Джон Бойнтон Мообс был совсем не так прост, как казался или хотел казаться своим спутникам, и в первую очередь Фламмери и Егорычеву.
Его отец, старый газетный волк Хирам Ф. Мообс, живой, проворный, морщинистый, как шимпанзе, человечек с очень большой лысиной и очень маленькой совестью, зарабатывал пятьдесят тысяч в год на том, что старался убедить американцев в выгодности для них частной собственности на предприятия коммунального пользования. Речь шла об электрических станциях, внутригородском транспорте и водопроводе. Газовые и телефонные компании он не обслуживал.
Мы не будем настаивать, что сам Хирам Ф. Мообс свято верил в эту заведомую неправду. Глубоко и преданно он веровал только в акции «Юнайтед стейтс стил корпорейшн» и Вифлеемской стальной компании.
Однако в тысяча девятьсот двадцать девятом году, когда грянул кризис, Хирам Ф. Мообс с серьезным и непоправимым опозданием удостоверился, что, вкладывая сбережения в самые, казалось, солидные бумаги, он все же на пороге старости оказался таким же нищим, как и в начале своей неприглядной карьеры. Он пустил себе пулю в лоб, не дожидаясь, пока обманувшая его надежды черная металлургия Соединенных Штатов докатится до уровня тысяча восемьсот девяностого года. Для этого ему пришлось бы прождать еще около трех лет. Маленький Джонни - ему в день самоубийства отца едва минуло одиннадцать лет - остался с матерью, анемичной и уже немолодой дамой, в большой и неуютной квартире, за которую нечем было платить, и обставленной мебелью, за которую в те годы всеобщего разорения, по существу, ничего нельзя было выручить.
К тысяча девятьсот сорок четвертому году маленький Джонни успел вытянуться в здоровенного парня, который ни ростом, ни способностями нисколько не напоминал отца. Надо воздать ему должное: он и не был о себе сколько-нибудь высокого мнения. Зато вдова мистера Мообса была о своем детище вполне высокого мнения и пользовалась любым случаем, чтобы довести это заблуждение до сознания тех людей, которые могли бы, пожелай они этого, помочь встать на ноги сыну бедного старого Хирама.
Так Джон Бойнтон Мообс стал военным корреспондентом и отправился в Старый Свет без особых познаний, без всякого желании подвергать себя опасностям и без твердых убеждений и целей, если не считать твердого убеждения, что легче всего такому парню, как он, пробиться в люди - это, не имея никаких убеждений и твердой цели, использовать наиболее выгодным образом столь счастливое отсутствие у него убеждений.
Встреча на «Айрон буле» с мистером Фламмери принесла Мообсу второе в его жизни твердое убеждение, что именно в этой встрече может быть заложен прочный фундамент его будущего благополучия. С тех пор уточнилась и цель его жизни: всячески ублаготворять и обхаживать своего могущественного земляка.
Значит ли это, что Джон Бойнтон Мообс был совершенно законченным мерзавцем и что его душа была решительно защищена от всяких нерентабельных переживаний и побуждений? Отнюдь нет.
Поэтому не лишено интереса привести наряду с отрывками из книги, которую Мообс писал по предложению мистера Фламмери, также и несколько коротких выдержек из дневника, который он вел исключительно для собственного удовлетворения.
Еще не написанная книга Мообса называлась «Робинзонада с большевиком» и носила подзаголовок: «Необыкновенные похождения двух американцев, двух англичан и одного советского коммуниста на острове, не обозначенном на карте».
Что касается дневника, то он никак не назывался, даже дневником. В целях предосторожности Мообс вел его посредством стенографических знаков в обычной записной книжке. И то, что он таи тщательно скрывал не только его содержание, но и самое его существование от Фламмери, показывает, что он считал себя еще не вполне стопроцентным единомышленником своего высокого покровителя.
Впрочем, в этом легко убедиться, прочитав взятые наудачу отрывки из этого засекреченного дневника:
«...Это дьявольская работа. Надо пользоваться каждой свободной минутой, чтобы писать, писать «Робинзонаду». Она должна быть готова, когда за нами придет судно. Откладывать до возвращения в Штаты - самоубийство. Эти шакалы (так неуважительно называл Мообс-младший своих коллег по профессии) накинутся на старикашку (так называл про себя Мообс-младший свое божество - мистера Роберта Д. Фламмери), зальют ему баки и за это выкачают из него материала на полмиллиона слов. Мне за ними никак не угнаться. И тогда книжка моя летит ко всем чертям. А я еще не научился писать так, как нужно. Но писать так, как было, - все равно что издавать книгу тиражом в один экземпляр: ни одно порядочное издательство не издаст, и тогда хоть жди Следующего кораблекрушения. Старикашка со свистом умчится от меня на расстояние самой далекой звезды. И прощай, карьера!..
Правда - это вроде кока-колы. Но мне до зарезу требуется рыбий жир. Кока-кола вкусней, но толстеют только от рыбьего жира. Мне следует только хорошенько прочувствовать эту истину, и книжка пойдет у меня на всех парах.
А пока что меня, по совести, все время мутит. Егорычев - настоящий парень, мозги у него варят отлично, и только противно, что он якшается с этими чернокожими, но это, по-моему, недостаток всех русских. А, наверно, дьявольски приятно одернуть моего старикашку и наплевать ему в его постную физиономию. Для меня это остается на всю жизнь неосуществимой мечтой. Вряд ли, даже в случае удачной карьеры, я буду когда-нибудь стоить более пятидесяти тысяч в год. Для того чтобы плюнуть в физиономию моему старикашке, нужно иметь годового дохода не менее пятидесяти миллионов. Тогда для самого старикашки будет неосуществимой мечтой плюнуть мне в физиономию. Но пока что мечтать о таком удовольствии приходится мне. И я должен делать вид, будто мне нравится все, что он говорит, и что он делает, и что он думает. Знающие люди толкуют, что к этому в конце концов привыкают и что тогда это даже приятно. Значит, и я могу привыкнуть. Значит, я должен привыкнуть, если хочу иметь возможность хоть на старости лет поплевать кому-нибудь (конечно, не моему старикашке и даже не самым младшим его помощникам, но все-таки кое-кому) в умильно улыбающуюся харю.
Осточертело выскакивать вперед с самозабвенностью восторженного кретина только для того, чтобы старикашка еще раз удостоверился в твоей пока еще ничем не оплаченной, но уже беспредельной преданности. Вероятно, я немножко переигрываю, но пес с ним! Ему нравится, и ладно. Во всяком случае, лучше выглядеть в глазах Егорычева идиотом, нежели прохвостом. Ничего, привыкнем. Чем я лучше других?..
...И вот я снова в Буффало. Разодет, как принц. В бумажнике этакая приятная пухлость. Мои фотографии во всех газетах, во всех журналах, мое имя гремит во всех радиопередачах... Я вхожу к Пегги с огромным букетом самых дорогих и редких цветов. Ее сопливые родители теперь кидаются мне навстречу с распростертыми объятиями. Пегги... Впрочем, почему именно Пегги? Она слишком провинциальна для того, чтобы быть невестой короля американских репортеров Джона Бойнтона Мообса. Ее фотографии будут слишком невыразительны для газетной полосы. Вы подберете себе,, мистер Мообс, невесту пошикарней!.. Пожалуй, будет все-таки жаль бедняжку Пегги. Она так плакала, когда я уезжал!.. Ну что ж! Если бы ей в мое отсутствие подвернулся парень пошикарней, она бы тоже всеми своими десятью наманикюренными пальчиками ухватилась за свое счастье...
...Конечно, никак нельзя было согласиться с мнением Егорычева, Раз тебе повезло и ты обнаружил не отмеченный на карте остров, нужно быть болваном, чтобы не постараться прибрать его к рукам. Иначе эти чернокожие останутся в стороне от цивилизации. Это известно каждому нашему школьнику, хоть раз в жизни заглянувшему в учебник истории. Но есть что-то неприятное и обидное в том, что на этой точке зрения стоит не Егорычев, а мой старикашка и этот очкастый гусак (под этим обидным прозвищем подразумевался майор Эрнест Цератод).
...Попробуй, пойми этого Егорычева! Совсем не дурак как будто, и вдруг ни с того ни с сего брякнул, что он правнук раба. Зачем ему это было? Ведь его никто не тянул за язык.
Это как если бы я вдруг стал рассказывать про своего дедушку-жестянщика. Хорош бы я был в глазах старикашки, да и любого другого приличного человека! Вам очень нужно знать, сэр, кто был ' мой дед? Мой дед, сэр, был всю жизнь связан с железо-кровельной промышленностью... Вот, мистер Егорычев, как надлежит отвечать на такие вопросы благоразумным джентльменам. Но чтобы самому напрашиваться!..
...Я не перевариваю цветных. Но этот Гамлет мне чем-то приятен. Я был бы не прочь, чтобы он был моим шофером, когда я обзаведусь машиной, достойной наемного шофера. Гильденстерн, Розенкранц и Полоний - хлам из хлама. Яго Фрумэн! Дородный, слащавый. Глаза узкие, как у японского императора. Гильденстерн Блэк - длинношеий, короткорукий, пузатый, длинноногий, похожий на кенгуру из нашего зоопарка. Розенкранц Хигоат - стройный молодой холуй с бегающими глазками на широком костистом лице. Лучше всю жизнь обходиться без шофера, нежели видеть перед собой спину кого-либо из этой поганой компании. Но нам со старикашкой они должны сослужить какую-то особенную службу (он пока не говорит, в чем дело), и я обязан ухаживать за ними, как святочный Дед-Мороз, раздавать им какие-то дурацкие тряпки и пуговицы, хлопать их по потным и грязным спинам и бегать за ними в эту эфиопскую жару в деревню, приглашать на завтра в гости. Они должны прийти завтра в то самое время, когда Егорычев со Смитом уйдут в Новый Вифлеем, чтобы разобраться на месте, что можно сделать со спасенными бочками и что нужно будет принести отсюда, сверху, чтобы соорудить плот, если не удастся построить более прочную и солидную деревянную посудину с парусами и веслами. Все это на тот случай, если за нами почему-либо не придет нормальная железная посудина с дымящейся трубой. Хорошенькая перспектива, нечего сказать!.. Ни старикашка, ни гусак и не подумают уезжать отсюда на чем-либо менее прочном и удобном, нежели эскадренный миноносец, но против затеи Егорычева не возражали. Значит, хотели, чтобы его не было здесь со Смитом, когда придет эта четверка прохвостов. Интересно, что они задумали?..
...Если Егорычев разведает, что мы от него что-то скрываем, он так дела не оставит. Старикашка говорит, что Егорычев - безбожник и поэтому приходится от него скрывать всякий более или менее серьезный христианский поступок. Он, видимо, и впрямь считает меня идиотом. Я бы с большим удовольствием проделывал всю эту грязную работу, если бы со мною разговаривали, как с деловым человеком. Но у старикашки больше денег, чем благочестия, и с этим приходится считаться, если не собираешься на всю жизнь оставаться оборванцем-идеалистом. Впрочем, иногда мне начинает казаться, что ханжества у него еще больше, чем денег.
Сегодня после дискуссии о том, кому должен принадлежать остров, старикашка спросил Егорычева, если ли у него уверенность, что его радиограмма уже принята и расшифрована какой-нибудь советской радиостанцией. Егорычев сказал, что не уверен. Он сказал, что требуется, по его мнению, по крайней мере трижды передать ее в эфир, чтобы ее успели хотя бы запеленговать. Сегодня он передаст ее вторично, потом еще завтра ночью. Затем нужно будет несколько дней Подождать, не придут ли ответные сигналы от принявшей станции, и если таких сигналов не будет, попробовать передать тот текст, который был вчера временно отклонен как слишком ясный и поэтому слишком опасный. По-моему, Егорычев что-то слишком мудрит. Ничего страшного не случилось бы, если бы добряк Кумахер радировал по-немецки. Ему можно было бы на всякий случай пригрозить, что пусть он только попробует передать не то, что требуется нам, и мы его прикончим на виду у вызванных им немецких кораблей, будь их даже целая эскадра...
...А вдруг нам действительно судьба застрять на веки веков на этом острове? Тогда все летит кувырком. Тогда и книга моя ни к чему, и старикашка уже сразу - мешок, набитый не банковскими билетами и протекциями, а только ханжеством и хамством, и гусак превращается в унылого хлипкого пузана в несуразно мощных очках, и Егорычев уже не враг моего старикашки, а следовательно, и не мой враг, а храбрый, толковый и веселый парень, с которым в десять тысяч раз приятней провести сколько угодно лет, нежели лишний час со старикашкой и гусаком.
Но нет, дорогой мистер Джон Бойнтон Мообс, так ни в коем случае нельзя. Не разобрали нашу радиограмму сейчас - разберут через месяц, год, десять лет. Сгинула никем не принятая радиограмма? Тоже нечего ударяться в панику. Полетит через месяц, через год, через десять лет над здешними краями самолет, пройдет за этот долгий срок какое-нибудь суденышко и обязательно раньше или позже наткнутся на наш остров. Нельзя, милейший мистер Мообс, так нервничать, нельзя так торопиться. Так большую карьеру не делают. Зато если вы эти десять лет, которые вам суждено прожить на острове Разочарования, не дрогнете, не отдадитесь, как распоследний слюнявый мальчишка, во власть непосредственных чувств, если вы останетесь хладнокровным и выдержанным деловым человеком и преданным другом богобоязненного и набитого деньгами мистера Роберта Д. Фламмери, то вас ожидает поистине блистательная карьера. Будем же мужчиной, мистер Джон Бойнтон Мообс, будем делать свое счастье с холодным и расчетливым сердцем: человек, не любимый вашим покровителем, не может быть вашим другом, хотя бы вам пришлось прождать помощи из Америки долгие-долгие годы. Даже когда останется только один шанс на миллион.
Но, конечно, было бы куда приятней, если бы имя и могущество Роберта Фламмери принадлежали Константину Егорычеву...
...Видите ли, мистеру Егорычеву вдруг в седьмом часу утра вздумалось послушать радио. А гусак еще спал, и он, конечно, проснулся, лишь только загудел генератор. В чем дело? Почему будят человека, который так изнервничался за последние дни, кстати, как раз по вине мистера Егорычева? Неужели нельзя было потерпеть, пока он сам проснется? Разве мистеру Егорычеву не известно, что у него, у гусака, миокардиодистрофия? Егорычев объясняет, что он хотел послушать свое, русское радио. Сейчас как раз самое удобное время, и ему хотелось послушать сводку Совинформбюро. Гусак в амбицию: это черт знает что такое! Мистер Егорычев не желает считаться с удобствами других. Мистер Егорычев чувствует себя каким-то диктатором! Пусть мистер Егорычев запомнит, что из-за его капризов и так уже слишком много пришлось перетерпеть всем остальным; и что это чистая случайность, что они остались живы после всех его возмутительных авантюр; и что это чистейшей воды мальчишеская сентиментальность - обязательно слушать военную сводку на своем родном языке; и что лично он, гусак, как и все подлинно цивилизованные люди, прекрасно может обойтись и обходится любой сводкой, на любом понятном ему языке; и что при положении, в котором мы все сейчас находимся, надо думать не о том, что происходит на другом краю света, а о том, как бы поскорее и побезопаснее выбраться из этой чертовой дыры; и что пусть только мистер Егорычев, ради бога, не прикидывается, что он больше всех заинтересован в том, что происходит на театре военных действий, а что пускай он лучше хорошенько подумает, как вызволить всю нашу компанию из того ужасного положения, в которое он вовлек ее своими самочинными поступками.
Старикашка в это время торчал на посту у спуска, но Смит был в пещере. Он как раз вертел ручку генератора, и все время, пока гусак произносил свою речь, он вертел ее, словно гусака и не было на свете. Только лицо у него налилось кровью по самую макушку. А Егорычеву так и не удалось послушать сводку. Он сказал, что, конечно, надо было ему еще накануне вечером договориться об этом с гусаком, но что гусак завалился вчера спать так спешно, что он, Егорычев, не успел с ним об этом потолковать, а будить его на ночь глядя он не хотел. Тогда гусак ужасно победоносно глянул сначала на Егорычева, потом на меня и Смита и нарочно, я убежден, что нарочно, снова улегся и даже захрапел, лишь бы поставить на своем. А Егорычев сказал Смиту, что ничего не поделаешь и придется послушать сводку Информбюро как-нибудь в такое время, когда это позволят нервы мистера Цератода, и они вышли из пещеры погулять. А гусак сразу после этого как ни в чем не бывало встал со своей койки и стал мне жаловаться на Егорычева. Ох, уж эта мне политика! Я сказал, что у меня от его крика разболелась голова и тоже поспешил на лужайку, потому что мне было интересно, о чем будут между собой толковать Егорычев со Смитом. Я сделал, конечно, вид, что ничего особенного не подозреваю, и присоединился к ним, как будто мне скучно одному. А Егорычев сказал, что мне совершенно незачем тратить зря время на слушание их болтовни, потому что это мне, скорее всего, не будет интересно, и что я только зря время потеряю. А если мистеру Фламмери действительно интересно узнать, о чем у него с мистером Смитом идет сейчас разговор, то я могу смело и без риска ошибиться сказать мистеру Фламмери, что разговор шел о том, что у них, в Советской России, дети кочегаров учатся в высших учебных заведениях и что из них получаются не худшие врачи, инженеры, юристы, ученые и государственные деятели, чем из детей любых других советских граждан.
Мне, конечно, было неудобно сразу после таких слов отстать от их недружелюбной компании, и я еще некоторое время с ними походил, и мне пришлось выслушать довольно оживленный обмен мнениями между Егорычевым и Смитом, который невозмутимо смотрел прямо сквозь меня, словно меня не существовало в природе. Этот кочегаришка спросил, а как же учиться детям кочегара, на какие средства им жить во время учения и из каких денег платить за учение. Егорычев что-то такое начал разъяснять ему про государственные стипендии, мне стало скучно, и я ушел, потому что о том, что в Советской России любой парень или девушка могут учиться с помощью государства, в Штатах не напечатает ни строчки ни одна уважающая себя солидная газета и на такой информации не заработаешь и ломаного цента. Я тихонечко отошел в сторонку.
Конечно, хотелось поскорее рассказать старикашке, что наш Егорычев, насколько я понимаю, занимается самой настоящей большевистской агитацией. И хотелось пожаловаться ему на то, что мне, по существу, брошено в лицо обвинение в том, что я нарочно подслушиваю чужие разговоры, чтобы держать в курсе своего патрона, и что порядочные люди не позволяют себе таких обвинений, даже если это правда. Я присел на травку, а вскорости из пещеры выскочил гусак, подбежал к старикашке и стал ему жаловаться. Они посудачили минут пять, а потом гусак, как ни в чем не бывало, сказал Егорычеву, что вот сейчас, когда он встал, пожалуйста, ловите себе по радио любую сводку, хоть на малайском языке. Он явно шел на примирение. Егорычев что-то буркнул в ответ и отправился со Смитом в пещеру. Но сколько он ни вертел вариометр, ничего, кроме треска, шорохов, свиста и разных, но только не русских передач, не поймал. Очевидно, все же слишком далека от нас его Россия и придется ему на время пребывания на острове примириться со сводками на английском, или испанском, или немецком языках. Если ему угодно, может слушать хоть на арабском...
...Только кончился спор о том, чей должен быть остров, как нагрянули гости. Незваные, навязчивые, бесцеремонные. На сей раз без звукового оформления, но, как и вчера, с бабами и младенцами. Бабы, завидев нас, завизжали и спрятались за своих кавалеров. Вслед за своими мамашами подняли несусветный писк младенцы. Оказывается, это экскурсия, пикник с познавательными целями. Только человек пять из Нового Вифлеема. Эти на положении гидов, экскурсоводов. Так нам объяснил, весело скаля зубы, вездесущий Гамлет Браун. Он, видите ли, прибыл специально для того, чтобы извиниться, что из его деревни присутствуют лишь несколько человек. (Ему казалось, что они нам делают больно.) Дело в том, что он и его соседи-погорельцы собрались построить себе новые жилища взамен сгоревших и все взрослые мужчины деревни ему помогают, а он их за это будет вечером угощать. Сказал, улыбнулся и исчез. А остальные, оказывается, не наши вчерашние знакомые (они все на одно лицо), а экскурсанты, любознательные туристы из других деревень. Они пришли поглазеть на Чудо Двадцатого Века, Настоящих Белых Джентльменов. Чистота Расы Гарантируется. Осмотр Ежедневно в Любое Время. Наиболее Назойливым Туристам Выдаются Бесплатные Ценные Сувениры.
Узнав, что среди них нет Яго и компании, старикашка немедленно послал меня вниз договориться насчет завтрашней тайной встречи. Полония не оказалось дома. Мистер Полоний изволил отбыть на несколько суток в деревню Эльсинор, нанести визит родственникам своей первой жены. Остальные собирались сегодня же почтить нас своим присутствием. Эти гиены рассчитывали на подарки. И сколько я их ни отговаривал, они все же увязались за мной. Гамлет и остальные его односельчане смотрели нам вслед с недоумением, но мне на их недоумение было в высокой степени наплевать. Когда человек делает свой бизнес, ему не следует интересоваться, какие чувства он вызывает у посторонних.
Старикашка и гусак встретили банду Фрумэна, как принцев крови. А когда стали раздавать галантерею и гвозди, Гильденстерн, Розенкранц и Яго снова получили впятеро больше, чем любой из остальных. Мне старикашка и гусак объяснили, что так надо и чтобы я не совал свой нос, куда мне не полагается. Как будто эти дрянные вещички только им и принадлежат. Если уж говорить начистоту, то распоряжаться ими могут по праву только два человека: Егорычев и Смит. Но я этого, конечно, не сказал. Я так только подумал. Но подумал с очень большой злостью. А дикарям объяснения давал гусак. Он им сказал, что и Розенкранц, и Гильденстерн, и Яго, и отсутствующий здесь в настоящую минуту Полоний - люди, особо отмеченные богом, что и он и остальные прибывшие с ним белые джентльмены могут в любой момент клятвенно подтвердить. Гусак еще сказал, что он, конечно, никак не собирается давить на чье-либо мнение, но что он нисколько не удивился бы, а, наоборот, всячески приветствовал бы, если бы этим четырем достойным джентльменам воздавались самые высокие почести. Он оглянулся (могу поклясться, для того, чтобы убедиться, что Егорычева нет поблизости) и сказал, что за каждый волос, который упадет с головы этой четверки, островитяне будут отвечать головой. На туземцев это произвело очень сильное впечатление. Они сказали, что примут во внимание это предостережение и постараются сделать из него надлежащие выводы.
Только мы избавились от этой экскурсии, пообедали и отдохнули, как гусак впился в Смита. Он его отвел на самый дальний угол лужайки, как раз туда, где третьего дня словили Кумахера, когда он делал утреннюю зарядку, и там они просидели часа два, не менее, и он все говорил, говорил, говорил, жужжал, как жук, все уговаривал кочегара. А кочегар, тот все больше отмалчивался или отвечал коротко: «да», «нет», «подумаю», «посмотрим». Кончилось тем, что, как и вчера в то же время, стал собираться дождь и они вернулись в пещеру оба сердитые, недовольные. Не договорились. Я понимаю, что с точки зрения наших, то есть старикашкиных и моих, интересов надо было, чтобы Смит дал себя уговорить Цератоду, но приятно, что гусак сел в калошу.
А тому со зла показалось, что Егорычев при виде его улыбнулся. Гусак и поступил, как полагается гусаку. Он приблизился к Егорычеву и зашипел:
- Я не советую вам, сэр, придавать серьезное значение нашей случайной размолвке со Смитом. Я не советую вам, сэр, вообще придавать особое значение отдельным его словам и поступкам. Вы плохо знаете английских рабочих, сэр! А знание английских рабочих - моя профессия, мой кусок хлеба. Английский рабочий может поспорить со своим профсоюзным лидером, даже поругаться с ним, но он никогда, слышите, никогда, не разойдется со своими руководителями, если спор не будет касаться заработной платы или вопросов охраны труда и рабочего страхования! Да и в этих вопросах... - он запнулся, напыжился, его лицо налилось кровью, и он кинул быстрый взгляд на Смита. - Словом, зарубите это у себя на носу, сэр!
Егорычев перестал улыбаться, отложил в сторону записную книжку, в которую он что-то записывал очень экономным мелким почерком, спокойно глянул сначала на гусака, потом перевел глаза на Смита. Смит повалился на койку и делал вид, будто не слушает этого разговора.
Егорычев говорит:
- Неужели, мистер Цератод, вы и ваши коллеги всегда так цинично говорите о рабочих?
- Это не ваше дело, сэр! - визжит гусак.
- Конечно, не мое, - по-прежнему спокойно отвечает Егорычев.- Это дело членов вашего профсоюза... В данном случае - Смита...
Если бы мне сказали, что из обоих джентльменов, только что обменявшихся словами, один - дурак, я бы сразу понял, что это про гусака.
А Смит лежал на своей койке с закрытыми глазами, будто ничего не слышал.
...Снова Егорычев и Смит о чем-то толковали. Чуть свободная минута, они берут друг дружку под руку и гуляют и разговаривают; разговаривают к великому огорчению гусака. Но теперь мне уже неудобно присоединяться к их компании, потому что они каждый раз начинают так ехидно улыбаться, что я бы с наслаждением надавал каждому из них затрещин, если бы они не были такими здоровяками и если бы старикашка строго-настрого не запретил мне до поры до времени обострять отношения с Егорычевым. Но иногда мне удается издали поймать обрывочки фраз. Только что Егорычев рассказывал про санатории и дома отдыха, в которых отдыхают в его возлюбленной России рабочие, крестьяне и служащие. А тот развесил уши. А Егорычев стал так восхвалять роскошный дворец, в котором на берегу Черного моря отдыхают шахтеры, как будто он за рекламу получал с этого санатория определенный процент. А Смит, вместо того чтобы дать отпор агитации этого большевика, сказал, что в Англии ничего подобного нет. Как будто только и дела в Англии и Америке и в других цивилизованных странах, что строить дворцы для отдыха и лечения рабочих или клерков.
Вечером Егорычев привел обоих эсэсовцев слушать радио, чтобы Фремденгут узнал о втором фронте. Кумахер прикинулся, будто он впервые услышал о боях в Нормандии; Фремденгут сделал вид, будто он уже давно об этом знает.
Что-то «мне говорит, что Егорычев близок к истине. Похоже, что у Фремденгута и впрямь есть какое-то важное секретное задание. И еще похоже, что он рассчитывает на симпатию и поддержку моего старикашки. Они с ним обменялись очень приветливыми улыбками. С человеком, с которым приветлив и благожелателен старикашка, и я должен быть вежлив и благожелателен. Когда взгляд Фремденгута случайно упал на меня, я рискнул ему улыбнуться, и это понравилось старикашке. Бизнес есть бизнес... Только теперь мне еще неприятней стало встречаться со взглядом Егорычева. Он меня начинает самым серьезным образом злить, этот улыбающийся большевик! Чего он ко мне пристал со своим взглядом? Молчит и только время от времени бросает на меня удивительно неприятный взгляд. Какое он имеет право так на меня смотреть? Сколько тысяч в год может он мне предложить взамен тех пятидесяти тысяч, которые мне, в конечном счете, сулит благоволение старикашки? Вам еще нужно, молодой человек из русских степей, самому приобрести мало-мальски приличный жизненный опыт, а уж потом учить жизни своих сверстников!
...Старикашка не удержался. Во время обеда он учтиво осведомился, уверен ли мистер Егорычев, что он поступает правильно, ведя с малокультурным и политически незрелым кочегаром Смитом собеседования, которые легко можно было бы расценить как коммунистическую пропаганду? (Смит, конечно, отсутствовал. Он дежурил у спуска.) Старикашка внимательно посмотрел на Егорычева, предполагая, что он после этих слов сгорит от стыда. Но он глубоко ошибся. Егорычев как ни в чем не бывало, спокойно выслушал старикашку и сказал:
- Нет, я никак не могу расценить свои собеседования со Смитом как коммунистическую пропаганду. Он меня расспрашивает, а я ему рассказываю о том, как живут, работают, отдыхают Двести миллионов моих сограждан, как они воюют против фашизма и во имя чего рискуют жизнью. Кстати, больше всего мне приходится при этом рассказывать о моих родных и знакомых. Я считаю, что в такого рода беседах, имеющих чисто информационный характер, нет и не может быть ничего предосудительного. Не вижу, что против них можно возразить. Со своей стороны, я ни в какой мере не возражаю против того, чтобы мистер Фламмери в тех же информационных целях хоть сутки напролет рассказывал мистеру Смиту о том, как живут, работают и отдыхают простые люди Соединенных Штатов.
И уже совсем ничего не имеет мистер Егорычев против того, чтобы мистер Фламмери с наибольшими подробностями сообщил мистеру Смиту о том, как живут, работают, отдыхают и сражаются с фашизмом его, мистера Фламмери, родные и знакомые. - Старикашка только воскликнул:
- О-о-о!
Я его никогда не видел таким возмущенным.
Гусак пожал плечами. Он полностью разделял чувства старикашки и мои.
На этом обмен мнениями по вопросу о коммунистической пропаганде словно ножом отрезало.
Нет, в самом деле, этот советский офицеришка, дикарь и правнук раба, меня не на шутку злит! Кажется, я его начинаю ненавидеть! Я обращаю свой взор в сторону старикашки. Он смотрит на меня добрыми и мягкими отеческими глазами. Он моя опора, моральная и материальная. Этот никогда не будет меня укорять за то, что я пишу не совсем то, что думаю и что не совсем соответствует плохо понятной действительности. Этот понимает, что такое бизнес, и что такое деловой человек, и какова роль и место в бизнесе того, что большевистские агитаторы называют совестью. Я хотел бы, чтобы мне раз и навсегда показали ее и сказали, что она такое, эта совесть. Она неощутима на ощупь, она не имеет запаха и цвета, ее нельзя внести в качестве вклада в самый завалящий банк, под нее не дадут тебе и галлона бензина, когда ты будешь трюхать в старом фордовском драндулете в поисках работы. А я не хочу просто работы, я хочу карьеры, я хочу, чтобы не обо мне говорили снисходительно: «Это сын старого Хирама Мообса, того самого, который застрелился», а об отце моем говорили: «Это отец нашего Джона Бойнтона Мообса, который, говорят, тоже занимался газетным бизнесом. Ходят слухи, этот ловкач Джон выгоняет из своей чернильницы сотню тысяч долларов в год».
«Париж стоит мессы!» - так сказал совсем по другому случаю не помню какой по счету король Генрих - не то английский, не то немецкий, не то еще какой-то. И, право же, этот Генрих был совсем не дурак...
Я смотрю на Егорычева со спокойной и на сей раз непоколебимой ненавистью и презрением. Слава богу, я совершенно готов к тому, чтобы легко и без дурацких переживаний писать ту книгу, которую мне нужно написать, книгу, которая желательна и мне, и мистеру Фламмери, и его компаньонам, и мистеру Не Знаю Как Его 3овут, тому самому, который обязательно издаст ее, и тиражом не в один и даже не в пять тысяч, а в сто, двести, пятьсот тысяч, в миллион экземпляров. Я чувствую небывалую легкость в душе. Рубинштейн перейден! [Мообс, видимо, хотел сказать: «Рубикон перейден!» (Л.Л.)] Мне все ясно. Мне весело. Моя рука жаждет ручки с удобным пером и чернил. Пусть только этот чистюля Егорычев, передав свою радиограмму, ляжет спать, и я сяду писать. Я все еще не привык писать мою «Робинзонаду с большевиком», когда этот большевик бодрствует и может на меня ненароком посмотреть. Мне все еще кажется, что он сразу поймет, что я пишу книгу, в которой не все соответствует его примитивным, дикарским представлениям об истине... Хоть бы он умер, этот Егорычев! Но без него нам, пожалуй, никогда не выбраться с этого распроклятого острова... Боже мой, еще никогда в жизни мне не приходилось так много думать!»