Над долиной реки Эльзы, на равном расстоянии от Флоренции и Сиены, стоят четырнадцать башен Сан-Джиминьяно. Таких сооружений вы нигде больше не увидите. Называть их средневековыми небоскребами глупо, просто в них отразилось состояние рыцарского общества, находившегося в борьбе с самим собой и с торговыми гильдиями, общества, достаточно мощного, чтобы позволить себе выпад по отношению к противнику. Каждый средневековый город Италии обзаводился ими, но пришло время, и заносчивые аристократы, строившие башни в соперничестве друг с другом, спустились наконец-то на землю, занялись торговлей и обустройством городов. Четырнадцать башен Сан-Джиминьяно — последняя такая группа в Италии, она дает представление о больших городах Средневековья, например Болонье, в которой стояло двести подобных сооружений.
В наши дни башни Сан-Джиминьяно — туристическая достопримечательность, и если в городе существовали следы поздних времен, то все их уничтожили. Я уверен, что с начала XX столетия здесь ничего не происходило. В последнюю войну немцы два года обстреливали город снарядами 280-миллиметрового калибра, но ни одна из четырнадцати башен не упала! В Соединенные Штаты доложили, что старинный город со всеми произведениями искусства полностью уничтожен. Городу и в самом деле причинен был большой ущерб, однако когда союзники подошли к Сан-Джиминьяно, ожидая увидеть там груду обломков, глазам их предстали четырнадцать башен, целые и невредимые. Как это произошло, я не знаю, тем более что целью бомбардировки являлось уничтожение предполагаемого французского артиллерийского расчета в одной из башен.
В один волшебный день, когда видимость в Тоскане кажется абсолютной, я обозревал окрестности: смотрел на север, в сторону Флоренции, и видел все до самого горизонта, затем оборачивался на восток, в сторону Ареццо. В десяти милях от меня, на вершине горы, словно на троне, блистала Сиена. Прозрачный воздух делал ее такой близкой, что я мог бы выпустить в нее стрелу, забросить на Кампо перчатку или выкрикнуть насмешливое слово, которое там услышали бы и осудили. Подобные мысли вполне естественны в тени этих башен.
Смотрел я и вниз, на страну кьянти, на плодородные холмы над жаркими долинами, тут делают самое лучшее вино. Пьют кьянти, когда ему исполняется шесть месяцев, из бочек, как сидр в Девоне.[93] Вы пьете его и понимаете, какую измученную долгим путешествием жидкость продают вам в Лондоне под тем же названием.
Хотя бомбардировки и не разрушили башни, пострадало много старинных зданий и фресок, которыми славился Сан-Джиминьяно. Снаряд пробил «Распятие» работы Варна да Сиена, оторвав от него целый ярд живописи; «Святой Себастьян» Беноццо Гоццоли пострадал от шрапнели; снаряд прошил «Рай» Таддео ди Бартоло, были и другие потери, но вы никогда бы не узнали о них, если бы вам об этом не рассказали. К счастью, прекрасная картина Гирландайо «Похороны Святой Фины» осталась невредимой.
Это была странная святая, ребенок, бедный маленький инвалид. Будучи парализованной, десять лет пролежала она на деревянной кровати, не в силах защититься от крыс. Не спаслась она от них и в картинных галереях: художники всегда изображали рядом с ней крысу. В Сан-Джиминьяно вам расскажут, что в ночь, когда она умерла, колокола на церкви зазвонили сами собой, а когда тело подняли с кровати, оказалось, что ребенок лежит на мягкой постели из белых фиалок. Говорят, что фиалки святой Фины до сих пор цветут среди камней четырнадцати башен.
Жители Сан-Джиминьяно прекрасно понимают, почему город Святой Фины благополучно пережил бомбардировку.
Приехав в Сиену за день до Палио, я обнаружил, что остановиться мне негде. Казалось, в древний город съехались все туристы Италии. Я хотел уже вернуться во Флоренцию, благо до нее всего сорок миль, когда меня представили Джулио.
Был он — как мне сказали — «жирафом», то есть жил в контраде Сиены, носившей имя «жираф». К тому же был знаменосцем и преподавателем искусства размахивать флагом. Это искусство, кроме Сиены, вы больше нигде не увидите. Флаг подбрасывают в воздух, а потом ловят за древко. Делают это двое мужчин: они кидают флаги друг другу, ловят их, пропускают между ног и снова высоко подбрасывают. Этим искусством занимаются во всех семнадцати районах, или контрадах, на которые разделена Сиена. Палио разыгрывается дважды в год — в июле и августе.
Джулио оказался стройным молодым итальянцем с живыми приценивающимися глазами. Он сказал, что нехорошо возвращаться во Флоренцию: пропущу праздник — долго буду жалеть. Начались хлопоты, я познакомился с бесчисленным множеством его друзей и родственников, и в результате нашлась пустая меблированная квартира, в которой я согласился поселиться.
Признаюсь, что был неприятно поражен. Квартира находилась в мрачном доме на одной из самых опасных улиц территории «жирафов». Когда-то дом принадлежал торговцу, потом его разделили на квартиры. По каменной лестнице, в кромешной темноте, словно в трущобном районе Эдинбурга, поднялся я наверх. Каково иностранцу оказаться в незнакомом городе в таком опасном месте! Ощупью нашел дверь, повернул в замке ключ и вошел в квартиру. Я уже ругал себя за легкомыслие: стоило ли из-за Палио подвергать себя опасности? В квартире было темно. Подняв деревянные ставни, впустил с узкой улицы жидкий свет. Оглянулся — я оказался в уютном кукольном мирке, отвоеванном у нелюдимых угрюмых стен. Жеманно щурился купленный в рассрочку мебельный гарнитур, топорщилась кружевная салфетка на пианино. Я опустился на неудобный бархатный диван. Невольно вспомнились аккуратные квартиры, которые устраивают в залитых кровью башнях лондонского Тауэра жены тюремных надзирателей. Удивительно, как какая-нибудь молодая жена умеет повлиять на старое здание, преобразовать его по своему разумению и вкусу. В спальне стояла медная двуспальная кровать и забитый женской одеждой шкаф. Все, что я мог сказать об обладательнице этого жилища, так это то, что она маленького роста и любит голубой цвет. Я так давно мечтал увидеть Палио, столько лет слушал рассказы тех, кто видел скачки, но и представить себе не мог подобной прелюдии к этому представлению: этот жеманный маленький мирок был примером врастания быта Сиены в Средневековье.
Позже вечером я столкнулся на улице с Джулио, и он представил меня капитану контрады «жирафов». Тот любезно пригласил меня пообедать с ними в канун Палио.
Когда мы говорим о дерби, то имеем в виду скачки, а не тотализатор. То же и с Палио. Слово это означает приз, который получает победитель скачек. Первоначально Палио означало pallium, то есть плащ из дорогого бархата или фигурной парчи. Сейчас в Сиене так называют шелковое знамя с изображением Мадонны. Аристократы Ренессанса всегда стремились завоевать палио. В качестве примера можно назвать Франческо Гонзага, мужа Изабеллы д'Эсте, Лоренцо Великолепного и Цезаря Борджиа. Эти люди либо участвовали в скачках сами, либо посылали своих лошадей и жокеев на открытые соревнования, проходившие во время религиозных праздников по всей стране. Я ни разу не видел календаря скачек ренессансной Италии, но, должно быть, он был весьма плотным.
Палио в Сиене, конечно же, не те скачки, которые мы все себе представляем. Это бурлеск с примесью жестокости, отголосок комических скачек итальянского Средневековья. Устраивали их в праздничные дни, и были они, что называется, гвоздем программы. В отличие от скачек чистопородных лошадей, происходивших за городскими стенами, комические соревнования устраивали на улицах. В Риме проводили скачки буйволов, иногда скачки с участием евреев, в Милане бега проституток, во Флоренции выпускали старых кляч, и мальчишки, ученики красильщиков, навьючивали на кляч белье, которое собирались стирать в Арно. Были и скачки бесседельных лошадей. В животных втыкали острые шипы, и это понуждало их бешено нестись по улицам между натянутой с обеих сторон парусиной.
Французское и испанское вторжения XV века прекратили соревнования чистопородных лошадей, но вместе с завоевателями пришли новые развлечения. При испанцах в Сиене сделался популярным бой быков. Зрелище это устраивали на главной площади. Каждая контрада выставляла своего быка, которого с большими церемониями проводили вокруг пьяццы. Контраде приходилось идти на большие расходы, чтобы придумать и построить машину, в которой тореадоры могли укрыться в моменты опасности. В тот век пышности и развлечений машины отличались оригинальностью и красотой. Когда в 1590 году бои быков в Тоскане запретили, началось возрождение старых комических скачек. Чтобы добавить зрелищу красоты, соперничавшие друг с другом контрады организовали процессию машин, хитроумнее и красивее прежних. По названиям этих машин нынешние семнадцать контрад Сиены и получили свои странные имена: Черепаха, Улитка, Дерево, Орел, Волна, Пантера, Баран, Башня, Единорог, Сова, Раковина, Дракон, Гусь, Жираф, Гусеница, Волчица и Дикобраз.
В истинно ренессансной традиции, большинство машин представляли аллегорические композиции. Машина «Дракон» рассказывала историю Кадма. С копьем в руке, на фоне нарисованного на парусине скалистого пейзажа, Кадм стоял возле только что убитого им дракона. Когда машина приближалась к трибунам, он вырывал у дракона зубы и разбрасывал по сторонам. Машина «Гусь» изображала Рим, предупрежденный капитолийскими гусями о нападении готов. Римские солдаты окружили крепостную стену, на которой стоял гусь. У «Жирафа» в раззолоченной машине стояла модель огромного необычного жирафа. Был он белым с красными пятнами. Аллегорическая «Сова» олицетворяла мудрость и знания. Главной ее фигурой была Минерва, восседавшая на троне среди классических божеств. Впереди шагал мальчик с серебряной вазой, на которой сидела настоящая живая сова.
Очень интересная машина, которую мне особенно хотелось увидеть, была у контрады «Гусеница». Сопровождали машину садовники в зеленых жакетах, желтых бриджах и сделанных из цветов патронташах. На шляпах развевались зеленые и желтые ленты, в центре трехцветного флага — зеленого, желтого и голубого; те же цвета и у нынешней контрады — гусеница на оливковой ветке. Сама машина сделана была в виде сада, со ступенями, ведущими к беседке и фонтану. Машина объезжала площадь, а музыканты, сидевшие в саду на ступенях, играли на различных инструментах.
Вот как получилось, что каждая контрада Сиены носит имя, которым названа была созданная несколько веков назад машина. Цвета и эмблемы, которые носит контрада — последние живые свидетельства праздничного Ренессанса, ставшего прародителем маскарадов и балета.
Некоторые ученые думают, что контрады начались с вооруженных отрядов Средневековья; другие полагают, что они не старше Ренессанса, что начало им положили группы людей, занимавшихся организацией ежегодных праздников. Каким бы ни было их происхождение, ясно, что основаны они на античных обычаях. Скачки Палио уходят корнями в бурлескные соревнования Средневековья. Жокеи, хлещущие друг друга кнутами, — пережиток античных времен. Самое главное, однако, то, что праздник и скачки устраивают в честь Пресвятой Девы.
Бывали моменты, когда я думал, что Сиена — самый красивый город Италии. Флоренция, конечно, ей не уступит, только не стоит их сравнивать. Нельзя же, в самом деле, сопоставлять XIV век и XV! Я приехал, взглянул на вознесшуюся над виноградниками Сиену и увидел само Средневековье. Зрелище это наполнило душу восторгом. Если бы человеку предложили вернуться назад — в XIV либо в XV век, — какой трудный встал бы перед ним выбор. Мне бы, во всяком случае, сделать его было не под силу. Я ходил по узким крутым улицам, мимо старинных дворцов, стоял перед полосатым собором, любовался нежными, тонкими мадоннами Лоренцетти и Симоне Мартини. Пресвятые Девы мечтали, похоже, о Византии. Ну в самом деле, разве не проблема — выбрать век святой Екатерины или столетие Лоренцо Великолепного?
Туристские толпы в Венеции, как я уже отмечал, добавили Пьяцетте живости и пестроты, а вот в Сиене люди заразились лихорадкой Палио и извлекли из прошлого память о жарких городских схватках. Народ гулял, покупал средневековые лакомства — сиенский кулич Пан форте и миндальное печенье риччарелли. Мне оно напомнило маленькие марципановые пирожные святой Терезы, которые готовят в Испании. Рабочие раскидывали по периметру Кампо песок: там должны были пройти скачки.
Собор с утра до ночи был забит народом, по главным улицам города ходили толпы, и я в полной мере этим воспользовался, посещая сравнительно пустую картинную галерею. Я и не предполагал, что получу такое удовольствие. Я увидел великолепную коллекцию, иллюстрирующую развитие живописи, освещенной восходящим солнцем Ренессанса. Каким замечательным городом являлась, должно быть, Сиена для консерватора! И какой революционной, даже богохульной, могла показаться жителю Сиены Флоренция, с приятными ее мадоннами! В Сиене, как и положено городу Мадонны, Царица Небесная всегда леди. Задумчивая аристократка с миндалевидными глазами, мечтательная и грустная, с младенцем на руках и золотым нимбом над головой, она — владычица волшебной страны.
Я шел из зала в зал, любуясь средневековым миром, полным чудес и прелести. Смотрел на изображенные на фресках фигуры: если бы ноги их не стояли на облаках, я и не догадался бы об их небесном происхождении. Это мир, где любая пасущая гусей девушка могла встретить святого или увидеть Царицу Небесную под оливковыми деревьями. В этом мире короли и королевы не снимали короны, даже укладываясь в постель, а ангелы и бесы встречались среди прохожих на узких городских улицах. В то время, когда Уччелло и его современники бились с проблемой перспективы, художники Сиены, жившие в сорока милях от них, все еще писали опрокидывающиеся на зрителя столы и полы. Писали, отвернувшись от Флоренции и обратив взоры на Равенну.
Мне нравилось смотреть на залитую солнцем великолепную площадь Кампо с кирпичным мощением в елочку. Кампо часто сравнивают с раковиной, хотя мне эта площадь кажется похожей на раскрытый веер. Ручка этого веера — палаццо Публико, от него расходятся девять сегментов, образуя огромный полукруг. Каждый сегмент — чудо кирпичного мощения. Площадь деловито гудела. Плотники забивали последние гвозди в трибуны, заслонившие нижние этажи старинных дворцов — там теперь магазины. По скаковому кругу рассыпали песок — слой толщиной в шесть дюймов. Машины подвозили матрасы: ими заблокируют вход на виа Сан Мартино. Это место можно уподобить «ручью Бичера»[94] — когда жокеи на бесседельных лошадях огибают площадь и мчатся галопом в этом направлении, лошадь, не знакомая с трассой, выскакивает, как правило, на виа Сан Мартино. Несмотря на принимаемые меры безопасности здесь, как мне рассказывали, нередко бывают несчастные случаи.
Все это, подумал я, навсегда останется со мной: солнце на красных кирпичах высокой башни Манджиа, городская стена с черно-белыми щитами Сиены; разгуливающие по площади туристы и крестьяне; человек, торгующий шарами и сладостями; стук молотков; с хрустом проезжающие по песку машины, груженные тюфяками и досками; маленькая девочка с привязанным к нитке красно-желтым шаром. Девочка засмотрелась на голубей, пивших воду из фонтана.
В 1297 году жители Сиены стояли на этой площади и смотрели на рабочих, приступивших к постройке палаццо Публико, а было это в том самом году, когда английский король Эдуард I увез из Шотландии Скунский камень. С тех пор прошло более шести с половиной столетий. Городские власти по-прежнему занимают бельэтаж этого дворца, а туристам разрешают подняться по каменной лестнице и побродить по расписным залам верхних этажей. Здание фантастическое. Не нашлось на него своего Вазари, который бы, как во Флоренции, его модернизировал: удалил бы со стен рыцарей и дам или убрал чугунные резные экраны и снес неудобные стены. Здесь сохранилась та же обстановка, что была и при средневековой коммуне. Из комнаты приоров вы смотрите вниз и видите раскрытый веер Кампо с оборкой из старинных зданий. Отвернувшись от окна, любуетесь стенами, расписанными в 1407 году. Часовня, полутемная и таинственная, сплошь покрыта фресками с изображением святых и героев.
Из-под расписных ее арок вы входите в Зал карты мира, впрочем, карты этой давно здесь нет. Тем не менее сохранилась превосходная картина, которую отцы города в 1315 году заказали Симоне Мартини. Он тогда с триумфом вернулся из Авиньона, где встретился с Петраркой и Лаурой и где написал фрески, понравившиеся папе. На картине, которая закрывает всю стену, написана Пресвятая Дева. Она сидит под балдахином, который держат над ней святые. Хотя на картине нет ни короля, ни рыцарей, группа изображенных на ней святых принадлежит к рыцарскому сословию.
Когда Филипп де Комин в 1495 году вместе с Карлом VIII побывал в Сиене, он решил, что город «управляется хуже всех в Италии», что его постоянно «раздирают междоусобицы». Вероятно, он сделал такой вывод, посмотрев на две знаменитые фрески, написанные за сто пятьдесят лет до того художником Амброджо Лоренцетти с целью показать разницу между добрым и дурным правлением. Хотя фреска «Дурное правление» сохранилась не слишком хорошо, можно все же увидеть, что хотел донести до сведения современников Союз торговцев. На фреске «Доброе правление» Справедливость сидит на троне, а окружают ее Великодушие, Умеренность, Благоразумие, Сила и Спокойствие. Над их головами летают Вера, Надежда и Благотворительность. Мы видим великолепную панораму Сиены — площадь, улицы, дворцы и ворота. Люди заняты работой, профессор учит, девушки танцуют, лошади везут товары. В сельской местности, за городскими воротами, трудится на горной террасе землепашец, крестьяне обрабатывают виноградники, а счастливые охотники занимаются промыслом в горах и на речном берегу. Ну а теперь переводим взгляд на «Дурное правление». Здесь на троне фигура, голова которой увенчана рогами. Одну ногу сатана поставил на черного барана, олицетворение Тирании. В свите, что стоит по обе стороны трона, различаем Жестокость, Предательство, Обман, Гнев, Несогласие, Измену. В воздухе повисли Алчность, Гордыня и Тщеславие. На земле лежит связанная Справедливость. Пейзаж безрадостен: земля голая, поля не обработаны, виноградник запущен, мужчины убиты, а женщины изнасилованы.
Несколько столетий назад, когда люди не умели читать, эти две аллегории были эквивалентны — если использовать современную терминологию — годовой подписке на ежедневную газету. Все это актуально и в наше время. Можно сказать, что картины написали буквально вчера.
Из галереи я унес воспоминание о решительном маленьком всаднике, кондотьере Гвидориччо да Фольяно. В 1326 году его на шесть месяцев избрали командующим, но обязанности свои он исполнил столь хорошо, что Сиена подписала с ним соглашение на семь лет. Изображен он в панцире и маршальской мантии, украшенной черными бриллиантами и зелеными листьями. Иноходец покрыт пышной попоной. И всадник, и лошадь приготовились к решительной атаке, и, хотя мы видим только один глаз лошади, выглядит он очень красноречиво: конь знает, что хозяин потребует немедленной сдачи города. В некотором отдалении виден город, окруженный крепостной стеной. Картина небольшая, но в ней много энергии. Маленькая вооруженная фигурка сжимает жезл и держится в седле столь уверенно, что остается в памяти наряду с четырьмя другими всадниками Италии. Все они кондотьеры, их имена останутся в истории — Хоквуд во Флоренции, Гаттамелата в Падуе, Коллеони в Венеции и да Фольяно в Сиене.
Когда в Сиене во время Палио раздается барабанная дробь, люди со всех сторон сбегаются на этот звук. По старым улицам прокатывается эхо, у дворцов такой вид, будто они хорошо обо всем осведомлены, и заранее все одобряют. Оглянувшись, вы увидите в конце улицы человека в красно-желтых рейтузах. Идет он быстро, в руке держит яркий флаг. Это пока еще репетиция, подготовка к Палио. Как-то днем я шел по крутой виа деи Фузари, направляясь к собору, и вдруг услыхал дробь приближавшихся барабанов. Выйдя на площадь, обнаружил, что она запружена народом. Все смотрели в одну сторону. На крыльце у западных ворот, в окружении священнослужителей и певчих, стоял в митре и сутане архиепископ Сиены.
Через несколько мгновений я увидел удивительное зрелище. На площадь из темной улицы поднимались четыре белых тосканских вола. Впряженные попарно, они тащили за собой тяжелую повозку. Повозка, дергаясь и скрипя, медленно ползла по мостовой. Рядом шагали молодые люди в одежде 1450 года. Одна половина их рейтуз была белой, другая — черной. Туники стянуты на талии поясом, на головах лихо заломленные фетровые шляпки. Над повозкой реяли знамена и черно-белые флаги Сиены. Из окон повозки высовывалось другие молодые люди в таких же костюмах. Они гордо поглядывали на стоявших в толпе приятелей.
Так я впервые увидел карраччо — священную колесницу Сиены, да и вообще колесницу я видел впервые в жизни. Так вот как выглядели боевые машины Средневековья! Постойте, это же украшенная фермерская повозка, облагороженная сенная телега с ярко окрашенными бортами и изящно вырезанными колесными спицами! На мачте бился длинный черно-белый вымпел Сиены. К середине флагштока подвешен медный колокол. Нарядный юноша то и дело звонил в него, дергая за веревку. Когда колесница поравнялась со ступенями собора, к головам волов подошли четверо пажей в коричневой холщовой одежде, из колесницы молодые люди спустили шелковое знамя. Это и был знаменитый палио. До начала скачек его полагалось хранить в соборе. Затем я увидел предмет, который поначалу меня озадачил. С колесницы его выгрузили несколько юношей. Оказалось, что это — восковая свеча высотою пять футов, подарок церкви от контрады. В это мгновение грянули разом все колокола города. Людям, побывавшим в католической церкви, нравился, должно быть, красивый этот обычай, который христианство позаимствовало у язычества — сжигание свечей возле усыпальниц, — но мне в этот раз повезло особенно: такого подарка собору я еще не видал.
Сиенский собор похож на епископа, который то ли по случаю ограбления на большой дороге, то ли в результате кораблекрушения вынужден был облачиться в восточный костюм. Не может быть на свете ничего более христианского, нежели очертания этой благородной церкви, и ничего более мусульманского, чем горизонтальные переливы полос белого и черного мрамора, которым это здание облицовано. Когда смотришь на него, воспоминания о готических соборах смешиваются с мыслями о Каире и Дамаске, и диву даешься: как попали эти беспокойные чужеродные полосы на холмы Тосканы.
Пока по нефу торжественно проносили палио и свечу, я подумал, что до сих пор не видел еще ни одного собора таким живым. Праздник заключен нынче в храм, а хочется видеть его на улицах — блеск геральдики, великолепие старинных костюмов. Здесь, в Сиене, два раза в год вы можете увидеть роскошное зрелище, которое в других местах земного шара давно уже исчезло.
Во время недели Палио в соборе можно увидеть пол. Покрытие это столь драгоценно, что его накрывают досками, и большую часть года оно скрыто от глаз посетителей. Из двери левого нефа вы пройдете в знаменитую библиотеку, построенную Пием III в память о своем дяде, Пии II, знаменитом поэте, дипломате, а впоследствии — римском папе. Сегодня туда ходят не за книгами, а ради фресок, которые Пинтуриккьо написал между 1505 и 1507 годами. Выглядят они так ярко и свежо, что, кажется, написали их только вчера. Я пришел в восхищение при виде столь живой биографии, изложенной в картинах. Фрески, как я полагаю, причислены к разряду «декоративных», хотя Беренсон сказал о них доброе слово: они обладают «неоспоримым очарованием», и в них отражены процессии и церемонии, совершаемые в «волшебном открытом пространстве». А что может быть лучше для путешествующего понтифика, чем «волшебное открытое пространство», с морем и галерами, маленькими природными гаванями, тем более что оно всегда рядом? Сначала мы видим Пия молодым и красивым юношей, с ниспадающими на плечи светлыми волосами. Он отправляется в путь за своей удачей, потом перед нами уважаемый дипломат и оратор, позднее епископ, благословляющий императора и его скромную невесту, и, наконец, мы видим римского папу.
На любимой моей фреске Эней Сильвио Пикколомини — таково было мирское имя Пия II — на аудиенции у шотландского короля Якова I. Это секретная миссия, осуществленная будущим папой в 1435 году. Об этом приключении он рассказывает в своих «Комментариях», написанных в конце жизни. Его корабль отнесло во время бури к Норвегии, а затем снова бросило в море. Он почти лишился надежды на спасение, когда ветром его прибило к восточному побережью Шотландии. Было это, должно быть, между Норт-Бериком и Данбаром, так как Эней, слабый, окоченевший и босой, прошел десять миль до алтаря Богоматери в Уайткирке. Это знаменитое место — источник с чудесной водой — прославилось там с 1294 года, когда графиня Марч, спасаясь и будучи раненной на поле боя при Данбаре, выпила воды и излечилась. К сожалению, будущий папа не говорит, как он попал к шотландскому королю, как достал чистую одежду и был ли тогда король в Эдинбурге или же в Перте.
Пинтуриккьо — Шотландия для него просто название — написал вместо нее итальянский пейзаж. Якова I, скончавшегося, когда тому было чуть более сорока, изобразил седовласым дряхлым старцем. На короле коричневое облачение, колени прикрыты голубым пледом. Сидит он на возвышении, к которому протянут турецкий ковер. У трона стоит толпа шотландцев, одетых по моде ренессансной эпохи. Вы ни за что не отличите их от грациозных итальянцев. Между мраморных колонн — ничего подобного в Шотландии у Якова I замечено не было — мы видим извивающуюся среди спокойных берегов реку. Впадает она в озеро, напоминающее итальянское Лаго-Маджоре. Эней в алом плаще, приняв ораторскую позу, обращается к престарелому монарху. Такой странной картины с изображением Шотландии XV века я более нигде не видел. Чтобы узнать, как в 1425 году выглядела настоящая Шотландия, увиденная глазами Энея, нужно обратиться к его отчету о проведенной миссии. «Страна эта холодная, — писал он, — там мало что растет, и на большей части территории нет деревьев. Под землей находят сернистые камни, которые они используют для топлива. У городов нет стен. Дома большей частью построены без раствора. Крыши покрыты дерном, вместо дверей — воловьи шкуры. Простые люди бедны и грубы, питаются мясом и рыбой, а хлеб считают роскошью. Мужчины невысокого роста, но смелые. Женщины красивы, очаровательны и доступны. К поцелую они относятся спокойнее, чем итальянки к прикосновению руки».
В Англию он решил вернуться, переодевшись купцом. Через Твид переехал в маленькой лодке и сошел в Бервикё. Он постучал в дверь фермерского дома, владелец которого славился гостеприимством. Хозяин послал за местным священником и подал обед. «Подано было много закусок, кур и гусей, но не было ни хлеба, ни вина». Мужчины и женщины, собравшись в доме, спросили у священника, является ли будущий папа христианином!
Обед продлился до второго часа ночи. Священник и хозяин, вместе с остальными мужчинами и детьми покинули Энея, — он всегда пишет о себе в третьем лице, — и поспешили прочь, сказав, что из-за боязни нападения шотландцев укроются в башне. Шотландцы привыкли по ночам при отливе нападать на их территорию. Взять его с собой они решительно отказались, хотя он их об этом очень просил. Не взяли и ни одной из женщин, хотя между ними было несколько красивых девушек и молодых женщин. Они полагали, что враги не сделают им ничего дурного — изнасилование они за вред не считали. Эней остался с двумя слугами, проводником и сотней женщин. Они обошли костер, а потом просидели всю ночь, чистя коноплю и поддерживая с ним оживленный разговор через переводчика.
Прошло более половины ночи, и две молодые женщины провели Энея — у него уже слипались глаза — в комнату с соломой на полу. Если бы он попросил, они бы с ним переспали: таков уж обычай этой страны. Энею в этот момент было не до женщин: он думал о грабителях. Боялся, что они вот-вот появятся, и отверг предложение негодующих девушек. Он считал, что если совершит грех, разбойники тут же явятся и заставят заплатить штраф, а потому остался среди коз и телок. Животные не дали ему сомкнуть глаз, так как без конца таскали солому из его подстилки. Среди ночи залаяли собаки, зашипели гуси, и поднялся большой переполох. Женщины бросились врассыпную, проводника как ветром сдуло. Похоже, что враг был уже близко. Эней подумал, что если он побежит, то из-за незнания местности станет жертвой первого же встречного. Потому он счел за лучшее переждать суматоху в своей комнате, то есть в конюшне. Вскоре женщины вернулись вместе с переводчиком, сказали, что тревога была ложной: новоприбывшие оказались друзьями. Эней решил, что это ему награда за воздержание.
Не правда ли, странные у папы воспоминания?
Следует, впрочем, сказать, что автор их в то время был веселым молодым мирянином, у него и мысли не было принять на себя священный сан. Прошли годы, и сделавшись папой, он просил людей позабыть и Энея, и его воспоминания, и думать о нем только как о Пие. На фресках, где он тридцать три года спустя изображен уже как римский папа, мы видим бледного старого инвалида, хотя и было ему в ту пору лишь пятьдесят три года. Он страдал плохим пищеварением. Шотландское обморожение привело к хромоте, перешедшей в подагру, мучившую его потом на протяжении всей жизни. На одной фреске он как глава церкви объявляет о канонизации своей землячки, святой Екатерины Сиенской. Изображен он сидящим на троне, с тиарой на голове и голубым покрывалом на коленях. Кардиналы в красных облачениях смотрят на тело святой. Святая Екатерина лежит на кровати (в то время она уже восемьдесят один год была мертва). Тело облачено в доминиканскую рясу, в руке — лилия.
Жаль, что Пинтуриккьо не изобразил Пия на пикнике или в тени каштанов во время обсуждения деловых вопросов с кардиналами. Он любил и то и другое, ловил такие моменты. В его словах продолжает жить магия прошедших весен. Вот что писал он, пока отыскивал лекарство от своей подагры:
Папа исполнил затем свое намерение: отправился в бани. Наступило самое лучшее время года — ранняя весна. Горы Сиены покрылись зеленью и цветами и радостно заулыбались. На полях поднялись роскошные всходы. Сиенские окрестности неописуемо прекрасны. Пологие холмы засажены деревьями и виноградниками, поля вспаханы, подготовлены к севу. Пастбища и засеянные участки восхитительно зелены, ведь их увлажняют никогда не пересыхающие ручьи. В густых лесах — природных или посаженных человеком — не смолкает птичий хор. На каждом холме жители Сиены возвели добротные постройки. Здесь и благородные монастыри, там живут святые люди, здесь и частные дворцы, построенные, как крепости. По всем этим местам ехал папа, и душа его пела, а бани привели его в полный восторг. Находятся они в десяти милях от города, в долине, две или три стадии шириной, а длиною восемь миль. По долине протекает река Мерса. Она никогда не пересыхает, и в ней водятся угри, хотя и маленькие, но очень белые и сладкие. Вокруг бань стоят простые дома, используемые как гостиницы. Здесь папа провел месяц, и хотя купался он дважды в день, ни разу не забывал о своих обязанностях. Около десяти часов вечера шел в луга и, сидя на берегу реки — трава здесь самая зеленая и густая, — выслушивал посланников и просителей. Каждый день жены крестьян приносили цветы и разбрасывали их по тропе, по которой папа шел в бани. Единственной наградой для них было разрешение поцеловать папе ноги.
Мысленно представляя себе эту картину, гулял я по крепостному валу Сиены, смотрел на волшебный пейзаж. Человек до сего дня ходит по той же земле, что написана на фреске «Благовещение», и бутерброд свой съедает подле реки, которая, как знает всякий, кто когда-либо посещал картинную галерею, устремляется в Вифлеем.
Температурная кривая Палио с каждым днем поднималась на несколько градусов. Нет, с каждым часом! Настал судьбоносный момент: контрада из стеклянной банки — о мошенничестве не может быть и речи — тащила билетики с именами лошадей. Животных выпрягли из повозок и ради праздника освободили от ежедневных обязанностей. Хотя и мало походили они на скаковых лошадей, некоторые, без сомнения, на опытный взгляд, были лучше таковых. Когда контрада вытягивала то, что считалось «хорошей лошадью», раздавались радостные возгласы, мужчины пускались в пляс и обнимали ее. Если по жребию контраде доставалась «кляча», слышались горестные стоны, и люди оскорбляли несчастное животное. Под вечер проходил пробный забег: вокруг Кампо галопом неслись бесседельные лошади с прильнувшими к ним жокеями.
Во время пробного забега я встретил Джулио. Тот был вне себя от счастья: «жирафам» досталась хорошая лошадь.
— Теперь, — шепнул он, — нужно проявить осторожность: надо проследить, чтобы нашего жокея не подкупили, с тем чтобы он проиграл скачки! Все знают, что контрада «Гусь» вытащила билетик с фаворитом, а потому две соперничающие контрады планировали разрушить ее шансы.
— Каким образом? — спросил я.
— О, да есть разные способы! — ответил Джулио. — Лидирующего жокея можно, например, ударить хлыстом. Плеть эту делают из воловьей шкуры, и его имеет при себе каждый жокей, но не для того чтобы стегать свою лошадь, а для соперника. Можно договориться с жокеем, и он сбавит скорость.
Тут Джулио сделал быстрый жест, типичный для жителя Средиземноморья: тихонько потер большим пальцем об указательный, намекая на деньги.
Я давно подозревал, что Палио отражает итальянский склад ума, и получил тому доказательство, однако не стал напоминать Джулио, что махинации не вяжутся с чествованием Пресвятой Девы.
Настал канун Палио. Я шел на обед к «жирафам» и обнаружил, что заблудился в лабиринте улиц средневековой Сиены. То и дело останавливался и при свете фонаря пытался расшифровать запутанную карту, которую нарисовал для меня Джулио. Могу ли я спросить дорогу? А что если я оказался на территории вражеской контрады? Это вполне могло произойти. С севера от «жирафов» находился район «гусениц», а с юга — «сов» и «единорогов». К счастью, в это мгновение я услышал голоса бражников, заглянул в слегка приоткрытую дверь и увидел Джулио. Он разливал вино.
Обед устроили под виноградными лозами на конном дворе. Пол засыпали опилками. Столы поставили в форме буквы «П». На белых скатертях горели масляные лампы. Столы были накрыты, как в ресторане. Несколько слегка подвыпивших знаменосцев стояли кружком и пели. Джулио подал мне бокал кьянти. Разговаривая с капитаном контрады, я услышал позади себя приглушенный стук и, оглянувшись, увидел, что стою возле двери в конюшню. Капитан, решив, что мне хочется увидеть животное, на которое возлагала надежды вся контрада, попросил одного из сторожей открыть верхнюю половину двери. Внутри я увидел маленького кряжистого конька. Тот мирно лежал на охапке соломы. Перед алтарем Мадонны горела электрическая лампочка. Лошадь посмотрела во двор, и знаменосцы, вновь наполнив бокалы, торжественно провозгласили тост в ее честь.
Затем все расселись, и священник произнес молитву. За главным столом сидели председатель контрады, капитан, несколько почетных гостей и маленький сицилиец в красно-белом костюме «жирафов». Это был фантино — жокей. Мне сказали, что жокей он хороший, но и дорогой. Во время Палио он зарабатывал деньги, дающие ему возможность безбедно жить до следующего года.
На стол явились тарелки с салями и ветчиной, за ними последовали большие миски со спагетти. После мы отдали дань холодным жареным цыплятам, салату, торту и персикам. Кьянти наливали из бочки и щедро обносили им всех присутствующих. Знаменосцы пели на протяжении всего обеда. На них зашикали, когда председатель поднялся для произнесения напутственного слова.
Джулио пригласил меня на следующий день в церковь. Там должны были благословить лошадь. Возвращался я по самым зловещим улицам Европы. Свернул не в ту сторону и вышел за территорию «жирафов», потому что оказался рядом с другими пирующими. Были ли они «совами», «гусеницами» или даже «единорогами», этого знать я не хотел. Таково уж чувство причастности к определенной фракции. Во время Палио поселяется оно и в груди постороннего: я развернулся и, крадучись, постарался как можно быстрее выбраться на главную улицу.
На следующий день я пришел к церкви Санта Мария делла Суффраджио. Священник, с которым я познакомился на обеде, провел меня по церковным помещениям и показал гардероб «жирафов». Стеклянные шкафы выстроились вдоль стен одной из комнат. В прозрачных полиэтиленовых мешках, уберегающих от моли, висели сшитые из дорогих тканей красно-белые костюмы контрады. Были здесь и кожаные сапоги, перчатки, рейтузы, расшитые пояса, сабли, Щиты и воинские доспехи. Все тщательно вычищено щеткой, отглажено и — в случае необходимости — подвергнуто химической чистке.
Церковь была маленькой, без нефов. Ковры с полов сняты. Священник сказал мне, что когда лошадь во время благословения ведет себя «нетрадиционно», это считается благоприятным знаком. Одни лошади стоят спокойно, когда на них брызжут святой водой, другие возражают. Пока мы беседовали, церковь заполнилась народом. Затем послышался приближающийся бой барабанов и цокот копыт на мостовой. Жокей ввел в церковь лошадь. Ризничий зажег на алтаре свечи, вперед вышел священник в епитрахили. Он посмотрел на лошадь и стал читать молитвы. Животное вело себя хорошо, спокойно слушало каждое слово. Затем священник, начертав в воздухе крест, осторожно приблизился к лошади и сказал на латыни: «Да примет это животное Твое благословение, да сохранит его в своем теле, да обойдет его зло, да пребудет с ним святой Антоний через Христа, Господа нашего. Аминь».
Взяв кропило, он брызнул несколько капель на лошадь и на жокея. Животное стояло спокойно. Во всех девяти соперничающих контрадах Сиены звучали такие же благословения. Все зависело теперь от воли Небес и… от махинаций.
Палио — наконец-то! Явилось оно за несколько часов до заката, когда жара пошла на убыль. Я стоял возле окна, напротив места старта, и видел запруженную площадь. Вот уж действительно яблоку негде упасть. Если бы кто-то потерял сознание, точно бы не упал: так плотно все стояли друг к другу. Пришлось бы тогда беднягу переносить над головами. Трибуны, разумеется, тоже были полны. Из каждого окна свешивался красно-золотой флаг.
Солнце освещало красные кирпичи башни Манджиа и Палаццо Пубблико. Над каждым окном старого здания — черно-белые щиты Сиены, точно такие, как на картине Сано ди Пьетро «Проповедь Святого Бернардино». Чувство ожидания вибрировало в воздухе. На башне Манджиа звонили колокола. На фоне неба качалась крошечная фигурка звонаря. В Сиене говорят: если ветер дует в правильном направлении, колокол Манджии можно услышать и в Риме. Колокол никогда не раскачивают автоматически, только вручную. Отдаленный бой барабанов усиливал волнение. Мне казалось: вот-вот развернутся знамена, и все мы строем двинемся на Флоренцию!
Дружно запели трубы: на внешний круг Кампо вышла самая живописная и романтическая процессия, какую еще можно увидеть в современном мире. В параде принимают участие все семнадцать контрад Сиены, но только десять, избранных по жребию, участвуют в последующих скачках. Сначала появились двенадцать трубачей коммуны. На них были черно-белые рейтузы и красные туники; с каждой трубы свешивался флаг, объединявший в себе черно-белый флаг Сиены и флорентийский красный флаг с геральдическим львом Марцокко. Позади ехал всадник с черно-белым флагом коммуны. И тут же зарябило в глазах: на солнце вышли тридцать шесть знаменосцев из поместий и замков республики. Следом понесли свои флаги торговые гильдии — аптекари, торговцы шелком, художники, кузнецы, каменотесы (но где же тогда бессмертные каменщики?). Прошли гильдии — в шлеме и кирасе выехал на иноходце капитан контрады, впереди шел паж, нес шпагу и щит капитана.
Больше всего поразила меня серьезность, с которой участники парада относились к церемонии. В Англии люди приходят на такие празднества с улыбкой: смешно ведь, в самом деле, когда современные люди выступают в роли далеких своих предков, а вот в Сиене большая часть мужского населения с легкостью погружается в XV столетие. Я не заметил ни одного юноши или мужчины, который чувствовал бы себя неловко и неуместно. С картинными галереями, судя по всему, серьезно проконсультировались. Я увидел здесь фигуры, напомнившие мне картины Мантеньи, Карпаччо и Пизанелло. Хотя, как я уже сказал, не было ни одной фальшивой ноты, я все же заметил, как один из герольдов украдкой взглянул на наручные часы.
Каждую из семнадцати контрад выводил на площадь барабанщик, за ним шагали два знаменосца, следом в сопровождении тяжеловооруженных всадников и пажей ехал на коне капитан контрады в полном боевом облачении, а за ним — снова знаменосцы. Замыкал шествие жокей на парадной лошади. Позади него вели покрытого нарядной попоной коня, который должен был участвовать в скачках.
Человек, стоявший рядом, сказал мне, что если лошадь контрады погибнет во время пробного забега — а такие случаи бывают, совсем недавно лошадь сломала ногу, и ее пришлось пристрелить, — то контрада уже не имеет права тащить жребий, а проходит по площади с задрапированным барабаном и с траурным крепом на шлемах. Копыто погибшей лошади один из участников скорбно несет на серебряном блюде.
Каждую контраду легко можно было узнать по флагу, цвета его повторялись и в великолепных костюмах ее членов. «Орлы» несли желтый флаг с черными и голубыми полосами. На этом фоне изображен был черный двуглавый орел императора Карла V. Туники этой контрады были желтыми с черной и голубой каймой. Желтыми были и штаны в обтяжку. Икра левой ноги окантована двумя голубыми полосками. У «улиток» флаг был красно-желтым с бледно-голубым кантом, туники — красного цвета с широкими прорезными рукавами. Рукава отвернуты, чтобы видна была бежевая подкладка. Одна нога желтая, другая — в желто-красную полоску. «Дикобразы» несли белый флаг с черными, красными и синими полосами. Туники — в тон этим цветам. Одна нога у них была красной, другая — черно-белой. На головы в кудрявых париках надеты шляпки в форме пирожка — их часто видишь на портретах XV века. С гордостью смотрел я на «жирафов». Промаршировали они с флагом в красно-белую клетку, костюмы выглядели на них отлично: расшитые серебром красно-белые туники, красные шляпы оторочены белым мехом. Джулио — в светлом парике — гордо держал перед собой флаг. Казалось, он сошел с фрески Пинтуриккьо.
Искусство его произвело на меня большое впечатление. Когда контрада поравнялась с моим балконом, барабанщик ушел внутрь колонны и выбил дробь — сигнал для контрады остановиться и продемонстрировать шандиерата — искусство размахивать флагом. Джулио и его напарник повернулись друг к другу лицом, подбросили флаги в воздух футов на тридцать и поймали их за древки. Похоже, это показалось им слишком просто: они повернулись спиной к падавшим флагам и снова их поймали. Затем они прокрутили их между ног и бросили друг другу. Их разделяло расстояние в двадцать футов. Я перевел взгляд: Кампо окружили взлетающие флаги. Все контрады остановились в этот момент, демонстрируя свое искусство.
Очаровательно выглядели юные пажи. Создав двойную цепь, они встали плечом к плечу со сплетенной из вечнозеленых растений веревкой. Так отделили они десять соревнующихся контрад от тех, кому в скачках участвовать не придется. Я удивился, увидев шесть рыцарей в боевом облачении, ехавших верхом с опущенными забралами. Мне сказали, что они представляют шесть мертвых контрад: «Медведя», «Гадюку», «Льва», «Петуха», «Меч» и «Дуб». «Если контраде в течение пятидесяти лет не удается завоевать Палио, — объяснил кто-то, — она должна умереть».
Парад занял два часа. Затем наступил великий момент: под колокольный перезвон на площадь въехала священная колесница. Ее тянули четыре белых вола. Впереди развевался палио — длинное шелковое полотнище с вышитым на нем в овале изображением Пресвятой Девы. Запели трубы, зазвучали фанфары, зазвонил колокол, загремели барабаны. Белые волы, легонько покачиваясь, невозмутимо шли вперед.
Когда с площади ушла последняя контрада, десять грубых лошадок, каждая со своим жокеем, подлетели к стартовой веревке. На жокеях были шлемы и костюмы цветов своей контрады. Каждый наездник сжимал в руке кнут, тот самый пресловутый нербо. Согнувшись над холками лошадей, жокеи свирепо поглядывали друг на друга. Толпа, которая уже два часа ревела и успела охрипнуть, теперь словно сошла с ума. Раздался хлопок, и из старинного стартового пистолета вырвалось черное облачко дыма. Веревка упала, и лошади сорвались с места, одна помчалась не в ту сторону. Жокеи заработали кнутами. Они завернули за угол и помчались под гору по виа Сан Мартино. Раздался крик — две лошади умудрились врезаться в тюфяки, и ездоки распластались на песке. Восемь жокеев продолжали скачки. Шум стоял невообразимый. Впереди скакал фаворит. Я озабоченно искал глазами «жирафа». Маленький сицилиец вел себя по отношению к противникам жестко: охаживал кнутом любого жокея, пытавшегося его обойти. Одна лошадь неслась галопом без седока. Вдруг прямо подо мной начался переполох. Одна из лошадей врезалась в толпу, сбила с ног нескольких полицейских и многих зрителей. Жокей свалился на землю, а толпа, перескочив через барьер, принялась бить его и пинать ногами. Несчастный человек пытался руками защитить голову, а обидчики продолжали колотить его палками, кулаками и ногами.
— Они говорят, что он нарочно это сделал! — закричал мой сосед. — Они хотят его убить!
Потом я услышал, что соперник подрезал ему уздечку. Старый трюк! Победившая контрада от радости сошла с ума. Они целовали и жокея, и его лошадь. Подняли жокея на плечи и, если бы смогли, сделали бы это и с лошадью.
Нa Кампо вспыхнули споры и ссоры, которые не смолкнут до следующего Палио. Из хаоса злобных нападок и брани победители — ими стала контрада «гусей» — степенно прошли к священной колеснице, где городская администрация вручила им палио. Когда я смотрел на триумфаторов, на озаренные блаженными улыбками лица и светлые, падавшие на плечи волосы, мне казалось, что я вижу картины Дуччо или Лоренцетти.
С большим трудом пробился я к Палаццо Пубблико и увидел жарко споривших «жирафов». Джулио побелел от ярости.
— Эти паршивые «гуси»! Вы видели, что они сделали с лошадью «жирафа» на втором круге?!
Я предпочел уйти от разговора. Оглянувшись по сторонам, увидел мечи, шлемы и знамена, сложенные в склепе городской ратуши. Неподалеку готовились жарить вола. Сердце его уже насадили на вертел.
Весь вечер на улицах били барабаны. Мне сказали, что драк в этот раз случилось намного меньше обычного.
Квартиру свою после Палио я сдал и перешел в отель в контраде «гусей». Оттуда недалеко было и до старого фонтана Фонте Бранда, и до церкви Святого Доминика, и до дома святой Екатерины. Носильщиком в гостинице был счастливый «гусь», лицо его так и сияло, а вот официант шепотом признался мне, что он — «орел», жена его — «гусеница», и сейчас они в ссоре.
Дом, в котором родилась святая Екатерина, находился в ста ярдах от нынешней гостиницы, в лабиринте крутых улиц. На холм карабкаются красные черепичные крыши. На самой вершине стоит собор. Мне кажется, что это — самое красивое место Сиены. Улочки остались такими, какими знала их в XIV веке святая Екатерина. Должно быть, и ступени, ведущие к ее дому, те самые, на которых она, будучи ребенком, преклонив колени, славила Пресвятую Деву. Известно даже место, где она стояла в долине Фонте Бранда. Подняв голову, увидела вдруг Христа. Он сидел на троне, над церковью Святого Доминика, и улыбался ей с небес. Екатерине было тогда шесть лет.
Много духовных восторгов испытала святая Екатерина в том высоком храме. Однажды утром бродил я вокруг сложенного из красного кирпича здания и все не решался пойти и взглянуть на череп и палец святой, которыми как величайшей реликвией владела церковь и о чем с гордостью объявляла на трех языках. Интересно, что сказала бы об этом сама святая Екатерина, ненавидевшая, презиравшая и подавлявшая свою плоть, жившая лишь духовными помыслами. Иногда после причастия она несколько часов пребывала в трансе. Екатерина способна была жить на святых дарах, так как желудок ее не принимал другой пищи. Как и многие святые, она стыдилась собственной эксцентричности и иногда, дабы избежать досужих разговоров, пила на людях воду и съедала несколько ложек еды, но при этом испытывала огромные физические страдания. Она сказала своему духовнику и биографу Фра Раймондо, что труднее ей было не спать, чем не есть. И все же подавила она и эту «слабость»: за двое суток спала лишь полчаса, все остальное время проводила в молитвах.
Полный рассказ о ее аскетизме приводит в изумление. Она наказывала себя, если испытывала страх или отвращение. Умерла она в тридцать девять лет от полного физического истощения. Это маленькое бедное тело, как сказал о ней один из ее последователей, вело переписку с папами, императорами и королями. Благодаря ее моральной силе произошло великое историческое событие — возвращение папства из Авиньона в Рим.
Мне показали ее голову за позолоченной решеткой. Полагаю, это не подделка, так как имеется свидетельство о том, что перед похоронами Екатерины в римской церкви Санта Мария сопра Минерва, там, где и сейчас под алтарем лежит ее тело, вернее, то, что от него осталось, Фра Раймондо послал в Сиену эту реликвию вместе с пальцем. Череп склеили пластырем, но выглядит он не так ужасно, как находящийся в этой же церкви скелет Андреа Галлерани с искусственными цветами в ушах.
Более приятным я счел единственный прижизненный портрет святой Екатерины, написанный ее последователем, художником и политиком Андреа ди Ванни. На старинной доске шесть сотен лет назад написана бледная, призрачная фигура в доминиканской рясе с лилией в сгибе левой руки. Правой рукой она благословляет коленопреклоненную женщину. Потрескавшаяся краска сохранила свет души в странном, углубленном в себя лице святой, в нем чувствуется нечто нереальное, печальное и глубоко трогательное. Я читал, что великие ученые и теологи того времени пытались иногда развенчать ее, найти в ней какие-то недостатки, но стоило им повидать ее, поговорить с ней, и они убеждались в ее святости.
Дом из красного кирпича, в котором родилась святая Екатерина, находится совсем рядом. Сейчас из него сделали несколько часовен. Изменять его облик начали еще во времена Ренессанса: пристроили очаровательную маленькую лоджию к первому этажу. Отец был преуспевающим красильщиком, и дом ему требовался большой, потому что Екатерина была его двадцать пятым ребенком. Жаль, конечно, что дом изменился, хотя мне показали маленькую келью, где в детстве спала святая и где она молилась. Родители ее были убеждены в том, что дочь их слышит неземные голоса. Показали мне флакон с Уксусом: она пользовалась им, когда ухаживала за чумными больными. Сохранилась ручка от трости, кусок власяницы и ткань, в которую завернули голову, присланную из Рима.
Будучи человеком земным, я чувствовал, что соприкоснулся с чем-то непостижимым, и в то же время испытывал странный восторг, словно стоял рядом с мощным источником божественной силы на пороге постижения тайны.
Некоторые фрески и картины напоминают о политических достижениях святой. В ней — как, впрочем, и у многих святых — гармонично сочетались высокий дух и здравый смысл. Однако более всего меня потрясло то, что выросшая в глухом квартале Сиены дочь красильщика давала советы городам и диктовала римским папам план их действий. Человек, отрекшийся от мира и умертвивший свою плоть, крепко держал в руках земные дела.
«Умоляю вас, Ваше Святейшество, во имя распятого Христа, поторопиться, — писала она Григорию XI, когда тот колебался между соблюдением интересов Франции и желанием вернуть папский престол в из Авиньона в Рим. — Свершите обман ради святого дела, — продолжила она, — пусть они думают, что вы откладываете решение, а затем действуйте быстро и неожиданно…» А ведь это говорит святая Екатерина, а не Макиавелли. В другом настроении она обращалась к понтифику запросто, называла его «папочкой»: «О, мой милый, самый святой „babbo“».
Святая Екатерина не знала латинского языка, и, как и Данте, писала свои письма на тосканском диалекте. Сохранилось около четырехсот писем. Иногда она писала их сама, но так как корреспонденция ее росла, диктовала письма своим адептам. Один из них описал, как святая порою диктовала троим молодым людям три письма одновременно — одно письмо папе, другое — Бернабо Висконти, а третье — обычному человеку. Диктуя, она часто закрывала лицо ладонями, потом поднимала глаза вверх, словно для вдохновения, а иногда, придя в восторженное состояние, диктовала быстро, фразы изливались потоком. В такие трудные моменты молодые люди переставали писать и недоуменно переглядывались, а потом, обращаясь к святой Екатерине, спрашивали, кому из них в данный момент она диктует. «Дорогие сыночки, — отвечала она, — не беспокойтесь, вы совершаете свою работу по воле Святого Духа; когда письма будут окончены, мы узнаем, как слова эти совпадут с нашими намерениями, а затем увидим, как все оформить». И в самом деле, после сортировки оказывалось, что слова относятся к трем разным письмам. Другой свидетель отмечал, что святая Екатерина диктовала быстро, без пауз, словно бы читала книгу. Почти все ее письма начинались словами: «Во имя распятого Иисуса Христа и Святой Марии» и заканчивались так: «Иисус святый, Иисус любимый». «Любовь несет душу так же, как ноги несут тело» — это одно из ее высказываний.
Я с благоговейным страхом смотрел на здание, где началось так много великих событий, если действительно начались они здесь, а не «возле мощного источника Всевышнего». Я подумал, что святые принадлежат к своей, особой семье, с выраженными характеристиками, и вспомнил, что святой Мартин сказал: «Все мистики говорят на одном языке, потому что пришли они из одной и той же страны». Никогда не забуду дом из красного кирпича на крутой улице, откуда пустилась в земное паломничество посланница иного мира.
По пути в Ареццо я любовался тосканским пейзажем: на каждом холме стоял то ли замок, то ли целый город. Было раннее утро, навстречу мне попадались крестьяне, идущие на рынок. Кто-то нес на продажу яйца, кто-то овощи или клетки с курами. Я проехал мимо молодого фермера — он стоял в своей телеге, словно дельфийский возничий на колеснице. Мальчик шагал впереди, рядом с белыми волами, посвистывая, напевая, иногда что-то им говоря. Огромные животные, раскачиваясь с каждым шагом, важно кивали головами, словно понимали язык, на котором он к ним обращался. «Наверное, это этрусский», — подумал я.
Тосканский пейзаж как нельзя более подходит к духу Нового Завета. Под стрекот цикад, под голубым итальянским небом привольно раскинулся коричневый и серебристо-серый ландшафт с каштановыми лесами, темными кипарисовыми рощами, вулканическими валунами и деревенскими домами под красными черепичными крышами. Я назвал бы это самым цивилизованным сельским видом на земле. Человеческий труд украсил этот пейзаж, подобно тому как вышивка украшает скатерть. Нет здесь ни одного холма, ручья или рощи, которые не рассказали бы историю о Боге, любви или смерти.
На горных склонах я видел много ферм. Все они построены по одному, римскому образцу: строение с арочным входом, двором для волов, свинарником, конюшней для мулов, а над всем этим жилые помещения, в которые можно подняться по наружной лестнице. Возле каждой фермы стоит стог сена, уложенный вокруг шеста, наверху непременный горшок с цветком. В каждом дворе лежит груда жирного навоза, готового уйти в землю. Хотя о тосканском пейзаже написано немало, думаю, мало кто в число его красот зачислит эти черные горы, а ведь они поддерживают естественный ритм сельской жизни. Никаких тебе химических удобрений! Земля удобрена так, как предназначила сама Природа. Для этого потрудились овцы, свиньи, мулы и божества Тосканы — белые волы. В наш технический век натуральная, обработанная вручную земля, удобренная скотом, — невиданное зрелище. Очень часто землю Тосканы не обработать плугом, а потому приходится копать лопатой.
Горожанину любая сельская местность кажется счастливой. Видит он ее обычно летом, когда для фермера наступает передышка в постоянном его конфликте со стихией. Летом в Тоскане вы можете подумать, что земля сама за собой ухаживает, что виноградники и оливы растут сами по себе, и ими не надо заниматься, что поле вспахать — одно удовольствие. Вам покажется, что вода зимой не замерзает, что счастливому фермеру и делать нечего, знай себе — блаженствуй да поджидай, когда под щедрыми лучами солнца созреет урожай.
На горной дороге возле Грилло я увидел фермера, стоящего на обочине в лучшем своем костюме. Подумав, что он хочет подъехать до Ареццо, я остановил машину. «Нет, — сказал он, — я просто жду здесь дочь: она должна приехать в автобусе из Монте Сан Савино». И он поведал мне старую историю: молодые люди покидают деревню, уезжают в город, а жизнь так дорога, что невозможно свести концы с концами. Один из его сыновей был в Родезии, другой учился в Милане на инженера-телевизионщика, дочь работала медсестрой в Ареццо. Он их не винил. Фермер грустно улыбнулся, а я поехал дальше, унося в памяти худое загорелое смышленое лицо с длинным носом.
Я продолжил путь по крутой горной дороге, окруженной с обеих сторон холмами, засаженными виноградником и оливами. Поднялся на вершину. Здесь среди скал и валунов росли низкие дубы. Я въехал в провинцию Ареццо. Налево в дымке я увидел долину Арно, затем дорога, запетляв, спустилась в спокойную равнину, по которой ходили волы с красными кисточками на плоских лбах. Я оказался в Ареццо, месте рождения многих знаменитых людей.
Куда бы римляне ни отправлялись, они непременно брали с собой тарелки, блюда и миски из красной керамики, поверхность которой блестела, как сургуч. Такую посуду находят повсюду, где делают раскопки. Вещи хрупкие, и беспечные римские девушки-служанки много ее в свое время расколотили. Зайдите в любой европейский музей, и вы непременно ее там увидите. Черепки, а иногда и целые сосуды находили в Лондоне даже в двадцатые годы нашего столетия под собором Святого Павла, когда укрепляли фундамент. В Гилдхолле и лондонских музеях этой посуде отведены целые залы. Старомодные археологи называли ее «самосской глиняной посудой», хотя вернее следовало бы сказать «аретинская посуда», так как производство ее началось в Ареццо, а потом уже распространилось на всю Галлию.
На некоторых сосудах выполнены изящные рельефы — это охотничьи или мифологические сцены. Гончары подписывали лучшие свои произведения, окружали подпись маленьким картушем и ставили ее на основании блюда или чаши. Известны нам сейчас сотни, а возможно, и тысячи имен гончаров, а также и даты, когда та или иная работа была закончена. Поэтому гончарные изделия обладают почти такой же ценностью, что и монеты, с точки зрения определения даты.
Впервые я заинтересовался керамикой в конце Первой мировой войны. Я тогда выздоравливал после ранения в военном госпитале в Колчестере. Прочитав, что под землей здесь когда-то проходила одна из главных древнеримских дорог, я добился разрешения провести небольшие раскопки. К огромному своему удивлению, я очень скоро обнаружил римское кладбище и выкопал стеклянную урну с костями. После исследования, проведенного местным музеем, выяснилось, что останки эти принадлежали некой римлянке и бойцовому петуху. Такая удача вдохновила меня на дальнейшие подвиги. В результате я добыл большое количество фрагментов аретинской глиняной посуды, а среди них я обнаружил штамп с именем горшечника. Звали его Флавий Герман, и работ его в Англии до сих пор не находили. Я все порывался поехать в Колчестер, чтобы посмотреть в местном музее эти предметы. Сам я в двадцатые годы собрал недурную коллекцию из штампов гончаров. В то время в лондонских лавках старьевщиков можно было приобрести остатки великих коллекций XIX века либо купить их за несколько шиллингов на аукционах «Сотбис», а вот сейчас — я просто уверен — вы обойдете весь Лондон и не найдете ни одного такого предмета.
Глиняной аретинской посудой я заинтересовался с юных лет, много воскресений потратил в охоте за нею, а потому, сами понимаете — как был счастлив оказаться в Ареццо, в городе, где впервые появилась эта прекрасная посуда. К радости моей прибавилось и удивление, когда, открыв сверток, поджидавший меня в отеле, я обнаружил в нем три прекрасные аретинские чаши, к тому же каждая посудина была подписана лучшим гончаром эпохи Августа — Перенниусом. Я едва мог поверить своим глазам. Все три сосуда были украшены выпуклым фризом: на одной чаше изображена охота на медведей; на другой — медведь, напавший на охотника; на третьей — богини. Каждая фигура отделялась от следующей классическим декоративным рисунком. Столетия спустя Рафаэль и его современники обнаружили эти рисунки в руинах и гротах и назвали их «гротесками». Чаши, разумеется, были современными репликами, вылепленными из форм, что находятся в музее Ареццо. Подарил мне их известный горожанин, с которым я пока еще не встречался. Мне показалось странным, что Ареццо приветствует меня с таким энтузиазмом, словно бы дух древнего города захотел вознаградить меня за то, что когда-то я выказал ему свое расположение.
Я поставил чаши на стол так, чтобы утром после пробуждения они первыми попали мне на глаза, и улыбнулся: ведь так я, будучи ребенком, поступал с новой книжкой или игрушкой.
Я решил, что синьор Альберто, подаривший мне римскую посуду, похож на древнего этруска больше, чем повстречавшийся мне в Парме торговец мрамором. У Альберто были большие карие глаза, бородка клинышком, длинный любопытный нос и улыбка Моны Лизы. Между прочим, он оказался единственным итальянцем, пригласившим меня домой уже после двух встреч. Там он познакомил меня с женой и двумя детьми. Сам он некогда служил офицером регулярной итальянской армии, но в конце войны присоединился к партизанам: вместе с ними выгонял немцев из родных гор. Когда я сказал ему, какое удовольствие доставил мне его подарок и как я интересуюсь аретинской посудой, он довольно рассмеялся и, хлопнув себя по груди, воскликнул: «Мы, этруски, все ясновидцы!»
Затем мы посетили с ним музей. Благодаря его влиянию все витрины открыли, и мы могли подержать в руках самые лучшие экземпляры аретинской посуды — целые чаши и тарелки. Керамику столь редкого качества редко экспортировали в варварские провинции, такие как Британия. Синьор Альберто удивился, узнав от меня, как много аретинской посуды находили в Англии, особенно под центральной частью Лондона. Теперь, после возведения высоких зданий — их фундаменты уходят под древние римские мостовые — о новых находках говорить не приходится.
Ареццо — очаровательный маленький город, простой, неперенаселенный, сравнительно спокойный и дружелюбный, приятная тихая гавань в туристическом потоке. Мой новый приятель гордился знаменитыми земляками: Меценатом, богатым другом Горация и Вергилия, Петраркой — дом, в котором поэт родился, был разбомблен во время войны, однако восстановлен, и теперь там находится Академия. В этом же городе родился Гвидо д'Ареццо, он реформировал нотное письмо. Синьор Альберто упомянул и Леонардо Бруни, историка Флоренции, язвительного публициста Пьетро Аретино, которого многие боялись и ненавидели, но он, тем не менее, был закадычным другом Тициана и его биографом. Все искусствоведы в долгу перед этим человеком. Не забыл он, разумеется, и Вазари, автора «Жизнеописаний художников»- Однако же почти никто из них не остался в родном городе: Меценат уехал в Рим, Петрарка — в Авиньон и Падую, Гвидо — в Феррару, Аретино — в Венецию. Единственным, кто построил себе здесь дом, был Вазари, только и его видели здесь не часто.
Дом его сохранился почти без изменений. Чтобы посмотреть на него, мы прошли по виа Венти Сеттембре. Это большое двухэтажное каменное строение. Войдя в него с улицы, тут же попадаешь в обстановку состоятельного художника XVI века. Разве не интересно, повидав множество расписанных Вазари во Флоренции герцогских стен и анфилад залов в палаццо Веккьо, созданных им же, оказаться в простом помещении, которое он спроектировал для самого себя? Это здание напомнило мне дом Джулио Романо в Мантуе. Художникам и архитекторам после долгих лет работы в огромных помещениях, когда, лежа на спине, они расписывали потолки, приятно было спуститься вниз и оказаться в комнатах нормальных пропорций. Этот дом не создавали эффектным, в нем просто жили.
В главной комнате дома Вазари я обратил внимание на углубленные подоконники и большой камин. Стены и потолок расписаны были классическими аллегорическими сценами — Вазари все же не избавился от этого и в частной жизни. Но, несмотря на Венеру над камином и изображенную в пару ей на противоположной стене Диану Эфесскую, комната была уютной, и человек вполне мог здесь читать и писать, а по временам смотреть из окна на проходящих по улице знакомых.
В отличие от большинства художников, Вазари никогда не испытывал серьезных материальных затруднений. Его любили, человек он был талантливый, необычайно трудолюбивый. Договориться с ним было легче, чем с гениями: у тех и характер был, как правило, скверный, и работу они в срок не выполняли. Для престарелых пап и кардиналов время имело большое значение, а потому, наняв Вазари, они могли чувствовать себя спокойно: знали, что работа будет сделана вовремя. Возможно, что это обстоятельство и стало залогом его успеха. Он был сыном гончара. С женитьбой не спешил, хотел прежде встать на ноги, а потому в брак вступил в сорок лет. Дом он приобрел, когда ему было двадцать девять, и девушки Ареццо, должно быть, давно сочли Вазари убежденным холостяком. Брак его, тем не менее, оказался счастливым, хотя и бездетным.
Как удивился бы он, если бы узнал, что в будущем больше ценить его станут за книгу, а не за живопись. Его великое классическое произведение родилось в 1544 году, за званым обедом. Кардинал Фарнезе сказал, что неплохо было бы описать жизни итальянских художников, скульпторов и архитекторов. Вазари в то время было тридцать три года, через семь лет вышло из печати первое издание его книги. Работая над заказами во Флоренции и Риме, он продолжал много лет собирать материал для второго издания. Неутомимый труженик умер во Флоренции в возрасте шестидесяти трех лет, а похоронили его в Ареццо. Мы стояли в его доме и думали о долгих годах, проведенных здесь Монной Вазари, пока муж ее трудился на папу и герцога. Супруги мечтали, должно быть, о времени, которое так никогда и не наступило, когда бы муж вышел в отставку и окончательно поселился в уютном каменном доме.
— Человек совершает большую ошибку, — сказал синьор Альберто, — когда амбиции уводят его из родного города. Я предпочитаю быть маленькой рыбой в Ареццо, чем китом в Милане или Риме.
Альберто на самом деле не слишком интересовался римской глиняной посудой, главной его страстью был Пьеро делла Франческа. Мы стояли с ним на темных хорах церкви Святого Франческо. Храм находится в центре города, на гребне холма. Альберто попросил зажечь свет, и сторож осветил фрески. Постепенно на стенах и потолке открывалась одна сцена за другой, словно окна в блестящий благородный мир, рассказывая средневековую легенду о святом распятии.
Странно, что произведение этого гения предыдущие поколения не оценили по достоинству. Всего сорок лет назад Пьеро делла Франческа причислили к бессмертным классикам. Теперь критики говорят о хорах в Ареццо с тем же придыханием, что и о Лоджиях Рафаэля и Сикстинской капелле. Я горжусь, полагая, что, даже если бы я не прочел и слова об этом художнике и пришел сюда случайно, то понял бы их величие.
Родился Пьеро в маленьком городе Сансеполькро, слишком далеко отсюда, чтобы можно было считать его гениальным сыном Ареццо. По складу своему Пьеро был математиком и на стенах святых зданий создавал мир блестящий и прекрасный, но такой же бесстрастный, как у Евклида. Я спросил у Альберто, сохранились ли о художнике какие-либо истории или легенды. «Нет, — сказал он, — личная жизнь Пьеро осталась загадкой. Неизвестно даже, почему называли его делла Франческа, а не деи Франчески, ведь он не был незаконнорожденным. Отца его звали Пьеро де Франчески, а мать — Романа ди Перино да Монтерчи».
Альберто восхищался тем, что Франческа не поддался соблазнам Флоренции, а вернулся в зрелом возрасте в родной город, где сделался членом городского совета. В старости художник ослеп. Больше о нем ничего не было известно. Даже Вазари, который написал о нем всего лишь через пятьдесят лет после его кончины, не сумел разузнать никаких биографических подробностей и привел лишь один анекдот. Лошадь как-то раз прониклась неприязнью к нарисованной Пьеро лошади и, веря, что она живая, каждый раз била ее копытом.
— В наше время, — сказал Альберто с улыбкой фавна, — никто бы не удивился, если бы лошадь Пьеро ударила бы обидчицу!
Из документов явствует, что умер Пьеро делла Франческа в Сансеполькро 12 октября 1492 года. В этот день Христофор Колумб высадился в Америке.
Некоторые критики считают, что женщины Пьеро наделены небесной красотой, а вот мне они кажутся надменными гордячками. Я спросил у Альберто, думает ли он, что изображенные художником женщины — плод его воображения или он писал с натуры.
— Я вам покажу, — загорячился он. — Это настоящие аретинские женщины. Они, как и я, этруски. Вы сегодня же увидите в Сансеполькро этот тип, да и во всей долине Тибра они встречаются.
Мы выехали из Ареццо. В миле от города находилась ювелирная фабрика. Меня представили владельцу и провели в большой цех, где сидели за работой сто пятьдесят девушек.
— Вон там, — шепнул Альберто, указывая на одну из девушек, — словно сошла с картины Пьеро делла Франческа! А вот и еще, посмотрите на ту, с каштановыми волосами… ну просто царица Савская!
Прогуливаясь днем по Ареццо, я стал свидетелем интересной сцены. Шесть маленьких мальчиков, в свитерах и шортах, шумно возились на длинной террасе против здания суда. Площадь Гранде окружена старинными зданиями, их арки ведут к примыкающим к площади улицам. Один из мальчиков держал в вытянутой руке кусок картона, остальные мальчишки по очереди подскакивали к нему верхом на метле. Судя по прыжкам, которые выделывал на метле каждый мальчик, я понял, что изображают они рыцарей на боевом коне. Тут до меня дошло, что они играют в джостру сарацинов. Это турнир, который берет начало в XIII веке. Участвовали в нем всадники в боевом облачении. Они на-скакивали на столб с перекладиной, к которой прикрепляли деревянную фигуру. Когда по «сарацину» наносился тяжелый удар, фигура вращалась и в свою очередь сильно ударяла по спине всадника.
Я подумал, что маленькие мальчики играли, наверное, в эту игру перед началом турнира в каждом средневековом городе.
Тибр и Арно берут начало в горах, что к северу от Ареццо, и текут некоторое время параллельным курсом. Затем, вместо того чтобы идти через Ареццо, Арно, по выражению Данте, «корчит презрительную мину» и, совершив большую петлю, устремляется к Флоренции, Пизе и Тирренскому морю. Тибр таких ужимок не делает, а спокойно и уверенно течет к Риму.
Долины этих рек входят в число самых красивых мест Италии. И на самом деле, почти невозможно решить, какая из этих двух долин более привлекательна. Полагаю, многие люди предпочтут более капризное верхнее течение Арно. Место это называется Казентино. Здесь среди гор и водопадов раскинулись города и деревни, история которых уходит во времена Рима. В современных их названиях слышен отзвук прежних, латинских имен: Суббиано — Sub Janum; Кампогиалли — Campus Gallorum; Пьеве-аль-Баньоро — Plebs Balnei Aurei; Цинцелли — Centum Celiac; Траяна — Trajanus; Камполучи — Campis Luchii; Каполона — Caput Leonis и т. д. На самых высоких точках Центральных Апеннин, в горах Казентино, находятся два монастыря — Камальдулы и Лаверна, где святой Франциск принял стигматы.
Долина Тибра нравится мне не меньше Казентино. Я любовался юным Тибром, скачущим вприпрыжку по камням. Отсюда начинается его долгое путешествие в Рим. Мне кажется, что крестьяне в этих двух богатых долинах отличаются от сельских жителей Флоренции и Сиены. Должно быть, местные крестьяне в большей степени привержены старинному укладу жизни. В долине Тибра я и в самом деле видел заносчивых молодых женщин, которых изображал Пьеро делла Франческа.
В лабиринте боковых дорог, изгибающихся на три-четыре мили к западу от юного Тибра, есть гора, а на ней множество белых домиков с красными крышами. Называется этот городок Монтерки — современное сокращение от Mons Herculis — Геркулесова гора. В этом городке родилась мать Пьеро делла Франческа. С крепостной стены открывается великолепный вид. Я смотрел оттуда на север, на другой берег Тибра, и видел Альпы, поворачивался в противоположную сторону и видел Умбрию. Приятно стоять здесь летним утром и следовать взглядом за белыми нитками дорог, петляющими между виноградниками и фруктовыми садами, ощущать кожей горячий и ленивый воздух и слушать знакомые сельские звуки — лай собак, песню невидимого крестьянина и скрип воловьей упряжки на повороте дороги.
На плоском подножье Монтерки встали в двойную шеренгу кипарисы. Деревья указывают дорогу к кладбищу, приютившемуся на противоположном склоне холма. В крошечной кладбищенской часовне находится, быть может, самая знаменитая фреска Пьеро делла Франческа — «Мадонна дель Парто» — «Беременная Мадонна». Под фреской стоит алтарь. Войдя в часовню, я застал там всего одну крестьянскую девушку. Она только что зажгла на алтаре лампу. Крестьянка повернулась, и я понял, что она в таком же положении, что и Мадонна. На фреске Пьеро изобразил похожую на круглый шатер постройку. В Ареццо я уже видел на фресках похожую купольную постройку и спящего в ней Константина, только шатер здесь выглядит богаче и наряднее. Два крылатых ангела грациозно раздвигают полог, и внутри мы видим молодую женщину в светло-голубом платье, сшитом по моде XV века и рассчитанном на беременность.
Это одна из самых красивых женщин Пьеро делла Франческа. Как и остальные картины этого художника, фреска надолго остается в памяти. Она будоражила мое воображение, и мне снова хотелось увидеть ее, а потому я ходил сюда еще три раза.
Когда пришел во второй раз, часовню посетили две беременные женщины. Они прошли по кипарисовой аллее и поставили на алтарь две маленькие баночки с оливковым маслом. Окунув фитиль в масло, подожгли его, помолились и вышли из часовни. Местные деревенские женщины непременно приходят к Мадонне дель Парто и просят ее о благополучном разрешении от родов.
Как странно видеть на кладбище жизнеутверждающее начало. Рождение и смерть слишком часто встречались на пороге этой часовни. Очевидно, об этом и хотел сказать Пьеро делла Франческа.
В нескольких милях от Монтерки, перепрыгнув через малютку Тибр, я шел по плодородной земле, с виноградниками, оливковыми деревьями и упитанным белым скотом. А вот и Сансеполькро, место рождения художника. Городок маленький: остроконечные красные крыши, осыпающиеся крепостные стены. День был базарный, и на площади установили прилавки с овощами, поношенной одеждой и сельскохозяйственными орудиями. Я спросил у прохожего, как пройти к зданию, где фреска «Воскрешение» Пьеро делла Франческа, и он показал мне на старинную постройку. К крыльцу вели два лестничных марша. Оказалось, что там помещается городской суд. В открытую дверь я увидел, что идет заседание: стоит полицейский, выступает адвокат, судья в мантии, похожей на облачение студента-выпускника, с важным видом что-то записывает. Я уж решил было, что ошибся и попал не по адресу, но тут смотритель издал шипящий звук — так итальянцы привлекают обычно к себе внимание — и поиграл в воздухе пальцами, приглашая следовать за собой. На торце, вой стене большого зала я увидел «Воскрешение».
На фреске раннее утро. Рассвет чуть подкрасил тонкие облака на голубом небе. Четыре римских солдата крепко спят подле мраморного саркофага. Они караулили всю ночь, но теперь, с зарею, уснули и лежат в неудобных позах. Трое даже не сняли с головы шлемов. Над распростертыми телами сгустилась могучая сила. Христос поднялся из могилы и стоит над солдатами, глядя прямо перед собой. Босой левой ногой он оперся о мрамор. Алый плащ, тронутый утренними лучами, тяжелыми складками спадает с левого плеча, оставляя правую руку и правый бок обнаженными. Он держит знамя с красным крестом. На теле, под грудью, кровавая рана, след от копья. Фигура его кажется осязаемой, и в то же время видно, что он из другого мира. Если бы это можно было увидеть в жизни, то впечатление было бы потрясающим.
Такой сдержанной силы в позе и в лице Спасителя ни на одной другой картине я не видел. Здесь он ближе к Пантократору.[95] Из-под купола византийской церкви прямо на тебя смотрят широко открытые ищущие глаза. Это тебе не нежный, сочувствующий Сын Божий с привычных нам картин. Контраст между расслабленными фигурами спящих людей и напряженной, выпрямленной фигурой Христа — кульминационный момент драмы. Как могут эти люди отрешенно спать в присутствии столь мощной силы? Я смотрел на бородатое лицо могучего, лишенного сентиментальности Христа, и в мозгу моем пронеслись слова: «Он спустился в ад и восстал из мертвых на третий день».
Два или три года назад я зашел в букинистический магазин в Кейптауне и купил там довольно редкую книгу о Флоренции. Продавец — его звали Энтони Кларк — говорил о той Италии, которою видел во время войны, в бытность свою артиллерийским офицером.
«Мне приятно думать, — сказал он, — что я поспособствовал сохранности картины Пьеро делла Франческа „Воскрешение“. Я попросил его рассказать мне об этом. Позднее он записал для меня свой рассказ.
Это произошло в 1944 году. Я был тогда командиром отряда 1-го полка морских пехотинцев, батарея „А“. Наш полк поддерживал огнем независимую 9-ю бронетанковую бригаду. Какое-то время мы базировались возле Читта ди Кастелло, а затем двинулись на север. В это время я и получил приказ обеспечить наблюдение за Сансеполькро. С первыми лучами солнца я выехал в танке на восточные склоны гор, а затем, захватив портативную рацию, в сопровождении сигнальщика пошел на вершину. Мы очистили себе место в глубине большого куста и устроились как можно удобнее — ведь нам надо было сидеть там весь день, наблюдать и ждать. Прямой связи с нашими орудиями мы не имели, так как у рации не было нужного диапазона, и это обстоятельство повлияло на то, что произошло впоследствии. Связаться мы могли с танком, а танк должен был передать нашу информацию батарее.
Орудия стояли от нас на расстоянии двух-трех миль в южном направлении. Я распорядился выпустить залп по определенной точке примерно в середине долины.
Потом стали ждать. Солнце поднялось уже высоко и ярко светило. Сансеполькро лежал точно на ладони. По связи мне доложили, что враг, скорее всего, находится в городе и что мне нужно обстрелять его, прежде чем туда вступят наши войска. Нацелив на город орудия — их было четыре, — я приказал выпустить по Сансеполькро два-три залпа. Командир моей батареи, Марк Линтон, информировал меня по связи, что снарядов у них в избытке, а потому можно не экономить и стрелять сколько понадобится. Наступление назначили на следующее утро, и теперь дело было за нами: сначала мы должны были очистить город. Я приказал вести обстрел Сансеполькро, а сам тем временем осматривал город ярд за ярдом, но не видел нигде и следа врага, хотя, разумеется, это вовсе не означало, что его там не было! Не знаю почему, но я испытывал смутное беспокойство. Откуда мне известно название города? Где-то я слышал это слово — Сансеполькро. Должно быть, это связано с чем-то важным, раз я запомнил. Только вот что я о нем слышал?
Затем к нам с сигнальщиком пожаловал гость. Это был оборванный подросток с собакой. Мы спросили: „Немцы — Сансеполькро?“ и показали на город. Он покачал головой, улыбнулся и махнул рукой в сторону гор. Немцы покинули город, и это подтвердило мои предположения. И тут я вспомнил, почему я знаю это название — Сансеполькро. „Величайшая картина в мире!“ Мне было около восемнадцати лет, когда я прочел очерк Олдоса Хаксли. Я вспомнил описание его трудного путешествия из Ареццо и как в конце он был вознагражден за муки. Он увидел „Воскрешение“, „величайшую картину в мире!“
Я подсчитал количество снарядов, которые выпустил по Сансеполькро, и был уверен, что если и не уничтожил величайшую картину, то ущерб городу нанес огромный. Потому больше не стрелял… Мы сидели, сигнальщик и я, в нашем укрытии и наблюдали, но врага так и не обнаружили. Когда стемнело, вернулись на боевую позицию.
На следующий день мы без потерь вошли в Сансеполькро. Я немедленно спросил о картине. Здание осталось невредимым. Я поспешно вошел в двери, и вот она, невредимая и великолепная. Горожане уже начали обкладывать ее мешками с песком, но не успели: высота прикрытия доходила лишь до пояса. Я поднял голову и посмотрел на крышу. „Один снаряд, — думал я, — и этого было бы достаточно, чтобы уничтожить творение, сотни лет восхищавшее мир“. Вот так обстояло дело. Иногда думаю: а как бы я себя чувствовал, если бы уничтожил „Воскрешение“? Одно время хотел написать Олдосу Хаксли. Инцидент этот, полагаю, мог бы стать отличной иллюстрацией силы литературы, доказательством того, что перо сильнее меча!
Я снова пошел смотреть картину вместе с Альберто. Он взял с собой камеру со вспышкой. Это было необычным приключением, если вспомнить благоговейную атмосферу Уффици. Отношение к шедевру было здесь домашнее. Когда Альберто сказал, что хочет сделать фотографию, ему тут же притащили крепкий стол и с обеих сторон поддержали, чтобы он на него забрался. По-моему, среди помощников я узнал и магистрата.
Днем мы ходили в гости к одному из многочисленных друзей Альберто. Дом его стоял на крепостном валу Сансеполькро. Хозяина в этот момент не было, но жена настояла на том, чтобы мы выпили по стакану вермута, и провела в сад. Мы смотрели на остроконечные крыши и трубы Сансеполькро, на серебряную нить Тибра. На другом берегу видна была фабрика Буитони. Макароны и спагетти прославили городок Сансеполькро во всех частях света. Нас провели по фабрике, и мы полюбовались блестящими машинами, прессовавшими пасту. Затем нас подвели к машинам, упаковывавшим готовую продукцию. Началось это все в XIX веке благодаря примитивным машинам старушки Буитони. Сейчас чугунные машины стоят в музее фабрики.
Некоторые маленькие города Казентино и долины Тибра можно заметить на расстоянии нескольких миль: они венчают холмы, другие, такие как Ангьяри, увидите, если подниметесь над ними по горному серпантину. Там вы обретаете орлиное зрение: вы не только различаете улицы города, вы даже можете определить, базарный ли сегодня день. Затем начинаете спускаться, и обзор сужается, вам уже не видно, что происходит за крепостными стенами. Более того, с каждым дорожным витком стены эти становятся все выше. Спустившись в долину, вы задираете голову и видите, что город стоит на высоченной скале.
Даже самые маленькие города могут достойно встретить папу или короля. И хотя обитатели их — мелкие фермеры, а самые важные горожане — священник, аптекарь или начальник полиции, люди знают, как обстоят дела в большом мире. Удивительно, какие сокровища могут ожидать вас в этих местечках — даже театр, как в Ангьяри. В маленькой крепости в горах я, к своему изумлению, увидел на стене доску с надписью: „Театр Ангьяри“ Академии, этакий нежданный негаданный маленький Ла Скала. Он связывает городок если не с Платоном, то, по меньшей мере, с веком зарождения Академий. Сейчас, разумеется, времена изменились. Я заметил рекламу фильма „Зажатая в тиски“. На большом плакате изображена была женщина, съежившаяся перед направленным на нее револьвером.
Не забуду, как приютил меня Ангьяри во время сильного ливня. Пьяцца превратилась в озеро, свою лепту внес в него каждый ручеек, стекавший с горы. Вода выстреливала как из пушки, а затем грациозной волной стекала с крыши. Сточные канавы мгновенно переполнились. Прибежище я нашел в антикварном магазине. В помещении протискивался бочком: так оно было заставлено. Тут тебе и старинные шкафы из каштана и красного дерева; умывальники; медные кастрюли; ванны и кувшины, картины в покоробленных рамах, столы, стулья — да всего и не перечислишь. Владельца я обнаружил между пирамидами, составленными из стульев и столов. Вместе с двумя приятелями он ел арбуз. Отодвинув несколько кресел и карточный столик, они мне любезно улыбнулись и предложили алый кусок. Приглянулся мне там старинный инкрустированный письменный стол из каштана. Купить его можно было за бесценок, но очень уж он был тяжел, а в наши дни морем громоздкий багаж туристов на родную землю не доставляют.
Любимым своим городом я бы назвал Поппи, пожалуй, он является негласной столицей Казентино. В Северной Италии часто встречаешься со Средневековьем, а этот городок представляется мне живым фрагментом далекого прошлого. Это город чародеев, рыцарей и длинноволосых дев, сидящих у окон замков. Даже маленький автобус, связывающий Поп-пи с Ареццо, легко можно вообразить себе драконом, которого волшебник заставил пыхтеть, как дизельный двигатель, и вот мотается он туда-сюда, со стонами, визгом и внезапными выхлопами дыма. Этот город с каменными аркадами, ведущими к замку, можно назвать родственником флорентийского палаццо Веккьо. Вечером, когда зажигают фонари, Поппи становится весьма зловещим, и парочку миролюбивых горожан, играющих в домино в винном магазине, можно принять за убийц. В центре города нет достаточно большого перекрестка, чтобы можно было назвать его пьяццей, но есть все же на вершине холма место, где встречается несколько улиц. Посередине стоит прямоугольная часовня в стиле барокко, посвященная Мадонне, изгоняющей чуму. Рассказывают, что несколько столетий назад, когда сюда заглянула чума, священник обошел город с иконой Мадонны, и эпидемия тут же прекратилась. Над алтарем написаны слова „Аве Мария“. В десять часов вечера жители ложатся спать, но иногда в столь поздний час собирается в темноте небольшая группа людей. Они ждут прибытия из Ареццо последнего автобуса. О своем приближении он дает знать еще из долины. Дракон скрежещет зубами и храпит, затем зловеще рычит и, взбираясь на кручу, кажется, теряет силы, но нет, снова слышно, как он начинает пыхтеть. Размеры его почти соответствуют ширине узких улиц. Наконец он приходит, издает драконье рычание и выпускает пары, пропахшие дизельным маслом. Пассажиры во главе с местным священником встают со своих мест и, словно по команде выполняя физическое упражнение или в едином порыве совершая религиозный акт, одновременно вздымают руки и опускают чемоданы, корзины и коричневые пакеты. Священник выходит из автобуса первым, в темноте поблескивает стальная оправа очков, шляпа с загнутыми полями похожа на взъерошенного кота, под мышкой он держит большой сверток. Встречающие начинают громко чмокать детей и радостно приветствовать родственников и друзей. Общее ликование: слава Богу, все живы и здоровы и снова дома, в безопасном и уютном Поппи.
Смотрителю замка Поппи Леонидо Гаттечи восемьдесят лет. На голове у него черный берет, в руке — трость с золотым набалдашником. Стоя с вами на крепостном валу, он покажет, где можно увидеть Лаверну и Камальдульский монастырь. В замке он работает шестьдесят пять лет и тревожится больше всего о том, что никто не собирается сменить его на посту. Обвиняет он в этом младшее поколение, молокососов сорока-пятидесяти лет: „Ну никакого чувства ответственности!“ Если у графов Гвиди был когда-нибудь преданный сенешаль, то, должно быть, дух его возродился в Леонидо Гаттечи.
Замок производит внушительное впечатление, к тому же находится в столь прекрасном состоянии, что туда можно вселяться хоть завтра вместе с тяжеловооруженными всадниками и служанками. Для большего комфорта можно добавить несколько ковров. Не думаю, что видел когда-либо более нарядный и эффектный двор, с живописной лестницей, украшенной гербами и балюстрадой из ста миниатюрных каменных колонн. Синьор Гаттечи провел меня по замку, не умолкая ни на минуту, взмахивая тростью с золотым набалдашником, которая в его руках больше похожа на маршальский жезл. В часовне сквозь побелку просматривались призрачные фрески школы Джотто. Я увидел гигантские залы, в которых комфортно чувствовали себя средневековые рыцари. Самой интересной показалась мне спальня графов Гвиди: большая комната, в которой имелся отличный средневековый водопровод. Вода очищалась посредством древесного угля. Я заметил каменную ванну с именем Паноско Ридольфи и датой — 1490. Сейчас в этой комнате находится городская библиотека. Кажется невероятным, хотя и типичным для Италии, что библиотека из двадцати тысяч томов, включающая почти восемьсот инкунабул и шестьсот иллюстрированных рукописей, написанных до 1330 года, находится в средневековом замке, в который попасть можно совершенно случайно.
Мы стояли на валу и смотрели на север. В долине под нами происходила когда-то битва при Кампальдино. В этом сражении принимал участие Данте. Тогда гибеллинов из Ареццо разбили флорентийские гвельфы, а случилось это летом 1289 года. Так долгая история Ареццо началась с роли подчиненного Флоренции.
Мы отвели глаза от места, навеявшего неприятные воспоминания, и обернулись к югу. В этот момент со стороны было похоже, что размахивающий тростью старик на валу высматривает, не блеснет ли в долине на солнце шлем или наконечник копья, чтобы убедиться, что хозяин его не опоздает к обеду.
— Я хочу представить вас прекрасной даме, — сказал Альберто однажды утром. — Пожалуйста, не задавайте никаких вопросов, просто поедем со мной.
Мы поехали в северном направлении от Ареццо, в Казентино, где Арно то приближался, то отступал от дороги. Иногда, как, например, в Суббиано, темная и окаймленная камышом река на протяжении нескольких миль бежала рядом. В маленьком местечке Рассина мы свернули на второстепенную дорогу и вскоре приблизились к горе Пратоманьо. Такие дороги — один из сюрпризов Казентино. Они часто пропадают возле предгорий, словно бы от усталости, и их сменяют тропы, проторенные мулами. Тропинки эти поднимаются к горным деревням. Кажется, что находятся они по другую сторону света, в глубоком Средневековье, а на самом деле от Флоренции или Ареццо их отделяют несколько миль.
На дороге, кроме мулов, груженных дровами, мы никого не встретили. И вдруг за поворотом я увидел, что дороги больше нет. Альберто заглушил двигатель, и мы услышали шум воды, доносящийся из лесного ущелья. Подняв глаза, я увидел высоко над нами белую деревню.
— Это Карда, — сказал Альберто. — Нам придется выйти из машины и вскарабкаться наверх по тропе.
Я увидел тропу, извивавшуюся между огромными валунами.
— Но сначала посмотрим, здесь ли мой друг.
У подножия горы, за высоким забором стояло несколько кирпичных домов. Мы вошли в ворота и увидели мужчину в болотных сапогах. Он кормил прожорливую форель. Длинные бетонные канавы буквально кипели от обилия рыбы. Мужчина бросал в воду нарезанную на куски печень. В некоторых канавах рыбка была мелкая, величиною с палец. Казалось, в воду кто-то просыпал горшок с серебром. В других канавах рыба тянула примерно на фунт, были и канавы с огромной форелью.
— Вот этих рыб и покупают рыболовы, когда в горных реках им не удается ничего поймать, — заметил Альберто и добавил, заметив мой удивленный взгляд. — Ну да, конечно, какой же рыбак явится к жене с пустой корзиной!
Мужчина запер рыбий инкубатор, и мы все вместе пошли по тропе в Карду. Перед нами предстала живописная группа каменных домов, построенных на разных уровнях. На самой вершине стояла крошечная церковь с колокольней, перед ней — небольшое открытое пространство, так называемая пьяцца. Я встал у парапета и посмотрел вниз, на долину. Все было серым, ни тебе дерева, ни кустика. Куры и гуси то вбегали, то выбегали из дома. На обоих склонах заметны были пещеры и обрывы, вдалеке виднелась гора Пратоманьо. Не верилось, что до Флоренции менее тридцати миль, а до Ареццо и того меньше, если, конечно, ехать прямо. Мне казалось, что я в Фиваиде.
Нас окружили жители, мужчины оказались разговорчивы, женщины, прислушиваясь, стояли в дверях. Враждебно настроенные гуси вытягивали шеи и шипели.
— Сейчас вы увидите прекрасную даму, — шепнул Альберто.
Мы вошли в маленькую церковь, где над алтарем мне показали Мадонну Карда.
— Говорят, что это работа Андреа делла Роббиа, — сказал Альберто, — но репродукции с нее вы не увидите ни в одном альбоме, посвященном творчеству делла Роббиа, а ведь это одна из самых прекрасных мадонн Андреа. Жители Карды верят в то, что утерянный секрет глазури находится у нее в голове, но, конечно, такую же историю вы услышите и о других шедеврах делла Роббиа.
Крестьяне смотрели на нас в полном восторге: им нравился интерес, который мы проявили к их сокровищу. Все говорили одновременно, всем хотелось поведать историю Карды, рассказать, как Мадонна пришла в горную деревню. Произошло это, по их словам, в 1554 году, когда Флоренция воевала с Сиеной. Два жителя Карды сражались во флорентийской армии. Однажды они пришли в разрушенную церковь в той части долины, что принадлежала тогда Сиене, и, войдя в церковь, увидели над разрушенным алтарем Мадонну. Они упали на колени и пообещали Пречистой Деве, что если она не даст погибнуть им на войне, они вынесут ее из разбитой церкви и установят в своей церкви в Карде. Сначала они осторожно спрятали статую в надежном месте, а потом присоединились к своему отряду. Когда война окончилась, они достали Мадонну и, несмотря на внушительный вес, несли ее на спинах по очереди до Карды. Скульптура сделана в человеческий рост. Она из белой глазури и действительно одна из самых красивых работ этого мастера. В нише на голубом фоне она выглядит очень эффектно.
Управляющий форелевой фермы пригласил нас к себе домой. Дом стоял на холме, и получалось, что входная дверь на уровне крыши, а потому в кухню мы спустились по лестнице. Жена управляющего сварила кофе, а он поставил на стол бутылку вермута и местный сыр. Я считаю, что вкуснее сыра мне пробовать еще не приходилось. Готовят его из овечьего молока, но в каждом городе свой вкус. В некоторых городах сыр твердый, как пармезан, а в других местах текстура у него, как у грюйера. Бывает он и мягким, хотя, как я думаю, настоящее название этого сорта — пекорино. Когда я отметил, что не видел в горах ни одной овцы, наш хозяин сказал, что в деревне у них большая отара, только пасется она с другой стороны горы. Пасли деревенских овец по очереди. „Советую в следующий раз приехать в Карду вечером, — сказал он, — вы увидите отару, которая стекает с горы словно река, причем каждая овца сама находит свой дом“.
Альберто заговорил с ним о ежегодном карнавале в Карде и сказал, что такое зрелище тоже не мешает увидеть. В это время устраивают состязание на самый оригинальный способ поедания спагетти. Прошлогодний победитель ел его из ботинка! Если человека во время карнавала заставали за работой, его связывали и тащили к церкви. Там он обязан был пить вино, стакан за стаканом, пока не падал на землю. И когда это происходило, его избирали королем карнавала.
— Ну что, сдержал я свое обещание? — спросил Альберто на обратном пути.
— Ну разумеется, — ответил я. — Она — первая красавица Тосканы.
В нескольких милях к северо-западу от Сансеполькро по холмам, что спускаются в долину Тибра, проходит узкая извилистая дорога. Она ведет в деревушку Капресе. Позднее деревню эту стали связывать с именем Микеланджело. Здесь Шестого марта 1475 года свершилось необъяснимое чудо: у обычной добропорядочной пары родился гений, прославившийся на весь мир. Маленькое сердце, забившееся в тот день в горной деревушке, будет стучать еще восемьдесят девять лет. В конце жизни оно будет принадлежать печальному, усталому, разочарованному старику с горящими глазами, сломанным носом и длинной белой бородой. Он скажет, что прожил жизнь неудачно и что ему опротивело тщеславие пап. В Риме он простудится, там и умрет от осложнения.
По пути в деревню, кроме дорожных рабочих, расчищавших вызванный камнепадом завал, я никого не видел. На вершине горы стояло несколько старых каменных зданий, но они были заброшены. Странное место выбрали для установки памятника. Я подошел к нему и увидел бронзовый барельеф: малютка Микеланджело выглядывает из колыбели и с удивлением смотрит на видение — его будущие творения: Ночь над могилой Медичи, а за ней Моисей. Такой удивительный сюжет показался мне излишне драматичным. Насколько мне известно, в детские годы гений от обычного ребенка ничем не отличался. Первые признаки необычных способностей заметили лишь когда он стал подростком. Вспоминая о непростых отношениях Микеланджело с Юлием II, я подумал, что приписывать скульптору столь ранний замысел Моисея несправедливо!
На стене двухэтажного здания, построенного на краю горы, я увидел мемориальную доску, она возвещала о том, что здесь родился Микеланджело. Дом был заперт на замок, а те, что стояли напротив, оказались пусты. Я хотел уже уйти, но в этот момент подъехал маленький автомобиль. В нем сидели двое мужчин: один молодой, другой — старый, лицо его казалось сделанным из ореховой скорлупы. Молодой человек был школьным учителем. Старик вынул ключи, мы вошли в дом и отворили окна.
Дом с тех пор, как жили там Лодовико Буонарроти и его жена Франческа деи Нери, был переделан. Сейчас здесь большой зал, на стенах фотографии, запечатлевшие работы Микеланджело. В соседней комнате несколько книг и журналов, что и позволило назвать это помещение библиотекой. Рядом с домом стоит часовня, где крестили Микеланджело, ее недавно реставрировали, но она все равно похожа больше на сарай и впечатление оставляет убогое. Эти два здания и фундамент старинного замка в нескольких шагах отсюда — вот и все, что можно здесь увидеть.
Представить маленького Микеланджело ползающим по холму и совершающим здесь первые свои шаги невозможно, тем более что его еще грудным ребенком увезли в семейное гнездо, Сеттиньяно, в нескольких милях от Флоренции. Отдали няньке, жене каменщика. „Если и есть во мне что-то хорошее, — сказал он однажды Вазари, — то произошло оно от чистого воздуха гор в Ареццо, где я родился, а возможно, и от молока кормилицы, вместе с ним, похоже, я всосал умение пользоваться инструментами и молотками, которыми работал по мрамору“. В истории его семьи уж точно не было ничего, что могло бы объяснить происхождение его гения. Отец был родом из хорошей, но обедневшей семьи, и стать купцом или механиком он считал ниже своего достоинства, а потому предпочитал обхаживать Медичи, напрашиваясь на непыльную работу. Пост магистрата в Кьюзи и Капресе был вакантным в течение шести месяцев, и Лодовико Буонарроти его принял. Так и сложилось, что Микеланджело родился именно здесь. Хотя старший Буонарроти отказывался пачкать свои руки, проценты с гонораров, добытых руками своего знаменитого сына, получать не отказывался. Микеланджело неизменно посылал деньги отцу и братьям на содержание хозяйства, однако Удовлетворить их запросов так и не смог.
Мы закрыли окна и заперли дом на замок. Спускаясь с горы, я думал не об одном ребенке, которому судьба определила стать гением, а сразу о двух младенцах — Микеланджело, что на горе, и о Тибре, что внизу, в долине. Оба в ту Пору были лишь в начале своего пути в Рим.
С Альберто я договорился о встрече на другом холме, в Сиглиано. Там устраивали пикник с участием „Ассоциации друзей музыки Ареццо“. На холме была суматоха и оживление. Автобусы привезли музыкантов и их друзей, и теперь все прогуливались по горе, любуясь панорамой. Виноградники уступами спускались к нарождающемуся здесь Тибру. На горе высилось единственное здание, маленькая дряхлая церковь с ранней фреской „Святой Христофор и младенец Иисус“.
Больше всего волновались тридцать молодых женщин. Все они — как мне сказали — были подающими надежды профессиональными пианистками, приехали сюда из разных стран, чтобы завершить образование в музыкальной школе. По горе расхаживали в туфлях на высоких каблуках и, соревнуясь друг другом, старались завоевать улыбку хозяина, знаменитого музыканта. Приятно было видеть международное очарование на марше, но маэстро, который судя по всему давно к нему привык, сохранял на лице выражение утомленного бога.
Старый священник в поношенной сутане так и сиял, он был рад наплыву гостей и запаху жареных стейков, доносящемуся с западной стороны церкви. Официанты в смокингах хлопотали у гриля — невероятное зрелище! Церковь была мрачной и одинокой, словно келья отшельника. И книг там было немного, зато огород привел меня в восторг. Мы стояли над залитым солнцем миром, смотрели на кружевные тени олив, а Тибр все так же беззаботно скакал по камням.
В тени олив установили столы, застелили их белоснежными скатертями и прижали камнями, чтобы не сдувал ветер. Официанты разносили красное и белое кьянти. Люди не столь утонченные, включая Альберто, успели провозгласить много тостов еще до начала обеда. Потому, вероятно, когда, усевшись за стол, все принялись за флорентийские стейки, настроение дошло до той стадии экзальтации, которая обычно наступает гораздо позже. Слева от меня сидела американка, которая, как мне показалось, не имела отношения к музыкальному обществу. Впрочем, это ее ничуть не смущало.
— Вы заметили, — спросила она, — как много здесь крестьян со стальными коронками?
— Нет, не заметил.
— Ну так обратите внимание, — сказала она, — и не говорите, что вас не предупреждали! Я думаю, что в годы войны у них были проблемы с фарфором, вот врачи и ставили людям стальные коронки. Это ужасно! Когда они улыбаются вам, хочется бежать куда глаза глядят!
На десерт подали груши и сыр из овечьего молока, затем начались речи, цветистые и комплиментарные, и произносились они до последнего звука. Мы были благодарны собаке священника за то, что та загнала кота на дерево, а кур — под главный стол, под ноги самого маэстро, и тем не менее речи продолжались.
Живописная была картина. Мы сидели в тени, а рядом раскаленный добела мир изнывал от жары. Из долины доносились сонливые звуки полдня. Красивые девушки в кружевной тени деревьев, опершись локтями на стол, стреляли глазами над кромкой бокалов, зажигали сигареты и принимали десятки расслабленных поз, которые восхитили бы Ренуара. Все это отвлекало внимание от речей и уносило в другие времена. Ничто не ново в Тоскане, просто мы наследники всех, кто когда-то смеялся и шутил на этой горе, под таким же голубым небом.
Осенью 1224 года, когда святому Франциску было сорок три года, он с тремя монахами отправился на гору Лаверна — поститься и предаваться молитвам. Тогда он и принял стигматы на ладони, ступни и бок и стал первым святым, удостоенным ран распятия. Обладавший гениальным свойством сжимать историю в три строки, Данте написал:
Раненые ноги не дали возможности передвигаться, а потому святого Франциска перенесли на руках до Ассиз. Через два года он поприветствовал смерть такими словами: „Здравствуй, сестра Смерть, ибо ты для меня — ворота в жизнь“.
Всего пятьдесят лет назад путешественники считали восхождение на Лаверну настоящим испытанием. Туда вела протоптанная мулами тропа, и путешествие занимало большую часть дня. Теперь проложили автомобильную трассу-серпантин, и путешественник добирается до святого места часа за полтора. Когда я приблизился к вершине и посмотрел наверх, то увидел монастырь, что, словно птица, присел на скалу. Пришлось встать на обочину, чтобы пропустить человека с двумя белыми волами. Я спросил у него, принадлежат ли эти великолепные создания францисканцам. „Да, — ответил он, — одного из них зовут Спадино, а другого — Моро“. Я продолжил путь, размышляя о том, что „бедный маленький человек из Ассиз“ поклонился бы брату Моро и брату Спадино, которые так преданно и терпеливо обрабатывают землю святой горы. Возле главных ворот стоял дорогой „паккард“. „Интересно, — подумал я, — что за поклонник леди Нищеты явился сюда засвидетельствовать свое почтение?“.
Гора нахлобучила монастырь, словно шляпу или шлем. Здания кажутся продолжением скалы. Одна большая церковь, несколько часовен и монастырских зданий окружили площадь. Монахи здесь, как и все встречавшиеся мне францисканцы, веселы и улыбчивы. Они продолжают дело своего основателя, словно трубадуры Господа. „Да не впадут монахи в лицемерную тоску и печаль, — говорил святой Франциск, — пусть же будут они веселы ради Господа нашего, радостны и приятны“.
В сопровождении любезного монаха я обошел гору и полюбовался великолепной панорамой: с одной стороны увидел долину Арно, а с другой — долину Тибра. На западе все горные реки впадают в Арно и вместе с ее водами добираются до моста Понте Веккьо. На востоке реки устремляются в Тибр и в конце концов попадают под мосты Рима.
Глядя на могучую Тоскану и обратив внимание на голубую ложку воды — Тразименское озеро, я размышлял о том, что из всех замков Тосканы, руины которых я видел на каждой горной вершине, в живых остался лишь один — замок Братства, который святой Франциск построил на Лаверне. Что такое братство или, вернее, что имеем мы в виду, когда говорим о нем в наши дни? Я не забыл слова Честертона в его книге о святом Франциске. „Францисканскую идею братства, — сказал он, — не следует путать с современной идеей панибратского похлопывания по плечу демократии. При этом полагают, — добавлял он, — будто равенство — это когда все люди одинаково невежливы…“
— Как вы думаете, — спросил я у монаха, — в мире сейчас больше ненависти, чем во времена святого Франциска?
— Трудно сказать, — спокойно сказал монах. — Возможно, мы просто чаще о ней слышим.
Мы ходили с ним в разные часовни, любовались алтарными скульптурами Андреа делла Роббиа. Скульптор был племянником Луки делла Роббиа и унаследовал семейный гении, передав его, в свою очередь, сыновьям. Многие алтарные скульптуры так и остались там, где они были созданы несколько столетий назад. На них нет ни трещинки, они так же свежи, как и в день, когда были покрыты глазурью: не влияет на них зимняя сырость.
Крытый коридор соединяет церковь с маленькой часовней Стигматы. Монахи посещают ее дважды в сутки. Монах рассказал мне известную историю о зимней ночи, случившейся до того, как был построен этот коридор. Тогда снежная буря не дала братьям совершить в часовне обычную ночную молитву. Утром они были посрамлены, когда увидели на снегу следы животных и птиц, не побоявшихся бури и посетивших часовню.
На стене коридора я увидел упрек иного рода. Он был обращен к национальной чуме — итальянским любителям граффити, которым ничего не стоит написать свое имя на Святом Распятии. Вот эти слова:
Если ты веришь, молись;
Если не веришь, восхищайся;
Если глуп, напиши на стене свое имя.
Среди фресок в коридоре я заметил картину, где святой Франциск проповедует птицам, и вторую, где святой изображен рядом с некогда злобным Волком, которого святой Франциск обратил в свою веру, после чего назвал Ягненком.
Когда в сентябре 1224 года святой поднялся на гору вместе с тремя товарищами, к месту, где стоит сейчас часовня, туда можно было пройти только по стволу дерева, переброшенного через пропасть. Святой Франциск специально его избрал, чтобы остаться наедине с Богом. „Вернитесь теперь к себе, а меня оставьте одного, — сказал он, — ибо с Божьей помощью я намерен держать пост, а потому ничто не должно меня беспокоить и отвлекать от молитвы. Никто из вас не должен приходить ко мне. Только ты, брат Лев, приходи ко мне раз в день, приноси немного хлеба и воды, и еще раз, в час заутрени. Приходи молча. Как дойдешь до моста, скажи: „Господь, открой мне уста мои“, и если я отвечу, перейди через мост, войди в келью, и мы вместе помолимся. Если же не отвечу, тотчас уходи“». А сказал это святой Франциск потому, что временами он так погружался в молитву, что не слышал ничего вокруг. Дав им такое напутствие, святой Франциск благословил братьев, и они вернулись к себе.
«Вот так расстались они, оставив возлюбленного монаха одного, если не считать гнездящуюся рядом самку сокола. Птица всегда будила святого в час заутрени: хлопала крыльями и не улетала, пока он не поднимался для молитвы. Когда же святой Франциск уставал больше обычного или был слаб и болен, птица, словно мудрый и сочувствующий человек, будила его чуть позже. Святой Франциск полюбил всей душой эту святую хранительницу времени, ибо заботливость птицы в то же время отвергала праздность и побуждала его к молитве. Птица часто оставалась рядом с ним на целый день».
Несмотря на указания святого, брат Лев, любимый ученик Франциска, зная, как болен и утомлен его учитель, присоединился к соколу и дежурил по соседству. Не раз монах видел, как святой, придя в молитвенный экстаз, поднимался над землей на несколько футов. Перед рассветом в праздник Святого Распятия святой Франциск молился в своей келье, и «молитвенный жар охватил его с такою силой, что сам он превратился в Иисуса через свою любовь и сострадание». К нему спустился серафим с шестью огненными крылами, и Франциск исполнился великого страха, но одновременно и великой радости, печали и удивления. Затем явился ему Христос и сказал: «Знаешь ли ты, что я с тобой сделал? Я дал тебе стигматы, это знаки моих страстей, так что отныне ты будешь моим знаменосцем».
Когда монахи увидели наконец святого, то заметили, что он старается скрыть от них свои руки и ступни, а главное — Франциск не мог встать на ноги. И тут они с благоговейным ужасом увидели следы стигматов. «Руки и ноги его оказались проткнутыми гвоздями. Острые концы их торчали из тыльной стороны ладоней и ступней, а шляпки, черные и кровоточащие, виднелись с их внутренней стороны. Кровь часто вытекала из святого сердца Франциска, пачкая сутану и нижнее белье».
В сборнике «Цветочки Франциска Ассизского» рассказано с подробностями, как святой Франциск вместе с братом Львом вернулся в Ассизи верхом на осле, как люди из окрестных деревень пришли его поприветствовать, как пытался он спрятать от них забинтованные руки, но все же вынужден был позволить крестьянам целовать ему кончики пальцев. Казалось, он до сих пор не вышел из транса и не знал, где находится. Долгое время спустя, когда они проехали через Сансеполькро, он спросил: «Когда мы подъедем к Борго?»
Все те места, что упомянуты в «Цветочках», можно здесь увидеть: место, где святого Франциска приветствовали птицы; где соблазнял его Сатана; где жил Волк, ставший Ягненком. Больше всего тронули меня скала, на которую ушел молиться Франциск, и каменная постель святого. По выбитой в скале лестнице монах провел меня вниз, и мы вышли на выступающий каменный карниз. Казалось, глыба эта вот-вот обрушится и погребет под собой все, что встретится ей на пути. Я увидел грубый деревянный крест: он отмечает место, где, как говорят, спал на камне святой Франциск.
Пока мы с монахом разговаривали, подошли мужчина, женщина и маленькая девочка в ортопедическом ботинке. Они преклонили колени и произнесли молитву. Затем все мы вместе пошли наверх. Там стоял шофер в белом плаще, и тут я припомнил автомобиль, что стоял у ворот. Мне сказали, что мужчина работал швейцаром в большом офисе. Когда его ребенок заболел полиомиелитом, они с женой поклялись, что если девочка поправится, они совершат паломничество в Ассизи и Лаверну. Сейчас они это и делали со слезами благодарности на глазах, а «паккард» предоставил им их американский работодатель. Вот так и продолжают цвести на каменистой почве Лаверны «цветочки» святого Франциска.
Святые и наши братья меньшие — этот сюжет, я думаю, привлекает больше художников, нежели писателей. Ничто в Англии не трогает так людей, как любовь святого Франциска к животным, впрочем, в этом среди святых он не был исключением. Жития отшельников и анахоретов Египта, а также и кельтских святых полны рассказов о животных. Хотя святой Иероним был всего лишь отшельником, о нем знают все, ведь в пустыне он приручил льва, после того как вынул у него из лапы занозу. В рассказе этом есть францисканская нотка: лев сделался опекуном осла, возившего дрова для монастыря. Когда осла украли, святой Иероним поверил, что лев съел осла, а вот святой Франциск ни за что бы этому не поверил. В наказание льву приказали возить дрова! Это очаровательное существо — я помню лукавое выражение его морды на картине Карпаччо в Венеции — терпеливо и охотно выполняло свою работу, но однажды лев увидел старого приятеля — осла, идущего с караваном торговцев. Лев захотел очистить свою репутацию и загнал верблюдов вместе с ослом в монастырский двор. Надо надеяться, что святой Иероним извинился.
Звери Фиваиды, конечно, были более хищными, чем те, которых знал святой Франциск, ведь там преобладали львы. Святой Антоний первым из отшельников жил в каменной пещере, похожей на вершину Лаверны. Оттуда открывался вид на Суэцкий залив. Самыми приятными посетителями святого были животные, остальные пришельцы относились к дьявольскому сословию. Когда Антоний хоронил отшельника Павла, вышли два льва, облизали святому руки и ноги, а затем лапами помогли ему выкопать могилу.
Говорят, за великим Макарием Александрийским повсюду следовала буйволица, дававшая ему молоко. Тот же святой исцелил молодую гиену от слепоты. Отшельник Феон привлек к себе столько животных, что по следам, оставленным дикими ослами, газелями и буйволами, можно было узнать, где в настоящий момент он находится. Один старый монах научил льва питаться финиками; другой брат делился своей едой с волчицей; а еще за одним монахом ходил горный козел и учил, каких растений ему следует остерегаться.
«Цветочки» напоминают нам и о дьяволе, а являлся он часто. Дьявол там груб, прямолинеен, в нем нет опасной тонкости и изобретательности, которые отличали его в Египте. Только однажды в «Цветочках» он доказал, что еще способен на старые трюки, когда предстал перед братом Руффино в самом ужасном виде — в облике Христа. Когда святой Франциск понял, что происходит, совет его был достоин любого египетского анахорета. Он сказал обеспокоенному брату, что если фальшивый Христос снова придет к нему, он ему скажет: «Ну-ка, открой рот, я положу туда свой кал», тогда дьявол немедленно уберется. Так он и поступил. Но в «Цветочках» не описана та борьба, что беспрерывно шла между Богом и Сатаной в египетской пустыне. В отличие от отшельников, первые францисканцы не дразнили и не раздражали дьявола, не равнялись с ним силой духа. Война эта придавала жизни отшельников едва ли не спортивный характер. Пустыня для них, словно арена, на которой происходила борьба, разминались духовные мускулы. Сатана не приходил к францисканцам в бесчисленных, сбивавших с толку обличьях, а являлся просто как огромный бык и гонял монахов по окрестностям, стараясь воздействовать на них грубой силой. Так он поступил как-то ночью, явившись к святому Франциску в заброшенную церковь.
Мне хотелось задержаться на Лаверне: во время своего краткого пребывания в монастыре я ощутил необыкновенное францисканское спокойствие. Такое же ощущение испытывал я в францисканских храмах на Святой Земле. С сожалением попрощался с братьями и поехал вниз по горному серпантину.
Если бы сокол взял из Лаверны курс на северо-запад, то, пролетев десять миль, опустился бы в другом, еще более древнем монастыре, который носит название Камальдулы. Путешественник, к сожалению, привязан к земле: из Поппи по винтовой дороге он едет в горы, и путешествие кажется ему непростым. Сначала он поднимается по дороге, петляющей в березовой роще, затем въезжает в густой хвойный лес. А ведь всего в нескольких милях отсюда Лаверна может похвалиться не столько деревьями, сколько скалами. Верно, там тоже встречаются березовые рощи, но больше запомнились мне туннели, расщелины и горные карнизы, с которых я заглядывал в пропасть. В Камальдулах горы полностью прикрыты, а жаркий летний воздух напоен запахом сосны. Часто слышится жутковатая череда звуков — громкий стук, треск, глухой удар: так умирает под топором лесоруба большое дерево.
Основатель монастыря Камальдулы родился в Равенне за двести семьдесят лет до того, как здесь погребли Данте. Дух его был ближе к времени экзархата, нежели к Средневековью. В Англии в то время саксонские короли выгоняли викингов. Святой Ромуальд был тогда бенедиктинским аббатом. Монахи постоянно восставали против строгости его правления. Придя в отчаяние от распущенности монашеской жизни, он решил основать собственный орден и удалился с пятью адептами в горы Камальдулы. Здесь они жили как отшельники, в тишине и одиночестве. Пришли туда в черном бенедиктинском одеянии, однако, увидев сон, святой Ромуальд сменил цвет рясы на белый. Вот и сегодня, девятьсот пятьдесят лет спустя, вы увидите отшельников в белых одеяниях.
В тишине и одиночестве живут они в монастыре Камальдулы. Мир изменился, а они, отшельники, подчиняются законам, прописанным им в конце Средневековья их основателем.
Приехав, я увидел в лесу поляну. На ней стояли строения, сгруппированные вокруг церкви с башнями-близнецами. Крыши зданий поставлены под странными углами, на всем — патина старины. Мне показалось, что монастырь этот я когда-то видел — то ли во сне, то ли на картине. Потом понял, что такое впечатление производила толстая каменная стена, окружившая монастырь. Она словно бы сдерживала наступавшие на постройки гигантские ели. Утро улыбалось, прогулки в благоуханной тени деревьев казались восхитительными, однако вид стены повернул мои мысли в другом направлении. Я подумал, что она сулила относительный комфорт в промозглые зимние дни.
Сначала меня заинтересовал герб ордена: на нем изображены две горлицы, сидящие по обе стороны от потира. Это означает, что орден составлен из двух классов — монахов и отшельников, и что оба — и ведущие активный образ жизни, и предающиеся созерцанию — объединены во Христе.
Как и большинство посетителей Камальдул, я хотел навестить отшельника и узнать, как живут такие люди. Первый монах, которого я встретил, сразу видно, был не из их числа. Веселый, общительный человек. Он сказал мне, что скиты находятся в горах, в тысяче футов отсюда. Да нет ничего проще навестить отшельников, он сам туда сегодня пойдет и будет рад показать мне дорогу.
Я вошел в монастырь и оказался в античной аптеке, где, похоже, со времен Средневековья ничего не изменилось. Со стропил свешивался пыльный аллигатор, а за бастионом разнообразной аптекарской утвари стоял молодой послушник в очках с роговой оправой. Возле дверей, там, где в других аптеках обычно находятся напольные весы, я заметил гроб, поставленный на попа, а в нем — скелет. Я подошел поближе и прочитал надпись: «В этом стекле ты видишь себя, глупый смертный. Любое другое стекло не говорит тебе правды». Рядом на полке увидел большое разнообразие змей и несколько барсучьих шкур, помогающих, как я смутно припомнил, от колдовства.
Должно быть, есть во мне что-то от скрытого средневекового ипохондрика, ибо это было место, которое я всегда надеялся найти: аптечный магазин, где можно спросить полунции крабьих глаз или пакет измельченного коралла, или даже баночку мази, приготовленной из оленьего рога, либо волшебные старинные лекарства. Магазин, на первый взгляд, выглядел весьма многообещающе — далекий, спрятанный в Апеннинах… А что если здесь есть эликсир жизни? Кто может сказать, что содержат в себе бесчисленные маленькие ящички в красивых, потемневших от времени ореховых шкафах? Что, несмотря на роговую оправу очков и современный вид, может держать послушник под своим прилавком? Я зачарованно шагнул в комнату поменьше. В ней было много ступок с пестиками, реторт и еще один аллигатор. Казалось, отсюда только что вышел алхимик, чтобы справиться о чем-то у Галена.[97] Чучело броненосца придавало одному углу комнаты домашний вид. На стене, в рамке — возможно, как самая актуальная инструкция — был перечислен некий состав, в котором среди компонентов числился человечий жир.
У прилавка меня опередил человек, купивший упаковку бритвенных лезвий, и женщина, спросившая флакон одеколона и баночку крема для лица. Это — как знает каждый поклонник Дон Кихота — могло быть делом рук волшебника. К сожалению, все обстояло не так. С тех пор как два фармацевтических мира встретились у прилавка, мир бритвенных лезвий и крема для лица, несмотря на обнадежившие меня признаки торжества старины, оказался более реальным. Тем не менее факт остается фактом: спроси я у послушника полунции черной чемерицы, которая — что каждый знает — излечивает от подагры и убивает волков, он, возможно, и удивился бы, но и еще более загадочный бутабарбитал или пенициллин выдал бы мне тоже, и глазом бы не моргнул!
Я спросил, откуда приходят к нему посетители. Оказалось, что живут они в монастырской гостинице, выше по дороге, и сейчас в отпуске. Каждый год люди приезжают сюда и проводят недельку-другую в напоенном сосновым духом горном воздухе, ходят пешком, ездят, рыбачат, а аптека является деревенским магазином.
Монахи всегда баловались виноделием в надежде получить что-нибудь столь же хорошее и выгодное, как бенедиктин или шартрез. В монастыре Камальдулы делают три ликера: один называется «Лавр», другой — «Эликсир отшельника», а третий — «Слезы сосны».
Услышав рядом с собой смех, я обернулся и увидел веселого монаха, встретившегося мне по прибытии. Он сказал, что хочет показать церковь, после чего мне надо будет подкрепиться. Мы отправились, и я страшно удивился, когда узнал, что этот восхитительный человек в течение двух лет был отшельником. Мне в это трудно было поверить: казалось, что он и двух минут не может молчать! И тут до меня дошло, что его веселость и говорливость происходят не от радости души и благости, которая, как говорят, необходима монаху, но являются естественной компенсацией общительному по натуре человеку за двухлетнее вынужденное молчание.
— Как же вы это выдержали? — спросил я.
— Было тяжело, — признался он, — но я понимал необходимость подчиниться дисциплине.
Мы пришли в церковь в стиле барокко, где я полюбовался прекрасной скульптурой делла Роббиа. Затем по крутой тропинке, проторенной через лес, отправились в эрмитаж. В белой рясе и огромной соломенной шляпе мой попутчик выглядел весьма живописно. По пути он рассказывал, как живет отшельник. В настоящий момент их шестнадцать человек, каждый живет в своей келье. За исключением затворников, которых видят крайне редко, обычные отшельники покидают свои кельи семь раз в сутки, чтобы совершить в маленькой церкви молитву. Первый раз они приходят туда в половине второго ночи, свершают заутреню и молитву перед обедней. Первая месса происходит в семь часов утра; затем следует еще одна месса в девять часов; потом служба в одиннадцать сорок пять; в половине пятого — вечерняя молитва и т. д. Они идут в церковь и возвращаются в свои кельи, не произнося ни слова, и так в любую погоду — в сильный снегопад или в ливень и туман, что в горах частое явление. Двенадцать раз в году, в определенные праздники им разрешают говорить. Обедают в эти дни они вместе, но едят молча. Только после трапезы разрешают им поговорить друг с другом.
— И как, много говорят? — спросил я.
— Нет, — ответил он, вдруг помрачнев. — Отвыкаешь от разговоров.
Каждый отшельник ест в своей келье. Еда скудная, без мяса. Едят хлеб и овощной суп. Подает обед послушник — ставит его на вращающийся круг. По пятницам разрешены только хлеб и вода. Каждый отшельник дважды в год держит пост.
— Посмотрите! — сказал вдруг мой попутчик и показал вверх на тропинку.
На некотором расстоянии от нас неподвижно стояла белая Фигура.
— Отшельник! — добавил он.
Мы приблизились. Фигура стояла, словно замороженная. Когда мы с ней поравнялись, я увидел, что отшельник читает книгу. Он не взглянул на нас, и хотя невежливым казалось пройти в уединенном месте мимо другого человеческого существа, не сказав ему «Добрый день», я почувствовал в отшельнике напряжение, которое давало понять: заговорить — значит нарушить запрет. Впрочем, должен признаться, что он меня разочаровал. В галерее Уффици я насмотрелся на картины с Иоанном Крестителем и изображения других одичавших анахоретов, что в драных шкурах стояли у входа в пещеры, а здесь хорошо одетый человек с белой бородой, в белоснежной рясе… Причем сразу видно, что чистый. Нет, на настоящего отшельника он не был похож.
Мы приблизились к огороженному участку, окруженному лесом. Крепкие ворота были заперты на замок и заложены на засов. Монах дернул за веревку, и зазвонил колокол. Ворота открыл послушник. Внутри я увидел около тридцати крепких маленьких одноэтажных домиков, каждый покрыт красной черепицей. Все строения одинаковые, поставлены были с математической точностью военного лагеря на равном расстоянии один от другого по обе стороны мощеной дороги, ведущей в церковь. Я обратил внимание на то, как умно они поставлены: фасад одного дома повернут к торцу другого, чтобы обитателей домиков ничто не отвлекало. Попутчик мой пошел по своим делам, я огляделся по сторонам и увидел, что при каждом домике имеется маленький сад. Отшельники выращивали там в основном бобы, горох и картофель. Некоторые оживили садик геранью и георгинами. Но даже цветы не могли развеять мрачную атмосферу покаяния.
Монах вернулся, и мы пошли с ним по главной дорожке. Он показывал мне достопримечательности, в том числе и келью, так назывались эти домики, в которой семь лет прожил бельгийский отшельник. Чтобы подвергнуть себя такому суровому испытанию, отшельник должен был сначала получить разрешение настоятеля монастыря. Я выразил удивление.
— Да это еще ничего! — воскликнул монах. — В 1951 году отшельник умер в келье, после того как прожил там двадцать три года на хлебе, воде и овощах, а зимой он даже не обогревался.
Я сказал, что, возможно, это и ускорило его кончину.
— Напротив, — возразил монах. — Он умер в восемьдесят пять лет!
Мы подошли к маленькой церкви, где работал послушник.
— Вы непременно должны увидеть блаженного Мариотто Аллегри, — воскликнули в один голос монах и послушник. — Он так же свеж, как и в день смерти.
— Когда он умер? — спросил я.
— В1478-м, — ответили они, — почти пятьсот лет назад! В ризнице стоял ящик со стеклянной крышкой.
— Разве он не удивителен? — спросили они. Я посмотрел и увидел старика в белой рясе, кожа его напоминала коричневую бумагу. Аллегри был аббатом ордена во времена Лоренцо Великолепного.
— Возможно, — предположил я, — они даже встречались.
— Ну разумеется, встречались, — сказали они. Это был великий платонист, Мариотто Аллегри. Как написал Кристофоро Ландино в своих «Камальдульских беседах», в 1468 году он пригласил в аббатство Лоренцо и его брата Джулиано вместе с учеными друзьями из Платоновской академии.
Я опять на него взглянул. Как странно думать, что коричневые губы беседовали когда-то с Медичи.
Когда шли обратно к воротам, мой попутчик остановился возле кельи и постучал. Дверь открыл отшельник. Мне его представили — Дон Доменико. По какой-то причине, которую я так и не уяснил, его освободили от обета молчания, и он, похоже, был рад нас видеть. Я страшно обрадовался, когда он пригласил нас войти. Думаю, большинство людей, как и я, полагают, что келья отшельника должна напоминать жуткую пещеру, какую обычно мы видели на картинах великих мастеров, но со временем даже жизнь отшельника сильно меняется. Я вошел в аккуратный маленький домик, такой же компактный и аккуратный, как капитанская кабина на корабле либо камера идеальной тюрьмы. Обстановка была суровой и аскетической, но добротной и явилась, по всей видимости, результатом отлаженной за столетия распланированной жизни в одиночестве. Маленький кабинет с аккуратными книжными полками, письменный стол из простой сосны. Дверь из кабинета вела в жилую комнату, там стояли стул, стол, электрическая лампа без абажура и встроенная в деревянный альков кровать. Я сел на нее и обнаружил, что она твердая, как железо. Так как Дон Доменико был священником, дверь из спальни вела в крошечную часовню, где он каждый день читал мессу.
Человеку самому надо пожить в монастыре, чтобы доподлинно узнать, существует ли здесь до сих пор злоба. Средневековые короли утверждали, что она — проклятие монастырской жизни. Что до меня, то я ни разу не встретил несчастного или неприятного монаха. Мне приходят на ум два основных типа: худощавые спокойные аскеты и сердечные божьи люди, в веселость которых даже порой и не верится. Не отрицая того, что и спокойствие, и веселость основаны на духовной дисциплине и на прописанных религиозных ценностях, я часто думал, в какой мере отсутствие заботы о добывании денег, семейных неурядиц и родительских разочарований — не говоря уже о горестных событиях внешнего мира — способствуют душевной гармонии. Глядя на добрую, благожелательную улыбку Дона Доменико, я думал, что Джотто и Мантенья, увидев на фоне скалистого пейзажа эту фигуру в белой рясе, непременно взялись бы за кисть.
Не всегда просто поддерживать разговор с человеком не от мира сего, но я заметил на полках несколько книг о планетах и выяснил, что он — астроном-любитель. Он показал телескоп, который смастерил собственными руками. Возможно, такой же инструмент сделал когда-то Галилей. Дон Доменико воспользовался для этого старыми линзами и листом олова. Он рассказал мне, что в ранние часы часто берет телескоп с собой в сад и считает спутники Юпитера.
Мы ушли, так как отшельники собирались к вечерне. Двери суровых домиков тихо открылись, и оттуда вышли фигуры в белых одеяниях с накрытыми капюшонами головами. Они молча шли, потупившись и спрятав руки в широкие рукава. Каждый шел сам по себе, словно бы не замечая товарищей. Тут были и белобородые старики, и здоровые мужчины среднего возраста. Они входили в церковь, а я с восхищением смотрел им вслед. Они добровольно приняли условие, которые мало кто из нас готов выдержать, — полное одиночество. Когда я подумал об ужасах, подступающих к ним по ночам, представил, как ждут они первого луча солнца и звуков обычной жизни, то решил, что для принявших на себя обет одиночества людей не подберешь лучшего определения, чем придуманного в старину — «атлеты Бога».
Мы спустились с горы по заросшему соснами склону, и спутник мой снова развеселился, и я догадался почему. Одно его замечание проиллюстрировало скромность монашеской жизни. Описывая часть года, за которую ничего особенного не произошло, он сказал: «Это было на Пасху. Нет, не на Пасху! Это было на Рождество, потому что после обеда нам дали грецких орехов!»
«Когда я был в горах с партизанами, — сказал однажды Альберто, — то часто ходил зимними ночами на фермы, чтобы послушать импровизаторов. Мы называли их стихи импровизированной речью. В некоторых долинах они говорят на классическом диалекте XVI столетия и используют слова, давно вышедшие из употребления. Увлекательное было мероприятие. Мы слушали фермеров и крестьян в забитых народом фермерских кухнях. Не умевшие читать люди красноречиво описывали события дня, сев зерновых, пахоту, облака, птиц, полет самолетов, и все это в красивых стихах. Мне хочется, чтобы вы услышали сторнеллы и риспетти,[98] как слышал их я во время войны. Тогда один человек изображал Гитлера, другой — Черчилля, а третий — Рузвельта. Я знаю, что многие люди, даже литераторы, пишущие об Италии, думают, что старый талант исчез, но это не так. Электричество, радио и телевидение не успели разлучить крестьян Тосканы с веком Гомера».
Импровизаторов и сегодня можно найти в любой части Тосканы. Когда я спросил, не могу ли я кого-нибудь из них услышать, Альберто сказал, что ничего не может быть проще, и пообещал устроить такое слушание.
Чтение стихов экспромтом на заданную тему сохранилось, как я полагаю, до нашего времени. Возможно, даже в Уэльсе до сих пор это можно услышать. Альберто предполагал, что импровизаторы появились с незапамятных времен. Я могу вспомнить по меньшей мере одну римскую ссылку на это явление. Древнеримские импровизаторы, не затерявшись в Средневековье, перекочевали в эпоху Ренессанса. Однажды на официальном банкете кардинал Джованни де Медичи спросил у знаменитого импровизатора Сильвио Антониано, не может ли он сочинить мадригал часам, отбивавшим время на дворцовой башне. Молодой человек немедленно выдал импровизацию и впоследствии продолжал с не меньшим успехом свое занятие, так что когда Джованни де Медичи стал папой Пием IV, он сделал Антониано кардиналом.
Английские путешественники XVIII века заслушивались в Италии стихами этих поэтов. В 1770 году в Англию приезжал знаменитый импровизатор Таласси. Миссис Трэйл пригласила его в Стритхэм, и там доктор Джонсон, сам неплохой умелец по части экспромтов, пришел от него в восторг. Когда доктор Бёрни совершал музыкальное турне по Европе, он встретил во Флоренции импровизатора-женщину — Ла Кориллу. Женщины, как всеми признано, одарены в этом отношении не меньше мужчин. Ла Корилла продемонстрировала однажды свои способности в Капитолии перед избранной публикой, среди которой был герцог Глостерский. Рассказывают, что она с равным успехом рифмовала стихи на темы по физике, метафизике, юрисдикции, риторике и мифологии. Еще одна знаменитая женщина-импровизатор — Изабелла Пеллегрини — изумила своим талантом мадам де Сталь. Возможно, самым знаменитым специалистом в этой области был импровизатор XVIII века Бердинадино Перфетти, который во время сочинения впадал в транс. После одного из публичных выступлений Перфетти в Капитолии Бенедикт XIII увенчал поэта лавровым венком и сделал почетным гражданином Рима.
Уже через день Альберто пригласил меня вечером в трактир, что стоит на дороге из Ареццо в Монтеварки. Там он представил меня двум обыкновенным с виду итальянцам. Возможно, это были фермеры или владельцы мелких магазинов. Оказалось, что оба они торговали на открытых рынках пластмассовыми ведрами, бритвенными лезвиями и прочими товарами. Одного из них звали Элио Пиккарди, а другого — Маттео Маттесини. Мы решили вместе отобедать, после чего они согласились продемонстрировать свое искусство на любую предложенную мной тему. Альберто отвел меня в сторонку и сказал, что принес с собой магнитофон, чтобы у меня был точный текст сочиненных стихов. «Эти канты не следует записывать у них на глазах, — сказал он, — успех импровизации зависит от атмосферы, от взаимоотношений этих двух людей, от неожиданных взлетов вдохновения. Вы скоро и сами поймете, что я имею в виду…»
Нам забронировали маленькую комнату с выходящим на улицу окном. Обед был уже готов. Мы съели горы дымящихся спагетти. Один импровизатор сказал мне, что свою жизнь начал с выпаса овец и, чтобы как-то скоротать время, стал сочинять стихи, обращенные к отаре. Другой сказал, что повстречались они на рынке, там и стали перекликаться друг с другом из-за прилавков, сочиняя пришедшие на ум стихи. Народ при этом был в полном восторге.
Я заметил, что гости пили мало, да и то разбавляли кьянти водой. После обеда импровизаторы сели друг против друга и попросили меня дать им тему. Они сказали, что им нужна проблема. После консультации с Альберто я сказал: «На реке половодье. Мужчина переплывает ее с матерью и женой. Неожиданно слышатся крики о помощи, и мужчина видит, что обеих женщин уносит течение. Он может спасти лишь одну из них. Кого он должен спасти — мать или жену?» Импровизаторы внимательно меня выслушали, кивнули головами, и, ни минуты не раздумывая, Элио Пиккарди поднял руку в манере оратора и певуче начал:
Rimettiamo la lingua in movimento ora ci hanno dato un delicato dramma, sarebbe un contrasto, sai, di sentimento: cantare su una moglie e su una mamma. Ambedue trovandosi nel cimento, a ripensarci sai, 'l cuore s'infiamma, ma per mantener nel mondo l'energia io difendero la moglie mia.
Содержание получилось следующее: «Давайте же начнем рассказ о том, как разрешить нелегкую задачу о попавших в беду женщинах — жене и матери. Ситуация конфликтная: сердце воспламеняется при одной только мысли об этой драме. Однако ради будущего следует спасти жену».
Слушая его и восхищаясь тем, как он строит рифмы, словно бы достает из воздуха, я подумал, что по-итальянски это делать гораздо легче, чем на английском языке. При первом звуке его высокого певучего голоса в дверь сначала заглянула одна голова, затем другая, и вскоре, не в силах избежать искушения, в комнату тихонько вошли восемь-десять итальянцев, до той поры мирно сидевших в зале и пивших вино. Они пристроились возле окна и вслушивались в каждое слово. Взгляд их ни разу не отрывался от лица поэта. Такую аудиторию не часто встретишь в мире образованных людей. Им важно было каждое слово.
Пиккарди закончил восьмую строку и сделал паузу, ожидая вступления друга, и Марио Маттесини ринулся в бой. Он горячо вступился за мать. Сказал, что любовь матери к своему ребенку не пустая фантазия. С того момента, как она рождает ребенка, а затем нянчит, дает ему силы, любовь ее не меркнет. Две заключительные фразы его импровизации заслужили одобрение аудитории, послышалось согласное бормотание: человек не всегда слышит правду от своей жены, но мать никогда не предаст сына.
Пиккарди снова горячо выступился в защиту жены, заключив такими словами:
per la mi' moglie, con quel ricciol biondo, fo annegar tutte le mamme che c'e al mondo.
«Ради жены, с белокурыми ее волосами, он не пожалеет всех матерей мира, пусть себе тонут!» Мне показалось, что такое заявление шокировало аудиторию: они покачали головами. Маттесини ответил, что душа его друга, должно быть, совсем очерствела, если он говорит такие вещи о той, перед кем склоняется весь мир. «Седые волосы матери тоже были когда-то белокурыми», — напомнил он.
Пиккарди затем сказал, что когда он в войну служил в пехоте, то слышал слова умирающих людей — там были американцы и англичане. Ни один из них не вспоминал перед кончиной мать, все призывали своих бедных жен и детей. Маттесини ему возразил. У него был другой опыт: когда падала бомба, человек не думал ни о жене, ни о детях, он кричал: «Мамма миа!» Затем импровизатор пошел еще дальше и сказал, что плохи те люди, которые не зовут матерей в моменты опасности.
Всего прозвучало четырнадцать стихов, и мне стало ясно, что у Маттесини задача легче. Самыми трогательными словами были следующие:
Se ti muore, una mamman 'un la ritrovi, ma de le mogli cento ne rinnovi.
«Если умрет мать, ее некому заменить, но жен ты можешь найти сотню!» Это были строки, которых дожидалась страна матриархата: все заулыбались, одобрительно закивали, послышались возгласы одобрения, некоторые люди хлопали Маттесини по спине. Так закончился первый кант.
Следующая тема оказалась неудачной, не знаю, зачем ее избрали, — дорожное движение. Затем предложили новый сюжет — «за» и «против» толстых женщин, при этом прозвучало пятнадцать стихов. Вечер закончился изящно оформленным приветствием в мою честь. Так как им ничего обо мне не было известно, и увидели они меня несколько часов назад, то в основу стихотворения положили очаровательную и старомодную идею об Англии, царице морей и защитнице свободы, приправили стихи похвалами Чюрчилло — так на итальянский манер произнесли они фамилию Черчилля.
Я остался под сильным впечатлением и от поэтов, и от аудитории, и лишь жалел, что я не художник и не могу запечатлеть эту сцену на полотне. Она словно бы пришла из гомеровского времени: странствующий менестрель развлекает виноградарей и пастухов. Когда же прочел записанные на пленку стихи, удивился — оказалось, что это просто упражнения в вербальной ловкости и быстроте реакции: поэзии там и не было. Всего-навсего обыкновенный рифмованный разговор. Альберто был прав: стихи импровизаторов могут нравиться лишь в момент исполнения, но не в напечатанном виде. И все же, где еще в мире вы найдете двух уличных торговцев, гордо называющих себя поэтами, которые смогли бы по вашей просьбе высказываться рифмованными строчками? Эти люди усвоили литературную традицию, уходящую корнями в далекое прошлое, возможно к временам Гомера.