V

В пещере было душно и жарко. Висевшая под скалистым неровным потолком лампа «летучая мышь» с самодельным абажуром из мягкой жести отравляла воздух керосиновым чадом.

Приоткрыли дверь. В пещеру с шипением и шелестом ворвалась свежесть ночного дождя. Гроза была далеко. У невидимого горизонта часто вспыхивали голубовато-белые молнии. На ничтожную долю секунды они выхватывали из непроглядного мрака застывшие на взлете массивные волны с ослепительно белыми гребнями и очень черными, словно густо залитыми тушью, теневыми отрогами, стеклянно блестевшие деревца и кусты, от которых убегали по серебристым наклоненным высоким травам тени, длинные и жирные, как трещины в земле, толстый пунктир дождевых струй, четкие силуэты листьев, косо свисавших с черных ветвей над самым входом в пещеру.

Когда молния вспыхивала особенно ярко, свет «летучей мыши» бессильно меркнул и силуэты листьев на миг отпечатывались на посветлевшем каменном полу пещеры, поближе к входу. Потом за дверью становилось совсем темно. Но не успевали еще глаза снова как следует привыкнуть к желтому свету лампы, как бесшумно возникала новая молния и все повторялось сначала. Гром доносился намного позже, иногда лишь на доли секунды упреждая следующую вспышку. Он был чуть слышный и совсем не грозный. Будто где-то далеко-далеко тарахтела по булыжнику большая телега.

А дождь лил и лил, навевая самые мирные и домашние мысли, и казалось, что не будет конца его тропической щедрости и неутомимости.

Некоторое время все пятеро сидели молча на своих койках, вслушиваясь в журчащую музыку ливня.

Молчание нарушил Роберт Фламмери. Он промолвил со вздохом:

— Одному богу известно, как я мечтаю поскорее вернуться в город моих отцов и прижать к любящему сердцу моих наследников, — он быстро поправился, — то есть я хотел сказать — моих близких.

Никто ему не ответил. Каждый думал о своем.

— Небу угодно было отнять у меня блаженство встречи с семьей, — раздраженно продолжал Фламмери. Он все еще не мог привыкнуть к тому, что можно так безразлично относиться к его словам. — Я бы никак не сказал, что мое сердце ожесточилось от этого удара. Для этого я слишком уверен в промысле божьем… — При этих словах он набожно поднял глаза к «летучей мыши». — Но мысль о мучениях, которые они испытывают, получив сообщение о моей мнимой гибели, не скрою, приводит меня в отчаяние.

— Конечно, — рассеянно поддакнул Егорычев, понимая, что дальнейшее молчание было бы попросту невежливым, — ваши переживания вполне понятны…

— И мне тоже, — поспешно промолвил Moo6c. — Душевно скорблю с вами, мистер Фламмери.

Цератод и Смит опять промолчали.

— Так почему же нам не связаться поскорее с Филадельфией и не избавить моих близких от незаслуженных и необоснованных страданий? — сказал Фламмери.

— Связаться с Филадельфией? Каким образом? — спросил Цератод.

— Конечно, по радио.

— Почему именно с Филадельфией? У меня тоже имеются близкие. И они живут не в Филадельфии, а в Ливерпуле.

— А у меня в Лондоне, — сказал Смит.

Мообс хотел было сказать, что и у него имеются родственники — в Буффало, но не решился.

Мистер Фламмери, не отвечая на реплики, продолжал, адресуясь к Егорычеву в первую очередь:

— Я думаю, нам следовало бы сегодня же дать о себе знать по радио. Конечно, если вам, мистер Егорычев, действительно удалось договориться с этим Кумахером.

— Я действительно договорился с этим Кумахером, — сказал Егорычев. — Еще вчера договорился. И я думаю, что он починит рацию, если это только технически возможно. — Он увидел вытянувшиеся физиономии своих собеседников и успокоительно добавил:- Лично я уверен, что это вполне возможно. И сейчас мы устроим консилиум… Только очень прошу вас, делайте вид, что вы не сомневаетесь в готовности Кумахера выполнить наше приказание.

Он снял с двери, ведшей во второе помещение, одеяла и шинели, отодвинул засов, вызвал фельдфебеля, обрадовавшегося возможности подышать свежим воздухом, снова запер дверь и по-прежнему завесил ее одеялами и шинелями.

Кумахер стоял посреди помещения и щурил глаза. После темноты, в которой он провел несколько часов, его ослепил свет «летучей мыши».

— Нужно будет починить рацию, — сказал ему Егорычев таким тоном, словно разговаривал с монтером, вызванным из артели по ремонту радиоприемников. — По-моему, работы на час, не более.

— С вашего разрешения, я бы хотел осмотреть ее, господин капитан-лейтенант, — проговорил фельдфебель вполголоса, подчеркнуто косясь глазами на завешенную дверь.

— Мы вас для этого как раз и вызвали.

При этих словах Цератод и Фламмери важно качнули головами, подтверждая Кумахеру, что дело обстоит именно так.

— Только смотрите, — предупредил его Егорычев, — не дай вам бог валять дурака. Я недостаточно знаю радиотехнику, чтобы браться за ремонт рации, если это можно поручить специалисту. Но я всегда отличу починку от порчи. Так что не советую рисковать…

Якобы из опасения, что его за дверью расслышит майор Фремденгут, Кумахер ограничился лишь тем, что многозначительно прижал правую руку к сердцу.

Егорычев, успевший заранее обследовать рацию, приблизительно представлял себе размеры и характер повреждения, и сейчас ему было интересно не мнение фельдфебеля, а то, что и как он сочтет нужным сказать. И не столько с точки зрения оценки повреждения — рацию действительно можно было исправить довольно быстро, — Егорычеву важно было, как себя поведет Кумахер.

Но Кумахер, быстро осмотрев рацию, удостоверился, что этот русский капитан-лейтенант, пожалуй, и в самом деле разбирается в радиотехнике, во всяком случае, время, потребное на починку, он определил правильно. Наверно, радиолюбитель.

— Так точно, господин капитан-лейтенант, — приподнял он наконец свой седой бобрик от рации, ярко освещенной сильным электрическим фонарем, — За час-полтора все будет в порядке. От удара табуреткой можно было ожидать куда более значительных повреждений.

Его налившееся кровью широкое лицо дышало правдивостью, усердием и преданностью.

Егорычеву было приятно, что можно будет обойтись без угроз. Он понимал, что Кумахер в некотором роде приперт к стенке и в данном случае будет добросовестен из трусости. Большего от него нечего было, собственно, и ждать.

Слова фельдфебеля произвели самое благоприятное впечатление на Фламмери и Цератода. Несколько смягчились и взгляды, которые они время от времени кидали на Егорычева: этот молодой большевик незаменимый парень в такого рода положениях!

— Только, ради всевышнего, ни слова господину барону! — униженно прошептал Кумахер. — Он меня задушит, как цыпленка.

— Хорошо, — сказал Егорычев, и оба джентльмена величавым кивком подтвердили обещание Егорычева.

— Ну, а как насчет вашей памяти? — осведомился как бы между делом Егорычев. — Она все еще в аварийном состоянии?

Кумахер заговорщически осклабился, давая понять, что всему свое время, и выразительно развел руками.

— Разрешите приступить к ремонту, господин капитан-лейтенант?

— Приступайте, — сказал Егорычев.

— Если позволите, — прошептал Кумахер, — я попросил бы вас завесить еще чем-нибудь двери. У господина майора исключительно тонкий слух.

На дверь, за которой в темноте мрачно возлежал на полу майор фон Фремденгут, навесили еще два одеяла, и фельдфебель Кумахер, все же всячески остерегаясь произвести хотя бы малейший шум, с проворством и сноровкой мастера своего дела приступил к ремонту.

Оба «старших англосакса», как называл про себя Егорычев Фламмери и Цератода в отличие от Мообса и Смита, прикорнули на койках в ожидании завершения ремонта. Смит сидел, опершись могучей спиной о приятно холодившую каменную стену, лениво смотрел в сырую черноту ночи и о чем-то думал. Последний день он вообще усиленно предавался размышлениям. Мообс, взгромоздившись на табуретку, воевал с вдруг закоптившей горелкой «летучей мыши».

— Однако, — заметил он, дуя на обожженные пальцы, — мистер Кумахер не очень торопится.

— Ради бога, как можно тише! — взмолился трагическим шепотом Кумахер, кивая на дверь, за которой бодрствовал барон Фремденгут.

Мообс презрительно фыркнул.

— У господина майора исключительно тонкий слух! — жалостно продолжал фельдфебель.

Вмешался Егорычев:

— В самом деле, Мообс, постарайтесь потише.

— А вы не бойтесь, Кумахер, — отозвался Мообс театральным шепотом, а затем, наслаждаясь страхом Кумахера и раздражением Егорычева, проговорил во весь голос. — Когда Фремденгут начнет вас душить, вы только старайтесь хрипеть как можно громче. Ваше спасение я беру на себя.

— Господин Мообс, умоляю вас, вы меня губите!..

— Только как можно громче хрипите, — чуть ли не кричал Мообс, упиваясь неожиданно представившимся развлечением. — Остальное я беру на себя.

— Мообс! — очень тихо, но многозначительно промолвил Егорычев.

— Чего «Мообс», чего? Вы себе стали слишком много позволять, товарищ Егорычев.

Слово «товарищ» Мообс подчеркнул, совсем как в свое время мистер Фламмери.

Но стоило только мистеру Фламмери, который со своей койки одним глазком поглядывал на происходящее в пещере, равнодушно и почти невнятно произнести слово: «Мообс!», как репортер увял.

Он спрыгнул с табуретки. Но словно только этого и дожидаясь, лампа сразу закоптила с удвоенной силой.

— Ладно, — сказал Егорычев, — давайте уж лучше я.

Для фронтовика, привыкшего иметь дело с самодельными светильниками, управиться с «летучей мышью» оказалось не сложней, чем для укротителя мустангов взнуздать дрессированного циркового пони.

— Ну вот и все, — сказал он и присел на койку рядом с рацией, чтобы, не спуская глаз, наблюдать за Кумахером.

Никак нельзя было поручиться, что этот смиренный эсэсовец не выжидает удобного мгновения, чтобы одним ударом превратить рацию в груду металлического и стеклянного лома. Нужно было все время быть начеку. Кроме того, Егорычев, никогда не переоценивавший своих познаний в области радиотехники, считал необходимым пополнить их, присматриваясь, как Кумахер разбирает и ремонтирует рацию. Не всегда же прибегать к посторонней помощи.

На серебристой дюралевой крышке передатчика тускло Поблескивала небрежно брошенная свинцовая пломба со свастикой и какими-то неразборчивыми, плохо оттиснутыми готическими буквами. Согласно указанию, данному барону Фремденгуту его командованием, только он, Фремденгут, в определенный, только ему известный день и час имел право сорвать эту пломбу, чтобы, настроившись на только ему известную волну, принять приказ о том, что надлежит эсэсовскому гарнизону острова Разочарования делать в дальнейшем. Сейчас эта пломба с обрывочками пропущенного сквозь нее шелкового шнурка валялась на крышке рации. Кумахер даже в отсутствие Фремденгута не решился сорвать ее. Пломбу сорвал Егорычев. В другое время он настоял бы на том, чтобы это проделал сам фельдфебель: пломба могла быть присоединена к какой-нибудь адской машине. Но Егорычев ограничился лишь тем, что попросил Смита и Мообса взять в руки автоматы и присматривать за Кумахером, а самого фельдфебеля заставил стоять вплотную возле себя.

Взрыва не произошло. Кумахер с лицом оскорбленной невинности отошел несколько в сторонку. Там на суставчатых, как у фото-штатива, ножках стоял смахивавший на большую мясорубку алюминиевый генератор с ручным приводом, предназначенный для питания рации электрическим током. Коленчатую рукоятку Кумахер быстро разыскал в аккуратном фанерном ящике с запасными деталями. Он приладил ее к генератору, и наступил решающий момент проверки качества ремонта.

Фельдфебель плюнул на ладони и принялся с напряжением вращать рукоятку. Судя по всему, это было отнюдь не легким времяпрепровождением.

Низким басом, словно огромный и очень сердитый жук, зажужжал якорь генератора. По мере того как наращивались обороты, звук становился все выше и пронзительней. Контрольная лампочка над основанием рукоятки загорелась сначала темно-вишневым, потом огненно-красным, оранжевым, желтым и, наконец, ярким белым светом. Жужжание стало ровным и очень высоким. Сквозь отверстия в боковой стенке приемника пробились тоненькие столбики желтоватого света генераторных ламп. Красиво засветилась шкала с желтыми и красными прозрачными делениями.

— Ну вот, господин капитан-лейтенант, — шепотом доложил Кумахер, — радиостанция в порядке!

И он, продолжая правой рукой натужно крутить рукоятку, левой протянул Егорычеву гибкую стальную дужку с наушниками.

Заслышав жужжание генератора, проснулись «старшие англосаксы».

— Уже готово? — удивился Фламмери.

— Как будто, — сказал Егорычев. — Сейчас послушаем, что нового на свете,

— А передатчик? — спросил Фламмери. — Прежде всего нужна связаться с Филадельфией…

— Почему с Филадельфией? Мои родные проживают в Ливерпуле, — раздраженно возразил ему Цератод.

— А мои в Лондоне, — сказал Смит.

Снова Мообс хотел было, но не решился предъявить и свои претензии по этому вопросу.

— Вы знакомы с азбукой Морзе? — спросил капитан-лейтенант Егорычев у капитана Фламмери.

— Конечно, нет. Но ее должен знать Мообс.

— С чего вы это взяли, сэр? — отозвался Мообс. — Я совершенно штатский человек.

— А вы, господин майор? — обратился Егорычев к Цератоду. Цератод промолчал.

— Итак, никто из нас не знает английской азбуки Морзе, — подытожил Егорычев.

— Мы попросим господина Кумахера, — сказал Фламмери.

— Фельдфебель Кумахер владеет только немецкой азбукой Морзе. Не так ли?

— Так точно, господин капитан-лейтенант, — отвечал фельдфебель, сменяя руку. Его наклоненное лицо было красно от напряжения, жилы на уставшей руке вздулись и напоминали разветвленные линии рек на географических картах. Вертеть ручку генератора было основательным физическим трудом, от которого господин фельдфебель за время службы в войсках СС успел отвыкнуть. — Может быть, вы разрешите мне, господин капитан-лейтенант, впредь до решения вопроса прекратить вертеть эту проклятую ручку?

— Нет, зачем же! Сейчас мы постараемся узнать, что делается на свете. А о том, как, с кем и когда нам связаться по радио, я предлагаю потолковать потом, в отсутствие фельдфебеля Кумахера.

Никто не возразил. Егорычев не без волнения взялся за вариометр. Светящаяся стрелка медленно справа налево поползла по желто-красной светящейся шкале, и в полутемную пещеру окутанного тропическим мраком и ливнем островка, затерявшегося в безграничной водной пустыне, хлынули сквозь неказистые железные кругляшки наушников приглушенные шумы потрясающей воображение всемирной радио-толчеи. Еле ощутимый поворот вариометра, ничтожная доля деления на шкале, и уши приемника улавливали волны, которые всего лишь за сотые, а то и тысячные доли секунды родились из звуков, произнесенных, пропетых, сыгранных в тысячах километров от острова Разочарования. Какими ничтожными казались в сравнении с этими еле заметными делениями радио-шкалы самые экономные, самые уплотненные масштабы географических карт! Что значило условное, только на бумаге существующее сравнение — сто, двести, пятьсот километров в одном сантиметре — в сопоставлении с реальным пробегом по тысячекилометровым пространствам, совершаемым при помощи передвижения стрелки рации на крошечную долю шкалы!

Сопровождаемые треском электрических разрядов уходившей грозы, возникали и мгновенно исчезали навсегда голоса неизвестных людей, певших на испанском и португальском языках о любви к прекрасной синьоре, о ревности? свиданиях, серенадах и горьких разлуках, — голоса дикторов, что-то быстро читавших по-испански, португальски, арабски; снова пение; бурные каскады разухабистых джазов, нежные до приторности переливы салонных оркестров, какие-то непонятные диалоги между мужчиной и женщиной, между двумя женщинами. Бренчала гитара, аккомпанирующая сладчайшему тенору, неведомая колоратура заливалась на немыслимо высоких нотах. Совсем близко, словно играли тут же рядом со сгрудившимися у рации шестью человеками, прозвучала задумчивая и благородная «Ориенталия» Альбениса.

В последний раз Егорычев слушал ее в тридцать девятом году в Москве, во время каникул, в новеньком зале имени Чайковского. Он очень любил Альбениса, но сейчас было не до музыки. Егорычев продолжал медленно поворачивать черный пластмассовый штурвальчик вариометра.

И вдруг немецкая речь. Сытый баритон. Конец фразы: «…образом, исход этой бесспорно большой и бесспорно крайне рискованной операции еще очень далек от ясности».

— Германия! — горячо прошептал Кумахер и принялся с возросшей энергией крутить ручку генератора.

Остальные еще ближе придвинулись к лежавшим на рации наушникам, которые по необходимости с грехом пополам заменяли собой репродуктор.

— Ну что ж, — сказал Егорычев, — если остальные не возражают, давайте послушаем для начала Германию.

Но не успели все, кроме Кумахера, который, конечно, был не в счет, согласиться с предложением Егорычева, как оказалось, что это совсем не Германия. После коротенького перерыва в несколько секунд тот же сытый баритон продолжал:

— «Говорит Рио-де-Жанейро. Мы передавали военный обзор нашего постоянного военно-политического обозревателя господина доктора-инженера Гуго Шмальца о событиях в Нормандии. Сейчас слушайте наш немецкий мужской квартет в составе…»

Сначала до сознания даже не дошло значение слов «события в Нормандии». Егорычев, никем не остановленный, машинально продолжал свои поиски в эфире.

— События в Нормандии, — задумчиво проговорил он, встретился взглядом с Цератодом, и в ту же секунду оба они, озаренные одной и той же мыслью, воскликнули: «В Нормандии!» Цератод в сильном волнении схватил за плечо невозмутимого Фламмери, которому, очевидно, так же как и его веснушчатому молодому соотечественнику, это географическое название ничего не говорило.

— Вы понимаете, Фламмери: события в Нормандии! Это ведь на берегу Ламанша!..

— Уж не думаете ли вы, — усмехнулся Фламмери, — что это… Он не успел закончить своей фразы, как Цератод перебил его:

— Ну да. Почему это не может быть вторым фронтом?

— А почему это должен быть именно второй фронт? «События» — это слишком общее понятие. Под это понятие прекрасно подойдет… э-э-э… и восстание, и усмирение какой-нибудь партизанской банды, и из ряда вон выходящее наводнение…

— Партизанской банды! И вам не стыдно, капитан Фламмери, так называть героев антифашистской борьбы? — вспылил Егорычев. — Честное слово, если бы…

— Мистер Фламмери не привык затруднять себя выбором выражений, — примирительно промолвил Цератод, полагавший, что сейчас не время ссориться с Егорычевым. — Мистер Фламмери, я уверен, хотел сказать совсем другое, более достойное этих благородных и мужественных людей.

— Я только выражаю свое скромное мнение, — хладнокровно заметил Фламмери, не обращая внимания на предостерегающие жесты Цератода. — Я полагаю, что я и здесь, на острове, имею право пользоваться всей полнотой свобод, которые мне обеспечивает конституция Соединенных Штатов, в том числе и свободой мысли и слова… Я весьма сожалею, что мистер Егорычев, как типичный недемократ, не привык уважать чужие мнения, даже если они в корне противоречат его личным. Я сказал то, что я хотел сказать.

Смит не счел нужным скрывать свое осуждение выходки Фламмери, и ему было приятно, что Цератод так решительно (Смиту казалось, что достаточно решительно) и в то же время так корректно вступился за честь партизан, к которым наш кочегар питал самые теплые чувства.

Что до Мообса, то он в одинаковой степени презирал и англичан, и французов, и вообще все нации, кроме американской. Ему была по душе вызывающая самостоятельность суждений Фламмери. Он заранее и полностью присоединялся к любому его высказыванию.

Было не до споров, тем более явно бесплодных. Надо было поймать подробности о «событиях в Нормандии». Сердито насупившись, от чего его и без того моложавое лицо стало совсем мальчишеским, и пробормотав себе под нос несколько русских фраз, которые, будь они поняты мистером Фламмери и его верным Мообсом, вряд ли содействовали бы улучшению обстановки, Егорычев продолжал осторожно поворачивать вариометр. По московскому времени сейчас было около двух часов дня, по гринвичскому около пяти — самое не-‹ удобное время для ловли в эфире военных сводок.

Но вот из наушников сквозь, казалось, непроходимую чащу певших и говоривших на десятках разных языков мужских, женских и детских голосов, клочьев музыкальных фраз в оркестровом исполнении, разноголосого попискивания радиотелеграфа и выматывающего душу треска электрических разрядов пробился, наконец, в пещеру бесстрастный голос английского диктора: «…нут утра танковые войска прорвали в Нормандии немецкую линию обороны в районе Байе и заняли этот город. Плацдарм англо-американских войск в этом районе расширился до шестидесяти километров».

Опасаясь, как бы вдруг кто-нибудь не заговорил, Егорычев приложил палец к губам. Но и без его предостерегающего жеста в пещере сразу установилась такая тишина, что слышно стало, как у самого выхода звонко и мерно падали с листвы тяжелые капли в лужицу, образовавшуюся сразу за выходной дверью. Дождь, видимо, уже кончился.

После небольшой паузы последовала сводка военных действий на итальянском фронте, за нею утомительно подробное жизнеописание Монтгомери. В нем были интересны, пожалуй, лиши первые слова: «Передаем биографию одного из выдающихся британских полководцев, руководителя войск, высадившихся на севере Франции в ночь на шестое июня». Судя по пространному началу, биография эта должна была занять внимание радиослушателей минут на десять, не менее.

— Ищем дальше? — спросил Егорычев, удивляясь тому, как в конечном счете хладнокровно он воспринял сообщение, которое не на шутку взволновало бы его в сорок втором и даже сорок третьем году.

— Попробуем, — согласился Цератод.

Вскоре они наткнулись на немецкую передачу о «бескорыстном геройстве немецких войск, защищающих пядь за пядью румынскую Землю от вторжения красных полчищ, несмотря на преступное и гибельное безразличие румынских войск».

Было приятно слышать в этих обтекаемых реляциях подтверждение серьезных неудач Гитлера на советском фронте.

Затем тот же диктор обратил внимание своих слушателей на вред паники, которую распространяют враги райха и фюрера насчет положения на западе. Что, собственно, происходит в Нормандии, он, впрочем, так и не сказал, ограничившись указанием, что только наивные дети и безнадежные трусы могут придавать серьезное значение тому, что на нормандский берег воровски, под прикрытием ночи (в этих обстоятельствах, судя по укоризненной и даже презрительной интонации диктора, усматривалось нечто глубоко непорядочное, несерьезное и обреченное на неудачу) высадилось некоторое количество англо-американских войск. Их ждет второй Дюнкерк, обещал диктор и быстренько, почти без передышки перешел от этого щекотливого вопроса к объявлениям.

Немецкие объявления никого, кроме разве Кумахера, не интересовали. И снова стрелка медленно поползла справа налево по шкале.

Между тем, как это ни странно, пятое по счету объявление имело самое непосредственное отношение к острову Разочарования. Оно передавалось в эфир трижды — седьмого, восьмого и девятого июня, каждый раз пятым по порядку и ежедневно в другой редакции.

Нет нужды приводить все три варианта. Восьмого июня оно выглядело так:



Нам еще придется вернуться в одной из следующих глав к этому внешне очень будничному объявлению. Нет сомнения, что если бы и Егорычев и остальные пятеро, слушавших в пещере немецкую передачу, и прослушали это объявление, они не обратили бы на него ни малейшего внимания. Между тем оно несло в себе признание того, что германское военное командование считало положение в Нормандии значительно более серьезным, нежели оно расценивалось присяжными радиокомментаторами Геббельса.

Егорычеву страшно хотелось поймать советскую передачу, но все его попытки закончились неудачей. Время было неподходящим. Убедившись в тщете своих усилий, он решил перенести поиски на утро.

— Может быть, достаточно? — спросил он.

— Давайте снова поищем Англию, — сказал Цератод.

— Вам не кажется, сэр, что двое американских граждан имеют законное право послушать американскую станцию? — сварливо осведомился Фламмери, и Джон Бойнтон Мообс горячо поддержал его:

— Вот именно!

Но первой попалась английская станция. Передавали статью о необходимости строжайшей экономии угля и электроэнергии. Ее решили не слушать и одну за другой поймали две американские передачи, В обеих были первые, еще скупые сообщения о боях в Нормандии.

Загрузка...