ВОСКРЕСЕНЬЕ

В тот день, по установившейся традиции (а я ее сам установил и чту последние десять лет), я отправился на «вернисаж» в Измайлово, а точнее, в его антикварные ряды, представляющие собой вполне жизнеспособный гибрид блошиного рынка и отлаженной структуры по сбыту «фальшаков» объевшимся икрой иностранцам и женам новых наших богачей средней руки. Больше всего тут икон, на которых новодельщики даже трещинки поленились нарисовать, а также самой разнообразной домашней утвари последних трех веков, утащенной у одиноких старушек.

К моим интересам все это отношения не имеет. Я собираю поддужные колокольчики конца XVIII — начала XX века. Подделывать их не имеет смысла, да и грабить старушек ради них тоже. Колокольчиков на антикварном рынке и без того много. Но для собирателей-профессионалов ценность представляют отнюдь не все. Имеет значение место и время производства, качество исполнения и оформления, целостность экземпляра. Меня интересуют главным образом колокольчики производства мануфактур городка Слободского Вятской губернии, с надписями. Чем реже встречается надпись, тем колокольчик ценнее.

В этот раз ничего интересного не было: две-три связки бубенцов, два-три поддужных колокольчика конца XIX века и огромная рында с надписью «Независимый», неведомо как попавшая в сухопутную Москву. К тому же дождь — мелкий, но вредный в своем стремлении идти часа три, а то и до вечера — заставлял торговцев, уже принявших по рюмочке, сворачивать дела, убирая со скамеек крашеные доски и ржавое железо. Конечно, если бы я приехал на ярмарку с утра пораньше, может быть, мне и удалось бы обнаружить что-нибудь ценное. Но, во-первых, вставать с утра пораньше (как я думал) мне придется в течение всего учебного года. А во-вторых, до часу дня, глядя на невнятные облака, которые в тот день заменяли небо, я не мог определить, пойдет дождь или нет. В конце концов верность необязательным делам взяла верх, и я поехал, заранее зная, что зря.

(Жена моя бывшая, Алена, все, помнится, говорила: «На что настроишься, то и получишь». Якобы такая освященная веками бабушкина мудрость. От Алены-то я порой получал совсем не то, на что настраивался. А на развод так вообще не настраивался. Но это так, a propos.)

Заход был явно пустой, но я дошел-таки до конца ряда, кляня погоду, ленивых перекупщиков, себя, топающего своими промокшими кроссовками прямо и направо, туда, где скамейки заканчивались и вещи лежали прямо на земле, на газетке или на старой скатерти. Там, в конце ряда, за поворотом и за лотками, расположился вечно унылый и в унылости своей монументальный торговец старьем. Как почти все местные антиквары, он был бородат, толстощек, краснолиц и слегка пьян. Цены у него обычно низкие, но и товар, как правило, завалящий. Впрочем, пару колокольцев, не самых редких, я у него когда-то купил и даже оставил свой номер телефона в надежде на право первой руки. На этот раз, кроме двух утюгов, связки ржавых ключей, жестяного блюда для жарки кабана, стопки открыток тридцатых годов прошлого века да сундука со старыми книгами, у него ничего не было. От нечего делать я стал перебирать книги, явно собранные по чердакам, и притом по чердакам нехоженым. Сверху лежал комплект «Нивы» за 1913 год, затем «Новый Завет и Псалтырь» Синодальной типографии без двух последних страниц; «Воинский устав о строевой кавалерийской службе», петербургское издание 1842 года; «Паломник Киевский, или Путеводитель по монастырям и церквам киевским для богомольцев, посещающих святыню Киева», тот же 1842 год. Еще ниже — Бахирев, «Русский карточный игрок», первое издание, типография Тузова, 1875 год; Княжнин, «Ям. Посиделки. Девичник», опять Петербург, 1808 год. Будь я заядлый книголюб, может быть, все наличные деньги у этого сундука оставил бы, а может, даже побежал бы банкомат искать. Но подлинного интереса я не испытывал, говоря себе, что всех интересных книг не купишь. Это ж не колокольчики.

Дождь накрапывал все сильнее, книги, которые я выкладывал на грязную холстину рядом с сундуком, отсырели. Вид у них был жалкий, как у бомжей в метро. Где-то ближе ко дну сундука лежала тоненькая книжка без переплета, но в хорошем состоянии, все страницы на месте. На обложке значилось: «Черты Ветхого и Нового Человека», далее шел текст небольшой поэмы, страниц на двенадцать. Название показалось мне знакомым, но поэму эту я точно не читал. Книжка маленькая и совсем уж какая-то несчастная. На внутренней стороне бумажной обложки черными выцветшими чернилами был нарисован колокол. Внутри рисунка характерным почерком, каким писали в конце XVIII — начале XIX века, нанесены какие-то слова, значки и цифры (я не вчитывался).

— И почем будет? — спросил я.

Торговец, подобно Гаю Юлию Цезарю, делал три дела одновременно. Он поедал дикого вида лапшу из пластмассовой коробки, рассказывал соседу о своем путешествии на электричках в село Кузьма Тульской области за медной посудой, керосиновой лампой и самоваром, а попутно грубо намекал на сексуальную распущенность всех предметов и явлений, встреченных по пути, плюс нетрадиционную сексуальную же ориентацию транспортных милиционеров, отобравших у него большую часть улова. Доведя до эмоционально оправданного финала фразу: «А и говорю: да засунь ты этот самовар…», он повел носом в сторону книги и невнятно побормотал: «Двести», вроде как и без желания что-то продавать, и тут же начал рассказывать байку про одного мужика, ну, ты его знаешь, он тут часто бывает, который купил года два назад в магазине, все чин чинарем, часы настольные восемнадцатого века, с фигурками, эмалью, все как надо. Но все мучился: чего не бывает, вдруг сунули новодел? Решил отвинтить их от подставки, открутил одну ножку, а внутри сережки золотые начала XIX века с брильянтами по полмизинца, ну, блин, полногтя мизинца. Их сейчас жена его носит.

Я, собственно, и спросил-то без такого же желания что-либо покупать, но тут нашел на меня азарт коллекционера. Вспомнил, что эту же поэму, может, чуть в лучшем состоянии (потому что сухом) неделю или две назад видел в букинистическом отделе магазина на Тверской, зайдя туда с тайной надеждой обнаружить на полке или в коробке на полу «Описание постепенного развития почтовой гоньбы в России и существовавших до сего времени способов содержания станций», издания 1860 года, брошюрку в 34 страницы (результат этого и подобных визитов: not a chance). Стоила там эта же самая поэма, тоже без переплета, со слегка потрепанными уголками, две с половиной тысячи нынешних рублей.

Ну кто, скажите, из настоящих коллекционеров откажется купить совершенно ему ненужную вещь по цене в десять с лишним раз меньше, чем она может стоить? Я ведь и колокольчики свои ни разу в антикварных магазинах не покупал не потому, что себе позволить не мог, а потому, что главное удовольствие состоит в том, что ценную, очевидно ценную, нет, всем очевидно ценную, черт, нет, всем специалистам очевидно ценную вещь приобрести совершенно задаром. А тут еще как-никак колокольчик нарисован. Вот я и купил. Дождался конца его байки, сунул двести рублей, не торгуясь (что неправильно), взял книжку и пошел. А чтобы перед собой оправдаться, на обратном пути приобрел не глядя бубенчик третий номер и небольшой, миллиметров 40 в диаметре, колокольчик гречушной формы с литым ушком и, похоже, собственным языком, что редкость.

(Поэтому в общем-то и взял. В моей коллекции дай Бог десять процентов старинных колокольчиков с собственными языками.)

С тем и ушел.


Если разведенный холостяк, и к тому же полный сирота сорока четырех лет, виновато осознает, что он опаздывает к себе домой, то у него либо высокая температура с явно выраженным бредом, либо фантомные боли семейной жизни. (Кстати, да. У меня постоянное фантомное ощущение обручального кольца, ампутированного семь лет назад.) Есть, правда, третий вариант: друг детства обещал привезти три бутылки саке «Choya», купленные сдуру в «Рамсторе» в Химках по дороге из Шереметьева в Домодедово, и уже час томится под дверью, пиная ее ногами и тихо матерясь. Впрочем, внутренним взором я видел, что томится он скорее в своей машине под звуки «Hoochie Coochie Man» и «Клинское» пиво, пристрастие к которому — единственная доступная Полу форма патриотизма.

В общем, так оно и было. У подъезда стояла разбитая «восьмерка», в ней сидел Пол. Машину эту он не меняет уже пять лет, называет ее в добром расположении духа «Буренка», в похмельном — «Корова». Мелодия была «Back Door Man». Пиво, видимо, в ожидании саке — «Самурай».

(Пол. Родители почему-то думали, что звать его будут Афанасий Полушкин. Но имя и фамилия не совпадали с ним ни в какой период жизни. В семье его звали Афой. Мы дразнили его Ухом и Обезьяной. Последнее прозвище закрепилось ко второму классу, потому что он был маленького роста, а все тело покрывал черный пушок. Позже выяснилось, что и борода с усами у него растут на все лицо чрезвычайно густые и черные.

Но к тому времени (к бороде и усам) он откликаться на прежние прозвища, а тем более природное имя, категорически не желал. Лет в двенадцать, когда все внешкольное звуковое пространство заполнила песня «Come Together», Обезьяна раскрутил родителей на покупку гитары клинской фабрики музыкальных инструментов имени Пятнадцатилетия Октября и потребовал называть его Полом.

С гитарой как-то не сложилось. Высшим его музыкальным достижением стало присутствие на сцене с погремушкой в руках во время исполнения нашим школьным ансамблем бессмертного творения Джона Фоггерти «Mole-e-e-e-na». А имя Пол за ним закрепилось уже на журфаке альмаматери. К тому же на обезьяну стройный молодой человек под два метра ростом, стригущийся коротко вопреки моде, но отпустивший казацкие усы, больше не походил.)

Сюрприз. Пока я шел к машине, Пол достал новенькую цифровую видеокамеру и начал снимать. Терпеть не могу любительской видеосъемки, но, чувствуя вину за опоздание, я ничего говорить не стал. Когда Пол наигрался с камерой и взялся за руль, мы поехали за китайской едой в палатку «Хуанхэ» на Фрунзенской (не пить же сакэ под картошку). За эти восемь минут туда и четыре обратно Пол в подробностях рассказал мне мотивы и способ приобретения отвратительного агрегата по превращению живых людей в дергающихся манекенов с неестественно выгнутой шеей и торчащими во все стороны руками. Мне удалось за то же время разнообразить разговор шестью «да», двумя «нет», двенадцатью «ну да» и одним «да что ты». И еще напомнить, что надо купить набор очоко в магазине через дорогу.

У меня дома Пол снова предался духовному разврату, время от времени, как все неофиты домашних видеосъемок, сопровождая свои действия глубоким и насыщенным комментарием типа: «Ну, вот мы и вошли. Вот, значит, какая у Василия квартира. А что это Василий делает? А это он ботинки снимает, сумку кладет на полку и книжку достает. Посмотрим, какая это книжка интересная…» Все это сюсюканье я немедленно пресек, заставив Пола заняться делом, к которому он предназначен судьбой.

Бросив видеокамеру на столик рядом с музыкальным центром, Пол в одно мгновение смешал себе коктейль, что стало первым его сознательным поступком за все время с начала нашей встречи. Я сделал то же самое.

Коктейль этот мы изобрели на пару в апреле 1989 года, когда Пол, прибыв из своей первой зарубежной командировки, привез с собой в пустую страну все необходимое. Рецептуру коктейля из воздуха того времени выловил я, но название «Мой», а главное, принцип составления придумал Пол. Он утверждает, что «Мой» индивидуален, как радужная оболочка глаза, и, вероятнее всего, прав, поскольку для того, чтобы отмерить ингредиенты, используются пальцы левой руки, обхватывающей стакан (лучше всего китайский hand made из «Икеи»).

«Господь создал пальцы разной толщины, — вещал Пол в тот самый первый раз, — и в этом заложен глубокий смысл. Наливая жидкость в стакан на толщину пальца, мы выражаем собственное Я лучше, чем словами и поступками». В соответствии с этим новооткрытым божественным принципом в коктейль «Мой» входят: джин «Beefeater», налитый на дно бокала на толщину мизинца того, для кого коктейль готовится; вермут «Martini dry», на толщину безымянного и среднего пальцев, и тоник «Schweppes», на толщину указательного. Таким образом, в стакане, плотно обхваченном кистью руки, должна находиться жидкость (смешать, не взбалтывать), доходящая ровно до уровня указательного пальца. Черная оливка и зеленая маслина, брошенные на дно стакана, символизируют, по словам Пола, гармонию внешнего пространства. Лед не полагается, незачем портить хорошие продукты. Соломинка, по нашему общему мнению, убивает вкус коктейля, который я предлагал назвать «Эгоист», но журналистский опыт Пола, вкупе с его напором и пятью порциями новоизобретенного коктейля, принятыми подряд, убедили меня в том, что название «Мой» точно выражает идею, заложенную в напитке.

Пары глотков оказалось достаточно, чтобы побудить нас к дальнейшим действиям. На кухне Пол откопал большую эмалированную миску и приготовил водяную баню с температурой 39 градусов, чуть не спалив мой ртутный термометр. После чего, довольный, перелил первую порцию сакэ в токкури. Критически осмысляя его действия, я решил, что правильнее нагревать токкури заранее, но говорить под руку не стал.

А вот перед микроволновкой мы вступили в полемику по вопросу, имевшему принципиальное значение: греть ли еду в пластиковых стаканах, в которых она продается, или выложить ее на тарелки? Моя аргументация строилась на четкой логике и строго научной методологии. Во-первых, стаканы придают бессмысленному набору чуждых русскому брюху продуктов универсальную и строго упорядоченную форму цилиндра, что позволит согласовать явно несогласуемое. Во-вторых, в одной микроволновке за один присест разогревается четыре стакана с едой, а это значит, что вместо бессмысленной беготни между кухней и комнатой с тарелками в руках мы все унесем за один раз и предадимся радостям плоти. В-третьих, тарелки утром Пол мыть не будет, эта часть забав достанется мне.

Аргументация Пола была смехотворна: дескать, жир, используемый при приготовлении, скопился на дне стакана и там же останется, пока не съешь явно пересушенный верхний слой. «Начинаешь есть с сомнением, заканчиваешь с неудовольствием» (Пол). В результате открытого голосования победил Обезьяна, причем, к моему несказанному удивлению, его точку зрения поддержало большинство с перевесом в два голоса. Каков народ, таково голосование, сказал Пол. Черта с два, не важно, как голосуют, важно, как считают, сказал я и полез доставать тарелки.

Зато выбор музыки остался за мной. Для начала «Solid Sender». На смену — «Harmonica Blues».


В первой четверти XIX века в парижских салонах строго соблюдался трехчастный порядок ведения беседы: политика, литература, театр. Наши с Полом застольные разговоры упорядочены не менее строго, хотя набор тем не такой разнообразный. За коктейлем Пол во всех подробностях излагает, что случилось с ним, городом и миром в последние дня три. Я обычно издаю поощряющий набор звуков. За столом он пускается в воспоминания или выдает на пробу очередную теорию жизни собственного засола.

В этот раз Пол поведал новость всех завтрашних «желтых» газет. Оказывается, за лето в подъездах и собственных квартирах были избиты и вдобавок ограблены несколько профессоров. Живут они в разных концах Москвы, работают в вузах, академических институтах, один в музее. Некоторые знакомы, другие никого из ограбленных не знают. Пять человек только что вернулись из научных командировок на Запад, трое вообще никуда из страны не выезжали.

— Но зацепки есть, — доверительно сообщил Пол после первой фарфоровой чашечки саке. — Заметьте, все подвергнувшиеся нападению — гуманитарии: историки, филологи, один философ-культуролог.

— Структуральных лингвистов нет?

— Нет. Но! Вилка есть в этом доме или так и придется рисинкой закусывать?

Я дал ему вилку.

— Но! Как японцы тостуют?

— «Компай», то есть «до дна».

— Компай!

— Но?

— А как тут не до дна?

— НО?!

— Все ограбленные были коллекционерами!

Насладившись эффектом, Пол с видимым сожалением добавил:

— Правда, коллекционерами книжными, библиофилами то есть.

Я бросил в него свои палочки.


Семь чашечек спустя разговор повернул в должное русло. Пол начал пересказывать нашу с ним беседу, содержание которой я забыл лет двадцать пять назад. Дело, помнится (Полу, конечно, не мне), было в Крюкове, на даче у нашего одноклассника, в 1978 году. Мы что-то отмечали — не то окончание школы, не то поступление в институты. По сути же была громкая пьянка, замешенная на юношеской сексуальной неудовлетворенности, с крупинкой романтической любви. Или наоборот, не помню.

Разговор состоялся после танцев, но до того, как у кого-то первого вдруг возникла настоятельная необходимость выйти в сад, проклиная тогдашнюю моду на коктейль «Международный», то есть смесь коньяка, ликера и шампанского. Пол, всегда любивший выступать в роли провокатора, отстаивал ту точку зрения, что человеку дается две попытки жизни. Первая — черновая, вторая — набело. Я тогда ее высмеял, заявив, что при отсутствии четких критериев установить, является данная жизнь первой попыткой или второй, невозможно. И вот теперь Пол в подробностях воспроизвел свою аргументацию четвертьвековой давности, добавив кое-что новое.

— Я утверждаю… — Вилка, вертикально зажатая в кулаке Пола, напоминала жезл. — Я утверждаю, — повторил Пол, — что по прошествии тридцати лет можно в качестве критерия выбрать следующий: соотношение заявленной жизненной программы с результатами.

— Что считать заявленной жизненной программой? В третьем классе я хотел быть танкистом.

— В третьем классе жизнь воспринимается как комикс. Или мультик. Я говорю о той программе, которая так или иначе начинает воплощаться с окончанием средней школы. Или раньше, если человек способен принимать осознанные решения, влияющие на последующую жизнь в предложенных обстоятельствах.

— Предложенными обстоятельствами может быть война, теракт или случайная встреча с компанией пятнадцатилетних придурков.

— Немедленная гибель в этих условиях — скорее всего свидетельство чернового варианта, если к этому времени жизненная программа не была уже выполнена.

— Все это умозрительные построения, они ничего не доказывают.

— Так я и говорю, двадцать пять — тридцать лет действий, не важно, последовательных или наоборот, противоречивых метаний из стороны в сторону уже совершенно точно указывают на то, какую жизнь человек проживает. Смотри: в том нашем разговоре участвовали пять юношей и три девушки. Нас двоих пока оставим. А вот остальные…

Мы стали перебирать остальных.

Марат, хозяин дачи, поэт и легкоатлет, победитель всех возможных олимпиад. Окончил мехмат МГУ, сейчас занят компьютерным обеспечением рационального размещения товаров на полках в серии универсамов «Перепродажа». Вердикт — черновик.

Даша — все каникулы проводила в походах, костер, гитара, «Милая моя, солнышко лесное». Географический факультет, муж-однокурсник, оказавшийся через двадцать лет средней руки олигархом. Домохозяйка, живет на даче, сын, в частной школе в Англии, дочь-тусовщица, у самой три пластические операции и пошлейший «мерседес». Вероятно, черновик. Хотя кто его (в смысле ее) знает.

Иван, доводивший учительниц до истерики своей способностью задавать неудобные вопросы. Лучший друг всех несчастно влюбленных одноклассниц и жилетка для их слез. Поступил в военное училище, бросил, ушел в МАИ, ни года не работал инженером. Сейчас один из самых авторитетных спекулянтов билетами Большого театра. Черновик без вариантов.

Александра, Саша — всех жалела, больше всех — детей и животных. Всегдашняя вожатая октябрят. Плюс хомячки и попугайчики. Педагогический с третьей попытки. Не потому что дура, а потому что влюбилась в учителя и два года «готовилась» с ним к поступлению. Два неудачных брака с ровесниками. Сейчас владелица туристического агентства. Детей нет. Правда, есть собака. Ротвейлер. Пожалуй, черновик.

Аркадий, сын и внук милиционеров. Человек без чувства юмора. Поступил в милицейское училище, дослужился до подполковника, сейчас держит два киоска в Подольске. Пол — черновик пять к одному. Я — не исключен беловик, но пари бы держать не стал.

Марина. Отличница. Председатель школьного совета дружины. Прима театрального кружка. Такую осанку я видел только в Третьяковке, у скульптурных портретов дам XVIII века работы Шубина. Ее занесло в Институт управления. Сейчас бухгалтер, пятеро детей, муж-алкоголик умер два года назад. Увы, черновик.

Саке закончилось, что заставило нас перейти к последнему пункту программы — твердому кофе по-ирландски. Понятно, что твердость напитка определяется количеством налитого в чашку виски, в данном случае «Jameson». Правильной музыкой под кофе был признан Дюк Эллингтон «New Orleans Suite».

— Судя по всему, — подвел итог нашему импровизированному исследованию Пол, — из всей компании отчетливо беловой вариант только у одного человека — у тебя. Если я не ошибаюсь, ты с четвертого класса уже собирался стать историком? И стал им. Именно ты проживаешь жизнь набело.

— Ну а ты? Ты собирался стать журналистом и стал им.

— Никогда! Никогда я не собирался стать журналистом. Я всегда хотел быть писателем, даже тогда, когда ты хотел быть танкистом.

— Так что же ты не пишешь?

— Я пишу.

— Что? Статьи?

— Нет, рассказы.

— Давно?

— Да лет семь уже.

— И о чем?

— О человеке, который никогда не расставался с портфелем.

— Почему?

— Потому что он легче воздуха. Когда любимая девушка заставила его бросить портфель, он улетел.

— Да я, собственно, спросил, почему я никогда не читал ничего из того, что ты пишешь? Почему семь лет ты пишешь один рассказ?

— А я разве сказал, что хочу быть известным писателем? Или писателем печатающимся? Для того чтобы стать известным писателем, действительно надо много и разнообразно писать, а главное — публиковать. Чтобы не забыли. Или наоборот. Можно вообще почти ничего не писать. Хотя абсолютное большинство людей помнят любого писателя по одному роману или даже рассказу, чаще всего потому, что не удосужились этот роман или рассказ прочитать в школе, но им про него рассказали. Опубликуй один рассказ, одно стихотворение в нужное время, в нужном месте — и все, ты известный писатель. Можешь до конца жизни наслаждаться отзывами о себе вроде: «Глубина таланта этого автора пришлась читателям строго по пояс».

— Что-то я не уловил. Ты не хочешь писать много. Ты не хочешь писать мало?

— Не то. Я пишу много. Но все время один рассказ. Просто я хочу написать такой рассказ, который никто никогда не напишет.

— Неужели ты хочешь…

— Нет.

— Что значит «нет»?

— А то и значит. Я не собираюсь добиваться ни совершенства формы, ни уникальности содержания, если ты это имеешь в виду. Я хочу написать один рассказ так, чтобы в нем было сообщение, тождественное самому себе. Чтобы смысл и форма до последней буквы, до последнего знака совпадали и не были равны чему-либо еще.

— А потом?

— Когда потом?

— Ну, когда напишешь.

— А потом не будет. Эта задача невыполнима. По крайней мере в русской литературе. ПИСАТЕЛЬ — это не итог. Это самодостаточный процесс поиска Грааля, в котором чаша — плетение словес, а кровь — истина, сквозь эти словеса проступающая. Истины же на Руси спокон века не находили.

— Слушай, Пол, до меня сейчас дошла разница между нашей отчизной и Европой.

— Ну, слава тебе, Господи! Разрешена последняя загадка истории. Западники со славянофилами могут отдыхать и не ворочаться в истлевших гробах, их кости…

— Ты послушай, это же твоя теория, только модифицированная. Россия — территория осуществления черновых вариантов жизни. Здесь у нас все делается наспех, абы как, без оглядки, потому что…

— Потому что это проба жизни, эскиз, первый набросок!

— Дошло наконец. В России и жизни не жалко. Власть тратит жизни десятками тысяч в каком-нибудь шестнадцатом веке и миллионами — в двадцатом, потому что все это только так: написал черновик и выбросил. А правильное воплощение жизни в России состояться не может. Смотри Чаадаева, «Первое философическое письмо». Второе не смотри.

— А где?

— Дам я тебе, с возвратом, почитаешь.

— Я спрашиваю, где может состояться правильное воплощение российского черновика?

Вопрос, заданный Полом, показался нам настолько важным, что пришлось перейти к чистому виски.

Давай рассуждать. Давай. Беловой вариант жизни может состояться на Западе. За Запад! Или на Востоке. Компай! На Западе люди точно знают, чего хотят. На Востоке — что необходимо. На Западе жизнь устоявшаяся и размеренная. Нет неожиданностей. Нет истории, потому что осуществляется лучшее из опробованного. На Востоке… а о каком Востоке мы говорим? Не о мусульманском точно. Индия? Китай? Япония? Предлагаю гипотезу. До девятнадцатого века Китай был страной беловых вариантов всего Востока. Это очевидно, как и то, что в двадцатом веке на Китай полагаться нельзя. Но! В семнадцатом — девятнадцатом веках в Японии эпохи Токугава произошла перезагрузка. Япония двадцатого века — страна окончательного варианта жизни для душ Востока. А Южная Корея — для Северной. А как быть с Африкой? А никак. Африканские души переселяются в Россию, чтобы стать черновиками. Россия — страна Пушкиных, Запад — страна гётов. Кого? Гёте — беловой вариант Тредиаковского. Стоп. Василий Кириллович Тредиаковский умер в 1768 году. А Иван Вольфганыч Гёте родился в 1749-м. Не получается. Значит, Гёте — беловой вариант Симеона Полоцкого.

На том и порешили.

Заканчивался вечер под диск «По волне моей памяти». Это единственное музыкальное творение на доступном нам обоим языке, которое мы можем слушать вместе. Я давно заметил, что от любимых Полом бардов у меня значительно раньше времени наступает похмельный синдром. Пол же предложенного мной как-то раз БГ назвал «индейской разлюли-малиной», что положило конец нашим спорам о путях развития отечественной актуальной музыкальной культуры раз и навсегда.

Загрузка...