас речь о «милой Мариночке»!
— И в чем ее простота в противоречие с законом пришла?
— Личные отношения в служебных делах бескорыстными редко бывают. Ты — мне, я — тебе. А за чей счет? И командные небезопасны. Тобой командуют, а ты, в свою очередь, себя вправе чувствуешь.
— В школе?
— В школе зависимых больше, чем на другом производстве, — учителя, ученики, родители…
— Ну, учениками в наше время особенно не покомандуешь.
— Да, учениками, пожалуй, непосредственно тяжело, а родители… они детей любят. Вот и подарки, поборы, да мало ли какие возможности возникают! Короче, история эта, Николай Сергеевич, серьезная. Говорю вам ответственно, хотя сам я вашей подопечной не занимаюсь. Но Игорь Николаевич просил меня, и я узнал что можно.
— Благодарю вас.
— Юрий со мной сотрудничает, — добавил Мазин, — он, как помнишь, другой женщиной больше интересуется.
— Да, я знаю, Михалевой.
— А с ней вы, случайно, не знакомы, Николай Сергеевич? — спросил Сосновский.
— Нет, — ответил за меня Мазин. — Он только ее сына учил Онегина уважать.
— Постой, Игорь! А ведь я, кажется, ее видел.
Да, в самом деле, я только теперь вспомнил, что и мать пригласили на диспут об Онегине, что в проработку вылился, и не без моего благодушного (святая простота?) участия. Я тогда не обратил, правда, на нее особого внимания, но видел — довольно интересная, молодая…
— Всего лишь видел?
— Всего.
— Ну и как вам эта дама показалась?
— Ну уж, что и она преступница, в голову не пришло.
Невольно я обмолвился, «и она» сказал так, будто с Мариночкой уже определилось. Заметил обмолвку и признался себе — значит, для меня определилось.
— Преступница или нет, пока разбираемся, — поправил Юрий серьезно.
— А что мальчик? Я перед ним ответственность чувствую…
— Мальчика нет.
— Розыск бессилен?
Мазин отошел от окна.
— Розыск не бессилен. Мы не задействовали розыск.
— Почему? Вы же можете объявить… Ну, как там на ваших афишках пишут: «Разыскивается… ушел и не вернулся…» — вспоминал я формулы объявлений, которые как-то просматривал на специальном стенде в аэропорту в ожидании самолета.
— Мы думаем, в этом нет необходимости. Мать, мне кажется, знает, где мальчик.
— Знает?
— Иначе она проявляла бы больше настойчивости.
Возражать я не стал. Не люблю дилетантски вмешиваться в профессиональные дела. С тем распрощался и ушел, поблагодарив за все, что узнал о «милой Мариночке».
По пути к выходу я встретил в коридоре человека, которого мельком знал по городу. Недавно еще многие гордились знакомством с ним, а теперь он шел, заложив руки за спину, опустив голову, в сопровождении солдата внутренней службы…
Слова Мазина о том, что мальчика не разыскивают, оказали на меня воздействие, которого он, я уверен, не ожидал, толкнули на поступок и для меня неожиданный. Сам еще толком не представляя, зачем я это делаю, на следующий день, раздобыв нужный адрес, я остановился перед калиткой, врезанной в железные ворота, покрытые потрескавшейся и обсыпавшейся местами краской. Калитка была заперта, и мне пришлось поискать взглядом звонок, прикрытый куском резины, вырезанной из автомобильной камеры.
Позвонить пришлось дважды. Потом я услышал, как скрипнула дверь в доме. «Нужно бы смазать», — подумал я машинально. Послышался стук каблуков, неторопливый; так ходят чувствующие себе цену женщины.
Глазок в калитке приоткрылся, закрылся, и калитку отперли.
— Вам что? — спросила женщина, которую я узнал.
Она разглядывала меня с недоумением и не очень приветливо.
— Разрешите зайти, я объясню.
Женщина помедлила, но не возразила.
Я переступил порог и увидел двор, а во дворе дом и гараж. Выглядело все запущенным. С давно не крашенной крыши свисала потерявшая колено ржавая водосточная труба. Неуправляемо полз всюду, где мог закрепиться, дикий виноград, осели каменные плиты порога, даже телевизионная антенна заметно покосилась. По бетонной дорожке ветер волочил пожухшие от зноя листья.
Наверно, увиденное отразилось в моем взгляде. Она заметила это и пожала плечами.
— Хозяина нету.
Я неопределенно кивнул.
— Раньше муж следил.
Но казалось, что за домом и двором не следят уже давно. И она снова поняла.
— Я сказала, раньше следил, а в последнее время… охладел. Ну, ничего, поднимемся. Родные стены еще послужат.
— Это ваш дом? — спросил я, чтобы откликнуться и наладить первый контакт.
— Я родилась здесь. В буквальном смысле. Отец не доверял бесплатной медицине.
«О чем это она? Бабку повивальную звали, что ли? Может быть, старообрядцы какие-нибудь?»
Я вспомнил, что неподалеку находится старообрядческая церковь. Сам я, впрочем, никогда в жизни не видел ни одного старообрядца, кроме известной боярыни Морозовой, изображенной на полотне Суриковым. Не знал я и того, что отец Михалевой был директором известного в городе гастронома, унаследовавшего от дореволюционного владельца мрамор и бронзу, которые куда-то исчезли после капитального ремонта лет десять назад. Советский завмаг, понятно, ни к буржуазии, ни к старообрядцам никакого отношения не имел. В торговлю его выдвинул комсомол, и в пожилом возрасте он с усмешкой вспоминал, как противился выдвижению на этот не передовой, по мнению современников, участок. Случилось то при нэпе, когда потребовалось бросить вызов частнику, но я и догадаться о такой предыстории не мог, ибо в моем представлении работники торговли жили совсем иначе, в особняках, так уж в особняках. Откуда мне было знать, что бывший директор вырос в подвале, где в одной комнате жила семья из семи человек, а младший братишка спал в корыте, которое днем вешали на гвоздь в кухне. Для него этот обветшавший и весьма скромный по нынешним меркам дом был дороже шереметевского дворца.
И внутри дома не оказалось ничего особенного. Впрочем, я и не присматривался. Меня ведь совсем другое интересовало.
— Прошу, садитесь!
Я опустился в старое кресло.
Она смотрела вопросительно.
— Вы вряд ли меня помните, — начал я неуверенно.
— Почему же? Помню, на диспуте, — возразила женщина.
Я удивился и обрадовался.
— Да, да. Вас зовут Ирина Васильевна?
Тут она охладила меня.
— Ну и что?
— Ваш мальчик пропал?
— Кто вам сказал?
— Значит, не пропал?
— Кто вам сказал, что пропал? — повторила Ирина.
Врать я не мог, ложь всегда мне мешает, и я избегаю ее всеми силами.
Невольно я огляделся, как бы ища поддержки, но, кроме нас, в комнате никого не было. Мебель — теперь я разглядел ее — была какая-то сборная: старое трюмо, явно родительского происхождения, того же времени круглый черный столик на одной, расходящейся у основания резной ножке, и тут же недавнего выпуска полированный шкаф.
Я повторил слово в слово то, что сказал Марине.
— Понимаете, совершенно случайно ко мне заглянул знакомый юрист.
Она ответила проще, чем Марина.
— Понятно.
— Да нет, в самом деле случайно. Мы учились в одном университете…
— Хотите рюмку водки? — предложила вдруг Ирина, перебивая меня.
Я растерялся.
— Нет, что вы…
— Ну, как хотите, сейчас это дефицит. А чаю? У меня как раз чайник закипел…
— Чаю… пожалуй.
Ирина поднялась, легко неся уже начавшее немного полнеть тело. Из кухни она вернулась с заварным чайником и поставила его на круглый черный столик.
— Вам удобно?
По сравнению с креслом столик был высоковат, но я заверил:
— Да, да, конечно.
Она молча вышла и принесла чашки, печенье в вазочке.
— Покрепче? Или кипяточком разбавить? Я не разбавляю.
— Покрепче, пожалуйста.
— А кофе не хотите? Есть растворимый. Бразильский.
— Нет, лучше чай.
— Как хотите.
Сказано было, как и о водке, равнодушно, но я и не ждал большего.
«Нужно ее понять. Какое тут радушие!»
Она села напротив.
— Так что же сказал вам юрист?
— Оказалось… ну, он мне рассказал очень неприятную историю…
— Про меня?
— Да, но — я понимаю…
— Все понимают, когда не с ними случается, — сухо отметила она.
Я смутился.
— Я хотел о мальчике.
— А мальчик что? Зачем он вам?
— Я слышал, он… не дома.
— Ну и что? Он в деревне.
Вот и все. Я почувствовал себя дураком. Значит, она знала, где сын. Но почему Сосновскому не сказала? Мазин, однако, сразу понял: трагедии нет. Иначе мать вела бы себя иначе. Так и есть.
— Отдыхает?
Вопрос прозвучал излишне бодро.
— Нет, он работает.
— Работает?
— Да. Они работали в колхозе всем классом. Потом дети вернулись, а он остался.
— Один?
— Он работает на комбайне.
— Но он несовершеннолетний.
— Он умеет. Он в отца, любит технику. И его оставили.
— Вы разрешили?
— Я не хочу, чтобы он присутствовал на суде, где его мать будут обвинять в убийстве. Может быть, все-таки водки выпьете?
— Нет, спасибо.
— А я выпью. Можно?
— Да, конечно.
Ирина подошла к буфету, достала початую бутылку.
«Так вот почему она так настойчиво предлагала мне выпить. Ей неудобно пить одной. Однако решилась. Ну, тут понятнее, чем с Мариной».
Я поторопился. Время показало, что я еще ничего не понимал.
Я, собственно, и спрашивать-то толком не знал, о чем. И потому повторился:
— Значит, вы его в колхоз отправили?
Ирина задержала поднятую уже рюмку и посмотрела на меня как-то смешавшись.
— Разве я сказала — отправила? Он сам.
Она подчеркнула два последних слова, а потом, как и я, повторилась:
— Зачем ему на суде быть? Не нужно.
И выпила.
— Мальчика на суд не вызовут, я думаю.
— Он без вызова пошел бы.
Получалось противоречие: пошел бы, но уехал. Сам.
— Вы убедили его уехать?
Теперь Ирина взглянула на меня более уверенно, сработала первая доза алкоголя.
— Я вам говорила, он сам уехал.
— Тем более.
— Что тем более?
Я, как и Сосновский, вспомнил классиков. Но сейчас был не тот случай, когда можно отделаться шуткой «вот именно». А что тем более — я вдруг и сам не понял, потерял мысль и, ругая себя, сказал:
— Значит, не приедет на суд.
— Он о суде понятия не имеет.
Я уставился на нее.
Она снова поднялась. Но на этот раз не так легко, а как-то замедленно, будто устала, будто хотела показать — ну чего привязался? Однако, хоть и с видимой неохотой, Ирина дотянулась до деревянного стаканчика на письменном столе, где держат карандаши, вытащила оттуда свернутый трубочкой телеграфный бланки протянула мне молча.
«Бери, мол, читай».
Я взял телеграмму и прочитал.
«Мама я колхозе есть возможность поработать комбайне Толя».
— Видите?
— Да. Хорошо, что он ничего не знает.
Она наполнила вторую рюмку.
— Не знает. Повезло мне, представьте себе.
— Надеюсь, когда он вернется, все уже кончится.
Рюмка чуть дрогнула, но содержимое попало по назначению.
— И я в тюрьме сидеть буду…
— Почему? Вас, возможно, и судить не будут.
— Вы-то откуда знать можете?
Я испугался, что сболтнул лишнего, но Ирина сама облегчила мое положение.
— Мне адвокат тоже так говорит. Он добивается… За что меня? Я не убивала. А вы не верите?
— Это не в моей компетенции, — сморозил я крайне глупо. — Я ведь не юрист. Я насчет мальчика…
— Да зачем вам Толя? — спросила она требовательно, повысив тон.
— Мне он показался очень симпатичным… прямодушным.
— Что ж вы ему перед всем классом выговаривали?
— Учителя его позицию осуждали.
— Но вы-то для них авторитет. С каких это пор хвост собакой крутит?
Мне стало очень неловко.
— Я говорю, мальчик ваш мне понравился, но позицию он занял ошибочную.
— Так уж?
— Да, я думаю.
Ирина нахмурилась.
— А я думаю, Толька прав был. Я сама в школе училась… — Она глянула мимо меня в трюмо, что стояло у стены позади кресла, глянула, будто усомнившись в своих словах, — «да неужели? И когда ж это было!» — но, видимо, зеркало поддержало ее, — кого оно после пары рюмок не поддерживало? — и Ирина продолжила: — Сама этого Онегина проходила, пустой человек. Да его так и называли — лишний. Чего ж вы от сына хотите? Хороший лишним быть не может.
Логика в этом умозаключении, конечно, была, но ведь я не об Онегине толковать пришел. А зачем? Как объяснить, что я вину перед мальчиком чувствую и хотел бы ему полезным быть. Но, кажется, складывалось вроде бы благополучно, мальчик даже не знает о суде, занят работой, которая нравится, а мать скорее всего не виновата. Правда, доказательств не хватает, так Игорь говорил… Но разве похожа она на убийцу? А Мариночка, милая Мариночка на кого похожа? А тоже ведь вину не признает. Однако случаи разные. Впрочем, ерунда, не мне тут разбираться… Да и нечего разбираться, главное, мальчик в порядке, остается извиниться за вторжение и откланяться.
— Извините за вторжение. Нелепо получилось. Я только беспокоился о мальчике, и все.
— Не понимаю, чего вам о нем беспокоиться.
Она заметно пьянела.
— Он умный мальчик, не хотелось бы ему неприятностей.
— Каких?
Это уже пьяная настойчивость проявилась, ведь понятно было, о чем речь идет, о травме душевной в первую очередь.
— Он впечатлительный, может остро пережить, но если не знает…
— Послушайте, — перебила Ирина, — что вы меня путаете? Откуда он может знать? Почему вы все об этом? Чего допытываетесь?
Я видел, что ее раздражает не просто факт моего неуместного вторжения, но что еще, не понимал.
— Еще раз простите, пожалуйста, бестактность.
— Да при чем тут такт! Вы приходите, говорите, что от юриста… Какого юриста? Вас кто послал? Сосновский? Следователь?
— Нет, я не от юриста. Вы меня неправильно поняли, он меня не посылал.
— Но вы Сосновского знаете? Уф… фу!..
— Я вчера только познакомился с ним.
— Он Толю разыскивает?
«Господи! Она же в самом ужасном нервном состоянии, да еще пьет, в голове сумбур, мнительность, потеря реальности, все одно к одному. Она меня за какого-то сыщика принимает… подосланного. Надо же!»
— При чем тут мальчик? — настаивала Ирина.
Мы уставились друг на друга. «А есть ли мальчик-то?» — невольно перефразировал я известную фразу и тут же обозлился на себя — вот уж книжное воспитание, вечно литературные реминисценции в голове!
— При чем тут мой сын? Вы же меня обвиняете, а не его!
— Я никого не обвиняю.
— Вас Сосновский подослал! — сказала она уверенно.
— Какая чепуха!
«Однако Игорь хотел повидать мальчишку. Выходит, не совсем чепуха… Но меня-то никто не подсылал. И точка».
Я поднялся.
— Подослали, — произнесла она, понизив голос почти до шепота, но четко и уверенно.
Я невольно снова опустился в кресло.
— Почему вы так думаете?
— Так вас же и тогда подсылали, чтобы Тольку высмеять на всю школу. Вы ему опять навредить пришли.
Я был ошеломлен.
— Клянусь вам. Честное слово. Я сам…
— А тогда? На диспут тоже сам?
— Тогда меня пригласили. Директор школы…
— А… Соковыжималка.
Я не понял.
— Что вы сказали?
Ирина усмехнулась и потянулась к бутылке. Я протянул руку.
— Не нужно. Вам достаточно.
— Сама знаю. — Но наливать пока не стала. — Марина, значит, попросила?
— Да. Но при чем тут?…
— Соковыжималка? Кличка у нее такая.
«У «милой Мариночки»? Однако…»
— Свое всегда отожмет, до капли. Это ж надо, на мальчишку профессора напустила.
— Я доцент.
— Она объявляла, что профессор будет. Да какая разница! Тяжелую артиллерию выпустила, лишь бы придавить.
«Что же это я слышу такое?» — подумалось с горечью.
— Не сама, так чужими руками.
«Моими в данном случае».
— А вы не обозлены? Не преувеличиваете?
— Ну! Я у нее в классе всю литературу изучила, да еще русский язык.
«Вот! И она?..»
— И муж ваш, кажется, в этой школе учился?
— Учился. На беду свою.
Ирина снова потянулась к бутылке, на этот раз решительно. Руки у нее были красивые, с длинными пальцами и без единого колечка. Не было и обручального.
— На палец смотрите? — заметила она. — Да, не ношу. Теперь. Сняла. Слушайте, выпейте рюмку, а? Помяните покойного.
Не дожидаясь согласия, она поставила вторую рюмку.
— Не откажите, профессор. Вам же его сын симпатичен.
Сказано было с насмешкой. Я подчинился и пригубил.
— Вот и ладненько. С покойным супругом мы в одном классе учились. И с Сашей… С Саней. Который утонул.
— Черноволом?
— Как вы догадались? А… вы же от Сосновского. Стало быть, в курсе.
— Вы ошибаетесь.
— Ладно вам! Какая разница! Короче, мы все учились понемногу. Правильно? Вместе. Но Выжималка относилась к нам по-разному. Меня баловала, понятно. Как дочь… А вы моего папу не знали? Его весь город знал.
— Простите. Кто был ваш отец?
— Не знали. Гастроном № 1, — произнесла Ирина с гордостью. — Это был магазин! Не то, что сейчас. Отец умел.
«Вот оно что!..»
Невольно я вспомнил люстру, сверкавшую под потолком магазина. Мы тогда почему-то больше люстрой любовались. А то, что на прилавках — икра там, крабы, колбасы, которые по двести граммов взвешивались, — это как должное воспринималось. Да, было время, когда магазин выглядел богаче, чем дом его директора. Теперь в основном наоборот…
— Значит, вы на учительницу не жаловались? — переспросил я, отмечая, что Мариночка и тогда уже умела ценить главное, а не на люстры пялиться.
— Нет. Доставалось мальчикам. Но я переживала, конечно. Ведь у нас уже тогда был этот… то, что называют «треугольник». Сначала дружба, как водится, а, потом я вышла за Бориса. Вы спросите, почему?
Я не собирался спрашивать, ей самой хотелось говорить.
— Борис был в беде. Я не могла нанести ему удар. Понимаете? Думала, что выполняю долг. На самом деле пожалела. А жалость всегда подводит, верно?
— Не думаю.
— Во всяком случае, пользы не приносит.
— Простите. Беда была серьезной?
— Как посмотреть… Ему казалась серьезной. Его отчислили из сборной по баскетболу.
Я подумал — наверно, все-таки беда. Что мы знаем о таких, это о чемпионах только и слышно.
— Для него это была беда. Отец, правда, смотрел спокойнее. Он говорил: «Парень, всю жизнь с мячом не попрыгаешь». А я решила — это проверка на прочность. И бросилась спасать. Но это не значит, конечно, что я не любила Бориса. А потом Толя родился.
— И треугольник распался?
— Треугольник? Саня повел себя хорошо. У него-то характер был истинно спортивный, хоть он спортом и не занимался. Сказал, проигравший должен уйти.
Конечно, не моя особа вызвала этот поток воспоминаний и признаний. Это в ней копилось и требовало выхода, а я подвернулся только. И хотя я не любитель полупьяных откровенностей, кое-что не могло меня не заинтересовать.
— Черновол уехал?
— Уехал. Поступил в институт, потом стал работать в другом городе. Но он приезжал, приезжал…
— К вам?
— Они же с Борисом дружили.
Сказано было просто, но насколько искренне, я не понял, — пьяные отнюдь не всегда простодушны, и я остался в недоумении, знает ли Ирина, что друг их дома, и не только дома, преступник? Но этого вопроса я касаться был не вправе. Я же о мальчике… И о Марине.
— Чем же они с Борисом учительнице не угодили?
— А… С Борисом свела счеты, не забыла.
«Значит, не зря мне мстительность, в ее голосе послышалась!»
— Вот он в институт и не попал, с характеристикой… Ну а Сашу так просто не возьмешь.
Так странно шел наш разговор, очень странно. Ирина то охотно говорила, то останавливалась, начинала о себе, даже о чем я и не спрашивал, и вдруг снова к одному возвращалась: зачем мне Толя. Хотя что же тут удивительного? О ком ей больше думать!
— Вы все-таки скажите, Толя вам зачем?
— Да ведь пояснил я. Ну, если хотите, мне ошибку исправить хотелось. Хотелось быть полезным по возможности.
— А как же следователь?
— Я же говорил…
— Да, помню. Не посылал он вас.
— Нет, конечно, я обыкновенное частное лицо.
— И мальчик вам нравится?
На этот раз она не сказала иронично — симпатичен.
— Иначе я бы не пришел.
— Спасибо.
Это прозвучало трезво и искренне.
— Думаете, у него легкая жизнь была? А сейчас еще хуже. Он же отца любил.
Ирина подчеркнула — отца, и получилось, хуже от того, что любил отца, а не ее.
— А отец что? Он все уходил и уходил… — И пояснила свои слова неожиданным примером. — Видели наш двор? При папе тут такой порядок был… А Бориса это не интересовало. Кроме гаража. Остальное нет. Он уходил. Фигурально. Сам здесь, а ушел. Вы понимаете?
— От вас?
Ирина кивнула охотно.
— От меня. Но зачем я вам это говорю? Из-за Толи. Толя его любил. И Борис его. Но уходил. От меня, вы сказали? И от меня. Но больше от жизни. А мальчишка все чувствовал. А теперь и мать убийца, — добавила она. — Что ему делать? А вы со своим следствием.
— Я не имею отношения к следствию.
— Знаю, знаю. Как Толя его смерть пережил…
— Что значит уходил от жизни?
— Равнодушен. И все. И за собой не уследил.
— Как же это случилось?
Мы снова вернулись к прошлому, но уже на новом витке и ее доверительности, и моей заинтересованности.
— В гараже. Он не выключил мотор… и заснул за рулем. Да, у него была странная привычка. Сидеть за рулем в гараже. Включит мотор и сидит.
«Действительно, странно. Зачем сидеть за рулем неподвижной машины с включенным мотором? Да еще — привычка. То есть не один раз…»
— Он очень любил машину. Вообще машины. Так и сидел. Говорил, я слушаю машину. Положит голову на руль и сидит. Что-то воображал, наверно. Куда-то ехал… Что я могла сделать? Нельзя же запретить человеку сидеть в собственной машине?
Ирина допила рюмку и повторила:
— Что я могла сделать? Он очень грубым был, если ему мешали. И потом, ведь всегда под этим…
Она протянула палец и постучала ногтем по стеклу бутылки.
— Он пил?
— Ну, не нужно так, не нужно. Эти указы… читала, знаем. Магазины закрыли. А очереди стоят. Все алкаши?
Ирина посмотрела с вызовом.
— Осуждаете? И я осуждала. Ох как осуждала. А теперь — нет. Я только осуждала, а мальчишка мучился. А вы со своим Онегиным… Еще вина желудок просит. У кого желудок просит, а у кого душа.
— Еще бокалов жажда просит, — поправил я автоматически.
— Какая разница, пусть жажда. Все равно не душа.
«Когда я уйду, она допьет бутылку», — подумал я, а уходить уже следовало, иначе разговор мог втянуться в слишком «задушевное» русло.
— Пора мне… А это, — я, как и она, постучал пальцем по бутылке, — это не советую. Отдохните лучше.
Лицо Ирины исказилось гримасой.
— Это?.. Да что тут осталось? Говорить не о чем. А отдых… Какой мне отдых? Да и боюсь я.
— Чего?
— А если Саня придет?
— Саня?
— Ну да… «Однако напилась!»
— Но ведь он погиб. Утонул.
Ирина недоверчиво посмотрела на дверь, будто там уже стоял утонувший Черновол.
Я и сам обернулся невольно.
Разумеется, в дверях никого не было.
— Вот видите, — сказала она, — и вы посмотрели.
— Перестаньте! — разозлился я. — Вы слишком много пьете. С того света не приходят.
— Вы так думаете?
— Да, представьте себе!
— Вы… атеист?
— Ну, знаете!
— Никто ничего не знает.
Мне не по себе стало. В таком нервно-психическом состоянии ее еще в секту какую-нибудь затянут.
— Поверьте, вам нужно отдохнуть.
— А если придет?
— Зачем? Зачем?
— Должок получить, — сказала она, усмехнувшись.
«Считает себя виноватой в его гибели и боится» — так я понял слова Ирины, но об этом решил не говорить.
— Там деньги не нужны.
— Вы уверены? Это бы хорошо. Но с меня что возьмешь?.. Ха-ха.
— Послушайте! У вас нервы расстроены… и пьете. Не нужно пить. У вас же сын. Вы сами говорили, он мучился.
— А вы такой добрый? Помочь пришли?
— Я вижу, моя помощь не требуется.
— Почему же? Почему? Если вы можете… Вы можете день ему уделить?
— Кому? — спросил я, опасаясь, что мне предложат провести день с утопленником.
— Толику! Он ведь недалеко. В Кузовлеве. А у меня подписка… Вы можете?
Откровенно говоря, я такого предложения не ожидал, хотя и пришел, движимый добрыми чувствами к мальчику.
— Конечно! — обрадовался я. — Чем я могу быть полезен?
— Если бы вы съездили к нему…
— Охотно. Но с какой целью?
Просьба оказалась простой. Ирина хотела передать сыну небольшую посылку — белье, одежду и то, что раньше называлось гостинцы. Все это требовалось, однако, собрать и подготовить, и я обещал зайти в удобное время и захватить эти вещи.
Так вдруг нервный и полупьяный разговор обрел полезный и естественный смысл. У меня от души отлегло.
Проводила она меня до калитки, и когда вышли из дому, казалась совсем трезвой, озабоченной только житейскими делами.
— Вот видите, — сказал я довольно, — все-таки смог я вам пригодиться. Все доставлю в целости и сохранности лучше почты. А вы в самом деле отдыхайте. И поверьте, никто к вам не придет.
Вот это уже было лишнее.
Она вмиг переменилась, напряглась.
— Вы уверены?
— Абсолютно.
— Я тоже уверена.
Но лицо ее выражало что-то совсем иное. Ирину опять заносило.
— С чем придет, с тем и уйдет.
Я поспешил откланяться.
Сначала я не собирался говорить Мазину о своем визите, даже побаивался, если откровенно, а вдруг каких-нибудь дров, с его точки зрения, наломал, но, поразмыслив, пришел к выводу, что и умолчать не имею права, тем более что «дрова» вроде бы в порядке. А главное, нельзя же скрыть, что я к мальчику собрался. Ведь Мазин Анатолием особо интересовался, да и весь сыр-бор с него загорелся. По сути, Мазин-то меня на эти поступки подтолкнул, и теперь уехать, не проинформировав его обо всем, было уже невозможно.
И все-таки мне пришлось преодолеть некоторые опасения, прежде чем я решился позвонить в гостиницу. Звонить пришлось не раз и не два, в номере не отвечали, и я даже навел справку, а не уехал ли такой-то товарищ, но меня заверили, что нет, и я продолжал звонить.
Наконец Игорь откликнулся.
— Слушаю.
— Устал за день?
Это можно было и не спрашивать. Слышно было по голосу, да и на термометре, несмотря на вечерний, час, ртуть замерла у отметки тридцать.
— Прости, не хотел беспокоить, но я старый зануда и привык…
— Говори, говори, — подбодрил Мазин.
— Я, знаешь, был у Ирины Васильевны.
— У кого? — Но он тут же понял. — Ну, даешь!
— Вот и решил поставить тебя в известность.
— Спасибо и за это. Как визит? Чем угощали?
— Если не выдашь, пришлось пригубить рюмку.
— Это уже серьезно.
— Да нет. В общем, ничего особенного. Она в подавленном состоянии, как и следовало ожидать. Ты, как всегда, оказался прав, мальчик в колхозе…
Тут он прервал меня.
— Николай, телефонной скороговоркой ты не отделаешься. Приезжай.
Только что кончилась программа «Время», и дикторша, приятная во всех отношениях, обещала «Литературный альманах». Я вздохнул.
— Сейчас?
— Конечно. Или к тебе приехать?
Нет, тащить его к себе после трудного дня я не имел права. Все-таки мой день прошел легче. Пришлось пожертвовать Лихачевым и Беловым, которых пообещали в альманахе.
Мазин к моему приезду принял душ и снова обрел форму. Во всяком случае, так он выглядел.
— Здравствуй, Перри Мейсон.
— Почему именно Мейсон?
— Потому что по натуре ты адвокат. А не сыщик, — добавил он не вполне убедительно, ибо Мейсон, на мой взгляд, сыщик больше, чем адвокат. Но спорить я не стал.
— Ладно, мистер Холмс.
— Какой я Холмс? Больше, чем на Лестрейда, не тяну, — возразил Мазин без рисовки, и я почувствовал, что день выдался не только трудным, но и не очень удачным. Может быть, потому он за меня и ухватился, как говорится, на безрыбье…
— Что же тебя интересует? — спросил я, чтобы упростить и сократить процедуру. Время-то было позднее, а ему еще выспаться следовало. Но он ответил:
— Все.
— Ну все, с моей памятью, слово в слово не передашь, да и не те у меня сведения, что агенты ноль-ноль добывают…
— И все-таки я бы с удовольствием прослушал полную запись вашего разговора.
Я не понял, насколько всерьез это сказано, и на всякий случай пошутил:
— В следующий раз снабди меня соответствующей аппаратурой.
Он покачал головой.
— Нет, брат, с тобой это бесполезно. Ты записи бояться будешь.
В самом деле! Я представил, что каждое мое слово записывается, и сразу почувствовал себя неловко. Получилась бы чушь, жвачка… Как профессиональный лектор я привык к тому, что фиксируемое слово должно быть предварительно нанесено на бумагу, и произносить его следует с осторожностью, взвешивать и отделять от слова непосредственного. Да разве я один так привык? Если разобраться, не тут ли начинается та двойственность, когда на собрании говорим одно, а выйдя из зала — совсем другое? Но хоть и не раз я с сомнением себя спрашивал, стоит ли так живой речи опасаться, самому мне уж не перестроиться, слишком долго привыкал.
— Да, ты прав, пожалуй, техника пугает.
— Техника? Или что другое?
Об этом можно было бы долго говорить, но я предпочел не углубляться, поберечь его время и изложить то, что интересовало Мазина, возможно подробнее.
Он слушал, не прерывая. Я знал, вопросы будут потом. Но вопросов, может быть потому, что устал он, оказалось меньше, чем я ожидал, были они простыми и только требовали подтверждения моих же собственных слов и вещей в общем-то очевидных, — о состоянии Ирины, о ее нервических страхах перед утопленником, о сыне.
— Значит, мальчик ничего не знает?
— Конечно, и это делает ей честь.
— Ты так думаешь?
— А ты?
Он со мной согласился.
— Ну что ж отправляйся со своей секретной миссией.
Я ожидал, что Мазин предложит мне что-то узнать, но никаких «заданий» он давать не собирался, и я спросил:
— Почему секретная?
— А как же! Незнакомый адресату человек, везешь посылку неизвестного содержания.
— Ну что неизвестного? Трусы, майки.
— А ты будешь все пересматривать?
— Нет, разумеется. Разве нужно?
Он засмеялся.
— Нет, разумеется.
Теперь, после разговора, Игорь снова шутил, и я было подумал, что не так уж он устал и можно было его к себе зазвать, а в ожидании посмотреть интересующий меня «Литературный альманах».
Но Мазин быстро посерьезнел, и стало заметно, что устал все-таки, и сказал просто:
— Заданий никаких. Но поговори с мальчишкой по возможности доверительно.
— О чем?
— Обо всем. Что его интересует, и что он сказать захочет, выслушай внимательно.
— Он там на комбайне работает.
— И о комбайне послушай. Их ругают в газетах, вот на месте и разберешься.
— Попытаюсь, — ответил я в тон.
— Комбайн косит и молотит, а жатву люди убирают, — добавил Мазин не очень понятно.
— Значит, еду без микрофона?
— Без микрофона… На машине поедешь?
— Нет, автобусом. Поберегусь.
Вот с такой приблизительной инструкцией, а скорее антиинструкцией, уехал я в таинственное для меня Кузовлево. Говорю, таинственное, раз уж Мазину угодно было назвать миссию мою секретной.
В пути, однако, ничего таинственного не происходило. Было просто жарко и утомительно. Асфальт на шоссе «плыл» под колесами тяжелых машин с хлебом, которые то и дело проносились мимо. Одни выглядели аккуратно и деловито — высокие борта надежно держали зерно, брезент поверху был тщательно пригнан, другие громыхали разболтанно, с открытыми кузовами.
— Сволочи! — отозвался мой сосед по автобусу, когда мы встретили уже третью непокрытую машину, — знаете, сколько зерна может ветерок за рейс выдуть?
Я не знал, но видел, как жаркий ветер выхватывает пшеничные зерна из кузовов.
— До десяти процентов.
— Неужели? Почему же не прикрывают? Брезента, наверно, не хватает?
— Всего у них хватает. Задраивать не хотят.
— Ленятся?
— По-старому жить привыкли. Кто быстрее привезет, сдаст, тот и герой передовой. Вот и привыкли галопом на элеватор, а завязывать-развязывать время требуется.
— Но ведь теперь другие стимулы, — возразил я, вспомнив телевизионные передачи об агропроме, бригадном подряде и других полезных начинаниях.
Собеседник, человек в кепке и тельняшке, выглядывающей из-под распахнутого ворота, посмотрел на меня:
— Стимулы другие, а люди?
И, не дожидаясь ответа на вопрос, заданный, очевидно, как риторический, прикрылся газетой не то от меня, не то чтобы не смотреть в окно.
Кузовлево оказалось большим и обустроенным селом с белыми, силикатного кирпича, общественными по стройками, окруженными такими же новыми, но красными кирпичными, типа коттеджей, жилыми домами. Правда, дворы смотрелись еще голо, не обросли садами.
Человек, которого я должен был найти, чтобы «выйти на Анатолия», комбайнер дядя Гриша, взявший мальчика под опеку, жил в старой части села, в доме не столь нарядном, зато добротном, в давно обжитом дворе царили тень и прохлада, воздух был чистым, не пропитанным пылью. К сожалению, — впрочем, я этого ожидал, — хозяина дома не было, трудился в поле, и Толя с ним, естественно. Поэтому я, выпив холодной колодезной воды, по указанию хозяйки отправился дальше, в бригаду, на этот раз на попутной машине.
Машина бежала быстро, но скорость меня не радовала, дорога была ухаб на ухабе, и ощущалось это чувствительно.
Водитель заметил мои неудобства.
— Тряско? — спросил он, но не обнадежил. — Ничего не поделаешь. Недавно по телевизору выступали, что нужно говорить не жатва, а страда. Так что пострадаем за общее дело. Или возражаете?
— Пострадаем.
— А с другой стороны, вам за что? Мы-то на подряде. Вот и гоним, — все-таки посочувствовал шофер.
— И зерно брезентом не укрываете? — не выдержал я очередной выбоины.
— Ну кто вам сказал! — обиделся он. — Как младенца пеленаем и везем нежно, чтоб не расплескать. Вот поедете обратно, сами увидите. А сейчас поспешать нужно.
— Далеко еще?
— Рукой подать. А вам в бригаде кто нужен?
— Мне, собственно, приезжий один… Подросток.
— Толик?
— Знаете?
— Занятный парнишка.
— Что именно?
— Городской, а хватка наша.
— Сельская?
— Механизаторская. Ему дядя Гриша свой комбайн доверяет. А вы родня ему? Не дедушка, случайно?
— Нет. Я по поручению. Мать передать кое-что попросила.
И я показал сумку.
— Беспокоится мамаша?
Я не стал распространяться.
— Дело материнское.
На том и договорились.
Машина притормозила у вагончика-бытовки. Неподалеку от вагона в тени старой акации за врытым в землю столом сидел крепкий мужчина и ел борщ из алюминиевой миски.
— Вот он, дядя Гриша, — сказал водитель, и едва я успел соскочить, газанул по недавно наезженной колее в поле к комбайнам, грузиться.
Я подошел.
Дядя Гриша смотрел на меня, положив деревянную ложку на край миски.
Я представился. Правда, довольно невразумительно.
Дядя Гриша сдвинул не то выгоревшие, не то седые брови.
— Что посылку привезли, понял, а вот кто вы, не понял.
— Да это не так существенно.
— Садитесь, — предложил он, не возражая.
Я присел на грубо обструганную лавку.
— Если несущественно, тогда другое дело.
Теперь я не совсем его понял. Но он продолжил:
— Если вы человек посторонний, значит, отдал — уехал, и все дела. Хотя вы, выходит, специально приехали, не в командировку, значит, не совсем посторонний?
— Все-таки больше посторонний.
— Дело ваше. А я-то подумал…
— Что вы подумали?
— Да что вы вроде отчима или кандидата в отчимы.
Я и смутился и улыбнулся невольно.
— Разве я похож на кандидата… в женихи?
— А что такого? По закону не ограничено. Седина в бороду… Ну, ладно. Это я так. Все-таки он мне доверился, вот и интересно. Ответственность несу.
Ответом моим он, конечно, остался недоволен, но и не попрекал меня за скрытность.
— Вы ему ближе, чем я, — добавил я утешительно.
— Да ничего, уживаемся.
— Где же он?
Дядя Гриша показал ложкой на приближающийся комбайн.
— Вот…
— И как он работает на машине?
— Справляется, помаленьку. На рекорд еще не вышел, но на кусок хлеба заработать может.
Комбайн приближался, пригибая и, срезая густой хлеб. Дядя Гриша махнул рукой, и машина остановилась, поравнявшись с нами.
— Толя! Гость к тебе.
Мне показалось, что мальчик не хотел выходить из кабины. Во всяком случае, вышел не сразу. Но куда ему было деваться? Маленькая фигурка отделилась от пышущей жаром пыльной красной машины, мелко вздрагивавшей и гудящей невыключенным мотором.
И снова мне показалось, что идет он неохотно, будто заставляет себя переставлять ноги, совсем не так, как следовало подростку, который на глазах у взрослых выполняет настоящую мужскую работу. Одет мальчик был в узкие латаные и застиранные джинсы, но и они казались велики на его худом, черном от загара теле.
— Ну и худющий, — сказал я, пока Толя шел к столу.
— Ничего, были б кости, мясо нарастет, — ответил дядя Гриша, крепыш, в котором, казалось, никаких костей отроду не бывало.
— Он устает, наверно.
— Не замечал.
— Идет медленно.
— Гостя не ждал.
«Еще бы!»
Толя был уже рядом.
— Здравствуй! — шагнул я навстречу. — Ты меня, конечно, не узнаешь…
Он посмотрел. Конечно, ждать меня здесь Толя не мог, но узнал, и не только узнал, неожиданно для меня вдруг улыбнулся, мне даже показалось, обрадованно.
— Узнаю.
— Ну, здравствуй, — повторил я, протягивая руку.
Его сухая ладошка прикоснулась к моим пальцам.
— Здравствуйте.
— Я от мамы.
— Случилось… что-нибудь?
Улыбка пропала, появилась тревога.
— Да нет, все в порядке, она тебе переслала кое-что, — откликнулся я по возможности бодро.
И я протянул посылку.
Мальчик быстро присел на лавку и стал перебирать содержимое — новые джинсы, майки, банки с консервами.
Дядя Гриша наблюдал искоса.
— Штаны — это хорошо, — заметил он, — парень уже светит задницей, а еда ни к чему, мы сами в город посылаем.
— А письмо? — спросил Толя.
Об этом я не подумал. Выходит, писать не решилась.
— На словах передала — все в порядке.
— Мама дома?
— Конечно. А где же ей быть?
«Послушал бы мой бодрый тон Мазин! Но почему он так спрашивает? Ведь он ничего не знает?..»
Дядя Гриша поднялся.
— Ну, потолкуйте. А машина стоять не должна. Жатва не ждет.
И направился к комбайну. По походке было заметно, что он не молод. Конечно, жатва ждать не могла, но вряд ли одно это соображение подняло его с места. Есть люди грубоватые на вид, но обладающие очень развитым чувством такта. Видно, и дядя Гриша был из таких. Он почувствовал необычность нашей встречи с мальчиком и не хотел, наверно, быть нежелательным свидетелем. И я был рад, что он отошел. Так было легче объяснить, зачем взялся доставить не самую необходимую посылку не очень знакомый человек.
— Как ты тут?
— Хорошо, — ответил он, как отвечают послушные дети, хотя Толя, несмотря на почти физически ощущаемую щуплость, вблизи маленьким не выглядел. И не только потому, что на глазах у меня выполнял взрослую работу, лицо у мальчика было рано повзрослевшее.
— Хорошо, — повторил Толя, провожая взглядом удалявшийся комбайн.
— Какой же урожай? — задал я дежурный вопрос.
Он взглянул на меня, как бы проверяя, а нужно ли мне это на самом деле. Потом ответил:
— На круг тридцать шесть.
— Техника не подводит?
— В хороших руках не подведет. Дядя Гриша машину на зиму у себя во дворе держит.
— А это разрешается?
— Ему разрешают.
— Такой работник?
— Человек такой, — сказал мальчик с гордостью.
— Я вижу, вы подружились.
Толя кивнул сдержанно.
Я ждал большего в адрес дяди Гриши, но мальчик был явно не расположен к разговору.
— Тебе, кажется, мой приезд не по душе?
— Почему? Я рад.
Рад, он сказал искренне, но я не почувствовал, что радость эта имеет непосредственное отношение ко мне лично.
— И я рад, — тем не менее откликнулся я.
— Вы? Почему?
— Ты сначала спроси, почему я приехал.
Вот это было необдуманно, потому что задай он мне такой вопрос, ответить на него было бы трудно. Но, к счастью, он его не задал.
— Попутно, наверно…
Конечно, по пути я должен был наметить какой-то план нашего разговора. Но я же не Мазин, у меня в привычке полагаться на непосредственные чувства в непосредственной ситуации.
— Нет, специально.
— Я не знал, что вы с мамой знакомы.
Я пояснил:
— Видишь ли, если по большому счету, мы почти не знакомы, но так получилось. Я с вашей школой давно связан, ваша директриса у меня училась.
И тут он, наконец, проявил себя.
— Значит, это вы ее выучили, что Онегин хороший человек?
Нужно было вести себя честно.
— Я учил ее, что Онегин передовой человек.
— Разве передовой и хороший не одно и то же?
— Ну, как тебе сказать. Это не всегда совпадает. Не все наши великие писатели были людьми передовыми, с нашей точки зрения. Ты же знаешь, например, о письме Белинского к Гоголю?
— При чем тут Гоголь? Передовой он или не передовой, это Белинского волновало, в свою эпоху. А нам книги остались, мы по наследию судим. А от Онегина что осталось? Взять хоть дядю Гришу. Дядя Гриша трудяга, а Онегину труд упорный был тошен…
— Да, я знаю твою точку зрения.
— И еще передовой человек жуликом быть не может, — бросил он с вызовом.
— Разве Онегин воровал?
— Не про Онегина я, а про тех жуликов, что чужое присваивают, а о передовом распинаются. Да и Онегин оброком пользовался.
— У Пушкина, между прочим, тоже крепостные были.
— Пушкин свое отработал. Вот и получил по способностям.
Я невольно улыбнулся такому современному взгляду. Мальчик многое упрощал, однако это был честный задор. Пусть наивно, но он связывал литературных героев с окружающей жизнью, видел в них нечто живое, а не пресловутые «образы». Но по преподавательской инерции я заметил:
— Подрастешь, взглянешь на вещи шире.
— Нет, — отрубил он резко.
— Почему нет?
— Знаю эту широту. Слишком широко. Все можно, да?
Я удивился.
— Ты никак читал Достоевского?
— Нет.
— Значит, кино видел? «Братья Карамазовы»?
— И кино не смотрел.
— А говоришь, как Митя Карамазов.
— Что он говорил?
— Широк человек, нужно бы заузить.
— Здорово! А он кто был?
— Митя был запутавшийся человек, и в конце концов в каторгу был осужден.
— Воровал?
— По ложному обвинению.
Толя вдруг сжал острые кулачки.
— А почему вы все-таки приехали?
Теперь вопрос был поставлен ребром.
— Ну, как тебе объяснить… Ты мне на диспуте понравился, а тут такая петрушка, узнал я про твое несчастье…
— Какое?
Прозвучало так, будто несчастий было несколько.
«Неужели знает? А ведь могло дойти как-то, могло».
— Отец погиб у тебя.
— Да…
— Мать считает, что трудно тебе.
— И вы, посторонний человек, поехали?
Мальчишка бил в точку. Но с другой стороны, разве я обманывал его?
— Поехал, как видишь.
— Утешать?
— Ну, нет. Я понимаю, что паренек ты крепкий.
Он скривил губы, не принимая похвалу, сочтя ее, видимо, дешевой приманкой.
— Хотелось убедиться, что ты в порядке, и все.
— Убедились?
— Дядя Гриша сказал, что в порядке.
— Правильно.
На этом он, кажется, решил, что сказано между нами достаточно, и спросил не очень тактично:
— Когда ж поедете?
Я невольно взглянул на солнце, а не на часы. Ведь на часы мы в городе смотрим потому, что солнца не видим.
— Сегодня не успею. С утра пораньше.
Ужинали мы поздно, в темноте, во дворе у дяди Гриши под кряжистой грушей, через ветку которой был переброшен провод с электрической лампочкой. Дневной зной отпустил, с недалекой речки тянуло прохладой, оттуда же небольшими группами тянулись на свет и добычу комары, звонко возвещая об угрозе и накликая собственную гибель. Дядя Гриша время от времени гулко шлепал по темным обнаженным рукам.
— Надоедливая скотина, — говорил с досадой, — но здешний комар что… Вы на Севере бывали? Вот там да… Комар тучей, а за ним гнус, это да…
Хозяйка подоила корову, принесла парного молока. Я с удовольствием отведал этот полузабытый напиток. Разговор шел о том о сем. Потом дядя Гриша заметил, что Толя клюет носом, и сказал:
— Пора на боковую, сынок. Подъем ранний, сам знаешь.
Анатолий поднялся и повернулся ко мне.
— До свиданья. Мы рано уедем, я вас не увижу больше. Маме передайте, что меня видели.
— И все?
— А что еще?
— Хорошо, передам.
Признаться, я испытывал чувство неудовлетворенности. Хотелось поговорить основательнее, чувствовал, что и Мазин ждет большего, хотя не упрекнет, конечно. Но вот так получилось. Вроде все в порядке, о чем же еще говорить? Да и мальчишка не стремился. Жаль. Получилось, вроде курьера слетал…
— Писать не будешь?
— Некогда.
— Понятно. Ты сейчас человек занятой.
— Жатва, — подтвердил дядя Гриша.
— Спасибо вам.
— Не за что.
— Есть за что, — сказал мальчик негромко.
— Если так считаешь, я рад. Когда домой собираешься?
Мальчик взглянул на дядю Гришу.
— Куда спешить, — сказал тот. — Еще поработаем.
— Ну, счастливо потрудиться!
Он первым протянул мне руку.
А мы с дядей Гришей остались за столом.
Я, признаться, тоже ожидал приглашения ко сну — и сам умаялся за жаркий день, и он потрудился. Но дядя Гриша почему-то не торопился.
Помолчали. Я допил чай с медом и водил ложкой по пустой чашке. А он вроде бы ждал чего-то, изредка поглядывая на открытые окна дома, где уже потушил свет Толя.
— Покурим?
— Я не курю.
— Да, я вижу. Ну, я покурю, с вашего разрешения. Луна-то какая, видите?
Луна в самом деле была роскошная, полнолунная, щедрая на голубой свет, оттенявший черные вершины деревьев, но, честно говоря, на восторги не тянуло, тянуло ко сну, однако в голосе дяди Гриши я уловил нечто большее, чем дань красотам природы, на которые он насмотрелся с избытком. Что-то другое у него на уме было, даже курить не спешил, чему я был в душе рад, потому что табачный дым не терплю, особенно в такую чистую тихую ночь.
— Я, собственно, сказать хотел вам кое-что.
— Я так и понял. О мальчике?
Дядя Гриша бросил еще один взгляд на окно и понизил немного голос.
— О нем.
— Есть трудности? — спросил я тоже тихо.
— Как сказать… Он тут тайник сделал. Я случайно наткнулся. Конечно, чужие секреты нехорошо… но так уж получилось. Посоветоваться нужно.
— Что же в тайнике?
— Бумага одна. Вы почитайте, ладно?
«Бумага», которую принес дядя Гриша, оказалась пачкой листков, соединенных канцелярской скрепкой. На первый взгляд это были наброски, черновики письма со множеством помарок и поправок. Однако почерк был разборчивый, и это облегчало чтение.
Сначала было написано: «Дорогой Толик!»
Потом «дорогой» зачеркнуто.
Потом вычеркнуто все обращение и сверху написано просто: «Сынок!»
И еще раз исправлено.
«Сын!
Не знаю, как тебе и написать. Лучше бы не писать, чтоб ты не знал ничего, но так может быть, что я жить скоро перестану, а тебе еще предстоит, и я хочу, чтобы ты про отца все знал и моих ошибок не совершил.
Но как писать? Это трудно, Толик. Не получается даже в голове коротко и ясно. Ладно, буду писать, как придется, а потом поправлю, если что не так.
Мне, Толик, жить больше не надо, так или иначе, мне выхода нет. И ты не убивайся, пожалуйста. Все люди умирают, кто раньше, кто позже. Вот пойдешь на кладбище, там сам увидишь — и дети там, и молодые, кому сколько пришлось — кому как положено».
Последняя фраза была зачеркнута.
«Как началась моя беда? Давным-давно. С того дня, как я ростом не вышел. Ты удивишься, конечно, ведь меня высоким считают. Но это с точки зрения нормальных людей. А для баскета я оказался недомерком.
Да, Толик, я был такой же подросток, как ты, и играл в баскетбол. Мне это нравилось, сынок, просто нравилось. Весело было, когда мяч в кольце. Красиво, а у всех лица разные. Свои радуются, обнимают, болельщики хлопают, а у других морды вытянутые… Заметили меня, и сам я не заметил, как попался на удочку. Перспективный спортсмен! Так меня называли, а ведь мальчишка был, как ты, школьник. Мозги куриные. Ты не обижайся, у тебя лучше с мозгами. Ты ученый, может, будешь. И я не дурак был, физику любил, тянулся к машинам. Но они мне не дали. Я это поздно понял, что судьба моя без меня решается.
Конечно, это красиво. Форма спортивная, соревнования, поездки. В гостинице командировочные раскладушки клянчат, а мы в номере, на них свысока смотрим. Мы на соревнования приехали, честь защищать…
И девчонки, конечно, к нам тянулись. Мы ведь рослые, старше выглядели. Твоя мать тоже… Но с ней, Толик, ты должен сам разобраться. Она — мать, и это вопрос сложный. Я с ней и счастливый был и несчастный. Скоро по вас удар большой по моей вине будет, и я ее охаивать права не имею.
Как говорится, в смерти моей прошу никого не винить».
Эта фраза была подчеркнута.
«Короче, я в этот спорт погрузился и не замечал, что отметки мне уже не за знания ставят…
Я, Толик, злой на учителей, зачем они это делали! Зачем портили? Неужели им так спортивная честь дорога была, что они и меня, и себя, и всех обманывали? Я же не занимался совсем, а они ставят… Я и говорю потому, куриные мозги. Человек к благополучию легко привыкает. И к двойному счету легко, то есть себя по одному ценит, а других по другому. Я тоже ценил себя так. Что вкалывать? Да меня любой институт с руками оторвет, лишь бы руки мяч кидали. Там и буду учиться всерьез. Я в автодорожный хотел, Толик. Думал, там и буду учить то, что надо. А сейчас главное — спорт. Зачем мне мура такая, как литература, история, география? Что мне эта Татьяна Ларина или Потемкин с его деревнями фальшивыми! А то, что сам я потемкинская деревня, не думал, конечно.
А может быть, так и проскочил бы, но рост подвел. Остановился. Хороший, но не для баскетболиста. Так я и очутился в десятом классе у разбитого корыта.
А эта сволочь, Филиппыч, тренер наш, меня утешил:
— Ты, Борис, не горюй. Не всем же спортсменами быть. Спорт тебе пользу принес, физическое развитие, волю закалил, а теперь ты человек самостоятельный. У нас для всей молодежи дороги открыты.
Я его, гада, недавно под пивной видел, пиво водкой разбавлял, руки трясутся, горлышко о кружку дробь выбивает. Стал алкаш хуже меня. Так ему и надо. За всех нас. Разве он меня одного с дороги сбил?»
Тут обрывалась третья, недописанная страничка, и видно было, что следующая начата после перерыва.
«Перечитал я все это, Толик, и думаю. Хнычу я чего-то. Расплачиваться за ошибки нужно, а не хныкать. Ты пойми, я на жалость твою не бью. Я правду пишу, чтобы тебя предостеречь. Дороги, правда, открыты, но для оболтусов не все. Поэтому, сынок, семь раз отмерь — один отрежь. А я не мерил вообще. Сказали — перспективный, и обрадовался. Хоть на Олимпиаду, хоть в институт… Не тут-то было. Вышло, что в институт сунуться не с чем. Я-то рассчитывал, что меня туда по ковровой дорожке с мячом под мышкой… А оказалось, что ни ростом, ни башкой не вышел. И учителя, оказалось, не такие уж болельщики были. А Марина — мама ее знает — вообще рассчиталась. Но я ее, Толик, не виню. Я ведь ее предмет за муру держал. Ей обидно было, но, пока перспективный, обиду при себе держала. А как посыпался, она меня на прощанье припечатала.
Короче, сам знаешь, Толик, что в институт я не попал.
Но, конечно, это еще не значит, что жизнь меня тогда погубила. Наоборот, жизнь хороший шанс давала. Взяли в армию, там мотор, любимое дело. Но тут нужно понять, что ты как раз родился. Тут сложно, Толик…
Когда я распрощался со спортом или он со мной — так вернее, мы с твоей матерью дружили, учились в одном классе. Она самая красивая девчонка считалась, одевал ее твой дед как следует. Мне нужно о ней хорошее сказать. Когда меня признали неперспективным… Сначала перспективным, а потом уже неперспективным… Она меня не бросила. Короче, я ее очень любил, и она меня из армии ждала. Это я помню, Толик, и ты знать должен. Но тут ты родился. Вернулся я из армии, снова хотел в институт, а я ведь уже родитель.
Ты пойми, Толик, правильно, я никого, кроме себя, не виню ни в чем, но ведь не мог я к твоему деду на шею садиться. У меня своя гордость есть. И теперь даже есть, а тогда больше было. Особенно потому, что дед был при деньгах, хотя сам тоже в вузе не учился.
Он мне так и говорил:
«Я институт не кончал, а живу в достатке».
Конечно, он нас запросто поддержать мог. Он даже больше чем в достатке жил, хотя дед твой не жулик, в торговле можно так жить, чтобы иметь достаточно и не сесть. Не нужно зарываться только. Он и дом построил, и в достатке был, а всегда уважаемый был человек. Потому что меру знал и не переступал. И меня учил:
«Человек умный всегда прожить может. Дурак тот, кто не может, и тот, кто очень богатый хочет быть, тоже дурак».
Выходит, я дурак, Толик. Но это потом, а тогда я просто гордый был и на его деньги жить не хотел, чтобы в меня пальцем не тыкали: был спортсмен, а теперь от магазина кормится. Я работать решил. Я хотел, Толик…»
Последние слова он зачеркнул.
«Я, Толик, не хотел. Я всегда одного хотел, чтобы тебя человеком вырастить, чтоб ты дальше моего пошел, потому что голода у тебя светлая, чтоб тебя люди уважали.
А теперь получается, что тебя подвести могу. Но не подведу. Перед тобой я ошибки свои исправлю.
Ты знаешь, я после армии водителем работал. Водитель я, сам знаешь, какой. Жили нормально. Вернее, я теперь понимаю, что нормально, а тогда меня точило.
А потом вдруг пошло такое… Ну, как тебе объяснить! Конечно, были обстоятельства. Особенно, когда дед умер…»
Тут было вычеркнуто так, что прочитать я не смог.
«Не в том дело, Толик. Люди и хуже живут и не жалуются. А нам плохо показалось. Ну, мать, понятно, женщина, привыкла быть одетой, обеспеченной, дед ее баловал, а вот я…
Я чего-то недобрал, Толик, в жизни. Как говорится, не реализовался, и потому пустота вокруг меня образовалась, скука. А когда пусто, чем это заполнить? Деньги, водка, сам понимаешь. Нет! Не так пишу.
Короче, Толик, стало не хватать. Матери, главным образом, не хватало, она… Нет, Толик, ты ее не вини, понимаешь?»
По мере чтения становилось заметно, что автор все более затрудняется выразить свою мысль, в поисках нужных слов он черкал все больше, но это не помогало, мысль то ли не давалась, то ли просто не сформировалась окончательно.
«А тут дядь Сань. Он, ты знаешь, тоже с нами учился, а потом в текстильный институт поступил. У нас все удивлялись, потому что ребята в престижные, как теперь говорят, стремились, а он в текстильный, тряпье какое-то…
Но мы ж не знали, что-такое тряпье. Что из него делать можно. Я этого тебе описывать не буду. Не хочу. Но так получилось, что дядь Сань говорит:
«Ну, что ты вкалываешь за копейки…»
Короче, Толик, он мне подработать предложил. Тогда расходы у нас большие были. Дед дом-то запустил, я все своими руками поддерживал, ты ведь знаешь, Толик, мои руки золотые. Я все сам, но сам тоже все не сделаешь, а стройматериалы… Короче, Толик, я обрадовался, что заработать можно.
А дальше понесло, как с тем баскетболом. Снова за меня другие думать стали, а я только вроде бы пенки снимал. Одна проблема — как от вас с мамой лишние деньги скрыть. Про скачки выдумывал. Обманывал я вас, говорил, что с ипподрома деньги, что выиграл, хотя там, Толик, просаживают больше, чем выигрывают. Но я ходил туда, вас обманывал, а ты и не знал ничего. Ты же маленький, тебя легко обмануть, а мать… Но я про мать, Толик, плохого не хочу. Мать она мать, ты это помни, Толик».
Обращение к сыну по имени стало появляться все чаще, видно, так легче писалось, текст приобретал все большее подобие устной речи, что тоже помогало, наверно.
«Короче, я не знаю, Толик, знает она или нет… Но все равно придется. Дядь Сань нехороший человек…»
«Нехороший» он подчеркнул дважды. Чувствовалось, что когда отец писал, он видел оставляемого сына маленьким, совсем маленьким и обращался к нему, как к ребенку. Или дети для родителей всегда дети?
«Но я сам виноват. Потому и пишу тебе, чтобы от плохих людей подальше. Не виню я никого, а свои вижу ошибки и тебя хочу предостеречь. Больше ничего не хочу.
Это неважно, во что он меня втянул. Сам втянулся. Наручники он на меня не надевал. И я в наручниках быть не хочу.
А расплата будет суровой. Вот и решил я, лучше с вас пятно отмою хоть немного, чтобы тебе анкету судимостью моей не портить, хотя сын за отца, конечно, не отвечает. Но это на бумаге, а в жизни бывает по-разному.
А что мне еще делать, Толик?
Ну, сам посуди!»
Судить, однако, становилось все труднее. Временами казалось, что писавший уже не о сыне думает, а сам с собой в последний раз тупиковые варианты проигрывает.
«Конечно, я могу выйти из дела. Вернее, не могу.
Я буду для них подозрительный человек, а это…
Нет, не убьют, конечно, но и жизни не будет.
А потом, что я буду делать, кроме этого дела? Откуда брать деньги?
Прости, сын, отец твой алкоголик. Я больной человек, хотя похож на здорового и не валяюсь на улице, я ни разу не был в вытрезвителе, но я больной, и никто мне не поможет. Я уже сам стал не человек, а машина. Я не могу без заправки, а бензин дорожает. Прости меня, Толик, если можешь, но когда я понял, что никто из меня не вышел, ни спортсмен, ни инженер, ни работяга обыкновенный, я стал пить…
Говорят, если с утра пьет — пропащий, а я, если не выпил, вообще не могу. Прости, Толик, я все о тебе думаю, и когда выпивши, мне легче, потому что придумываю, как все это бросить и чтобы хорошо нам было. А если не выпью, только одно вижу — не будет.
А теперь я так и выпивши уже думаю. И нет разницы в мыслях, но выпивши решимости больше последнюю точку поставить.
Выходит, я из дела выйти не могу.
Ну а если бросить вас, разыграть скандал, чтобы меня за подлеца, бросившего семью, люди считали?
Это, конечно, можно, но толку? Куда денешься? Все равно нужно исчезать.
Лучше совсем».
Потом в письме оказался, видимо, значительный по времени пропуск. Текст с новой страницы начинался одним выразительным словом:
«Доигрался!»
Это было подчеркнуто трижды.
А следом:
«Все, сын, нужно вовремя делать, даже из жизни уходить! А я и тут дурака свалял. Струсил, ждал у моря погоды…
И дождался».
Опять жирно подчеркнуто.
«Теперь на мне кровь! А кровь под краном не смоешь. Не зря же в детективах ее, проклятую, и в щелях в полу, и на подкладке обнаруживают, потому что это кровь».
Отдельной строчкой в кавычках:
«Кровь людская не водица».
«А они мне говорят — ложись на дно.
Будто я давно не на дне?
Иначе бы у меня нервы не сдали. Когда автоинспектора позвали, и он с моими правами пошел и говорит «подожди», я и сам не знаю, как газанул. Нет, Толик, не от страха, хотя было чего бояться, просто сам не знаю, смотрю, дорога, как черная стрела, среди снега прямо, прямо и неизвестно куда, прямая-прямая черная, и никого на дороге, кроме того, что рядом с мотоциклом стоял, и белое все, и никого — одна судьба…
Она меня и толкнула вперед, и я помчался… Казалось, до горизонта, а там вверх, и с землей этой навек…
Ты пойми меня, Толик!
Хоть и нет мне прощения. Но больше всего твоего суда боюсь. Потому что перед кем я еще виноват?
На суде скажут — перед государством. Ну, это, конечно, хотя дядь Сань точно мне технологию разъяснил, ничего у государства не пропадало. Просто дураков у нас, Толик, много, и они так планируют. А дядь Сань, хоть и жулик, а умнее их в сто раз».
И этот листок не был дописан.
С нового:
«Все равно, Толик, виноват. Пусть дураки и лопухи, а все равно — чужое нельзя… Сам видишь, что вышло. Это только удавы могут. Удав, Толик, может целого барана проглотить и целый месяц его переваривает, лежит, дремит.
А дядь Сань не дремит, ему все мало.
Этим он от удава отличается.
Я злой на него, Толик. Хотя в основном я сам во всем виноват, но злой. И я ему отмочу штуку…
Они говорят, ложись на дно, а сами за деньгами.
Значит, не уверены, что на дне безопасно. И в самом деле, «Титаник» сколько на дне пролежал, а теперь добрались. Пожалуйте денежки!
Я им не «Титаник».
Ах, Толик, Толик… Как мне перед тобой стыдно. Но на тебе пятна не будет… Слово!
Бойтесь удава!
Толик! Маму ему не отдавай. Он вас обоих погубит, это точно…»
Читать при свете несильной лампочки было довольно затруднительно. Но я не прерывался, пока не дочитал до последнего слова. Дядя Гриша терпеливо ждал, молча дымил «Нашей маркой», но теперь я на дым и внимания не обращал, к тому же он отгонял назойливых комаров.
Наконец я положил листки на клеенку и снял очки, чтобы протереть уставшие глаза.
— Ну и как? — спросил дядя Гриша.
— И представить себе ничего подобного не мог.
— А я думал, вы что-нибудь знаете.
— Почему?
— Ну, совсем бы чужой не приехал. Я вас, откровенно говоря, сначала за дядь Саню заподозрил.
«Вот оно что!..»
— Дядь Сань утонул.
— А говорите, ничего не знаете!
— Это случайно мне известно стало, мать под следствием, подозревается. Важно, чтобы Толя не знал об этом.
— Ого! Неужели убила?
Я рассказал в общих чертах.
Дядя Гриша вздохнул.
— Ну, дела! Выходит, эту бумагу по правилам нужно было сразу в милицию?
— В милицию?
Об этом я пока подумать не успел, меня сама драма потрясла.
— Или прокурору. Кто там с этим жуликом разбирается? Тут же ясно, что Сань этот жулик. Эх, мальчишку жалко! Он же сюда удрал от всего этого. Отца лишился. А отец обещал — пятна не будет… Трудный вопрос получается. Он ко мне с надеждой, а я… Бумагу отдать, пятно и проявится. Тонкий вопрос. Что делать? Давайте советоваться, раз приехали.
Я подумал.
— С одной стороны, удав захлебнулся…
— Туда и дорога!
— …но с матерью еще не совсем ясно. Надежда, правда, большая…
— Оправдают? Но не факт?
— Не факт. Потому она и рада, что он здесь.
Дядя Гриша в раздумье покачал головой.
— Говорите, Толик не знает?
— В этом все дело.
— А если знает?
— Откуда?
— Я знаю? Сорока на хвосте занесла.
— Сюда?
— Может, и чуток раньше.
И хотя такое уже мелькало и в моей голове, я все-таки возразил:
— Не должен он знать.
— Это вещи разные — не должен и не знает.
— Тоже верно. Но спрашивать прямо рискованно.
— Что ж делать? Что мы ему скажем?
И тут мне пришло в голову:
— Если разрешите, я возьму эти записи с собой.
Он загасил сигаретку, прижав окурок к пепельнице.
— Без него?
— Без него.
— Вроде украдем!
— Я понимаю. Но думаю, бумаги необходимо, сначала показать моему другу, Игорю Николаевичу. Он лучше нас сообразит, как поступить правильно. Я уверен, он прочитает, и я через день-два вернусь, привезу. Мальчик не узнает. Но это необходимо. И для следствия необходимо, и для Анатолия. О его матери речь идет. Понимаете, мало с отцом беды, а еще с матерью? Нужно мне взять эти бумаги. Мы ему поможем, а не украдем.
Говорил я, кажется, излишне горячась и даже повысил голос, так что дядя Гриша вынужден был молча указать мне на открытые окна дома, и я резко перешел на полушепот.
Дядя Гриша все понял.
— Согласен я. Главное, чтобы он без вас не хватился. Но я придумал. Работы сейчас много. Он со мной в бригаде поночует. Три дня его оттуда домой не выпущу. Обернетесь за три дня?
— Обязательно. Может быть, раньше.
— Тогда берите листочки. Мы до света еще уедем, а вы сразу после нас. Сейчас попутных до автостанции много.
— Не беспокойтесь. Я на всякий случай вам свой телефон оставлю.
В город я въехал пыльный, потный, потрепанный дорожной тряской, но все-таки бодрый, с уверенностью, что делаю дело полезное. Эта уверенность побудила меня не терять времени, и я немедленно, позвонил Сосновскому, потому что искать Мазина в гостинице днем было, конечно, бесполезно.
Правда, новости свои я изложил довольно общо и в то же время длинновато, боюсь, с налетом самодовольства, но он легко выделил суть.
— Вас понял, Николай Сергеевич. Выхожу на поиск Игоря Николаевича. Будьте дома, принимайте душ, отдыхайте с дороги и ждите звонка, а может быть, и машину сразу. Короче, будьте в полной боевой готовности.
Совет был дельный, и я отправился в ванную, поставив телефон у порога, чтобы не прозевать звонок. Впрочем, эта предосторожность оказалась излишней, позвонили, когда я уже успел попить квасу после душа, однако скоро.
— Николай? — спросил Мазин.
То, что он не обозвал меня Перри Мейсоном, уже вселяло надежды. Значит, он отнесся к сообщению всерьез.
— Я, Игорь, я…
— Буду у тебя минут через пятнадцать. Квас есть?
— Для хорошего человека найду.
— Вот и хорошо.
В трубке прозвучали гудки отбоя.
Приехал он через двенадцать. Я, признаться, волновался и все время поглядывал на часы.
— Ну, Мейсон?
Все-таки не удержался! Отшучиваться я не стал.
— Садись, пожалуйста!
Я поставил на стол кувшин с холодным квасом, положил рядом странички. Он сел и начал читать, слегка относя странички от глаз. «И у тебя возраст!» — подумал я.
Мне показалось, а может быть, и в самом деле, Мазин читал медленнее, чем я вчера. Но, как и дядя Гриша, я процессу чтения не мешал. Ждал, пока он закончит и оценит мои заслуги. Он это понял.
— Оваций ждешь?
— Думаю, что тебе это пригодится, — откликнулся я скромно.
Он засмеялся.
— Все вы так! Думаете, милиция только и жаждет тайн и разоблачений. Ты же нам работы подкинул.
— Я думал, наоборот, упростил.
— Ну, упрощать тоже не нужно. — Он посмотрел на листки. — Чтобы оценить весь объем твоих заслуг, бумагу эту нужно читать и перечитывать. Давай вместе почитаем, а?
— Я ее за дорогу пять раз перечитал.
— Хорошо, тогда поговорим.
— Слушаю.
— Первое: что знает этот паренек?
— Как видишь, гораздо больше, чем я знал.
— И я. Но самое главное, о матери знает?
Я ответил то, что думал сам и что дядя Гриша думал.
— Вот видишь! И дядя Гриша предполагает, а он человек, как я понимаю, обстоятельный.
— Безусловно.
Перед чтением я коротко успел рассказать о поездке.
— Однако даже два предположения в сумме еще не факт. Зато об отце он знал много, это факт.
— Еще бы! Сколько здесь написано, — показал я на листки.
— Ну, я думаю, ему известно гораздо больше, — произнес Мазин, постукивая пальцами по столу. Это он делал довольно часто. — Ладно, гадать не будем. Лучше скажи, что ты об этой бумаге думаешь?
Я думал всю дорогу, мыслей было с избытком.
— На первый взгляд предсмертная записка.
— Для записки великовата.
— Письмо.
— Но не предсмертное. Если, конечно, не считать предсмертным каждый человеческий поступок…
— Черный юмор?
— Увы… Однако предсмертным мы обычно называем то, что делается за очень короткое время до смерти, а здесь…
— Здесь нет даты.
— Это я сразу отметил. Между прочим, одной датой тут и не обойдешься. Писалось-то не в один день.
— Но мысль о смерти присутствует постоянно.
— И ты считаешь это доказательством самоубийства?
— Разве оно под сомнением?
— Ты забыл, зафиксирован был несчастный случай.
«В самом деле! Как повлияло на меня письмо…»
— Записка проливает новый свет…
— Ради бога, Николай! Не выражай свои мысли языком старых детективов. Что значит «проливает свет»? Я всегда думал, что пролить значит потерять, молоко например. Даже слезу пролить значит остаться без слезы. Так что со светом этим бабушка надвое сказала. То ли его прибавилось, то ли убыло.
— Что же убыло?
— Ну хотя бы то, что раньше причина смерти не подлежала сомнению, а теперь под вопросом. Уверенности убыло. Вот тебе и дополнительный свет!
— Вы рассматривали вопрос в одном, узконаправленном луче, а теперь возник второй. Они пересеклись, высветили предмет шире.
— Ты, однако, софист. Но не будем спорить. Итак, перед нами предсмертная записка, а вернее, письмо, а еще точнее — целое послание, написанное за продолжительный промежуток времени. Так?
— Да, так…
— С настойчивой мыслью о желательности и даже необходимости лишить себя жизни?
— Так, — повторил я.
— А ты знаешь, что люди, которые часто помышляют о самоубийстве, сплошь и рядом доживают до глубокой старости? Мысль-то становится привычной, притупляется и постепенно перестает стимулировать решимость, становится своеобразной компенсацией поступка. Подумал, подумал, пережил в воображении собственную кончину и дальше живет, до очередного кризиса…
— Этот человек не дожил до старости.
Мазин снова дотронулся пальцами до скатерти.
— Резонно. Но все-таки. Ты, конечно, обратил внимание, что письмо как бы делится на две неравные части. До определенного события и после.
— Вот именно. Я думаю, событие и стало последней каплей.
— Каплей? Или стаканом?
— Ты имеешь в виду…
— Да. Он же алкоголик.
— Он сам пишет об этом.
— Мог бы и не писать. Тут от каждой строчки спиртным тянет. А ты помнишь: «Даю честное слово, пойду к отцу и проломлю ему голову!» Помнишь? Из письма карамазовского, написанного по пьянке в трактире? «Математическое доказательство». Помнишь? Исходя из него, мужички и «покончили Митеньку»! А он не убивал.
— Куда ты клонишь?
— Клонить-то некуда! Недавно ясная картина сменилась совсем неясной. Несчастный случай мы пока отклонить не можем. Самоубийство еще требуется доказать. Но мало этого, человека, связанного с преступной группой, и убить могли! Не дожидаясь, пока он собственный приговор в исполнение приведет.
— Значит, намерения его тебя не убеждают?
— Написано очень эмоционально, ничего не скажешь! Даже слишком. Но ведь это черновик?
И об этом я тоже думал.
— Не мог же Михалев оставить сыну написанное вот так сумбурно, противоречиво, где поминутно сомнения, хаос накаленных, хлестких строчек!
— Похоже на черновик, — согласился я.
— А может быть, нет? — возразил почти убедивший меня Мазин.
— Ну, знаешь…
— Да постой, я не оригинальничаю и не парадоксами тебя засыпаю. Я спорю.
— А я думал, советуешься.
Он моей мелкой обиды не принял.
— Конечно, советуюсь. Спорю с собой, а к тебе как к арбитру обращаюсь.
— Спасибо. Только арбитр я неквалифицированный.
— Не прибедняйся. Ты же не футбольный арбитр. У тебя задача не правилам соответствовать, а собственную мысль мне противопоставить. Пусть неожиданную. Мне, например, такая пришла: а что, если это вовсе и не письмо к сыну?
— Не понимаю.
— Ты должен понять. Студентов же учишь. Может быть, у нас в руках своего рода произведение? По форме письмо, а по сути…
— Тогда уж исповедь.
— Или пьяный бред.
— Не нужно так, Игорь.
— Почему?
— Мне жалко этого человека.
Мазин посмотрел очень серьезно.
— Это хорошо.
Мысль свою он не пояснил, и я мог только догадываться, что он имел в виду. Наверно, сочувствие мое казалось Мазину полезным в нашем обсуждении, дополняло его профессионализм, выводило цель за пределы служебных рамок.
— Однако элемента воображения, может быть, самообмана ты, надеюсь, отрицать не будешь? Ведь все это через пьяную призму изображено!
— Разумеется.
— Вот и попробуй отдели зерно от плевел!
Я не понял, кому он предлагает выбрать зерно, мне или себе.
— Непонятна вторая часть. Побег, кровь. Вот где действительно новеллой пахнет, однако…
— Представь себе, — не дал мне закончить Мазин, — и для меня это новелла. Ничего подобного за этим человеком не числится, ни бегства, ни наезда. Кроме алкоголизма, самого страшного, правда, когда больного человека больным не считают, потому что на улице не валяется и стекол не бьет, только одно непрерывное против самого себя преступление совершает! — ничего другого за ним не числится. А ведь он пишет, что бежал, оставив у инспектора права! Документ! Это что, «математическое доказательство» или Эрнст Теодор Амадей Гофман?
— Не числится? А если просчитались?
— Думаешь, нас связи этого Черновола не интересовали? Его близкие друзья, особенно друг, который умер при сомнительных обстоятельствах?
— Ты лично этим занимался?
— Всем лично даже Холмс не занимался.
— Холмс мальчишек нанимал.
— У нас, Коля, не мальчишки работают.
— Написано-то исключительно убедительно.
— Крик души, что и говорить. Черная стрела, судьба. Разве не отдает литературой? Новелла, сам говоришь.
— Крик души и литература не одно и то же. В его хаосе правда мечется. Нет, дорогой мой, это не литература. Литература штука организованная, как бы автор душу ни изливал.
— Ты говоришь — хаос. А как хаос этот к сыну попал?
Вот об этом я, признаться, не думал.
— Был адресован, — ответил я, как казалось, очевидное.
— Но не доведен до конца. В крайнем случае, черновик. Нет, в таком виде бумагу он ни из рук в руки, ни в конверте специально оставить не мог, — убежденно проговорил Мазин.
Да, это было маловероятно.
— А если был сильно пьян?
— Заимствуешь мои аргументы?
Мы поняли, что увлеклись, и охладились немного холодным квасом.
— Я думаю, — сказал Мазин, — что эта исповедь попала в руки сына случайно. Но зачем он возит ее с собой?
Вопрос показался мне неоправданным.
— Он любил отца.
— Он хуже относился к матери?
— Она сама мне об этом сказала.
— А как с Черноволом?
— Тут уж добрых чувств ждать не приходится. Уверен, что мальчик обрадуется, когда узнает, что этот делец, сломал себе шею.
— Утонул, ты хочешь сказать?
— Мог и в полном смысле сломать, когда упал с пристани.
— Все может быть, все может быть, ну а пока, ребята, где нам раздобыть хоть на затяжку табака!
— Недостающую информацию?
— Вот именно.
— Хочешь вызвать Анатолия?
— Ни в коем случае.
— Сам же сказал, что он может многое знать.
— Тем более.
— Смеешься?
— Отнюдь. Тот, кто много знает, может и скрыть немало. Нужно, чтобы парень сам захотел говорить. Я спросил у тебя, зачем он хранит бумаги, в которых отец фактически называет Черновола преступником и виновником своей смерти? Мальчик очень любит отца — твой ответ. Правильно. Но почему он не пошел к нам с этой бумагой? Только не спеши, пожалуйста, с ответом, который на поверхности. Мальчик не хотел пачкать доброе имя отца, ведь, отец умер неразоблаченным. Так? И мальчик заставил себя сдержать ненависть. Так?
— Да, конечно.
— Бумагу, однако, не сжег, не уничтожил. Почему? А что, если связывает с ней какие-то планы мести?
— Связывал? — подчеркнул я прошедшее время.
— Я не оговорился. Нам неизвестно, знает ли он о случившемся на пристани.
— Скоро узнает наверняка.
— В таком случае ему еще меньше захочется говорить. Если он сдержал чувство месте, когда виновник мог быть наказан, мы его тем более не разговорим, когда месть стала бесполезной.
Игорь говорил логично, но я почувствовал, что не могу уследить за его логикой. Я так и сказал.
— Извини, я что-то не соображу, какую еще информацию ты хочешь от него получить.
Мазин улыбнулся и дотронулся пальцами до лба.
— Я тоже. В такую жару мозги плавятся. Кажется, что мысль пришла, а она только поманила, Может быть, пригласим свежую голову?
— Что? Чью голову?
— Сосновского. Все равно его нужно ознакомить с письмом. Заодно попросим переснять записки. Их же нужно вернуть.
— Да.
Я вспомнил автобус и тряску на ухабах.
Мазил понял и посочувствовал.
— Тяжеловато?
— Что поделаешь? Назвался груздем…
— Если очень устал, можно использовать наши каналы.
— Нет уж. Я обещал дяде Грише.
— Слово — олово?
Я вздохнул и промолчал, а Мазин набрал телефонный номер, но не застал Сосновского на месте. Я стал снова просматривать листки.
— Конечно, непонятного тут полно.
— Например?
— Ну хотя бы: «Дядь Сань мне технологию разъяснил, ничего у государства не пропадало». Что это значит? Это же нарушение закона сохранения материи!
— Именно так, — засмеялся Мазин. — Ты просто в точку попал, материя не только сохранялась, но даже увеличивалась вопреки всем законам физики. Впрочем, материя в ограниченном понятии хлопчатобумажной ткани.
— Однако…
— Планировались отходы. Большие. Он там лопух вспомнил. Это сорняк с крупным листом. Вот Черновол его и урезал. Ввел некоторое усовершенствование при раскрое, но за патентом не поспешил. Реализовал открытие без рекламы. Видимо, не страдал тщеславием. А результат — левый цех, где из сэкономленной продукции выпускались… импортные летние гарнитуры.
— Импортные?
— Так думали покупатели. Их убеждали этикетками, рисунком, надписями, лайблами, да мало ли чем можно убедить человека, который хочет быть обманутым! Между прочим, мы опрашивали некоторых любителей: что значит «Монтана»? Девять из десяти понятия не имеют.
— Значит, план шел планом, а левая продукция налево, и все из того же количества сырья?
— Совершенно точно. Богу богово, а кесарю кесарево. Конечно, богу почтительно, план всегда на сто один процент.
— Способный человек.
— Не отнимешь.
— Наверно, авторитетом пользовался?
— И сверху, у лопухов, и особенно у подчиненных. Послушал бы ты, как работницы из цеха за него горой стояли!
— Они были в сговоре?
— В том-то и дело, что сговора как такового формально не было. Всем этим девчонкам говорилось, что они делают продукцию повышенного качества в рамках закона. И никто не удивлялся, что к зарплате получает по пятьдесят рублей, за которые не нужно расписываться. Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно.
— Что ж они, какие-нибудь филькины ведомости завести не могли?
— Не было нужды. И это самое страшное. Вот где главный ущерб, растрата совести. Государство на бумаге ничего не теряло. Получили тысячу метров, выпустили тысячу маек. Больше того, справа ли, слева ли потребитель получал еще сто штук. Но десятки людей знали, что они воры, и жили, не думая об этом. Всего-то за полтинник. А дядь Сань такими бумажками мог сигареты раскуривать. Впрочем, это сигары раскуривали. Сигарету все-таки от спички проще.
Мазин снова сел за телефон и на этот раз нашел Сосновского.
Приехал тот быстро.
— Почитай, Юрий, — предложил Мазин.
В общем, повторилось то, что было уже со мной, с Игорем и с дядей Гришей, хотя каждый из нас реагировал, конечно, по-своему, в меру, как говорится, индивидуальности и заинтересованности. Юрий отозвался эмоциональнее других, потому что был помоложе.
— Записки с того света!
— А конкретнее? — спросил Мазин. — Прочитай, пожалуйста, фразу, которая произвела на тебя наибольшее впечатление.
— Кровь. Какая кровь?
— Вот и мы об этом. Ты ему веришь?
Оказалось, что эмоциональность не мешает Юрию мыслить практически.
— Я бы так вопрос не ставил.
— А как?
— Нужно поднять все случаи наездов со смертельным исходом, тогда и решать.
— Ну, это само собой. Но не будем забивать Николаю Сергеевичу голову нашими версиями. Он человек непрофессиональный, смотрит на вещи несколько иначе.
— И как же? — спросил Юрий.
— Меня больше волнует не вина, а беда людей.
Я сказал так и подумал, не высокопарно ли прозвучало? И не обманываю ли я сам себя? Ведь за общими формулами всегда частное таится, субъективное. И не всегда оно просто часть общего, иногда общее маскирует то, в чем и себе признаваться не хочется. Вот я полагаю для своей формулы точкой отсчета чувство вины перед мальчиком. А может быть, меня уязвленное самолюбие гложет? Обида, что одурачили, сделали орудием… Впрочем, орудием чего? Ну, говоря старыми словами, неправедной жизни. Но только ли орудием? Наверно, глубже посмотреть стоит — вольным или невольным соучастником с тех еще, студенческих лет. Конечно, на первый взгляд вина моя микроскопическая. Разве воспитывал я, в полном смысле этого слова, «милую Мариночку»? Разве учил плохому? Я только курс читал. Как в той песенке: «Не агитировал, не аннексировал, я только зернышки клевал». Всего лишь позволил себе полюбоваться на мило склоненную усердную головку над конспектом, а потом усердие засчитал вместо знаний. Маленькая такая приписка, а попал на крючок. И стал? Кем же я стал? Субъектом или объектом… Нет, каким-то атрибутом шаманства, духом, на которого ссылались… «Смотрите! Я не просто учительница или директор, за мной авторитет, а за авторитетом наука, а наука у нас, сами знаете, самая материалистическая…» Так в руках шамана великое учение в средневековую упаковку запечатывается, и шаман, этой упаковкой манипулируя, умудряется в собственных, корыстных выгодах эксплуатировать и надувать как низших, так и верхних.
Не знаю, кто я оказался — низший или верхний, скорее объявили верхним, а надули как нижнего. И отсюда обида. Но на кого? На «милую Мариночку»? А если еще глубже копнуть? Может быть, не стоит на зеркало пенять… Ведь в Мариночкиных поступках твои собственные отразились, пусть и искаженно, а кривые зеркала сфокусировали луч, и он задел мальчика, который не только был, но и есть, и мучился, и сейчас страдает вполне конкретной, а не мировой скорбью. Так что, дорогой Николай Сергеевич, давай не о несовершенстве мира, а о собственном вкладе в это несовершенство подумаем. И о том, как мальчику помочь…
— Послушайте, ведь эта бумага у мальчика могла и до смерти отца побывать?
У Мазина была хорошая манера сразу смотреть одобрительно, если ему чужая мысль нравилась. Так он и посмотрел на меня.
— Я сам об этом думаю. Но как ты это представляешь себе?
— Если у нас не письмо, а исповедь, и она писалась продолжительное время, мальчик мог наткнуться на нее случайно. Нашел же его тайник дядя Гриша!
— Мог прочитать и не сказать отцу?
— Не знаю. В семье было плохо. Многое скрывали друг от друга, это наверняка.
Мазин и Юрий обдумывали мои слова, а я почему-то не сомневался, что так и было. Один скрывал, а другой знал. Может быть, воображение у меня излишне развито, но я вспомнил строчки: «Обманывал я вас, говорил, что с ипподрома деньги… ходил туда, вас обманывал, а ты и не знал ничего».
И в голове такая картинка возникла…
Музыка зазывает на ипподром.
Поверх ограды с заманчивым призывом: «Пиво есть» — курится голубоватый дымок, и вкусно пахнет шашлыками, ведь шашлык всегда вкусно пахнет, даже если он сплошь из свиного сала. Короче, все манит взглянуть на резвый бег скакунов. Однако новые, совсем недавно воздвигнутые трибуны отнюдь не переполнены. Почему-то те, кто не играет на скачках, на ипподром ходить стесняются, то ли чувствуют неполноценность по сравнению с лихими любителями испытать судьбу, то ли не верят в честность происходящего. Так или иначе, высокие трибуны зияют брешами, заполнен зато кассовый зал, который находится в вечном движении искателей легкого счастья.
Впрочем, речь не о них. Два человека в толпе меньше всего интересуются шансами фаворитов. Это мужчина и мальчик-подросток, отец и сын. Но они не вместе, больше того, сын делает все, чтобы видеть отца, не попадаясь ему на глаза. Это не так сложно. Людская сутолока облегчает наблюдение. А главное, взрослый не подозревает, что мальчик движется по пятам.
Сначала он вошел в кассовый зал, осмотрелся, подошел к дальней кассе, где было меньше народу, и протянул деньги.
Мальчик не видел, какую бумажку тот протянул, но увидел, что сдача была значительной. Не пересчитывая денег, отец сунул их в бумажник.
Покончив с покупкой, отец вышел из зала. Широкая лестница вела на трибуну, а дорожка между трибуной и ровно подстриженными кустами-изгородью вдоль бегового поля — в сторону, откуда курился приятный дымок. Мужчина пошел по дорожке.
В шашлычной бойко орудовали шампурами смуглые люди, сбрасывая в бумажные тарелочки плохо прожаренное мясо. Мужчина взял две кружки пива и два шашлыка и присел к самому дальнему столику, у ограды. Внимание большинства было обращено к стороне противоположной, к полю.
Мальчик не пошел в шашлычную. Здесь он был бы слишком заметен. Он поднялся на трибуну и занял место повыше, сбоку, откуда были плохо видны бега, но хорошо просматривалась площадка со столиками.
И тот и другой почти не обращали внимания на то, что происходит на ипподроме.
Впрочем, отец все-таки учитывал беговую обстановку. Пока не начался очередной заезд, он медленно потягивал пиво из первой кружки и сортировал шашлыки, откладывая несъедобные куски.
Тем временем лошади помчались в очередной раз, и народ за столиками развернулся в сторону поля. Тогда мужчина достал из заднего кармана брюк фляжку с коньяком и перелил коньяк в опустевшую кружку. Делал он это не воровато и не оглядываясь, рассчитав спокойный момент. И на него действительно никто не обратил внимания.
Только мальчик сверху видел.
Мужчина сунул плоскую бутылку в ближнюю урну и занялся коньяком. Он отпил половину, сделал большой глоток из второй кружки, с пивом, и с видимым удовольствием поднес ко рту кусок розовой свинины.
По радио объявили результаты заезда.
Большинство разочарованно принялись рвать и бросать билеты. Наверно, можно было не рвать и не бросать бумажки под ноги, но огорчение упустивших шальные деньги было слишком велико. Один мужчина за столиком, как видно, не разочаровался, хотя он тоже не выиграл.
И, кажется, не ждал выигрыша.
Мальчик увидел, как отец мельком взглянул на свои билеты и протянул руку над урной. Но не бросил. В последний момент он раздумал и зачем-то снова положил билеты в карман.
Потом, теперь уже совсем неторопливо, допил коньяк и пиво и пожевал мясо. Шашлык он не доел, отодвинул тарелочку. Поднялся и, не глядя на залитое солнцем, окаймленное зеленью поле, по которому под веселую музыку мчались красивые лошади, неся маленьких, ярко одетых жокеев, покинул ипподром.
Мальчик торопливо сбежал с трибун. Теперь наблюдение затруднилось. Отец пошел немноголюдной улицей, и сыну приходилось держаться в отдалении. Но он знал, куда они идут.
На тихой улице стыдливо ютился магазинчик. Не так давно здесь был обыкновенный овощной павильон, но после известных распоряжений его переоборудовали и перенесли сюда из центра некое торговое предприятие, носившее в лучшие времена претенциозное название «Золотистая чаша». Теперь магазин назывался просто «Вино» и носил скромный номер 86. Однако и это название не соответствовало реальности. В магазине давно не продавали ни легендарной «бормотухи», ни обросших медалями марочных вин. Не продавали с некоторых пор и водку. Но торговая точка все-таки функционировала, предлагая покупателю два пыльных ряда коньяка повышенной стоимости и низкого качества.
Отец вошел в магазин. Выпитое уже подействовало, и вялое равнодушие сменилось игривым оживлением.
— Не вижу процветания торговли, — услышал мальчик, укрывшийся за горой пустых ящиков у входа.
Продавец, толстый человек с сонным взглядом, очнувшись от дремоты, произнес вопросительно:
— Чего?..
— Процветания.
— А… И не увидишь. Какой дурак это брать будет?
Продавец протянул руку в обтрепанном халате в сторону пыльного ряда.
— Я возьму.
— А… — протянул продавец все тем же тоном. — Ну, возьми.
Отец достал из кошелька полусотенную.
— А…
Продавец пощупал бумажку короткими толстыми пальцами.
— Не бойся. Не фальшивая.
— Чего бояться…
Он стал собирать сдачу в ящике под прилавком.
Через минуту отец вышел с бутылкой.
Мальчик проследил взглядом, куда он направился, и понял: идет домой. Тогда сын свернул в боковую улицу и зашагал быстро. Он устал от медленного темпа, заданного отцом, и легко опередил его.
Когда отец появился на пороге, мальчик был уже дома. Мать тоже.
— По какому случаю? — спросила она, кивнув на бутылку.
— Представь себе, на скачках выиграл.
И, подтверждая сказанное, он вытащил из кармана билетики и показал жене.
— В четвертом заезде.
Жена никак не прореагировала на «выигрыш».
— Обедать будешь?
— А что там у тебя?
— Мясо тушеное.
— Давай. Нужно же за удачу.
Отец принялся отковыривать пробку и тут же отдернул руку:
— Черт!.. Удавил бы этого изобретателя.
Он сунул в рот окровавившийся палец, провел по нему языком и снова взялся за пробку.
— Ты, кажется, уже отметил?
— Кружку пива на ипподроме выпил.
— Ну-ну…
Мать вышла в кухню, вернулась с мясом и редиской на тарелке.
— Вот-вот, — сказал он, — и хватит, больше не надо.
Налил две стопки.
— Давай.
Жена взяла стопку, но заметила:
— Ты много пьешь в последнее время.
Мальчик вышел из соседней комнаты, стал, прислонившись плечом, в дверях, смотрел на родителей молча.
— Только не пили́, ладно?
Она пожала плечами. Отец достал из кошелька еще пятьдесят рублей, протянул жене. — Возьми.
— Такой выигрыш?
— Повезло.
— Часто везет.
Мальчик шагнул к столу.
— Папа!
— И ты, за рыбу деньги?
— Я хочу поговорить с тобой, папа.
Он посмотрел на мальчика, мальчик на него.
— Не сейчас, ладно, Толя?
— Папа…
— Не сейчас…
Вот такую картину нарисовало мое воображение, но ведь это только воображение дилетанта, и я не стал делиться своими фантазиями с профессионалами. И правильно сделал, потому что жизнь, которая, как известно, легко превосходит, самое раскованное воображение, уже приготовила нам сюрприз столь же реальный, как и необъяснимый, и даже абсурдный. Во всяком случае, на первый взгляд…
Как и большинство вестей в наше время, эта весть поступила по телефону. Трубку в качестве хозяина дома поднял я.
— Простите, нет ли у вас Юрия Борисовича Сосновского? Он оставил ваш номер.
— Да, пожалуйста. Юрий, прошу.
Сосновский извинился, улыбнувшись.
— Пришлось оставить на службе ваши координаты, на всякий пожарный…
Он совсем не предполагал, что пожар реально возникнет, но предусмотрительность себя оправдала. Юрий даже растерялся, слушая сотрудника, улыбка исчезла, на лице появилось недоумение. Прикрыв ладонью трубку, Сосновский сказал негромко Мазину:
— Игорь Николаевич! Ничего не понимаю…
И повернулся ко мне:
— У вас есть параллельная трубка?
Я вышел в спальню и принес оттуда второй аппарат на длинном шнуре.
— Возьмите, пожалуйста, Игорь Николаевич, — попросил Юрий.
Тот подключился к разговору.
Собственно, говорить им обоим фактически не пришлось. Только Сосновский распорядился:
— Прочитайте заявление!
Потом оба внимательно слушали, потом переглянулись.
— Сейчас я соображу, что делать, и перезвоню, — пообещал Юрий, кладя трубку. И развел руками.
— Ну, дела!
Это уже относилось к нам.
Мазин кивнул в знак понимания, а я, естественно, недоумевал, но спрашивать не решался.
— Не возражаешь, если я проинформирую Николая Сергеевича? — предложил Мазин. — Как говорится, долг платежом красен. Он нам кое-что горячее подбросил, и мы в долгу не останемся, а?
Как обычно, он иронизировал, но на этот раз скорее по привычке, чем от уверенности в себе.
— Разумеется, — согласился Сосновский. — Какая тут тайна!.. Служебной тайны здесь нет.
— Поэтому я и хочу проинформировать.
— О чем? — спросил я, не сдержав интереса.
— Михалева написала в прокуратуру, просит немедленно взять ее под стражу, так как признает себя полностью виновной в смерти Черновола.
Теперь уже я сказал:
— Ну и дела!
А больше ничего не сказал, дожидаясь пояснений, понять что-то сам, если им было не под силу, я, конечно, не рассчитывал.
— Вы видели ее, Николай Сергеевич? Как, по-вашему, она в своем уме? — спросил Юрий.
— У вас, если не ошибаюсь, существует понятие вменяемости?
— Существует:
— С этой точки зрения, мне кажется, она нормальный человек. Но общее состояние, не сомневаюсь, требует внимания психиатра.
— В чем это выражается, по-вашему?
— Я не специалист. Но, если хотите, Ирина, на мой взгляд, подавлена происшедшим больше, чем следовало бы в ее положении. Оно, безусловно, не сладкое, но и не критическое, верно?
Юрий обрадовался.
— А я о чем говорю? Это же мое собственное впечатление! Вы слышите, Игорь Николаевич?
Мазин не возражал.
— Положимся на жизненный опыт и наблюдательность Николая Сергеевича.
Ободренный, я спросил несколько прямолинейно:
— Почему она хочет в тюрьму?
— Как ты сказал? — переспросил Мазин.
— Прости, я выразился неточно. Почему она настаивает на своей вине? Конечно, в тюрьму она вряд ли хочет. Это представить трудно.
Мазин посмотрел на меня как-то рассеянно. Я за ним такое уже замечал, когда он думал и говорил одновременно, причем думал больше, чем говорил.
— Вряд ли, говоришь? Да, трудно представить. Но, — он сделал паузу, — чего не бывает…
— Да зачем? Опять шутишь? Зачем?
— В самом деле, зачем? Я пока не знаю. Но я знаю человека, который знает.
— Кто?
Вопрос прозвучал слишком требовательно, и Мазин улыбнулся.
— Как кто? Сама Михалева, разумеется. Вот у нее и спроси. Лично.
Я растерялся.
— Как это лично?
— Ты же должен с ней повидаться?
В волнении я совсем позабыл, что должен увидеть Михалеву, чтобы рассказать о сыне. Просто из головы выскочило!
— Но если она будет под стражей…
— Сегодня еще не будет. Как, Юрий?
— Я вообще сомневаюсь в целесообразности.
— Посомневаемся вместе. А тем временем Николай Сергеевич навестит Михалеву.
— Если это нужно.
— Нужно.
— Хорошо, — согласился я, не требуя пояснений. — А это?
Я показал на бумаги, которые привез из Кузовлева.
Мазин подумал.
— Это ей лучше пока не показывать.
— А что сказать? Я знаю, что она созналась?
— Больше слушай, она сама все расскажет.
В инструкциях он не был оригинален, а я возразил:
— В таком крайнем состоянии человек может вообще отказаться говорить.
— Вряд ли, — успокоил меня Мазин.
Как и в большинстве случаев, прав оказался Игорь.
Ирина ждала меня и была почти рада моему приходу. Правда, как и в прошлый раз, открыла не сразу, рассмотрев предварительно в глазок. Зато извинилась.
— Вы не обижайтесь! Я одна, и в моем положений всякое мерещится. Заходите, заходите. Вы видели Толю?
Она казалась полностью трезвой.
— Видел.
— Рассказывайте, рассказывайте, как он! — торопила Ирина.
Я опустился в знакомое кресло, глядя на хозяйку. Мы виделись совсем недавно, а она успела измениться: темнее стали мешки под глазами, совсем исчезли следы косметики. Ирина куталась, натягивала на плечи вязаный шарф, хотя жара почти не спала. Конечно, в старом доме было не так знойно, как в моей панельной многоэтажке, однако нужды в утеплении не чувствовалось и здесь.
— Вам нездоровится?
— Да, зябко… Но это неважно.
«И в таком состоянии в тюрьму?.. В самом деле, нужно показаться врачу. И не только психиатру».
Вслух я этого, понятно, говорить не стал. Напротив, по возможности спокойно и оптимистично рассказал о встрече с Толей и дядей Гришей.
— Значит, ему там хорошо? — переспросила Ирина с недоверием.
— Убежден, — подтвердил я.
— Это хорошо. Это очень хорошо. И он не собирается домой?
— Я спрашивал. Он, конечно, был взволнован моим неожиданным появлением, но, когда узнал, что с вами все в порядке, решил еще поработать.
В глазах ее что-то промелькнуло.
— Все в порядке?
— Так я сказал ему.
— Вы сказали правильно.
«Она не собирается говорить мне о заявлений в прокуратуру, — подумал я. — И в самом деле, какое я имею отношение?..».
— Мальчику там хорошо, и к нему там хорошо относятся, — повторился я.
— Хорошо относятся?
Ирина вскинула к глазам края шарфа, которые сжимала в кулаках.
— Сирота! — выговорила она почти по слогам, закрыв шарфом лицо.
«Кажется, истерика», — испугался я.
— Круглый сирота, — прибавила она с нажимом.
— Но вы живы!
— Я? Жива? Кто вам сказал?
Она отбросила руки на колени и теперь пристально смотрела на меня.
— Кто вам сказал? Нет, вы правы, конечно. Я жива и должна сделать для него все возможное. И я сделаю. Сиротской доли у него не будет.
«Дай-то бог!»
— Спасибо за хлопоты. Вы хороший человек. Даже не верится. В наше-то время… Ведь вы в самом деле хороший человек? Хороший? — переспросила Ирина настойчиво.
— Не знаю, — ответил я честно.
— Нет, вы хороший. Вы не оставите Толика?
— Как? В каком смысле?
— Ах да, вы же ничего не знаете! Если он будет один, вы сможете уделить ему внимание? Ему потребуется помощь. Защита. Эти люди из прокуратуры ваши друзья?
— Да, — взял я на себя смелость согласиться.
Ирина посмотрела долгим, оценивающим взглядом.
— Я вам доверяю.
— Спасибо.
— Меня посадят…
Страшно не люблю лукавить, но что делать! Сказать, что я все знаю, еще хуже. Она снова заподозрит меня и замкнется. К счастью, Ирина сосредоточилась на себе и не видела моего смущения.
— Вопрос, кажется, еще рассматривается?
— Нет, теперь точка. Я созналась.
— В чем?
— Это я убила Александра. И не смотрите на меня так! — крикнула Ирина, хотя я вовсе не смотрел «так», потому что ждал ее слов, а имитировать ошеломление не умел, да и не собирался.
— Успокойтесь! Вы все время по-разному говорите.
— А вы не верите? Ладно, дело ваше, плевать! Вы же не следователь. Вам я про Толика. Я хочу, чтобы он жил, понимаете?
Откровенно говоря, я понятия не имел, какая опасность может угрожать Анатолию, но она полностью игнорировала мое непонимание.
— Я же не могу сказать… Да и говорить не о чем… бред. Но вам я скажу, потому что… Ну, не знаю, почему. Некому больше. Вы меня понимаете?
— Я понимаю только одно, вами движут материнские чувства…
В ответ Ирина взмахнула крыльями шарфа.
— Молчите! Какие материнские чувства? Мы же равные теперь, откуда у современной женщины особые чувства? Мы давно из наседок в кукушек превратились. Вы знаете, сколько младенцев бросают в роддомах?
— Это всегда было.
— Подбрасывали? Но тайно, потому что стыдились, а теперь равноправие. Если мужчины бросают своих детей…
— Перестаньте!
— … то и мы не хотим быть самками. Такой век! Детей уже зачинают в пробирках… А мы… мы имеем право жить свободно. Как вы. И хуже вас. Почему мы должны быть лучше? Почему? Толя больше любил отца. Ну и что? Я дрянь, по-вашему?
Теперь я был озадачен по-настоящему.
— Зачем вы так?
— А как иначе? Конечно, дрянь. Но не так это просто. Сначала бывает ошибка, а потом все остальное. Ну, вы спросите, а почему я вышла за Михалева? А я не знаю, почему. Может быть, потому, что меня так воспитали. Я думала, что могу все решать сама. И я хотела решать. Был выбор. За мной бегали мальчишки, я могла предпочесть или отвергнуть, вы понимаете? Но когда пришлось выбирать, оказалась дурой. Сначала дурой, а дрянью уже потом.
Ирина вдруг поднялась, я не знаю зачем, наверно, хотела достать бутылку, однако к шкафу не пошла и снова села.
— Нужно было выбрать Саньку, но Борис был в беде, и я выбрала его. А ведь когда выбираешь человека в беде, то выбираешь ответственность? Правда?
Это была правда истинная.
— А я-то думала, осчастливлю его — и все! То есть я ничего не думала… Отец вроде бы понимал, но я же была его любимица… Да и что он мог сделать, если я решила?.. Ну, свадьба и все прочее. По-современному. Я доказала свою любовь до свадьбы. Это-то самое легкое, А потом нужно жить. А как? Конечно, по-моему, раз я осчастливила. А откуда я знаю, как по-моему? Вот и получилось, по-моему значит как все. Ну, чтобы все было. Так ведь теперь живут, правда?
— Живут…
— А это мог Санька, а Борис не мог… Мне нужно было за Саньку выходить. Он бы воровал, а я жила нормально. И я бы не была дрянь. Мы были бы одинаковые. Понимаете? Вы понимаете разницу? С Санькой и С Борисом какая разница?
— Кажется, да.
— Ну вот! Я знала, вы поймете, хоть вы и не знаете жизни. Только не обижайтесь. Ну что вы знаете? Литературу? Выдумки? Читаете всю жизнь книжки и думаете, что это в самом деле? «Передо мной явилась ты»? А зачем она явилась, а? Явилась — не запылилась. А дальше что? Вон Анна Каренина всем жизнь погубила. И старику мужу, и Вронскому, а дети? Вы думали? А вы про нее — жертва, жертва… Дрянь она, а не жертва.
Ирина замолчала, может быть, ожидая моих возражений, но я ведь слушать пришел, а не спорить.
— Нечего сказать? А если и я такая? Если и меня муж не устраивает? Но я же не та Анна, я двадцатый век-фокс. Я сама кого угодно под паровоз толкнуть могу, понимаете?
Она часто повторяла этот вопрос, и я соглашался, хотя далеко не все понимал из ее рассказа, если только эту рвущуюся, скачущую речь можно было назвать рассказом. Но на этот раз я не кивнул согласно, а спросил:
— И в воду толкнуть можете?
— Что?
Ирина будто на стену наткнулась, хотя вопрос мой, как казалось, только завершал ход ее мыслей.
— Что? А… вы про это. Я же написала, созналась. Нет, я про свою жизнь. Про жизнь вообще. Вы же жизни не знаете.
— Вы уже говорили. Какая же она, по-вашему?
— Все есть, и всем не хватает — вот какая, понимаете?
— Не всем, — возразил я.
— Не всем?
Она будто удивилась, подумала и сказала:
— Ну, пусть не всем, но не они музыку заказывают.
— Если в ресторане, то не они, верно.
Мне вспомнились слова: «Ущербное вечно терзаемо голодом, и оттого всегда стремится и движется, оно одно в мире действует».
Словно подслушав их, Ирина откликнулась:
— Хочешь жить — умей крутиться.
— Белка в колесе тоже крутится.
— И правильно делает. Все про нее знают. А не умеешь… Михалев не мог и не хотел и докрутился, — заключила она непроизвольным каламбуром. — А что я могла сделать? Вы понимаете, когда человек с каждым днем все больше чужой? Понимаете? Он чужой, а ты получаешься дрянь.
Наступила пауза.
— Хочется выпить, — призналась Ирина, — но нельзя, я написала следователю, все написала, не хочу, чтобы от меня водкой несло, когда забирать приедут.
Я посочувствовал невольно.
— Сегодня вас никто не тронет.
— Откуда вы знаете?
— Поздно уже, — уклонился я.
— А ночью?
— Разве вы такая преступница?
— Значит, ночью не возьмут? Жаль.
Черт побери, но в этом абсурдном заявлении мне послышалось подлинное сожаление.
— Послушайте! Вы отдаете себе отчет?.. Что вы говорите? Скажите прямо — разве вы убили этого человека?
— Я все написала.
— Что?
— Я его ненавидела. Он испортил всю нашу жизнь.
— Мне показалось, что жизнь не сложилась по вашей вине, — возразил я, поддавшись раздражению.
— По моей? Женщина всегда виновата. И муж считал, что я виновата, а почему?
— Я только повторил, что слышал.
— У меня тяжелое состояние. Я говорила о сложных отношениях.
— Закон разберется в ваших отношениях.
— Закон этим заниматься не будет. Для закона важно, кто толкнул.
— Вы?
— Я! Я! А кто же еще? Кто? Толкнула, и он утонул.
— Это еще не убийство. Вы хотели его смерти?
— И сейчас хочу.
— А в тюрьму зачем? У вас же сын! Да что вы, в самом деле! Вы же разумно рассуждали прошлый раз. Вы хотели уберечь мальчика, а теперь что делаете?
Я разгорячился, а Ирина вроде замерла, смотрела широко открытыми глазами, не моргая.
— Вы ничего не поняли, — произнесла она как-то нараспев.
— Понял, главное понял. Вы думаете только о себе.
— Ха! Женщина должна только о других думать, да?
— Женщина, как и все люди, должна иметь чувство ответственности. А вы то радоваться хотите, то страдать, то это вам подавай, то другое. И все по собственному желанию.
— А как вы думаете? Разве человек может думать не о себе?
— Представьте.
Короткий смешок перешел в хохот. Снова запахло истерикой.
— Что с вами?
— Ха-ха-ха!..
— У вас полностью расстроены нервы.
— Вы такой смешной.
— Неужели?
— А вы сами не видите?
— Не замечал.
— Как же не замечали, если все знаете? А я могу не все? Я имею право?
— Не знать?
— Просто знать, что я ничего не знаю.
— Ну, это Сократ.
— Да прекратите вы книжные примеры! Цитаты! Классики! Вы от себя сказать что-нибудь можете? Что вы можете? Внушать, что нас ждет мир и счастье?
— Такого я не говорил, да и классики не все оптимисты, однако мир как-никак больше сорока лет…
— Читала, слышала… А толку что? На чем он держится? На страхе? На гнилой ниточке? А если кто-то дернет, оборвет? Кому жить надоело. Кому плевать на все это человечество. Если кнопка, или ключ там, или пульт, черт его знает что, в руки такого человека попадет?..
— Какого?
— Да хотя бы, как я!
— Вы это серьезно? Вы могли бы взорвать мир? Землю?
Ирина махнула рукой.
— Откуда я знаю… У меня же нет кнопки под рукой. Но иногда хочется.
— Не бросайтесь такими словами. Даже сгоряча. К тому же этот ключ не так уж просто пустить в ход.
— Теплоход огромный потопить тоже непросто, а встретились два барана, стукнулись лбами и потопили. Как я Саню. Короче, скажите вашим друзьям, пусть забирают меня.
— Вы хотите искупить вину?
«Старый дурак!»
Это не было произнесено, но я услышал слова почти ясно, прочитал их на лице и уловил презрение, которое было в них вложено. Но, выпалив мысленно свой заряд, Ирина взяла себя в руки и заговорила со мной нарочито спокойно, как говорят с несмышленым ребенком.
— Никакой вины я за собой не чувствую. Он нам столько горя принес, что я виновата только перед своими. А он заслужил, но государство-то по-своему смотрит. Ему кто толкнул нужен. Вот, пожалуйста, я толкнула. Пусть берут. Мне под замком спокойнее будет. Они же мне мстить хотят!
«Это еще что?..»
— Кто? Кто вам хочет мстить?
— Саня-то не один был. Там целое дело делалось.
— Его сообщники хотят вам мстить?
— А то кто же!
Мысль показалась дикой. Речь-то шла об обыкновенных махинаторах с излишками текстиля, а не о банде убийц. Какая тут может быть месть!
— За что? Мстить за что?
— За него.
— Да зачем?
«Невероятно! Но она говорит убежденно. Чушь! Нужно ее разубедить!»
— Ерунда. Вы что-то вообразили.
Ирина отрицательно повела головой.
— Да что они могут вам сделать?
— Не мне. Анатолию. Его могут выкрасть.
«Даже так! Какое, однако, болезненное воображение!»
— Вы преувеличиваете.
Снова то же движение головой.
— Меня уже предупредили.
— Каким образом?
— По телефону.
— Звонили? Вам? Что говорили?
— Он сказал, что Анатолий поплатится за мою вину.
— Кто он?
Ирина медленно приподняла, и опустила плечи.
— Не знаю. По телефону.
«Неужели идиотская шутка? Ну, в крайнем случае, мелкая отместка родственников… пусть даже сообщников. Но нельзя же такое принимать всерьез. Нет, не в тюрьму ей нужно, а в больницу».
— Вы напрасно мне не верите, — сказала она.
— Я верю. Но тут явное преувеличение. Да и логики не вижу. Вы говорите, что угрожают Анатолию, а сами хотите укрыться в тюрьме. Чем же ему лучше будет, если вас арестуют?
— Вы по-одному думаете, я по-другому. Они не шутят. Если меня осудят, они увидят, что я наказана, и оставят сына в покое.
«Несомненно, больная логика! Однако Мазин сказал — чего не бывает… И предложил мне спросить. И вот ответ».
— Уверен, что это злой розыгрыш каких-то подонков. Ничего не будет.
— Будет. Мне звонят каждую ночь.
— Ночью?
— Ровно в двенадцать.
— И повторяют угрозы?
— Нет. Молча вешают трубку. Я с ума сойду.
«Что за садизм. Да еще в полночь… Или ей мерещится все это?»
— Могут быть и случайные звонки, люди ошибаются номером.
— Ровно в двенадцать?
И тут наконец Ирина просто, заплакала, как плачут в горе вполне нормальные люди. Я не знал, что говорить дальше…
Зато мне было что сказать Мазину.
К этому времени он уже был в гостинице. Лежал на диване в тренировочном костюме с журналом «Огонек» и, покусывая ручку, размышлял над кроссвордом.
— Не помешаю законному отдыху?
— Наоборот. Тебя-то мне и не хватает. Ведь ты все знаешь!
Я усмехнулся, вспомнив Ирину.
— Все, кроме жизни.
— А… Под впечатлением? — понял меня Мазин. — Тем более. Гимнастика для ума. Тридцать четыре по горизонтали — дом для приезжающих. Трудный вопросик, а?
— Я вижу, ты в хорошем настроении.
— Что, не по зубам? Девять букв. Предпоследняя — ц.
— Игорь, мне не до шуток.
— А все-таки?
— Ты где живешь?
— В отеле. Не подходит… Постой, постой, неужели гостиница?
Мазин совершенно серьезно пересчитал буквы и вписал слово в клетки.
— Вот теперь другое дело. Приятно чувствовать себя эрудитом. Ну, с чем пришел? Вижу, не с пустыми руками. Вечно ты мне работы подбрасываешь. Ну, ладно, делись впечатлениями.
Он неохотно закрыл журнал, полюбовавшись напоследок на жирафа на четвертой странице обложки.
— Жираф Петя — достопримечательность зоопарка города Чимкента. Каков? Такой важный, а позволяет себя называть запросто — Петя!
— Жираф большой, ему видней.
— А тебе что открылось?
— Ее нужно лечить.
— Не преувеличиваешь?
— Нет, это серьезно.
И я рассказал, что услышал.
Пока я говорил, Мазин постукивал пальцами по журналу.
— Итак, ты ей не поверил и считаешь больной?
— Что значит — считаю? Это же, извини меня, бред. Разве у нас похищают детей? Да и зачем? Кровная месть? Вендетта? Сицилия или Корсика?
— По-твоему, мальчику ничего не угрожает?
— Наоборот! Состояние матери — вот реальная угроза. Ей нужно как-то помочь… Это сплошь запутавшийся человек.
— В чем запутавшийся?
— В жизни. Я слушал ее и чувствовал собственную вину. Факт, что между воспитанием и реальностью у нас образовался зазор — ой-е-ей! Молодежь вступает в жизнь незакаленной, если хочешь, даже дезориентированной…
Мазин приподнял руку, останавливая мою речь.
— Все правильно. Школьная реформа в центре внимания общественности. Но боюсь, мы сейчас всех проблем не решим. Давай возьмем поуже. Одного человека. Ирину. Запуталась она в жизни, безусловно. Но нужно отделить путаницу в мыслях от путаницы в поступках.
— Легко сказать. Мысли такие, что не поймешь поступков.
— Ничего. Поступки все-таки штука реальная.
— Откуда нам знать, что она говорила реального, а что больное воображение?
— Ну, начнем с малого. Она сказала, ей звонят в полночь?
— Ровно.
— Вот и проверим, позвонят ли сегодня.
Мазин протянул руку к часам, лежавшим на тумбочке у дивана.
— Сейчас я этим займусь, а ты иди домой, а то всю ночь продискутируем. Утром решим, от какой печки танцевать.
Я послушался Мазина, но спал в ту ночь неважно, мерещилось во сне нелепое: люди, которых я никогда не видел и уже не увижу, потому что оба они погибли, — Черновол и Михалев. Оба совершенно взрослые сидели за партой, Черновол в сером — почему-то запомнилось! — костюме и белой водолазке, а Михалев в японской черной куртке на «молнии». А у доски «милая Мариночка» диктует тщательно, почти скандируя, не только слова, но и слог от слога отделяя, помахивая в такт указкой.
Мчатся тучи, вьются тучи.
Невидимкою луна
Освещает снег летучий,
Мутно небо, ночь мутна…
Тут прозвенел звонок, и Мариночка положила указку.
— Урок окончен.
Все куда-то исчезли, а звонок продолжался, пока я не сообразил, что это не с урока звонок, а телефон мой надрывается междугородным прерывистым звоном.
В комнате было совсем темно, никакого звонка в такой час я не ждал.
«Ошибся кто-то», — подумал я с досадой.
И ошибся сам.
— Алле, алле, Николай Сергеевич, вы?
Голос показался мне незнакомым.
— Кто это?
— Слышите меня? Это Григорий Тимофеевич. Слышите?
— Да, слышу, — сказал я, стараясь прогнать сон и сообразить, кто такой Григорий Тимофеевич.
— Из Кузовлевки я. Слышите?
«Да это же дядя Гриша!» — наконец дошло до меня, и теперь уже увереннее я крикнул:
— Слышу, Григорий Тимофеевич, слышу!
— Вы спите небось, а тут у нас такая связь, что днем ни за что не дозвонишься, начальство с начальством душу изливает… Так что вы уж извините, а дело не ждет…
Я спросонья подумал, что он это о жатве, но тут тревога кольнула в сердце, и я проснулся окончательно.
— Что случилось?
— Малец пропал, Николай Сергеевич. Не то сам сбежал, не то приехал за ним кто-то…
— Что вы говорите?
— Толька сбежал.
— Куда? Как?
— Не знаю. Не сказал ничего. И вещи не взял. Ничего понять не могу.
— Как это произошло?
— Сам не знаю. Был со мной в бригаде, а потом нету, говорят, в сторону шоссе пошел, а не сказал никому и дома не был… Он что, в город подался?
— Вчера вечером его дома не было.
— А должен бы быть. Он сорвался еще с утра.
— Сорвался? Куда?
— Не знаю. Ребята из бригады говорят, на шоссе «Волга» была. Не то он сам остановил, не то позвали его. Да никто ведь не думал, что он так…
Голос в трубке прервался.
— Григорий Тимофеевич! Это важно…
За окном вдруг громыхнуло. Зной наконец разразился грозой. При свете молнии я увидел тучи, низко ползущие над крышами, тяжелые, налитые давно назревавшим дождем.
— Григорий Тимофеевич!
Но связь оборвалась.
Я подержал в руках замолкшую трубку, думая, что в общем-то главное он успел сказать.
«Вот тебе и Корсика!»
И, пожалев про себя Мазина, которого придется будить раньше времени, набрал, в свою очередь, номер гостиницы.
Мазин проснулся сразу, но удивления не скрыл.
— Николай? Ты что?
— Разбудил?
— Да. Я лег поздновато. Да в чем дело? Сейчас начало пятого только.
В отличие от меня он, видимо, посмотрел не в окно, а на часы.
— Мальчик пропал, Игорь!
— Этого еще не хватало! Говори!
Я передал все, что услышал от дяди Гриши.
— Бред какой-то, Игорь. Ты что-нибудь предполагаешь?
— Пытаюсь, — ответил он озабоченно.
— Но все-таки ж не Корсика…
— Да и не Сицилия. Но Михалевой в полночь звонили.
— Сегодня?
— Да. Потому я и не спал допоздна. Ждал, что ребята сообщат.
— Это не от нее сведения?
— Нет, я просил наших.
— Так вы знаете, откуда звонили?
— Из автомата.
— То есть?..
— Вот именно, — подтвердил он, — кто, не знаем, но степень ее умственного расстройства ты явно преувеличил.
— Вижу. Что же делать?
Я ожидал в ответ что-нибудь вроде «считай себя свободным», но он подумал и сказал:
— Будь дома. Сможешь?
— Конечно.
Появился он часов в десять. Увидел меня, огорченного и озабоченного, и улыбнулся. Но улыбка не подбодрила меня, а раздражала. «Тоже мне, Джоконда в погонах!» По его улыбке нельзя было понять, хорошо идут дела или нет. Самурайская какая-то улыбка.
— Доброе утро!
— Чем же оно доброе?
— Погода чудесная.
Это было правдой. Гроза только что кончилась, и омытый ливнем город изменился на глазах, деревья сбросили пыль и открылись влажной, еще не тронутой осенней желтизной зеленью, в которой переливались, сверкали на солнце капли недавнего дождя.
Я посмотрел сверху на эту красоту и смягчился.
— Доброе…
— Отличная погода, самое время для прогулки, — продолжал Мазин, игнорируя мое волнение.
— Скажи еще, пикник!
— Я еду в Кузовлевку. Составишь компанию?
«Вот оно что! Это другое дело!»
— Еще бы!
В служебной «Волге» мы сели сзади. Водитель в штатском вел машину молча и умело. После недавнего автобуса казалось, что мы парим над асфальтом. Куда и выбоины подевались!
— Почему мы едем в Кузовлевку? Может быть, мальчик уже дома?
Я еще держался за последнюю надежду.
— Дома его нет, — ответил Мазин. — Я сам там был. Только что, — добавил он, хотя и ясно было, когда же еще!
— А если Ирина сказала неправду?
— Она сказала правду.
Мазин помолчал немного и добавил не совсем логично:
— Я не спрашивал… Она полностью угнетена ночным звонком.
Мне, конечно, хотелось знать больше, но смущал молчаливый водитель.
— Смотри! — вдруг показал он.
Вдоль дороги по недавней пашне, давя стерню огромными колесами, двигался мощный трактор. Двигался медленно, как всегда движется работающая машина, но тащил он за собой не привычный плуг. В землю уходили лезвия, похожие на лапы культиватора.
— Это и есть безотвальная вспашка? — спросил Игорь.
— Да, наверно.
— Первый раз вижу.
— У тебя другие дела.
— Дела-то другие, но знать хочется многое… Терпеть не могу, когда чувствую себя ослом. Говорят — ротор, а я думаю, что это такое?
— Ну, я уверен, и ты можешь сказать такое, о чем другие не знают.
— Могу… Слушай, почему человеку все знать хочется?
— Вчера Ирина отстаивала право на незнание.
— Иногда это выгодно. Тебе не показалось?
— Я стараюсь взглянуть шире. Меня эта семья задела.
— Чем?
— Древние говорили — судьба, рок, фатум. Звучало таинственно и снимало вопрос. Мы ищем причины и выводим следствия. Расчленяем и упрощаем проблему. Фатума нет, но вопрос…
— Остается?
— Стушевывается мнимой простотой. В самом деле! Как просто все началось. Школа. Обыкновенный класс. Дети как дети, и треугольник, каких, наверно, в каждой школе не сосчитать. Два мальчика и девочка. Все на виду. Один спортсмен, красив, другой тоже недурен, смышленый, не из середняков. И девочка не дура, одета к тому же. Любимица отца… Кстати, ты веришь в честных торговцев?
Мазин оторвал взгляд от поля, теперь совсем другого, еще не скошенного, по которому ветер гнал пшеничные волны.
— Нечестный торговец — это не торговец, а жулик.
— Ну, предположим. Однако ее папа мог обеспечить семью, ни разу не вступив в конфликт с уголовным кодексом. Все шло хорошо. Кончат школу, будут учиться. Остается выбрать, кто больше по сердцу. И тут случается такое, что влияет на выбор. Если хочешь, деформирует, делает его несвободным.
— Почему же несвободным?
— Ее связала жалость.
— А может быть, другое? Казалось, что жалеет, сочувствует, а было легкомыслие, тщеславие; самоуверенность и просто эгоистический расчет — осчастливлю, и будет мне вечно обязан?
— Подсознательно?
— Не много ли на подсознание сваливаем? Сначала подсознание, потом несознательность… А с несознательного и спрос не тот. Воспитывать нужно. И воспитываем, а Васька слушает да ест. Нет, брат, я за ответственность. За собственную ответственность человека за свои поступки.
— В принципе, конечно, в теории. А на практике самосознание только с горьким жизненным опытом приходит. Теперь Ирина дрянью себя называет. Это ж какой путь пройти нужно. От самолюбования до такой самокритики.
— Путь из отдельных шагов складывается.
— Ясно, ясно. И каждый объясним. Но какой из них фатальный?
— Не говори красиво! Диалектика и проще и сложнее. Каждый свою роль сыграл. Каждый шаг, каждый случай вплоть до конфликта с твоей Мариночкой. Все рано или поздно плюсуется и отзывается, и чем меньше ответственности, тем резче, хотя сами по себе обстоятельства жизни этой семьи почти рядовые.
— А ты?..
— Я думаю, в итоге к житейским коллизиям катализатор добавился.
— Катализатор? Подхлестнуло? Что?
— То, что в последнее время некоторых людей мутить сверх меры стало, — деньги.
— Да, катализатор бурный, согласен, хотя деньги у нас отнюдь не такой сезам, как на Западе. Попробуй, пойди с деньгами, купи, что тебе нужно. Почти наверняка вернешься с пустыми руками.
— Ну, тут ты не прав, — возразил Мазин. — Именно потому, что ни черта не купишь, деньги и обретают у нас особую ценность: вместо рядового инструмента купли-продажи становятся отмычкой, ключиком к людям. Цепочка «деньги — товар» усложняется: деньги — нужный человек, тогда уже товар. А к нужному человеку далеко не всегда прямой рубль ведет, тут тебе и вульгарная бутылка, и ловко сказанное лестное словцо, и услуга, все переплетается, и уже не один рубль, а как бы два действуют, причем честный рубль стоит меньше воровского. С честно заработанным рублем куда пойдешь? Только в магазин, а воровской обеспечивается связями, для него базы и прочие закрома открыты. Вот в чем загвоздка… Муж с честным рублем не мог, конечно, тягаться с дядь Саней, с его рублем-отмычкой.
— Катализатором?
— Именно.
— Ускорившим развал семьи на глазах у мальчишки? Мы, между прочим, любим повторять, что дети больше видят, чем мы думаем, а они не только видят, они страдают больше. Нам это понять не всегда дано. Мы лишь констатируем: «Воспринимают острее». Сказали и от боли отстранились. Наукообразно звучит и холодно. Острее, чем кто? Это, знаешь, как в анекдоте про алкаша, которому говорят: «Пить нужно меньше», а он вполне резонно в ответ: «Меньше, чем кто?»
Я спрашивал у Мазина, но обращался, по сути, к себе самому. Очередную картинку в воображении прокручивал.
Был день, когда Черновол постучал в двери к Михалевым после того, как долго не виделись, и время притупило былое соперничество, а старая дружба помнилась. Появился как друг, давно не дававший знать о себе, и по-дружески был встречен.
«Санька! Ты? Вот не ждали!».
«Не рады?»
«Что ты!»
Может быть, они обнялись с Михалевым; наверняка даже обнялись, а к Ирине он подошел улыбчиво и тоже обнял, но скорее прикоснулся деликатно — рукой к плечу, губами к щеке.
«Как живете?»
Конечно, сначала о маленьком.
«Нас трое теперь».
«Наслышан. Захватил кое-что по случаю. Показывайте наследника, показывайте! Хвалитесь!»
Маленький Толя сидел в ползунках в кроватке с какой-нибудь погремушкой, и сердечко его вряд ли подсказало, что с этим душистым красивым дядей горе пришло, и он доверчиво улыбнулся дяде.
«Здравствуй, юный Михалев. Держи палец».
И дядя протянул малышу указательный палец.
Тому бы укусить палец, а он сжал его своей пухлой младенческой ручкой, и все засмеялись одобрительно.
«Вот и познакомились! А теперь прости, пожалуйста, я недооценил твоей юности, пожалуй, мой подарок тебе еще рановат. Однако вырастешь, я думаю. А родители сберегут. Держите, Михалевы!»
И коробка с детской железной дорогой, разумеется, малышу пока не нужная, была передана на хранение.
«Виноват, своих не завел, плохо в детских возрастах ориентируюсь, — смеялся дядь Сань, — зато этому предмету все возрасты покорны».
Он поставил на стол бутылку с коньяком, марочным, конечно.
«Ну, Сашка! Богато живешь?»
«Смех! Ничтожный текстильщик. Швейник. Трусики, майки… В космос не летаем… Где уж нам уж…»
«Садись, садись за стол, текстильщик, сейчас Ира сообразит».
«Ирочка, только не суетись. Сама-то как? Еще лучше стала!»
«Папу недавно похоронили, Саня».
«Слышал и это. Большой был человек, большой».
«Его в городе уважали».
«Помянуть нужно».
«Не чокайтесь!»
Я представил себе эту сценку, молодых людей за столом, знающих, что при поминках нельзя сдвигать рюмки, и подумал, как вдруг распространились ненужные и нелепые обычаи, приметы. С серьезнейшим видом предостерегаем — с левой не наливай! — а подлинное старое, доброе, но требующее душевных усилий забыли, потому что золотой крестик носить на шее легко и модно, а вот нести крест на Голгофу кому охота? Да зачем на Голгофу — в аптеку сбегать за лекарством больной соседке старушке и то обуза. Ну, ладно…
«А теперь за наследника! У меня для него еще маленький сувенирчик есть. Давайте, давайте бокальчик».
«Что ты выдумал, Санька?»
«Знаю, знаю, как положено. Наливайте!»
Бокальчик взяли из отцовских хрустальных и туда плеснули.
«Вот и хорошо. Вот так!»
Звякнул металл о хрусталь.
«Санька! Ты с ума сошел!»
«Что это?»
«А, ничего, червончик, монетка на зубок».
Михалев-старший, наверно, с любопытством рассматривал на дне бокала желтую монету с профилем последнего императора. Он таких никогда не видел.
«Ну, ты даешь!»
«За здоровье, за здоровье!»
И три бокала сдвинулись над четвертым, коснувшись его с глухим звоном.
Известно, что застольный звон дум глубоких не возбуждает. Да и о чем было думать в тот веселый момент!
Впрочем, Черновол думал. Наверняка он с самого первого раза явился не зря, и были цели определенные и в отношении друга, и его жены.
Но те о целях не подозревали. Шутили.
«У тебя, Саня, на фабрике и червонцы шьют?»
«Почему бы и нет? Золото ведь из жилок тянется, ниточкой. И мы с ниточками работаем».
«Золотыми?»
«А это уж от человека зависит, какой он нитью жизнь свою прострочит. Ну да ладно… Вы-то как?»
«Мы?»
Они переглянулись, и взгляды скрестились еще не враждой, наверно, но опытный человек мог заметить, что отталкивания в них больше, чем притяжения.
«Мы? Как все, Саша. Я за баранкой, Ира с дипломом».
«Сколько же твой диплом стоит?»
«Сотню с копейками, Саня».
«Ну, не хнычь, старуха, я-то баранкой кое-что накручиваю».
«Понятно. Значит, как все».
«На хлеб хватает».
Тут она, возможно, добавила:
«Без масла».
«Не хнычь», — повторил Борис жестче.
А Черновол примиряюще улыбнулся:
«Я, кажется, неудачно спросил. Виноват. Только без обострений, ладно? Масло — дело наживное».
Он, конечно, понимал, что нельзя брать сразу круто, и после того, как основные позиции прояснились, пошло все как у людей, пили и закусывали, старых приятелей вспоминали и учителей и, может быть, «милую Мариночку» даже…
Интересно, что о ней было сказано?
Но тут мне домысливать почему-то не хотелось.
Конечно, все шло хорошо, посидели и расслабились, и малышу извлеченную из бокала монетку дали подержать, и посмеялись, когда он ее неловко из ручек выронил.
Так, наверно, было в тот, первый раз.
А дальше? Не знаю, когда, но обязательно должны были два разговора состояться, с ним и с ней, и обязательно по отдельности. А до этих разговоров он не мог не заметить, что старый друг первым свою рюмку выпивает и что в жене его радости первой любви поубавилось.
Обязательно были два разговора. Может быть, сначала с ним.
Во двор вышли вдвоем. Закурили. И начал не Александр, а Борис.
«Ну что, Сань, все тебе ясно?»
«О чем ты, Боря?»
«Брось. Ты же в классе был самый смышленый».
«Я к вам не загадки разгадывать заезжаю».
«Загадок-то и нету».
«Ну, и ладно. Не распахивайся. Кое-что вижу, не слепой».
«И что видишь?»
Борис уже выпил изрядно, а Сане пьяным казаться было удобнее, потому и разговор шел, будто с кочки на кочку прыгали.
«А что? Все правильно».
«Да ну? Только честно».
«Темнить не привык, был на тебя зуб. Но время все на свои места ставит. Все правильно, старик. Ирине был нужен мужик положительный».
«Был?»
«И сейчас нужен. Она только не понимает, что все правильно. Но поймет. Будь уверен».
«Утешил…»
«Верно говорю, Боря. Поверь. Я, знаешь, многое понимать стал. Сначала думал, если голова на плечах есть, значит, и дело будет».
«А как же!»
«Не так, не так, дорогой. Ну зачем, скажем, начальнику подчиненный, который умнее его? Понятно, он твою голову с удовольствием обсосет на десерт. Но я, Боря, мозгами делиться не хочу. Игра «ты начальник — я дурак» не по мне. Я не дурак. Моя голова мне самому пригодится. И друзьям, я надеюсь… А мы — друзья, потому что старая дружба не ржавеет. Ты согласен?»
«Конечно».
А что он еще мог сказать?
«Я так и думал. Дружба — это все, Боря. Тут ни дураков, ни начальников. Правильно я говорю?»
«Точно».
«Вот видишь! Я правильно говорю. И с Ириной все правильно. Только она, конечно, не привыкла. Но это дело поправимое, слушай меня…»
«Что не привыкла, Сань?»
«Ты же сам сказал — видишь, тебе ясно? Мне ясно, Боря. Она привыкла при папе. А ты не папа».
«Я не папа, Сань. Откуда?»
«А голова зачем? А друзья? Моя голова, твоя баранка — две головы. Правильно, Боря?»
«Правильно, Сань. Только не очень я понимаю».
«И не надо, Боря, не надо сейчас. Пошли лучше в хату. За дружбу по рюмочке, а? Правильно, Боря?»
«Правильно, Сань».
Такой был, наверно, контур этого разговора, пока еще очень общего. Крючок был только заброшен, и вряд ли Михалев быстро на него клюнул, пришлось поводить. Сначала один Черновол водил, а потом и не один. Потом и она.
А с ней как?
Наверно, засиделись, и, когда Михалев, начал ронять голову на руку, Черновол предложил:
«Да ты устал, Борька, может, приляжешь?»
«Ничего, ребята, ничего, я в порядке».
«Он всегда так, Сань. Его с выпивки в сон тянет».
«А это хорошо. Дурак напьется и пошел куролесить, а умный прилег, и в порядке. Иди, Борис, не стесняйся. Мне тоже пора».
«Нет, ты сиди, ты сиди, А я, знаешь… у меня рейсы… недосыпаю…»
«Вот и приляг, приляг, я тебе говорю…»
И Михалев уходит, нетвердо ступая и схватившись по пути за притолоку. Потом скрипит диван в соседней комнате, и вслед глубокое дыхание с негромким присвистом.
«Вот уж нализался», — говорит она брезгливо.
«А что? Мужик! Вы к нам больно придирчивы».
«К тебе-то кто придирается?»
«Ко мне никто. Но, между прочим, не тебе об этом спрашивать».
Сказано грубовато, но такая грубость лучше комплимента.
«Что ж ты про нашу жизнь скажешь?»
«Не знаю, как жизнь, а ты еще лучше стала. Рада, что я заехал?»
«Рада. Скучно живем».
«Я вижу».
«А ты?»
«Мне скучать некогда. Я человек деловой».
«Ну, не одними делами живешь?»
«В основном. Первым делом самолеты, а девушки потом».
«Хоть и потом, а есть?»
«То, что есть, не в счет. Старая любовь не ржавеет».
«Не нужно, Сань».
«Что не нужно? Говорю что есть, я привык так, говорю что есть. Разве нельзя?»
«Зачем?»
«Не знаю. Но вижу, ты от жизни большего ждала».
«Ты разве Бориса не знаешь?»
«Знаю. Он спортсмен».
«Когда это было…»
«Я в другом смысле. Таким, как он, тренер нужен…»
«Из меня тренер не получился».
«А я помогу, Ира, помогу».
«По дружбе?»
«Это мы потом разберемся, ладно?..»
Машина между тем свернула на проселок, и нас впервые тряхнуло. Я увидел, что до села, осталось совсем немного, и вдруг устыдился своего воображения. Ну что это я, в самом деле, рисую в голове какие-то малохудожественные картины раннего разложения в семье Михалевых, когда жесткая реальность вычертила уже беспощадный финал: отца нет в живых, совратителя тоже, мать под следствием, а мальчик похищен… Ну что за черт! Как это похищен? Все-таки не Сицилия… Или эти сволочи «Спрута» насмотрелись и эпигонствуют? А впрочем, и до «Спрута», кажется, в «Литературной газете» нечто подобное было описано…
— Игорь!
Мазин оторвал взгляд от степных пейзажей.
— Да.
— Неужели такое может быть?
— Ты об Анатолии?
— О ком же еще!
— К сожалению, Коля, в жизни может быть все, что только мы способны вообразить, и даже больше… Хотя есть момент, который лично меня обнадеживает…
— Какой момент?
— Прости! Считай, что я суеверный. Пока не скажу.
А машина тем временем промчалась в тени пыльных акаций старой лесополосы, посаженной еще в период призыва «И засуху победим!» — и, проскочив деревянный мостик над обмелевшей речкой, въехала в село, где замедлила ход, пропуская женщину, что неторопливо несла воду на неподвижном почти коромысле.
Я подсказал, как подъехать к дому Григория Тимофеевича.
Паники в доме не было, но беспокойство чувствовалось. Достаточно упомянуть, что хозяин был во дворе, а не в поле.
— Мы к вам, Григорий Тимофеевич.
— Жду. Мне из милиции сказали, чтобы ждал.
Мазин задал несколько вопросов, но нового ничего не узнал.
Напоследок он спросил:
— Мог ли мальчик, покинув бригаду, вернуться домой за бумагами?
— Здесь его никто не видел. Ни дома, ни в селе.
Мазин достал из внутреннего кармана пачку фотографий.
— Вы бы узнали его по этому снимку?
Григорий Тимофеевич кивнул.
— Он.
«Когда же Мазин успел заполучить и размножить фотографию Анатолия?»
— У Ирины взял?
— Да.
Тут я наконец задал вопрос, который мучил меня всю дорогу.
— Значит, она знает, что мальчик исчез? Представляю ее состояние.
— Нет, пока не знает.
— А как ты объяснил, зачем тебе фото?
— Она же просила тебя позаботиться…
— Да, верно. Но я иначе представлял.
Я хотел сказать, что не верил в реальную угрозу, но подумал, что Мазин имеет свою точку зрения, и сейчас сопоставлять их не время. И в самом деле, он торопился.
— Погости пока у Григория Тимофеевича. Я за тобой заеду.
— Ты куда?
— В райотдел, ну и все такое прочее.
Он улыбнулся нам и пошел к машине. Молчаливый водитель аккуратно срезал перочинным ножом кожуру с яблока, которым угостила его хозяйка. Когда Мазин сел рядом, он сложил ножичек и посмотрел вопросительно.
Мазин сказал что-то, легкая пыль поднялась над дорогой, и мы остались с Григорием Тимофеевичем.
— Ну, дела, — покачал головой дядя Гриша.
Этими словами и соответствующим им настроением и можно, собственно, определить всю нашу дальнейшую беседу, в которой было больше чувств, чем фактов. Оба удивлялись и тревожились. После обеда Григорий Тимофеевич ушел в сарай и занялся чем-то по хозяйству, а я сел на лавку в тени старой груши и долго и нетерпеливо ждал Мазина. Вернулся он к вечеру.
— Что?
Мазин пожал плечами.
— Пока ничего. Никто мальчика не видел.
— Кушать будете? — спросил Григорий Тимофеевич.
— Спасибо, я перекусил. Вот обмоюсь немного, если не возражаете.
Оба пошли к колодцу. Мазин снял рубашку и майку, а Григорий Тимофеевич сливал ему на плечи и шею холодную воду.
— Теперь можно и в обратный путь, — сказал Мазин, возвращая дяде Грише полотенце. — И не беспокойтесь, мальчик найдется.
Дядя Гриша, молча перекинул полотенце через плечо.
С тем и уехали.
Стоит ли говорить, что на обратном пути, в основном молчали. Мазин, как я видел, был озабочен неудачей. Мне захотелось поддержать его.
— Послушай, Игорь, ты сказал, что тебя обнадеживает один момент?
— Да.
— И теперь?
— Это соображение остается.
И все. Разговор не получился.
На столбах, обозначающих километраж, уменьшались цифры.
— Нужно 125-ю статью углублять, — неожиданно заявил молчаливый водитель.
— Что за статья?
Мазин пояснил, неохотно прерывая ход своих мыслей.
— Похищение чужого ребенка с корыстной целью.
— И что она?
— До семи лет…
— Смех, — бросил водитель.
Очевидно, и его молчаливость имела предел.
Никто, понятно, не засмеялся.
«Конечно, семь лет только со стороны кажется легкой карой, однако, будь я на месте родителей… И вообще, почему до семи, а не до шести или восьми?»
Но трудно было теоретизировать, ибо мы понятия не имели, кому суд присудит этот срок и присудит ли вообще…
В городе Мазин завез меня домой.
— Кажется, я тебе не пригодился, — сказал я виновато, хотя в чем вина могла моя заключаться? Я вообще не совсем понимал, зачем он брал меня с собой. Потом уже, позже, когда вся история закончилась, Игорь сказал, что надеялся найти мальчика на месте, и тогда ему было бы легче говорить с ним вместе со мной. Но пока он ошибся, и это, конечно, задевало его профессиональное чувство.
— Еще пригодишься, — пообещал он.
— Игорь, прошу! Как понимаешь, мне не безразлично. Если что, пожалуйста, дай знать!
— Не сомневайся.
Мне и в голову не приходило, что сведения потекут в обратном направлении, и уж совсем я не предполагал, что Мазину не уезжать нужно, а подняться со мной в квартиру. Но этого мы угадать не смогли, наша оплошность. Впрочем, почему оплошность, скорее случайность, одна из тех, которые возникают вопреки логике, хотя, увы, возникают — эта непредвидимая случайность и определила не самый лучший ход дальнейших событий.
А пока Мазин махнул, мне рукой из машины, а я подошел к лифту и долго и безуспешно пытался вызвать красную вспышку в прозрачной кнопке. Лифт не работал.
«Все одно к одному», — подумал я и пошел потихоньку на свой восьмой, поминая недобрым словом лифтеров, хулиганов и даже тех теоретиков, которые считают, что подниматься по лестницам пешком — полезная тренировка для сердца. При тридцати двух по Цельсию, а именно до этой отметки доползла красная жидкость в термометре, установленном на площади, через которую мы только что проехали, человеку с валидолом в кармане о такой оптимистической концепции хочется сказать одно — теория мертва…
Зато на вечноцветущем древе жизни плоды-сюрпризы зреют в любую погоду. И приносят их, как правило, женщины. Не зря же первая из них яблоко сорвала.
Открыла мне жена.
— Вернулся? А у тебя гость.
И, ничего не поясняя, показала на дверь кабинета.
Я сунул ноги в шлепанцы и мимо душа, о котором мечтал, пошел в свою комнату.
В кресле, вытянув худые длинные ноги, сидел Толя Михалев.
— Ты?
Он встал.
— Ну, знаешь, тебя пороть нужно! — произнес я тоном, который, конечно же, не соответствовал угрожающему смыслу слов. Я шагнул к мальчику не то чтобы поздороваться, не то просто пощупать и убедиться, что это в самом деле он.
Толя встал, но решительно отстранился.
— Я вас ненавижу.
В данном случае тон и смысл полностью совпадали. Я не обиделся, я растерялся.
Он смотрел в упор злым и в то же время измученным взглядом.
— Меня?
— Вас! — И, помедлив, «позолотил пилюлю». — И вообще всех взрослых.
— Ты что… Питер Пэн?
— Кто это?
— Мальчик из английской сказки. Он никогда не старел.
— Ну и что?
— Ну, он мог, наверно, относиться к взрослым, как к особой категории, а ты-то сам завтра им будешь…
— Таким, как вы, я не буду.
— Таким, как я, или все мы… совершеннолетние?
— Таким, как все.
— Хорошо. Твое право. Сядь.
— Насиделся.
— Извини, мы как раз были заняты твоими поисками.
— Вот и нашли. Отдайте письмо! «Так вон оно что!..»
— Присядь, пожалуйста.
— Я не в гости пришел. Отдайте то, что вы украли.
Так он меня хлестнул, и я с болью подумал: а ведь прав он в чем-то, даже во многом.
— Мы не хотели тебя огорчать.
— А вы всегда все для пользы делаете. Только из этой пользы…
— Что?
— Жабы и тараканы.
— Данте сказал бы, дорога в ад вымощена благими намерениями.
— Плевать мне на Данте.
— Ну, это ты сгоряча. Он, конечно, «взрослый», но в общем-то сказал то, что и ты сейчас.
— Не вешайте мне лапшу на уши. Отдайте…
Я оказался в трудном положении.
— Пожалуйста, Толя, присядь.
— Мне некогда. Давайте письмо.
— У меня нет этих бумаг.
— А где же они?
— У моего друга, работника милиции.
Мальчик сел и… заплакал. Видно, не выдержал напряжения.
Мне было и жалко его, и стыдно. За нас, за взрослых, за самоуверенность нашу, за убежденность в праве поступать, не считаясь с младшими. Не отсюда ли начинается произвол вообще? Сначала дети, потом подопечные, подчиненные, все они выстраиваются в ряд «братьев меньших», которых с умыслом или не замечая бьем во благо их и общее, и больно бьем, да еще на неблагодарность жалуемся.
— Перестань, Толя. Слезами горю не поможешь. А бумаги твои помочь разобраться могут.
— Отец не виноват.
— Он там как раз наоборот пишет.
— Его опутали.
— Скорее всего. Потому я и хотел помочь справедливости. Сейчас расследуются преступления Черновола, следствие в твоих бумагах может найти что-то нужное. Мы так с дядей Гришей подумали.
— Он тоже меня предал!
— Как ты узнал, что я забрал бумаги?
— Я слышал ваш разговор, но не все. Слышно было плохо, и спать хотелось… Я заснул, а утром вспомнил, потом думаю — приснилось, потом — нет, не приснилось. Не верил, что меня обокрали и предали.
Смягчать его слова сейчас не было смысла.
— Ты был дома?
— Нет. Там мне нечего делать.
— Как так?
— Этого вам не понять.
— Ну, предположим. Где же ты ночевал?
— В копне. Я опоздал на автобус, поехал попутной машиной, а она сломалась по дороге.
— Значит, ты только сегодня в город добрался?
— Вы же видите.
— Тебя покормили?
— Я у вас есть не буду.
— Ну и зря.
— Когда мне отдадут письмо отца?
— Завтра, я думаю.
Он вытер глаза и щеки грязным носовым платком.
— Отца позорить будут. Эх, вы…
— Нужны свидетельства…
— Пусть их Саня и дает. Или его расколоть не могут?
«Значит, не знает!»
— Слушай, он же погиб!
Мальчишка как-то вытянулся.
— Погиб?
— Толя, сядь, пожалуйста. Это очень серьезно, ты меня выслушать должен…
На этот раз он послушался, сел, и даже не сел, а опустился как-то, будто ноги ослабели.
— Он утонул, Толя.
— Не может быть!
— К сожалению, так и есть.
— Почему к сожалению, если утонул? Такого не жалко.
— Мальчишка ты мой…
— Только без нежностей фальшивых!
— Какие нежности! Ты соберись с силами. Тебе еще предстоит узнать…
— Что?
«Правильно ли я поступаю? Нет, лучше сразу. Он иначе на вещи взглянет».
— Твою маму обвиняют.
— Маму? В чем?
— Они вместе были, когда Черновол утонул.
— Это неправда! Она не виновата!
— Я тоже так думаю.
— Это не ваше дело.
— Пусть. Но почему ты домой не пошел?
— Это не ваше дело, — повторил он. — Я пойду. Я не знал.
— И сейчас не все знаешь.
— Что еще? Все говорите.
— Послушай, Толя. Какие-то друзья Черновола звонят маме, пугают ее, говорят, что будут мстить за его смерть.
— Так она дома?
— Да.
— Значит, ее не арестовали? Вы опять меня обманываете. Если бы ее обвиняли, она бы в тюрьме была!
Я был в растерянности.
— Понимаешь, это можно истолковать как несчастный случай. Она оттолкнула его. Ее могут приговорить условно… Кроме того, самооборона…
Он слушал, но я не мог понять, что он думает по поводу того, что слышит.
— Толя! Я сейчас позвоню своему другу, он лучше тебе все разъяснит. А ты поешь все-таки, ладно?
И я вышел, чтобы сказать жене, что нужно покормить мальчика.
— Я все время ему предлагала, он отказывается.
— Сейчас, наверно, не откажется.
Тут же на кухне я взялся за телефонную трубку. Все звонки оказались впустую. Мазина не было ни в гостинице, ни в управлении, ушел уже и Сосновский. Оставалось одно — ждать.
Когда я вернулся в кабинет, Толя сидел в напряженной позе, думал, взявшись руками за голову.
— Пойдем есть, чуть позже я снова буду звонить.
— Я не хочу.
— Скоро все выяснится. Подождем немножко, а пока поешь.
— Я не хочу. Я пойду.
— Домой?
Он не сразу ответил.
— Да.
— Может быть, лучше позвонить сначала, предупредить, что ты приехал?
— Не нужно.
— Послушай моего совета. Садись, перекуси, тем временем отыщется Игорь Николаевич, кое-что прояснится, и ты пойдешь домой не с пустыми руками, может быть, сообщишь маме что-то важное.
— Ее допрашивали?
— Конечно.
— Но она же не виновата!
То же самое говорил он и об отце, но была разница в интонации. Разницу я чувствовал, но в чем она, определить затруднялся, а задумываться было некогда, мальчик совсем не желал не только слушаться, но и слушать.
— Конечна, она не виновата в умысле, но так уж получилось, она ведь подтвердила.
— Что?
— Она столкнула его в воду.
— Ее заставили?
— Почему? Она дала показания добровольно.
Все-таки до конца я не договаривал, не мог сказать, почему мать настаивает на своей вине, подлинной или мнимой. Лучше, если они сами объяснятся. Я и так уже много сказал ему. Главное, чтобы шел домой. Пусть не говорит, почему не пошел до сих пор. Пусть. Лишь бы сейчас пошел, чтобы точку на этой глупости с похищением поскорее поставить.
— Мне все понятно, я пойду.
Мы вышли в прихожую. От сентиментальных напутствий я воздержался. Закрыл за мальчиком дверь и подумал, что теперь могу принять душ и поужинать.
Было, однако, неспокойно. Разволновался, устал, что ли? А тут еще жена включила телевизор, передавали эстрадную программу, современные песни, которых я не понимаю, не могу понять, почему шум важнее смысла? Все они для меня на одно лицо, в каждой почему-то слышатся одни и те же глупые слова: «А я по шпалам, опять по шпалам…» И кажется, будто люди не со сцены выступают, а бегут по шпалам наперегонки неизвестно куда.
Раздраженно смотрел я на экран, который принято называть голубым. Ох уж эти мне штампы! Самолет — серебристый лайнер, пароход — белоснежный, а обыкновенное место в столовке — посадочное. Интересно, как в камере места называются? «То взлет, то посадка…» О чем эта песня? Об авиаторах или торговых работниках? И еще меня выводит из себя манера повторять одни и те же слова по двадцать раз, будто патефон испортился! Представляю, если бы знаменитый романс так пели!
Я помню чудное мгновенье,
Передо мной явилась ты…
Явилась ты…
Явилась ты…
Явилась ты…
Да, забавно. Он ей — гений чистой красоты, а она ему — а ты айсберг…
Короче, программа, где айсберги бегают по шпалам, настроение мое не улучшила, и я пошел к себе. Даже есть расхотелось. Ну что за глупость, радоваться нужно, что нашелся мальчик, а меня какая-то беспочвенная тревога гложет…
Прилег на диване.
Интересно, Игорь уже добрался до гостиницы? Вряд ли… На всякий случай я набрал его номер, но услышал только равнодушные гудки без отклика. Я подержал в руке трубку и положил ее, помедлив, со вздохом. Но едва трубка придавила рычажки, из аппарата рванулся звук, видно, номер набрали только что, когда я сидел с трубкой в руках.
— Алло, — сказал я, ожидая услышать голос какой-нибудь жениной приятельницы.
— Николай! Не спишь?
Сразу отлегло.
— Игорь, нашелся мальчишка!
— Неужели? Где он?
— Был у меня. А ты в гостинице?
— Нет, я рядом с тобой.
— Ну, заходи скорее.
— Кофейку поставь, ладно?
— Давай, давай!
И я крикнул жене:
— Слушай, оторвись от этой чуши, свари кофе, сейчас Игорь зайдет.
Думаю, что он моим вестям был рад не меньше, чем я его звонку.
— Поздравляю, Перри Мейсон. Как в лучших романах, потерпевший у тебя раньше, чем у нас, чиновников от закона.
Я ответил великодушно:
— Оправдалась твоя убежденность, что все будет в порядке. Правда, доводы свои ты утаил от… адвоката.
— Да, это были очень простые соображения. Думал, что ты и сам к ним придешь. Мальчик уехал из Кузовлевки, вернее, исчез, как мы это называли, вчера. А ночью повторился дурацкий звонок к Михалевой. Но если бы сына похитили, звонка без слов быть уже не могло! Раз эти люди звонили по-прежнему молча, значит, они не знали, где мальчик.
— Люди! Какой-то подонок играет с человеческим горем. Да за это… Ну, ладно. Хорошо то, что хорошо кончается, и ты, как всегда, оказался прав. Однако сознайся, кошки все-таки скребли?
— Скребли, скребли.
— Найти бы мерзавца.
— Между прочим, здешние товарищи взяли сегодня ночью под наблюдение несколько автоматов.
Он посмотрел на часы.
— Немного уже осталось… А пока рассказывай подробно.
Я рассказал и добавил:
— Интересно, как они с Ириной встретились? Ведь он сначала заявил, что ему нечего дома делать, но когда узнал, что мать под следствием…
— В вину ее не поверил?
— А ты бы на его месте?
— Это аргумент ад хоминэм! Взываешь к чувствам. Но за каждым чувством, однако, и факты и соображения.
— Не нуждался он ни в каких фактах! Просто от души и наотрез.
— По-твоему, он полностью такую возможность отвергает?
— Категорически.
Я произнес это слово быстро и уверенно и, только сказав, вдруг понял, в чем была разница в интонации мальчика, когда он отрицал вину обоих родителей. Да, отец был невиновен в его глазах («впутали!»), но закон-то он нарушал, и мальчик знал это. Зато вину матери Толя отрицал начисто. Именно категорически. А между тем отца любил больше…
Я поделился этим наблюдением с Мазиным.
— Любопытно, — сказал Игорь, — не зря он меня интересует.
— Что тебя, собственно, еще интересует?
— К сожалению, многое. Я ведь работу делаю. А она, между прочим, мало продвинулась. Смерть этого друга дома по-прежнему во мраке, тем более что труп не нашли.
— Неужели? Почему ты мне об этом раньше не сказал?
— Чтобы не домысливал лишнего. А факты таковы: с поиском не поспешили, ночь была темная, течение там сильное. Со всем этим считаться приходится.
— Я не фантазер, Игорь. Вообще не понимаю, чего он вам так дался? Черновол погиб фактически случайно.
— Жертва страсти?
— Иронизируешь?
— Я его иначе вижу.
— А ты глазами Ирины посмотри, которая его в воду столкнула.
— И так пытаюсь.
— Характер ее учитываешь?
— Какой он, по-твоему?
— Скверный. Избалованный недисциплинированный человек. Единственная дочка обеспеченного папы.
— Не слишком ли обеспеченного?
— Она говорила об уважении, каким отец в городе пользовался.
— Ну уж тут не поспоришь! — усмехнулся Мазин. — У вас в городе Дом кино имеется?
— Есть.
— Бываешь на интересных просмотрах?
— Ну, я не такой уж энтузиаст, да и трудно туда попасть, особенно если ажиотаж фестивальный…
— Вот именно. Трудно. Мест нет. А кем заняты? Посмотри как-нибудь. Торговля, автосервис, всякого рода сервис и снова торговля. Это ли не проявление уважения? Приходите, уважаемый, милости просим, вас Феллини ждет! Мировое искусство за колбасу скармливают, а то и дешевле. Это, брат, уважение особого рода.
— Ну, до Феллини отец не дожил.
— Об отце я, конечно, не знаю. Меня больше Черновол занимает. А уж это делец высшей пробы.
— За что и поплатился. Или ты забыл?
— Помню, Коля, помню.
— Так можно ли считать ее преступницей, убийцей?
— По закону?
— Да просто по-человечески!
Тут Мазин возразил решительно. Пока он свои взгляды излагал, он готов был и возражения выслушать, но покушений на закон не терпел.
— Вот это, Николай, самое опасное и, к сожалению, распространенное заблуждение. Дескать, по закону — одно, а по-человечески, как ты говоришь, — другое. Да, доброму человеку Ирина и жертвой может показаться; однако закон при всей своей кажущейся упрощенности точно отражает подлинные реалии. Он, если хочешь, мудрее жалости, которая и обмануться может. А жертва далеко не всегда конечный итог зла, иногда и очередное звено. Черновол принес в семью зло? Согласен! Ирина одна из жертв? Да. Но сначала она стала жертвой того самого хлеба с маслом, которым ее не просто кормили, но создавали убежденность, что это естественно, хорошо, правильно, что ее благополучие — следствие не просто родительской щедрости, но и ума, предприимчивости; короче, бутерброд с маслом подавался как символ пресловутого «умения жить». Всего-то два слова, а сколько они душ погубили!
— Сама Ирина, между прочим, не очень похожа на «умеющую жить».
— Тем более! Значит, муж должен уметь, а если он не умеет, что тогда?
— Искать того, кто умеет?
— Конечно, и в данном варианте он тут как тут. Ситуация складывается виктимологическая. Жертва провоцирует преступника.
— А потом они меняются ролями?
— Ах, Коля, — вздохнул Мазин, — далеко наука ушла, а проблемы старые остались, что раньше — курица или яйцо? Кто жертва, Ирина или Черновол? К счастью, помимо трагедийного — жертва, есть еще служебный термин — потерпевший. Черновол сейчас прежде всего потерпевший.
— А Ирина, которую преследуют?
Мазин взглянул на часы.
— Ты вовремя вспомнил.
Мы заговорились, телевизор за стенкой давно утих, последняя электричка сбежала по шпалам, жена, видимо, спала, и на календаре можно было перевернуть очередной листок.
— Можно уже кое-что узнать, — сказал Мазин и набрал номер.
Ему докладывали кратко и громко. Я слышал почти каждое слово:
— Звонок был.
— Откуда?
— Из автомата на Второй Электротехнической.
— Задержали?
— Нет, этот район…
— Понятно.
— Товарищ подполковник! Вы знаете, сколько в городе автоматов?
— Я вас не упрекаю.
Он повесил трубку.
— Черт!
— Упустили? — переспросил я, хотя и слышал, что говорилось.
— Да, но нельзя же, в самом деле, поставить по человеку у каждого таксофона.
— Ты огорчен? Послушай, конечно, мерзавца поймать было бы поучительно, однако…
— Я не огорчен, Николай, я немного удивлен.
— Чем?
— Прошлой ночью звонили из автомата возле рынка, сейчас со Второй Электротехнической. Ты свой город знаешь?
— Еще бы! Противоположные концы.
— То-то! Если звонит шутник, идиот, кретин, пусть злой подлец, зачем такие концы проделывать, километров по пятнадцать, среди ночи, зачем?
— У него, наверно, есть машина.
Мазин кивнул.
— Предположение верное, и может даже пригодиться, но тут опять серьезным запахло. Одно дело — спуститься в тапочках на угол перед сном и звякнуть для смеха, совсем другое — ехать специально через весь город.
— Что же ты предполагаешь?
— Продуманный умысел.
— А если он там в гостях был? Выпил, закусил на Электротехнической и по пути опять пошутить захотелось?
Мазин улыбнулся.
— Заводишь меня? И зря. Такие глупые случайности сплошь и рядом бывают. Только исходить из расчета на случайность нельзя. Ну, ладно, кое-что сейчас узнаем. Я просил Ирину попытаться вступить в разговор, чтобы задержать звонаря. За это время можно было бы предпринять меры. Понимаешь?
— Его записали?
— Не так запросто записывать разговоры. Это тебе не Америка. Да и какая необходимость? Я думаю, она сама скажет.
— Ну конечно. Звони! Она же недавно говорила, наверняка еще не спит и все помнит, каждое слово.
— Сейчас. Возьми другую трубку. Ты эту женщину знаешь лучше, может быть, что-то тебе будет понятнее.
Я принес второй аппарат.
— Ирина Васильевна? Это Мазин. Простите за поздний звонок.
Я заметил, что трубка у Михалевых была поднята сразу, буквально после первого гудка, а вот с ответом Ирина помедлила.
— Я вас слушаю.
— Вам опять звонили. Я знаю. Вы говорили с ним?
Снова она помедлила.
«Напилась на ночь, что ли?»
— Вы ошиблись. Сегодня мне никто не звонил.
Сказано, как прочитано.
Я был поражен и ожидал того же от Мазина, но тот только нахмурился.
— Разумеется, и у нас накладки бывают. Но вы уверены, что звонка не было? Может быть, вы выходили?
И снова голос человека, читающего по прописи.
— Я никуда не выходила и не спала, звонка не было.
— А Толя?
— Толи нет дома.
— Нет дома?
И вдруг в ответ крик:
— Зачем вы меня спрашиваете? Я вам все вчера сказала.
Мазин ответил очень сдержанно:
— Он мог дать знать о себе за это время.
— Толи нет, нету Толи!
На том конце провода трубка упала. Мазин взглянул на меня вопросительно:
— И почему, как суп в котле.
Кипит вода в морях?
— Я и сам сейчас, как тот суп. Пороть нужно!
— Кого?
— Мальчишку.
Произнес я эти слова гораздо более убежденно, чем в первый раз, когда увидал Анатолия, сидящего в кабинете.
— Что ты хочешь сказать? — спросил Мазин как-то вяло. Он, кажется, устал в самом деле.
— Очередная выходка.
— Как с Онегиным?
Про Онегина я, откровенно говоря, уже почти забыл. Это было далекое прошлое по сравнению с нашими нынешними хлопотами.
— Как с бегством от Григория Тимофеевича.
— Где же этот беглец сейчас?
— Спроси что-нибудь полегче. Мог я ждать его здесь?
— Он же пошел домой?
Мне стало неловко.
— Точно он не говорил. Я убеждал его идти домой. И мне показалось, он согласился.
Мазин подошел к открытому окну, за которым мерцал неживой свет неона.
— Пора, мой друг, пора…
— Что ты!
— Проморгал я Толика твоего. Чего-то недосмотрел. Какие-то шестеренки сточились.
Он провел рукой по левой половине груди.
— Беспокоит? У меня лекарство есть. Я принесу.
Он махнул рукой.
— Не нужно. Скажи лучше, что ты об этом киднапе думаешь?
— Глуповатый друг детектива не должен скрывать своих мыслей?
— Это еще что такое?
— Рональд Нокс. Одно из правил, по которым строится детективное произведение.
— Понятно. Вот и не скрывай. Впрочем, ты уже не скрыл. Думаешь, очередная мелкотравчатая истеричность мамы или сынка?
— Именно так.
— Выходит, мы поменялись позициями, Коля. Сначала ты паниковал, теперь мне кажется, что случилось нечто серьезное.
— Не пойму тебя, Игорь. Совсем недавно ты убежденно излагал мне обстоятельства, в силу которых…
— Да, да. Он не мог быть похищенным тогда.
Мазин подчеркнул — тогда.
— Что же изменилось? «Спрут» объявился?
— Надеюсь, не «Спрут». Но искать нужно.
— Этого неуправляемого мальчишку? Где? В морге?
— Нет. Он жив, я думаю.
— Я тоже. Мы, кажется, его уже немножко знаем. Будь уверен, возникнет он перед твоими светлыми очами без всесоюзного розыска.
— Ждать предлагаешь?
— Утро вечера мудренее.
Мазин подумал.
— Возможно, ты и прав. Хотя и упрощаешь.
— Надеюсь, ты у меня заночуешь. Поздно уже.
— Пожалуй. Но почему она отрицала звонок?
— А если его и не было? Ты так уверен в технике? И в сотрудниках?
Мазин покачал головой.
— Знаешь, лет десять назад я бы тебя и слушать не стал, но теперь все может быть. Разболтались мы, и техника и люди. Но где же мальчишка?
— Да у него одних одноклассников тридцать пять человек, не меньше.
— Да… Пожалуй.
— И она могла соврать.
— Назло?
— Вполне возможно. Он спит себе спокойненько, а ты звонишь. Она уже приободрилась: сын дома, хулиган заткнулся, почему бы и не подпустить тебе ежа?
— Считаешь ее настолько обозленной?
— Прости меня, Игорь, ты забываешь, что люди с вами не от хорошей жизни в контакт вступают.
— Да уж…
Наверно, мой аргумент убедил его в чем-то, потому что, пока я приспособлял тахту, искал подушки, наволочки и простыни, Мазин не проронил ни слова.
Мы улеглись напротив друг друга, и сначала оба ворочались, устраиваясь на сон, но потом почти одновременно вытянулись на своих «полежечных местах» и оба вздохнули. Этот вздох совпал как нарочно, и мы не могли не посмеяться, тихо, конечно, без шуток и подначек, но достаточно выразительно.
— Не спится, няня? — спросил я.
— Здесь так душно, — ответил он в тон.
Душно было в самом деле. Куда-то девалась вечерняя прохлада, видно, снова дождь собирался, а то и похлеще что-нибудь. После такой упорной жары всего ожидать можно было.
— Ночью и днем только о нем?
Однако цитировать и прятать за цитатами подлинное настроение было трудно. Но в то же время опять о Михалевых?.. Пожалуй, не стоило.
И все-таки я уточнил:
— Семейство спать не дает?
— Знаешь, как ни странно — нет. Я сегодня шел мимо магазина… Ну, того самого, из тех, что с некоторых пор стыдиться положено. Очередь, понятно, петлей, хотя никто не понимает, что петля эта на собственной шее, а они ее дружно затягивают. Понятно, у входа самые энергичные соискатели, что при любой погоде лезут в петлю раньше всех. Мужичонка такой, типичный, явно выстоял уже первую бутылку и за новой рвется. Его не пускают, кто прямо толкает, кто к совести обращается. А тот — у него уже и штаны зависли, алкоголизм всего сожрал — хнычет: «Надо мне, братцы, помогите!» Кто-то ему: «Всем надо!» А он вдруг: «У меня мать умерла!..» Самому за пятьдесят с гаком, но мать есть мать. Однако завопил слишком театрально, руки вскинул, штаны совсем повисли, уже не на животе, а на тазовых костях. И тут кто-то из самой очереди, так презрительно: «Допился, сволочь, мать уже за бутылку продать готов!»
Я думал, что Игорь просто впечатлением делится, ведь все-таки бессонницу убивать нужно, но Мазин продолжал, о своем размышляя.
— Сказал и грань определил, где человек себя теряет. А теряющих сейчас немало. И не обязательно алкаши. Вдруг сдвинулось по фазе или вовсе не по фазе и побежало мнимое, что посильнее истинного, и уже нельзя отличить…
Мазин помолчал. Потом добавил:
— Раньше все на женщин валили. Пигасов у Тургенева по поводу любой беды спрашивал: как ее зовут? Шерше ля фам! А теперь я бы сказал, ищите рубль. Он стал и бутылки и женщины опаснее. Особенно когда символом, панацеей представляется. Это от примитивности, конечно, но ведь коварны они, эти деньги. Мефистофель. Все обещают. И никогда не предупреждают, чем обещанное обернется.
— Мефистофель предупреждал.
— Да, черти честнее.
— Но ты это к чему?
— Ищу, что может пересилить не только совесть, но главный инстинкт человеческий, чувство самосохранения.
— Игорь! Я хоть и глуповатый друг, но не совсем уж… Неужели ты думаешь, что его всерьез похитили? Зачем? Выкуп потребуют?
— И такого не исключаю.
— Ну, знаешь! Да откуда она деньги возьмет?
— О деньгах в письме было, между прочим.
— Ты же сам сомневался.
— Я и сейчас сомневаюсь.
— А я считаю, абсурд. Настаиваю — не Сицилия. Но предположим, предположим — поверил, хотя и абсурдно, даже потому, что абсурдно. Да, имел наверняка Михалев свои левые рубли, возил, судя по всему, незаконную продукцию. Однако сколько? И проживал сколько? Что с его вдовы сейчас возьмешь?
— Узнаем, — ответил Мазин, но тоном неубежденным. — Посмотрим, что утро покажет или подскажет. Спокойной ночи! Не будем изображать знаменитых сыщиков, мыслящих в ночной тишине.
— Вряд ли я теперь засну.
— Постарайся.
— А ты?
— Я тоже.
И Мазин повернулся на бок в сторону от меня. Не знаю, спал ли он, сам я не помню, когда заснул.
Проснулся я, едва за окном посветлело. Не от волнения, просто я старый «жаворонок», если только уместно такое неудобоваримое словосочетание. Жаворонок ведь с задорностью больше, с молодостью в воображении связан. Другое дело — старая сова! Той и бог велел вроде бы изначально пожилой родиться. Так мы себя убедили, и точка, хотя и совы бывают молодые, жаворонки доживают, наверно, иногда до преклонных лет. Вот и я из таких преклонных, но просыпаюсь рано.
Мазин еще спал. Я поднялся по возможности бесшумно и подошел к окну. Меня привлекает вид утренних улиц, передохнувших в ночной прохладе и готовых наполниться шумом и движением. На нашей грузовой транспорт, к счастью, перекрыт, а начальники и частники, что ездят в легковых, появляются попозже. Поэтому утренняя пауза длится дольше. Внизу я увидел привычные картины. Дворничиху, гонявшую пыль по асфальту с фатальным безразличием; вот сделает, скажем, тысячу двести взмахов метлой, и улица считается чистой. Бегунов в скверике напротив. Эти отнюдь не фаталисты, напротив — энтузиасты, уверены, что каждый преодоленный метр продляет им быстротекущую жизнь, но результат, по-моему, тот же, что и у дворничихи. Впрочем, я знаю, по этим вопросам лучше не спорить. Поэтому я только смотрю и радуюсь за тех и других…
Обычно скамейки в скверике в это время пусты. Раньше, бывало, залеживался с вечера какой-нибудь подгулявший человек, теперь строгости, так что скамейки пусты. Но нет, сегодня исключение. Вон на одной приткнулась фигурка малого ростом человечка. Я невольно вгляделся, но глаза уж не те, чтобы рассмотреть подробно. Однако взгляд мой оказался телепатическим. Даже настолько, что мне не по себе стало. Едва начал рассматривать, как человек, будто под невидимым воздействием, встал со скамейки и двинулся в сторону моего дома. Причем по кратчайшему пути переходя улицу, так что если бы провести мысленно прямую от окна до скамейки, она бы точно соответствовала этому спрямленному маршруту.
«Что за черт! Он идет будто бы прямо ко мне, как кролик к удаву», — успел я еще подумать и тут узнал его. Это был вовсе не низкорослый мужчина, это был подросток — Толя Михалев.
Потом он сказал, что ждал, когда же можно прийти, и смотрел в окно, и, вполне естественно, увидел, как сдвинулась гардина и в открытом окне появился человек, то есть я. Увидел и пошел, так что телепатия оказалась совсем ни при чем.
Но мне уже не до телепатии было.
— Толя! — крикнул я, нарушая покой, полуспящей улицы. — Ты ко мне? Иди скорее!
Он махнул рукой в знак подтверждения.
— Поднимайся!
Это, конечно, было излишнее приглашение. Ясно, куда шел мальчик. Он больше не смотрел вверх, а огибал дом, чтобы со двора войти в подъезд. Дом наш вполне современный, и подъезды в нем на улицу не выходят.
Я повернулся, чтобы идти в прихожую открывать, и едва не наткнулся на Мазина. Не знаю, крик ли мой его разбудил или само передвижение по комнате, но он стоял у меня за спиной и тоже смотрел на мальчика.
— Все-таки не Сицилия, — сказал я не без гордости.
Мазин, не отвечая, принялся натягивать брюки.
— Решил встретить гостя по всей форме?
Когда я отпер дверь, Толя Михалев уже выходил из лифта. Он прошел мимо меня молча, прямо в мою комнату и остановился, увидев Мазина.
— Это мой друг, его зовут Игорь Николаевич, а это…
— Толя, — сказал Мазин.
— Да. Здравствуйте.
В сущности, прошло совсем немного времени с той минуты, когда он ушел, непослушный и задиристый, но сейчас это был другой подросток. И не потому, что рубаха на нем была разорвана, а на щеке отпечатались следы чьей-то крепкой руки. Другое, поразило меня. Ту дерзость, что так настойчиво в нем играла, как ветром сдуло. Я вдруг рассмотрел его глаза, они были глубокие и очень голубые, как раньше говорили — девичьи. Вчера, когда он дерзил, это было совсем не заметно.
— Вы из милиции? — обратился он к Мазину.
— Да.
— Тем лучше.
— Ты хотел меня видеть?
— Мне все равно, кого. Я хочу сообщить — я убил Черновола.
Все мы немного помолчали. Потом я сказал:
— С тобой не соскучишься.
— Я говорю правду.
Мазин предложил:
— Давайте присядем. Разговор, судя по всему, только начинается.
— Много говорить не о чем. Время зря терять? — возразил Толя.
— Присядьте, плотник отвечал. Поспеем как-нибудь, — улыбнулся Мазин.
— Мне не до шуток.
— Нам тоже.
— Толя, ты ел что-нибудь с тех пор, как ушел? — спросил я.
— Опять вы со своей едой?
Сказано было, однако, без протеста. Звучало: какая мне сейчас еда!
— Понятно, — заметил Мазин. — Сделаем так: скажи главное, что хотел сказать, а потом поешь, подкрепишься, и еще немножко поговорим.
— Здесь?
— А ты хочешь там?
— Все равно ж придется.
— Возможно. Ну а пока… Значит, ты убил Черновола? Когда? Сегодня ночью?
— Как это ночью? Он же утонул?
Странно, но мне послышался в его словах вопрос, а не утверждение.
— В самом деле. А что ты делал сегодня ночью?
— Меня… ну как бы сказать… По-дурацки получилось. Меня умыкнули.
Он с трудом выговорил это слово, то ли с непривычки, то ли сомневаясь в его достоверности.
— Похитили, что ли?
— У нас разве похищают?
— Верно, не Сицилия. — Мазин бросил взгляд на меня.
Я не знал, как откликнуться, и смолчал.
— Меня схватили и увезли.
— Ты, я вижу, сопротивлялся. Или даже удрать удалось?
Мальчик приподнял руку к щеке. Вокруг синяка пробился румянец.
— Нет! Их двое было, они сильнее меня, взрослые мужики. Втолкнули в машину, завязали глаза, руки связали.
Анатолий замолчал; было видно, как остро переживает он унижение.
— И куда же они тебя повезли?
— Не знаю. Никуда.
— Как это понять?
— Просто за город.
— А там?
— Мы не выходили из машины. Остановились. Ну… ну, и они заставили меня признаться, что я убил.
— А на самом деле?
Я еще ожидал возмущенного «Что вы!». Но паренек сказал тихо:
— Да.
— Значит, они вынудили тебя признать правду?
— Да.
— Они… били тебя?
Он сглотнул комок, подступивший к горлу.
— Один раз. По лицу. Но вы не думайте. Я не испугался. Я хотел это сделать сам. По-настоящему, они не заставили меня.
Я понимал, как трудно признаться ему в слабости.
И Мазин кивнул понимающе.
— Верю. И ты сознался? Как? На словах или тебя заставили что-нибудь подписать?
— Нет. Они заставили наговорить на магнитофон. Они даже не развязывали мне глаза.
— Не помнишь, что ты говорил?
— Они продиктовали. Я — Михалев Анатолий, признаю и подтверждаю, что двадцать шестого июня собственными руками столкнул в воду с целью утопить Черновола…
— Так оно и было?
— Да, так. Почти так.
— Почему почти?
— Я не знал, что он утонет. Он-то здоровый был. Я… Ну это ж все не имеет значения, раз он утонул. И я не жалею об этом, — добавил мальчик с вызовом.
Мазин покачал головой.
— Так не нужно.
— Чтобы суд не обозлять? — с ироническим пониманием поинтересовался Толя.
— До суда пока далеко. Чтобы себя не терять. Убийством человек гордиться не должен.
— А по-вашему, нет людей, которых убивать нужно?
— Самосудом? Нет!
— А какая разница, если гад?
— Ну, это ты широко взял, Давай-ка с узкой частью закончим. Значит, ты наговорил на магнитофон свое признание, да еще с излишком. И с завязанными глазами? А потом?
— Отвезли в город, развязали руки и вытолкнули из машины.
— Глаза не развязали?
— Глаза я сам развязал. Сорвал повязку.
— Номер машины, марку не заметил?
— Не успел.
— Ясно. Они не ждали, пока рассмотришь. Ну а теперь главное: зачем все это с тобой проделали?
— Разве не понятно?
— Мне не совсем.
— Чтобы отомстить за Черновола. Они сами сказали.
— Неуловимые мстители?
— Дружки его.
— Понятно, — снова сказал Мазин. — Дружба — дело святое. Кровь за кровь. — И, переходя на серьезный тон, добавил: — Последний вопрос, Толя: ты кого-нибудь подозреваешь?
Мальчик замялся, наклонил голову.
— Вижу, нужно подумать. Вернемся назад. Итак, ты толкнул его, он упал и… не выплыл. Но ты не думал, что он утонет.
— Я вообще ничего не думал. Я бросился, когда он мать ударил.
Сказано было именно «мать», а не «мама».
— Спасибо. Теперь иди подкрепись, потом продолжим.
На этот раз мальчик от еды не отказался. Видно, высказавшись, он сбросил немного нервное напряжение и почувствовал голод, даже большой голод. Жена это сразу заметила — она встала тем временем и слышала почти все, — и принялась кормить Анатолия как следует, начиная с борща, несмотря на ранний час.
Мы с Мазиным на кухню не выходили, понимая, что своим присутствием аппетита ему не прибавим. Сидели в кабинете и ждали.
— Приготовь, пожалуйста, бумагу и ручку, — попросил Мазин.
«Что это он, протокол вести хочет?» — подумал я с недоумением, но просьбу исполнил, положил необходимое на стол, попробовал ручку на клочке бумаги, писала мягко.
Только после этого я сказал:
— Признаться, я в ошеломлении.
— Ну что ты! Все отлично. Нет, на «четыре с плюсом», — поправился он. — Все-таки не Сицилия, а Корсика, как видишь. Вендетта, а не выкуп.
— Дичь. Вендетта руками правосудия?
— Ты тоже за самосуд? Зря. А вот насчет дичи, пожалуй, ты прав, похоже на утку. Но тем лучше.
Это и все, что он успел сказать, вернулся Толя. Мальчик умылся попутно, и щеку ему жена йодом смазала, а рубашку забрала, чтобы заштопать. Такой и появился он перед нами, острые плечи торчали из голубой майки.
«Ну, куда ему в колонию!» — подумал я со страхом.
— Подкрепился? Как самочувствие? — спросил Мазин.
Меня немножко коробил его бодрый тон.
— Нормально.
— Вот и хорошо, садись к столу, бери ручку.
— Зачем?
— Признание напишешь. Магнитофона у нас нет.
— Без бюрократизма нельзя?
— Нельзя, — коротко ответил Мазин.
— Да я не знаю, как писать.
— По ночному образцу. Готов? Я помогу.
Мальчик сел за стол, ссутулился над бумагой. Черные, полуоблезшие плечики вызывали острую жалость.
— Пиши. «В прокуратуру»…
— Какую?
— Не знаешь?
— Нет.
— Тогда пиши просто — «в прокуратуру». Написал?
— Да.
— Теперь текст. Я, Михалев… имя, отчество, год рождения, ученик… какого класса?
— В девятый перешел.
— Пиши — восьмого. Дальше: добровольно и чистосердечно сознаюсь, что такого-то числа, года, месяца… видя, как Черновол бьет мою мать… Напиши, где это было… И главное: бросился на него и столкнул с пристани в воду. С целью утопить — не надо.
Мальчик писал, а мы ждали.
— Плечо подними, не сутулься, — сказал Мазин.
Толя выпрямился.
— Готово? Подпиши и поставь число. Вчерашнее.
Мальчик повернулся резко.
— Как вчерашнее? Это же неправда?
— Разве ты мне соврал?
— Я? Вам?
— Ты. Ведь ты говорил, что по-настоящему тебя не принудили, что еще до похищения, то есть вчера, ты собирался сам все честно рассказать?
— Да… Но…
— Ты сказал неправду?
— Правду. Я ведь не знал, что он утонул, а когда узнал, что она вину взяла на себя… Как же я мог скрываться?
— Вот-вот. Значит, никакого вранья нет. Просто тебе не пришло в голову, что нужно признание зафиксировать на бумаге. О бюрократических формальностях ты не подумал, верно?
— Писать я не думал.
— А мы поправили дело. Вот и все. Подписывай.
Толя положил ручку на стол.
— Я не хочу так. Вы меня жалеете.
— Немножко есть, — согласился Мазин. — Ну и что? Это когда я учился в школе, нам вдалбливали, что жалость унижает человека. С тех пор много воды утекло, некоторые вещи иначе смотрятся. Так что униженным себя не считай. И будь уверен, на обман закона я не пойду. Я только хочу, чтобы были наказаны те, кто действительно виноват.
— Но его-то я столкнул.
— Опять гордишься?
Мальчик вскочил.
— Он заслужил. Он семью нашу разбил. Он, может, быть, даже убил папу! А если не убил, все равно убил, понимаете?
— Понимаю, Толя.
— И я рад, что он умер. Вы бы его за что судили? За какие-то тряпки, обрезки! Подумаешь? Да он и не воровал, он же из сэкономленного. Вам еще адвокаты скажут, что он полезный человек, который не нашел себя, не реализовал своих возможностей. Он бы легким испугом отделался. А мы не обрезки, не хэбэ какие-то. Мы люди, и он нас… И правильно я сделал. Это повезло всем, что такая сволочь сдохла!
Мазин смотрел непроницаемо, не споря и не поддакивая мальчику. Выслушал и повторил, будто и не слышал всех горячих слов:
— Подпиши, Толя.
— Нет, не хочу. Все ловчат, а я не хочу.
— Ловчат не все. Поверь, ты не себя выручаешь, а помогаешь следствию. Пока это запомни, потом поймешь. И точка.
Мазин голоса не повысил. Но Толя послушался наконец, присел и быстро поставил фамилию.
— Дату, пожалуйста… Вот и хорошо.
— Куда мне теперь?
— Не спеши. Еще одна бумага нужна.
— Зачем? Кому?
— Мне. Но теперь ты без подсказок, сам, собрав свою память, опишешь, что с тобой произошло сегодня ночью. Детально! Мелочей тут быть не может. Повторяю — детально. Не спеши, перечеркивай, если ошибешься, но пиши только правду. Кстати, ты мог бы узнать их по голосам?
Снова Анатолий заколебался.
— Вижу, что мог бы, верно?
— Да, одного.
— Почему одного?
— Говорил один.
— Вот как! Любопытно. И говорившего ты бы узнал?
— Да. Голос узнал бы.
— А в лицо?
— Я же не видел…
— Ты его знаешь, Толя, — сказал Мазин буднично.
Анатолий вскинул глаза, встретился взглядом с Мазиным и подтвердил глухо:
— Знаю.
— Сразу узнал?
— Нет. Я не видел его в лицо. Я потом вспомнил, а сначала не мог понять, хотя голос знакомый показался. Я потом, уже утром, тут, на скамейке, вспомнил…
— …что это голос Лукьянова, — закончил за мальчика Мазин.
Думаю, что именно в этот момент Толя убедился окончательно, что Мазин действительно «человек из милиции». Но сам я был поражен, может быть, и больше, чем мальчик.
— Вы… знаете?
— Я-то знаю. А вот он откуда узнал, что Черновола ты столкнул, а не мать?
Анатолий невольно дернул себя за вихор на затылке.
— В самом деле! Откуда? Я и не подумал.
— Ты кому-нибудь рассказывал?
— Никому!
— А как это вообще произошло? Как ты на пристани оказался?
Теперь, когда Мазин завоевал доверие паренька, вопрос прозвучал почти мимоходом и не вызвал никакого противодействия.
Мальчик только снова опустил голову, его голубые глаза исчезли, остался один ломающийся прерывистый голос.
— Ну, я думал, она за него замуж собралась. Но вы же понимаете? Отец только умер. Он его довел… Как она могла с ним встречаться! Я знал, что они встречаются, хотя они прятались от меня. Короче, я пошел туда… Я знал. Вы скажете, следил, не имел права, они взрослые люди… Ну и пусть, это же был мой отец! Я приехал туда. Уже темно было. Я подошел к пристали. Я не знал, что буду делать. Я тоже понимаю, что они взрослые и им плевать на меня. Я не знал, что сделаю. Они тихо говорили, я не слышал. Вдруг он как крикнет: «Ну, этот номер не пройдет!» И еще он обозвал ее. Я не буду говорить, как.
— Не нужно.
— И ударил. Зло, с размаху. И я тогда сам не свой стал. Я кинулся. Он не ожидал, поэтому и упал. Я даже не помню, как я его столкнул. У меня ничего не было, ни ножа, ни камня, иначе я бы убил его. А так просто налетел и столкнул. И тут на нее посмотрел, а она на меня. И я убежал. Я не испугался, я уверен был, что он выплывет. Мне за нее стыдно было. И я убежал.
Я не мог не верить мальчику и видел, что Мазин тоже согласно кивает головой. Лишь в одном месте переспросил:
— Уверен?
— Да, а что? Он же здоровый был. Он даже…
— Что?
— Ну, голова над водой появилась. Правда, там течение. Его несло, конечно. А что, я его спасать должен был?
Мазин не ответил.
— Мне не до него было. Мне противно было, и я убежал.
— Убежал домой?
— Чтобы взять вещи. Я не мог оставаться дома. С ней…
— Понятно. И рассказать об этом не мог.
— Кому? Зачем это дяде Грише?
— И тем не менее Лукьянов узнал.
— Значит, она.
Мальчик ни разу не сказал «мама».
— Да, выходит, так — больше некому, — согласился Мазин.
— Этот Лукьянов приходил наверняка, он же знал, что они встречались. И она проговорилась.
Я вмешался.
— Она вынуждена была объяснить, что фактически произошел несчастный случай.
Наконец-то все стало на места и объяснилось поведение Ирины. Разве могла она сказать следователю про сына! Ларчик-то просто открылся. Понятно стало, что двигало матерью, от кого исходили гнусные звонки, кто охотился за Толей. А кстати, кто? Где-то в памяти сидела у меня подобная фамилия…
— Игорь, а кто этот Лукьянов?
Ответил Анатолий:
— Деверь или шурин. Я не знаю, как правильно называется муж сестры.
— Бывший муж сестры Черновола, — добавил Мазин.
Нет, это родство мне ничего не говорило.
— Они разошлись?
— Разведены.
— Однако друзьями остались.
— Как видишь. Такая дружба, что Лукьянов решил Анатолия за решетку упрятать.
— Скорее всего, мстить он хотел твоей маме, Толя! Я сказал это и почувствовал, что хочу прервать тягостный разговор, отпустить Анатолия домой и посоветоваться с Мазиным. Что реально грозит подростку? Как помочь ему? Нужен ли хороший адвокат?
Пока я размышлял, Мазин спрашивал:
— Повтори, пожалуйста, фразу, которую крикнул Черновол.
— «Этот номер не пройдет!»
— Да, так ты сказал и прошлый раз. Что бы это могло означать, как думаешь?
Мальчик молчал.
— Не знаешь? Или не решаешься высказать свои соображения?
— Не хочу, — признался Анатолий.
— Это очень важно.
— Ну, стыдно это… Наверно, она хотела, чтобы он женился на ней.
Мазин кивнул сдержанно.
— Может быть, и так. Ладно, пиши. А мы пока с Николаем Сергеевичем тоже позавтракаем. Не возражаешь? Вот и хорошо. Пиши, пиши и не стесняйся пачкать бумагу. Где будешь не уверен, ставь на полях вопросительный знак. Бумага неофициальная. Рабочий документ. Разберемся. Договорились?
И мы вышли на кухню, откуда вкусно тянуло только что сваренным кофе.
— Ну что скажешь, товарищ сыщик? Пригодился старик? — спросил не без гордости.
— Пригодился.
В тоне Мазина мне почудился упрек в нескромности.
— Я шучу, Игорь. Не столь уж я важного мнения о собственной особе и ее роли в разгадке тайны. Тайна-то, между прочим, выглядела слишком таинственно. А ларчик просто открывался, как видишь.
— Вижу пока не все, — возразил Мазин, кладя на хлеб кружок колбасы.
— С профессиональной точки зрения? А я относительно.
— Относительно чего?
— Ну, если хочешь, человеческой драмы. Или, что нередко в жизни бывает, — трагикомедии. Ночь на пристани, зловещие звонки, доморощенные сицилийцы с кляпом — ведь это почти комедия на фоне подлинной трагедии бедных Михалевых.
— Комедия? — переспросил Мазин. — Чудесный кофе! — повернулся он к жене.
— На здоровье. Пейте.
— Да, комедия. Ну, правда, роковая ночь на пристани все-таки жизнь унесла, пусть и мерзавца, однако тут от мелодрамы больше, чем от трагедии.
— А что такое мелодрама?
— Ты всерьез?
— Вполне.
— Могу зачитать по словарю, — предложил я в шутку.
— Зачитай! — попросил он без улыбки.
В некотором недоумении я нашел на полке толстый том и процитировал:
— «Драматическое произведение, герои которого, отличаясь необыкновенной судьбой и преувеличенными чувствами, попадают в неправдоподобные положения…» Проэрудировался?
— Угу, — буркнул Мазин, глотая кофе. — Спасибо. Попадают в неправдоподобные положения? Отлично.
— Рад, что был полезен, — поклонился я, захлопывая энциклопедию. — Но ближе к делу. Что ты можешь сделать для мальчика?
— Именно я?
— Ты, ты! Ты же сочувствуешь ему.
— С чего ты взял?
— Коля, не увлекайся. Так можно далеко зайти.. Например, вообще порвать признание, а мальчишку запереть в твоем кабинете, пока не кончится следствие… и не будет осуждена его мать.
— Позволь! Она-то совсем не виновата!
— Вот суд все и установит. А я, между прочим, завзятый формалист, когда дело касается буквы закона, о чем тебе хорошо известно.
Спорить я не стал.
Толя писал долго. Я успел спуститься и взять из почтового ящика утренние газеты, и мы просмотрели их.
— Вот пишут — всего сорок семь процентов американцев верят в теорию эволюции Дарвина. А ты веришь? — спросил Мазин в своей манере, уходя от моей назойливости.
— Приходится, хотя и не особенно приятно представлять, что, переходя от предка к предку в глубь веков, постепенно обрастешь шерстью и станешь на четвереньки, — ответил я в тон.
— Почему-то всех смущает именно эта фраза. А ты пойди дальше и представь, как в глубине всемирного океана возникла невидимая глазом единственная клетка. Вот где подлинное чудо, ведь она твоя истинная прабабушка, а не макака из зоопарка! Представь, как эта волшебная клетка многие миллиарды лет порождала все более и более сложные создания, пока не дошла до венца творения — Николая Сергеевича Крылова, хотя некоторые его современники, между прочим, до сих пор остаются, увы, макаками, злыми и алчными. А впрочем, зачем мы зверей обижаем? Вот эталоном пьянства стал удав. Сначала говорили, пьет, как лошадь, но, видно, совесть пробудилась, реабилитировали благородное животное, зато безответного удава травим. Узнал бы он, трезвенник, какую мы на него напраслину возвели!
Мазин посмеивался, оба мы, конечно, не столько об американцах, обезьянах и удаве думали, сколько об устрицах, сургуче и капусте.
Наконец Толя вышел из комнаты и протянул Мазину исписанные листки.
— Вот.
Листки действительно пестрели помарками, но писал мальчик крупно и разборчиво, ученическим почерком. Мазин углубился в бумагу.
— Может, набело переписать? — предложил Толя.
Игорь повел головой отрицательно.
— А чем они тебе глаза завязывали?
— Сначала сзади шапку вязаную натянули, а потом, уже в машине, еще каким-то шарфом вонючим перевязали.
— Чем пахло от шарфа?
— Бензином.
— Запах отнюдь не уникальный. Тем более что ты, конечно, шапку и шарф выбросил?
— Да, гадость такая…
— Понимаю, но зря. Хорошо, Толя. Последний вопрос. Он тебе тяжеловатым покажется, наверняка даже тяжелым, но прошу, нужно ответить искренне. Раз уж сказал «а», продолжай по алфавиту. Честно. Обещаешь?
— Врать не буду.
— Я тебе верю.
Мазин взял свой чемоданчик-«дипломат». Оттуда он достал крупный снимок, видно было, что это увеличенное фото с документа, скорее всего удостоверения, по нижнему правому. углу протянулась дуга круглой печати. Снят был человек лет тридцати пяти, ничем особенно не выделявшийся, с тонкой полоской аккуратно подстриженных усов, которые, как мне показалось, не очень шли к его простоватому лицу.
— Кто это, Толя?
Мальчик сжался.
Мазин ждал.
— Вы же знаете, — наконец выговорил Анатолий.
— Я догадываюсь. А по документам это Коваленко Виктор Тарасович.
— Нет, не Коваленко.
— Узнал? Не ошибаешься?
— Усы только…
— Усы примета не вечная. Значит, он?
— Да, это папа…
— Спасибо.
Мазин положил фотоснимок на место, а из чемоданчика вынул бумаги, те самые.
— Возьми. Ты за ними вчера пришел к Николаю Сергеевичу? Извини его. Конечно, без твоего согласия брать не следовало, но бумаги пользу принесли.
— Какая польза! — махнул рукой Анатолий.
Мазин молча потянулся, взъерошил волосы на голове у мальчика. Тот не отстранился, только напрягся, вздрогнул плечами.
— Я с вами поеду?
— Я поеду, а ты иди домой.
— Вещи собирать?
— Вещи вещами, и с матерью повидаться не мешает.
— Нет. Я не хочу ее видеть.
— Это жестокость, Толя.
— Пусть.
— Она твою вину взяла на себя. А чего ей нынешняя ночь стоила?
— Я не хочу ее видеть. Я видел их вместе. Она предала отца. Я все помню. Одни разговоры, что у нас нет денег, что мы хуже других живем… Я все помню. Я не пойду домой.
— Ну, что ж…
— Верите меня с собой.
— У меня нет ордера на арест, — улыбнулся Мазин.
Анатолий воспринял его слова всерьез.
— Я же сам пойду. Куда идти?
— В комнату к Николаю Сергеевичу.
— Зачем?
— Мы посекретничаем немного.
Он послушно повернулся и вышел. Мы переглянулись. Я, понятно, смотрел вопросительно, а Мазин немного уклончиво. Видно было, что удовлетворить мое любопытство полностью он не может. Но был вопрос, который я не мог не задать.
— Что за Коваленко, Игорь?
— Михалев, а не Коваленко.
— Вот именно..
— Вернее, тем более.
Нелепая присказка разрядила обстановку.
— Все это служебные секреты? — спросил я, давая ему возможность уйти от ответа.
— Конечно, все это не для разглашения. Но раз уж ты настаиваешь…
— Я не настаиваю, Игорь.
— Тогда скажу минимум. Михалев возил левый товар на машине местной автобазы. С фальшивыми водительскими документами. Но остановили его не по подозрению. Да и машина была уже пустая. Короче, он мог выкрутиться. Подвели нервы. Видно, дошел до точки. И помчался… по черной стреле, оставив бумаги в ГАИ.
— И убил человека?
— Нет. Это показалось ему в горячке. Сбил только, легкие ранения. Короче, сначала бежал на машине, а потом машину бросил и ушел. Вернулся домой поездом.
— Но машина?..
— Машину в автохозяйстве объявили угнанной. Вот в чем трюк. И никакой Коваленко у них по документам никогда не работал. Так, во всяком случае, утверждает руководитель этого передового предприятия товарищ Лукьянов. Ну, хватит с тебя?
Мазин сказал не все. Но он был прав, на тот момент мне информации хватило с избытком. Я даже уточнять ничего не стал. Спросил только то, что лично меня тревожило.
— Как же с мальчиком?
— Хочу тебя попросить, пусть он побудет здесь. Хотя бы до завтра. Это очень важно. Важно, чтобы о его добровольном признании знали пока только мы с тобой.
— Так считаешь? Разве не все выяснилось?
— Ты сам говорил — не Сицилия. У нас иначе. С одной стороны, проще, а с другой…
— Например?
— Да вот тебе и пример, прямо на поверхности. Зачем парню так тщательно завязывали глаза?
— Как зачем?
— Ну зачем? Зачем завязывают глаза в таких случаях? Чтобы похищенный не видел похитителей, так?
— Конечно.
— Но он знал одного из них и легко и уверенно опознал по голосу. Чего ж тому было прятаться?
— По голосу доказательство сомнительное.
— Для меня в данном случае достаточное. Кроме того, могли завязать, чтобы мальчик не узнал, куда его привезли, где прячут. Но его нигде не прятали. Просто выехали за город, съехали на обочину и потолковали, а потом назад. Что же было скрывать?
— Игорь! А момент психологический? Они же давили на него, добивались зафиксированного на пленку признания. С завязанными глазами страшнее, легче добиться своего. Глупая игра, факт, но ведь действует, разве не так? Да, наконец, им, может быть, просто стыдно было знакомому мальчишке в глаза смотреть! Именно потому, что не Сицилия, а русские все-таки.
— Ну, в последнее, как говорится, верится с трудом. Совестливые похищением детей не занимаются.
— Да это и не похищение вовсе. Ты же статью цитировал! Похищение с корыстными целями. А здесь какая корысть? Ну пусть мстительность, озлобленность… Согласен, не украшают человека такие качества, но думали, что по-своему справедливость восстанавливают!
— Вот о чем они думали, мне еще предстоит подумать. Потому я тебя сейчас покидаю. А ты удержи мальчика. И второе. Сходи к матери, если можешь, предупреди, что он у тебя. Ведь мы не знаем, что они ей выдали. Они ее так запугать могли… И запугали, факт, раз она мне ничего не сказала. Справишься, великий дипломат?
— Уже и дипломат. Мало с меня адвоката?
— Льщу, льщу тебе, задабриваю, потому что нужен. Выручишь еще разок?
— Она спросит, что будет с мальчиком.
— С мальчиком будет поступлено по закону.
— Не очень утешительно.
— Напротив. Из-за того, что Ирина его от закона спасала, только вред, как видишь, получился.
С этим я не мог не согласиться. Я проводил Мазина и пошел в кабинет. Мальчик стоял обеспокоенный.
— Ваш друг уехал? Я слышал, как дверь хлопнула.
— Уехал.
— А я?
— Видишь ли, Толя, за то короткое время, что мы знакомы, многое изменилось. Мы теперь больше доверяем друг другу, правда?
Он кивнул.
— Тогда давай откровенно, в интересах дела. Ты сегодня поживешь у меня. А я схожу к матери, расскажу все как есть. Конечно, ей от твоего признания радости не прибудет, но все-таки лучше, чем звонки по ночам ждать.
— Какие еще звонки?
Я рассказал, что знал.
— Зачем они ей звонили?
— Наверно, требовали, чтобы ты сознался.
— А она не соглашалась?
— Как видишь.
— А звонки без слов?
— Психологическое давление, так я думаю.
— Зачем?
— Вот и поразмысли на досуге, зачем. Посиди, почитай, видишь, сколько книг на полках?
— Интересно, в колонии хорошая библиотека?
— Наверно, — сказал я предположительно. — А что тебя интересует?
— Астрономия.
«Говорят, чем ночь темней, тем ярче звезды, — подумал я. — Пронесет ли этот паренек свой свет через все испытания?»
— Погоди ты с колонией! Может быть, обойдется, В состоянии аффекта ты был.
— Я все равно скажу, что хотел его смерти.
— В таких случаях полагается говорить «дурак», — разразился я в сердцах.
— Умные в таких случаях врут?
— Что матери передать? — спросил я вместо ответа.
— Вы сами сказали.
— Хорошо. Не сбежишь?
— Куда теперь бежать?..
У Ирины глаза поблескивали сухо и отчаянно.
Это я заметил уже в доме, а вначале она снова изучила меня через отверстие в воротах.
— Опять вы?
— Да.
— Зачем?
— Ваш сын у меня.
— Он сбежал от них?!
Этой непроизвольно вырвавшейся фразой Ирина выдала себя, признала, что ночью звонили и сказали многое, но я не спешил осуждать.
— Сейчас расскажу.
Мы быстро пошли от ворот к дому, и когда она отворяла дверь, я и заметил этот лихорадочный блеск.
— Как ему удалось?
Я присел в знакомое кресло.
— Толю отпустили.
— Сами?
— Он признал то, чего они добивались.
Не понял, что промелькнуло у нее в лице, как-то дернулась щека.
— Неужели они посмели…
— Нет, нет, его не мучили, — про пощечину я говорить не стал, — его запугали, схватили среди ночи, завязали глаза, повезли за город. Вы же понимаете, он подросток.
— Да, да. Дальше что?
— Толя не трус. Он решил признаться, потому что не мог допустить, чтобы вы брали вину на себя.
— Пленка у них?
«Разве я упоминал о пленке?» Уточнять, однако, не стал.
— Пленка решающей роли не сыграет. Есть Толино заявление, датированное вчерашним числом.
Это, конечно, пришлось пояснить, чем я и занялся, но по мере объяснения чувствовал себя все более неуверенно — какое, в сущности, значение имеет цвет черта! Ведь произошло все-таки то, чего она всеми силами избежать хотела, сын открылся, он преступник, это главное, а я ей о тонкостях, связанных с чистосердечным признанием толкую.
Но, кажется, я ошибался.
— Это хорошо, — сказала она, когда разобралась.
Вполне логичные слова не понравились мне, старому глупцу. У меня иной образ этой женщины сложился, готовой собой пожертвовать, и вдруг почти радостное — хорошо! Что уж тут по большому счету хорошего! Но я вовремя одернул себя: утихомирься, карась-идеалист, участь мальчика смягчена намного, и это главное, а не твои сантименты, связанные с устаревшими представлениями о материнской любви.
— Это веский аргумент для суда.
— Теперь их пленка потеряла цену.
— Больше того, она работает против них. Похищение, принуждение! Они просто обезоружены.
И, позабыв совсем, что похитителям о добровольном признании ничего не известно, я увлекся.
— Да они и не посмеют сунуться со своей пленкой.
— Как вы сказали? Не сунутся?
Слова эти, сказанные вовсе не радостным голосом, несколько охладили мой порыв, и я вернулся к реальности.
— Я, конечно, только предполагаю.
— Плохо, если не сунутся.
— Почему плохо? — удивился я, но тут же подумал: она негодует на идиотский средневековый бандитизм, она хочет, чтобы насильники разоблачили себя. Однако мне показалось, что опять Ирина как-то не так отреагировала. Мне было трудно разобраться в мыслях этой женщины, хотя я и старался.
— Почему вы обманули Игоря Николаевича?
— Кого?
— Вы знаете. Он спрашивал вас о ночном звонке.
— А… Да, да, конечно.
— Почему же вы не сказали, что звонок был?
— Я боялась.
— Чего?
— Мальчик был в их руках.
— Они угрожали?
— А как же!
— Что они могли ему сделать?
— Да вы с луны свалились! Это же мой сын!
— Неужели вы подумали, что его могут убить?
— Я мать. Я могу все что угодно думать! Если бы вам так позвонили! Ночью, неизвестно кто…
«Разве неизвестно?»
— Вы не знали, кто звонит?
— Откуда?
— Толя узнал его даже с завязанными глазами.
— По телефону мог говорить не он.
«Вот опять! «Кто?» — не спросила. Сразу — «не он». Я больше не верил этой женщине. А ведь я старался понимать и сочувствовать ей. Конечно, мальчик считает, что она предала отца. Но тут юношеская непримиримость, инфантильный экстремизм, откуда в его возрасте разобраться в сложных отношениях взрослых? Да, Черновол представляется ему сейчас своего рода демоном-искусителем, скупщиком дум, а мать со своими жалобами на безденежье — пособником черта-текстильщика. Но мог ли мальчик осознать всю сложность отношений с Черноволом? Отец все больше терял в глазах матери, а искуситель приобретал. Однако измена ли это в прямом смысле слова? Сам муж пишет, что Ирина не знала о его занятиях. Иначе зачем наивные россказни о скачках? А не слишком ли наивные?.. Нет, не давай волю домыслам! Есть факты. Она взяла на себя вину. Сразу, без колебаний. Еще на пристани бросилась на дорогу и крикнула: «Я убила!» Вот факт, а остальное домыслы. И все-таки я уже не верил ей. А может, быть, просто не понимаю? И она может разъяснить». Но она не хотела. Сидела молча.
— Вы сказали про пленку. Вы уже знали?
— Откуда я могла знать? Зачем вы меня допрашиваете? Мало мне следователей?
«В самом деле!»
— Простите. Я не думал, что вам известно о пленке.
— Что значит — известно? Они говорят, я глотаю все, что им взбредет в голову. Откуда мне знать, где правда, а где выдумка?
И тут меня посетила «мазинская» мысль.
Конечно, Ирина не могла знать, правду ли говорят ей о пленке с записанным признанием. Но говорили правду, не на пушку брали, зачем же угрожать, а тем более расправой над мальчиком, который сделал все, что от него потребовали? Больше того, в двенадцать они уже вытолкнули Толю из машины и предупреждать — «не звони в милицию» — было бессмысленно, они же сами собирались доставить пленку в милицию? Нет, что-то не вяжется в ее словах.
Будто читая мои сомнения, Ирина сказала:
— Вам бы в моей шкуре побывать.
Слова эти произвели на меня тоже двойственное впечатление. Конечно, каждый может быть стратегом, видя бой со стороны. И я не имею права судить ее без снисхождения. Она — мать прежде всего. Но разве не сама она поставила мальчика под удар, проболтавшись этому Лукьянову?
— Если бы вы не рассказали Лукьянову про Анатолия, они бы не тронули мальчика, — не удержался я от упрека.
— Лукьянову? Это он вам сказал?
— Что вы! Как он мог мне сказать! Я что, в контакте с преступником, по-вашему?
— Вы его не знаете?
«Опять сдвиг… или притворяется?»
— О чем вы говорите?
— Это же брат Марины-Соковыжималки, а вы их друг!
Я потер виски пальцами.
«Нет, не сдвиг… Вот откуда эта проклятая фамилия, что не пробилась вовремя сквозь память. Ну да… Девичья-то фамилия Мариночки Лукьянова. А я уже к Купченко привык. Значит, это его я с чемоданом у лифта встретил? Ну и ну!»
— Я этому мерзавцу про Толю ни слова не говорила!
— Не говорили?
В голове стучало, и разобраться, где правда, где ложь, я был просто не в силах.
— Хорошо. Вам теперь об адвокате нужно подумать, — сказал я, сознательно меняя предмет разговора.
— Я думаю.
— Нужно убедительно показать психологию ребенка.
— И вывернуть наизнанку мое грязное белье?
— Зачем вы так? Правду говорить придется. Ведь когда вы вину на себя брали, вы уже раскрыли многое.
— Тогда я хоть пострадавшей была. А сейчас?
Не спрашивая на этот раз разрешения и мне не предлагая, Ирина пошла к своему шкафчику. Звякнуло горлышко о стопку. Потом глоток. Потом второй.
— Ничего, мы еще повоюем.
— С кем?
Она посмотрела на меня, не ответила, дождалась, пока чуть порозовели щеки, и спросила:
— А Толя, значит, не пришел?
Вопрос был в лоб. Для того она и выпила, чтобы решиться на него, но и для меня он был трудным.
— Видите ли…
Мне не хотелось бить наотмашь, я хотел смягчить, сказать, что мальчику целесообразнее побыть у меня, что так посоветовал Игорь Николаевич и еще что-нибудь в духе «святой лжи».
Но Ирина пресекла:
— Только не врите.
— Ну, знаете…
— Знаю, что в белье вы уже заглянули. С помощью сыночка. Он сам решил не приходить, сам, я знаю. Так?
— Да.
— Хм!
И снова шаги к шкафу.
— Значит, не отмолила…
— Что?
— Говорю, не отмолила тем, что на себя взяла, жестокий сынок. А отец был мягкий.
«А если он не в отца пошел?..»
— Как же он вас проинформировал?
«Проинформировал» он нас жестко — предала отца. Но этого я сказать просто не мог, я обязан был об их будущем думать, а их впереди трудное ожидало, раны не скоро заживут, кровоточить будут, и я не имел права на них соль посыпать.
— Вы сами говорили, мальчик любит отца.
— А я его со свету сжила?
— Так он не говорил.
— А что же он говорил?
В ее голосе появилась пьяная настойчивость.
— Толя считает Черновола человеком, погубившим вашу семью.
— Поэтому и убивать бросился?
Тут только я сообразил, что они с матерью с тех пор не виделись.
— Он бросился на Черновола, когда тот ударил вас.
Кажется, это прозвучало удачно.
— Толя вам так сказал?
— Да.
— Для суда это хорошо. За мать вступился. Тем более экспертиза побои подтверждает.
— А сами вы разве ему не верите?
— Почему не верю? Но не за меня он его убить хотел.
— Толя не думал убивать.
— Это он тоже написал?
— Да.
— И это умно. Я даже не ожидала, он ведь неуправляемый. Я боялась, что он на суде хвалиться будет.
Я не мог понять эту женщину. Раньше, когда взятая вина на ней лежала, Ирина к сыну относилась мягче, а теперь, когда сын попал в беду, она вопреки здравому смыслу говорила о нем отчужденно, холодно, почти враждебно. Но характер сына она представляла правильно!
— Он рад смерти Черновола, но в заявлении таких слов нет.
— Писать вы ему помогали?
Чужих заслуг я брать на себя не люблю.
— Нет, Игорь Николаевич.
— Хоть умного человека послушался, дуралей.
«Ну почему так? Неужели потому, что мальчик любовника с пристани сбросил? Да и ее столкнул своим признанием с крохотного пьедестальца гордости, самопожертвования?.. Ужасно, но, видимо, именно так. Мальчик не дал ей искупить вину».
От этой мысли мне не по себе стало. И снова Ирина поняла.
— Думаете, я собственного ребенка не люблю? Глупость какая! Да я всегда о нем только, чтобы он человеком стал.
— Он стал человеком, — сказал я убежденно.
— В вашем понимании.
— А в вашем?
— Мало стать человеком, нужно иметь возможность жить, как люди.
— Я вас не совсем понимаю.
— Понятно яснее ясного. Он о чем мечтает?
— По-моему, он любит физику, астрономию.
— Вот-вот. Он и мне уши Лапласом прожужжал. Когда французского короля вели на казнь, тот спросил, что слышно об экспедиции Лапласа, верно?
— Вы ошиблись. Людовик Шестнадцатый интересовался пропавшей экспедицией Лаперуза.
— Ну, пусть Лаперуз. Все равно физмат больше чем на полторы сотни в месяц не потянет. А за полторы сотни тебе никто не скажет, что звучишь гордо.
Что я мог ответить!
— Сейчас все его мечты под угрозой, а вы о зарплате.
Она будто опомнилась.
— Да, да. Дура я, конечно, дура. Но вы не думайте. Я для него все сделаю. Вы даже не представляете, что я для него сделаю. Он будет на своем физмате, и все эти компьютеры у него будут. Я найму адвоката. Адвокат докажет, что мальчик не хотел. Даже меня не посадили. Вы сами говорили, что меня могут совсем очистить, как несчастный случай… А мальчик за меня вступился. Какой хороший человек ваш Игорь Николаевич! А Толя не пропадет. Я все сделаю. Пусть он не беспокоится. Я его у черта с рогов сниму. Я эту сволочь, что мне грозили, в бараний рог… Плевала я на них, не на ту напали. Этот номер не пройдет.
Меня точно хлестнуло. Она повторила слова Черновола, которые слышал Анатолий.
— Какой номер?
— Что?
— Какой номер не пройдет?
— О чем это вы?
— Вы сказали, номер не пройдет.
— Ну и что? Не придирайтесь к словам. Так говорится, и все. К чему вы прицепились?
«В самом деле! Случайное совпадение…»
— Извините. Я верю, что вы все сделаете для Толи, да я уверен, к нему все с пониманием отнесутся.
— Я добьюсь.
— Не волнуйтесь и не обижайтесь на сына, вы еще поймете друг друга.
От матери я отправился к сыну.
«Челночная дипломатия» — вспомнился газетный термин, но вообще-то было не до шуток. Я опасался, что не найду мальчика на месте.
К счастью, тревога не оправдалась. Возможно, он уже чувствовал себя под арестом или дорожил данным словом, но Толя был на месте, сидел в моем кресле и читал «Мысли» Паскаля. Невольно я улыбнулся. Ситуация разительно отличалась от той нервозной атмосферы, что господствовала в доме у матери. Толя выглядел спокойно, хотя я, конечно, несколько преувеличивал.
— Как мысли?
— Мои или Паскаля?
— И те и другие.
— У Паскаля я не понимаю многое. Я не знал, что он был верующий. Ученый и верующий, разве это совместимо?
— Не он один…
— Я знаю. И про Павлова говорят, но я не понимаю, неужели они не видели? Еще древние греки считали, что мир создан плохими богами. Но то же заря человечества. Давно пора логично понять, что если мир плох, то какой же бог его мог создать?
— По-твоему, бог должен быть добрым?
— Нет! Это старухи-богомолки так думают, все выпрашивают у него чего-то…
— Так в чем же дело?
— Мир не плох. Только много нецелесообразного, случайного, а следовательно, он не мог быть сознательно создан.
— Ты, брат, философ.
— Безобразий много. Вот если бы мир Черновол создавал, я бы поверил… А в бога — нет. Очень несовершенная и ненадежная конструкция. Нет, Дарвин ближе к истине, это природа, а не бог.
— Знаешь, Толя, у Достоевского был такой персонаж, капитан Лебядкин, он говорил — игра природы, а не ума. Правда, это он о старой России…
— Как будто Америка лучше!
— Ну, кто это говорит!
— Да сколько угодно. У нас в классе, знаете, сколько на «штатском» помешаны! Даже девчонки на платьях «Ю. С. нэйви» вышивают. Знаете, что это?
— Знаю. Военный флот.
— Черновол тоже фирмовый ходил… Вы мать видели? — перешел он вдруг.
— Видел.
— Ну и что?
— Обижается, что ты не пришел.
Я думал, мальчик скажет что-нибудь резкое, но он промолчал.
— Рада, что ты от них вырвался.
— Чтобы в тюрьму загудеть?
— Подожди ты с тюрьмой! Расскажешь, как все дома было, как этот человек зло в семью принес, чем поплатиться пришлось, и поймут тебя. А на себя наговаривать не нужно. Уверен, если бы ты знал, что он утонет, ты бы сто раз подумал, прежде чем на него бросаться.
— Это вы точно, — отозвался мальчик с горечью, — мог и струсить.
— Да прекрати ты! Расправа человека не украшает.
— Ладно. Я думаю, вы правы. Суд не может не понять, что он по заслугам получил.
— А я, Толя, не могу понять, чего эти подлецы, что тебя захватили, добивались. Они же должны были соображать, что за такое похищение самим отвечать, придется.
— Они матери мстят.
— Мы говорили. Но почему? Они ж ее и не знают толком? Да и как они узнали, что именно ты столкнул, тоже вопрос. Мать говорит, она не рассказывала…
— Ей отказаться ничего не стоит.
— Лукьянов был у вас?
— Почему бы и нет?
— Сам ты его не видел.
— Я же в колхозе был.
— Да, верно.
Наверняка этот тип приходил после исчезновения Черновола. И мать проговорилась. В растерянности, конечно, стремясь себя обелить. Потом пожалела, хватилась, но поздно уже, те воспользовались оплошностью. Чтобы мстить?
Да, получалось почти логично, но не больше, все-таки не Сицилия, не горцы-кровники…
«Интересно, отдали они уже пленку в прокуратуру?»
— За что же такая месть?
— Он мне вслед крикнул. Иди, говорит, и все мамочке расскажи!
— Ты об этом Игорю Николаевичу не сказал.
— Разве это так важно?
— Видишь ли, Толя, у Игоря Николаевича свой подход, профессиональный. Я не всегда понимаю ход его мысли. А он, пока все не прояснится, держит мысли в голове. Но я знаю, что для него любая мелочь важна. Вернее, нам с тобой что-то мелочью кажется, а для него это важная деталь. Нужно ему эти слова передать. Заодно узнаем, как они пленкой распорядились.
— Узнайте!
Несмотря на весь стоицизм, мальчик, конечно, ждал развития событий отнюдь не равнодушно. Снова мне его жалко стало.
Искать Мазина, как всегда, оказалось делом нелегким. Я позвонил Сосновскому.
— Игоря мне найти не поможете, Юрий Борисович?
— В данный момент затрудняюсь.
— Донос на мальчика получили?
— Пока нет.
Я глянул на часы.
— Что-то тянут похитители. Полдня уже прошло.
— Я думаю, они нам вообще ничего не передадут.
— Вы так думаете?
— Игорь Николаевич тоже…
Со мной он таким предположением не делился.
— Толя у вас?
— Да.
— Здорово нервничает?
— Держится молодцом.
— Передайте, пусть так и держится.
— Обязательно, — ответил я.
Конечно, Сосновский сказал так не просто из желания поддержать мальчишку, наверно, они с Мазиным говорили о чем-то, чего по телефону, да еще лицу случайному, не скажешь. От надежды на лучшее мне стало легче.
— Привет тебе от следователя.
— Ого! Уже и следователь есть! Заработала машина?
— У меня впечатление, что еще мотор прогревают.
— Зачем им спешить! Куда я денусь…
Тут я себя по лбу ладонью хлопнул. Главного-то, ради чего звонил, не сказал. Отвлек меня Юрий своим оптимизмом, а я обрадовался и забыл.
Пришлось снова набирать номер.
— Юрий Борисович! Склероз! Я, собственно, хотел сказать, у мальчика сложилось впечатление, что похитители руководствовались явным озлоблением против матери.
— Игорь Николаевич из этого и исходит.
— Ах, так! Ну, простите еще раз.
«В самом деле! Разве мы не говорили об этом…»
Я еще стоял у телефона, когда раздался звонок в дверь. Было это неожиданно и в общем-то не вовремя. Между прочим, тоже одна из примет нынешней цивилизации: на дверные звонки люди стали реагировать нервно. Раньше было не так. Случалось, радовались неожиданному «вторжению». Теперь принято договариваться, оповещать заранее. Что-то полезное при нашей занятости в этом, конечно, есть. Но и потери налицо. С одной стороны, телефон позволяет визиты регулировать, целесообразнее организовывать время, с другой, вроде бы и не вперед ушли, а к тем временам, когда незваный гость считался хуже врага. Короче, гостеприимства поубавилось. Вот и я отправился в прихожую, подавляя неудовольствие.
Впрочем, если бы я знал, кто ждет меня за дверью, я бы вообще не пошел открывать, попытался бы спрятаться, подобно гоголевскому герою.
Я до сих пор не привык спрашивать, кто звонит, за что не раз подвергался внушениям со стороны жены. И вот оказалось, что зря жену не слушался. Все-таки хоть несколько мгновений было бы на подготовку, психопрофилактику, чтобы не выглядеть по-дурацки. А именно таким, беспомощно-растерянным, я не только выглядел, но и ощущал себя.
Явилась «милая Мариночка».
В руке она держала папку, схваченную с трех сторон змейкой-молнией. Но папка мне ничего не сказала. История с письмом сдвинулась в моем сознании за эти дни, особенно за последние часы в отдаленное прошлое, и я теперь увязывал Марину исключительно с негодяем братом и с Толей, который сидел сейчас в моем кабинете. Глупо, но мне в первую минуту в ее приходе померещилась непосредственная угроза мальчику. Я испугался, отсюда и вид соответствующий.
Марина между тем смотрела на меня с недоумением.
— Что с вами, Николай Сергеевич? Нездоровы? Слава богу, на жару сослаться можно было, что я и сделал.
— Погода, сами видите… Сердце пошаливает.
— Сердце нужно беречь, — сказала она назидательно, с учительской интонацией.
— Да, да, конечно, — согласился я, стараясь собраться и сообразить, как повести себя, а главное — не допустить их встречи с Толей.
— Я вам не помешаю? Я на секундочку, Николай Сергеевич.
И не проходя в квартиру, куда я, впрочем, и не удосужился ее пригласить, прямо у полуприкрытых входных дверей она быстро дернула молнию, раскрывая папку с бумагами.
«Хоть бы Толя не высунулся», — все еще думал я о главном, не понимая, что она, собственно, от меня хочет.
— Вы же обещали… Вы не переменили своего мнения?
— Что это?
— Письмо. Вы обещали подписать. Помните?
«Так вот зачем она здесь!»
— Конечно, конечно, помню.
Опасения за Толю сразу поубавилось, но другая трудность возникла. Велик был соблазн подмахнуть не глядя и избавиться от посетительницы одним росчерком пера. Однако как же не глядя? Не много ли уже не глядя сделано! Тем более что лист с текстом был другой, я по бумаге видел, не тот, что я у нее дома читал. Да и вот так, в прихожей, не пуская в квартиру, все-таки неудобно, смешно даже. Сочтет, из ума старик выжил.
Это «пожалуйста» я добавил после мимолетной паузы, колебания, но какая-то вина в нем прозвучала, уступка, и Марина ее очень чутко уловила.
— Спасибо. А то смотрите на меня, как на медузу Горгону. Я даже глазам не поверила, вы ли это?
Тут она ошиблась, перегнула. Не нужно было про Медузу, невежество всегда меня раздражает.
— Не медуза Горгона, а горгона Медуза.
— Что?
— В этом словосочетании имя собственное не горгона, а Медуза. Одну из горгон звали Медузой. Ее и должен был убить Персей. А нынешние медузы — совсем другое, не горгоны.
Вот тут она в самом деле глянула на меня как на выживающего из ума.
— Да какая разница, Николай Сергеевич!
Для меня разница была, потому что лишний раз по носу щелкнуло — плохо учил, плохо, хотя и не мифологию античную читал вовсе. В данную минуту, однако, мы не на острове горгон находились, а в моей прихожей стояли, и я не в зеркальный щит Персея посматривал, а в настоящее зеркало на стенке, в которое видел дверь в кабинет, и соображал, сумею ли провести свою горгону мимо Анатолия незаметно. Было, в общем, крайне неприятно.
Не знаю, слышал ли разговор Толя, но пока он свое присутствие обнаруживать не стал, и я провел гостью в гостиную без помех.
— Вот, — протянула она бумагу. — Вы уже читали…
Заметно было, что Марине не хочется, чтобы я перечитывал письмо, но раз уж не подмахнул его сразу, следовало прочитать.
Я надел очки.
Текст письма я прочитал дважды. Первый раз просто читая и сравнивая с черновиком, который в общих чертах помнил неплохо. Второй раз я читал, чтобы выиграть время, проклиная собственную слабохарактерность.
Нет, мне не подсунули нечто противоположное тому, что было написано прежде. В общем и целом все соответствовало. Заведомую ложь подписать не предлагали. И все-таки нынешний вариант был другим. В нюансах, в отдельных формулировках. Трудно даже сказать, в каких. Но теперь текст стал напористее, требовательнее, он уже не столько защищал, сколько настаивал. Вместо «пожалейте хорошего человека!» звучало «не сметь!». А факты те же — зафиксированные официально заслуги и достижения. Однако призваны они были перекрыть все остальное, не защитить, а оградить. Раньше те же факты как смягчающие обстоятельства выглядели, а теперь как индульгенция, на все времена отпускающая грехи.
Я положил письмо на подоконник — читал у окна, потому что комната не очень светлая, затененная, — и невольно совсем по-мазински пробарабанил пальцами по гладкой доске.
— Вот у меня ручка.
Марина предусмотрительно протягивала заранее припасенный фломастер.
«Хочет, чтобы подпись солиднее выглядела».
И почему даже в простых вещах так трудно дается принципиальность!
Я взял фломастер и этим снова уступил немного.
«Не давит ли на меня братец-мафиози? Она же о его выходках наверняка не знает. Это же из разных опер — письмо и семейство Михалевых. Нет, не разные… Разные. Все можно связать длинными нитками! Мазин бы подошел юридически. Разве, подписывая, я делаю незаконное? А совесть? Но буква закона… Какая буква? Я не юрист. Разве я ее сужу? Себя ты судишь, Николай Сергеевич! В свою защиту письмо подписываешь, вот как! Выходит, одной рукой мальчика в кабинете укрыл, а в соседней комнате другой рукой сестру его похитителя, темного дельца, выручаешь? И не ведаешь, что творишь?!»
— Извините, Марина, я не могу подписать.
Не преувеличивая, скажу, у нее во взгляде что-то гневное сверкнуло. Не учитель сейчас перед ней стоял, а нашкодивший и трусливый хулиганишка.
Но гневу волю она не дала. Напротив, процедила холодно и презрительно, будто и бунт мой предвидела.
— Кажется, я вас понимаю, Николай Сергеевич.
«Да ничего вы не понимаете!». — хотелось мне крикнуть. Протянув назад фломастер вместе с бумагой, я будто вышел из гипнотического состояния, почувствовал не только облегчение, но и прилив сил. Однако и я постарался сдержать себя. Слишком широкая пропасть между нами уже обозначилась, через нее никакой крик не долетит, ясно было.
— Я рад, если вы понимаете.
— Но я не так понимаю, как вы представить хотели бы.
Бумага и фломастер зависли в воздухе. Марина не спешила брать их, наверно, ей доставлял удовольствие этот мой жест, по правде говоря, не столько решительный, сколько просительный, — возьми, мол, и разойдемся по-хорошему. Но так я внешне выглядел, по инерции, а чувствовал уже иначе.
— Ничего я представить не хочу. Возьмите письмо.
Марина рывком дернула бумагу и начала засовывать в папку. Теперь было видно, что и она нервничает.
— Вы хотите представить себя принципиальным человеком, а на самом деле испугались. Ветер, видите ли, не с той стороны подул.
— Да чего же мне бояться?
— А чего премудрый пескарь боялся? Только не помогла ему премудрость.
«Интересно, про пескаря заранее она заготовила? Скорее всего. Все-таки мозг учительский, на подготовку рассчитан, не на экспромт. Хорошо же я в ее глазах выглядел…» Обидно было. Пусть по-глупому, но я ей искренне всегда симпатизировал, а она меня вот как видела! Даже это, сегодняшнее, учла и подготовилась напоследок, как говорится, не в бровь, а в глаз выдать. Только немного ошиблась. Не премудрый я пескарь, другая рыба — карась-идеалист. Но достаточно, однако…
— Я прошу вас в таком тоне со мной не разговаривать.
Сказал, услышал себя и снова осудил — ну что за книжная фраза, вычитанная, заученная… Марина задернула молнию.
— Поговорили уже, прощайте. Пусть ваше дезертирство на вашей совести останется. Да вряд ли вы отсидитесь.
Ну это слишком!
— Неужели вы, Марина, и в самом деле никакой вины за собой не чувствуете?
— Мне рефлексировать некогда. Мне нужно дело спасать.
— Дело?
— Да, дело. Потому что не лиц отдельных атакуют, как это газеты представить стараются, а принципы, платформу.
— Какую платформу, Марина?
— Ту самую, на которой и вы безбедно всю жизнь проехали. А теперь в кусты… Желаю успеха. А мы еще поборемся. У меня духу хватит, будьте уверены.
Тут во мне сдвинулось.
— Вы вообще крепки духом. И брат ваш?
— Какой еще брат?
Она решительно перешла на тон высокомерный.
— Тот, которому вы ценные вещи на сохранение передали. Мне, между прочим, если не отсижусь, как вы выразились, укрывать нечего будет.
— Вот вы как заговорили! Ну что ж… Теперь все одинаковые. Хорошо, что у меня брат есть. Он, правда, гуманитарные предметы не преподавал, он трудяга, вкалывал всю жизнь, но зато на него можно в трудный час положиться.
— Вы уверены? — сказал я с интеллигентским сарказмом и опять забежал вперед своей мысли. Ведь если брат так за Черновола погибшего горой стоит, то уж живую сестру в самом деле в обиду не даст. Кажется, подводят нервы, успокоиться нужно.
И, не дожидаясь ее ответа, я подошел к аптечке, где лежало нужное лекарство. Аптечку эту, подвесной ящичек ручной работы, сделал когда-то в подарок моему отцу друг, столяр-краснодеревщик. Так сделал, что она и поныне гостиную украшала, скрывая за резными нарядными дверцами, увы, не столь праздничное свое содержимое.
И еще была мысль — увидит меня с таблетками, уйдет наконец. Ну о чем нам говорить и спорить?
Но Марина, хотя и стояла с папкой в руке, готовая выйти, не вышла, видно, слова о брате задели.
— А что вы, собственно, к моему брату имеете? Чем он вам не понравился? Я ему свое передала, не думайте.
«Неужели испугалась, что донесу?»
От такой дикой мысли совсем тошно стало.
— Не беспокойтесь. Я не об имуществе вашем, а о том, что ваш брат жестоко и даже противозаконно поступил с подростком…
— Каким еще подростком?
— К сожалению, с тем самым, которому и мы кровь попортили.
— Что за выдумка?
«Опять увлекся! Зачем я о Толе? Он же слышит, наверно. А она так уверенно возмущается!»
— Извините, Марина, я лекарство принять должен.
И я на кухню за стаканом пошел и за водой в надежде прекратить тягостную сцену. Но ей как вожжа под хвост попала. Постепенно я сообразил, что тут не поединок идей или взглядов хотя бы, а примитивное чувство опасения вырвалось — что это я о брате, чем это грозит?..
А примитивные чувства, между прочим, недооценивать не стоит. Иногда они точнее высоких, они ведь на первоначальный инстинкт опираются, на главное — самосохранение, а не на категорический императив.
Проходя мимо кабинетной двери, я прислушался. Там вроде бы тихо было. С облегчением открыл кран, налил в стакан немного воды, запил лекарство и хотя знал, разумеется, что подействует не сразу, все-таки легче себя почувствовал и вернулся.
И тут же хуже стало.
Марина сидела на диване, положив папку рядом.
— Нет, я так просто не уйду. Вы мне объяснить должны.
— Что?
— Инсинуации.
Всегда меня удивляет, как легко и охотно недалекие люди пользуются заграничными словами. Наверно, потому, что в них затемнен первоначальный смысл. Не знает человек толком, что слово означает, вот ему и легче куцую мысль в форму образованности облечь. И с другим, подобным себе, легче сойтись на взаимном… Хотел сказать непонимании, но спохватился вовремя. Именно понимании. Не слова, конечно, а друг друга. Эта тарабарщина — пароль своего рода, вроде легендарного славянского шкафа. Продается? Ну, еще бы! Инсинуация? Нет, диффамация.
— А что, по-вашему, слово это означает? — спросил я.
— Хватит меня учить!
— Сволочь.
Это всем понятное слово произнес третий человек.
Оба мы обернулись, она, пораженная — в удивлении, я растерявшись, хотя ни теряться, ни удивляться мне не следовало. Готовым нужно было быть. Еще с того момента, как я Марину в гостиную пригласил. Что же делать было?
— Толя! — сказал я просительно, но он не внял.
— Сволочь ваш брат.
— Ах, вот что!
Пожалуй, это был торжествующий визг, хотя я не уверен, что любимый мной язык такое сочетание допускает. В самом деле, визг больше низменный страх характеризует, ну пусть радость глупую, а торжество, напротив, почти всегда возвышенно. Но вот совпало и то и другое и выплеснулось вполне естественно. Визг этот и паническим оказался — ведь неожиданность вышла весьма неприятная, но, с другой стороны, и для торжественных труб место нашлось. Разоблачила она меня по-своему, вот так…
— Вот оно что!
В этом повторе трубы обрели явное превосходство. Паника улеглась, торжество «возвысилось.
Но Толя этого не заметил или проигнорировал.
— Я за свои слова отвечаю.
Мне его тон детство напомнил. Тогда среди ребят чувство ответственности процветало. Ведь с реальными вещами дело имели. Если бомба — значит, бомба, а если кусок хлеба, так жизнь. За большинство слов отвечать приходилось.
Но вот и современный паренек отвечает.
— Да как ты смеешь! Ты почему не в школе?
Нет, торжество неполное получалось. Иначе откуда такая нелепость?
— Потому что каникулы, — сказал я.
— Вы это подстроили!
— Это ваш брат подстроил, — пояснил Толя. — А в школу к вам я не вернусь. Я в ПТУ иду.
— Какой наглый! Там тебе и место!
Ситуация была сумбурной, но в ней и юмор пробивался.
— Побойтесь бога, Марина! Сколько раз вы учащихся за ПТУ агитировали!
— Не пришивайте мне… Скажите лучше, как он у вас очутился?
— Довольно просто, хотя и печально. Толя здесь вынужденно. У мальчика большие трудности в семье, а ваш брат, не знаю почему, решил ими воспользоваться… Короче, спросите у него сами.
— Как я жалею, что пришла сюда.
— Я тоже не рад, но, может быть, это и к лучшему.
— Будьте уверены, всем вашим инсинуациям, — она повторила слово твердо и с нажимом, — я ни на грош не верю.
— Спросите брата.
— Спрошу. Но вы нас не потопите.
Я бросил невольный взгляд на Толю. Неужели намек? Тот пожал плечами.
— Пусть несет свою пленку.
— Какую еще пленку!
Никакого актерства в голосе Марины не было. Было озлобление. А его-то имитировать труднее всего.
«Она не знает. Да и зачем посвящать в такие дела?» Но Толе не до логики было.
— Не знаете? Все врете!
— Что? Сопляк! Да как ты смеешь… Я тебя…
— Ничего вы мне не сделаете.
— Я тебя… в милицию.
Он рассмеялся.
— Прекрати свой дурацкий смех!
Я понимал, почему он смеется. А она не понимала, следовательно, не знает. Но тем настоятельнее, была необходимость прекратить происходящее. Я слышал, как смеялся Толя, которому совсем не до смеха было, и перепугался.
— Марина! Прошу вас, уйдите. У мальчика нервный срыв быть может.
Она смерила нас презрительным взглядом.
— Да вам обоим лечиться нужно. Но с этим хулиганом я еще посчитаюсь. Это ему даром не пройдет.
— Ради бога, не нужно. Уходите. Вам брат все расскажет. Я вижу, вы не знаете правды.
— И знать ничего не хочу! Ваша правда мне не нужна. Хватит, наслушалась. Спасибо за последний урок, дорогой учитель. Всех вам благ!
Хлопнула дверь в коридоре.
— Толя, успокойся.
Мальчик стоял отвернувшись, прижавшись лбом к оконному стеклу.
— Она в самом деле ничего не знает, Толя.
— А это кто?
Он указал пальцем за окно.
Я тоже посмотрел вниз и увидел почти под окном машину. Возле машины плотный человек стоял в напряженной позе, повернувшись к углу нашего дома. Так обычно выглядят люди, с нетерпением ожидающие кого-то. Вот и он вышел из машины и смотрел нетерпеливо в сторону, откуда должна была появиться, пройдя двор, Марина.
Тут она и возникла, как теперь говорят. А человек шагнул ей навстречу. Слов не было слышно, но смысл улавливался легко, он наверняка упрекал ее за задержку.
Толя этого человека знал хорошо, даже слишком, я бы сказал, и мне он был известен, как-никак недавно видел. Это, конечно же, был Лукьянов.
— Вместе приехали, — сказал Толя.
В этом он явно умысел предполагал, но я, напротив, убедился, что оба здесь оказались, о мальчике не помышляя, она вообще ничего о похищении не знала, а брат о том, что мальчик может в моем доме находиться, не ведал.
Нет, не знали, однако очевидно было и другое, теперь знают.
Узнавали у нас на глазах. Не успел он сесть в машину, как Марина на него обрушилась с ходу, живо заговорила, размахивая папкой.
Брат сначала удивился. Какое-то время он выглядел приторможенным, будто известие его сковало, но ненадолго. Вскинул вдруг голову и теперь уже не на угол уставился, а по окнам взглядом прошелся. Но где мое, не знал, и нам с Толей прятаться за гардину не пришлось. Что, впрочем, было бы бесполезно, ибо произошло совсем непредвиденное. Лукьянов повернулся к сестре и принялся допрашивать ее с пристрастием. Не понял, охотно ли она отвечала, но он своего добился. Марина сказала нужное, и нетрудно было догадаться, что именно. Мой адрес. А что же еще, если он посадил ее в машину, а сам решительно двинулся к дому.
— Толя! В кабинет.
— Нет уж.
— Толя, я прошу.
— Я сам с ним говорить буду.
— Мальчик! У меня сердце больное.
А лифт тем временем остановился на площадке.
— Пожалуйста, Толя.
— Ладно. Но если что…
— Придешь на помощь.
Продолжать спор времени не было. Я подтолкнул его в кабинет, прикрыл дверь и пошел на требовательный длинный звонок.
Почему-то люди, хозяйничающие на транспорте, всегда наделены чувством превосходства. Ведь еще на конных станциях смотрители хамили и унижали проезжающих. А теперь, когда в одну машину столько лошадиных сил заложено, и амбиции возросли соответственно. Вот я и ехать никуда не собирался, а он на меня смотрел так, будто не он ко мне в дом врывается, а я у него грузовичок клянчить пришел.
— Хорошенькое дело затеяли!
С этого он начал, появившись в дверях.
— Здравствуйте, — сказал я.
— Ну, здравствуйте, если вам это надо.
— А вам что надо?
— Не валяйте ваньку.
— А кто вы, собственно, такой?
— Знаете. Виделись. У сестренки.
— Но в гости я вас не звал.
— А я не в гости. Я у вас и порог не переступлю.
Он действительно оставался на площадке, пружиня и раскачиваясь на крепких коротких ногах.
— Что же вам нужно?
— Это вам нужно знать! Думаете, я не знаю, кто у вас прячется?
— У меня никто не прячется.
— Меня не обманете! Мне Марина сказала.
— Если вы про мальчика, то он у меня. Я не скрываю.
— Про мальчика! Не мальчик он, а малолетний преступник, вот он кто!
— А вы?
— Что?!
— Вы кто такой? Как ваши действия расценивать? Какое вы право имели человека среди ночи хватать?
Лукьянов дернул ртом, будто собирая слюну, чтобы плюнуть. Интересно, куда? На пол или на меня прямо? Говорят, есть племя в Африке, где плевок за дружелюбие почитается. Но этот человек был не из того племени. Он сдержался и слюну проглотил. Если бы Лукьянова в эту минуту увидел приветливый дикарь, он бы заключил, что проглотивший слюну человек относится ко мне крайне недоброжелательно, И не ошибся бы.
— Вот он что вам напел. А зачем его хватали, он сказал?
— Да.
— Все сказал?
— Все.
— Интересно.
— Что интересного? У вас же запись есть.
— Есть. Так что прячьте его — не прячьте, не спрячете.
Я, признаться, хотел откликнуться просто, предложить братцу катиться на все четыре стороны или даже подальше, потому что кассете его копейка цена, и мальчик во всем уже признался, но именно наглость Лукьянова сдерживала меня. С сестрицей намаялся, и в новые отношения вступать сил не было. А жаль. Потом оказалось, что некоторую ошибку я допустил, воздержавшись от грубости.
Опросил только:
— Все у вас?
— Я предупредил.
— Спасибо.
Что было еще говорить! А он стоял, покачиваясь, хотя и не пьяный; видно, манера такая была.
— До свидания.
— Погодите. Вы зачем его здесь держите?
Мимо нас неторопливо прошла молодая женщина с сумкой, пошла вверх. Видно, прочитала, что на верхние этажи ходить пешком полезно, сердце тренировать. Жаль, я всю молодость внизу прожил, наверно, сейчас не теснило бы слева.
— Я вам объяснений давать не собираюсь.
И я потянулся к дверной ручке, чтобы покончить с препирательствами.
— Погодите, — повторил Лукьянов, меняя тон. — Вы мальчишку в самом деле прячете? Жалеете? Вот этого я не ожидал.
— Почему прячу? Он сам домой не хочет.
— Не хочет? Знаю. С мамой не в ладах.
— Послушайте…
— Не нужно, не нужно. Думаете, я ему враг? Я ведь кассету куда следует не переправил.
Если бы не недавний разговор с Сосновским, я бы Лукьянову не поверил. Но он говорил правду.
А вот почему, почему сам тон его изменился и вместо злобы сочувствие прозвучало, этого я понять не мог. Подумал только — не все же люди отъявленные мерзавцы!
Мысль, конечно, тривиальная. И неоспоримая. Далеко не все. Наоборот, подавляющее большинство людей вовсе не мерзавцы. Однако «не все», увы, еще не означает «никто», что часто забывается. Есть мерзавцы, есть, никуда не денешься, хотя внешне они обычно очень похожи на всех остальных. Никакой униформы не носят, не говорю уже о клейме или рваных ноздрях. И опознать мерзавца на глаз бывает трудно, особенно если сам не такой.
Трудно, но голову все-таки на плечах иметь не мешает. Пусть интуиция дело тонкое, однако в голове-то у меня необходимая предварительная информация была, знал ведь и о похищении, и о том, что отец Анатолия с Лукьяновым был связан и погиб… Вот эту информацию и следовало прежде всего в мозгу переработать, а я, как павловская собака на звонок, на фальшивую интонацию клюнул.
Да, не все мерзавцы. Но отдельные, нетипичные, как мы говорим, существуют, и один из них стоял передо мной. Именно нетипичный, отдельный. Я, между прочим, повторяю эти слова без всякого сарказма или юмора, Потому что мерзавец мерзавцу тоже рознь и далеко не каждый из них убийца. А передо мной стоял такой именно, то есть в полном смысле «отдельный», только клейма он, конечно, на лбу не носил, и я не понял, насколько человек этот опасен, как говорится, рассиропился, поверил в его «смягчение». А что, если он выбросит свою дурацкую пленку? Это же на судьбу мальчика повлияет положительно, одно чистосердечное признание останется.
— Я верю, что вы не враг. Да и какой толк в мести подростку! Черновола вам не вернуть, а мальчишка и так настрадался.
— Настрадался? — переспросил Лукьянов.
Слово это произнес он со странной какой-то интонацией, будто не совсем понимал, что оно значит.
— Он же отца лишился.
— Ага.
— А вы с ним так…
— Не одобряете?
— Да разве можно?
— Все можно.
Тут он свое кредо высказал, но я его не впрямую понял, а отнес за счет полемического задора.
— Не горячитесь!
— Да нет. С чего вы? Значит, у вас он. Дрожит небось?
Толя не дрожал, но думаю, я не соврал, когда сказал Лукьянову:
— Нужно понимать его положение.
— И понять можно.
Я обрадовался.
— Значит, не будете отсылать пленку?
— Зачем отсылать?
— Спасибо! Это очень хорошо.
Лукьянов усмехнулся.
— Я лично завезти собирался.
— Да что ж вы за человек такой!
— А о неотвратимости наказания слыхали?
Кажется, он подсмеивался, но ради мальчика я готов был стерпеть.
— Толя уже наказан.
Лукьянов сменил насмешку на милость.
— Ну, ну… Что вы меня за изверга держите? Конечно, пацан моего друга убил. Но правильно, человека не вернешь. Я подумаю. Ладно?
— Что вы имеете в виду?
Лукьянов простодушно развел руками.
— Как лучше сделать.
«Он грубый, но в душе человек не злой». А простодушный-то был я, а не он.
— Давайте так, — предложил братец. — Я подумаю, а вы не бойтесь.
— Сколько ж вам на размышление нужно?
— Недолго. До завтра. Если надумаю, завтра вам эту пленку завезу. По рукам?
— По рукам? Значит, и я для вас что-то сделать должен?
Сознаюсь, я испугался, что он попросит подписать все-таки письмо, и, стыдясь, прикинул, не согласиться ли, все-таки о мальчишке пекусь. Но Лукьянов тут же пристыдил меня.
— Мне от вас ничего не нужно. Одно пожелание — пусть парень здесь заночует. Они с мамашей, объединившись, что-нибудь глупое придумают. Против меня. И тогда хочешь не хочешь, понимаете?
В словах его мне послышался резон. В самом деле, пусть Толя еще побудет. Вернется, когда тучи чуть разойдутся…
— Конечно. Он и собирался у меня быть.
— Вот и сладились. Очень хорошо. Я больше зла не держу.
Чего не добьешься под маской добра! Добро обезоруживает, и я проморгал, не понял, что на глазах у меня происходит метаморфоза неправдоподобная. Позвонил Лукьянов в мою дверь волком, а сейчас хоть руку ему пожимай, с благодарностью кланяясь. Но до такого он меня не согнул. Пожалел? Нет, поостерегся перегнуть палку. Чутье-то волчье…
— Значит, уговор дороже денег.
— Да, да. И я не сомневаюсь, вы приняли справедливое решение. Жду вас завтра. Хотя зачем вам возить эту пленку? Позвоните и все. А пленку выбросьте в мусоропровод.
— А если припрячу? Обману?
— Шутите? Зачем?
— Шучу. Не беспокойтесь. Но мальчишка до завтра у вас, железно?
— Я же сказал.
— До скорого!
— До завтра. А сестру вы зря обидели.
И Лукьянов пошел, не дожидаясь ответа на последнюю реплику, за что я к нему дополнительную признательность почувствовал. Он не стал вызывать лифт. Пошел пешком, гулко ступая по лестнице твердыми каблуками.
Но вот топот затих. Я прикрыл входную дверь. А другая дверь одновременно скрипнула у меня за спиной. Кабинетная. Я давно собирался смазать петли, да все руки не доходили.
«Толя слышал наш разговор. Тем лучше».
И я вошел в кабинет.
Мальчик стоял, положив руку на край письменного стола.
— Слышал?
— Да, подслушивал, — уточнил он откровенно.
Я подумал, что за последнее время мальчик превратился в ищейку. Необходимость, конечно, но привычка не очень хорошая. Однако сейчас не до морали было. Благодушие распирало.
— Неплохо получилось, как думаешь?
— Не знаю.
— Он понял, что глупость учинил. Кажется, он не такой уж злодей.
Толя, я видел, со мной был не согласен, однако и не возразил.
— Молчание — знак несогласия?
— Я ему не верю.
Можно было его мнение воспринимать как чисто возрастное упрямство, и я об этом подумал, но не мог и о другом не думать. Это же его, Толю, хватали на улице, неволили в машине, это с другом Лукьянова, с Черноволом, беда в семью пришла и ее разрушила.
— Я тебя понимаю, Толя, но что сейчас говорить… Ты и сам домой не собирался. Подождем, есть смысл. Если он откажется от своей затеи, будет лучше, я уверен.
Толя молчал.
— Отдыхай пока. Кстати, из астрономии… У меня где-то есть биография Лапласа. Найти?
— Не нужно.
— Читал?
— Да, читал. Лаплас был приспособленец.
— Ну, брат…
— Да. Со всеми ладил. И с королем, и с якобинцами, и с Наполеоном, и снова с королем.
— Интересно. Я это упустил как-то. Наверно, он считал, что так полезнее для науки. Вот Лавуазье отрубили голову, и наука наверняка кое-чего недосчиталась.
— Ему голову правильно отрубили. Он откупщик был. Жулик.
— Суров ты, однако. Ну, ладно. Отдыхай.
— Я думать буду.
— О чем, если не секрет?
— Отчего Лукьянов подобрел?
— Может быть, поумнел? Ну что этот донос ему даст? Тебя он достаточно намучил.
— Не намучил, — отозвался Толя упрямо.
— Все-таки отдыхай.
Я оставил его и вышел в гостиную, Настроение изменилось к лучшему. Нескладно получалось! Мальчик сидит и думает, а я принял условия доморощенного мафиози и жду у моря погоды. А погода между тем клонила ко сну. Снова душно стало, затянуло небо, голова отяжелела.
Я подложил под голову диванную подушку.
«Вообще-то следует позвонить Мазину или Сосновскому. Раз мальчик думает, наверно, есть и нам над чем подумать. Вот сейчас, только успокоится головная боль, и позвоню…»
Дремоту нарушил негромкий звук из прихожей.
«Что-то упало…»
Когда я проснулся, вечерело. Я, однако, сразу же вспомнил потревоживший меня звук, и тут же сообразил — это захлопнулась дверь.
— Толя!
Я понимал, конечно, что он не откликнется. Мальчик сбежал. Зато Мазин оказался у Сосновского.
— Проспал, — сообщил я.
— Проспал, — согласился он, когда выслушал.
— Это может иметь последствия?
— Любое действие влечет последствия.
Не скажу, чтобы ответ сориентировал меня.
— Что мне сейчас делать?
— Пока ничего.
Мне показалось, что прозвучало осуждающе — наломал дров, и хватит, сиди, не рыпайся.
Я послушно сел.
Но не рыпаться не мог.
Сначала я ходил по комнате. Ходил сравнительно спокойно. Потом чувство вины стало нарастать по мере того, как темнело и угнетала неизвестность. Находившись, я решил позвонить Ирине. Хоть минимальные сведения — ведь и отсутствие Анатолия дома тоже информация — я мог от нее получить.
Ирина не отвечала.
Через полчаса я набрал номер снова.
Результат оказался прежним.
Совсем стемнело, а Ирина не откликалась. Я к этому времени настолько разнервничался, что сидеть и ждать больше не мог.
Чтобы добраться до дома Михалевых, нужно было проехать минут двадцать на троллейбусе, а потом, на выбор, две остановки — трамваем или пешком. Я предпочел ходьбу и пошел, замедляя постепенно шаг. Ведь созвониться не удалось, и я не был уверен, что застану Ирину дома. Сдерживало и то, что я не представлял толком, с чем опять вторгнусь в их жизнь.
А думать-то было уже не о чем. Другие, гораздо более действенные силы вторглись тем временем в дом Михалевых в прямом и переносном смысле, и хотя мои поступки и ошибки свою роль сыграли, на этой заключительной стадии событий я оказался всего лишь наблюдателем, а точнее, и наблюдать мне ничего не пришлось, кроме… пожара.
Первая пожарная машина стремительно обогнала меня за пару кварталов до дома, но я еще не знал, куда она мчится. Однако не мог и не подумать — а вдруг? Но себя одернул — вот ведь всякие страхи мерещатся!
А они не мерещились, они отражали реальность.
За квартал до дома я уже не замедлял шаг, напротив, бежал. Бежал, потому что видел, куда спешат машины. Проехала вторая пожарная, за ней «скорая», а милицейские стояли уже на улице, освещенные красноватым пламенем охватившего дом пожара.
Дом Михалевых.
Пробившись через толпу собравшихся зевак и соседей, я увидел Сосновского.
— Юрий Борисович! Можно к вам?
— Пропустите, — сказал он милиционеру, сдерживавшему взволнованный народ.
Я подошел насколько можно было, чтобы не мешать людям, боровшимся с огнем. Пламя плясало перед глазами и обдавало жаром лицо.
Тут же стоял Мазин.
— Игорь, что произошло?
— Сам видишь. Горит.
В этот момент боковая стена дома осела, и перед нами открылось нечто вроде театральной декорации — комната в огненной рамке. Пламя плясало по уцелевшим пока стенам, и странно было видеть, когда дым под порывами ветра мгновеньями уходил в сторону, ту самую гостиную, где я сидел совсем недавно. Кресла и стол все еще стояли посреди нее. Сначала комната показалась мне сценой без актеров. Да и кто мог там быть, сидеть в кресле среди пламени? Но вот еще один порыв разыгравшегося к вечеру ветра оттеснил пелену дыма почти полностью, и тогда собравшиеся вскрикнули. На полу лежал человек.
Рискуя жизнью, двое пожарных немедленно ринулись под огненный свод, и хотя дым снова затянул комнату, подхватили человека и вытащили во двор.
К нему подбежали люди в форме, но Мазин остался на месте.
Я тоже. Я видел, что это не женщина и не мальчик, не Ирина и не Толя.
— Ты знаешь, кто это?
Мазин кивнул.
Подошел Сосновский.
— Мертвый, Игорь Николаевич.
— Причину смерти придется устанавливать?
«Что это он? Разве не ясно?»
— Явно убит.
Мазин снова кивнул.
— Берегись, — крикнул кто-то рядом.
Противоположная стена дома заметно накренилась.
Все отступили поспешно.
Крыша осела и накрыла рухнувшие стены. На несколько мгновений стало совсем темно, потом пламя вырвалось из-под листов рассыпавшегося шифера и взметнулось вверх, где высоко и бурно, где лишь отдельными неуверенными языками. Поток воды обрушился на этот костер, и он стал быстро гаснуть. Вместо огня из-под залитых водой остатков дома поползла едкая гарь.
— Пойдем, — предложил мне Мазин.
Я двинулся за ним.
Вместе с Сосновским мы подошли к машине.
— Вы меня отпускаете? — спросил Мазин.
— Да, конечно. Не знаю, как вас благодарить.
— Не за что. Поблагодарите мальчика.
— Тут благодарностью не обойдешься. Ему потребуется помощь.
— Не беспокойтесь. Все будет сделано. Вы завтра летите?
— Хотелось бы.
— Я прошу вас.
— Спасибо. Садись, Николай.
— Куда мы едем?
— В гостиницу.
— Что с Ириной?
— В больнице.
— А Толя?
— Надеюсь, что у меня в номере.
— Не сбежит?
— Теперь уже нет.
До меня вдруг дошло, что бежать ему просто некуда.
— Игорь, что же произошло?
Конечно, я спрашивал, что произошло сегодня вечером в доме Михалевых, ныне уже не существующем, но он ответил расширительно:
— Многое.
И, проведя пальцами по лбу, посмотрел на запачканную копотью руку.
— Нужно помыться и выпить крепкого чаю.
Это было сказано и себе и мне. Значило — раньше язык не повернется объяснять. Я понял, но один вопрос был необходим, не из любопытства даже, а чтобы проверить себя. Проверить, чтобы не чувствовать себя полным олухом.
— Этот мертвый не Лукьянов?
— Нет, Черновол.
Больше я ничего не спрашивал…
Пока Мазин принимал душ, я готовил чай, благо Игорь возил с собой кипятильник.
— Хорошо, что горячий, — сказал он, проводя расческой по мокрым волосам.
Разговор завязался не сразу. Мне было трудно говорить в присутствии мальчика, на которого теперь беда обрушилась в самом прямом смысле слова, вместе с рухнувшей крышей дома…
Мазин тоже о нем думал.
— Дон был застрахован, Толя?
— Мне он не нужен.
— Какие же планы на ближайшее будущее?
— Поступлю в радиотехникум, там есть общежитие.
— Думаю, ты выдюжишь.
Он сказал это не в утешение, не в качестве благого пожелания, а констатируя уверенность.
— И мать поправится. Теперь она на многое иначе посмотрит. Ты спас ее.
— Я? Это вы…
— Я тоже. Не буду ложной скромностью тебе льстить, однако хочу уточнить разницу. Я делал свою работу. У меня, Толя, всегда много работы было. Много лет. Чего не бывало… Случалось и помогать, и выручать. Но все-таки это работа, повседневная обязанность, если хочешь, успешно решенная задача, а для тебя экзамен. Выходит, твое достижение больше. Поздравляю.
Толя не ответил. Не то у него было настроение, чтобы поздравления принимать. И Мазин не нажимал с оптимизмом.
— А в уголовный розыск не хочешь?
— Нет.
Мазин чуть улыбнулся.
— Я так и думал. Не с романтической стороны наша повседневность тебе открылась. Жаль. У тебя есть способности.
— Способности и в науке не помешают.
— Наверно. Каждому свое.
— А вы сразу все знали? — задал мальчик вопрос, который я задать не решался.
— Ну что ты! Без тебя мне бы трудно было.
— Вот и льстите. А говорили… Да вы у меня и не спрашивали ничего.
— Не льщу. И не спрашивал. Не было необходимости. Я тебе, наоборот, мешал.
— Мешал? — переспросил я.
— Я ему мешал, — повторил Мазин. — Не давал свои догадки форсировать.
— Зачем?
— Чтобы не спешил, не горячился. С ним же трудно. Если бы он был человеком посторонним или, наоборот, подчиненным моим, я мог к логике, к дисциплине апеллировать. А тут как быть? Я боялся, что если он доберется до правды раньше времени, то навредить может. Поспешностью. Горячностью своей. Вот и приходилось сдерживать, чтобы успеть переработать полезную информацию.
— Какую же вы от меня полезную информацию получили? Когда?
— Да с самого начала. С самого начала встал вопрос, погиб ли Черновол в самом деле? Ну, формально погиб. Можно было и согласиться с теми, кто так считал. Ненайденный труп тоже своеобразная ловушка. Стимулирует игру воображения. Но я не воображению поддался. Не такой уж я молодой, чтобы парадоксальные версии предпочитать. Меня долг заставлял дотошным быть. Черновол преступник. Если он жив, значит, ушел от наказания, а этого допустить нельзя. Не воришка какой-нибудь мелкий. И второе. Где ценности, которые он награбил? Когда подсчитаем, что его мешочек весит, вы еще общей сумме удивитесь. Ты, Толя, громких слов не любишь, наверно, но и они иногда истину отражают. Народное достояние нужно было вернуть государству. Это, так сказать, исходная точка. Я должен был точно знать — умер Черновол или нет.
Мальчик слушал внимательно.
— Сейчас и до тебя доберемся, — пообещал Мазин. — Исходная точка была очевидной, зато от нее начиналось столько развилок… И на каждой предупреждающий знак: налево поедешь — коня потеряешь, направо — в руки разбойников попадешь… А проще, множество предположений возникало, и все уязвимые. Каждое, однако, следовало довести до логического завершения, прежде, чем отбросить. Ну вот хотя бы… Мать категорически свидетельствовала о смерти Черновола. А почему? Зачем она так настойчиво брала ее на себя?
— Меня хотела выручить.
— Вот-вот. Но откуда мне было это знать? На первом этапе я о другом думал. Я, прости, их в сговоре подозревал.
— По сговору такую вину на себя взять? — усомнился я.
— Риск был невелик, если знать Уголовный кодекс. Я же разъяснял тебе соответствующие статьи. И собственное признание еще не факт. Тем более, она быстро изменила показания. Убила — выходит, в живых его уже нет, а когда убедила, говорит, не убивала, спасать себя начала. Так я рассуждал и, как оказалось, ошибочно. Путь был тупиковый. А вывел меня из тупика Анатолий.
— Интересно, каким же образом?
— Да, интересно. Только своим поведением. Когда Николай Сергеевич поехал к тебе по поручению матери, ты расспрашивал о ней с тревогой. Чувствовалось, ты что-то знаешь, чего-то побаиваешься, но большой опасности не ощущаешь. Как это следовало понимать? Или ты знаешь, что произошло на пристани и что мать призналась в убийстве, или не знаешь. Так? Третьего не дано, в таких случаях утверждают. Но если бы знал, просто отсиживаться в селе ты бы не смог. Если же не знал, вообще бы не беспокоился. Однако что-то вызывает у тебя опасение. Значит, третья возможность все-таки существует. Какая? Прочитав тетрадку твоего отца, я никак не мог заподозрить тебя в сговоре с Черноволом. Что же тогда с тобой происходит? Скажу честно, в это время мне трудно было поддерживать репутацию проницательного сыщика в глазах Николая Сергеевича. Связать и объяснить позиции матери и твою я никак не мог.
— Но смогли же.
Мазин посмотрел на Анатолия.
— Слава богу, в нашем деле бывает, что на пользу работает случай. Ты, обнаружил пропажу тетрадки и кинулся в город. Появился, понятно, в негодовании. Что ж, основания были. Жаль только, что сразу не сказал правду. Все бы гораздо проще пошло. Но я не хочу тебя винить. Мы в твое сокровенное вторглись без разрешения, не мог ты нам доверять и не хотел. Зато узнал для себя неожиданное — Черновол погиб! И ошеломлен, конечно, открытием, что ты преступник, убийца.
— Вы при этом не присутствовали.
— Ну и упрямец! — заметил я.
— Ладно! — остановил нас Мазин. — Пока речь а фактах. Пока я только узнаю — ты примчался в гневе, Николай Сергеевич сказал тебе о смерти Черновола и о том, что обвинена мать. И ты ушел домой, верно?
— Ну да.
— А я снова возвращаюсь к отцовскому письму.
— Что вам еще письмо дало?
— Очень важное. Благодаря письму и, конечно, встречам Николая Сергеевича с твоей матерью я лучше увидел всех участников вашей беды. Это еще не факты, но, зная человека, гораздо легче предположить, что он может, а что нет, на что способен. Я, например, увидел, что Черновол способен на многое. Не только предприимчивый делец, но и актер, способный лицедействовать, добиваться своего не одним обманом в документации, в бумагах, но и в душах. Это важно знать, Толя. Второе — история с брошенной машиной. Машина-то не иголка. Случай с бегством неизвестного водителя от автоинспектора был, конечно, известен, но сам по себе, а теперь мы его увязали с конкретными людьми.
— С отцом?
— Главное, с Лукьяновым. Ясно стало, что машина не угнана.
— А отец преступник?
— К сожалению, Толя. Но не убийца, как ты думал. Немножко мы оправдались перед тобой, не так ли?
Мальчик кивнул.
— А на другой день ты собственной персоной объявился. В не лучшем, правда, виде, как помнишь.
— Помню.
— И когда я тебя увидел, я решил, что тебе нужно верить, хотя ты до сих пор и скрывал важнейшие вещи.
— Почему вы так решили?
Мазин развел руками.
— Опыт, интуиция. Называй, как предпочитаешь.
— Что же интуиция во мне обнаружила?
— Мне ясно стало, что ты врать не умеешь.
— Такой глупый?
— Ну, обижаться не стоит. Мне важно было знать, с кем имею дело. Профессиональный лжец по одним психологическим законам ведет себя, а ты — по другим. Враль по призванию — артист своего рода, он собственное вранье часто сам за правду принимает, его импровизации могут больше запутать, чем сознательная ложь. А обманщик вынужденный, тот, кто врать не любит и не хочет, много правды говорит, потому что скрывает главное, факты, а обстановку вокруг них, настроение, массу деталей скрыть не способен. Вот ты сказал, что Черновол здоровый был мужик, и я тебе поверил. Понимаешь?
Толя вполне искренне провел отрицательно головой. Мазин засмеялся.
— Я твоему ощущению, внутренней уверенности в том, что утонуть он не мог, поверил.
— Я же не знал тогда… Я думал, все-таки утонул.
— С наших слов. Так я тебя и притормаживал. Ведь я тоже не был еще уверен, утонул или нет. Значит, и тебя в сомнениях поддержать не мог. Потом ты сказал, что он вынырнул в стороне от пристани…
— На минуту только.
— Конечно, увидел тебя и снова нырнул.
— Вы так тогда решили?
— Нет, это было только предположение. Пришлось жаркой погодой воспользоваться и самому поболтаться в воде.
Я посмотрел на Мазина с удивлением.
— Следственный эксперимент поставил?
— Ну, не формальный.
— И что же?
— Получалось, что если бы Черновола захватило течение, оно бы его под пристань тянуло. А он вынырнул в стороне. То есть либо вообще не попал в течение, либо преодолел его, следовательно, был вполне, в силах спастись. Такое заключение лично для меня значило многое, потому что я уже знал, что Черновол человек не просто физически крепкий, но и сообразительный и хитрый. Именно такой человек мог не растеряться в критический момент, повернуть ситуацию в свою пользу.
— Значит, сговора не было?
— Да, тогда я и отверг эту идею окончательно. Но усомнился еще раньше, когда ты, Николай, упомянул, что мать Анатолия боится визита Черновола. Ты эту мысль плодом разгоряченного воображения счел, а я проще подошел: воображение-то тоже чем-то питается, из ничего не возникает, и стоило предположить, что питалось оно не полупьяными фантазиями — прости, Толя, — а вполне реальным сомнением в смерти Черновола. Твоя мать, Толя, как и ты, считала гибель Черновола маловероятной.
— А ее крики на дороге? Признание? — спросил я.
— Ну, после признания Анатолия все очень ясно виделось. Только что сын на глазах у матери убил человека. О чем первая мысль? Спасти сына. Это, Толя, крепко вруби в сознание, как бы в дальнейшем отношения у вас ни сложились. Я знаю, вам после всего, что произошло, трудно будет сближаться, поэтому особенно помни — первый ее непосредственный порыв был взять твою вину на себя! Это помни.
— Помню, Игорь Николаевич.
— А мы дальше пойдем. Стало ясно: сговора не было, если Черновол жив, то обязан он этим только самому себе.
— Совсем ясно?
— Сомневаешься? Думаешь, нереально? Тебя неожиданно сбивают с ног, ты летишь в воду, чуть ли не в омут и по пути целый план разрабатываешь! Натяжка? Но я уверен, он о своем исчезновении давным-давно думал. И, по существу, уже исчез. Сбежал. И хитро сбежал. Ушел вроде бы в отпуск, оформил путевку в санаторий, в Ялту, а сам приехал сюда. Расчет простой — пока его в Ялте искать будут, время выиграет. А возможно, его и не искали бы, ждали, чтобы на месте взять с поличным. А Черновол направил возможный розыск по ложному следу, а сам сюда. И тут главное, зачем?
Мазин встал, наполнил опустевший чайник и включил кипятильник.
— Разочарую тебя, Толя, я не верил в романтическую версию, в то, что Черновола привела сюда любовь к твоей матери. Как-то подобные люди без глубоких чувств обходятся. Однако он приехал и чувства почти демонстрировал. Это мне следовало понять. А сейчас вы меня поймите. С чувствами получался явный перебор. Сначала любовь заставляет скрывающегося Черновола, у которого, как теперь стало известно от Лукьянова, давным-давно несколько фальшивых паспортов заготовлено было, приехать сюда, где его многие знали просто в лицо. Затем романтический влюбленный не менее романтично гибнет в бурных волнах… Но тем дело не кончается. Друг этого романтика еще бо́льшим романтиком оказывается. Месть! Любыми средствами расквитаться с убийцей друга. Пусть убийца подросток, да и не убивал вовсе.
Нет, дорогие мои! Я тут внимательно выслушивал неоднократно повторяемые Николаем Сергеевичем слова — «не Сицилия» и с каждым разом все более с ним соглашался. Правда, с оговоркой. Он Сицилию очень уж экзотично воспринимает. А там-то за всей экзотикой реальные деньги, обыкновенные деньги, которые, увы, и некоторым из нас покоя не дают. Так что, Николай, дорогой, я вместо «не Сицилия» говорил себе — не экзотика. И не романтика. А нечто более простое.
— Отец в письме про деньги писал.
— Да, но очень неопределенно. А Черновола могла привлекать только определенная крупная сумма.
Мазин выдернул шнур, вынул кипятильник.
— Итак, по моей мысли, скрывшегося Черновола привела в город важная промежуточная цель. Осуществил ли он ее до своей гибели, подлинной или мнимой, вот вопрос. И тут телефонные звонки. Угрозы, месть, почти чертовщина… Месть за Черновола?
Мазин налил чаю, но пить пока не стал.
— Вендетта в самом деле? Если даже предположить невероятное, как мог Лукьянов, сам по уши замаранный, решиться на подсудное дело, похищать человека на улице? А кстати, где?
Вопрос Мазина был, наверно, риторическим, но для меня вполне конкретно прозвучал. В волнениях этих дней факты постоянно заслоняли в моей голове подробности. Я тоже спросил:
— Где это произошло, Толя?
— Возле дома.
— Твоего?
Мне почему-то казалось, что мальчика возле меня выслеживали.
— Нашего. Я же к матери шел.
— И что же?
— Иду, стоит машина. Я, понятно, не обратил внимания. Какое мне дело! Мало ли машин… Прошел мимо. Вдруг сзади…
— Сразу? Рядом с машиной? — перебил Мазин.
— Да нет, с полквартала уже прошел.
— Вот как! Ты, конечно, решил, что тебя выслеживали, ждали?
— Разве нет?
— Теперь можно будет уточнить, но я уверен, не ждали. Тебя давно не было в городе. Если бы ты Лукьянова так интересовал, он бы установил, где ты, а не сидел, как дурак, в машине, дожидаясь у моря погоды.
Толя посмотрел на Мазина внимательно.
— А как же магнитофон?
— Не уверен, что он был. Тебе было не до того, чтобы прислушиваться, особенно в идущей машине.
— В самом деле.
— Это первое, на что я обратил внимание. А второе — быстрота реакции. Произошло неожиданное, потому что, повторяю, мальчика не ждали, а реакция, в сущности, моментальная. И странная, если вдуматься. Помнишь, Николай, что я у тебя спрашивал?
— Да. Зачем похититель пытался скрыть свою личность?
— Вот именно. Зачем? Лукьянов фактически не мог рассчитывать остаться неузнанным, а между тем и шапку на Толю напялил, и глаза завязал. Потом повезли… Заставляли говорить, признаваться, причем знакомый тебе, Толя, Лукьянов говорил, требовал, а второй в машине молчал. Выходит, если кто по-настоящему скрывался, то именно он, а не Лукьянов.
— Черновол?
— Конечно. Только ему и следовало бояться, что Толя узнает свою «жертву». А Лукьянов выступил в обычной своей роли.
— Что за роль?
— Подручный, исполнитель, сообщник многолетний. Именно он перевозку Черноволовой продукции обеспечивал. К сожалению, вместе с Михалевым. Подстраховывались они максимально. Ездил Михалев с чужими документами, ну а что у него на душе творилось, тебе, Анатолий, известно лучше, чем мне. Конечно, отец понимал — в пропасть, его тянут, и не мог больше. Но и порвать не мог. Мы, знаешь, Толя, часто пишем о том, как человек преодолевает трудности, и редко о тех, кто преодолеть их не смог. А такие люди есть, и не нужно делать вид, что все трудности преодолеть можно. Особенно, когда сам человек свою волю ослабляет, вытравляет спиртом.
Мазин попробовал остывший чай, отставил чашку.
— Не знаю я, что было непосредственной причиной его смерти, несчастный случай или сознательный поступок. Боюсь, что это уже никто не установит, но то, что он сам подвел итог собственной жизни и вырваться из капкана не смог, да уже и не хотел, это факт. Так или иначе стремился уйти из жизни. Из жизни несложившейся. Не хватило сил. Два великих зла удушили его вместе с выхлопными газами — нажива и алкоголь. Одно последствие этой беды оставляет надежду — то, что ты против нее восстал… Ну, обо всем этом тебе еще думать и думать придется.
А пока о сегодняшних событиях. Получилось, оба мы пришли к одной мысли. У матери требовали деньги, так?
— Да.
— Ты когда это понял?
— Я все время об этом думал.
— Из отцовского письма исходил?
— Да.
— И говорил матери?
— Говорил. Я понял, что у отца были деньги. Деньги Черновола, ну, всей их компании, а она не хотела отдавать.
— Расскажи, пожалуйста, подробнее.
— Зачем?
— Сравним, что знаем, как думали. Это еще может понадобиться.
— Хорошо.
Толя сказал — хорошо, но видно было, что рассказывать, да еще спокойно и с подробностями, ему трудно. И Мазин видел это.
— О последовательности особенно не заботься. Рассказывай, как пойдет.
— Хорошо, — повторил мальчик, но начал, конечно, нескладно. — Я говорил, а она говорит — отдала. Я сначала не поверил, а потом оказалось — правда. Но я это только сегодня узнал.
Мазин повернулся ко мне.
— Я, Толя, поясню твои слова Николаю Сергеевичу.
Думаю, однако, он не столько обо мне заботился, сколько старался, чтобы Анатолий спокойнее себя почувствовал, дополнительное время ему предоставил.
— Толя считал, что дома хранятся деньги. Но денег не было. Отец в письме имел в виду выручку, привезенную из последнего рейса, и в озлоблении против Черновола собирался его проучить, не отдавать деньги. Но после смерти, Толя, мать эти деньги отдала.
— Она сказала: «Подавитесь! Вы нам жизнь сломали, на этих бумажках кровь, подавитесь!» Так она мне рассказала, когда я спрашивал.
— Так и было.
— Я ей тогда поверил, а потом нет.
— Начал сомневаться? Недавно?
— Да. Когда узнал про звонки, угрозы, когда они меня схватили. Я же понимал, что они не за Черновола мстят, а ей за что-то, чего-то добиваются, требуют. «Скажи, — говорят, — мамочке, пусть вывод сделает!»
— Ты все время говоришь — они. Давай о главном. Кто второй?
— Хорошо. Говорил со мной один Лукьянов, а второй молчал, но я же знаю, он был, я с ним рядом сидел. Но я от вас узнал, что Черновол погиб, и страшно все-таки было. Вы же понимаете, схватили, связали, везут. Требуют, чтобы я признался, что убил его… А он рядом. Но тогда я не понял.
— А когда?
— Сегодня. Когда Лукьянов добрым прикинулся. А я на их доброту особенно реагирую, понимаете? Меня этот дядь Сань столько ласкал, подарки привозил. Маленького вечно по голове гладил. Наклонится и гладит. И я его запомнил, ну, смешно сказать, по запаху…
Мазин улыбнулся.
— За ищейку себя не выдавай. Я думаю, запах был приметный, он много лет предпочитал один одеколон, да?
— Ну, да. Я не знаю, какой. Дорогой, конечно, импортный. Запах приятный, но мне противно было! Потому и запомнился.
— Ты почувствовал его в машине?
— В машине от него одеколоном вроде не пахло, да и бензин забивал. Но что-то было.
— Многолетний запах въедлив.
— Да, точно. Такой слабый, но, значит, был. И я почувствовал. А когда Лукьянов добрым прикинулся, понимаете, я и того доброго вспомнил, Как он наклонялся, как пахло. Я вспомнил и дошло — все-таки выплыл гад!
— Сегодня понял? — продолжал Мазин наводящие вопросы, помогая мальчику.
— Да. И сразу испугался. Если он живой, зачем же меня заставлять признаваться? Зачем им нужно, чтобы я дома не ночевал? Значит, затеяли что-то. Что было делать!
— Почему ты не обратился к Николаю Сергеевичу?
— Он спал.
Хотелось бы мне думать, что мальчик мой отдых нарушить не решился, проявил деликатность, но не стоит с собой лукавить — я не завоевал его доверия. Мы с Мазиным переглянулись. Однако акцентировать, как говорится, не стали.
— Кроме того, тебе по-прежнему хотелось действовать по принципу опоры на собственные силы. Не так ли?
— Да, — согласился Толя теперь уже без бравады.
— И ты пошел к матери.
— Да, но…
Тут он заколебался.
— Говори. Я ведь не знаю, что у вас произошло.
— Она мне: «Дурак! Стала бы я из-за тех денег пачкаться!»
— Прости, она была нетрезвой?
— Да.
— Ты сказал ей, что возникла угроза?
— Ну а как же! Я так и понял, что они придут за деньгами. Но я думал, что за теми, что отец из рейса привез. А она мне: «Дурак!» И показала. Там не деньги, а камни были. Я не мог это оценить, конечно, на сколько там тысяч, но я сразу понял, за такое убьют. А, она: «Пусть найдут сначала». Она их в целлофан и в канистру с бензином. И смеялась еще — «пусть найдут!» Я ей: «Убьют». А она: «Не убьют, если знать не будут, где».
— Бриллианты? — спросил я.
— Не только, — ответил Мазин.
— Тогда я понял, что ее спасать нужно. Я побежал в наше отделение милиции, рассказал про вас, попросил найти.
— Тебя нашли?
— Нашли. И очень вовремя.
— А ты не ждал?
— Как не ждать! В общем-то, я всю ситуацию представлял почти так же: Черноволу и Лукьянову нужны были, конечно, не те деньги, о которых Михалев упоминал. Ради такой суммы эти люди не рискуют. Должно было быть нечто очень большое. Но это и затрудняло наши действия. Спрашивать Михалеву не было доказательных оснований. Видно было, просто так она не скажет. Если уж она шла на такой риск и собственной жизнью, и жизнью сына, чью вину на себя была взять готова, значит, было из-за чего рисковать и скрывать правду.
— Она говорила, мне на всю жизнь хватит… Что ради меня, — прервал Толя, впервые попытавшись защитить мать в наших глазах. — Она деда попрекала. Он, говорила, нас без копейки оставил, отец тебя тоже. А я, мать, такую ошибку не допущу, не повторю.
— Это видно было, поэтому задавать ей прямые вопросы не имело смысла, пока не взят Черновол. Мы догадывались, что он скрывается на даче у Лукьянова. Но и он без наших доказательств мог от всего отречься. Короче, брать нужно было с поличным. Из этого и исходили. Рано или поздно все трое должны были сойтись для решающего объяснения. Но когда? Сначала они рассчитывали взять Михалеву шантажом, дескать, упрячем в тюрьму сына, если не отдашь. Тут, правда, пока одна загадка. Знала она или только догадывалась, что Черновол жив. Деньги, понятно, требовал Лукьянов. Но тут был и просчет. Лукьянов, вызывал у Михалевой особое озлобление. Ведь, с ее точки зрения, он отнимал то, на что и сам права не имел. Однако появившись лично, Черновол рисковал слишком, многим. Вот и придумали «Сицилию». Не прошло. Похитить по-настоящему не решились. Этот народ преступлений подобного рода пока избегает. Получилось кустарно, почти глупо. И вдруг везенье. Мальчик домой сам не пошел. Появился шанс еще раз попытаться принудить мать отдать ценности.
Казалось, вот и момент, которого мы ждали. К сожалению, жизнь внесла поправки. Во-первых, мы своевременно не узнали о том, что Лукьянов, а вернее, его сестрица обнаружила Толю…
— Упрек принимаю, — сказал я.
— Что ж, прими. Толя оценил угрозу быстрее, и он был прав. Хотя и ему следовало бы всыпать за то, что не разбудил тебя. Короче, оба хороши. Но больше подвел нас Лукьянов. Этот, конечно, действовал сознательно и в собственных интересах. В подробностях еще разбираться предстоит, но психологическая схема его поведения ясна. Сколько же можно таскать каштаны из огня для Черновола? Особенно теперь! Невыгодно и опасно. Вот и возникает вариант — ценности себе целиком, а Черноволу лучше исчезнуть навсегда. Тут опять следует оговориться, мокрое дело вроде бы не по лукьяновскому профилю. Да, наши мафиози от мирового прогресса, к счастью, приотстали, автоматами еще не вооружены, пластиковыми бомбами тоже. Но и кастет оружие, а канистра с бензином чем не взрывчатка? Короче, вышли они на грань, когда свое кровное, а они награбленное, наворованное искренне кровным считают, готовы защищать без оглядки на Уголовный кодекс, готовы, и кровь пролить. Преступная логика свои закономерности имеет, движение в основном одностороннее, от плохого к худшему.
Думаю, дело сложилось так. Лукьянов предложил Черноволу отправиться к Михалевой самому. Мол, я свои возможности исчерпал, а у тебя последний шанс — появишься прямо с того света, да еще скажешь, что сын у нас. Лукьянов же не знал, что ты успел рассказать Ирине, где мальчик! А наша оплошность в том, что наблюдение мы вели только за Лукьяновым. А он с Черноволом, видимо, по телефону поговорил, и разговор этот нам неизвестен остался. Они не встретились вечером лично, и, наблюдая за Лукьяновым, мы не знали, что Черновол тем временем решился на крайнее.
Да и сколько можно было здесь, в городе ему отсиживаться! Время-то против него работало. Риск провала увеличивался час от часу.
Что произошло между ними в доме, узнаем, Толя, когда мать придет в себя. Сейчас она и физически слаба, и психика травмирована. Но «дядь Сань» своего добился. Видимо, пошел на все, озверел, и она поняла, — живой он ее не оставит. И показала канистру…
Я понимаю, Толя, каково тебе это слушать, но худшее позади. Крепись, парень. Жить еще долго и тебе и матери. Раз она сейчас не погибла, значит, судьба над ней смилостивилась. С твоей помощью. Теперь ей отрезветь нужно.
Ну а в конце концов? Возмездие, хоть и от преступной руки. Лукьянов оставил машину у своего дома на стоянке и оторвался от наших людей. Он ждал Черновола во дворе в темноте. Ни Черновол, ни Михалева об этом не подозревали. Лукьянову казалось, что ему повезло. Черновол с камнями вышел прямо под его кастет. Оставалось втолкнуть труп через окно в комнату, залитую бензином, который вылил Черновол из канистры. Правда, вытащить камни не сумел, взял канистру с собой, чтобы разрезать. Лукьянов швырнул в комнату спичку и пошел. С канистрой мы его и взяли.
И мать, Толя, спасти успели. Так что поработали с пользой.
— А как попали бриллианты к Михалевой? — спросил я.
— Это еще предстоит уточнить. Скорее всего она обнаружила их после того, как Черновол «утонул». Сама. Или когда Лукьянов явился по поручению. Но это не суть важно.
1986 г.