Тот, кто когда-либо жил в сельской местности Италии, наверняка часто удивлялся, увидев взрослого дрозда, ласточку или воробья. И в самом деле, странно: это все равно что уцелеть при направленном на тебя выстреле пушки. Потому-то голуби Венеции имеют здесь почти религиозное значение, как коровы Индии или голубки Пафоса. Казалось бы, стреляй да ешь, но ни к одному перышку на кивающих жадных головах никто не притронется, и так было всегда. Даже бесчисленное поголовье венецианских кошек никогда на них не нападает. Похоже, что и котят своих они учат смотреть в другую сторону. Они знают, что самое большое преступление для кошки — это подкрасться к голубю на площади Святого Марка.
Голуби, загадившие Национальную галерею Лондона и Британский музей, защищены сентиментальностью горожан. Когда несколько лет назад было предложено сократить их поголовье, послышался возмущенный крик, и от этой идеи отказались. В Венеции и в голову никому не придет озвучить такую идею. В войну с продовольствием было совсем плохо, но никто в Венеции не испек себе пирог с голубиной начинкой. Историки говорили мне, что так же обстояло дело и в 1848 году, во время австрийской осады. Если хотите увидеть возмущение на лице итальянца, упомяните вскользь, что голубя с горохом вы предпочитаете обычному пирогу с голубиной начинкой. В ответ вы получите полный упрека взгляд обиженного ни за что человека, и вам невольно припомнится эпизод, когда случайно вы наступили на лапу любимому спаниелю.
Отчего в стране, где ни один дрозд или овсянка не могут чувствовать себя в безопасности, где ласточек продают связками, гладким и сытым голубям позволено умереть от старости или переедания? Этому есть два объяснения. Одно из них такое: когда Аттила и его гунны опустошали римские города, голуби стали покидать свои гнезда, устроенные в крепостных стенах, и это их поведение расценили как Божий знак: пришло время бежать. Жители последовали примеру птиц и отправились за ними на острова лагун. Так образовалось Венецианское государство. Есть и второе объяснение: в Средние века, во время Страстной недели, священники со стен базилики выпустили в толпу тысячи голубей, чтобы люди их поймали и приготовили для еды. Птиц взвесили и привязали к лапкам бумажки, так что поймано было их большое число. Но тех, кому удалось спастись, приветствовали радостными криками и даровали им с тех пор полную безопасность. В этой истории больше правдоподобия. Проведенная в тот раз церемония была, скорее всего, ловкой и разумной попыткой уменьшить численность птиц и в то же время преодолеть старинное, скорее всего языческое, нежелание есть голубей. Схема, однако, не сработала, так как невозможно отличить свободного голубя и его потомков от тех, кого можно поймать. С тех пор минуло около пятисот лет, и голуби с площади Святого Марка продолжают плодиться в своем заповеднике — современный вариант античных священных гусей. Сокращение их количества происходит, только когда город просит об этом голубей, и, как ни странно, они слушаются. Иногда ночью, когда Венеция спит, ловят немного птиц, сажают в клетки и увозят в вагонах по железной дороге. Это проделали, когда я был в Венеции. Мне сказали, что голубей увезли в Брюссель.
Птицы садятся на собор, словно на скалу. Отверстия и щели в стенах Аквилеи закрыли византийскими лепными украшениями. Голуби гнездятся в притворах, пачкают каменные лица святых и апостолов. Нежные юные птенцы сыто таращатся с византийских завитков, ожидая времени, когда и сами начнут важно выхаживать по площади, чистить перышки, выскакивать из-под ног туристов, толкаться, пытаясь приглушить неутолимый голод, и греметь крыльями при незнакомом звуке. Птицы толпятся возле небольшой мраморной птичьей ванны со свежей водой. Это — подарок от обожающего их города. Ванна стоит на площади деи Леоне с северной стороны церкви. Камни Венеции так густо заросли экскрементами, что поневоле испытываешь сочувствие к самой измученной фигуре пейзажа — старику с металлическим скребком на длинной палке. Мрамор базилики ему приходится очищать рано утром, пока никто не проснулся и не застал его за этим неприятным занятием. Я наблюдал за несчастным человеком, видел, как он соскребает перья и тухлые яйца. Он напоминал мне старого священника из Древнего Египта, который ходит вокруг клеток со священными ястребами.
Не верьте тому, что голубей Венеции кормят городские власти. Эту привилегию в 1952 году с радостью приняла на себя благотворительная страховая компания — «Assicurazioni Generali», ее контора находится рядом с пьяццей. Зимой каждый день птицы получают в два приема по сто килограммов маиса и пшеницы, а так как летом голубей целый день подкармливают туристы, рацион уменьшают в два раза. Это — щедрое вспомоществование, и оно дает представление о размере поголовья. Сто килограммов равняется примерно двумстам фунтам, весу грузного человека.
Мой совет: если вы без десяти девять утра идете к дальнему концу пьяццы, что против музея Коррер, подождите, посмотрите, что произойдет. Вы увидите, как из соседней галереи выйдет человек в фуражке и сером плаще. В руке у него будет ведро с крышкой, а на крышке инициалы — AG — Assicurazioni Generali. Вы ощутите, как все замерло в ожидании, но основная масса птиц остается на своих местах: голуби знают, ни одно зерно не упадет на землю, пока часы на кампаниле не пробьют девять раз. Сотня голубей расхаживает вокруг ведра, какая-нибудь невыдержанная птица залезает на кромку и как бы вызывает других голубей последовать ее примеру. Человек стоит. Ждет. Откуда-то доносится бой часов, но ни человек, ни птицы не двигаются. Они знают, что это не часы кампанилы. Как только часы отбивают время, мужчина поднимает ведро и высыпает маис в форме огромной буквы А, за нею следует такая же большущая С Одновременно с громом, который я уподобил бы сотне венецианских ставен, опущенных в один момент, воздух наполняют крылья. Это птицы слетают с крыш и труб, со статуй святых и колоколов собора, зависают на мгновение в серо-голубом вихре из перьев и затем тугой массой опускаются на землю. И вот они уже быстро кивают головами и переступают маленькими малиновыми лапками. Любой, кто увидит их в этот момент, решит, что они неделю не ели.
В первые несколько секунд человек виден по пояс, затем вы едва можете различить среди крыльев его голову, и, наконец, он пропадает окончательно в голубином циклоне. Если у этого человека есть маленький сын или дочка, дети, увидев эту сцену впервые, могут сильно напугаться: а вдруг их папочка никогда не выберется? А что, если птицы разойдутся и на площади останутся лишь пустое ведро, фуражка и серый плащ? Но нет: несколько тысяч голубей отлетают налево, другие тысячи отходят направо, и вот он, словно средневековый мученик, оставшийся невредимым после бури.
Когда в средневековые времена приезжали в Венецию VIP-персоны, их вели в Арсенал. Утром иностранцу показывали киль, а вечером приводили посмотреть на готовую, качавшуюся на воде галеру. В 1551 году был поставлен рекорд скорости. Тогда приехавший в Венецию молодой французский король Генрих III вызвал в городе приступ гостеприимства. По такому случаю перед обедом монарху показали киль и шпангоуты, а когда он откушал — обед, разумеется, длился долго, ведь присутствовало три тысячи гостей, и подали 1200 блюд! — Генриха пригласили присутствовать при спуске галеры на воду. Во время войны с турками Арсенал каждый день строил по одной новой галере, и так продолжалось сто дней подряд. Все это было возможно, потому что венецианцы изобрели сборочную линию. Испанец по имени Перо Тафур, посетивший Арсенал в 1438 году, описал, как проходила галера мимо несколько мастерских. По пути каждый цех что-нибудь к ней прибавлял: один цех выдал такелаж, второй — оружие, третий — пушку, четвертый — продукты. К тому моменту, когда корабль дошел до края верфи, перед ним выстроилась команда, готовая подняться на борт и отправляться в море.
Сегодня человеку, знавшему Арсенал в прошлом, остается грустно вздохнуть. Возле внушительных морских ворот стоит несколько каменных львов, привезенных венецианскими капитанами из разных стран. На крупе одного из них выбиты нордические руны. Некоторые думают, что их могли вырезать солдаты варяжского караула. Другой, длинный, словно такса, лев пришел из Греции. Он — один из семейства, что восседает среди белых скал благословенного острова Делос. Турист приходит в здание, которое является сейчас Морским музеем, а по дороге окидывает взглядом знаменитую верфь, занимающую восемьдесят акров. Здесь шестнадцать тысяч обученных людей работали когда-то в едином порыве: стучали молотки, визжали пилы, клокотала смола в котлах. Возможно, эти котлы и подсказали Данте адское озеро, в котором заживо варились грешники. Сейчас все тихо, лишь иногда даст о себе знать клепальная машина да проблеет пароход, пришедший для мелкого ремонта.
В музее полно оружия, захваченных флагов и длинных вымпелов, доставшихся после сражения в Лепанто, их можно увидеть во многих испанских соборах. Есть здесь несколько фрагментов буцентавра, спасенного прежде, чем эмблему венецианского великолепия публично уничтожили по приказу Наполеона. Больше всего заинтересовали меня прекрасные модели различных типов венецианских галер. Я увидел макет судна, которое снабжало Европу перцем, корицей и гвоздикой, пока не открыли короткий путь в Индию. Галеры одного класса строили по единому стандарту, а потому венецианские доки во всех частях мира держали необходимые запасные части. Новая команда могла немедленно сесть на новый корабль, и все на нем было ей знакомо. «Венецианские корабли похожи были один на другой, как ласточкины гнезда», — так сказал об этом писатель XV века.
К тому же это были лучшие корабли своего времени. Лес в Венецию сплавляли большими плотами. Затем в Лидо он десять лет созревал в резервуарах с солью. Каждый гвоздь, каждый канат, каждый парус изготовляли в Арсенале, причем из самых лучших материалов. Верфь являлась не только главным источником венецианского богатства и власти, она была гордостью Республики. Я видел трирему, должно быть, в такой триреме Феликс Фабри и его товарищи пилигримы в 1483 году совершили путешествие из Венеции в Яффу. Сто восемьдесят гребцов сидели в трех рядах ее весел. Длина галеры составляла около ста сорока футов, и на ней можно было везти пятьсот тонн груза.
Я не знаю ни одного писателя, который описал бы так, как Фабри, обыкновенные подробности: о том, как тогда заказывали билет на проезд в галере; как выглядела койка; чем питались во время путешествия; каких людей можно было встретить в поездке. Он написал обо всех достоинствах и недостатках путешествия в XV веке. Когда смотришь на эти модели, любуешься красотой и элегантностью судна, сочувствуешь пассажирам, стиснутым в тесных его помещениях, и поражаешься необычайной выносливости гребцов. Единственное удобное помещение в трехэтажном «замке» занимали лоцман и рулевой. «Помогали им, — говорит Фабри, — хитрые люди, астрологи и предсказатели. Они наблюдали за звездами и небом, им даже запах трюмной воды о чем-то возвещал». Ниже располагалась капитанская рубка, а под ней — «место, где устраивались на ночлег благородные дамы, там же хранились сокровища капитана». Обычные паломники спали бок о бок и нога к ноге в длинном, похожем на сарай помещении. Находилось оно под гребцами. Ложились они на принесенные с собой матрасы и укрывались собственными одеялами, которые днем скатывали и вешали на крючки. Под ними был только балласт, накрытый досками. Доски в некоторых местах можно было поднять. Паломники часто их поднимали, чтобы охладить в песке бутылки с вином и яйца. Фабри рассказывает, что если во время путешествия умирал бедный человек, его выбрасывали за борт. При нем умер венецианский сенатор, и тело его «выпотрошили, как рыбу» — эту операцию Фабри наблюдал с большим интересом, — а затем гроб закопали глубоко в балласт.
Регулярных плаваний не было, но когда в Венеции собиралось много паломников, Синьория распоряжалась, чтобы выбранные на ее усмотрение галеры перевезли их через море. Когда Фабри и его товарищи прибыли в Венецию, они пришли на пьяццу и увидели напротив собора Святого Марка два флагштока с развивающимися флагами — красный крест на белом фоне. Знак этот означал, что там можно было заказать билеты. Возле флагштоков стояли агенты с двух галер. Каждый расхваливал свой корабль и ругал капитана, команду и условия путешествия другой галеры. Так как на якоре возле Пьяцетты стояли оба судна, паломники поступили весьма разумно — пошли посмотреть обе галеры. Капитаны приветливо их встретили, угостили бокалом критского вина и засахаренными фруктами из Александрии, показали свои суда. Фабри с товарищами выбрали трирему. Она была больше, чище и новее другой галеры. Затем условились о цене и сошли на берег. Состоялось обсуждение, в результате которого был составлен договор из двадцати пунктов. Капитан подписал его во Дворце Дожей, а потом договор заверил нотариус. Некоторые пункты кажутся странными. Согласно одному пункту, капитан должен был защищать паломников — при необходимости — от команды. Другой пункт обязывал его предоставить достаточное место для кур и другой домашней птицы паломников. Еще пункт: если во время путешествия кто-нибудь умрет, ни в коем случае не выбрасывать его за борт, а похоронить, по возможности, на суше.
Прошло несколько недель, прежде чем галера готова была к отплытию. Наконец, пассажирам объявили, что они могут подняться на борт вместе со спальными принадлежностями и едой и отыскать свои места в темном нижнем помещении. Это было страшноватое приключение, особенно для тех, кто никогда раньше не был на море. Человек попадал в тесное сообщество моряков, столяров, лучников, брадобреев-хирургов и астрологов. Все паломники предварительно консультировались у врача, и тот выдавал им пурген и письменную инструкцию о том, как не заболеть на море. Настал момент отправления, и капитан приказал поднять паруса. Матросы полезли на мачту и исполнили приказ. По ветру полетело несколько больших флагов: красный крест Святой Земли, красный лев святого Марка, зеленый дуб с золотыми желудями Сикста IV и капитанский флаг с гербом Венеции. Команда подняла якоря, паруса раздулись, и «с большой радостью мы отплыли от земли. Музыканты дули в трубы, словно мы шли в бой, галерные рабы громко кричали, а паломники пели „In Gottes Nahmen fahren wir“».[81]
Тот, кто утверждает, будто Венеция до XVI века не нанимала галерных рабов, не читал, должно быть, Фабри, чей рассказ доказывает: система была хорошо отлажена. Монах испытывал сильное сочувствие к несчастным людям, которые работали, ели и спали, не сходя со скамей. Ничего нового, однако, он не добавляет к имевшемуся у нас знанию о трудностях, которые тем приходилось переносить. Он, впрочем, замечает, что у каждого такого гребца было кое-что припрятано под скамейкой, да и вино у них было получше того, что подавали на судне. Испытывавшие жажду пассажиры всегда могли приобрести вино в перерывах между едой: они покупали его у гребцов, а люди с алкогольной зависимостью выходили из-за стола, как только еда заканчивалась, и немедленно шли к гребцам, «садились и проводили весь день за вином. Обычно это были саксонцы, фламандцы и другие люди низкого происхождения».
Галерные люди сидели на веслах не всегда: если корабль Шел с попутным ветром, им не оставалось ничего другого, как «с жуткой руганью и богохульствами играть на золото и серебро в карты и кости». Как только они садились за весла, им подавали отвратительную еду. Фабри часто видел, что они ели сырое мясо. Иногда им везло: случалось это, когда богатые нобили, испытывавшие отвращение к обычной еде, «давали поварам большие денежные суммы и просили готовить себе отдельно. Корабельную пищу они отдавали бедным галерным рабам». Бывали и у гребцов моменты свободы. Фабри припоминает, как в каком-нибудь городке гребцы выходили на берег с мешками, полными вещей, предназначенных для продажи на местном рынке. Так как все они без исключения были неисправимыми ворами, то стоит лишь догадываться, какие сокровища перекочевывали из-под скамьи гребца в самые неожиданные места. Возможно, привилегия делать свой маленький бизнес осталась со старых времен, когда городским венецианским гребцам позволяли провозить с собой немного товаров, не облагавшихся пошлиной. Мольменти упоминает странный обычай среди венецианских гребцов — приглашать к себе каждый день на обед святого Фоку. Странный гость, ведь он является святым покровителем греческих садов и садоводов, и его изображение — с лопатой в руке — можно увидеть среди мозаик собора Святого Марка. Так как святой ни разу не появлялся, деньги, положенные за его обед, изо дня в день откладывались, а когда корабль приходил в порт, раздавались нищим.
Хотя условия жизни на море изменились, пассажиры, в целом, остались прежними. Фабри говорит о неожиданно завязывающихся приятельских отношениях и столь же спонтанных размолвках. «Я установил это как факт, — говорит он, — что развитие человеческих страстей на воде происходит сильнее, чем в каком-либо другом месте». В спокойные дни паломники занимались обычной для себя деятельностью. «Играли на деньги: одни в кости, другие — в карты, третьи — в шахматы… Кто-то пел песни или проводил время с лютней, флейтой, волынкой, клавикордами, цитрой и другими музыкальными инструментами». Современный пассажир, к счастью, от этого испытания избавлен, хотя в энтузиасте настольного тенниса можно узнать того, кто «показывает свою силу, поднимая тяжести или совершая другие подвиги». С приходом темноты наступало самое неприятное время на галере: надо было ложиться спать. Толкотня, шум, пыль столбом: это паломники раскладывали матрасы и постельные принадлежности — просто ад кромешный. Когда кто-то засиживался допоздна на палубе и, приходя вниз, наступал на ноги товарищам, вспыхивали перебранки. «Мне приходилось видеть, как некоторые горячие паломники, — вспоминает Фабри, — бросали ночные горшки в горящие лампы, чтобы погасить их, другие начинали обсуждать мировые проблемы с соседями и продолжали говорить за полночь…» Но все это, в конце концов, было мелочью. Фабри упоминает кое-что похуже: «Среди занятий на море было одно, вызывающее отвращение, хотя и обычное, постоянное и необходимое… я имею в виду охоту на вшей и клопов. Если человек не потратит на нее несколько часов, ночью его будут мучить кошмары… По мере путешествия на корабле в огромном количестве плодились мыши и крысы. Ночами они бегали повсюду, подбирались к продуктовым припасам, прогрызали их, гадили в пищу, портили подушки и обувь, прыгали на лица спящих людей…»
Теперь, благодаря Фабри, смотришь на модели кораблей в Арсенале с большим пониманием и, хотя модели эти выглядят аккуратными и чистыми, знаешь, что под этими скамьями было отвратительное помещение, в котором бок о бок лежали паломники. Фабри признается, что иногда по ночам он перебирался через простертые фигуры своих товарищей и выходил на палубу глотнуть чистого воздуха. Ему в эти мгновения казалось, что он сбежал из вонючей тюрьмы.
Я провел приятный час в музее Коррер. Размещается он в здании против собора Святого Марка. Здесь хранятся любопытные реликвии старой Венеции. Я увидел одежду дожа и сенатора, обувь и шляпы, маски и домино, мятые и сморщенные. Во всем этом я не почувствовал беспечной греховности, столь знакомой по картинам Лонги и Гварди. Какой уникальный предмет — корно, фригийский колпак свободы, которым короновали герцога. Форма его не менялась, менялся материал, из которого его изготавливали. Иногда он был простым, но чаще — украшенным драгоценными камнями, и его всегда надевали поверх маленькой белой шапочки — витта — из тонкого батиста. Миниатюрный корно догарессы представлял собой абсурдно маленькую шляпку. Впрочем, с официальным платьем такая шляпка, вероятно, выглядела неплохо.
Здесь можно увидеть один из самых смехотворных вывертов моды — цокколи, или choppines. Венецианки носили их несколько сотен лет, пока в XVII столетии здравомыслящая дочь дожа их не отменила. Это были башмаки на деревянной подошве высотою восемнадцать дюймов. Жены и дочери аристократов ходили в них, словно на ходулях. Головы и плечи возвышались над толпой. Чтобы не упасть, они держались за головы пожилых слуг. Джон Ивлин видел таких женщин в 1545 году. «Я едва не смеялся, глядя на то, как эти дамы вползают и выползают из своих гондол, и все из-за этих choppines, — писал он, — а какими же оказываются они карлицами, когда спускаются со своих деревянных платформ; я видел около тридцати таких женщин, оказалось, что они вполовину ниже нормального роста». Некоторые думают, что нелепая мода зародилась в гаремах или банях Константинополя. Другие утверждают, что своим рождением она обязана Венеции. Возможно, как сказал Ивлину какой-то циник, ради того чтобы удержать женщин дома. Башмаки были хорошо сделаны и весили немного, но элегантными назвать их никак нельзя. Вся эта обувь, даже позолоченная, похожа на старомодные больничные бахилы.
В музее Коррер имеется оригинал знаменитой картины Карпаччо «Куртизанки». Рёскин посвятил ей восторженную статью. А вот я согласен с Лукасом в том, что в изображенных на полотне двух угрюмых женщинах нет ничего порочного. Если Ивлин был прав, когда говорил, что куртизанкам не разрешалось носить choppines, то присутствие таких башмаков в углу картины давно бы могло очистить репутацию дам. Мне эти женщины кажутся олицетворением скуки. Трагичность положения этих дам усиливает то, что они тщательно оделись и потрудились над своими волосами — вымыли, покрасили, обсыпали золотой пудрой, а сейчас им нечего делать, некуда пойти. И вот они праздно, не улыбаясь, сидят то ли на балконе, то ли на крыше среди птиц и собак, которые их уже не забавляют. Картина подтверждает тот факт, что Венеция была веселым и порочным городом для всех, кроме жен и дочерей высшего сословия. Ирония судьбы — эти две вялые и непривлекательные женщины давно уже вышли из возраста куртизанок.
Я специально искал в музее какой-либо предмет, имевший отношение к двенадцати тысячам куртизанок. На протяжении веков этот самый большой магнит притягивал в Венецию множество туристов, но я не увидел даже ни одного платья, красного или желтого, в виде тюльпана, которые они в то время носили. Не было и картины с самым знаменитым борделем на Риальто. Было бы интересно взглянуть на портреты знаменитых куртизанок. Мне, например, очень хотелось знать, как выглядела Вероника Франко. Эта женщина так сильно влюбилась во французского короля Генриха III, что после непродолжительного его визита в Венецию оставила свое занятие и отдалась добрым делам и поэзии. Большийство путешественников непременно высказывались о венецианских куртизанках. Монтень удивлялся тому, что они «словно принцессы, тратят деньги на платья и мебель». Другие писатели отметили, что каждый гондольер работал на куртизанку и, если пассажир того требовал, доставлял его к ее дверям. Множество молодых людей переправлялись ради них через Альпы. Некоторые аристократы, по словам Лассела,[82] всю дорогу до Венеции нервничали, пока не оказывались, наконец, в городе своей мечты. «Столь бесконечна прелесть этих любвеобильных Калипсо, — писал Томас Кориэт в 1608 году, — что слава о них притянула сюда мужчин из самых отдаленных частей христианского мира».
Кориэт написал в «Кориэтовых нелепостях» о своем посещении куртизанки. Он поставил себе благородную цель — перевоспитать женщину. Рассказ интересный. Прекрасную венецианскую куртизанку звали Маргарита Эмилиана. Рассказав, как он приехал в дом дамы, он заметил: «Кажется, что входишь в рай Венеры. Она подходит к вам, словно богиня любви». В книге есть иллюстрация, запечатлевшая момент встречи. Мы видим его, превосходно одетого, со шляпой в руке. Он низко кланяется красивой молодой женщине, а она готова его обнять. Ее волосы — масса тугих светлых локонов. На шее ожерелье с жемчугами, размером с яйцо бентамки. Модное, отделанное бахромой платье из фигурной парчи. Глубокий вырез обнажает грудь. Мода эта началась с куртизанок Венеции и была подхвачена многими добродетельными женщинами по всей Европе. Такой фасон, очевидно, удивлял и шокировал Кориэта, хотя и в Англии такие платья уже носили. «Почти все замужние женщины, вдовы и девицы ходят с обнаженной грудью, — пишет он, — и многие оголяют спины почти до середины. Некоторые, правда, прикрывают их сверху тончайшей прозрачной тканью. Такую моду я считаю непотребной». Тем не менее две королевы Англии, Елизавета I и Анна Датская, как говорят, носили такие платья, и писатели елизаветинских времен часто упоминают приличных женщин с оголенной грудью.
Пока я переходил из зала в зал, думал, что любой другой музей такого рода выставил бы большое количество экспонатов, принадлежавших знаменитым женщинам, портреты и т. п., но только не в Венеции. Возможно, самой странной чертой государства, которое просуществовало дольше всех европейских государств, является отсутствие знаменитых женщин. Только куртизанка ранней эпохи и эмансипированная жена из XVIII века оставили след в истории Венецианской республики. Фактически самых знаменитых венецианок создали в Англии — Порцию, Джессику, Нериссу и Дездемону.
Некоторые писатели отмечали, что отношение венецианцев к женщинам было сродни восточному. Что ж, может быть, они правы. Я думаю, что венецианцы к тому же боялись женщин, вернее, женской неосторожности. Столетия вероломства, коварства и подглядывания сделали Венецию самым осторожным обществом на земле, государством сдержанным и подозрительным, оттого что одно неловкое слово могло погубить человека. Типично для венецианца взять с собой за границу повара, но только не жену. Венеция не верила своим женщинам: слишком уж много у государства было секретов.
Представление о мужском мире Венеции, каким он был несколько столетий назад, можно получить, разглядывая знаменитые полотна Джентиле Беллини и Карпаччо, а потому тысячи людей приходят в Академию на Большом канале. Картины эти написаны примерно в 1495–1500 годах Для гильдии Святого Иоанна, чтобы проиллюстрировать события, связанные с драгоценной реликвией гильдии — Святым Крестом.
Когда однажды во время церковной службы реликвию перевозили по Рио ди Сан Лоренцо, она упала в канал. Мужчины немедленно разделись до нижнего белья и нырнули. Один раб, негр, собирался прыгнуть в воду из окна ближайшего дома, но сторож гильдии всех опередил: нырнул, не раздеваясь, и достал крест. Этот инцидент запечатлел Джентиле Беллини. Он же написал и площадь Святого Марка во время крестного хода. На картине видно, что реликвия лежит под великолепным балдахином, с него свисают боевые щиты венецианских торговых гильдий. Сопровождают реликвию поющие священнослужители со свечами, за ними — во главе с дожем — следует длинная процессия, состоящая из знатных горожан. Дож идет под зонтом. Эту картину можно считать историческим документом. Если бы в 1496 году изобрели фотоаппарат, он бы не запечатлел больше того, что есть на картине. Площадь вымощена кирпичом. На фронтоне базилики блестит мозаика XIII столетия, башня с часами пока не построена.
Карпаччо оставил нам не менее замечательный живописный документ — Большой канал в 1496 году. На нем много гондол, но не таких, какими мы знаем их сейчас. Это маленькие раскрашенные каноэ. Распоряжение о том, что они должны быть черными, пока не появилось. Нет у них торчащего из передней части стального лезвия с шестью зазубринами — ферро. Экзотичнее всего выглядит сам гондольер — волосы молодого человека спускаются до плеч, задорная шапочка с пером заломлена на ухо. На талии стянута яркая туника с разрезными рукавами, на ногах рейтузы либо в красно-белую продольную полоску, либо в черно-белый ромб. Дворцы на Канале — средневековые предшественники теперешних зданий. В основном они из красного кирпича и мрамора, с готическими окнами. Из крыш торчат любопытные воронкообразные трубы, некоторые из них дожили до наших дней. Хорошо виден Риальто, а вот и знаменитый бордель на мосту Риальто. Построен он из дерева корабельными плотниками. Был крытым, как и теперешний мост. Мне он напомнил два больших деревянных навеса или два ряда яслей для лошадей, наклоненных с противоположных сторон Канала и соединенных в центре разводным мостом. Мост можно поднять и пропустить корабль. На картине этой изображен инцидент — излечение сумасшедшего. Мы видим его, стоящего на переднем плане, на дворцовом балконе в окружении священников, возносящих молитвы. Видим патриарха Градо, молодого человека, с бритым лицом, в красной шапочке. Патриарх держит перед больным реликвию.
В соседнем зале находится серия из девяти картин Карпаччо — «Житие святой Урсулы». Хотя рассказ идет об одиннадцати тысячах девственниц Кельна, Карпаччо, как истинный венецианец, продолжает писать мужской мир, а непорочных дев держит на заднем плане. Есть, однако, в этой серии одна бессмертная женская картина — «Сон святой Урсулы». Перед нами очаровательная спальня, юная святая, целомудренно прикрытая одеялом, спит в большой постели. Ее шлепанцы стоят подле кровати, маленькая собачка ждет пробуждения. Утреннее солнце заглядывает в аккуратную венецианскую комнату, подсвечивает цветы в горшках на подоконнике. В комнату на золотом луче входит ангел, он собирается помочь Урсуле разрешить проблему: как совместить обет безбрачия с предполагаемым замужеством.
Я думал, что любимая мною картина Карпаччо «Святой Иероним в келье» находится в Академии, но искал там напрасно. Обнаружил я ее случайно недалеко от отеля в Скуола ди Сан Джорджио дели Скьявони. Пять-шесть лет назад эту картину переименовали, и теперь она называется «Видение святого Августина». Произошло это в связи с интересным открытием, сделанным Элен Роберте: она выяснила, что святой Иероним никогда не был епископом, а потому митра и епископский посох, что видны на заднем плане картины, никак не могут ему принадлежать. Кто же тогда владелец этого очаровательного помещения, кто сидит с пером в руке, глядя задумчиво в окно, — момент, столь знакомый большинству писателей? Эта сцена, очевидно, изображает святого Августина, он-то и был епископом и, согласно известной истории, писал письмо святому Иерониму, не зная, что в этот самый момент Иероним скончался в своей келье в Вавилоне. Августин находится в необычайно приятной и элегантной рабочей комнате: зеленые стены, потолок украшен золоченой резьбой, возле окна красивый столик, на котором в рабочем беспорядке раскиданы бумаги. Самым примечательным существом, кроме, разумеется, святого, является маленькая кудрявая белая собачка. Художественным критикам надо было давно обратить на нее внимание: ведь святой Иероним держал в доме льва, он не мог быть хозяином этой собачонки. Маленькое создание смотрит на задумчивого хозяина, и на морде написано желание помочь. И если бы была на свете собака, способная подсказать писателю нужное слово, то это была бы она.
Я уверен: собаку Августина не мог написать человек, не любящий собак, особенно маленьких, галантных, сообразительных. Когда я шел домой по узким переулкам и горбатым мостам, то думал: какую приятную книгу мог бы написать человек, который знает о собаках все, как знает о собаках великих художников Брайан Веси Фицджеральд. Можно найти дюжины картин с изображением собак. Карпаччо много их написал. Ту же кудрявую собачку или ее близкую родственницу можно увидеть в гондоле ее хозяина на картине Карпаччо, изображающей Большой канал. Маленькая собачка святой Урсулы другой породы — гладкошерстная и с купированными ушами.
Веласкес также написал несколько запомнившихся собак. Я вспоминаю большую длинношерстную собаку между карликами на картине «Фрейлины». Это произведение можно увидеть в музее Прадо, в Мадриде. Еще одна большая собака Веласкеса: усталая, старая и толстая, она лежит у ног молодого Дон Карлоса. Король изображен в полный рост, в охотничьем костюме. Он сжимает мушкет затянутой в перчатку рукой. Припомнил я и симпатичную коричневую собаку неизвестной породы. Изобразил ее Рубенс. Картина находится в Национальной галерее Лондона. Собачка печально сидит возле умирающей Прокриды.[83] Хочется упомянуть и ясноглазое маленькое животное с картины Ван Эйка «Бракосочетание Джованни Арнольфини». Она тоже нашла приют на Трафальгарской площади.
Отсутствие городской скульптуры — очаровательная черта Венеции, которая не оценена по достоинству. С 1870 года появилось несколько статуй — Виктор Эммануил, Гольдони, Гарибальди, но их почти не замечаешь. Ни один большой город не смотрел столь мрачно на бессмертных своих сограждан. Возможно, причина здесь в том, что в управлении государством секретные службы играли слишком большую роль, и тут уже не до романтики. На любое событие венецианцы, как мне кажется, смотрят с изрядной долей скепсиса. Здесь легче установить памятник злодею в качестве предупреждения, а добродетель — сама по себе вознаграждение. В связи с недостатком всадников на вздыбленных конях и даже сравнительно безобидных персон, таких как исследователи и художники, памятник Коллеони поражает воображение, особенно когда видишь его впервые. Я натолкнулся на него как-то утром, после того как осмотрел могилы более сорока дожей в церкви Святых Джованни и Паоло, которую венецианцы называют церковью Святого Дзаниполо. И вот теперь передо мной он — великий кондотьер, на великолепном жеребце, на краю узкого и грациозного каменного пьедестала. Выглядит он необычайно грозно, словно только что покорил Азию, а не заключил множество сделок и джентльменских соглашений, в результате которых сколотил себе баснословное состояние.
Я вспомнил его очаровательную, словно кружевную, часовню в Бергамо и ферму неподалеку, в горах. Странно, что, зная Венецию так, как ее знал он, Коллеони оставил ей свое наследство при условии, что на площади Святого Марка ему установят памятник. Ему ли не знать, что Синьория его надует? Оказание таких почестей шло вразрез с венецианской традицией. Думаю, что старого солдата настолько замучила зависть при мысли о конной статуе Гаттамелате возле базилики Святого Антония в Падуе, что он утратил связь с реальностью. Венеция, конечно же, денежки его прикарманила, а статую поставила в неприметном месте за церковью Святого Дзаниполо.
Когда-то она была позолочена. Думаю, что неясный блеск, такой как на статуе Марка Аврелия в Риме, не может быть ошибкой. Это одно из тех великих произведений искусства, что погубило своего создателя. Скульптор Верроккьо простудился, когда отливали статую, и осложнение привело к смерти. Перед смертью он попросил своего ученика, Лоренцо ди Креди, завершить работу, но у Венеции были другие планы. Синьория вызвала из ссылки Алессандро Леопарди, обвиненного в подделке, и приказала ему закончить работу. Задание он выполнил хорошо и заслужил прощение. Так Гаттамелата в Падуе и Коллеони в Венеции стали первыми двумя бронзовыми всадниками современного мира, а потому напрашивается сравнение. Оба они производят такое мощное впечатление, что почти невозможно отдать кому-либо из них предпочтение.
Кампо — небольшая городская площадь, на которой стоит памятник, известна как место, где Казанова устроил рандеву с красивой молодой монахиней, которую он выследил в одном из монастырей. Он ходил взад и вперед, поджидал, а она появилась одна, переодетая в мужское платье. На ней были черные шелковые бриджи и камзол из алого бархата. В кармане она держала английский пистолет.
С помощью карты нетрудно пройти от статуи Коллеони к францисканской церкви на противоположной стороне Большого канала. Сначала все так и было: по мосту Риальто я перешел на другой берег и вдруг обнаружил, что безнадежно заблудился. Снова вышел к Большому каналу и сел в вапоретто, который и доставил меня к большой францисканской церкви. Стоит она рядом со зданием, внушающим невольный страх, — Государственным архивом Венеции. Здесь за три сотни лет собраны тонны неизвестных документов — секреты всего мира, написанные в незапамятные времена при свете свечи в столицах, западных и восточных: беспристрастные факты о деньгах и торговле; сплетни о любви и адюльтере; справки о рождениях и смерти; фрагментарные сведения о правительствах и отдельных людях, собранные послами, шпионами, торговцами и солдатами. Все это республика собирала в одном месте, с тем чтобы прощупать мировые политические рифы и подводные течения. Огромная машина, ныне неподвижная, вселила страх к Совету Десяти. Буркхардт назвал Венецию «колыбелью статистики». Тонны этих документов так никогда и не были прочитаны. Их просто складывали и держали на всякий случай. Самые ранние документы были написаны в те времена, когда викинги осаждали Англию, а поздние — в последний год существования республики.
Францисканская церковь оказалась высокой, холодной и пустой. Здание меня разочаровало, показалось мрачным, а пришел я туда, чтобы взглянуть на могилу Тициана. Когда уходил, посмотрел на алтарь и увидел одну из самых знаменитых мадонн художника. «Странно, — подумал я, — что в пустой церкви горит свет». Подошел, намереваясь его выключить, но выключателя не обнаружил. Оказалось, что и освещения никакого нет: это краски на картине Тициана производили такое впечатление.
Рассказывают, что в девяносто девять лет он все еще работал. В это время его свалила чума. Из тысяч людей, похороненных в тот год, ему единственному организовали публичные похороны. Художником он был на редкость плодовитым. Полагаю, что после него уцелели сотни картин. Дружба его с Пьетро Аретино, шантажистом и автором порнографических произведений, Фрэнком Харрисом XVI столетия, озадачила многочисленных поклонников художника, хотя удивляться здесь особенно нечему. Гении всегда водили дружбу со странными людьми, а Аретино, должно быть, был замечательным собеседником. В нем соединялись живость, щедрость и смех Рабле. Человек любил жизнь, и притоны нравились ему не меньше дворцов. Он вращался в высших кругах. Хранил пришедшие к нему письма в шкатулках из слоновой кости, а письма были от королей, принцев, кардиналов, герцогов, герцогинь. Каждому корреспонденту он отвел отдельную шкатулку.
Жил он в дряхлеющем дворце на Большом канале напротив рыбного рынка. В доме его всегда были женщины с двусмысленной репутацией, дети, хромые и убогие. Они стекались к нему, и он никогда их не выгонял. Посещали его как самые высокопоставленные люди той эпохи, так и всякого рода мошенники. Сама идея брака была ему ненавистна, однажды он сказал: «Всех моих детей я в душе считаю законнорожденными». Ему было тридцать четыре, а Тициану сорок девять, когда они подружились. Двое мужчин сделались неразлучными, виделись каждый день. Если Тициану хотелось перемены, он шел в хорошо освещенную комнату Аретино и рисовал там. Если неорганизованный быт начинал действовать Аретино на нервы, он спасался от него у Тициана. Если кому-то из них перепадал кусок оленины или горшочек икры от благородного покровителя, то он тут же приглашал друга разделить подношение. Когда при родах скончалась красивая жена Тициана Цецилия (в те времена многие женщины умирали при рождении ребенка), художник переехал в дом на Бири Гранде с видом на остров Мурано. Туда по вечерам, под виноградными лозами, при свете с качавшихся на воде гондол, Тициан приглашал Аретино и его друзей на обед. Был у них и третий друг, столь же преданный Тициану и Аретино, как и они ему, — Сансовино, архитектор, построивший библиотеку на Пьяцетте. Он был женат на красавице Паоле. Жена крепко держала его в руках, а потому иногда на самых веселых вечеринках его не было.
Благодаря влиянию Аретино Тициан получил предложение написать портрет императора Карла V, и это заложило фундамент его благосостояния. Аретино постоянно хвалил своего друга всем благородным корреспондентам, и опека его порою доходила до абсурда. Когда ему казалось, что Тинторетто получает большие похвалы и комиссионные, чем его друг, Аретино принимался злословить о молодом художнике. К счастью для Тинторетто, бедность спасала его от шантажа, хотя поношенная одежда, на которую жена гордого молодого художника ставила заплатки, часто становилась мишенью для обидных слов Аретино. Говорят, однажды Тинторетто потерял терпение и решил разобраться с Аретино. Встретив обидчика на улице, он сказал, что хотел бы написать его портрет. Аретино, обрадовавшись возможности получить что-то бесплатно, явился в студию Тинторетто на следующий же день. Он поставил стул на возвышение, уселся и принял гордую позу, однако Тинторетто сказал ему: «Встаньте!» и приблизился к нему с длинным кавалерийским седельным пистолетом. «Сначала я должен измерить вас, — сказал художник, проводя пистолетом по своему натурщику, — что ж, ваш рост составляет два с половиной пистоля. А теперь — пошел прочь!» Говорят, с того дня все издевательства прекратились. Мало того, Аретино начал хвалить Тинторетто и льстить ему.
Когда в 1556 году Аретино скончался в возрасте шестидесяти четырех лет, Тициан, должно быть, почувствовал, что из него ушла мощная природная струя. Конец Аретино оказался таким же характерным, как и вся его жизнь. Говорят, он слушал неприличный рассказ о собственной сестре, и неуправляемый приступ смеха привел к апоплексическому удару.
Самым удивительным показалось мне в Венеции то, что там до сих пор можно купить самое древнее лекарство в мире — териаку. Продается оно в аптеке Теста д'Оро. Это неподалеку от моста Риальто. Там висит знак — золотая голова. Аптека работает с 1500 года, но териаку начала готовить в 1603 году.
Слово «treacle»[84] произошло от слова «teriaca» и как «венецианское противоядие» упоминается во всех справочниках XVII века. В те времена путешественник мог не заказать в Венеции свой портрет или не привезти стеклянные изделия из Мурано, но вернуться домой без знаменитого лекарства… об этом и речи быть не могло!
История териаки начинается с Митридата, парфянского царя, который умер за шестьдесят три года до Рождества Христова. Этот человек так боялся отравления, что принимал яд в маленьких количествах каждый день, после чего запивал его противоядием. Поступая так, он превратился в токсикологическую лабораторию, и когда действительно захотел принять смертельную дозу после своего поражения от Помпея, яд на него не подействовал, и ему пришлось заколоться саблей. Среди трофеев, попавших в руки Помпея, была медицинская библиотека царя с рецептом знаменитого антидота. Противоядие явилось результатом многолетних исследований того, как действовал тот или иной яд на приговоренных к смерти преступников.
Формула попала в руки врача Нерона — Андромаха. Он добавил в нее кое-что от себя и сделал удивительную карьеру. «Theriaca Andromachi» сделалась самым знаменитым лекарством. Альфреду Великому его порекомендовал патриарх Иерусалима. Это лекарство привезли в Святую Землю крестоносцы. Среди сокровищ английского короля Генриха V была и коробочка с териакой. Во времена средневековья териакой лечились от всех болезней, начиная от зубной боли и заканчивая чумой. Вот и Ренессанс унаследовал от своих предков слепую веру в териаку. Лекарство это до сих пор можно купить в Венеции.
Войдя как-то утром в Теста д'Оро, я обратился к аптекарю: «Я хотел бы купить немного териаки». Мне показалось, что он слегка удивился, и я подумал, что он попросит меня расписаться в книге ядов.
— Одну баночку, синьор? — спросил он вежливо.
Я попросил две баночки, а он подошел к шкафу с таким видом, словно хотел отпустить мне аспирин, а не лекарство, произведенное две тысячи лет назад. Аптекарь вернулся с Двумя маленькими металлическими цилиндрами, похожими на контейнеры для фотопленки. Баночки были пыльными и ржавыми. У каждой баночки имелась аннотация, напечатанная на пожелтевшей от времени бумаге. На крышках — изображение «Золотой головы» в окружении рогов изобилия и надпись: «Териака, чудное изобретение синьора Андромаха». Было еще и предупреждение: опасаться подделок, словно бы на каждом углу только тем и занимались, что фальсифицировали териаку.
Я заметил, что баночки, должно быть, очень старые.
— Последний раз мы готовили териаку, — ответил аптекарь, — тридцать лет назад. У нас еще есть солидный ее запас.
— А от чего она помогает? — спросил я. Он ответил тоном средневекового алхимика:
— От всего.
Затем, заметив, возможно, мои сомнения, сказал, что это — тонизирующее средство и особенно эффективно в случае боли в животе.
Вернувшись в отель, я развернул одну баночку и увидел, что за прошедшие тридцать лет немного териаки вышло наружу и застыло на крышке. Обведя крышку перочинным ножом, я открыл банку. Внутри увидел густую, черную, блестящую жидкость. Она была липкой, но запаха не имела. Я немного отлил ее на блюдце и поднес спичку, чуть ли не предполагая, что увижу струю дыма, из которой выйдет алхимик, но ничего подобного не случилось: жидкость не хотела загораться. Она слегка побулькала и зашипела, после чего образовалась твердая черная горошина. Любопытство взяло верх над осторожностью: я налил себе треть чайной ложки — в инструкции было сказано, что такое количество надо давать четырехлетнему ребенку, — и проглотил. Вкус оказался горьким, сродни хинину.
Когда в следующий раз я проходил мимо «Золотой головы», то зашел и сказал аптекарю, что с тех пор, как начал принимать териаку, никогда не чувствовал себя лучше. Он важно кивнул, и мы оба прыснули со смеху. «Но есть люди, — сказал он мне, — которые до сих пор верят в териаку не меньше, чем во времена Альфреда Великого. Старые жители Венеции и жены рыбаков с островов просто не представляют, как можно без нее обходиться». Я спросил, не даст ли он мне рецепт. Конечно, тут нет никакого секрета. Жаль, что, начиная с XVII века, состав сильно сократили, ведь раньше в него входило более шестидесяти компонентов. Сейчас териаку готовят из масла мускатного ореха, корня горечавки, иссопа, очищенного сливочного масла и многого другого. Признаюсь, что мне и это показалось очень сложным!
В старину, как мне рассказали, во избежание подделок териаку готовили публично в определенное, заранее установленное время года, и за процессом этим наблюдали врачи и ученые. За несколько дней до этой процедуры компоненты лекарства выставлялись в украшенных гирляндами аптечных витринах. В положенное время люди в белых жакетах, красных бриджах, желтых башмаках и голубых шляпах с перьями выносили на улицу ступки и котлы и несколько часов толкли ингредиенты лекарства. Мне говорили, что растрескавшиеся камни венецианской мостовой свидетельствуют о том, что протоптали их по дороге в аптеку.
В состав ингредиентов старинной териаки входили: иллирийский касатик, мирт, нард, благовония, критский дикий бадьян, кельтская аралия, фруктовый бальзам, бальзам Гилеада, еврейский битум и земля с Лемноса. Об этой земле известно было со времен Геродота, она считалась антидотом, и добывали ее с красных холмов острова. Ее смешивали с кровью коз, превращали в маленькие лепешки и ставили сверху печать с изображением Дианы. Земля Лемноса дожила до конца язычества, и средневековые доктора активно ее прописывали. Думаю, излишне говорить, что не вся она приходила из Лемноса.
«После того как все компоненты, специи и масла были измельчены и растерты, их варили, иногда несколько дней, — сказал мне аптекарь, — затем все шестьдесят ингредиентов соединяли с теплым медом, и полученную массу несколько дней непрерывно мешали».
Нынешние создатели патентованных лекарств, делающих себе состояние на рекламе своей продукции, не могут и мечтать о той известности, которую, благодаря венецианскому правительству, получило знаменитое лекарство. Все знали, когда начнут готовить териаку, и все хотели видеть, как это будет происходить. В 1645 году, когда Ивлин был в Венеции, он не только запасся териакой, возможно даже, что купил ее в «Золотой голове», но очень может быть, что и присутствовал при ее приготовлении, тем более что, как он выразился, «посмотреть на то стоило».
Следует добавить, что каждый город в Италии делал собственную териаку, но, само собой разумеется, что лекарство Венеции, королевы торговли специями, признавали лучшим. Она экспортировала его повсюду, и Англия потребляла его тоннами, хотя приходится признать, что итальянские спекулянты и фальсификаторы не остались без работы и во времена Тюдоров и Стюартов. Аптекарь королевы Елизаветы жаловался, что «в Англию ежедневно присылают огромными бочками фальсифицированную териаку», а в 1612 году лондонская бакалейная фирма «Мастер энд Уорденс» отметила: «Из Генуи прибыла отвратительного вида композиция, приготовленная из гнилых отбросов, перемешанных со специями, патокой и смолой».
Лекарство продолжало появляться в лондонской фармакопее, вместе с земляными червями и мхом, выросшим на человеческих черепах, до 1746 года.
В венецианских магазинах, торгующих стеклом, я не увидел ничего, что мне хотелось бы приобрести. Большая часть этих изделий показалась мне просто ужасной, и я загрустил, оттого что старинное мастерство пришло в упадок. Витрины были заполнены стеклянными арлекинами, некоторые из них стояли на голове, фигурками из американских комиксов, собачками, грубыми маленькими кубками, присыпанными золотой пудрой. У меня сложилось впечатление, что Венеция так долго занималась производством стекла, что процесс стал для нее слишком легким, и техника заменила собой стиль и дизайн. Мне хотелось увидеть что-то простое и красивое. Любопытно, однако, еще в XVI веке люди, собравшиеся купить себе что-то для дома, испытывали неприязнь к бокалам, сделанным в форме кораблей, китов, львов или птиц. Возможно, что нынешнее изобилие подобных изделий не надолго — просто нелепость, от которой откажутся.
Я отправился в Мурано. Стеклодувы работают там с XIII века. Жемчужно-серое утро, острова, словно миражи, застыли в зачарованной лагуне. Лодка скользила по воде, как по серому зеркалу, и даже след, который она за собой оставляла, казался стекловидным. Силуэты лодок и рыбаков точно вырезаны из бумаги. В моей лодке было полно туристов. Я сидел рядом с женщиной из Австралии. Она, в отличие от большинства путешественников, настроена была критически.
— Вам нравится Венеция? — спросила она и, заметив, что я задумался, не зная как бы ответить на этот вопрос, поспешила сказать, что она сама об этом думает.
— Это место необходимо как следует почистить, — заявила она. — Весь этот мусор, что плавает по Большому каналу! Улицы такие узкие, а народу слишком много. Вы видели, некоторые из них шириной всего несколько футов?
— Да, — согласился я. — Я и сам живу на такой улице.
— Да что вы говорите! — воскликнула дама. — А там пахнет? Люди выходят из них, словно крысы из канализационной трубы.
— В моей трубе, — сказал я, — все бегают. Она неодобрительно на меня посмотрела.
— Взять хотя бы Сан-Марко, — продолжила она, — я полагаю, вы там побывали. Вот уж где требуется хорошая уборка! Как отличаются от него английские соборы, такие чистые. Я просто уверена, в Даремском соборе вы ни пылинки не найдете.
Я посочувствовал ей в том, что Венеция ее так разочаровала.
— Но я обожаю Венецию! — воскликнула она. — Я считаю, что она замечательная, но слишком уж грязная! А в Лидо вы были? Тогда послушайтесь моего совета, не ездите!
Она строго на меня посмотрела. Я подумал о Гёте, представил, как он ходит по морскому берегу и собирает раковины, словно восторженный ребенок, — он впервые тогда увидел море. Предстали моему воображению и Байрон с Шелли — оба верхом, скачут по песку.
— А что не так с Лидо? Там тоже грязно? — спросил я.
— Вы еще спрашиваете, что там не так! — возмутилась она. — Да там невозможно подойти к морю. Каждый отель приватизировал кусок побережья, словно это золотой прииск. Вам бы приехать в Австралию! Какие у нас пляжи — раскинулись на мили, и никаких тебе заборов! А в Лидо к тому же полно невротиков.
Я невольно начал испытывать восхищение к отважной женщине: она отказывалась склонить голову перед славой Венеции. «Эта лужа в корыте не производит на меня впечатления», — сказал в 1660 году Яков IV. Доктору Джону Муру тоже не нравилось «с утра до вечера кататься в узких лодках по грязным каналам», и даже миссис Пьоцци, привязанная к «дорогим венецианцам», испытывала по отношению к грязи чувство домохозяйки, что роднило ее с моей австралийской попутчицей. Как-то утром она возмутилась, увидев, что пьяцца «заставлена клетками с курами, а от запаха можно было сойти с ума…»
Оживленная болтовня в лодке вдруг стихла: из серого тумана неожиданно, словно из прошлого героического века, выплыло видение. На мгновение я вспомнил королев, везущих тело короля Артура на остров Авалон:
И увидели они мрачную барку,
Черную от носа до кормы, словно траурный шарф.
Когда мы подошли ближе, судно оказалось катафалком в форме резной гондолы, черной с серебром, задрапированной красной тканью, со львом святого Марка на носу, но вместо черных епитрахилей, черных капюшонов мы увидели четверых стариков в черных беретах, склонившихся над веслами. Венецианский катафалк растаял в тумане, и вскоре мы увидели кладбищенский остров Сан-Микеле, скорбный и величественный, с кипарисами, отражавшимися в неподвижной воде. Как только мы приблизились к Мурано, вышло солнце, и лагуна ярко заблестела под его лучами.
На деревянной пристани нас поджидал молодой торговец. Он должен был провести группу на стеклянный завод. В глубокой яме мы увидели людей с длинными трубками. Они выдували из горячего стекла мягкие шары. Под их легкими выдохами послушный материал принимал нужную форму. Затем его обрезали ножницами, еще несколько выдохов и щелчков, и на свет явился очередной арлекин. Наверху, в демонстрационном зале мы увидели, что современное стеклянное производство предлагает для продажи, и это ужасное отражение современного вкуса. Я заинтересовался, сколько изделий продается во время таких экскурсий и действительно ли в корзинах с табличками: Лондон, Париж, Нью-Йорк и т. д. — находится стекло. Если это так, кто все это покупает? Я, к счастью, нигде такой продукции не встречал.
Я вышел на улицу. Остров мне понравился, и мне хотелось бы тут задержаться. На самом деле здесь пять небольших островов, соединенных друг с другом широкими извилистыми каналами. На центральном острове я увидел византийскую базилику, посвященную святому Донату. Я полагаю, это был римский Донат — святой покровитель Ареццо, замученный при Юлиане. Возможно, здесь его почитают за то, что в ряду совершенных им чудес числится восстановление стеклянного потира, разбитого варварами. Сделал он это так искусно, что ни одна капля святого причастия из него не пролилась. Я мысленно дал себе обещание: если я устану от блеска Венеции и ее толп, непременно приеду в Мурано. Острову, впрочем, было все равно, вернусь я сюда или нет.
Венеция, естественно, оставляет Мурано в тени, хотя у острова интересная история. Люди верят, что когда с материка люди бежали от гуннов в лагуны, стекольщики открыли здесь производство, и если это так, Венеция приняла эстафету от стекольщиков Древнего Рима. В целях пожарной безопасности в XIII веке все печи перевезли на Мурано, и стекольное производство стало после морской торговли второй по важности отраслью хозяйства Венеции. Островитянам предоставили многочисленные льготы. У них был собственный магистрат, которого почитали не меньше дожа, а венецианская полиция не имела права проводить на Мурано аресты.
В эпоху Средневековья ходил слух — отличная, между прочим, реклама, — что венецианское стекло разобьется, если в него капнуть яда. Говорили также, что если стеклодувов с Мурано переманят к себе иностранные правительства, то их выследят и уничтожат, где бы те ни находились. Несмотря на эти разговоры, известно, что стеклодувы Мурано обучали своему делу рабочих в других странах. Английский король Генрих VIII, коллекционировавший венецианское стекло, лично пригласил восемь стеклодувов с Мурано. Он выделил им помещение возле лондонского Тауэра. Должно быть, работали они хорошо или слишком хорошо, что пришлось не по нраву Венеции, так как Совет Десяти отозвал их к себе.
О венецианском стекле, как, впрочем, и о шотландском виски, говорят: «Если бы печи из Мурано надумали перевезти хотя бы в Венецию, или на один из островов в ее окрестностях, или в любую страну мира, такого совершенного, прекрасного и блестящего стекла, как в Мурано, не получили бы. Пусть бы даже при этом использовали те же материалы, тех же рабочих, то же топливо и те же ингредиенты». Эти слова принадлежат Джеймсу Хоуэллу из Уэллса, который в 1621 году ездил в Мурано, чтобы заманить нескольких стеклодувов в Англию. Он объяснил успех рабочих из Мурано «особенной атмосферой острова». Можно не сомневаться, что это очередной пропагандистский трюк.
Если кто-нибудь, как и я, будет удивлен непривлекательностью продукции, которую производят сейчас на Мурано, посоветую ему для поднятия настроения посетить на острове Музей стекольного искусства. Там демонстрируется стекло, которое даже в мечтах невозможно себе представить: потиры, ковчеги для мощей, грациозные чаши, тарелки, вазы, тонкие, словно воздух. Некоторые предметы голубоватые, другие — коричневые, есть там и совершенно прозрачные изделия. Современные репродукции доказывают, что, если потребуется, мастера Мурано сделают работу не хуже своих предшественников.
В лодку я сел за несколько минут до отправления. Моя австралийская знакомая любезно держала для меня место рядом с собой. Завидев меня, она похлопала по подушке, и я послушно сел рядом.
— Мы с вами опять приятно поговорим, — сказала она. Лодка отошла от причала, а молодой торговец — заметно было, что он остался не слишком нами довольным, — выкрикнул на прощание одной из туристок:
— У нас в Мурано говорят, — засмеялся он, — что первую женщину сделали здесь, красивую, но — неприветливую!
Туристы недоуменно зашептались, а лодка быстро пошла вперед.
— Интересно, что он имел в виду? — молвила моя соседка.
Она зажгла сигарету и выпустила струйку дыма.
— Итак, — сказала она, — теперь вы должны мне рассказать, что вы думаете о Мурано.
До самой Венеции я с интересом внимал ее рассказу.
Однажды утром я сел в моторную лодку до Торчелло, это к северу от Мурано. Остров этот часто называют необитаемым. Это не совсем верно: там живет около сотни рыбаков. Когда-то это было самое примечательное из двенадцати поселений венецианской лагуны. Морские капитаны, которые выкрадывали в Александрии реликвии для собора Святого Марка, были жителями Торчелло и Бурано.
Лодка оставила меня возле лестницы в четыре-пять кирпичных ступеней, по которым я поднялся на площадку, что раньше называлась пристанью. Вокруг не было ни души. Единственная постройка — остов здания без крыши. Возможно, бывшая церковь. На стене — доска с единственным словом «Торчелло». В нише стены — статуэтка Пресвятой Девы под алтарем.
В самом слове «Торчелло» есть что-то грустное. Так раньше называлась одна из башен городской стены. С какой грустью римляне, помнившие лучшие дни, смотрели, должно быть, на этот маленький соленый остров, сравнивая его со своею цивилизованной городской жизнью. Тоска по городу, по организованной жизни под защитой закона и объединила людей из лагун в Венецианскую республику.
Заброшенный канал шел в глубь острова, и я отправился вдоль его берега. Впереди, над равниной, поднималась кампанила. Земля бугрилась: здесь когда-то стояли здания. Почву не стали использовать для сельскохозяйственных нужд: плуг бы затупился о фундаменты церквей и дворцов.
Канал, как я и предполагал, привел меня к месту, где когда-то был центр города, и предо мною предстало удивительное зрелище. Кампанила, почти такая же величественная, как на площади Святого Марка, возвышалась над мертвой пьяццей, где в гнетущей тишине стояли собор, еще одна церковь и разные здания. Трава росла там, где когда-то кипела городская жизнь, в заброшенных дворах раскинулись кусты и деревья, и все же в это радостное солнечное утро так не хотелось думать о смерти, городской пейзаж словно бы замер в ожидании. Казалось, в любой момент двери собора отворятся и оттуда повалит народ. Увы, я оглянулся — повсюду заметны были признаки разложения. Я знал, что Торчелло несколько столетий не видел представившейся моему воображению сцены.
Но вдруг оказалось, что я не один. В тени деревьев, неподалеку, я заметил двух старых рыбачек в черных платьях. Они стояли возле складных столиков, словно на базаре, предлагая для продажи лежавшие у них на подносах пепельницы, кружево, подставки под кастрюли и стекло из Мурано. Я подошел и спросил, откуда они ждут покупателей. Они ответили, что в течение дня к острову подходит несколько туристских лодок. Пока мы беседовали, я заметил единственный предмет из венецианского стекла, который мне захотелось бы приобрести. Это был простой продолговатый блок коричневатого стекла — пресс-папье, по всей видимости. Казалось, полпинты болотной хайлендской воды замерзло и превратилось в такой вот блок. Цену она спрашивала за него приемлемую, но весило пресс-папье достаточно много. В то время как предыдущие поколения спокойно покупали мраморную голову или гранитный саркофаг, мы, современные туристы, боимся нагрузить себя лишним фунтом. До сих пор я корю себя за то, что ушел и не купил его. Чем больше я вспоминаю об этом куске стекла, тем восхитительнее оно мне кажется.
Я вошел в собор. Это была суровая византийская церковь, заложенная в 639 году. Купол центрального нефа сверкал мозаикой, изображавшей святых с венчиками над головами. На другой мозаике сотни фигур сбились в толпу перед Страшным Судом. Позади, за алтарем, я увидел возвышение для епископа, а с обеих сторон от него, полукругом, места для священнослужителей. Ранняя церковь позаимствовала это архитектурное решение у древнеримского суда. Выйдя из собора, я осмотрел окрестности и увидел следы исчезнувших улиц и зданий. Камни, из которых они были сложены, увезли, а остров забросили.
Причиной, из-за которой остров оказался необитаемым, стала малярия. Возможно, туристы, приезжающие в Венецию, не знают, что лагуны бывают двух видов: живые и мертвые. Когда приливы перестают каждый день очищать лагуну, слетаются комары, и начинается малярия. Венеция столетиями вела сражение с рекой, Торчелло не был столь успешным: постепенно приливы перестали освежать лагуну, вода в каналах застоялась, и население вынуждено было перебраться на другие острова. Тысячи тонн камней и драгоценного дерева перевезены были из заброшенных зданий Торчелло. Все они стали частью архитектуры других островов.
Когда я вернулся к собору, к острову причалила туристская лодка и высадила ярко одетых людей. Они тут же принялись фотографировать. Я порадовался за старушек: торговля у них пошла бойко. Туристы покупали кружево и открытки. На обратном пути я увидел единственный постоялый двор на острове. Снаружи он казался довольно бедным, но впечатление оказалось обманчивым: войдя, я обнаружил приличный отель с баром, устроенным по последней моде. Ресторан имел продолжение на террасе, которую поддерживали мраморные колонны, настоящие византийские, и там под виноградными лозами столы были накрыты для ланча.
Название гостиницы «Локанда Киприани» на скромном фасаде здания дало мне понять, что на покинутый остров ступил веселый современный мир, и я был благодарен за этот приятный сюрприз. Я сел за столик под виноградные лозы и, глядя на сад, съел самое лучшее в своей жизни ризотто и креветок. Затем дочь владельца гостиницы провела меня по отелю, показала ванные комнаты со сверкающими хромом кранами. Из окон спален и гостиных я видел кампанилу и старую черепицу молчаливых церквей. Если какой-нибудь состоятельный литератор испытает потребность в тишине и спокойствии, необходимом условии для творчества, то здесь, в этом саду с виноградником, он найдет то, что хочет.
Мне жаль было проститься с Венецией, и я без удовольствия думал о мире колес. Несмотря на все критические замечания, высказанные в адрес речных трамвайчиков и моторных лодок, я считаю, что со всем этим примириться легче, чем с сумасшедшим ритмом современных дорог. Венеция показалась мне сравнительно более спокойным местом, а уж гулять по ней — одно удовольствие. Мне нравилось исследовать лабиринт ее улиц, подниматься на маленькие горбатые мосты, выходить на крошечные площади. Думаю, что человек, который не ходит пешком по Венеции, теряет половину ее очарования и красоты.
Я решил отправиться в Падую по старой дороге, повторяющей изгибы Бренты. Бренту называют рекой, но на самом Деле это — канал, последний отрезок старой системы внутренних итальянских вод. Путешественники до сих пор ею пользуются. За поворотом я увидел шедшую в мою сторону современную версию судна, восхитившего Гёте. Теперь это — длинное, низкое моторное судно с крытым верхом. Туристы, сидя в тени, смотрят на виллы, стоящие на берегах. Эти дома — живописная черта Венеции XVII и XVIII веков.
Стоят они в садах, больших и маленьких. Редко увидишь виллу в хорошем состоянии, большинство их находится в небрежении. Все дома красноречиво говорят о стремлении венецианца выбраться из лагуны, обзавестись садом и конюшней. Вилла, которую снимал Байрон, до сих пор стоит в Мире. Называется она вилла Фоскарини деи Кармини. Из этой виллы он выехал как-то раз верхом и повстречал Маргариту Кони. Самая большая из всех вилл построена на живописной речной излучине в нескольких милях от Падуи. Это — вилла Пизани в Стра, и она сделала бы честь любому европейскому городу. Гид проводит группы по ее апартаментам, показывает комнату, где спал Наполеон. Обращает внимание на потолок, на котором Тьеполо прославил подвиги семьи Пизани. Это была последняя работа художника, перед тем как он уехал в Испанию. Некоторые считают ее лучшим его произведением.
Из Падуи я приехал в Болонью. Переночевал и утром был уже на автостраде дель Соле. Эта удивительная дорога скоро свяжет Милан с Неаполем. Это лучшая трасса в Италии, а пожалуй, и в Европе, с тех самых пор, что были построены виа Фламиния, виа Эмилия и другие опоры цивилизации. В Неаполь она идет через Болонью, Флоренцию и Рим и тянется на расстояние триста миль.
В некоторых местах трасса поднята над землей на бетонных опорах, напоминающих классические колоннады. Превращаясь в грациозные мосты, дорога перескакивает через реки, исчезает в горах — построены сотни тоннелей — и снова выныривает на солнце. Где-то она прямая, где-то извилистая, но при этом все время напоминает великое инженерное изобретение античности. Путешественнику, желающему исследовать города и деревни, эта дорога без надобности, но как средство транспортировки она разгружает старые дороги, отчего те становятся еще приятнее.
Дорога от Болоньи до Флоренции — настоящий триумф. После долин Рено и Сельты она устремляется через Апеннины, пропадая в туннелях и вновь появляясь. Путешественник получает возможность увидеть ранее недоступные местности, где практически нет дорог.
Совершив это комфортабельное путешествие, автомобилист, возможно, задумается: «А как же Пий II перемахнул когда-то через Апеннины?» Иногда он ехал в повозке, иногда — когда дорога была слишком уж трудной — его несли в кресле. Как бы он порадовался автостраде дель Соле, а уж как бы гордились такой дорогой цезари!
Трасса соединилась с дорогой на Флоренцию, и скоро я оказался в ее западных окрестностях.