* * *

И снова июль. Новое лето в Остенде.

Все те же фонари, на которых теперь Стефану Цвейгу хотелось повеситься. И море все то же: просторный длинный пляж, широкая набережная, затейливо изогнутое казино с большой террасой, бистро с мраморными столиками, деревянные кабинки на песке. На столиках бистро лежат газеты, но мальчишки-газетчики уже не выкрикивают грозные заголовки, над которыми могли бы потешаться австрийские туристы. На пляже оживленно, сезон только начался, знойно, кажется, вся бельгийская молодежь собралась этим летом на «королеве приморских курортов», как именуют это место в рекламных буклетах. Усыпанная кондитерскими белая набережная у Северного моря. Июль 1936 года, Остенде.

* * *

Стефан Цвейг вспоминает последнее беспечное время, вспоминает мир, который, как верилось, будет существовать всегда, мир незыблемый, вечный. Вспоминает и господина в кепке в царстве бунтующих мертвых масс, в царстве мертвых масок.

Но Остенде – это еще и память о внезапно нахлынувшей силе, энергии, о новом начале, выбросившем его, подобно катапульте, из привычного благополучия, о совершенно неожиданной возможности нового мира и доселе не испытанного чувства общности. Вот почему, несмотря на великую разруху, которая началась тогда и продолжается этим летом, Остенде навсегда связан для него с надеждой на нежданное обновление всего мира. Каким воодушевленным, юным, дерзновенным был Стефан Цвейг тогда, в 1914 году!

С того лета минуло двадцать два года. За эти годы он стал мировой литературной знаменитостью. Его имя известно за рубежом так же, как имя Томаса Манна, и вряд ли кто из немецких писателей продал в мире книг больше, чем он. Его романы, исторические биографии и «Звездные часы человечества» стали мировыми бестселлерами. Он – любимое дитя Фортуны, владелец маленького желтого замка в Зальцбурге, в лесу, на горе Капуцинов, возвышающегося над городом; он переписывается практически со всеми великими умами Европы и женат на своей любимой Фридерике фон Винтерниц. Но этим новым летом он изо всех сил пытается обрести точку опоры.

Ни политика, ни религия, ни настоящее, ни окружавший его мир Цвейга не волновали. История – совсем иное дело! В мире, где жили Мария Стюарт, Мария-Антуанетта, Жозеф Фуше, он знал все исторические и политические подробности, знал механизм власти и мировой истории, которую излагал в своих книгах как историю отдельных людей, историю могущественных людей. А иногда и как историю бессильных людей, призванных в некую исключительную мировую секунду изменить ход истории. Все это не имело никакого отношения ни к нему, ни к сегодняшнему миру.

Только в последние годы он начал проецировать себя на исторические фигуры, а настоящее – на исторические события.

Два года назад он опубликовал книгу о гуманисте Эразме Роттердамском, и только что вышла монография «Кастеллио против Кальвина» с подзаголовком «Совесть против насилия». Эразм и Кастеллио – герои, в которых он описывает и себя, и свои идеалы: совесть, а не насилие, гуманизм, космополитизм, терпимость и разум. В жизни и учении Эразма Роттердамского Цвейг видит прежде всего искусство «смягчать конфликты, проявляя добрую волю и понимание». В Кастеллио, противнике Кальвина, он видит великого антиидеолога, который отвергал террор и нетерпимость и боролся с ними своим пером, пока, обессилев в долгой борьбе, не умер, так и не добившись победы. Цвейга обескураживает то, что его призывы к терпимости и взаимопониманию наталкиваются в последнее время на нетерпимость и непонимание, особенно в эмигрантских кругах.

Тем не менее это годы твердых решений и столь же твердой решимости. Стефан Цвейг по-прежнему пишет из мира и о мире, который больше не существует. Его идеал никому не нужен, он неосуществим, смешон и опасен. Его аналогии более неприложимы к настоящему, в котором врагу принадлежит вся власть. Что толку в толерантности там, где ты сам и все, ради чего ты живешь и пишешь, в любой момент может быть стерто в порошок?

«Молчите или боритесь», – написал ему Йозеф Рот. Цвейг не желал бороться. В первые годы после прихода к власти национал-социалистов в Германии он предпочел молчать. Даже после того, как на Опернплац в Берлине сожгли его книги. Молчал – чтобы продолжать спокойно работать и спокойно жить. И, пожалуй, чтобы его книги продолжали продавать в Германии, а он, как прежде, мог влиять на умы своих читателей. Какое-то время так и было. В начале нацистского правления книги Цвейга еще доступны немецким читателям.

Конец этому пришел летом 1936 года. Его немецкому издателю Антону Киппенбергу запретили публиковать его книги, однако Цвейг пока еще воздерживается переходить в какое-либо немецкоязычное эмигрантское издательство, в Querido или Allert de Lange, перебазировавшиеся в Ам-стердам. Он обратил свой взор к маленькому австрийскому издательству Герберта Райхнера, который, хотя и был евреем, успешно поставлял книги в нацистскую Германию, за что и получил от эмигрантов, в том числе и Йозефа Рота, презренное прозвище Schutzjude Гитлера[16] – еврея, готового к любому компромиссу, лишь бы продолжать вести дела с Германией. Но для Цвейга Райхнер оставался осколком Австрии, связующей нитью с его старой родиной. Сам он на родине практически не бывал. После того как в феврале 1934 года полиция провела обыск в его доме на горе Капуцинов, заподозрив в хранении оружия Республиканского шуцбунда[17], Австрия для него была потеряна. Этот обыск он счел не только надругательством над его книгами, его деятельностью, всецело посвященной ненасилию, – это было вторжение государства в его святая святых, в заповедное пространство его творчества.

Теперь дом – не более чем груз воспоминаний, музей его былой жизни. Еще когда он жил в нем, над ним уже витало что-то вроде музейной ауры. Цвейг коллекционировал антикварные вещи, особенно старинные книги, рукописи, ноты. У него были автографы Бальзака и Мопассана, Ницше, Толстого, Достоевского, Гёте, Густава Малера, Моцарта и почти всех крупнейших современных писателей. У каждого из них он выпрашивал либо рукописный фрагмент, либо рассказ и таким образом приобрел оригиналы «Возвращения из Аида» Генриха Манна, сказки «Июль» Германа Гессе, пьесы «Крик жизни» Артура Шницлера, стихов Оскара Уайльда и Уолта Уитмена, Рихарда Демеля, Поля Клоделя и Гуго фон Гофмансталя, пьес Ведекинда и Гауптмана, «Песни любви и смерти корнета Кристофа Рильке» Райнера Марии Рильке, которая начинается так:

Скакать, скакать, скакать, сквозь день, сквозь ночь, сквозь день.

Скакать, скакать, скакать.

И отвага устала, и тоска велика. Никаких уже гор, и редко – деревья. И ничто не решится привстать. У заболоченных родников, в жажде теснятся чужие хибарки. Ни башни. И всегда одна и та же картина. Пары глаз для нее слишком много[18].

Все, что было важно для Стефана Цвейга в сфере духа, в сфере литературы и музыки, хранили рукописи их творцов. Это – реликвии мира, к которому он причастен, в котором живет и о котором продолжает писать. Он страстно почитал и боготворил искусство других. Искусство, европейская культура – его религия.

Свой алтарь, письменный стол Людвига ван Бетховена, он взял с собой в Лондон, где Фридерика в начале года обустроила для него новую квартиру. Да, он сохранил бетховенский письменный стол, и страницу из «Фауста» Гёте, и его стихотворение «Фиалка» с нотами, написанными рукой Моцарта. Это жестокое, скорбное стихотворение, противопоставленное романтической «Дикой розе», заканчивается строками:

Но девушка цветка – увы! —

Не углядела средь травы,

Поник наш цветик кроткий.

Но, увядая, все твердил:

«Как счастлив я, что смерть испил

У ног, у ног,

У милых ног ее»[19].

С остальной частью собранных автографов он расстался, продав коллекционеру Мартину Бодмеру в Цюрихе.

В 1925 году Стефан Цвейг написал рассказ о слепом старике, владельце одной из редчайших в мире коллекций гравюр и рисунков, который теперь, в разоренной инфляцией Германии, ослепший и обедневший, гордо перебирает лист за листом свою коллекцию, свое сокровище, восседая перед домочадцами, подсовывающими ему каждый день новые листы. Но его несчастная семья, впав в крайнюю нужду, давно продала коллекцию, о чем старик не догадывается. Однажды из Берлина приезжает антиквар, и семья умоляет его не выдавать их. И вот слепой коллекционер показывает незнакомцу свою гордость и радость. Все листы чистые, каждый проданный экспонат семья заменяла пустышкой, вставленной в паспарту. Слепой ничего об этом не знает; его гордость, его уверенность в том, что он обладает этими богатствами, были незыблемы все эти годы. «Так лилась битых два часа эта шумная торжествующая речь. Не могу описать вам ужас, который я испытывал, рассматривая вместе с ним сотни две пустых листов бумаги или жалких репродукций, которые в памяти не подозревающего о трагедии старика сохранились в качестве подлинных с такой изумительной отчетливостью, что он безошибочно, в тончайших подробностях описывал и расхваливал каждый лист. Незримая коллекция, давно разлетевшаяся по всем направлениям, восставала во всей полноте перед духовным взором слепого, так трогательно обманутого; отчетливость его видения действовала так захватывающе, что я почти поверил в существование всех этих гравюр»[20].

Коллекция Цвейга развеяна по ветру. Он знает, что впереди у него годы скитаний и даже новая квартира в Лондоне не станет его новым домом. Он хочет быть свободным, хотя бы немного свободным в этом мире уз и оков.

* * *

Для Стефана Цвейга 1936-й – год расставаний, год исхода. Немецкое издательство больше не публикует его, немецкий рынок потерян и Австрия тоже, его коллекция, его роскошный дом – все это теперь для него лишь бремя. Нелегко расстаться с тем, что ты создавал годами. Целую жизнь. Начнется ли новая? Все старое сковывает. И больше всего – его жена Фридерика, которая в 1914 году, еще в первом браке, писала ему вдогонку в Остенде «хорошо повеселись с Марсель» и на которой он женился в 1920 году.

Теперь их брак тяготит Стефана Цвейга. Любовь давно прошла.

Два года назад в Ницце Фридерика застигла его врасплох с секретаршей Лоттой Альтманн. Ситуация неловкая для всех действующих лиц, но Фридерика готова была покрыть завесой молчания и эту сцену. Она знала своего мужа, знала его книги, его пылкие романы. Она знала, что этого следует ожидать, это неотделимо от его жизни. Поэтому и сейчас, застукав его, Фридерика Цвейг не считала Лотту Альтманн своей соперницей.

Позднее Фридерика с удовольствием рассказывала всем желающим, а заодно и всем остальным, что именно она выбрала Лотту Альтманн в секретари мужу. Усердная, тихая, серенькая, болезненная, незаметная, владеющая языками. Эти качества и бросились ей в глаза и, по мнению Фридерики, сделали Лотту идеальной машинисткой на время пребывания Стефана Цвейга в Англии.

Лотта Альтманн родилась в 1908 году в Катовице, в Верхней Силезии, изучала французский, английский и экономику во Франкфуртском университете. Летом 1933-го ее, еврейку, вычеркнули из списков студентов. Ее брату, врачу, запретили практиковать еще в мае 1933 года. Очень скоро он и вся семья стали считать случившееся с ними истинным благословением, ведь им пришлось покинуть Германию до того, как хлынула огромная волна беженцев. Брат открыл в Лондоне частную практику и имел успех; к нему приходило все больше немецких эмигрантов. Лотта Альтманн, надеясь когда-нибудь получить должность библиотекаря, посещала курсы языка, когда весной 1934 года ей предложили стать секретарем Стефана Цвейга. Для нее это было выше всякой мечты, разве могла она хотя бы помыслить, что будет работать у этого всемирно известного писателя, более того, станет ему опорой. Ей исполнилось 26 лет, когда она познакомилась с ним, робкая, без работы, без мужа, без родины. Но и он, отнюдь не чувствовавший себя уверенно ни в чужом городе, ни в английском языке, нуждался в поддержке больше, чем когда-либо. Ему было 53 года, и о нем знал весь мир. Да, он знаменит, но и застенчив, и удивительно неловок в новых обстоятельствах, среди множества людей, и никогда по-настоящему не уверен в себе. Стефан Цвейг был искателем, всегда искал полюс покоя и надежности. Всегда его восхищали люди, которые уверенно держались в этом мире. Ему же, напротив, приходилось собирать все силы, чтобы твердо стоять на ногах и не гадать постоянно с оглядкой, хорошо и достойно ли, респектабельно и правильно ли он выглядит на своем месте. Для такого человека, как он, опасность изгнания была фатальной. Ни богатство, ни слава ему не помогали. Он полностью зависел от родины, от устойчивости, которую она ему давала, и от своих друзей. К тому же его страшила старость. Его пятидесятилетие стало одним из самых мрачных дней в его жизни. Он не мог смириться со старением. И вот в его жизнь вошла эта бледная, милая, молодая, сдержанная, умная женщина, тихо обожавшая его, восхищавшаяся его сочинениями и любившая его робость. Ту самую робость, которую Фридерика, даже после четырнадцати лет их брака, едва сносила, считая ее чем-то вроде нелепой и постыдной позы. В какой-то момент, думала она, это пройдет, слава и светская жизнь выветрят эту блажь. Но лучше не становилось, наоборот, с годами он все больше сомневался в себе, все острее всматривался в себя, все сильнее колебался и боялся любой перемены ветра и всего неизвестного.

Лотта стала родной ему с самого начала. Без слов. Своей тихостью, своей детской радостью по поводу любой безделицы, участливым взглядом, каким она смотрела на него, спрашивая о том, о чем его уже много лет никто не спрашивал – о его работе, о книгах, о том, что Фридерика и его дочери давно воспринимали как нечто само собой разумеющееся. Он не обязан был посвящать ее в свои литературные планы. Собственно, все, что от нее требовалось, это перепечатывать его письма и следить за тем, чтобы всегда хватало марок, вовремя оплачивались счета и назначались встречи. Но ей хотелось знать все – причем она не вытягивала из него слово за словом, а смотрела таким взглядом, который заставлял его самого говорить об этом безустанно. То, что он писал, имело смысл. И для нее это не было рутиной, профессиональной обязанностью. В ее глазах он наконец снова увидел, зачем пишет, для чего вся эта канитель, бдения над каждой запятой, наброски нового мира. Что-то похожее однажды написал ему Рот в своей изумительной манере преувеличивать: мол, плевать, выучат ли миллионы людей в России алфавит, важно лишь то, что пишет Стефан Цвейг. Только это, только это. Да, его труд не напрасен, это не просто исполнение долга, не просто очередная законченная книга, которую критики по тем или иным литературным, политическим и моральным соображениям разнесут в клочья. Важно то, что создается другой мир. Именно об этом ему постоянно твердил в своих письмах Рот. И это же, сама того не ведая, ему говорила Лотта Альтманн. Такое понимание шло из ее сердца. И Стефан Цвейг любил ее за это тихой, сдержанной, застенчивой любовью. «Я полюбил молодую женщину», – сообщил он Роту. А когда они были в разлуке, он писал ей несколько старомодно, завуалированно: «Я хотел бы, чтобы ты немного скучала по мне». И что он беспокоится о ней, ведь она, похоже, так мало заботится о собственном счастье. Ему хотелось, чтобы она всегда знала, как сильно его волнует ее счастье и что он верен, верен ей, ибо однажды встретил настоящую дружбу. Он ничего не забыл. И никогда не забудет ее и все, чем ей обязан. Этим он отличается от других людей. Она может, она должна принять это, раз и навсегда.

Отправляясь в Шотландию за материалом для биографии Марии Стюарт, он пригласил ее с собой. Как стенографистку, которая записывала все, что он диктовал, но в первую очередь как пытливую собеседницу, как очаровательную молодую женщину, горевшую желанием знать все о жизни шотландской королевы – какой она была в действительности и какой представляется сегодня, какой ее видит Стефан Цвейг и какой увидит ее (его глазами) она.

Долгое время Фридерика Цвейг ни о чем не догадывалась. Она была слишком уверена в том, что знает своего мужа, и слишком презирала бледную Лотту. Она слишком понадеялась на то, что ее жизнь в качестве фрау Цвейг будет неизменно течь так же, как текла до сих пор. Вот почему она упустила из виду эту любовную интрижку. А вот ее муж – нет. И узнала она об этом не от него, ей пришлось выуживать все из намеков и рассказов друзей.

Со временем она вынуждена была признать, что что-то сломалось и ничего поправить уже нельзя. Удаляясь все дальше от Австрии и от желтого замка, он отдалялся и от нее.

* * *

Фридерика привязалась к дому в Зальцбурге, привыкла к его величию и великолепию, как мил он ее взору. Ей непонятен ужас мужа перед обыском в доме. По крайней мере, она не разделяет его ужаса. Она по-прежнему может там жить, и жить прекрасно. Вместе с двумя взрослыми дочерьми.

Цвейг, заслышав о своих дочерях, тут же закипает: несамостоятельные, незамужние, привередливые, самовлюбленные дуры – неудобоносимое бремя в его жизни. Это сквозит во всех его письмах. Но самое тяжкое бремя – их мать.

В последний раз, когда она была в Лондоне, они только переписывались. Он установил часы, в которые она ни под каким предлогом не должна была находиться в квартире. Он нуждался в покое и тишине. Она с этим не считалась. Он выходил из себя. Она упорствовала. Он был сама уклончивость, ненавидел конфликты, особенно такие, как этот, когда все поставлено на карту. «У тебя сердца нет», – писала она ему, уезжая из Лондона в Зальцбург после очередной перепалки.

* * *

Фридерика уже не только подозревает, что Цвейг и Лотта Альтманн в близких отношениях. Перед отъездом в мае она зашла в первый попавшийся ресторан и увидела его с Лоттой. В письме к мужу она назвала это «неловкой встречей». В переписке со Стефаном Цвейгом она всегда именует Лотту Альтманн только «А» или, в ироничных кавычках, «ваша наперсница». Друзьям же она говорит о ней не иначе как о «змее подколодной».

* * *

Стефан Цвейг ищет убежища в этом мире. Разрывая узы за узами, по возможности не причиняя никому вреда. Иллюзия. Узы только стягиваются все туже.

Новая книга тоже не радует. И надо же, именно в свободной Швейцарии зреет протест. В мае в Женеве и других швейцарских городах прошли юбилейные торжества по случаю Реформации. Кальвина почитали национальным святым. И его-то Цвейг в своей книге вывел как предтечу Гитлера. Друг, коммунист Ромен Роллан, бурно поздравляя Цвейга, писал ему из швейцарского Вильнёва: «Ваша книга вышла аккурат к четырехсотлетней годовщине Реформации. Боже упаси вас поселиться здесь в один прекрасный день. Берегитесь гнева момьеров[21]! Когда выйдет французское издание, вас разорвут в клочья. Вам никогда не простят посягательства на Кальвина».

Поздравление Роллана, воинственного, закаленного в политических баталиях борца, лауреата Нобелевской премии по литературе, отнюдь не было шутливым. Он всегда настраивал Цвейга на боевой лад, хотя, похоже, не очень верил, что его друг решительно последует за ним. Но это письмо Роллана повергло Цвейга в ужас. Разве этого он хотел? Неужели ему остается пожинать только ненависть, тем более за книгу, героем которой он сделал мягкого, склонного к компромиссам, осторожного Кастеллио? За это французы[22] собираются разорвать его в клочья? Его, призывающего к примирению, взаимному вслушиванию, пониманию? Да, вероятно, все так и будет в этом мире, в этом году, на этом континенте. Мало того, под напором своего издателя Райхнера он так спешил закончить книгу, что допустил некоторые исторические неточности, сохранившиеся в первом издании. Еще один повод для радости его врагов. Травля не прекращалась.

Стефан Цвейг оказался на жизненном перепутье. Он устал, он подавлен и раздражителен. От литературы тошнит, признавался он. Больше всего ему сейчас хотелось бы скупить весь тираж «Кальвина» и сжечь. «Единственный способ победить ненависть – одолеть ее в себе», – писал он Роллану. Он мечтал забиться в мышиную нору. И, главное, больше не читать газет. Мир, литература, политика – как было бы прекрасно ничего о них не знать. Но куда же он может удалиться? Где его мышиная нора на это лето?

Пляж в Бельгии, белые дома, солнце, широкая набережная, маленькие бистро, перед ними море. Он решил ехать в Остенде.

С Лоттой.

«Милая фройляйн Альтманн», – пишет он из Вены в Лондон 22 июня, сообщая ей, что они проведут июль в Остенде вместе, и уже со следующей недели.

«Большие чемоданы ни к чему», – добавляет он. И: «Мы будем просто жить».

Загрузка...