Глава десятая. Флоренция и флорентийцы

Флоренция. — Понте Веккьо. — Заговор Пацци. — Секрет Медичи. — Благотворительница Флоренции. — Коней Медичи. — Современный трубадур. — Фреска Гоццоли. — Невинные младенцы за игрой. — Один во дворце. — Сады Боболи. — Браунинги и английские флорентийцы.
1

Я не обратил особого внимания на письмо с подтверждением того, что мне забронирован номер во Флоренции с хорошим видом на мост Понте Веккьо. Представление отеля о хорошем виде не всегда совпадает с мнением гостя. Я подумал, что мне повезет, если, высунувшись из окна, смогу увидеть вдали небольшую часть моста. Тем более был я поражен, когда обнаружил, что номер мой расположен буквально над мостом, и я мог пересчитать все черепицы на его крыше. Отель — как мне сказали — был построен на месте древней башни, а башню в 1944 году взорвали немцы, чтобы преградить тем самым подход к мосту. Это единственный мост во Флоренции, который уцелел после войны, и все потому, что, как сказал Гарольд Эктон, «Гитлер просто обожал его». Возможно, Гитлер посмотрел бы на это иначе, если бы знал, что по мосту проложен телефонный кабель, соединявший Комитет Освобождения с британской армией.

Каждое утро, раздвинув шторы, я смотрел на Понте Веккьо и не верил своему счастью. Из окон номера мост был похож на поставленные вплотную друг к другу красные глиняные горшки. Из черепицы торчали странные трубочки с оцинкованными верхушками. Они не могли быть печными трубами — слишком малы для этого. Возможно, то были вентиляционные трубки печей. Ювелиры — чьи лавки обрамляют мост — плавят в таких печах золото.

Я с удовольствием сидел у окна за легким итальянским завтраком и смотрел на открывавшийся передо мной вид. Перекинутый через Арно мост, подобно пожилой красотке, много лет позировавшей художникам, не утратил своей грации. Лето в том году выдалось засушливое, и река обмелела настолько, что под арками моста ее почти не было заметно. В неярких лучах утреннего солнца хорошо знакомая сцена переливалась сотней пастельных оттенков — коричневых, желтых и красных. Как всегда, находился энтузиаст, гнавший по воде свою лодку, он проскакивал под арками, словно гнался за призом. Были и два рыбака. Со стоявшей на якоре у берега барки они упрямо забрасывали в воду удочки, но при мне ничего не поймали, а потому и стали для меня символами надежды.

Утренняя свежесть делает Флоренцию еще более очаровательной. В это раннее утро нет и намека на разноязычные толпы, которые скоро высадят в город свои десанты. Пополнение придет из кемпингов и туристских автобусов, но пока все тихо, лишь два-три официанта и горничная, переговариваясь, пройдут по мосту к гостиницам на другом берегу реки. Постепенно, один за другим, придут ювелиры, откроют ставни, некоторые из них утыканы гвоздями, словно двери темницы, и старый мост подготовится к встрече нового дня. В такие моменты мне казалось, что я каким-то чудом оказался в XIX веке, Браунинги живут на другом берегу в Каса Гвиди, а великий герцог Тосканский спит во дворце Питти под золотыми купидонами.

Когда Козимо I, герцог Тосканы, решил поселиться на другом берегу реки — первый Медичи, который сделал это, мост Понте Веккьо, занятый мясными лавками, вряд ли мог считаться привлекательным подходом ко дворцу. По этой причине герцог убрал мясников, а вместо них пригласил ювелиров. Так они и обосновались здесь с 1565 года. Козимо приказал устроить крытый коридор, соединивший Уффици с дворцом Питти. Мост этот перекинут через реку в верхнем ее течении. Такая эксцентрическая конструкция, которую, как с гордостью сказал Вазари, он спроектировал и построил за пять месяцев, позволила герцогу приобрести секретный крытый проход от дворца к дому правительства. Я вспомнил о коридоре, соединяющем Ватикан с замком Святого Ангела, а Козимо, должно быть, припомнил, как за тридцать лет до него родственник, Климент VII, сумел во время разграбления Рима спастись благодаря тайному проходу. Сидя у окна, я обратил внимание, как умно встроил Вазари этот коридор в мост Понте Веккьо: он добавил к мосту дополнительный этаж. Если изобретателем этого прохода был Корридойо ди Кастелло из Рима, то одним из последователей была бы Большая галерея Лувра, которую Екатерина Медичи заказала в подражание этому коридору.

В первое свое утро во Флоренции я решил не посещать музей или галерею, а просто походить по городу, чтобы узнать знакомые по фотографиям места. Флоренция — это город, который большинство людей знает всю свою жизнь. Стендаль был в восторге: с первого же момента почувствовал себя здесь как дома. Думаю, что он не исключение.

Прошло пять минут, и вот я уже на Сенном рынке, похлопываю морду бронзового кабана. Грациозные линии лоджии закрыты гирляндами соломенных шляп и корзин, но целеустремленный исследователь может обнаружить внутри, под корзинами, позорный столб, к которому когда-то ставили банкрота. Бронзовый кабан — одна из самых любимых скульптур Флоренции. Его рыло блестит — так многие поколения выражали ему свою неизменную симпатию. Ганс Христиан Андерсен написал рассказ о бедном мальчике, который как-то ночью забрался ему на спину, и кабан умчал его в далекое путешествие. Впрочем, есть история и получше. Возможно, что ее до сих пор рассказывают в детских Флоренции. Будто бы кабан с наступлением темноты превращался в юношу, «такого же красивого, как только что нарисованный святой Себастьян». Однажды он в таком обличий влюбился в девушку. Открыв ей свою тайну, он предупредил, что если она кому-нибудь об этом расскажет, то он никогда уже не сможет больше ее увидеть, а навсегда превратится в бронзовую скульптуру. Она пообещала хранить тайну, однако почувствовала, что должна рассказать об этом своей матери. Несмотря на данную дочери клятву, мать не удержалась и посвятила в тайну лучшую подругу. В результате не прошло и часа, как вся Флоренция обо всем узнала. С тех пор и стоит здесь бронзовый кабан. А что же девушка? Она превратилась в лягушку: ведь каждый знает, что лягушки — бывшие люди, не умеющие держать язык за зубами.

Я продолжил свой путь и, повернув направо, вышел на Соборную площадь — пьяцца дель Дуомо. Кафедральный собор облицован мраморными плитами — белого, зеленого, красноватого цвета. Объединенная Италия приложила немало усилий — мраморное покрытие не такое старое, и в результате площадь производит великолепное, радостное впечатление. На этом фоне экзотические наряды современных лимонами отделяют территорию от прохожих. Неподалеку от меня сидели за столиками американские девушки. Они писали открытки и обменивались впечатлениями. «Послушай, Кэрол, — сказала одна из них, — ты помнишь, что сказал гид о заговоре Пацци? Кошмар какой-то. Гид говорил, что этих парней вывесили из окон вон там, за углом…» Я проследил за направлением, указанным авторучкой, и на освещенной утренним солнцем площади увидел палаццо Веккьо. На фоне коричневых камней выделялась белая как снег статуя Давида. Затем перевел взгляд на лоджию дей Ланци и скульптуру «Персея» с головой Медузы.

Классический городской пейзаж. Как и Понте Веккьо, он имеет мировую известность. Каждый знает, что это — Флоренция. Все оказалось так, как я и предполагал, только еще лучше. Плохо только, что здесь, как и повсюду в Европе, слишком много иностранцев. Я уже говорил, что экзотическая в обычной жизни одежда на фоне Соборной площади выглядит вполне уместно. Я с интересом смотрел на молодых людей различных национальностей: они выезжали на велосипедах с места, где некогда стояли уланские полки герцога Козимо I.

Трудно поверить, но когда Данте, будучи в ссылке, вспоминал о любимой Флоренции, в городе еще не было всех нам знакомых мест. Сомневаюсь даже в том, что Данте дождался завершения строительства палаццо Веккьо. Окажись великий флорентиец сейчас в городе, узнал бы он лишь Баптистерий. Когда в 1302 году Данте покинул Флоренцию, собор еще не был построен, о кампаниле никто и не думал, не было и Понте Веккьо с его лавками. Великие церкви только-только начинали закладываться — Санта Кроче, Санта Мария Новелла, а Барджелло и Сан-Микеле попали в планы постройки лет через пятьдесят.

Переходя площадь, увидел группу людей. Они смотрели на памятную плиту. Надпись гласила, что в этом месте в 1498 году сожгли у столба Савонаролу. Приблизительно в этом же месте во времена своего триумфа великий реформатор зажег здесь костер тщеславия, в котором сгорели парики, драгоценности, косметика, книги и картины. Такой мемориал и такая память гармонично сочетаются с суровым обликом палаццо Веккьо. Здесь, наверное, гид и удивил американских девушек рассказом о заговоре Пацци. Вероятно, он предлагал своим слушателям посмотреть на боковые окна дворца, из которых вывесили конспираторов. Возможно, красные носки на дергающихся ногах архиепископа Сальвиати произвели на девушек такое сильное впечатление.

Убийство в церкви — кощунственное преступление, и при этом типичное для эпохи Ренессанса. Таким путем можно было легко уничтожить вооруженную семью, потому что ее заставали врасплох, а сигнал к атаке поступал в самое святое мгновение мессы, во время вознесения даров. Тогда, как прокомментировал эксперт, будущие жертвы склоняют головы, что очень удобно для нанесения удара. Впрочем, в те времена, в отличие от нашего просвещенного века, профессиональных школ подготовки убийц еще не было, и этим иногда занимались любители. Так произошло и при попытке Пацци убить братьев Медичи.

Заговор этот выходит из ряда обыкновенных убийств: в него вовлечен был сам папа, Сикст IV. Будущие убийцы весь день бегали в Ватикан, хотя один из них сознался впоследствии, что святой отец, страстно желавший переворота во Флоренции и отставки Медичи, решительно возражал против убийства.

Папой он был неплохим, для Рима сделал немало: построил Сикстинскую капеллу и мост Понте Систо, основал Капитолийский музей, отреставрировал фонтан Треви — предшественника современного фонтана. При всем при этом был подвержен странному папскому пороку — семейственности. В стремлении пристроить амбициозных племянников пожилые холостяки доходят до крайности, и этот феномен не мешало бы серьезно изучить психологам. У Сикста IV было четверо племянников, и он Их обожал. На картине Мелоццо да Форли можно увидеть это счастливое семейство в сборе: папа, пухлый и общительный, в красном бархатном кресле и племянники, красивые, нарядные и почтительные.

Папа всегда нуждался в деньгах, а финансировали его Медичи. Когда он попросил в долг сорок тысяч дукатов для своего племянника Джироламо Риарио, чтобы тот поселился на территории, граничащей с Флоренцией, Лоренцо Медичи обеспокоился. Пугала его не денежная сумма, а то, что рядом с ним появится новая властная фигура. Когда Лоренцо отказал папе в деньгах, папа закрыл счет в банке Медичи и перевел его в банк Пацци. Главой этого банка в Риме был темпераментный маленький денди по имени Франческо Пацци. Он с удовольствием выдал бы папе любые деньги, лишь бы возбудить в нем ненависть к Медичи. В результате созрел план. За два года до ослабления Милана молодые фанатики убили в церкви Галеаццо Сфорца. Вот и сейчас ради ослабления Флоренции планировалось похожее преступление.

Участвовать в заговоре охотно вызвался священник с дурной репутацией — Франческо Сальвиати, архиепископ Пизы. У него были свои причины ненавидеть семейство Медичи. Единственным приличным человеком в этой компании был солдат, Джамбатиста Монтесекко. Ему поручили поехать во Флоренцию и разведать обстановку. Джамбатиста не был испорченным человеком. Встретившись с Лоренцо Медичи, он подпал под его обаяние и стал жалеть, что согласился на убийство. Раскаяние охватывало его все сильнее, возможно, это стало одной из причин, по которой план провалился.

К концу апреля 1478 года все конспираторы были во Флоренции. В последний момент решили убить братьев не на банкете, как планировали сначала, а во время торжественной мессы. Услышав об этом, Монтесекко пошел на попятный. Он не возражал против того, чтобы убить человека на улице или на банкете, но решительно отказывался сделать это в церкви, там, «где Бог его увидит». Вот так единственный профессиональный убийца оставил группу, а на его место явились два священника, которых такие глупости не беспокоили.

В воскресенье 26 апреля собор был забит народом. Братья Медичи садиться не стали, а ходили, как это принято у континентальных католиков, по помещению, тихонько переговариваясь, готовые, тем не менее, в нужный момент опуститься на колени. У современных историков нет единого мнения относительно точного момента, который убийцы избрали для нападения: некоторые говорят, что он настал с санктуса, когда прозвенел колокольчик; другие утверждают, что — со слов «Агнец Божий». Как бы то ни было, один из убийц ударил кинжалом Джулиано, и он упал на Франческо Пацци. Пацци напал на раненого Медичи, как безумный: колол его кинжалом так яростно, что самому себе нанес ранение в бедро. Джулиано упал бездыханным. Тогда один из священников-заговорщиков, Антонио Маффи, неумело ткнул кинжалом в плечо Лоренцо Медичи. Лоренцо оттолкнул его, в свою очередь вытащил кинжал и, обернув руку плащом как щитом, перепрыгнул через низкую деревянную ограду на хоры. Друзья его окружили, и вместе они прорвались через толпу испуганных священников и хористов в северную ризницу и перед носом преступников закрыли за собой тяжелые бронзовые двери. Весельчак Джулиано лежал мертвый: ему достались шестнадцать ударов кинжала, но Лоренцо был жив, а заговор Пацци провалился.

Как часто простое неожиданное обстоятельство рушит тщательно разработанный план. Никто из конспираторов не знал, что гонфалоньер, бдительный и подозрительный магистрат по имени Цезаре Петруччи, незадолго до этого установил на двери палаццо Веккьо самозакрывающееся устройство. Конспираторы, воспользовавшись суматохой в соборе, вошли во дворец и заперли там сами себя! Их легко схватили, и вскоре они уже висели на окнах дворца.

Боттичелли попросили написать на стенах палаццо Веккьо фреску с повешенными преступниками, однако сейчас от его работы не осталось и следа.

Все привыкли к тому, что статуи в публичном месте устанавливают в память о каком-либо лице: короле, генерале, государственном деятеле или поэте, а вот когда наружную галерею приспособили для демонстрации произведений искусства, все восприняли это как удивительное новшество. Челлини изготовил восковую модель «Персея» и показал ее герцогу Козимо I. Герцог сказал: «Если бы ты, Бенвенуто, так же красиво увеличил свою маленькую модель, она украсила бы площадь». Вот так Флоренция смотрела на площадь делла Синьории: место, где критически настроенная публика может восхищаться прекрасными творениями искусства.

Конечно, не все здесь так прекрасно. Фонтан «Нептун» скульптора Амманнати меня разочаровал. Не понимаю, почему Козимо предпочел его куда более совершенному фонтану Джамболоньи. Его проект он отверг, и теперь он является гордостью Болоньи. Здесь же фигура Нептуна слишком велика, груба и излишне мускулиста. Да разве сможет он по ночам спускаться на землю и ходить по площади, беседуя с другими статуями, как об этом говорит легенда?! А вот «Давид» Микеланджело не только смог бы гулять по площади, но и через фонтан бы перепрыгнул, было бы только желание! Комиссия, составленная из художников, решила, где должен стоять белоснежный греческий бог, и выбрала для него хорошее место. Он выступает из стены, и лучше всего выглядит в то время дня, когда солнце освещает площадь, а здание остается в тени. Теперешний «Давид» является копией и кажется совершенством… пока вы в Академии не увидели оригинал.

В июне 1504 года сорок мужчин привезли оригинал на площадь в огромной корзине, из которой торчала лишь голова. Путешествие заняло четверо суток, и Микеланджело, которому в ту пору было всего лишь двадцать девять лет, вызвал у людей такую зависть, что в первую ночь в «Давида» полетели камни. Пришлось вызвать охранников. Им приказано было присматривать за статуей, пока ее благополучно не установят на место. Все те, кто приезжал во Флоренцию между 1504 и 1882 годами, видели оригинал статуи, но потом стали беспокоиться, что мрамор под воздействием неблагоприятных погодных условий станет портиться, и статую убрали.

Очень хорошее место выбрали и для «Персея». Выглядит он замечательно с любого места, и арка Лоджии красиво его обрамляет. Тот, кто прочитал автобиографию Челлини, смотрит на статую с особенным интересом. Возможно, никто еще с таким драматизмом не описал радости и горести, сопутствовавшие созданию и отливке статуи. Челлини рассказывает о своей работе с первых моментов замысла — идея принадлежала Козимо. Он перечисляет трудности общения с патроном — «он купец, а не герцог», высказывается о казначее — «хлипкий человечек с крошечными паучьими ручонками и голосом, как у комара»; и далее в таком же духе, вплоть до сумасшедшей сцены в мастерской при отливке статуи. Казалось, все пошло наперекосяк, и Челлини, разъярившись, не стал бросать в булькающий сплав тарелки, блюда, кастрюли, пока не наполнил форму. А затем «упал на колени и от всего сердца воздал хвалу Господу».

Войдя в ворота палаццо Веккьо, я очутился в маленьком Дворе и тотчас понял, что нахожусь в одном из прекраснейших мест Флоренции. Суровый экстерьер поразил меня очаровательным и неожиданным контрастом. Снаружи — мрачное Средневековье, а здесь — грация и элегантность позднего возрождения. Я не сразу разглядел богато декорированные колонны, поддерживающие аркаду, и стены, расписанные гротесками, я видел только центральный фонтан: прелестный крылатый ребенок стоял там на одной ножке, ухватившись за дельфина, такого же малыша, как и он сам. Улыбался он не как мальчишка, поймавший рыбу, а как ребенок, играющий с другом. Верроккьо отлил бронзовую статую «Путто[85] с дельфином» для одного из загородных домов Лоренцо, и скульптуру принесли сюда спустя годы, после того как старый дворец модернизировали для Иоанны Австрийской, невесты Фердинандо, сына Козимо I. Получала ли какая-нибудь другая невеста столь очаровательный подарок?

В последующие дни я обследовал палаццо Веккьо снизу доверху и был поражен и восхищен расписанными залами и массивными потолками, окнами, из которых можно было под неожиданным ракурсом увидеть город с красными его черепичными крышами. Все думают о Вазари как об авторе «Жизнеописаний художников», но здесь он проявил себя как художник-баталист. Думаю, он был бы удивлен и раздосадован, когда бы узнал, что последующие поколения ценить будут изложенные им сплетни, а не его красивых боевых коней.

Я продолжил свой путь и оказался на просторной продолговатой площади — пьяцца ди Санта Кроче. Тут когда-то происходили турниры, а в 1475 году поставлена была джостра в честь бледной и прекрасной Симонетты, жены Марко Веспуччи, двоюродного брата человека, давшего имя Америке. Говорят, что Боттичелли писал с Симонетты Венеру. На этой же площади стоит памятник Данте, выполненный из белого мрамора. Поэт показался мне немного мрачным, словно бы он считал, что памятник — запоздалое раскаяние за его ссылку. Дальний торец пьяццы занят францисканской церковью Санта Кроче. Ее кто-то назвал Вестминстерским аббатством Италии. Здесь похоронены величайшие люди: Микеланджело, Макиавелли и Галилей, затем пришла очередь Леонардо Бруни, поэта Альфьери, который убежал с женой Красавца Чарли и сделал ее совершенно счастливой. Здесь же находится могила композитора Россини.

Церковь великолепна: это огромный францисканский храм с широким нефом и отдаленным мерцанием витражей. И все же какое разочарование: в столице скульптуры видишь так много ужасных надгробий. Можно понять скульптора, которому дано задание создать надгробие для Микеланджело — невероятно сложная задача. Но как могло прийти ему в голову изваять трех безутешных дев, олицетворяющих собой Скульптуру, Архитектуру и Живопись? Неужели это достойный памятник гению? Отчего бы вместо такого убожества не поставить в соборе трагическую Пьету[86] — очень может быть, что сам скульптор изваял ее с этой целью.

Надгробие над пустой гробницей Данте тоже показалось мне неудачным. Поэт сидит в задумчивой позе с бессмертным своим творением на колене, а женщина — Флоренция — печально на него указывает, другая женщина — Поэзия — рыдает. Я почувствовал облегчение, когда отошел оттуда и увидел простой и достойный памятник Карло Марсуппини работы Дезидерио да Сеттиньяно. В тот век знали, как надо проститься.

В галерее увидел мемориальную доску Флоренс Найтингейл. Она родилась во Флоренции, и назвали ее в честь города. Ее слава сделала популярным это имя, которое неизбежно сократили до Флосси, Фло и Флори. Имя это старинное, и в Средневековье им называли не только женщин, но и мужчин, да и не к городу оно имеет отношение, а к древнеримским именам Флорентиус и Флорентия. Лично я считаю его благородным и красивым, хотя теперь, в век Джоанн, Кэрол и Мэрилин, оно, похоже, вышло из моды.

В конце тропинки, окаймленной кустарником, я увидел изящнейшее маленькое здание — часовню Пацци. Это — дань уважения хорошему вкусу старинного аристократического семейства, которое само себя погубило, пытаясь уничтожить Медичи. Медичи — в сравнении с Пацци — были людьми темного происхождения. Пацци участвовали в крестовых походах, и один из них привез из Святой Земли кремний, которым до сегодняшнего дня на Пасху зажигают факел в форме голубки. Огонь переходит по проводу от алтаря на улицу и взрывает повозку с пиротехническими средствами.

Часовня Пацци — работа Филиппо Брунеллески. Его ничем не выдающуюся внешность Вазари сравнил с невзрачным Джотто. Этот маленький человек построил собор во Флоренции за сто лет до собора Святого Петра, и для XV века это было поистине чудом. Что до часовни Пацци, то главное здесь не инженерное решение, главное — пропорции. На поиск совершенных пропорций вдохновили в эпоху Ренессанса романтически настроенных художников развалины Древнего Рима. В молодые годы Брунеллески отправился в Рим вместе с другом — Донателло. Они исписали блокноты, заполнили их цифрами, измерениями, эскизами и вернулись во Флоренцию, горя желанием адаптировать полученные знания к современной эпохе.

Здание маленькое и простое, оно — словно музыкальный аккорд, услышанный в саду среди пальм и кипарисов. Донателло прибавил к фризу головки ангелов. Можно представить себе друзей, открывших свои римские блокноты и выбирающих любимые колонны, пилястры и красивые листья аканта. Красота не спасла, однако, останки старого Джакопо Пацци похоронили здесь после казни за участие в заговоре. Наступила засуха, и отсутствие дождя приписали тому, что он находится в освященной земле. Сказано — сделано, тело выкопали, и мальчишки таскали останки по Флоренции. Некоторые писатели изображают жителей Флоренции чуть ли не ангелами, проводившими время в создании или созерцании шедевров, однако из истории ясно: бунты их были такими же ужасными, как у любой другой исторической толпы, а в проявлениях жестокости изобретательность их не уступала изобретательности древних китайцев.

Кто-то сказал мне, что на площади Микеланджело есть хороший ресторан. Площадь оказалась на возвышенности, в отдалении от центра. Шел я туда пешком, один, и любовался видом долины Арно. Сверху хорошо была видна река со всеми ее мостами. Я видел кампанилу Джотто и красный с белыми ребрами купол Брунеллески, а чуть в сторону, налево, башню с колоколом палаццо Веккьо. Сотни красных черепичных крыш, куполов, башен наполняли долину. На противоположных склонах белые дороги расчертили путь к Фьезоле, еще выше, к вершине, маленькие города и лесные полосы. Это — самый цивилизованный вид на земле, и в наше смутное время он представляет особую ценность.

Я поднялся по ступеням на площадь, зашел в церковь Святого Миниато, кроме меня, там никого не было, постоял перед распятием и классической дарохранительницей Пьеро де Медичи. В церкви есть склеп с останками святого Миниато. Это был римский солдат, замученный в 250 году.

Затем я спустился к ресторану — элегантное здание, на стене мемориальная доска, посвященная итальянскому гуманисту Поджо. Меня усадили за стол под пинией. Посмотрел на клумбу с алыми каннами и увидел бронзовую копию «Давида» Микеланджело. Давид — воплощение итальянского Жизнелюбия — смотрит в сторону Флоренции. Неподалеку от моего стола готовились к пиршеству. Официанты встали в ожидании, смахивали пыль со стульев и столов, нетерпеливо смотрели на дорогу из Флоренции.

Я услышал звук приближавшихся «фиатов», карабкавшихся в гору, и вскоре к столам под деревьями хлынули свадебные гости. Мужчины — в черных воскресных костюмах, женщины — в шляпках и аккуратных платьях, девушки очаровательны, как всегда. Я достиг возраста, когда все невесты и женихи кажутся мне до смешного юными и беспомощными, и эта пара не была исключением. Церемония казалась более официальной, чем это было бы в Англии. Ощущалась приятная смесь любви и сочувствия. Самыми почетными гостями были несколько пожилых мужчин и женщин, должно быть, дедушки и бабушки молодых. Когда на мотороллере подкатил священник, к достойным манерам гостей прибавилось еще и глубокое уважение к церкви.

Среди народов ни у кого, за исключением, возможно, испанцев, нет такого внешнего сходства с предками, как у итальянцев. Вы не пробудете в Италии и дня, не обратив внимания на то, что лица людей, тех, что за прилавками магазинов, в банках, на улицах, напоминают полотна персонажей с картин великих мастеров. Так и я смотрел сейчас на эту свадьбу. Даже поведение гостей за столом, серьезное отношение к событию, которое в других странах часто является поводом к шуткам и веселью, напомнило мне о том, о чем когда-то читал. Хотя свадьба не была ни богатой, ни благородной, обычай связывал ее со знаменитыми церемониями, когда члены объединявшихся семей парами, под звуки труб, очень серьезно и торжественно шли к собору под натянутым пологом.

По разогретому солнцем холму я спустился во Флоренцию, а по пути увидел один из городских кемпингов — их тут, возможно, пятьдесят, а может быть, и сто. Автоприцепы всех типов, размеров и цветов стоят рядом с автомобилями, которые их сюда и привезли. Хотя рядом был ресторан, многие туристы, судя по всему, только что отобедали под поставленными возле прицепов зелеными брезентовыми навесами, а сейчас растянулись на траве в присущей северянам уверенности, что солнце очень полезно. Никогда еще со времен великих варварских нашествий не было здесь столько представителей тевтонской расы, с автомобилями, женами и детьми. «А как добираются они до места с густой травой, тотчас ставят в кружок свои повозки и набрасываются на еду, как дикие звери, — писал Аммиан Марцеллин в 390 году о древних кемпингах. — Как только корм заканчивается, они устанавливают свои, назовем их „города“, на повозки, где мужчины сидят вместе с женщинами, где рождаются и воспитываются дети. Повозки являются их временными жилищами, и куда бы они ни явились, они их считают своим домом».

Очень похожие чувства высказал мне владелец отеля в Равенне: очень уж не нравились ему немецкие караваны, вторгшиеся на побережье Римини. «Они приезжают сюда с прицепами, привозят с собой еду и уезжают, не оставляя ни пенни!» — возмущался он.

Во Флоренции жарились на солнце полосатый Баптистерий, собор и башня. Кругом тишина — настал час сиесты. Я пошел по лабиринту узких улиц, где работали мужчины в бумажных шапочках скульпторов: золотили дерево, выбивали клейма на коже и совершали сотни других работ, которые лучше всего делать вручную. Сиеста закончилась, и магазины с грохотом подняли ставни, церкви отворили двери, и Флоренция снова проснулась.

Я искал мастерскую, которую мне порекомендовали, чтобы починить фотоаппарат. Я заметил, что из моей маленькой Дорогой камеры выскочил хромированный винт. На работоспособность аппарата это никак не влияло, однако меня это обстоятельство раздражало, и я решил обратиться к специалистам. Мастерскую я, наконец-то, нашел в подвале убогого дома в трущобном районе. Я засомневался: не хочется доверять дорогую камеру сомнительной мастерской. Тем не менее спустился по ступенькам в подвал и оказался в темной комнате, отделенной от мастеров стеклянной перегородкой. Во внутреннем помещении два молодых итальянца грациозно прислонились к токарному станку. Полки заставлены были фотоаппаратами, старыми и новыми, разных фирм. Я постучал по прилавку. Молодые люди изучали, как мне показалось, газету с расписанием гонок. Но все же на мой стук они обернулись, и тут я увидел, что интересуют их не гонки — они дотошно изучали фотографию киноактрисы. Молодой человек открыл дверь и подошел ко мне со светской и лукавой улыбкой. Так мог бы в старину улыбаться дожу флорентийский посол. Впрочем, стоило ему увидеть мою камеру, и профессиональная манера изменилась.

— Какой красивый! — воскликнул он. — Это же новый XY3, я его вижу впервые. Какой красивый! Прошу прощения!

Он взял камеру во внутреннее помещение. Оба молодых человека восхищенно его осматривали. Так могли бы ювелиры Козимо изучать герцогскую корону. Вернулся, однако, юноша с понурым видом. Увы, пропавший винт изготавливают только разработчики этой камеры. Впрочем, изготовить такой же можно, хотя и трудно. Если я соглашусь оставить у него камеру, он посмотрит, что можно сделать. На следующий день я вернулся и обнаружил, что винт установлен. «Мы его сделали», — сказал молодой человек. Когда я хотел расплатиться, передо мной снова предстал лощеный посол.

«О чем вы говорите, — сказал он, — это я перед вами в долгу. Мне выпало удовольствие видеть и держать в руках прекрасный XY».

Когда я рассказал об этом человеку, жаловавшемуся на скупость итальянцев, он не мог поверить. Если бы камера флорентийцу не понравилась, уверен, счет был бы внушительным.

2

Медичи, имя которых встречаешь в каждом уголке Флоренции, появились здесь довольно поздно, однако сделались банкирами. Задолго до того как о них услышали, они, возможно, выращивали виноград или распахивали на волах землю, в то время как имена Барди, Перуджи, Скала, Фрескобалди, Саламбини очень хорошо были известны вечно нуждавшимся в деньгах королям средневековой Европы. Интересно вообразить, как действовали в средневековом мире искушенные флорентийские финансисты, с их кредитными письмами и двойной бухгалтерией, доставшейся в наследство от папской канцелярии Древнего Рима. Короли в то время перевозили наличность из замка в замок на спинах мулов, а драгоценности, короны прятали под кроватью.

Флоренция художников известна хорошо, а Флоренция финансистов до сих пор представляет собой загадку. Утверждают, что банковские гроссбухи почти все бесследно пропали, хотя тот, кто видел огромные архивы Италии, представляет, какие открытия, возможно, ожидают нас в будущем. Мне хотелось бы прочитать книгу о флорентийских банкирах, где бы эти загадочные исторические личности обрели плоть и кровь. Пусть покажут, как сидят они за крытыми зеленым сукном столами, пересчитывая золотые флорины, либо шепчутся в отдаленных комнатах с управляющими филиалов из Лондона или Лиона.

В банке, что напротив Понте Веккьо, где мне слишком часто приходилось обналичивать дорожные чеки, в ожидании денежных знаков я любовался симпатичной современной Фреской, изображавшей Барди: преклонив колено, банкир одалживал деньги английскому королю Эдуарду III. Почти все Плантагенеты брали взаймы во Флоренции. Фрескобалди финансировали крестовые походы Эдуарда I, Эдуард II брал деньги у Саламбини и Скала. Эдуард III, самый большой должник, брал столько флоринов, сколько мог взять, и расплачивался за сражения при Креси и Азенкуре флорентийскими деньгами. Когда в 1339 году он остановил выплаты долга, то вызвал тем самым серию финансовых крахов, в результате которых обанкротилось несколько могущественных флорентийских банкиров. Я удивился, отчего банк решил почтить память такого несостоятельного клиента, но банкиры — народ, быстро оправляющийся после неудач. Вскоре они уже помогали Эдуарду IV в его Войне Алой и Белой розы! Какие интересные разговоры вели, должно быть, в головных конторах Флоренции Барди и Перуджи со своими агентами; какие секреты относительно королевской экстравагантности; какие предупреждения и подозрения!

Тех банкиров давно забыли, а вот о Медичи помнят, но не за их флорины, а за патронаж искусства. И все же забытые банкиры дают о себе знать — они не только построили огромные дворцы, но и обогатили словарь самыми важными финансовыми терминами: касса, банк, дебет, кредит и флорин. Последнее слово до сих пор используется в Англии. Первоначально так называлась отлитая во Флоренции в 1252 году знаменитая золотая монета с изображением флорентийской лилии.

Массивные дворцы банкиров, особенно с наступлением темноты, выглядят очень внушительно. Ночью они словно бы придвигаются друг к другу, шепчутся, наверное, о королевском банкротстве. Как и у всех зданий, имеющих дело с деньгами, вид у них настороженный. Дворец Медичи породил итальянские палаццо. Это был первый дворец, построенный в ренессансном стиле. Мода на этот стиль распространились по всем большим и малым городам Италии, после чего перешагнула через Альпы и ворвалась в города Европы. Грубо обработанные камни или так называемые рустики нижнего этажа, напоминающие крепостные стены этрусских городов, сделались непременным элементом архитектурного решения богатых особняков, правительственных учреждений и клубов во всем мире. Дворец Медичи до сих пор очень привлекателен, хотя площадь его выросла по сравнению с той, что была при жизни правителей. Дворец Строцци напоминает мне осторожного слона. Сердце грабителя при взгляде на него обливается кровью.

К числу самых любимых картин в Уффици относится полотно Боттичелли «Поклонение волхвов». Мадонна в одежде из красной и синей ткани сидит под грубым укрытием, устроенным в римских развалинах. Возле нее стоит группа нарядно одетых людей, большинство из которых, кажется, думают не о том, что они присутствуют при Рождестве Христовом, а о том, что с них пишут портрет. Один из трех королей, худой старик, преклонив колени перед Младенцем, предлагает свои дары. Мы видим его в профиль, и в нем нам чудится нечто знакомое. Где же я видел его раньше? Да ведь он похож на крестьянина, которого я видел вчера в саду во Фьезоле, или то был человек, который гнал волов по дороге в Эмполи? В Тоскане встретишь его повсюду: он смотрит на мир усталым взглядом, коричневая кожа обтянула скулы, рот — тонкая линия. Когда на скотном рынке начинаются торги, большой нос его тут как тут. Это портрет великого Медичи, Козимо Старшего, отца страны.

Потомки этого крестьянского рода, мигрировавшего во Флоренцию примерно во времена Данте, управляли республикой почти без перерыва три столетия. Они оставили после себя след повсюду. Мы посещаем их дворцы, входим в здания, построенные ими, восхищаемся живописью и скульптурой, которые они финансировали. В соборе Сан-Марко мы видим келью, в которую Козимо уходил для медитации, стоим перед семейными могилами в Сан-Лоренцо и видим повсюду красные медальоны с гербом Медичи. Пожалуй, ни одна еще семья не была так тесно связана с городом.

Теоретически Флоренция была демократической республикой, управляемой торговыми гильдиями. Как и в Венеции, здешняя конституция была составлена таким образом, чтобы не позволить прийти к власти военной диктатуре. Два городских совета избирали на два месяца главных магистратов, после чего их сменяли другие избранники. Во время этих двух месяцев гонфалоньер и шестеро, позднее восемь, приоров жили все вместе в палаццо Веккьо, являвшемся не только резиденцией правительства, но и первоклассным клубом. Лучшую еду во Флоренции приберегали для стола синьоров, и все делалось для того, чтобы двухмесячное их пребывание у власти было как можно более приятным и роскошным. Когда персонаж Айрис Ориго — купец из Прато — отправился за покупками во Флоренцию, он был счастлив, оттого что купил телятину, отложенную для стола приоров, ведь это мясо было высшего качества. Другой покупатель объяснил неудачную свою попытку купить рыбу, за которой отправился, тем, что ее передали в палаццо Веккьо, где «старые» приоры давали обед в честь вновь избранного правительства.

Палаццо Веккьо являлся сценой постоянных правительственных перемен. Флоренция все время кого-то избирала. После своего избрания приор надевал лукко — облачение розового, фиолетового или малинового цвета и поселялся в палаццо Веккьо, где штат слуг в зеленых ливреях удовлетворял его желания. Синьоры жили в просторных комнатах, увешанных гобеленами, ели отличную еду из серебряной посуды. Певцы, музыканты и комедианты развлекали их, если им вдруг становилось скучно. Короче, это была демократия плутократов. За декоративной верхушкой стояли суровые комитеты, которые, без сомнения, заинтересовали бы исследователя бюрократии.

Власть Медичи была основана на деньгах и такте. Козимо Старший, скончавшийся в 1464 году, довел до совершенства контроль за флорентийской политической машиной. На публике он был щедрым доброжелательным миллионером, а в действительности манипулировал гражданами и избирательным процессом как хотел. Секрет Медичи был очень прост: состоял он в том, чтобы держать своих людей на всех ключевых позициях. Если такие посты занимали люди других партий, они не отличались деловыми способностями или характером. Стратегия Козимо и его последователей оказалась успешной: они сумели убедить самых умных и блестящих политиков западных цивилизаций в том, что Флоренция — республика! Козимо, конечно же, умел делать деньги, но и тратил их тоже с размахом. Циничная мудрость заметна в его совете, который он дал другу, ставшему магистратом в провинциальном городе: «Носи красную одежду и держи рот на замке!» Пий II, умевший разбираться в людях, описал его как «человека, более культурного, чем основная масса торговцев. Он немного знал греческий язык, ум его был острым и наблюдательным; характер не трусливый, но и не бездумно храбрый… Ничто в Италии не происходило без его ведома, к его советам прислушивались города и принцы». Папа сказал, что епископ Орты как-то заметил в его присутствии: «Как жаль, что у Флоренции нет мужа»; на что Пий ответил: «Да, зато у нее есть любовник», имея при этом в виду Козимо. Пий сказал также, что однажды Козимо попытался поцеловать ему туфлю, но не мог согнуться из-за подагры. Это заболевание он передал по наследству детям. Возможно, это была разновидность артрита. Козимо провел свой последний год в инвалидном кресле, а его сын, Пьеро, едва мог двинуть рукой или ногой. Сын Пьеро, Лоренцо Великолепный, был в свою очередь поражен этой же болезнью в возрасте тридцати лет, а закончил он свою блестящую жизнь в сорок три года.

Лоренцо однажды откровенно объяснил причину, по которой Медичи контролировали Флоренцию. «Во Флоренции, — сказал он, — имея богатство, можно не следить за правительством». Следовательно, можно назвать республику финансовой диктатурой, закамуфлированной под демократию. Лоренцо был миллионером в третьем поколении и интересовался больше политикой и искусством, а не зарабатыванием денег. Он был некрасив, с землистым цветом лица, у него отсутствовало обоняние, и голос у него был грубым, но стоило ему заговорить, и о непривлекательности его тут же забывали. Когда смотришь на его посмертную маску, видишь грубое, упрямое и властное лицо. Если не знать, что это Лоренцо, можно подумать, что это лицо солдата удачи.

В отличие от своего отца и деда, которых обучали торговому и банковскому делу, Лоренцо рос, как принц. Когда пришло время жениться, ему стали подыскивать солидную партию. Замечательная мать Лоренцо отправилась в Рим, чтобы взглянуть на Клариссу Орсини, девушку из старинного рода. Она написала письмо домой своему мужу Пьеро Подагрику. «У девушки два больших достоинства: она высокая и белокурая, нельзя сказать, чтобы лицо ее было красиво, но и простецким его не назовешь, и фигура у нее хорошая… Ее грудь я не смогла увидеть, она была прикрыта, но, как мне показалось, она хороших пропорций». Свадьба Клариссы и Лоренцо была исключительно пышной. Со временем в семье появились три мальчика и четыре девочки.

Когда речь заходит о великом человеке, всегда следует обратить внимание на его мать. Замечательная женщина, Лукреция Торнабуони, из старинной семьи банкиров, пережила своего мужа на восемнадцать лет и наблюдала за жизнью Лоренцо, пока сама не скончалась в 1482 году. После ее кончины Лоренцо написал двадцать семь писем разным правителям с сообщением о постигшей его утрате. «Я испытываю страшное горе, — писал он, — потерял я не просто мать, а единственное убежище от неприятностей и вдохновительницу всех моих начинаний». Он никогда ничего не делал, не посоветовавшись с матерью. Он видел только большие задачи, она же вникала во все подробности. Говорят, что ее решения часто были мудрее, чем у сына. Когда было объявлено о ее смерти, римский посланник Лоренцо предупредил его, что теперь он должен ждать заговоров, ведь мать не сможет больше «спасать вас от них, как она делала это раньше».

О правлении Лоренцо написано много книг, рассказывалось и о его любви к знаниям и искусству и о вкладе в поэзию Тосканы, но меньше говорилось об успехах в сфере, в которой богатые люди не особенно выделяются: он был преданным и любящим отцом. Он любил возиться и шутить с детьми, позволял им называть себя Лоренцо, Макиавелли порицал такую вольность. Когда дети уезжали за город, на одну из его вилл, а он оставался во Флоренции, его восьмилетний сын Пьеро писал ему, а Кларисса посылала куропаток и говорила, что дети постоянно ее спрашивают: «Когда же приедет Лоренцо?» В пожелтевших и выцветших с годами письмах ощущается смех и счастье. Один ребенок просит подарить ему пони. Затем следует благодарственное письмо с восторженными словами о том, что пони «красивый, лучше и быть не может». Восьмилетний Пьеро мог писать отцу на латыни. «У нас все хорошо, мы учимся, — так начинает он письмо. — Джованни учится писать. А как я пишу, ты и сам видишь. Над греческим я работаю с помощью Мартино, но пока что не очень получается. Джулиано может только смеяться (он в то время был грудным ребенком), Лукреция шьет, поет и читает (ей было девять лет), Маддалена стучит головой в стену, но она не делает себе больно. Луиджия уже болтает. Контессина шумит на весь дом. Нам всем ничего не нужно, только бы ты был с нами».

Несмотря на семейную идиллию, время то было неспокойное. Лоренцо стоял на пороге величайшего жизненного кризиса. Он был во враждебных отношениях с папой, с Неаполем и со всеми врагами Медичи, которые только и ждали его падения. В детской трем маленьким мальчикам, не привлекшим пока внимания фурий, назначено было войти в изменившийся мир с именем Медичи. Пьеро, автору письма, будущее уготовило судьбу неудачника, под этим именем он и вошел в историю — Неудачник. Джованни, тот, что «учился писать», станет папой Львом X. Джулиано, который «может только смеяться», никакого следа в истории не оставил и умер в тридцать с чем-то лет.

Через два года после смерти Лоренцо перед Пьеро — в то время ему было двадцать три года — встала проблема французского вторжения в Италию. Справиться с врагом он не смог, и на улицах Флоренции его встречали насмешки горожан: завидев его, они «мотали кончиками капюшонов» — такой жест расценивался как страшное оскорбление. Затем они изгнали и его, и его семью в ссылку, где те пробыли восемнадцать лет. Даже и не припомню, были ли в истории более насыщенные восемнадцать лет. Сюда вошло и правление папы Александра VI Борджиа, и воинственного Юлия II. Во время правления Александра королю итальянских бандитов Чезаре Борджиа не удалось захватить власть в Италии. Когда настал черед Юлия, он сам атаковал города, поддерживавшие французов, а в более спокойные моменты жизни «стращал» Микеланджело.

Без Медичи Флоренция вернулась к своей политической мечте — республике. Сначала городом управлял старый ненавистник Медичи, доминиканский реформатор и мистик — Савонарола. Он согнал всех в церкви и призвал грешников покаяться. В кострах сжигали предметы роскоши. Подростки сбивались в банды и ходили по улицам с распятиями. Они врывались в дома, забирали музыкальные инструменты, косметику, книги, картины. Все это летело в костры. Многие художники увидели собственные «заблуждения». Боттичелли посвятил себя исключительно религиозным сюжетам. Среди других новообращенных оказались Лоренцо ди Креди, Перуджино и Поллайоло. Говорили, что Микеланджело на всю жизнь запомнил голос Савонаролы. Конец наступил, когда доминиканец подверг критике нравственность папы. 3 знак благодарности за хороший совет Савонаролу осудили па мученическую смерть напротив палаццо Веккьо.

Еще одним выдающимся историческим деятелем был Макиавелли, флорентийский гений и, возможно, самый непонятый персонаж итальянской истории. Термин «макиавеллизм» используется с тех самых пор для определения политики, пренебрегающей нормами морали. Даже сами итальянцы не пренебрегают этим словом, когда говорят о нечестных политических приемах. Только все эти определения появились очень давно, и сейчас, в век усиленной пропаганды, на Макиавелли смотрят как на подававшего надежды дебютанта в искусстве достижения результата любой ценой.

Как частное лицо Макиавелли был честен и людям нравился. Как-то раз он сказал, что бедность служит доказательством его честности. Он более других понимал, что трагедия Италии вызвана системой использования наемных армий, которые оправдывали себя, когда страна представляла собой собрание городов-государств: ведь война тогда не была серьезным делом, но такая армия была беспомощна против Франции и Испании. В качестве специалиста по военным вопросам его пригласил однажды генерал Джованни делле Банде Нери, чтобы Макиавелли подготовил войска к параду. То, что произошло затем, описал новеллист Банделло в письме к Джованни.

«Ты должен помнить тот день, — писал он, — когда гениальный господин Никколо Макиавелли пришел к нам под стены Милана и предложил совершить маневры с солдатами-пехотинцами в соответствии с правилами, изложенными им в его труде „Искусство войны“. Не стоит напоминать тебе 0 разнице между тем, кто знает, и тем, кто внедрил свои знания в жизнь. Опыт — настоящий учитель. Господин Ник-Коло два часа продержал нас под палящим солнцем, пытаясь поставить солдат в предписанном порядке, но результата так и не добился. Все это время он говорил, и так хорошо, так ясно. Убеждал, что все очень просто, но даже я, человек невежественный, смогу поставить пехоту в боевой порядок. Поняв, что у господина Никколо нет ни малейшего шанса закончить дело, вы, синьор Джованни, сказали мне: „Банделло, придется мне вмешаться, чтобы мы наконец пошли обедать!“ И попросили Макиавелли отойти в сторонку, предоставив бразды правления вам. Не успели мы и глазом моргнуть, как затрещали барабаны и войско замаршировало перед восхищенными зрителями — то одним, то другим манером. За обедом господин Никколо добродушно смеялся над утренней своей неудачей, а затем, повернувшись к вам, заметил: „Синьор Джованни, я уверен: если бы вы не поспешили ко мне на помощь, мы до сих пор изнывали бы в этом жутком пекле!“».

Любой молодой солдат, который помнит, как поворачивался «налево», когда командир командовал «направо», особенно перед суровым взором начальства, проникнется сочувствием к бедному Макиавелли. С падением республики и восстановлением в правах Медичи, с помощью испанской армии, Макиавелли отстранили, и он вернулся в свое маленькое имение, где стал писать книги. У многих литераторов имеются любопытные привычки, способствующие творческому процессу, вот и Макиавелли целый день проводил на свежем воздухе с крестьянами, после чего приходил домой, надевал придворное платье и шел в кабинет писать.

Минули восемнадцать лет, и Медичи в 1512 году вернулись из вынужденной ссылки. Снова они определяли жизнь Флоренции. Помнил ли кто-нибудь из них, вернувшись в дом своего детства, что пятьдесят лет назад, в другой Италии, когда власть Медичи была в зените, великий Козимо предвидел их ссылку? Я обращал внимание на то, что люди, наделенные исключительными способностями в интеллектуальной или деловой сфере, обладают к тому же и даром предсказания. Старый банкир, возвращая Богу проценты со своих доходов в виде церквей или алтарей, однажды заметил: «Я знаю нрав этого города. Не пройдет и пятидесяти лет, как нас вышвырнут отсюда, зато здания останутся». У старика не было иллюзий относительно Флоренции, Медичи и даже денег, но он знал, что Донателло и Брунеллески обладают даром бессмертия.

Если бы кто-то задумал написать о Медичи пьесу, то нашел бы сюжет в двадцати пяти годах реставрации, положивших конец старшей ветви семьи. В последовательной смене правителей старшего поколения банкиров незаконнорожденные и убийцы большой роли не играли, в то время как возвращение Медичи к власти оплачено было трагедией и мелодрамой. Главой семьи стал сын Лоренцо — Джованни, маленький мальчик, что «учился писать», — помните то детское письмо? В тридцать семь лет он стал папой Львом X. Племянника своего Лоренцо, сына Пьеро Неудачника, он женил на французской принцессе и поставил управлять Флоренцией. Муж и жена умерли друг за другом в течение одного месяца, оставив крошечную дочь, которая, за исключением самого папы, стала единственным законным потомком Козимо Старшего.

В это трудное время папа решил править Флоренцией из Рима и послал сюда своего представителя, друга и советчика кардинала Джулио де Медичи. Он был незаконнорожденным сыном весельчака Джулиано, любимого брата Лоренцо, погибшего в соборе в результате заговора Пацци. О его существовании было неизвестно, но после убийства Лоренцо радостно признал в нем ребенка покойного брата и воспитал его вместе со своими детьми. Теперь, спустя сорок с лишним лет, незаконнорожденный Медичи, явившийся на свет в далекой и блистательной Флоренции Боттичелли, обнаружил себя в роли правителя города, одинокого, в пустом дворце, с последним законным представителем семьи. В истории рода Медичи не было более странного или трогательного момента, чем тот, когда, откинув полог колыбели, кардинал Джулио смотрел на маленькую девочку, последнюю Медичи старшего рода. Кто бы тогда мог подумать, что она станет Катериной Медичи, королевой Франции и матерью трех французских королей?

Два года спустя Лев X скончался, а еще через два кардинал Джулио Медичи вступил на папский трон как Климент VII. Он объявил в Риме о своих планах относительно будущего правительства Флоренции. Будучи и сам незаконнорожденным, папа представил миру двух молодых незаконнорожденных Медичи. Он отправил их править Флоренцией под руководством кардинала. О происхождении этих мальчиков доподлинно ничего не известно. Один из них, Алессандро, был самым странным Медичи. Его темная кожа и вьющиеся волосы предполагали в нем наличие африканской крови. Некоторые полагали, что он был сыном папы от рабыни.

Этого члена семьи изгнали из Флоренции во время возобновления франко-испанской войны, в которой эти страны вели спор за обладание Италией. После победы испанцев Алессандро восстановили в правах, женили на незаконнорожденной дочери императора Карла V и дали титул герцога Тосканского. Алессандро было в ту пору двадцать лет, и флорентийцы его не любили. Некоторые сведения о том времени можно почерпнуть из автобиографии Челлини. Ему поручено также было создать новые монеты, и Челлини не стал камуфлировать негроидные черты правителя.

Старшие Медичи, в отличие от некоторых других семей своего времени, к убийству не были склонны. Однако конец старшим Медичи положило убийство. Неразлучным другом герцога во всех его эскападах был представитель младшей ветви семьи, родоначальником которой был брат Козимо Старшего. Расположения друг к другу эти две ветви никогда не испытывали, но младшие Медичи тактично держались в тени. Молодой человек по имени Лоренцо, которого по причине слабого сложения называли Лоренцино, все время, что провел со своим родственником, обдумывал, как бы с ним покончить. Однажды вечером он пригласил герцога в дом недалеко от дворца Медичи, где вместо уступчивой дамы Алессандро встретил бандит. Тело герцога обнаружили лишь на следующее утро. Челлини рассказывает, что во время убийства Алессандро он был с другом на утиной охоте в окрестностях Рима. Когда в сумерках они возвращались домой, их удивил яркий свет во Флоренции. Челлини сказал: «Наверняка мы услышим завтра что-то важное».

Младшая ветвь Медичи ничем себя не зарекомендовала, пока Лоренцино не убил своего родственника и не положил тем самым конец династии Козимо Старшего. До сих пор остается загадкой, отчего в то время, когда на тираноубийство закрывали глаза, ему понадобилось бежать в Венецию. Вместо того чтобы объявить его престолонаследником, Лоренцино немедленно убили. Поведение его показалось настолько странным, что все сочли Лоренцино сумасшедшим. Его побег расчистил дорогу его двоюродному брату, Козимо, сыну Джованни делле Банде Нери, генерала, который вывел Макиавелли на плацу из затруднительного положения. Молодому человеку тогда еще не исполнилось восемнадцати лет. Он был сильным, атлетически сложенным, но, представ перед официальными лицами, показал себя как человек спокойный, послушный и уступчивый. По всему было видно, что неприятностей он не доставит, а потому с его назначением охотно согласились.

Не исполнилось ему и двадцати лет, как Флоренция поняла, что в лице молодого герцога обрела хозяина. Претензии старших Медичи на властные полномочия были пресечены, а Флорентийцы стали смиренными подданными соверена, считавшего, что власть прежде всего должна быть сильной, а уж потом — если будет такая возможность — милосердной. Никто не посмел возразить, когда он преобразовал родину Флорентийской республики — палаццо Веккьо — в собственный дворец. Туда он привел свою надменную испанскую жену, Элеонору Толедскую, там она родила четырех сыновей, двое из которых наследовали герцогство.

Челлини интересно описывает свои впечатления о Козимо и Элеоноре. Он видел их в палаццо Веккьо, когда его пригласили для обсуждения работы над статуей Персея. Элеонора была вспыльчивой женщиной, а Козимо — автократом, который по-настоящему не интересовался искусством, однако, будучи Медичи, чувствовал свои обязательства. Козимо I правил тридцать семь лет и сделался первым великим герцогом Тосканы, а его династия — сначала из палаццо Веккьо, а потом из дворца Питти — управляла Флоренцией и Тосканой двести лет.

Старшие Медичи были привлекательнее своих последователей главным образом потому, что вели дружбу с великими людьми эпохи Ренессанса. Начиная с Козимо Старшего и заканчивая его внуком Лоренцо Великолепным художники и скульпторы сидели за одним столом с семьей во дворце Медичи на виа Ларга, а безалаберные гении, такие как Фра Филиппо Липпи, имели там мастерскую. Рассказывают, однажды Козимо Старший запер ленивого монаха в комнате, так как только таким путем можно было заставить его закончить полотно, но художник связал несколько простыней и выбрался из окна. Архитектор Микелоццо был так предан Козимо, что отправился вместе с ним в ссылку. По мнению Донателло, Козимо не мог сделать зла. Это можно было назвать притяжением противоположностей: Козимо — банкир, миллионер и Донателло — гений, ничего не смысливший в деньгах, хранивший свои флорины в корзине, подвешенной к потолку, так что любой, кто нуждался в деньгах, мог туда наведаться. Обратив внимание на потрепанную одежду Донателло, Козимо подарил ему дорогое красное платье. Скульптор надел его один раз и вернул, сказав, что оно слишком хорошо для него. На смертном одре Козимо наказал своему сыну и наследнику Пьеро Подагрику позаботиться о Донателло, которому тогда было почти восемьдесят. Когда старый скульптор умер, его похоронили, как он и хотел, возле патрона.

У бедного Пьеро Подагрика, проведшего много лет в инвалидном кресле, было много друзей среди художников. «Благороднейший и милосердный друг», — так начиналось письмо, которое адресовал ему Доменико Венециано, а Беноццо Гоццоли, который написал знаменитую фреску во дворце Медичи, написал Пьеро, что он единственный его друг. Привязанность Лоренцо к Верроккьо и Боттичелли — «нашему Боттичелли», как он называл его, — хорошо известна. Часто слышишь историю о том, как Лоренцо наблюдал за подростком, ваявшим лицо старого сатира. Герцог заметил, что у такого старика наверняка неполный набор зубов. Когда в следующий раз он застал подростка за той же работой, тотчас увидел, что зубы у сатира выбиты, а десны несут на себе признаки преклонного возраста. На Лоренцо это произвело такое впечатление, что он забрал юного скульптора к себе во дворец вместе с семьей. Мальчика звали Микеланджело.

Такие рассказы прекратились, когда старшей ветви семьи наследовали великие герцоги Тосканы. Дружеский мост между богатством и гением рухнул. Художник приближался теперь к своему патрону на коленях. Невозможно вообразить, чтобы Челлини обратился к Козимо I со словами «друг мой единственный». Взаимоотношения ограничивались ролями слуги и хозяина, и если хозяин был невежественным и скупым, слуге ничего не оставалось, как раболепствовать и надеяться на улыбку. Тем не менее великие герцоги, у которых Много хулителей, отличались умом и проницательностью, а большинство из них к тому же были добры и щедры. Даже во времена упадка они сохраняли интеллектуальные интересы, всегда отличавшие Медичи.

Единственным по-настоящему великим правителем среди поздних Медичи был герцог Козимо I. Великое герцогство он создал при участии тщательно подобранных секретарей низкого происхождения — никто из этих чиновников не был флорентийцем. К концу правления Козимо герцогство сделалось самым сильным государством Италии. Как знает каждый, кто вместе с экскурсией побывал в палаццо Веккьо, наследовал Козимо сын Франческо, химик-любитель. Свои эксперименты он проводил в маленьком помещении, секретная дверь которого вела в совсем уже крошечную комнату, где, предположительно, великий герцог держал драгоценные камни, порошки и жидкости. Впрочем, трудно поверить в то, что лаборатория была серьезная, хотя Франческо приветствовал иногда своего секретаря с кузнечными мехами в руках. С него во дворце началась художественная галерея Уффици. Его работу продолжили наследники.

Когда умерла его супруга, великая герцогиня, Франческо женился на венецианской красавице Бианке Капелло. Жена сбежала от него с банковским служащим и несколько лет была его любовницей. Оба — как говорят — пристрастились к Бахусу и умерли один за другим с разницей в несколько часов. Все, конечно же, заподозрили яд. В 1580 году Монтень видел уже немолодых любовников в ресторане. «Герцогиня, — писал он, — в понимании итальянцев красива. У нее приятное и благородное лицо, большой бюст, итальянцы это весьма ценят». Он решил, что она «вполне могла очаровать этого принца и держать его у своих ног долгое время». Брак оказался бездетным, зато от первой жены у Франческо осталась дочь, Мария Медичи. Впоследствии она вышла замуж за Генриха IV и стала второй представительницей рода Медичи, сделавшейся королевой Франции. Она была матерью Людовика XIII, Елизаветы, вышедшей замуж за испанского короля Филиппа IV, и Генриетты Марии, вышедшей за английского короля Карла I. Так в десятом поколении, отсчитывая от Козимо Старшего, три главных европейских трона заняли Медичи.

Так как мужского наследника у Франческо не было, наследовал ему его брат Фердинанд, который без особых раздумий снял облачение кардинала, чтобы сделаться великим герцогом. Он оказался хорошим и популярным правителем. Был он к тому же и известным коллекционером произведений искусства. Приобрел Венеру Медицейскую. Но целью его жизни стало продолжение планов отца, Козимо, — строительство порта Ливорно. Фердинанд уделял этому большое внимание и сделал порт пристанищем для людей, преследовавшихся в других странах. Строили его евреи из всех стран, английские католики, сбежавшие из протестантской Англии, французские протестанты, фламандцы из испанских Нидерландов. Все они нашли приют в Ливорно. В ту пору Роберт Дадли, сын графа Лестерского, сбежал с красивой кузиной, Элизабет Саутуэлл, и появился во Флоренции вовремя: помог великому герцогу осуществить план. Я уже упомянул, что за дальнейшей историей семейства Дадли следует отправиться в Болонью, хотя Тоскана стала местом успеха Роберта — сначала он заявил о себе как судостроитель, морской архитектор и инженер, а потом и как придворный. Вторая половина его жизни прошла во дворце Питти, он служил там в качестве гофмейстера.

Сын и наследник Фердинанда Козимо II запомнился прежде всего как защитник Галилея от иезуитов. Козимо назначил ученого «главным математиком великого герцога». Он положил ему хороший оклад и предоставил полную свободу при проведении научных экспериментов. В благодарность Галилей назвал именем патрона четыре спутника Юпитера, которые увидел первым. Науке они известны как «звезды Медичи». Наука и создание приборов — тогда во Флоренции изобрели барометр — занимали мысли Козимо так же сильно, как волновало его предшественников искусство в эпоху Ренессанса.

Следующие два правления растянулись более чем на столетие: сын Козимо, Фердинанд II, правил пятьдесят лет, а сын его, Козимо III, — пятьдесят три года, но к тому времени конец Медичи был неотвратим. Последний Козимо был слабым ханжой. Французская принцесса, вышедшая за него замуж, испытывала к нему отвращение, доходившее до мании. Чтобы избавиться от нее, Козимо отправился путешествовать по Европе с большой свитой придворных и заехал в Англию во время правления Карла II. Толстая и скучная книга, в которой он описал свое путешествие, примечательна разве тем, что Козимо откровенно написал в ней о недостатках своей жены, а вот о самих странах он ничего нового сообщить не сумел.

Когда в 1723 году Козимо III скончался, на дворец Питти опустилась зловещая тишина. Хотя три поколения произвели на свет двадцать четыре ребенка, мальчиков среди них не осталось, и некому было продолжать род. Старший сын Козимо, Фердинанд, умер, и младший его сын, алкоголик пятидесяти двух лет, вступил на престол. Четырнадцатилетнее правление Джана Гастона стало шокирующим концом великой истории. Этот несчастный человек заключил неудачный брак и так же, как и его отец, расстался с женой. Жизнь свою он рассматривал как фиаско и единственным своим другом и утешителем считал бутылку. Придворные боялись редких его появлений на публике. Затем он слег и не покидал кровати, а умер в возрасте шестидесяти шести лет. Вот вам и доказательство, что процесс самоуничтожения с помощью вина затягивается иногда надолго. Так закончилась мужская линия знаменитой семьи.

3

«Венера» Боттичелли, поднимающаяся из моря туристов, — знакомое многим воспоминание о Флоренции. В художественной галерее Уффици верхнее освещение и стены пастельных тонов. Толпы туристов целенаправленно ведут к самым знаменитым картинам. Боттичелли сегодня — то же, чем был для викторианцев Гирландайо.

Хотя голоса гидов, вещающих на всех языках мира, заполняют галерею, вы можете пробиться в передние ряды зрителей, где вступите в область церковных перешептываний, «отрешенной почтительности», о которой писал Беренсон. Толпы оказываются рядом с величием. Почтительность в наше время — редкое явление, и его следует уважать и, по возможности, приветствовать. Я удивился тому, что люди так реагируют на картину, которую большинство из них чуть ли не с самого рождения видели на репродукциях. Думаю, прежде всего их поражает то, что рост богини, которую они привыкли видеть на открытках, на самом деле составляет четыре фута. К тому же никакая репродукция, как бы мастерски ни была она сделана, не может передать лирическую атмосферу картины, эти странные тона раннего утра.

Толпы ходят вокруг картины и ее пары — «Весны»: сказочная страна, где соседствуют яблоки и примулы. Люди не обременены теориями, не интересует их ни неоплатонизм, ни вопрос: вдохновила ли художника на написание картин знаменитая поэма Полициано о Венере, рожденной из раковины. На посетителей, конечно же, сильно влияет общественное мнение. Маленькой группе, в которую я попал, достался исключительно хороший гид. Мне было интересно узнать, что, но мнению специалистов, в Венере узнали первую красавицу Флоренции Симонетту Веспуччи. В 1470 году она умерла в возрасте двадцати трех лет от чахотки. Возможно, самым счастливым человеком является турист, который не прочел за свою жизнь ни строчки, написанной художественным критиком: он сейчас наслаждается Боттичелли, как какой-нибудь роскошной цветочной клумбой.

Интересны все-таки перемены вкуса. Сто лет назад туристы вряд ли удостоили бы Боттичелли второго взгляда, они собрались бы вокруг Гирландайо, на которого — увы — смотрят ныне как на декоратора. «Сандро Боттичелли, в отличие от Андреа Мантеньи, не является большим художником», — написал менее ста лет назад Джон Аддингтон Симондс. По мнению Симондса, был художник еще значительнее, обладавший «самой тонкой интуицией, глубочайшей мыслью, сильнейшим чувством и самой тонкой фантазией», — Гирландайо! Нетрудно сообразить, где сто лет назад собиралась толпа в Уффици.

Толпа пронесла нас мимо Мантеньи, мимо знаменитой батальной сцены Уччелло, когда-то она висела в спальне Лоренцо,[87] мимо нежных мадонн Филиппо Липпи. Затем нас на мгновение останавливают возле «Святого семейства» Микеланджело, а напирающая сзади толпа проталкивает вперед. Мы оказываемся в галерее, и удивительная перемена вкуса становится еще более очевидной. В центре галереи стоит Венера Медицейская, когда-то самая любимая женская скульптура. Она стоит здесь, как и раньше, когда ею восхищались наши предки, однако все к ней слишком привыкли, и никто возле нее не задерживается. Сотни маленьких зеленых копии этой Венеры заполонили весь мир, хотя сам я давненько не видел ее на книжной полке. Толпы равнодушно прошли мимо, и я вспомнил дни, когда Уильям Бекфорд писал, как ходил в галерею «любоваться Венерой Медицейской». Он чувствовал, что остался бы подле нее навсегда. Аддисон почтительно взял скульптуру за запястье; леди Анна Миллар измерила ее рост мерной лентой, но самым большим поклонником Венеры оказался Сэмюэль Роджерс. В 1821 году его здесь видели каждое утро. Он садился напротив, как «если бы надеялся, как второй Пигмалион, что статуя оживет; а может быть, и наоборот, что статуя оживит его самого». Так об этом иронически написала миссис Джеймсон, ибо наружностью Роджерс напоминал засушенное растение. Увлеченность его скульптурой всем была хорошо известна, и как-то раз, усевшись против статуи на стул, как обычно, он заметил в руке у Венеры какую-то бумажку. Записка была адресована ему — подшутил молодой английский посетитель. Венера просила Роджерса не пожирать ее каждый день глазами. Пусть друзья до сих пор считают его живым, она-то знает, что он является к ней с другого берега Стикса.

Некоторые посетители, передвигаясь вместе с толпой по прекрасной галерее, могут задуматься, почему из всех герцогских столиц Италии семейные сокровища сохранила только Флоренция. Этот вопрос действительно волновал меня с того момента, как я приехал в город. Как же это случилось?

Замок в Милане, где жили Висконти и Сфорца, перестроен. В Павии вам расскажут, как французы разграбили большую библиотеку. В пустом дворце Гонзага в Мантуе звучит эхо, когда гид рассказывает группе о том, что даже студия Изабеллы д'Эсте оказалась разрушенной. Если вы заговорите о картинах, вам расскажут, что Гонзага продал их английскому королю Карлу I. В Ферраре только треск пишущих машинок префектуры дает вам знать, что жизнь в древнем замке еще теплится. В Модене вам поведают, что картины Эсте создали репутацию Дрездену. Все великие коллекции Распались, и если вам вздумается проследить их путь, из Парижа вы приедете в город, который называется Санкт-Петербург. А вот Флоренция сумела противостоять аукционисту. Художественная коллекция, которую даже специалист не смог бы оценить, уцелела после смерти семьи, создавшей ее. Сегодня вы видите ее на стенах и в комнатах тех дворцов, для которых она и предназначалась.

Чудо это сотворила женщина, имя которой вы не часто услышите даже во Флоренции. Это была жена курфюрста Анна Мария Лодовика, единственная дочь Козимо III и сестра последнего великого герцога. Родилась она в 1671 году, и единственный портрет ее я видел во дворце Питти. На нем изображена высокая молодая женщина с тонкой талией в охотничьем костюме, отороченном золотом. Из-под шляпы со страусовыми перьями спускаются на плечи темные кудри. В правой руке она держит кремневый мушкет, а левой опирается на голову охотничьей собаки. Очаровательная девушка в возрасте двадцати четырех лет вышла замуж за курфюрста Палатина и следующие двадцать шесть лет прожила в Германии. Когда ее муж умер, она вернулась во Флоренцию. Было ей в то время пятьдесят лет. Она закончила здесь свою жизнь и была свидетелем падения и деградации своей семьи.

Через шесть лет после ее возвращения закончилось долгое правление отца, и великого герцога, дожившего до восьмидесяти одного года, сменил единственный оставшийся в живых сын, Джан Гастон. Ему тогда было пятьдесят два. Несмотря на слабость и меланхолию, люди его любили. В Уффици есть бюст Джана Гастона. Нелепое лицо с капризным надутым ротиком. Огромный парик и тщетное желание походить на Людовика XIV. Осужденный на то, чтобы стать последним великим герцогом семьи Медичи, несчастный человек изолировал себя во дворце Питти. Возможно, психологи смогут найти объяснение, почему пожилой аристократ-алкоголик водил компанию с самыми низкопробными людьми, которых он приводил к себе чуть ли не из-под забора.

Когда Анна Мария приехала во Флоренцию, она обнаружила, что вдова ее брата Фердинанда, принцесса Виоланта, заняла во дворце место хозяйки, и так как Виоланту она не любила, а Джан Гастон не любил никого, то королевская семья распалась на три группировки. К счастью, места во дворце Питти было достаточно, чтобы выдержать избыток непримиримости.

Джан Гастон в пьяном виде показывался иногда своим подданным, но они, кажется, испытывали сочувствие к его проблемам. К тому же они были благодарны ему за некоторые реформы и за то, что он очистил дворец и правительственную резиденцию от священников и шпионов, управлявших Флоренцией при его отце. На протяжении четырнадцатилетнего правления природная меланхолия взяла над ним верх, и он все чаще устранялся от общественных дел и пил потихоньку. Трудно представить себе двух гордых дам и пожилого правителя, живших каждый своею жизнью под порхающими купидонами Питти в окружении произведений мировых гениев.

Анна Мария и раньше любила дать брату хороший совет. Можно не сомневаться, что это было одной из причин, по которой он ее не любил. Сейчас, когда она увидела его деградацию, тотчас поняла, что помочь ему уже нельзя. То, что семья великих коллекционеров должна была прерваться вместе с человеком, который и сам был собранием психологических расстройств, стало насмешкой, которую время от времени подбрасывает нам судьба. Как и многие алкоголики, великий герцог удивлял иногда своих придворных неожиданными проявлениями мудрости и здравого смысла, словно другой, прекрасный Джан Гастон на мгновение выплывал на поверхность, после чего злой демон снова затаскивал его на дно. Все же такие проблески доказывали: он прекрасно понимал, что творится вокруг него.

Вдова курфюрста поддерживала на публике достоинство Медичи. Иногда по вечерам она приезжала в церковь или просто дышала свежим воздухом. Ехала она медленно в огромной позолоченной карете, запряженной восьмью лошадьми, в окружении верховой охраны. Однажды она приняла Хораса Уолпола, и он написал об этом. Стоя под черным балдахином, она сказала ему несколько слов, после чего отпустила.

В книге «Последний Медичи» Гарольд Эктон дает ужасное описание дегенерации Джана Гастона. В последние тринадцать лет жизни великий герцог ни разу не оделся, как положено, а последние восемь лет практически не вставал с постели. Испанский посол видел его «лежащим без движения, как душевнобольной». Однажды прошел слух, что он умер, потребовалось появление на публике, и, чтобы подкрепить себя для такого мероприятия, несчастный человек сильно напился. «Лучше бы и не вспоминать, — пишет Гарольд Эктон, — как герцога-алкоголика везли по улицам Флоренции. Он то и дело высовывался из окна кареты, потому что его рвало, а люди кланялись ему, мужчины снимали шляпы, а дамы приседали. Обрюзгший жалкий пьяница — таким был последний представитель семьи, явившей миру высочайшую культуру.

У ворот Прато ему помогли подняться на террасу, с которой великие герцоги наблюдали каждый год за скачками берберских коней. Сгоравшие от стыда придворные старались держаться от него подальше, но Джан Гастон, несмотря на рвоту, был, похоже, в хорошем расположении духа. Он то и дело обращался к ним, отпускал неразборчивые язвительные замечания в адрес пажей и фрейлин. Затем впал в пьяный ступор. Слуги поспешно посадили его в паланкин и отвезли домой, в Питти. Так в Питти он потом и оставался».

Это было последнее явление народу великого герцога. Спрятавшись в апартаментах дворца, он предался развлечениям, придуманным для него его фаворитом, слугой по имени Джулиано Дами. Многие годы тот служил для него сутенером. Дами рекрутировал целую армию мужчин и женщин, изгоев общества, и приглашал их во дворец, чтобы потакать капризам хозяина. «Платили больше тому, кто больше кривлялся, — говорит Гарольд Эктон, — часто он (великий герцог) требовал, чтобы они его оскорбляли и пинали, как клоуна. Из-за того, что зарплату им по вторникам и воскресеньям выдавали в руспи (руспо во Флоренции равнялся десяти франкам) их стали называть руспанти…»

Однажды, когда его сестра и невестка были в церкви, Джан Гастон услышал доносившиеся с улицы бой барабанов и пение труб. Выглянув в окно, он увидел несколько поляков с танцующими медведями. Зрелище так его восхитило, что он пригласил людей к себе в апартаменты и стал пить с ними. Напившись, стал плескать им вином в лицо. Они, тоже пьяные, стали отвечать ему. На шум сбежались обеспокоенные камергеры и увидели великого герцога, который, словно взбешенный медведь, дерется с одним из поляков.

Были истории и похуже, но милосерднее их не рассказывать. Все это имеет отношение к медицине, а не к морали. К трагической фигуре великой семьи испытываешь сочувствие, а не презрение. За несколько дней до смерти людям предстал другой Джан Гастон. Ни один руспанти не пришел к нему. Герцог со слезами покаялся и, приняв причастие, умер. Не успел он испустить последний вздох, как властители Европы, которые, словно грифы, ожидали тосканского наследия, пренебрегли законными правами Анны Марии занять место великой герцогини и передали Тоскану герцогу Лотарингии при условии, что он за это передаст Лотарингию Франции.

Анна Мария, последняя Медичи, осталась жить в своих апартаментах дворца Питти и наблюдала — внешне бесстрастно, — как орда вульгарных и невежественных пришельцев из Лотарингии управляет Тосканой. Она была невероятно богата. Никто не мог протянуть руку к ее состоянию или к художественной коллекции Медичи, которая принадлежала ей безоговорочно. В последние годы жизни она совершила прекрасный поступок: оставила величайшую в мире художественную коллекцию государству Тосканы на условии, что она никогда не покинет Флоренции и будет доступна для всех народов. Сделав это, она создала Флоренцию сегодняшнего дня. Какими бы тяжелыми ни были поступки несчастного ее брата, Анна Мария заплатила за них и от лица всех Медичи достойно и величественно поклонилась истории.

Самое странное, на мой взгляд, то, что во Флоренции, городе скульптуры, вы напрасно будете искать памятник величайшей благотворительнице, которую когда-либо знал город.

4

О Чарльзе Годфри Лиланде знают в основном как о юмористе, он был автором «Ганса Брейтманна», и забывают, что он — основоположник фольклористики. Возможно, его сатира на американских немцев до сих пор пользуется успехом на концертах в сельских клубах, а вот настоящая работа большинству людей неизвестна, и даже те, кто о ней знает — столь опасно быть юмористом, — относятся к ученому с легким подозрением. По происхождению он американец, способный к языкам. Последние свои годы провел во Флоренции, где и умер в 1903 году. Вместе с итальянским приятелем он занимался сбором рассказов и легенд у старушек, которые и опубликовал в 1895 году в своей книге «Легенды Флоренции».

Книга попала мне на глаза случайно, и я тут же очутился в чудесном мире фей, бесов, знахарей и колдунов. Все эти духи были старыми языческими богами, нимфами, сатирами. Похоже, они еще лет семьдесят назад захаживали к крестьянам на огонек. Интересно, сколько таких историй рассказывают в наше время зимними вечерами в Тоскане?

Я вспомнил об этих легендах, когда был в Уффици, потому что, судя по картинам, художники не нуждались в инструкциях ученых-неоплатонистов, когда писали старых богов.

Взять хотя бы картину, написанную Боттичелли: сюжет ее могла навеять вот такая история.

Жил-был бедняк с женой и двумя детьми. Один ребенок был слепым, другой — хромым. Бедняк часто плакал и приговаривал:

Крутит, говорят, Фортуна колесо,

Отчего она один мне кажет бок?

Я тружусь, как вол, но что б ни делал я,

На меня лишь градом шишки валятся.

Долго ли, коротко, но как-то раз, поздним вечером, а может быть, ранним утром, до рассвета, пошел он в лес за дровами. Позвал по обыкновению Фортуну, и… каково же было его удивление, откуда ни возьмись блеснул перед его глазами луч света. Бедняк поднял голову и увидел женщину необычайной красоты. Она не шла, а катилась на шаре, быстро двигая своими… чуть было не сказал ногами, а ведь ног-то у нее и не было. Вместо них были у нее два колеса, и из-под этих колес сыпались цветы, и шел от них дивный аромат.

Бедняк облегченно вздохнул, увидев это, и сказал: «Прекрасная госпожа, поверь мне, я звал тебя каждый день. Я знаю, что ты богиня удачи, Фортуна. Я слышал, что ты прекрасна, но теперь увидел это своими глазами, и я готов поклоняться тебе за одну твою красоту».

Богиня ответила, что она не всегда осыпает благодеяниями тех, кто этого заслуживает, и спросила у бедняка, возьмет ли он один из ее цветов для себя, или предпочтет взять два Цветка и принести удачу двум другим людям, таким же несчастным, как он сам. Безо всяких сомнений бедняк сказал, что возьмет два цветка. Тогда богиня, повинуясь обычному своему капризу, неожиданно предложила ему взять и для себя третий цветок!

Эта очаровательная маленькая история вдохновила художника на написание картины: римская Фортуна на золотом колесе разбрасывает направо и налево свои ароматные цветы.

Интересно, что в местном фольклоре в обличий языческого бога вроде Пана часто выступает Микеланджело. В истории, рассказанной Лиланду, дух его рыщет по лесам и рощам, особенно по ночам. Забавляется он тем, что пугает любовников, и, когда находит парочку, спрятавшуюся в кустах, дожидается удобного момента. Когда они решают, что их никто не видит, он начинает петь. Влюбленные подпадают под его чары и не могут сдвинуться с места. Но любимой забавой Микеланджело была художница. Когда в приятной рощице она садилась за свой мольберт, то через некоторое время замечала, что работа ее покрыта бессмысленными каракулями, которые она не в силах была стереть. Художница выходила из себя и слышала смех, громкий и страшный. Если она пугалась и торопилась домой, то обнаруживала, что рисунок ее не только не испорчен, но превратился в шедевр в стиле Микеланджело.

«Удивительно, что насмешливый фавн, или римский Сильван, сохранился в Тоскане, — комментирует свой рассказ Лиланд. — Я встречал его в разных обличиях и под разными именами. Но при чем тут Микеланджело? Возможно, все дело в том, что лицо его и сломанный нос, столь знакомые людям, напоминают им фавна? Лесные духи, с бесконечными проказами, буйством и разгулом, были, в принципе, неплохими ребятами, а то, что великий художник, помучив свою жертву в конце концов оставляет ей ценную картину, и на самом деле делает его божеством».

Хотя ученые приписали вдохновение Боттичелли, написавшего две самые знаменитые свои картины, поэме Полициано, я считаю, что такие сцены мог бы увидеть тосканский крестьянин, если бы проснулся в волшебном лесу.

5

Когда немцы взорвали в войну водопровод и газопровод Флоренции, они уничтожили также и все мосты, за исключением «самого художественного», по словам Гитлера. Дворец Питти был забит беженцами и выглядел как трущоба, с висящим из каждого окна бельем. В галереях Уффици вода доходила до щиколотки. Были периоды, когда город был зажат между двумя противоборствующими армиями.

Среди тех, кто ходит сейчас с восторженными охами по залам Уффици, мало кто помнит об этом, если и вообще найдутся такие люди. Тем не менее все здешние шедевры, как и во всех других галереях Европы, вернулись на свои обычные места после долгого заключения в пещерах, туннелях, шахтах, подвалах и уединенных замках. Если кто-либо и заслужил благодарность и похвалу своих товарищей, так это малоизвестная группа ученых и администраторов, музейных кураторов во всех странах, задачей которых являлось сбережение художественных сокровищ от воздушных налетов и других опасностей современной войны. К счастью, директора флорентийских галерей успели перенести сокровища в безопасное место перед тем, как война пришла в Тоскану.

Читатели «Автобиографии» сэра Осберта Ситуэлла припомнят то, что он мило назвал «самым редким Домашним приемом». Состоялся он в 1940 году, в отсутствие хозяина, в собственном его замке Монтегюфони, возле Флоренции. Среди «гостей» были «Весна» Боттичелли, «Битва при Сан Романо» Уччелло, «Мадонна на троне» Чимабуэ и сотни Других картин, прибывших из Уффици, а прислало их туда итальянское правительство. Хотя замок позднее заняли немцы, все картины остались целы, за исключением круглой картины Гирландайо — «Поклонение волхвов». Эта картина, диаметр которой составлял более шести футов, пострадала, «потому что немцы положили ее лицом вверх в качестве столешницы, несмотря на то что у стола имелась собственная столешница. В результате на картине остались пятна от вина, еды и кофе, а также порезы от столовых ножей».

«Домашний прием» в Монтегюфони был не исключением. В одной только Тоскане было спрятано около тридцати семи подобных коллекций. Их разместили в замках, стоявших на горных вершинах в девяти провинциях области. Рассказ об их розыске и реставрации изложен господином Фредериком Харттом в книге «Флорентийское искусство под огнем». Книгу эту следовало бы издать в мягкой обложке и выпустить на всех европейских языках. А студентам, будущим искусствоведам, приезжающим во Флоренцию, надо прочитать эту книгу в обязательном порядке. Я вспоминаю с гордостью, что когда союзники пришли в Италию, британское и американское правительства разработали план по сохранению художественных ценностей. В обеих странах создали комиссии, которые должны были выдвинуть свои предложения. В результате историки искусства, архивариусы, архитекторы и ученые, получившие подготовку в музеях и картинных галереях, англичане и американцы, включены были в состав военных штабов. В их задачу входило нахождение спрятанных коллекций, оценка нанесенного ущерба и оказание первой помощи. Представители «вражеской» стороны, итальянские историки искусства и кураторы, оказывали им всестороннюю поддержку, и это одна из светлых страниц войны. В международных делах, конечно же, нет места благодарности, но хочется думать, что в будущем, возможно, историк из Европы воздаст должное Британии и Америке за то, что в самое жаркое время конфликта они вспомнили о духовном достоянии.

Я смотрю на картины в Уффици. Они висят на хорошо освещенных стенах, поблескивают рамами. Казалось, им были неведомы такие неудобства, как нахождение в заплесневелом подвале. Не помнят они и преданных офицеров из союзных войск, трясшихся в джипах по пыльным дорогам в поисках потерянных шедевров, а ведь рядом гремели выстрелы и дыбилась земля. Мистер Хартт, американский эксперт в области искусства, в качестве офицера и специалиста-искусствоведа направлен был в провинции Сиены, Флоренции и Дреццо. Художественные ценности он находил в самых странных местах. Однажды, когда над головой свистели немецкие пули, добрался он до старого особняка, стоявшего среди виноградника. Немцы использовали этот дом в качестве гаража. Там он обнаружил огромные ящики со скульптурой. «Не удержавшись от изумленного восклицания, — пишет он, — я перебирался от одного ящика к другому, все больше волнуясь, пока сквозь щели одного из них не увидел искаженное сильными чувствами лицо микеланджеловской статуи „Рассвет“».

В городе Монтаньяна он пришел к вилле, в которую прямым попаданием угодил снаряд. Там он нашел картину Россо Фиорентино «Снятие с креста», пыльную и поцарапанную, а в середине мусорной кучи лежала потрясающей красоты совершенно не пострадавшая картина Понтормо, и тоже «Снятие с креста». Потрясенные горем фигуры — персонажи картины — парили над разрухой в неземном серебряном свете. И он подумал, что «люди, сотнями приходящие в палаццо Веккьо, в студию Франческо I Медичи, были бы страшно удивлены, если бы увидели, что картины, закрывающие стены маленькой комнаты, похожей на шкатулку для драгоценностей, разбросаны по полу…»

Обнаружил он и потери, такие как картина Понтормо «Благовещение». Она упала под разбомбленную стену, и по ней прошлись солдатские ботинки. В результате штукатурка и кирпичная пыль втерлись в изображение. С бессознательным юмором, присущим эксперту, автор пишет: «Следует отдать должное прочности доски Чинквеченто, ведь на ней хоть что-то осталось». Мне нравится рассказ об английском бригадире. Он был настолько заинтересован в отыскании художественных ценностей, что, прежде чем покинуть опасное место, потребовал краткую лекцию по каждому найденному предмету. «И я вынужден был согласиться, — сказал мистер Хартт, — прочел ему лекцию под громовой аккомпанемент главной артиллерии и свист германских снарядов. Рабочие не выдержали и убежали в укрытие». Понравился мне и рассказ об офицере из южноафриканского полевого перевязочного пункта, майоре Мортоне. Он забеспокоился, когда его госпиталь, в результате недоразумения, разместили на вилле, полной художественных ценностей, да и сама вилла являлась архитектурным памятником. «Беспокойство майора Мортона о сохранности виллы и ее содержимого было чрезвычайно трогательно, — пишет мистер Хартт. — Он дал строжайший приказ всем своим людям и следил за неукоснительным его исполнением. Прежде чем уехать, майор Мор-тон написал мне благодарственное письмо за то, что ему позволили находиться на вилле. За все то время, что его пункт там находился, было обслужено 199 тяжелораненых бойцов, и все это перед фресками Понтормо, Андреа дель Сарто и Алессандро Аллори».

Очень неприятно об этом говорить, но во время войны украдены были сотни картин. Союзным войскам удалось предотвратить замысел немцев, планировавших совершить величайшее ограбление со времен Наполеона. Автор называет его «самой масштабной операцией, документально зафиксированной в истории». Среди награбленного добра, перехваченного по пути в Германию, была картина Кранаха «Адам и Ева» — Геринг давно хотел ее заполучить. Когда Хартт увидел на обратном пути во Флоренцию первый эшелон в сопровождении военной полиции, то «испытал не только необычайное удовлетворение, но и чувство гордости за союзников…»

Мне кажется, что не все еще сказано об «Операции „Искусство“». Мистер Хартт, конечно же, имел дело лишь с тремя своими провинциями, поэтому невольно задаешь себе вопрос: как обстояло дело в других местах? Как, например, действовала в это время Венеция? Об этом непременно нужно написать очень подробно, пока живы те, кто принимал участие в самой цивилизованной операции, совершившейся во время войны.

6

Дневная жара на улицах задерживалась надолго, зато возле Арно по вечерам вас обвевает благословенная прохлада. В такие часы я любил посидеть в каком-нибудь ресторанчике. Хорошее бутылочное вино в Италии — редкость, да и готовят там лучше всего в каком-нибудь подвальчике или в помещении, рассчитанном не более чем на десять столиков. Все, конечно, зависит от удачи, но при желании вы найдете такие места, в которых владелец еще не разбогател настолько, чтобы нанять себе профессионального повара. Если это все-таки происходит, подыскивайте себе другой подвал. Надо, чтобы муж там сидел за кассой, а еду готовила жена.

Именно такой ресторанчик я и обнаружил. От улицы его отделяла портьера из бус: раздвинешь ее и попадешь в комнату, стены которой с пола до потолка оклеены сигаретными картонками. Я только что отобедал, когда в комнату вошел Уличный музыкант — неприятная особенность итальянской ресторанной жизни. Тем не менее он вошел и приготовился играть. Одной ногой он встал на стул, тихонько тронул струны мандолины. Я не обратил на него особого внимания, пока он не запел приятным голосом по-английски:

Видели вы яркую лилию,

До того как схватили ее грубые руки?

Замечали, как красивы снежинки,

До того как упали они на грязную землю?

Дотрагивались ли до лебединого пуха?

Вдыхали аромат цветущего шиповника?

Или горящего нарда?

Пробовали медовый мешок у пчелы?

Такой белый! Такой мягкий! Такой сладкий!

Впечатление, которое произвело пение на аудиторию, было интересным. Я и сам был поражен. Несколько итальянцев, которые — я уверен — песню не поняли, громко зааплодировали. Что значит хороший природный вкус; они сразу почувствовали, что слышат что-то неординарное. Молодой человек поклонился и после нескольких предварительных аккордов запел балладу Перселла «Мужчина создан для женщины». Музыкант был молодым человеком лет двадцати с небольшим. Голубые глаза, светлая шевелюра и небольшая золотистая бородка делали его похожим на праздного и лукавого англичанина елизаветинской эпохи. Когда он подошел к моему столику за вознаграждением, я пригласил его сесть рядом и заказать себе, что он захочет.

— Благодарю вас, — сказал он, — но прежде мне нужно пристроить свою лютню.

Он положил мандолину на подоконник.

— Ни один музыкальный инструмент, за исключением, возможно, гобоя, — объяснил он, — за стол не приглашают.

Большинство молодых людей ведут себя со старшими беззаботно, а этот юноша показался мне невероятно жизнерадостным. Он словно бы вышел из сказки, где все произошло наоборот: птица превратилась в человека. В меню он смотреть не стал.

— Можно, я закажу стейк? — спросил он.

На огромный флорентийский стейк он набросился с восторгом. Время от времени вскидывал на меня внимательные голубые глаза: очевидно, удивлялся, что я не задаю ему вопросов. Я дал ему время поломать над этим голову, и только когда он перешел к крем-брюле и сыру, сказал: «Никак не ожидал услышать Бена Джонсона и Перселла в таком месте».

— Я их очень люблю, — ответил он. — А вы знаете «Часто я вздыхал» Кэмпиона? А «Милую Кэт» Роберта Джонса или «Прекрасную жестокость» Томаса Форда? Я знаю и много других очень хороших современных фольклорных песен. Один американский студент научил меня песне испанских шахтеров. Он узнал ее у человека, принимавшего участие в гражданской войне в Испании. Я пел ее вчера на Понте Веккьо, и у меня были неприятности с полицией.

Судя по выговору, молодой человек был с севера Англии, явный йоркширец. Он сказал, что учится в университете Халла. Дипломную работу посвятил эпохе Ренессанса, а потому и решил, что просто обязан повидать Флоренцию.

— Но у меня нет денег, — объяснил он, — а потому на дорогу в Италию я решил заработать себе пением. Я всегда любил елизаветинские мадригалы. Добрался сюда за две недели на попутных машинах, и это неплохо. Впрочем, нет, это очень хорошо. Во времена Лоренцо Великолепного курьеры добирались до Парижа с такой же скоростью! Но — сами понимаете — уж когда я ехал, то ехал быстро, в больших американских туристских автобусах!

Я удивился и признался, что грубый жест хайкера, останавливающего машину, мгновенно лишает меня сострадания.

— Я с вами согласен, — сказал он, — это и в самом деле отвратительно. Если бы у меня была машина, ни за что не стал бы никого подвозить. Но вы должны понять: автостоп — это психологическая война. Выставленный большой палец рождает у многих автомобилистов острое чувство вины: «Почему это я должен сидеть здесь, когда бедный парень стоит на дороге?» А потому не стоит презирать такого, как я, вынужденного путешествовать без денег. И все же такой жест отвратителен и вульгарен. Сам я в этом случае грациозно взмахиваю рукой и слегка киваю головой в направлении, в котором мне нужно ехать. Впрочем, это далеко не так эффективно, как выставленный палец.

— А на меня, наоборот, грациозный ваш поклон да еще и в сочетании с «лютней» произвел бы неотразимое впечатление! — сказал я.

— Ну что ж, жаловаться мне не приходится. Я, конечно же, изучал психологию хайкерства и выработал некоторые приемы. Надо постараться выглядеть усталым, но ни в коем случае нельзя быть грязным. Нельзя привлекать внимание веселой улыбкой. Тот водитель, которому сейчас не до смеха, думает: «Пусть этот весельчак потопает ножками» — и проедет мимо. Обязательно надо иметь поклажу, и чтобы она выглядела тяжелой. Красивая девушка в шортах, с рюкзаком и английским флагом не пройдет и одного ярда! Мужчине в этом случае труднее. Главное, что нужно запомнить: за несколько секунд вам нужно произвести приятное впечатление на человека, несущегося в вашу сторону со скоростью семьдесят миль в час!

Я спросил, как обстоят у него дела с едой и с ночлегом. Оказалось, что фермеры устраивали его на ночь, чаще всего в сарае. Летом, в теплую погоду, спать на улице — одно удовольствие. На юге Франции можно устроиться в пещерах, а в Ницце — на пляже. Из своего опыта он выяснил, что мадригалы производят хорошее впечатление, а потому он в основном их и пел. Он сказал, что люди бывали поначалу равнодушны, а то и враждебны, но оттаивали, стоило ему начать петь. В душе я легко с ним согласился: он производил впечатление беспечного, бедного, но в то же время элегантного молодого трубадура. Его выступления должны, как мне кажется, пробуждать у людей наследственную память. Я представил себе, как он перебирает струны своей «лютни» в южных провинциях, где пели когда-то Бертран де Борн и Пьер Видаль.

— А Флоренция оправдала ваше паломничество?

— Во всех отношениях, — ответил он. — Единственная забота — необходимость от случая к случаю подрабатывать. Это отнимает время, которое можно было использовать с большей выгодой. Главным моим источником во Флоренции был доминиканец, который хотел выучиться английскому языку, но вот незадача: в следующем месяце он уезжает в Штаты, и мне придется подыскивать себе что-то еще.

Он взглянул на кончик сигареты и рассмеялся.

— Что-нибудь подвернется! Так всегда бывает!

Мы попрощались на улице под фонарем. Он небрежно прислонился к столбу с мандолиной в руках, словно собираясь запеть, и мне невольно вспомнился прислонившийся к дереву щеголь с картины Николаса Хиллиарда. Я спросил, что он намерен делать после того, как посмотрит Флоренцию. Ответил он незабываемой фразой.

— Расплачусь пением за дорогу до Халла.

Я видел его еще два раза, один раз на улице: он пел удивленной толпе немецких туристов, а во второй раз — в библиотеке Британского института. Там он помогал классифицировать и расставлять по местам английские книги. Когда позднее я спросил о нем, предполагая пригласить на обед, мне сказали, что он уехал в Рим. Обычно такие слова вызывают в воображении поезд или автобус, но я представил его стоящим на обочине, и у меня он грациозно кланялся и кивал в сторону вечного города.

7

Покрытые сажей лондонские родственники флорентийских Дворцов, клубы Пэлл-Мэлл напоминают своих предшественников размерами и мрачным оборонительным обликом. Тот, кто читал книги о Флоренции, знает, какое исключительное здание — дворец Медичи, но если бы его — паче чаяния — всунули между клубами «Трэвеллерз» и «Реформ», многие люди прошли бы мимо и ничего не заметили. Можно даже вообразить себе, как члены «Трэвеллерз» — а они никогда не говорят друг с другом — войдут по ошибке во дворец Медичи и рассядутся там в полном молчании.

Козимо Старший построил это массивное здание в 1440 году, и несколько сотен лет там жили все старшие Медичи, пока во время правления Пьеро Неудачника их не выгнали оттуда, а все сокровища, которые можно было унести, разграбила толпа. Как выглядел первый дом, никто не знает. Возможно, это было жизнерадостное здание, такое как на фресках Джотто, — разноцветный мрамор, балконы, стройные колонны, но Козимо хотел нечто более современное. Проект Брунеллески старый банкир отверг: он посчитал, что здание слишком нарядно, а потому будет вызывать зависть. Говорят, Брунеллески обиделся, а может быть, и рассердился и разбил свою модель на мелкие кусочки, а вот Микелоццо, любимец Козимо, представил проект, который банкиру понравился. Так на углу одной из самых оживленных улиц — виа Кавур — появился первый ренессансный особняк. На это здание равнялись другие архитекторы: если бы они построили для другого банкира дворец, превосходящий роскошью дом Козимо, тут же сказали бы, что этот банкир слишком зазнался.

Пошел я туда как-то утром на экскурсию и говорил себе: подумать только, ведь когда это здание проектировали, живы были еще тысячи солдат, сражавшихся при Азенкуре. Сейчас дворец занимает префектура, но посетители могут осмотреть двор. Затем их проводят наверх и показывают крошечную семейную часовню с жизнерадостными фресками Беноццо Гоццоли.

Двор очарователен. Тот, кто проходил под его арками во времена Лоренцо, мог увидеть над атриумом сразу двух «Давидов»: один работы Донателло, а другой — Верроккьо. Сад здесь регулярный: клумбы геометрической формы, дорожки с мозаичным рисунком, а в старину здесь были подстриженные кусты и деревья — в форме собак, оленей и слонов. В центре стояла «Юдифь» Донателло. Сейчас она находится на ступенях палаццо Веккьо.

Если вы пойдете во дворец, надеясь увидеть там личные вещи Медичи, то будете разочарованы: даже следы, оставленные на мраморных ступенях, не имеют отношения не только к старшим, но и к младшим Медичи, так как весь дворец был перестроен, когда в XVII веке здание купила маркиза Риккарди. Все итальянские дворцы рассчитаны на большую семью, но здания не кажутся такими уж и огромными, когда вспомнишь, что селились в них шесть-семь сыновей с женами, детьми и слугами. В старости Козимо горевал оттого, что семья у него маленькая. Сын и внук умерли; в доме остался больной наследник, Пьеро Подагрик, да двое внуков. Слышали, как он как-то вздохнул, пока несли его в кресле, разбитого подагрой, через дворец: «Слишком большой дом для такой маленькой семьи!»

Часовня осталась такой, какой знали ее Медичи. Я присел на сиденье на клиросе, любуясь фреской Гоццоли «Три короля на пути в Вифлеем». Репродукцию этой фрески вы увидите едва ли не в каждой книге, посвященной итальянской живописи. Такой же варвар, как тот, кто проделал дверь в леонардовской «Тайной вечере», прорезал и в этой фреске окно и дверь.

Думаю, что это самая красивая процессия на фоне итальянского пейзажа. Три короля направляются в тосканский Вифлеем. Вот они вышли из ворот светлых городов и, спустившись с горной вершины по дороге-серпантину, вместе со свитами проходят через леса с деревьями конической формы, а дорога идет все дальше, взбегает на горбатый мост, неспешно проходит по лугу, идет мимо виноградников и кипарисов. Пейзаж словно бы взят из волшебной сказки. Трудно поверить, что здесь кто-либо может быть несчастен.

Путешественники едут в благоговейном молчании. Не нарушает его ни пение трубы, ни нежное звучание флейты. Седла покрыты красным бархатом, всадники держат расшитые уздечки, да и лошади украшены золотом. Один из всадников, спустившись с горы, пускает лошадь в галоп, завидев оленя; другой нагоняет леопарда. Сокол, что только что убил зайца, стоит чуть ли не под копытами лошадей, а утка плавает в ручье, не обращая внимания на охотников.

Один из троих королей, белобородый старик в темно-красной одежде, едет на пятнистом муле. Другой король — человек среднего возраста с каштановой бородой. Поверх короны он надел шляпу со страусовыми перьями. Он оседлал белого жеребца. Третий — светловолосый молодой человек в роскошном золотом облачении, шпоры и те позолочены. Конь его гордится своим седоком. На картине у людей не видно улыбок, а вот тосканский пейзаж, улыбаясь, смотрит на серьезных паломников, торящих дорогу в Вифлеем.

Гид рассказывал легенду, которую недавно опровергли, о том, что фреска увековечила съезд во Флоренции, а молодой король — Лоренцо Великолепный. Я и раньше-то не очень этому верил. К чему бы семье Медичи увековечивать теологический спор, который так ничем и не закончился? Козимо финансировал его из дружбы к нуждавшемуся папе, благоразумно взяв в качестве залога город Сансеполькро! Думается, что банкиры, привыкшие списывать безнадежные долги, были бы рады позабыть о бесславном том съезде, а не видеть его каждый день в собственной часовне. А гид продолжал рассказывать о том, какое это было великолепное зрелище — встреча представителей греческой и латинской церквей. Гоццоли, вероятно, ялялся свидетелем этого события и запечатлел его на своей фреске. На самом деле, ничего великолепного там не было, и жители Феррары, города, где этот съезд начался, очень были разочарованы видом греческих епископов в черных и фиолетовых сутанах и монахов в поношенных серых рясах. Их собственные латинские епископы и аббаты выглядели намного живописнее. Когда съезд переехал во Флоренцию, торжественную церемонию испортил дождь. Император Иоанн VIII ехал под зонтом по мокрым улицам.

Гид, тем не менее, настаивал на великолепном зрелище. Он сказал, что старый король — это патриарх Иосиф; человек среднего возраста — император; а юноша — Лоренцо Великолепный. С портретом молодого короля на большом абажуре я прожил лет двадцать, и у меня хватило времени задать себе вопрос: неужели человек, видевший посмертную маску Лоренцо, мог вообразить, что грубое, с широкими ноздрями лицо Медичи могло хоть чем-то, даже в самом нежном детском возрасте, напоминать белокурого юношу с фрески? В 1960 году я с удовольствием прочел, что, задумавшись над рассказом, связывавшим фреску Гоццоли со съездом во Флоренции, Е. Гомбрич обратил внимание на французский путеводитель, изданный в 1888 году «Путеводитель по Флоренции». «Желая оживить события туманного прошлого и придать им достоверность, — пишет господин Гомбрич, — туристы и даже историки схватились за эту интерпретацию, не обратив внимания на полную ее невероятность».

Автор далее сообщает, что Гоццоли позаимствовал все эти группы, включая трех королей, из знаменитой картины Джентиле де Фабриано, написанной на тот же сюжет. Картину эту Можно увидеть в Уффици. На картине, датированной 1423 годом — за двадцать шесть лет до рождения Лоренцо, — вы Увидите красивого молодого короля, короля с фрески Гоццоли. Гоццоли, очевидно, был очарован этой фигурой. Он написал его снова в Пизе на фреске, к сожалению, уничтоженной. Хорошую репродукцию с нее можно увидеть в книге Евы Борсук «Фрески Тосканы». Молодой человек изображен с той же коленопреклоненной фигурой, что снимает с него шпоры, как и на картине Фабриано. Гоццоли, кстати, не единственный художник, который скопировал грациозного юношу. Мне кажется, я не ошибусь, если скажу, что узнал его, как и короля среднего возраста, на очаровательной фреске Фра Анжелико, написанной на стенах кельи святого Марка, той, где Козимо Старший предавался молитве.

Приходило ли кому-нибудь в голову, что «Поклонение волхвов» было, возможно, любимой религиозной темой Козимо? Это можно понять: кто, как не он, даровал церкви столько золота и благовоний? На фреске, написанной Боттичелли, запечатлен и сам Козимо. Он представлен в обличий одного из коленопреклоненных королей. Фреска была написана через несколько лет после смерти Козимо для алтаря церкви Санта Мария Новелла.

Гид закончил рассказ, а я жалел, что нет во мне решительности человека, который из любви к истине забывает о смущении и прилюдно кому-то возражает.

8

Церковь святой Аннунциаты стоит на краю площади ее же имени. Если вы подольше там постоите, то увидите такси, из которого выйдут невеста и жених. Войдя в церковь, невеста положит свой букет на нарядный алтарь слева от главного входа. Справа от здания церкви находится самый первый детский воспитательный дом в Европе — «Приют подкидышей». В его саду ковыляют сотни невинных крошек. Они, к счастью, не догадываются о значении букетов невест. Соседство это не преднамеренное, однако заставляет задуматься.

Площадь эта самая красивая во Флоренции. В центре ее конная статуя великого герцога Фердинанда I. Он стал кардиналом, но благоразумно не поспешил с принесением клятвы - поэтому без всяких проволочек сменил фиолетовое облачение на корону Тосканы, когда его брат не сумел произвести на свет наследника. Он был тем Медичи, который, как я уже упомянул, построил в Риме виллу Медичи и привез во Флоренцию много знаменитых статуй, в том числе Венеру.

Великий герцог сидит на лошади с особой родословной. Изваял ее восьмидесятилетний Джамболонья из турецких пушек. Когда Мария Медичи услышала об этом, то тут же захотела заказать конную статую покойного супруга, французского короля Генриха IV. Опасаясь того, что скульптор не успеет создать такую же лошадь, она хладнокровно сказала своему дяде Фердинанду, что ввиду отсутствия во Франции скульптора, способного на такую работу, просит его прислать ей эту лошадь, а для своей скульптуры изготовить еще одну. Фердинанду это не понравилось. Тем не менее он приказал отлить вторую лошадь из той же формы и отправил ее во Францию. Скульптура упала в море возле Гавра, но была спасена, и ее установили на мосту Понт Неф с Генрихом IV в седле. Внутрь памятника положили пергамент с подробностями этой странной истории. К несчастью, во время французской революции лошадь сняли с пьедестала и переплавили на пушку. У более поздней статуи Генриха IV на том же мосту история тоже необычная. Изваяли ее из статуи Наполеона, стоявшей некогда на колонне на площади Согласия.

В церковь Аннунциаты я вошел в очень удачный момент: три невесты, одна за другой, грациозно опустились на колени в белых платьях и положили букеты на усыпальницу легендарной девственницы. Усыпальница оказалась классической ракой, созданной Микелоццо для Козимо Старшего. Сейчас она обвешана жертвенными лампочками, как какой-нибудь греческий алтарь. Жаль, хотелось бы как следует разглядеть классический орнамент. Это единственный памятник во Флоренции, на котором — насколько я знаю — есть надпись, приоткрывающая размеры благотворительности Медичи: «Один лишь мрамор стоил четыре тысячи флоринов». Звучит она отрывисто и сердито, словно неожиданный стук хлопнувшей крышки. Я подумал, что даже с Козимо трудно было иметь дело, когда речь заходила о деньгах.

Жизнелюбивый гений Бенвенуто Челлини похоронен рядом с этой церковью. Возле его могилы стоишь, как возле давнего друга. Вспоминаешь не только «Персея» и золотую солонку, но и сотню не всегда достоверных историй одной из самых великих автобиографий. Распятия, которое он загодя приготовил для своей могилы — увы — здесь нет. Был это нагой Христос, изваянный из белого мрамора на черном мраморном кресте. Помню, что видел его в Испании в маленькой комнате в Эскориале. Бедра его прикрыты тканью. Мне говорили, что ею заменили носовой платок, которым Филипп II ханжески прикрыл фигуру четыреста лет назад.

Я перешел площадь и оказался возле «Приюта подкидышей». Фасад этого здания вселяет радостное чувство узнавания. В медальонах арок четырнадцать спеленутых младенцев. Позы их слегка отличаются. Каждый ребенок стоит внутри своего небесного круга. Ступени ведут к аркаде, где в укромном углу я обнаружил маленькое окошко, забранное сейчас металлической решеткой, а под ней — цитата из 26-го псалма: «Ибо отец мой и мать моя оставили меня, но Господь примет меня». В окне когда-то был поворотный диск. На него укладывали нежеланных детей, после чего торопливо дергали за веревку колокола. Происходило это обычно по ночам. Табличка сообщает, что диск этот в последний раз использовали в 1875 году.

Из зала приюта я вышел в сад. Там меня любезно пригласили посмотреть на играющих малюток. Было их там около сотни, в возрасте от четырех до шести лет. Они бегали и кувыркались на траве, а две молодые нянечки сидели под деревьями, присматривая за ними. Зрелище меня очаровало: такими прелестными были детишки. «Как часто, — подумал я, — ходили сюда Гирландайо и Боттичелли и, конечно же, Верроккьо и Донателло. Стоял, должно быть, с блокнотом в руке и Лука делла Роббиа, когда задумывал группу смеющихся, играющих детей, предназначавшуюся для церковных хоров». Сейчас она находится в музее собора. Вот и сейчас я видел почти идентичную сцену. Когда, улыбнувшись, я подумал, что нашел место, откуда вышли все лучшие ренессансные дети-натурщики, один ребенок споткнулся и упал, но не смог подняться. Молоденькая нянечка подбежала к нему, взяла на руки и, утешая, отнесла в тень под деревьями. Настоящая мадонна Филиппо Липпи.

Я пошел по дорожке и обнаружил, что я не единственный посетитель. На садовой скамейке сидела молодая, хорошо одетая женщина с ребенком. Когда я проходил мимо, она быстро мне улыбнулась, словно знакомому. В первый момент меня удивил ее взгляд заговорщицы, но потом я догадался: она подумала, что я, как и она, пришел сюда усыновить ребенка.

Администратор приюта согласился, что за пять прошедших столетий игровая площадка была самым доступным и удобным местом для художника, изучавшего поведение маленьких детей, однако документы приюта не содержат имена художников, которые, возможно, нашли здесь младенца Христа. Воспитательный дом был построен за счет гильдии торговцев шелком, а двери свои распахнул в 1444 году. В те времена мальчиков-сирот, достигших определенного возраста, отправляли учениками к судостроителям Ливорно. Сейчас Дети, не нашедшие до шести лет приемных родителей, отправляются в религиозные заведения.

Интерьер спроектированного Брунеллески красивого здания отвечает современным требованиям детского приюта. В светлых и жизнерадостных комнатах я увидел совсем маленьких детей. Кто-то из них безмятежно спал, другие требовали к себе внимания и трясли ограждение кроватки. Матерям разрешается посещать их. Некоторые даже нянчат здесь собственных детей.

С большим интересом осмотрел я художественную галерею, размещенную в пяти залах. Здесь были выставлены сокровища «Приюта подкидышей». Особенно привлекла меня картина Гирландайо «Поклонение волхвов», датированная 1488 годом, то есть на год позже, чем его же картина, написанная на тот же сюжет и выставленная в Уффици. Сравнив их, я отдал предпочтение приютскому полотну. Особенно понравились мне два восхитительных малыша в ночных рубашках, благоговейно преклонивших колени перед младенцем Христом.

В витрине лежали письма от выдающихся посетителей. Я заметил подписи Гейне, Гарибальди, Лонгфелло, Альма Тадема и благодарственное письмо от Самюэля Смайлса, поздравляющего синьора Де Санктиса с прекрасным пением.

9

На мой взгляд, самой непривлекательной статуей Флоренции является памятник Джованни делле Банде Нере на площади Сан Лоренцо. Темпераментный отец Козимо I представлен в древнеримском военном облачении. Сидит он на величественной колонне. Судя по всему, памятник хотели сделать в стиле колонны Нельсона. Однако здесь колонна заканчивается этим воином, у которого такой вид, будто он сдуру забрался наверх, а теперь не знает, как слезть. Хвастливого и завистливого скульптора, автора памятника, звали Баччио Бандинелли, которого все, кто прочел книгу Вазари, не любят почти так же, как не любил его Челлини. Бандинелли пользовался протекцией великого герцога, вероятно, потому что Бандинелли Старший, ювелир, спас золото Медичи во время ссылки семейства.

Типичная черта Флоренции: в нескольких ярдах от неудачной фигуры находится одна из великих работ Микеланджело — капелла Медичи в церкви Сан-Лоренцо. В этой церкви всех Медичи крестили, венчали и хоронили. Здесь они и лежат начиная с XV и кончая XVIII веком, за исключением двух Медичи, римских пап — Льва X и Климента VII, — все нашли здесь последний приют.

Семью разместили в трех отдельных зданиях: Старой ризнице, Новой ризнице и в Ризнице государей. Плохо, если вам покажут их не в том порядке. Сначала надо посетить Старую ризницу, ее можно назвать красивой парой капелле Пацци. Брунеллески создал ее года за два до капеллы Пацци. Здесь погребены старшие Медичи. Саркофаг Верроккьо показался мне самой красивой ренессансной могилой Флоренции. Затем ступайте в Новую ризницу. Это здание Микеланджело построил по просьбе Льва X. О фантастической привязанности папы к родственникам я уже упоминал.

Как только я вошел в это здание, тотчас почувствовал, будто нахожусь в классическом склепе. Ризница выглядит как древнеримский зал, с окнами и пилястрами, и, хотя подобно всем языческим усыпальницам, маскируется под жизнь, удел ее — смерть. Микеланджело всячески это подчеркивает. Пилястры и другие архитектурные элементы помещения темнее стен, их словно бы окутали траурные драпировки. Здесь тебя охватывает беспокойное и грустное настроение. «Если жизнь радует нас, мы не должны горевать о смерти, ведь ее нам дает тот же Создатель», — таково было высказывание Микеланджело, однако в архитектуре я не чувствую этого оптимистичного настроя. Усыпальница с траурными пилястрами, печальными, тревожными надгробиями, мрачными статуями в нишах создает ощущение, будто и сам ты находишься в могиле. Я оглянулся по сторонам и с удивлением увидел, что другие туристы деловито листают страницы своих путеводителей, и вид у всех такой, будто они бессмертны.

Вряд ли даже такой первоклассный юморист, как Время, вздумал бы пошутить в этой обстановке, считаю тем не менее черным юмором то, что самые лучшие саркофаги установлены двум наименее выдающимся представителям рода Медичи. Эти молодые люди извлечены были из безвестности Львом X: папа хотел вдохнуть жизнь в мертвую ветвь семейства. Один из них — внук Лоренцо Великолепного, человек добрый и хороший, однако у власти он пробыл всего лишь год, а потому и не успел о себе заявить. Второй — племянник папы, Лоренцо. Сказать о нем нечего, кроме разве того, что был он отцом Катерины Медичи. Контраст между величием мемориала и тем, что свершили эти люди, удивляет тех, кто знает историю семьи.

Для кого же — невольно спросишь себя — могла быть задумана эта усыпальница? Ответ один: конечно же, для Данте. За год до того, как началась работа над этой капеллой, Микеланджело был одним из авторов письма Льву X, в котором его просили забрать останки Данте из Равенны. Флоренция считала, что имеет на них полное право: поэт должен лежать в «достойной его усыпальнице», которую согласился построить Микеланджело. Но вовремя предупрежденная Равенна выдала им пустой саркофаг, и план провалился. Проект могилы Данте остался тем не менее в голове Микеланджело. Какая часть этого замысла отразилась в мемориале, созданном для двух Медичи, мы — я полагаю — никогда не узнаем. Во всяком случае, по меньшей мере один посетитель уверен: Новая капелла с Медичи ничего общего не имеет, зато она тесно связана с «архитектурным величием» — слова Дороти Сейерс — с «Божественной комедией».

Ризницу государей советую посетить в последнюю очередь. Здание это можно назвать музеем цветного мрамора: им облицованы стены. Здесь стоят статуи великих герцогов Тосканы. Семья действительно далеко ушла от времен старого Козимо, отца страны, по которой он ходил в красном своем одеянии и разговаривал с каждым встречным, часто давая хороший совет. Эти же спесивые принцы в алых плащах, коронах, со скипетрами в руках принадлежат другому миру. Представляю, как бы усмехнулся старый циник Козимо, увидев их здесь во всем герцогском великолепии!

Редкие посетители видели непарадную сторону усыпальницы — пыльные гробы. Стоят они внизу, в склепе, каждый под своим нарядным саркофагом. Таких полных семейных захоронений, кроме разве могил английских и испанских королей в Эскориале, в мире больше нет. Великие герцоги Тосканы не хотели, чтобы их короновали регалиями предшественников. Чтобы выразиться точнее, скажу: каждый великий герцог был похоронен в собственной короне и со скипетром, так что наследникам изготавливали новые регалии. Огромное количество драгоценностей в склепах Флоренции стало своего рода приглашением для могильных грабителей, ведь такого случая им не представлялось со времен фараонов. В 1857 году правительство решило выяснить, сколько великих герцогов сохранило свои короны и скипетры. Папа Пий IX посетил мавзолей и назначил государственную комиссию. После молебна, в присутствии вооруженной охраны, следившей, чтобы нанятые комиссией рабочие не сунули в карманы оставшиеся драгоценности, вскрыли сорок девять гробов.

Доклад об этом мероприятии был самой мрачной публикацией правительства, сравнимой с разоблачающими материалами Дина Стэнли о Вестминстерском аббатстве. Когда открыли гроб Джованни делле Банде Нери, кости его лежали внутри знаменитого черного воинского облачения. Врачи, обратившие внимание на то, как была ампутирована его правая нога, не удивились тому, что он скончался. Есть письменные свидетельства о том, что хирурги попросили десять человек держать его во время операции, на что раненый с горькой усмешкой ответил, что и двадцать человек его не удержат, если он будет против ампутации. Его никто не держал, а вскрикнул он всего лишь дважды. Поняв, что не поправится, он воскликнул: «Я не хочу умирать среди этих припарок». Его перенесли на походную кровать, где он и скончался.

Только два гроба не были разграблены, что весьма удивительно, так как французы, оккупировавшие Тоскану в 1801 году, были специалистами в эксгумации. Нетронутые захоронения принадлежали Козимо III и последнему великому герцогу Джану Гастону. В их гробах были и короны, и скипетры, а скелеты были облачены в костюмы великих магистров ордена святого Стефана. Останки Элеоноры Толедской, супруги Козимо I, были мгновенно опознаны по красивому платью из фигурной парчи. Она надевала его двести девяносто пять лет назад, и мы хорошо знаем это платье по ее портрету работы Бронзино, что находится во дворце Питти.

10

Как и в Венеции, туристы во Флоренции ходят по одним и тем же местам, а потому нетрудно отбиться от толпы. Я обнаружил, что, в отличие от запруженных народом коридоров Уффици, другие галереи и музеи — их здесь около сорока — почти что пусты. Самыми счастливыми моими воспоминаниями являются утренние часы во дворце Питти и послеобеденное время в садах Боболи. Лучше всего о дворце Питти сказал сэр Осберт Ситуэлл. Он назвал его «резиденцией, которую мог бы построить себе морской бог, вы едва ли не ощущаете водоросли, прилипшие к могучим стенам, от которых только что отхлынул океан». Какое точное сравнение: бронзовое кольцо, торчащее из рустованной стены, наводит на мысль не о лошади, а о лодке, да и само здание похоже на прибрежный дворец, и даже камни словно бы тронуты эрозией, вызванной морскими приливами.

Время обошлось с Левиафаном в высшей степени по-джентльменски. Выглядит дворец сегодня точно так, как и на гравюрax, сделанных в последние годы тосканского герцогства, когда гренадеры в медвежьих шкурах и офицеры в белых бриджах маршировали на парадах по плацу, а ими любовались джентльмены в цилиндрах, дамы в кринолинах, юные девушки в полосатых чулках и с зонтиками от солнца.

Разница между Уффици и Питти в том, что в первом дворце итальянское искусство представлено с самого начала, расставлено в соответствии с историческим периодом и школой. В Питти такой клинической атмосферы нет, там чувствуешь себя, как в частном доме коллекционера. Помогает такому ощущению обстановка герцогского дворца. Я ходил по нему едва ли не один и любовался не только картинами, но и канделябрами, мебелью, гобеленами, смотрел на разрисованные потолки. В общем, чувствовал себя, как гость великого герцога, гуляющего по дворцу в то время, как все придворные отправились на охоту.

Возможно, некоторые выскажутся неодобрительно о том, что великие картины развешены на стенах без всякой системы, с одной лишь идеей — украсить помещение и произвести своим богатством впечатление на гостя. А мне так это нравится. Глядя на стены, укрытые картинами с пола до потолка, я думал, что они, должно быть, висят на тех же местах, что и при последнем великом герцоге. Меня радует обилие Тицианов и Рафаэлей в роскошных рамах, собранное в одном помещении. Повесили картины в те далекие времена, когда стоили они в среднем по сто фунтов каждая. Я испытываю чувство глубокой благодарности к Анне Марии: благодаря принцессе последующие поколения сформировали представление о богатстве и великолепии герцогской жизни в XVII–XVIII веках.

Атмосфера дворца Питти приятная и дружелюбная. У смотрителей есть время поболтать с вами. Один из них сказал мне, что Медичи держали у себя отряд носильщиков, которые поднимали на стульях посетителей вверх и вниз по мраморным лестницам. Этим можно объяснить явное безразличие архитекторов к мускулам ног обитателей дворцов. Когда ходишь по великолепным комнатам, слышишь вкрадчивое шипение: этим звуком итальянские смотрители привлекают к себе ваше внимание. Вас проводят через небольшую дверь в золоченой настенной панели, и вы оказываетесь в мраморной спальне XVIII века и примыкающей к ней ванной. Я видел также несколько проходов, сокращающих расстояние, неожиданные коридоры, потайные двери. Очень удобно для любовников, да и для убийц, и такие сюрпризы есть во всех дворцах.

Я насчитал семь Тицианов и девять Рафаэлей — хотя их может быть и больше — и вышел под сильным впечатлением от герцогов, кардиналов, принцев и принцесс, серьезно смотревших на меня из золоченых рам. В коллекции я обнаружил двух англичан: один из них — надменный и вспыльчивый молодой человек со слабым подбородком. Написал его Хольбейн. Звали молодого человека сэр Ричард Саутуэлл. Во времена Генриха VIII он унаследовал огромное состояние, а при Эдуарде VI и Марии вел себя тактично и осмотрительно. Хорошим человеком его не назовешь: не тот, кому можно доверять! Второй англичанин, написанный Тицианом, — человек неизвестный, но впечатление производит куда более приятное, да и сам портрет очень хорош. На темном фоне картины мы видим высокого человека с каштановыми волосами. На вид ему лет двадцать пять — тридцать. Черный костюм, белоснежное льняное белье чуть заметно выглядывает на шее и запястьях. В руке он держит пару новых коричневых кожаных перчаток. На мир смотрят голубые глаза умудренного жизнью человека. Предположительно это портрет герцога Норфолкского.

Был здесь и еще один англичанин. Как Оливер Кромвель проложил себе путь во дворец Питти? Это кажется невероятным. Мне говорили, что Кромвель написал римскому папе письмо, в котором заявил, что если тот не прекратит наступления на права протестантов, английский флот войдет в Тибр. Угроза так напугала Александра VI, что преследования прекратились. Находясь под впечатлением от действий Кромвеля, великий герцог Фердинанд II написал протектору письмо, в котором испрашивал позволения написать с него портрет. Кромвель ответил утвердительно и не возражал, чтобы портрет висел в галерее великого герцога.

Никто не мог мне сказать с уверенностью, был ли это тот самый портрет, который вдохновил Кромвеля на знаменитое предупреждение: «Господин Лели, я бы хотел, чтобы вы использовали все ваше умение, чтобы написать меня точно таким, каков я есть. Ни в коем случае не льстите мне, сохраните все мои недостатки, прыщики, бородавки, иначе я не заплачу вам ни фартинга». Если это тот самый портрет, то Лели уронил себя в глазах одного английского критика. Когда Фрэнсис Мортофт в 1658 году посетил дворец Питти — в этом году Кромвель скончался, — он написал: «Есть здесь также портрет покойного лорда протектора, нисколько на него не похожий».

В памяти моей запечатлелось лицо женщины, Элеоноры Толедской. Портрет ее, вместе с сыном Джованни, написал Бронзино. На Элеоноре платье, в котором ее погребли: зеленоватый шелк прихотливо покрыт выпуклым сложным рисунком из черного и коричневого бархата. У женщины типично испанское овальное лицо с дугами бровей и длинным носом со вздернутыми ноздрями. Выражение капризное, вы не знаете, чего от нее ожидать: в любой момент она может рассмеяться или устроить скандал. Такой неопределенный взгляд вы увидите в Испании на каждом шагу, особенно когда девушки выходят по вечерам на прогулку. Такою была герцогиня, причинившая Челлини много беспокойства. Да и Челлини был человеком жестким. Думаю, он дурно с нею обходился: иногда подхалимничал в надежде, что она замолвит за него словечко великому герцогу, в другой раз выводил ее из себя бестактным комплиментом. Она была дочерью вице-короля Неаполя, и брак ее с Козимо I был счастливым и удачным, однако кончился он трагически. В 1562 году она и двое ее маленьких сыновей умерли от малярии в течение месяца.

Придя в Музей серебра, я обнаружил, что я единственный посетитель. Место это удивительное, в нем полно драгоценных мелких экспонатов, которые имеют привычку исчезать, как бы хорошо их ни охраняли. Там я увидел выточенную в первом веке из бирюзы и выполненную в виде бюста изящную маленькую голову Тиберия. В XVI столетии один великий ювелир добавил к ней золотой пьедестал. Были там и красивые вазы из горного хрусталя с серебряными ободками, предположительно работа Челлини, а также чаши из яшмы, аметиста, сардоникса и других поэтических минералов, изготовленных для Лоренцо Великолепного. Увидел я и кубки из лазурита и знаменитую камею, для которой — по слухам — Винченцо Росси пять лет вырезал портреты Козимо I, Элеоноры Толедской и их детей. Бородатый Козимо похож в профиль на Эдуарда VII, в то время принца Уэльского, а дети изображены так близко друг к другу, словно стоят они в тесном лифте. Невольно испытываешь сочувствие к Росси, трудившемуся как вол над таким неподатливым материалом. Ювелирное дело представляется мне капризным искусством. Оно интересно как дорогостоящая новинка, забавляющая ненадолго заболевшую принцессу, но античные ювелирные изделия Флоренции производят большое впечатление, особенно если вы живете над Понте Веккьо. Я вспомнил, как много великих художников и архитекторов начинали как ученики ювелиров, сметая золотую пыль.

После утра, проведенного в очередном дворце, я съедал сэндвич в неожиданном месте, например в саду Боболи. Есть там башня, винтовая лестница которой ведет в помещение на самом верху, где молодой человек в белом жакете заведует закусками и холодными напитками. Он быстро приготовит вам отличный бутерброд с ветчиной. Башня появилась во время правления Джона Гастона. В юности он изучал здесь астрономию. Не забуду приятные моменты, проведенные на балконе, и звяканье льда в бокале с апельсиновым напитком, и изумительные сегменты Флоренции — отсюда можно было разглядеть и окно моего номера, виднеющееся между деревьями.

Сады находятся на холме с обратной стороны дворца, и во время двухчасовой сиесты совершенно пусты. Флоренция закрывает свои церкви и опускает ставни. Мне нравились темные аллеи, обсаженные падубом и кипарисами. Там, словно в шатре, отгораживаешься от раскаленного добела полдня. Сад по-настоящему итальянский: здесь и статуи, и звук воды, капающей в мраморную чашу, и ряды пальм, высаженные таким образом, чтобы в них, как в силки, попадали мелкие птицы. Ящерицы, словно зеленые ремешки, лежали в пыли или на горячих камнях совершенно неподвижно, и лишь слабая пульсация на их горле давала понять, что они живы.

Ипподром с амфитеатром каменных ступеней для тысяч зрителей был местом проведения турниров и свадебных церемоний. Каждая свадьба поздних Медичи праздновалась здесь необыкновенно пышно. Приглашали знаменитых художников, и они придумывали костюмы и декорации. С каким вкусом это все делалось, можно увидеть в Топографическом музее.

Ступени с арены подводили к фонтану, с Нептуном посередине. Он стоит на скале в центре озера. С тритона, которого он держит, медленно стекает вода. Поднимитесь повыше, и вы увидите статую «Изобилие». У этой скульптуры грустная история. Сначала она задумывалась как памятник Иоанне Австрийской, жене Франческо I, но он потерял интерес к скульптуре, когда влюбился в Бианку Каппеллу. Бедная Иоанна, отвергнутая в камне, как и в жизни, стояла много лет среди высокой травы, пока Фердинанду II не пришло в голову превратить ее в символ своей администрации. Так Иоанна Австрийская стала статуей «Изобилие».

Поднимитесь на террасы — вы будете вознаграждены панорамой Флоренции. С высоты птичьего полета предстанут перед вами бессмертные купола, башни и причудливая коллекция красных черепичных крыш, не утративших средневекового облика.

Как-то раз, выйдя из сада, я отправился посмотреть на герцогские конюшни и каретные дворы. Стоят они под прямым углом ко дворцу. Приятный старик отворил дверь и привел меня прямехонько в XVII век. Экипажи Медичи выстроились в шеренгу во всю длину зала. Все они сверкали, словно бы дожидались, когда в любую минуту пожалует сюда посыльный от великого герцога и распорядится подать карету. Старик открывал дверцы экипажей, опускал ступени и тихонько покачивал кареты на кожаных скобах. Дверью самого дорогого автомобиля можно небрежно хлопнуть, но дверцы этих раззолоченных экипажей можно только закрыть, при этом раздастся четкий сухой щелчок, словно эхо другого, элегантного мира. Больше всего понравилась мне карета Екатерины Медичи. Я представил себе, как ее, словно драгоценность в золотой шкатулке, везли по улицам лошади, позвякивая позолоченной сбруей.

В прошлые столетия гостей водили посмотреть зверинец. Львов держали с задней стороны палаццо Веккьо. Эти животные считались символом республики. Флорентийский геральдический лев Мардзокко до сих пор сидит на пьедестале на площади, держит герцогский щит с флорентийской лилией. Позднее животных перевезли во дворец Питти. Здесь в 1644 году Джон Ивлин купил им баранью ногу. Несколько лет спустя Ричард Лассел говорил, что великий герцог и его свита приходили иногда сюда и смотрели сверху в яму на дерущихся животных. Когда борьба заканчивалась, львов отправляла в клетки «страшная деревянная машина, сделанная в виде зеленого дракона. Ею управлял сидевший внутри человек. Машина катилась на колесах. В глазницах дракона горели факелы, пугавшие самых опасных животных, загоняя их на свое место».

Приятно сравнить такие моменты с рассказом о жирафе, появившемся во Флоренции в 1488 году. Подарил его городу султан Египта. Флорентийцы полюбили животное за его грацию и мягкий нрав. Им нравилось смотреть, как осторожно берет он у детей яблоки. Пришла зима, и жители обеспокоились за судьбу любимца: жгли костры, чтобы обогреть его, но, к большому горю Флоренции, в следующем году жираф умер.

11

Неподалеку от церкви Святой Аннунциаты, на углу виа Джино Каппони, стоит большой старый дворец с каменными балконами и множеством окон. На крыше его установлен железный флюгер в форме флага. С помощью бинокля можно рассмотреть, что флаг этот выполнен в виде букв «C.R.» и даты «1777». Буквы являются сокращением слов «Carolus Rex», а дата — год, в котором принц Чарли Красавец купил этот дом, который стал единственной собственностью Стюартов за более чем сто лет ссылки.

Так как владельцев дома в данный момент во Флоренции не было, я вынужден был удовольствоваться наружным обзором дома и разговором с очаровательным стариком-смотрителем, который словно бы сошел с гравюры XVII века. Он был самым вежливым сторожем из тех, кого я повстречал на своем веку. Пока мы с ним беседовали, я краем глаза заглянул в переднюю и увидел на стене герб Стюартов.

Дворец — самая интересная реликвия Стюартов в Италии. Чарльз прекратил скитальческую жизнь, когда ему стукнуло пятьдесят семь лет. Обосновался здесь с молодой женой Луизой Стольберг. Сам он к тому времени дошел до нервного истощения и наскучил Луизе воспоминаниями о своих приключениях в Хайленде. Иногда, напившись, он не отвечал ни за слова свои, ни за поступки. Вне дома Чарльза и его жену знали как графа и графиню Олбани. Стоило им войти в дом и подняться по ступеням, и они превращались в короля Карла III и его супругу. Все детали королевского этикета соблюдались неукоснительно. Это было время, когда за Чарльзом каждый день следил сэр Хорас Манн и о наблюдениях своих докладывал британскому Министерству иностранных дел.

Вскоре после приезда супругов во Флоренцию Луиза повстречала красивого и очаровательного молодого поэта, графа Витторио Альфьери. Они полюбили друг друга. Из этого дворца она и бежала от ревнивого мужа, от пьяных его выходок и двадцать лет счастливо жила с Альфьери до самой его смерти.

Покинутый и униженный Чарльз Эдвард сумел тем не менее взять себя в руки и принял самое удачное решение в своей жизни — позвал к себе дочь Шарлотту. В то время ей было около тридцати. Шарлотта была преданной дочерью и очаровательной женщиной. Родилась она в результате романа Чарльза с Клементиной Уолкингшоу. Дочь сумела вернуть достоинство несчастному отцу и внесла спокойствие в последние три года его жизни. Шотландия помнит ее до сих пор и называет красавицей Олбани.

Еще одно здание Флоренции навевает воспоминания о Стюартах. Как ни странно, оно до сих пор является британской собственностью. Это — Британское консульство. А когда-то это здание называлось Дом Альфьери. В этом дворце после кончины в Риме Чарльза Эдварда и поселилась Луиза, графиня Олбани, со своим возлюбленным. Если кому-нибудь сегодня потребуется поставить или продлить визу в паспорте, штамп вам поставят в маленьком кабинете, где Альфьери когда-то писал свои трагедии. Наверху, в комнатах с расписанными потолками, графиня Олбани, которую кто-то называл королевой Англии, а кто-то — королевой Флоренции, принимала гостей. В ее салоне собирались сливки флорентийского общества и знаменитые гости города. После смерти мужа она утратила интерес к собственной наружности. Некоторые говорили, что она превратилась в угрюмую и неряшливо одетую женщину и вечера ее стали скучными. Тем не менее приглашения ее они каждый раз принимали. На ее надгробии в Санта Кроче герб со львом и единорогом поддерживает достоинство соверена Стюартов.

12

Объединение Италии отметили во Флоренции — как, впрочем, и в Риме — архитектурным фанданго. В результате многие прекрасные старинные сооружения были снесены. Во Флоренции, ставшей на короткое время столицей нового мира, пожертвовали городской стеной, со всеми ее воротами и башнями, ради бульвара, который каждые несколько миль меняет свое название. Браунинги и их современники стали последним поколением, видевшим крепостную стену Флоренции. Сооружение имело особое значение для англичан: под его сенью на маленьком кладбище с кипарисами они нашли последний покой.

Если сегодня вы пойдете по бульвару в той его части, где он носит название виале Антонио Грамши, вы заметите посередине дороги приподнятую площадку с растущими на ней Деревьями. Приблизившись, увидите, что дорога почтительно расходится на две стороны, и тогда вы догадываетесь, что это и есть старинное Английское кладбище на площади Донателло. На кладбище больше не хоронят. Вы стоите и смотрите на кусты, ограды и надгробия. Становится немного грустно, оттого что деятелям Рисорджименто отвели место на островке безопасности.

День был теплый и солнечный. Я шел по отросшей траве среди кустов шиповника и олеандров. Над полевыми цветами порхали желтые бабочки. Поблизости я увидел фигуру, точившую косу, что показалось мне символичным. Первое имя, попавшееся мне на глаза, было: «Артур Хью Клаф, выпускник колледжа Ориэл, Оксфорд. Скончался во Флоренции 13 ноября, 1861, в возрасте 42 лет». В ушах моих зазвучал голос Уинстона Черчилля в один из самых тяжелых моментов войны:

Усталые волны бьются напрасно о берег.

Они не продвинулись ни на шаг,

Но оглянись: через бухты и заливы,

Неслышно подступает могучий океан.

Неважно, что солнце входит в восточные окна,

Будет день, будет и свет.

Тебе кажется, что солнце поднимается слишком медленно,

Но оглянись: на западе уже рассвело.

Слова эти для людей, надеявшихся на скорое вступление в войну Соединенных Штатов, были более чем уместны, хотя от Клафа, казалось бы, менее всего можно было ждать нужного слова в момент кризиса. Он женился на кузине Флоренс Найтингейл, и Флоренция смотрела на поэта как на безотказную рабочую лошадку: заездила почем зря, вовлекая в сомнительные схемы и реформы.

По соседству я увидел могилу другого английского поэта, Уолтера Севиджа Лэндора,[88] умершего в 1864 году в возрасте восьмидесяти девяти лет. Человек с косой согласился, что слова, выбитые на могильных камнях, — позор флорентийским каменщикам. Прошла всего сотня лет, и надпись почти не разобрать. Я полагаю, что Лэндора помнят главным образом по строчкам, которые помещены во многих антологиях:

Я ни с кем не боролся, ибо не было достойного.

Любил больше всего природу, а после нее — искусство.

Согревал себе руки у очага жизни.

Теперь она угасает, и я готов удалиться.[89]

Лэндор часто прощался сам с собой. Приведенная эпитафия написана была, когда ему было далеко за семьдесят, но он продолжал жить и дожил почти до девяноста. Человеком он был в высшей степени раздражительным, и жизнь его была серией ссор, споров, финансовых конфликтов и клеветнических заявлений, написанных на латыни. Обличительную силу латыни он предпочитал английскому языку.


Нашел я и могилу Элизабет Барретт Браунинг,[90] «умершей в 1861 году, в возрасте 55 лет». «Похороны не были впечатляющими, да этого от них и не ждали, — писал американский скульптор Стори, преданный друг Браунингов. — Панихиду служил толстый английский священник, причем так равнодушно, словно считал, что ее прах ничем не лучшего любого другого праха». Рядом с ней могила Изы Блэгден, доброй самоотверженной маленькой женщины, обожавшей Браунингов, а еще в нескольких шагах — могила «Фанни, жены Хольмана Ханта, скончавшейся во Флоренции 20 декабря 1866 года в первый год своего замужества». Подошел я и к могиле Фрэнсис Троллоп — на камне выбито «Франческа», — умершей в 1863 году в возрасте восьмидесяти трех лет.

Я спросил у человека с косой, много ли людей посещают нынче Английское кладбище. «Нет, — сказал он — случайные посетители, вроде вас. Иногда люди поспешно спрашивают, где находится могила английской поэтессы, подходят к могиле Элизабет Браунинг, иногда кладут цветы».

Беседуя с итальянским приятелем, я ненароком упомянул Английское кладбище. Приятель был знаком с флорентийскими архивами, и мы разговорились о людях, покинувших Англию сто лет назад и осевших во Флоренции. Он рассказал мне о конфликтах Лэндора с городскими властями, о ссорах его с итальянскими мастеровыми. Обо всем этом имелись записи в архивах. Лэндор вел постоянную войну с рабочими, приходившими на виллу, чтобы выполнить ту или иную работу. Одного плотника он так сильно оскорбил, что, когда тот, вернувшись домой, рассказал о своих злоключениях, у жены его случился выкидыш.

Думаю, сейчас мы назвали бы Лэндора шизофреником, ибо в нем сидело два человека: один из них был нежным лирическим поэтом, так сильно любившим цветы, что отказывался их срывать. Другой Лэндор сшиб бы с ног человека, осмелившегося вдеть в петлицу розу! Он обожал детей и животных, и множество паломников приходили на его виллу, чтобы воскурить благовония — в XIX столетии во Флоренции Лэндора знали больше, чем Лоренцо Великолепного. Паломники видели перед собой очаровательного хозяина, вежливого, веселого. Возможно, лучшая история о Лэндоре — это рассказ о том, как он поссорился с поваром. Неожиданно рассвирепев, поэт схватил итальянца — Лэндор был большим, могучим человеком — и вышвырнул из окна, а когда тот шлепнулся о землю, Лэндор в ужасе воскликнул: «О боже, я совсем позабыл о фиалках!»

Сэр Генри Лэйярд — тот, что отрыл Ниневию, — жил в детстве во Флоренции. Впоследствии он вспоминал странного поэта, внушительную фигуру которого видно было издалека. Он ходил по тосканским холмам, декламируя свои гекзаметры. Помнил он и детей Лэндора, босоногих и диких, одетых, как крестьяне, не признававших никакой дисциплины, до тех пор пока их отец не выходил из терпения. Лэндор считал, что дети обязаны знать греческий язык, прежде чем они научатся говорить по-английски. С женой своей он воевал постоянно. Однажды во время очередной ссоры — Лэндору было тогда шестьдесят лет — он неожиданно собрал вещи и уехал в Англию, где и прожил двадцать три года. Там У него начались неприятности — финансовые, эмоциональные и юридические. Чувства свои он изливал в памфлетах, написанных на латыни, на что ему немедленно отвечали повестками с приглашением в суд. Терпение властей лопнуло, и восьмидесятитрехлетнего Лэндора выдворили обратно во Флоренцию. Собственность свою он давно оставил жене и детям, и они выгнали бедного старика на улицу.

Роберт Браунинг повстречал его, в жаркий день бесцельно бродящего по улицам, привел домой и приютил. «Вскоре после этого Браунинг привез его ко мне в Сиену, — писал Стори, — и более жалкого зрелища я еще не видел. Это был старый король Лир. Он вышел из экипажа и поковылял в дом. Жидкие седые волосы, развевающиеся на ветру, расстроенное сознание — немудрено после всего, что он пережил. Я почувствовал, что это настоящий король Лир».

Лэндор обладал как бесконечным терпением, способностью терпеть боль, так и необычайной энергией. С помощью Стори и Браунинга старик ожил. Иногда он вставал раньше всех в доме, садился под кипарисом и в рассветных лучах света писал латинские стихи. Вскоре он обрел прежний боевой задор, и очень часто блюдо, которое приходилось ему не по нраву, летело в окно. Однажды, незадолго до смерти, в дом вбежал взволнованный молодой человек с ярко-рыжей шевелюрой. Это был Суинберн. Старый и молодой поэт — представители георгианской и викторианской эпохи — сидели и разговаривали. Суинберн сказал потом, что Лэндор был «живым, блестящим, восхитительным». И добавил: «Я ради него бросил бы все на свете и был бы у него лакеем до конца его дней». Вместо этого он написал стихи, которые до сих пор можно разглядеть на могиле Лэндора:

А ты, Флоренция, в веках

Как дар бесценный

Храни его священный прах

И сон священный.[91]

13

Почему в XIX веке столько талантливых людей покинуло Англию и переехало во Флоренцию? Причиной тому могли быть финансовые и прочие трудности — Лэндор; здоровье — Элизабет Браунинг; желание пожить за границей — миссис Троллоп; вера в слова Шелли о том, что Италия — «солнечный рай эмигрантов». Все перечисленное сыграло свою роль, хотя самой важной и, вероятно, единственной причиной являлась дешевизна тамошнего проживания. Один писатель в 1814 году посчитал, что человек с доходом 150 фунтов в год мог жить в Италии как джентльмен. «Правда, — добавил он, извиняясь, — он не мог держать экипаж!» Фрэнсис Кобб, жившая вместе с Изой Блэгден, подругой Браунингов, на вилле возле Фьезоле, написала, что, будучи «бедными во Флоренции, мы могли снять очаровательную виллу с четырнадцатью хорошо меблированными комнатами, держать служанку и слугу-мужчину. Слуга покупал нам каждое утро продукты, готовил еду и подавал на стол. Кроме того, подметал полы, открывал перед нами двери, объявлял гостей. Подавал мороженое и чай». Фрэнсис пишет, что счета никогда не превышали 20 фунтов в месяц.

Новая фаза в англо-итальянских отношениях началась с тех пор, как представители среднего класса поехали жить туда, где, как они верили, вечно светит солнце. Тем, кто приезжал промозглой зимой, приходилось столкнуться с периодом акклиматизации. Аристократы прежнего столетия, привыкшие к просторным домам с вечными сквозняками, быстрее смирялись с итальянской зимой, хотя Хорас Уолпол заметил, что так как стены здесь в основном покрыты фресками, «страдаешь еще больше, замерзая вместе с нарисованным мрамором». Англичане привыкли у себя к маленьким комнатам и каминам, и, на их взгляд, итальянским палаццо недоставало «уюта». Миссис Ли Хант, глядя на виллу «с мраморными ступенями и мраморной террасой над портиком», думала: «Это что угодно, только не уют». Генри Мэтью жил зимой в Пизе в доме с «мраморными полами и вечно открытыми створчатыми дверями», при этом он мечтал об «английском вечере в доме с теплым ковром, мягким креслом с подлокотниками и жарко пылающем камине». От своих поклонников Италия пострадала в той же мере, в какой и приобрела. Легенда о вечно прекрасной стране понемногу тускнела, сменившись мечтой об «уюте». Даже леди Блессингтон, жившая на вилле, которая вроде бы должна была ей во всех отношениях подходить, неодобрительно отозвалась о статуях, «осквернявших» фасад. При этом вспоминала «милую Англию с прекрасными виллами, прячущимися среди тенистых деревьев, опустивших ветви на бархатные лужайки». Больше всего удивило меня пронзительное восклицание Браунинг: «Ох, как бы я хотела оказаться в Англии, ведь там сейчас апрель!»

Новые англо-флорентийцы отличались от путешествующих аристократов XVIII века. Они были беднее как в материальном, так и в моральном отношении, к тому же они не имели ни малейшего желания учить итальянский язык. Так как социальный статус не мог автоматически зачислить их в итальянское общество, то единственные итальянцы, с которыми они общались, были слуги, торговцы и крестьяне. Былое уважение к Италии как к матери искусств сменилось привязанностью, смешанной со снисходительностью. Многие — можно не сомневаться — сравнивали непритязательное очарование Италии с теперь богатой и могучей родиной. Лэндор выражал это новое отношение в своей обычной экстремальной манере. Высказываясь об итальянцах, он гордо заявлял: «Я никого из них не пущу к себе на порог». Однажды он так и поступил: как-то раз к нему в комнату вошел итальянец, который к тому же не снял шляпу. Лэндор его оскорбил и вышвырнул на улицу. Оказалось, что это был хозяин арендуемого им дома. Романист Чарльз Левер[92] придерживался тех же взглядов. «Итальянцы лживы по природе, — заявил он, — вся их жизнь — одна большая ложь».

Можно представить, с какой усмешкой народ, всегда умевший подмечать человеческие слабости, смотрел на странных замкнутых людей и как многое прощал аборигенам отдаленного острова, почти невидимого в окружавшем его тумане. Не удивительно, что все они немного сумасшедшие!

Браунинги четырнадцать лет прожили в квартире дома Каса Гвиди. Находится она почти напротив дворца Питти, и я часто ходил туда через мост Понте Веккьо. Иногда я видел, как английские студенты фотографируют здание, возможно, гадая, какое из окон обрамляло некогда бледное маленькое лицо Элизабет и ее темные локоны. Дом Каса Гвиди до сих пор разбит на квартиры, из окон которых выглядывают жильцы, так же как когда-то Браунинги смотрели на церковь Святой Фелиции.

Мне хотелось, чтобы жилище двух поэтов и идиллическая их любовь выглядели бы внешне чуть привлекательнее. Стихи Элизабет Браунинг не подготавливают человека к заурядному зданию, в котором они были написаны. Путешественник, который не слишком торопится, обнаружит три памятника Браунингам: один — на площади Святой Фелиции. Это мемориальная доска в честь Элизабет Браунинг, «которая сделала из своих стихов золотое кольцо, соединившее Италию с Англией». Другой памятник — бронзовый бюст Роберта — установлен во дворе их дома, а третий стоит на виа Маццетта. Поставила его администрация города, процитировав на английском и итальянском языках строки из стихов Элизабет «Окна Каса Гвиди»:

Прошлым вечером я услышала пение ребенка

Под окнами Каса Гвиди, что возле церкви!

О bella liberta, О bella!

Сейчас мы смотрим на чету Браунингов как на людей образцовой морали, выгодно отличающей их от предшественников на итальянской сцене — Байрона и Шелли, но ведь флорентийцы видели их каждый день, и Браунинги казались им, должно быть, такими же сумасшедшими. Интересно, пытался ли кто-нибудь рассказать итальянцу о доме на Уимпол-стрит и объяснить, чтобы тот понял, почему тридцатипятилетний мужчина, только что обвенчавшийся с маленькой сорокалетней женщиной-инвалидом, расстался с ней у дверей церкви, а позднее, словно молодой любовник, сбежал с нею же, прихватив верную служанку и собаку. Крепко сложенный мужчина, столь заботливо ухаживающий за маленькой женой, должен был показаться итальянцам отклонением от нормы: в Италии очень серьезно относятся к плотской стороне брака. Браунинги и в самом деле были странной парой: здоровый Роберт и эфемерная Элизабет — «бледный, маленький человечек, почти бесплотный», так сказал о ней Хоторн. Фредерик Локер высказался о ней еще жестче: «Локоны, словно обвислые уши спаниеля, и ручонки такие тоненькие, что когда она их вам подает, кажется, что вы держите лапки птенца».

На эксцентричность семьи Браунингов обратили особенное внимание, когда их сыну, Пену Браунингу, исполнилось десять лет, а его все еще одевали, как девочку. Когда поэты шли по улице с этим нелепым ребенком, многие прохожие оглядывались вслед, чтобы рассмотреть вышитые панталоны мальчика и светлые кудри, падающие ему на плечи. Бедный браунинг, понимавший, каким дураком выглядит их сын, ничего не мог с этим поделать. Генриетта Коркран рассказывала о своих детских впечатлениях. В Париже она повстречала Пена Браунинга и обожающую его мать.

«У Пенни, — написала она, — были длинные золотые локоны, а белые панталончики украшены вышивкой. Все это очень меня удивило. Я решила, что он похож на девочку… Сначала обменялись общими фразами, и разговор мне показался страшно скучным и незначительным для таких великих поэтов. Миссис Барретт Браунинг поманила меня пальцем, и я, смутившись, подошла к ней. Что это маленькая, но великая женщина скажет такому ребенку, как я? Очень скоро я успокоилась. Слабым голосом она сказала: „Вы с Пенни должны подружиться, деточка. Это мой флорентийский мальчик“. Она нежно погладила его голову. „Посмотри, какие у него красивые волосы. Такие золотые. Это потому, что он родился в Италии, там всегда золотое солнце“. Затем она поцеловала меня и вложила мою руку в руку Пена… На протяжении всего разговора миссис Барретт Браунинг обнимала маленького своего сына за шею, а тонкие длинные пальцы перебирали его золотые кудри…»

Когда мать умерла, бедного тринадцатилетнего Пена все еще одевали, что не соответствовало действительности, как маленького лорда Фаунтлероя, и первое, что сделал Роберт, — это изменил внешность сына. «Золотые кудри, фантастическое платье — все исчезло, — писал Браунинг, — теперь у него короткие волосы и длинные, как и положено мальчику, брюки, и он сразу стал обыкновенным мальчишкой». Когда я смотрю на окна Каса Гвиди, то думаю о человеке из этой троицы, долгие годы скрывавшем свои чувства.

Единственным облачком на «шестнадцатилетнем безоблачном супружеском счастье», как выразился Эдмунд Госсе, был интерес Элизабет к спиритизму. Она восставала против «могильного бесчестья», и желание связаться с потусторонним миром привело к встрече с экстраординарной личностью, Дэниелом Хоумом, медиумом. Началось столоверчение, постукивание, левитация, замелькали руки привидений. В XIX веке это увлечение вышло за пределы загородных домов и распространилось на европейские дворцы. Никогда еще обитателей загробного мира не зазывали столь усердно к выдающимся представителям мира живых. На смену оркестрам, звучавшим на королевских приемах, пришли гитары, струны которых перебирали руки призраков. Крутились позолоченные столы, являлись таинственные послания, на диадемах изумленных герцогинь распускались цветы. Так и осталось неясным, был ли Хоум великим мошенником, как думали о нем Диккенс и Браунинг, или же, как полагали многие ученые, феномен его выходил за рамки законов природы.

Браунинги повстречали Хоума в Лондоне. Ему было тогда двадцать шесть лет, и он только что приехал из Америки. По происхождению он был шотландцем, но детство и юность провел с теткой в Америке. Браунинг невзлюбил его с первого взгляда. Хоум был высок и худ, не слишком красив, хотя голубые глаза многие находили привлекательными. Во время спиритического сеанса рука призрака положила на голову Элизабет венок из ломоноса. «Как это произошло, я не разглядел», — признался скептически настроенный Роберт.

Хоум — к сильному неудовольствию Браунинга — провел зиму во Флоренции. Как-то раз, поздним вечером, когда медиум возвращался на арендованную виллу, кто-то попытался убить его и слегка ранил. Никому не пришло в голову заподозрить в этом Браунинга. Несмотря на отвращение Браунинга к Хоуму, многие важные люди тянулись к медиуму. В Петербурге он женился на крестнице царя. Четыре года спустя, вернувшись в Россию, он проводил спиритические сеансы в Зимнем дворце. Жена его тем временем скончалась, и он женился на другой русской аристократке. В числе самых больших его поклонников был Вильгельм, король Пруссии, ставший потом первым немецким императором. Хоум был рядом с ним во время Седанского сражения и сопровождал германскую армию в Версаль. В письмах Браунинга нет упоминаний о сверхъестественных явлениях: очевидно, тема эта была для него слишком болезненной.

14

Считается, что Уолтер Севидж Лэндор был самым эксцентричным представителем английской колонии во Флоренции, хотя я отдал бы пальму первенства Сеймуру Стокеру Киркапу. Во Флоренции они поселились раньше других, и в шестидесятых годах лишь слегка уступали в популярности Венере Медицейской. Киркап был искусным художником. Сын лондонского ювелира, он унаследовал приличное состояние, а в Италию приехал по причине слабой груди. Тогда ему было чуть больше двадцати лет. Быть может, я придам бодрости людям с таким же заболеванием, если скажу, что Киркап прожил там в свое удовольствие до девяноста двух лет. Всю свою жизнь он усердно трудился, но интерес вызывал не столько картинами, сколько сам по себе. Состарившегося художника люди называли не иначе, как «милый старый Киркап».

Жил он в старинном здании, что стояло неподалеку от моей гостиницы, однако немцы взорвали его, чтобы затруднить подход к Понте Веккьо. В доме его окружала старинная мебель, картины и книги. Одежду он носил старую и производил впечатление слабого старца. «Длинные белые волосы падали на плечи, — рассказывал хорошо его знавший Генри Лэйярд. — Точеные черты лица, крючковатый нос и яркие беспокойные глаза придавали ему вид чернокнижника», да он и в самом деле занимался спиритизмом и каждый день общался со своим идолом Данте. У него даже был портрет, на котором поэт в загробном мире оставил ему автограф. Когда Киркапу было почти семьдесят, он женился на своем медиуме, красивой крестьянской девушке по имени Регина. Было ей девятнадцать лет. Она поселилась у него в доме с матерью и остальными родственниками. Вскоре на свет явилось материальное доказательство их союза — ребенок по имени Имоджен. «Старый колдун с крошечным ребенком на руках, казалось, сошел с иллюстрации к роману „Лавка древностей“», — писал Джулиано Артом Тревес в книге «Золотое кольцо» — прекрасном повествовании о флорентийских англичанах.

Лэйярд частенько навещал Киркапа в его башне. Однажды, после долгого перерыва, он постучал в дверь, но никто не откликнулся. Киркап к тому времени оглох и мог узнать, что к нему идут гости, только если замечал, что собаки лают, однако к моменту визита Лэйярда собаки давно уже умерли. Побарабанив в дверь, Лэйярд хотел было уже уйти, как вдруг на пороге появился сам старик. «Со скорбным выражением лица, какого я у него раньше никогда не видел, он молча повел меня за собой», — писал Лэйярд. «В комнате я увидел лежавшую на полу в окружении свечей и цветов Регину. На ней было праздничное платье, на груди крест. Красивые ее черты еще не изменились… Несколько лет спустя, когда Киркапу было почти девяносто, он женился на ее сестре, так как хотел, чтобы она унаследовала небольшую его собственность».

Имоджен тем временем подросла, и духи приказали ей убедить отца прервать долгую связь с Флоренцией и переехать в Ливорно, где, как выяснилось, у нее был любовник. Так как Киркап никогда не задавал «голосам» вопросов, то он послушно переехал, и Имоджен вышла замуж за своего возлюбленного. Киркап умер в девяносто два года, и похоронили его на протестантском кладбище. Насмешливые флорентийцы насмотрелись на эмигрантов с туманного острова, и их не удивило, что старый колдун оказался к тому же и британским консулом!

Новеллист Чарльз Левер почти соответствовал высоким стандартам, которые установили до него Лэндор с Киркапом. Он был большим, с виду веселым человеком. Считали, что он ирландец, хотя родился он в Дублине от английских родителей. Этот, сейчас малоизвестный, писатель сочинял свои романы частями, как Диккенс. Их до сих пор понемногу покупают: недавно я получил каталог букиниста, предлагавший сорок четыре его романа за три гинеи. Когда Левер надумал вместе с женой и тремя детьми жить за границей, то сначала поселился в австрийском Тироле, но вскоре решил остановиться на Италии. В один прекрасный день, в 1847 году, Флоренция вообразила, что к ним пожаловал бродячий цирк. На самом деле на пегих пони в город въехало семейство Левера. Все они были в тирольских костюмах и маленьких шляпах с павлиньими перьями. Очень скоро Левер сделался популярной фигурой, его приглашали на все вечеринки, балы, театральные представления и за карточный стол. Вся семья ездила верхом без седла: он говорил, что это полезно для печени. По-итальянски он едва мог сказать одно слово, но был настолько выразителен, что однажды защищал себя в суде и выиграл процесс. Как и большинство юмористов, он терпеть не мог забавных людей.

На публике у него было неизменно хорошее настроение, и он отличался говорливостью, в то время как в частной жизни стоило ему раз в неделю внести плату за жилье, как он впадал в раздражительную меланхолию. Работал он усердно, и его называли Эдгаром Уоллесом своего времени, так как он мог трудиться над двумя романами одновременно. Тот, кто видел его порхающим по бальному залу с женой, в то время в моду вошла полька, не поверил бы, что еще несколько часов назад он писал своему издателю мрачное, ворчливое письмо с требованием денег. Дело в том, что Леверу приходилось держать экипаж, и каждый заработанный пенни он тут же тратил, хотя платили ему хорошо. Твердый доход от 1200 до 2000 лир в год, что приносили ему романы, следует умножить в шесть, а то и более раз, чтобы сравнить с сегодняшними деньгами. Романы Левера отличались жизнерадостностью, юмором и наблюдательностью, но ни его читатели, ни те, кто встречал его за обеденным столом, не могли и представить себе, какой кровью, потом и слезами все это ему доставалось. Позднее он сделался британским консулом в Триесте, месте, которое ненавидел. Там он и умер в возрасте шестидесяти шести лет.

Еще одним писателем, что грелся в Венеции в лучах славы, был Дж. Джеймс, автор сотни исторических романов, из которых не помнят сейчас, пожалуй, ни одного. Следовало бы скорее его, нежели Левера, назвать Эдгаром Уоллесом своего времени. Он прочитал много исторических материалов и после доброго слова, сказанного ему в юности Вальтером Скоттом, гремя оружием, галопом помчался по столетиям. На создание нового романа ему хватало девяти месяцев, и так продолжалось без перерыва восемнадцать лет. «Азенкур», «Арабелла Стюарт», «Контрабандист» — это лишь часть его романов. Большая часть его произведений написана была по одной схеме и часто начиналась следующим образом: «Однажды вечером, на закате солнца, одинокий всадник…», и все эти романы пользовались бешеной популярностью у читателей. Один поклонник Левера — это был Лэндор — сказал, что работа автора, «как всегда, чиста, полна надежд, отмечена благородным уважением к женщинам».

Я видел его фотографии: на них запечатлен крупный, грузный мужчина с правильными чертами лица. Отличный костюм, без сомнения сшитый на заказ, но — такова уж особенность старинных фотографий — на всех одежда кажется страшно измятой, словно бы ее обладатель спал, не раздеваясь. Дедушка Джеймса изобрел «порошок Джеймса», знаменитую панацею от всех болезней XVIII века. Умер писатель в Венеции в преклонном возрасте и покоится сейчас на маленьком острове Сан Микеле по пути в Мурано.

15

Английскую колонию во Флоренции отличают два момента: это большое количество знаменитых женщин — Элизабет Барретт Браунинг, Анна Джеймсон, Фрэнсис Троллоп и Мэри Сомервилл — и возраст, до которого сумело дожить большинство ее представителей. Лэндор дожил до восьмидесяти девяти, Мэри Сомервилл — до девяноста двух, Киркап — тоже до девяноста двух, Фрэнсис Троллоп — до восьмидесяти трех, Томас Августус Троллоп — до восьмидесяти двух. Я не стану упоминать другие группы людей, счастливо доживших до глубокой старости. Возможно, причиной тому был климат Тосканы. Впрочем, что более вероятно, крепких викторианцев не мучили по малейшему поводу доктора, не проводили эксперименты с новым лекарством.

Мэри Сомервилл, признанной самой замечательной женщиной своего поколения, было за семьдесят, когда она в 1851 году появилась во Флоренции. Она приехала вместе со старым, обожавшим ее мужем и двумя зрелыми незамужними дочерьми, соседи говорили, что девушки до абсурда были привязаны к фортепьяно. Жили они на виа дель Мандорла, в доме, с обратной стороны которого у них был садик с цветущими розами. Интеллектуальным превосходством Мэри Сомервилл приводила всех в благоговейный трепет и в то же время удивляла простотой манер и внешности. Все знали ее историю: она была дочерью адмирала, сэра Вильяма Ферфакса Джедборо. В юности она выучилась латыни и математике, а потом, поощряемая мужем, доктором Вильямом Сомервиллом, продолжила свои занятия и в пятьдесят лет сделалась мировой знаменитостью. Флорентийцы никак не могли уразуметь, что приятная маленькая старая дама, ухаживавшая за розами или сидевшая за рукоделием, была автором таких работ, как «Ультрафиолетовые лучи солнечного спектра», и являлась почетным членом самых знаменитых научных обществ Европы. Чарльз Гревилл первым сказал об этом, когда встретил ее в Лондоне в 1834 году. «Астрономия — столь возвышенная наука, — писал он, — что поневоле ощущаешь собственное ничтожество, когда о ней задумываешься, а потому не можешь не смотреть на тех, кто проник в ее тайны и расширил границы науки, как на людей высшего порядка. Я смотрел на эту женщину с удивлением и не мог поверить своим глазам. Глупо, конечно, так уставиться, только происходило это невольно. Я видел перед собой жеманную, самодовольно улыбающуюся особу. С веером в руке она расхаживала по комнате и говорила всякий вздор. Знать, что труды Лапласа и Ньютона были для нее чем-то вроде давних знакомых, — это не укладывалось в голове». Очень похожее впечатление высказала на следующий год леди Морган. Она также встретила Мэри Сомервилл на одной из лондонских вечеринок. «Миссис Сомервилл показалась мне простой маленькой женщиной, уже немолодой, — писала она. — Если бы мне не представили ее по имени и не рассказали о ее заслугах, то я приняла бы ее за говорливую компаньонку. Таких женщин встречаешь на каждом балу. На ней было бархатное темно-красное платье и маленькая шляпка с красным цветком. Я спросила, как случилось, что она спустилась с небес и снизошла до нас, грешных? На это она ответила, что ей пришлось сопровождать дочь, она танцевала с моей племянницей в той же кадрили».

Очень интересно рассказала о своей встрече с Сомервилл другая умная женщина, американский астроном Мария Митчелл. Тогда она только начинала свою карьеру. На виа дель Мандорла она пришла как почтительный пилигрим. Ее провели в большую комнату с пылающим камином.

«После небольшой паузы я услышала шаркающие шаги, и в комнату вошел очень высокий и очень старый мужчина. На голове у него был красный тюрбан. Приблизившись, он представился: доктор Сомервилл, муж. Женой своей он страшно гордился и постоянно говорил о ней… Миссис Сомервилл вошла в комнату быстрой и легкой походкой и тут же заговорила с живостью молодой женщины. Было ей в то время семьдесят семь лет, но выглядела она лет на двадцать моложе. Пока миссис Сомервилл говорила, старый джентльмен поджаривал на вилке кусок хлеба… В комнате была еще английская дама, разбиравшаяся в искусстве. Она, с говорливостью, свойственной скорее американке, вклинивалась в малейшую паузу и, пользуясь тем, что миссис Сомервилл говорила не так быстро, вставляла замечания о сделанных ею открытиях в своей области. Каждый раз, когда это происходило, старик начинал ерзать, двигал кусок хлеба туда-сюда, словно был недоволен грилем. Когда англичанка перехватила инициативу и начала длинную фразу, он, не выдержав унижения своего идола, подошел к софе, на которой мы сидели, и раздраженно сказал: „Миссис Сомервилл предпочитает говорить о науке, а не об искусстве“».

Упрек этот был сделан миссис Анне Джеймсон, ибо именно она хотела поговорить на интересующую ее тему, возможно, то были легенды о святых.

Когда старый муж умер, а через пять лет за ним последовал и единственный сын, Мэри Сомервилл нашла утешение в работе и выпустила очередной труд — «Молекулярная наука». Было ей тогда восемьдесят пять лет. Такой была удивительная старая дама, чье имя увековечил Сомервилл-колледж Оксфордского университета.

В викторианскую эпоху неблагополучный муж часто становился сильным стимулом успешной женской карьеры, и это обстоятельство не следует сбрасывать со счетов даже сегодня. Среди флорентийских англичанок можно отметить два хороших примера: миссис Анну Джеймсон и миссис Троллоп. Книги миссис Джеймсон до сих пор можно увидеть в продаже, стоит лишь пройтись по Чаринг-Кросс-роуд. Книги эти в своем роде уникальны. Бывали, конечно, и лучшие художественные критики, но ни один из них не собрал столь большое собрание историй относительно картин и не рассказал их столь занимательно. Будущий автор появился сначала в обличий веселой, разговорчивой рыжей гувернантки по имени Анна Мерфи. Ей повезло: она поехала за границу со своими хозяевами и встретила много выдающихся людей. Брак ее с молодым юристом Робертом Джеймсоном оказался неудачным, и муж уехал в Канаду, где сделал заметную карьеру, став председателем суда в Торонто, а позднее — спикером и членом Кабинета министров. В попытке сохранить брак Анна последовала за мужем в Канаду, но через два года вернулась в Европу и стала профессиональной писательницей.

В середине восьмидесятых годов во Флоренции она достигла пика популярности. К тому времени это была, конечно, уже не рыжеволосая красотка, но, как доказывает рассказ Марии Митчелл, говорливости своей она не утратила. В Риме она устроила экскурсию Натаниелу Хоторну, и он описывает ее внешность следующим образом: «Низенькая, кругленькая, но приятная и доброжелательная; на голове обтягивающая черная шляпка. Волосы, судя по всему, были когда-то светлыми, а теперь почти совсем седые. Я бы ей дал лет семьдесят». На самом деле ей было тогда шестьдесят четыре.

Никто не знал Браунингов лучше, чем миссис Джеймсон. Она была одной из немногих, кого допускали в затемненную комнату на Уимпол-стрит, где Элизабет Барретт лежала в инвалидном кресле вместе с собакой Флаш у своих ног. Позднее, в Париже, она была изумлена, встретив подругу с Робертом Браунингом. Еще больше удивил ее их рассказ о том, что они сбежали. Слово это всегда употребляют, говоря о юных влюбленных, а не о таких зрелых людях. Будучи заядлой путешественницей и обладавшей организаторскими способностями женщиной, миссис Джеймсон пришла в ужас от беспомощности Браунинга в бытовых вопросах. «Худшего менеджера я еще не встречала». Поэты были рады доверить себя ее опытным рукам. Сначала она отвезла их в Пизу, затем помогла устроиться во Флоренции. Сама жила по соседству, на виа Маджо.

Анна Джеймсон зарабатывала пером на жизнь не только себе, но и двум своим беспомощным сестрам. Компенсацию несчастливому замужеству она нашла в независимости и популярности. У нее было много подруг, прежде всего леди Байрон, а вторыми по значимости — Элизабет Браунинг и Оттиль фон Гёте. Эта властная, трудолюбивая и доброжелательная женщина как-то раз зимним вечером возвращалась из читального зала Британского музея, где писала «Историю Господа нашего», простудилась и умерла в возрасте шестидесяти шести лет.

Неприятности брака миссис Троллоп были другого рода, не такими, что привели миссис Джеймсон к литературной славе. В девичестве Фрэнсис Милтон вышла замуж за вспыльчивого молодого юриста Томаса Троллопа. Муж распугал всех своих клиентов и занялся фермерством. О нем говорили как о человеке, которого преследовали неудачи «почти с демоническим упорством». Когда узнавали, что он вложил деньги в предприятие по продаже модных товаров в Цинциннати, сразу возникало подозрение, что добром это дело не кончится. С детской непосредственностью миссис Троллоп поехала в Соединенные Штаты и построила в Цинциннати склад для хранения этих товаров. Здание это долго еще называли «Глупостью Троллопа».

Тем не менее странные аспекты американской жизни вдохновили Фрэнсис Троллоп на написание произведения, которое читают до сих пор, — это была одна из первых английских книг о путешествиях. Книга эта, отличавшаяся живой, пусть и несколько односторонней наблюдательностью, принесла ей известность и деньги. Когда Фрэнсис вернулась в Англию, Троллоп тут же сбежал на континент, спасаясь от кредиторов. Жена тем временем продолжала писать книги о путешествиях и поддерживала его до самой смерти.

Когда целая семья публикует книги под одним и тем же именем, немудрено запутаться. Так случилось и здесь: миссис Троллоп передала свой живой талант сыновьям — Томасу Адольфусу и Энтони. Книжные магазины скоро наводнила «троллопиана». Когда подсчитали, оказалось, что мать и сыновья произвели на свет триста шесть книг. Энтони обскакал мать на двадцать романов. Он оказался единственным писателем из семьи, книги которого живут до сих пор: культ Барчестера сохранил шесть его романов. В дополнение к писательству он был активным и много путешествующим чиновником почтового ведомства. Я где-то прочел, что именно ему мы обязаны почтовым ящиком.

Когда миссис Троллоп приехала во Флоренцию, ей было шестьдесят три года, и книги ее считались бестселлерами. Старший сын, тридцатитрехлетний Томас Адольфус, решил поселиться вместе с ней в Италии. Мать продолжала производить по роману в году, а сын посвятил себя итальянским сюжетам. Энтони остался дома — налаживать почтовое дело и писать романы о Барчестере.

Поначалу английская колония встретила появление миссис Троллоп с некоторой сдержанностью. Она приобрела репутацию автора, «вставляющего в свои книги людей», и некоторые, в том числе Браунинги, считали ее работы вульгарными, а саму писательницу — человеком, с которым лучше не иметь дела. Тем не менее многочисленные поклонники Троллоп искали с ней встречи и готовы были не увидеть картин Боттичелли, лишь бы взглянуть на своего кумира.

Через четыре года дом Троллопов преобразился: в нем появилась экзотическая женщина, большеглазая смуглая двадцатитрехлетняя Феодосия Гарроу. Она была по-модному слаба здоровьем, отлично говорила по-итальянски, писала стихи и состояла членом «Атенеума». Томас Адольфус, которому на тот момент было тридцать семь, влюбился в нее с первого взгляда. Происхождение Феодосии было необычным. Дед ее женился в Индии на девушке высшей касты, брахманке. Сын их, отец Феодосии, женился в двадцать пять на сорокавосьмилетней еврейке, у которой были взрослые дети. Когда родилась Феодосия, ее матери исполнилось пятьдесят девять лет.

Вскоре после женитьбы Томаса Адольфуса и Феодосии решено было купить виллу. Этот приятный дом стал известен в социальной и интеллектуальной жизни Флоренции как вилла Троллопа. Вы можете увидеть его и сегодня на площади Независимости, неподалеку от Центрального вокзала. Здесь и жила миссис Троллоп со своим сыном и невесткой. Заскрипело по бумаге еще одно перо, и чернила Троллопов потекли еще быстрее. Гости уносили с собой воспоминания о мраморных залах, воинских доспехах и майолике, о террасе, на которую подавали холодный лимонад. Пожилая писательница развлекала гостей занимательным разговором, а сын и Феодосия говорили о будущем Италии.

Последовали годы продуктивной работы: романы от миссис Троллоп, иногда по два за год, стихи и статьи о свободной Италии от Феодосии и восхитительные исторические работы Томаса Троллопа, не заслуживающие постигшего их забвения. Как настоящая флорентийская англичанка, миссис Троллоп дожила до восьмидесяти трех лет. Через два года последовала за нею в могилу Феодосия. Будучи не в состоянии жить в доме, с которым связано было столько воспоминаний, Троллоп продал его и переехал в Рим. Администрация города почтила память Феодосии мемориальной доской. Она находится на стене дома, что на площади Независимости. Текст гласит, что писала она по-английски с итальянской душой.

16

Незабываемым летним вечером я шел пешком из Фьезоле. Смотрел вниз на оливковые деревья в долине Арно. Купола и башни Флоренции подсвечивали последние солнечные лучи. Небо по краям покраснело, твердо обещая тем самым, что и следующий день будет таким же солнечным, как сегодня. В полях и садах трещали кузнечики, каменные стены сохранили дневное тепло. Я выхватил взглядом собор Брунеллески и башню Джотто. Вдруг услыхал негромкое звяканье, глянул поверх каменной стены и увидел двух белых волов с острыми рогами-полумесяцами. Они медленно тянули плуг под оливами. Я окликнул фермера и спросил, что он собирается выращивать. Тот поднял голову, и передо мной предстало худое лицо Козимо Медичи.

— Дыни, — ответил он.

Я навещал двух английских друзей, богатых и пожилых. Они надеялись найти мир в неспокойном мире. Сначала попытали счастья в Южной Африке и на золотом прииске удвоили свой капитал, но уж очень далеко от Европы. Возможно, Италия станет выходом. Мне, конечно же, хотелось повидать их, но я понимал, что свою проблему им не решить! Мир, если он и есть, можно отыскать лишь в самом себе.

Виллу они сняли под Фьезоле, и была она точно такой, как и в прошлом веке. Английские колонисты не увидели бы здесь ничего нового. То же коричневое здание с центральной башней, сад, окаймленный пальмами, фонтан и двойной ряд лимонов в терракотовых кадках; сарай под черепичной крышей — туда ставили лимоны на зиму. Все было по-прежнему, даже итальянская семья, что прислуживала в доме: дворецкий и мастер на все руки в белой льняной куртке и черных брюках, готовый принять гостей; его полная жена, готовившая еду; темноглазая дочь, работающая по дому. На поверхности все было по-прежнему, а на самом деле — все не так. Взять хотя бы зарплату слугам: Браунинги разорились бы через месяц. Высокая цена за аренду помещения, дороговизна проживания, но — самое главное — одиночество. Не стало английской колонии в старом смысле. Сейчас виллы Тосканы — это престижные дома для богатых предпринимателей из Турина и Милана.

— Думаю, — сказал мой приятель, — когда к следующей весне срок аренды истечет, мы попытаем удачи в Монте-Карло.

Я попрощался с ними, чувствуя, что на Фьезоле опустился англо-флорентийский закат. Однако известное английское перо продолжает работать на этих холмах. В красивой вилле Ла Пьетра, существующей с 1460 года, Гарольд Эктон написал свои известные книги о Медичи и Бурбонах Неаполя. Итальянский сад, заложенный его отцом, — удивительная композиция живой изгороди из пальм, террас, фонтанов, статуй и даже зеленого театра — заслуживает того, чтобы зачислить его как вклад англичан в ландшафт Флоренции.

На главную дорогу я вышел по крутым и узким тропам, стиснутым каменными стенами. По горным склонам разбросаны были виллы, каждая в окружении высоких кипарисов. С XIX века ландшафт ничуть не изменился. Каким же замечательным был тот век! Флоренции не стать уже той гаванью, которою она была для художников и писателей: обладая небольшими средствами, они жили в довольстве под ласковым солнцем. Возможно, легко сейчас в наше неспокойное время преувеличить достоинства Флоренции XIX века, тем не менее большое количество английских эмигрантов умудрились тогда произвести на свет множество прекрасных произведений, а потом, оглядываясь назад, мы смотрим с ностальгией на то, чего не вернуть.

Характерной чертой того времени была связь Италии с английскими и американскими писателями и художниками.

Первый американский десант в Европу состоял из большого числа культурных и талантливых людей, в особенности скульпторов. Они приехали учиться, чтобы создать памятники, которых Соединенным Штатам в то время явно недоставало. Тогда в Вашингтоне еще не был достроен Капитолий, а в Бостоне работали над расширением Дома правительства. Стране требовались герои из камня и бронзы. Среди самых выдающихся американских скульпторов были Хорас Гриноу, Хайрам Пауэре, Томас Кроуфорд, отец писательницы Мэрион Кроуфорд, и большой друг Браунинга — Вильям Стори. Их сопровождала, если воспользоваться словами Генри Джеймса, «странная сестринская община американских женщин-скульпторов», и это были первые американки, которых увидели итальянцы. «Одна из представительниц этой общины была, если я не ошибаюсь, — писал Джеймс, — негритянкой, цвет ее кожи живописно контрастировал с гипсом, из которого она лепила. Происхождение способствовало ее славе. Другую женщину называли „чудо-ребенком“, при этом подразумевали не только возраст, но и характер. Дерзко встряхивая кудрями, она выбивала из влюбчивых сенаторов в Капитолии средства на национальные памятники». Та эпоха — канун итальянского национального единства, когда великий герцог Тосканы все еще спал во дворце Питти, а римский папа — на Квиринале, — была такой же выразительной, как и в предыдущее время. Флоренцию все еще окружала крепостная стена, а в Рим, маленький, провинциальный, американские скульпторы экспортировали своих государственных деятелей. Контракты, подписанные в это время, напоминают список пассажиров океанского лайнера — Джошуа Квинси, председатель суда; профессор Генри, Фрэнсис Скотт Кинг и т. д. Ставшие ныне известными, эти американцы, возродясь в итальянском мраморе, вот уже более века смотрят на городскую площадь.

Магию прошлого Браунинг и Стори сохранили скорее в письмах, чем в опубликованных произведениях. Там они делились воспоминаниями о долгих дружеских разговорах, о прогулках в лунную ночь. Читая их, мы ощущаем удивительный мир тишины и душевного покоя. Семьи Браунингов и Стори любили пикники. Жарким летом брали с собой еду и проводили день в горах или возле реки, или в старинном саду, таком как Пратолино возле Флоренции. Гигантская статуя коленопреклоненного Пенино — олицетворение Апеннин — подала Элизабет идею назвать так маленького сына. Самой амбициозной целью прогулок была горная вершина возле Баньи де Лукка. Называется она очень красиво — Прато Фиорито, что значит «Цветущая поляна». Отправлялись туда верхом — на лошади или на пони. «Здесь мы лежали, разговаривали, смотрели вниз, на громоздящиеся горные хребты», — писал Стори. В другой раз он написал следующее: «После обеда мы сидели на скале возле реки и пели. Я смастерил из камыша трубку и все курил, курил». «Жаль, что Браунинг не курит, — думал Стори. — Это самый большой его недостаток». И снова: «Весь день в тех же лесах с Браунингами. Отправились в десять часов, захватили провизию. Мы с Браунингом подошли к понравившемуся месту, расстелили шали под большими каштанами, читали и разговаривали весь долгий день…»

Генри Джеймс сказал о Флоренции середины XIX века: «Я снова готов жить там с любым старым привидением, стоит ему лишь пальцем поманить». И я его понимаю. Думаю, вряд ли туристы, из тех, что несутся галопом по Европам, Догадываются о призрачных пальцах своих, не столь уж далеких, соотечественников. А ведь они есть, вон они, высовываются из Каса Гвиди, из виллы Лэндора, с площади Независимости, подманивают нас с холмов Фьезоле. Думаю, им следует улыбнуться, когда проходим мимо.

Загрузка...