Имя Тихона Отнякина было знакомо Жене по его хорошим очеркам, которые она время от времени читала в областной газете. Но в первые минуты знакомства с новым редактором Женя растерялась, даже немного испугалась. Отнякин был высоченным человеком, ширококостным и худым; костюм светло-табачного цвета обвисал на нем, и от этого во всей фигуре было нечто верблюжье; длинные черные волосы то и дело спадали ему на глаза, и он сердито закидывал их растопыренной пятерней то на темя, то за одно ухо, то за другое, роговицы его глаз были так черны, что с трудом различались зрачки; взгляд Отнякина был пронзительным.
Новый редактор резким тоном спросил Женю об ее образовании, стаже работы в газете и, словно вымеривая, широкими шагами обошел редакционную комнату. Он осмотрел шкафы с подшивками и книгами, заглянул в окно и остановился у двери.
— Ну, это все более или менее понятно. — Отнякин пронзил Женю взглядом. — Скажите, товарищ Балакова, вы производство знаете? Если мы пойдем сейчас по заводу?
— Экскурсию школьников до шестого класса смогла бы провести.
— Я, считайте, пятиклассник… Пока решали, назначать меня сюда или нет, я на всякий случай почитал кое-что. Популярное, конечно. Идемте?
Экскурсия длилась до конца первой смены.
Всюду, где они ни появлялись, чудной великан Тихон Отнякин обращал на себя внимание, но относился к этому совершенно безразлично. Пожалуй, он был человеком, не любившим, даже не умевшим попусту тратить время. Обходя завод, он работал — именно так определила Женя его состояние. Он очень много спрашивал, и чаще не Женю, а рабочих. Выслушав ответ, он на несколько мгновений уходил в себя, наверное, заставлял свою память запечатлеть пути движения разнокалиберных колец, сепараторов, шариков и роликов от станка к станку, из рук в руки; он старался вникнуть в особенности каждой операции. Говоря с рабочим, он узнавал фамилию, степень квалификации, заработок, как точно называется его профессия.
Отнякин, безусловно, любил машины, умел вникать в их устройство и работу. Он долго любовался контрольными автоматами и другими остроумными станками. И в то же время он видел такое, что вызывало у него досаду. Так, он никак не мог примириться с тем, что на ручном контроле заняты сотни девушек.
— Это, по крайней мере, несовременно, — сказал он Жене в одной из выгороженных в цехе клетушек, где в большой тесноте работницы пропускали через мерительные приборы горы блестящих шариков. — И кроме всего прочего, это утомительнейший однообразный труд.
С неменьшим вниманием присматривался новый редактор к заводским порядкам. В каждом цехе он знакомился с начальством, представляясь сам как редактор заводской газеты. Встречали его по-разному. Одни будто угадывали в нем человека серьезного, энергичного, нужного заводу. Другие разговаривали с ним с недоверчивым удивлением, словно не веря, что лохматый верзила поведет этакое тонкое и политичное дело, как газета. Третьим же он казался определенно въедливым и напористым типом, который сумеет насолить и напортить, а кое-кому и напакостить.
К последним относился и начальник шарикового цеха Гудилин, которого они застали в цеховой конторке погруженным в учебник электротехники.
— Эх ты! — воскликнул он, когда Отнякин назвал себя. — Такого у нас еще не бывало. Да ведь все равно из щелкоперов, как сказал один писатель. — Гудилин похихикал своей остроте и вежливо спросил: — Так по какому поводу припожаловали?
— Пока без повода, — будто угадав нрав Гудилина, и потому подчеркнуто спокойно ответил Отнякин. — Просто я считал себя обязанным познакомиться с вами лично.
— Ну что ж, будем знакомы. Я даже успехов могу вам пожелать. — Гудилин так и не подал новому редактору руки, но свои нагловатые глаза он отвел от глаз Отнякина, будто почувствовал в новом редакторе опасную для себя силу.
Жене показалось, что Тихон Отнякин сразу и верно понял, каков начальник Гудилин. «Этот будет бойцом», — убежденно подумала она об Отнякине и вспомнила давнюю сцену в редакции. Тогда в заводской газете впервые резковато критикнули Гудилина. Разъяренный, он пришел в редакцию и при Жене густо отругал старого редактора. Тот сказал, что нынче нельзя иначе, что нужно привыкать к критике, что Двадцатый съезд близок, а на заводе не ахти как дела идут. «Нос по ветру поворачиваешь, старый борзописец, — оборвал редактора Гудилин. — Думаешь за счет других капиталец нажить? А вот тебя-то прежде всего и съедят». Потом Гудилин не обращал внимания на критику газеты, то есть, говоря попросту, наплевал на нее.
После знакомства с Гудилиным новый редактор помрачнел. И уже совсем гневным стал его взгляд, когда он подошел к полировочным барабанам, у которых на утонувших в грязной воде деревянных решетках топталась пожилая работница. Голые грязные ноги работницы были всунуты в растоптанные коты, из которых торчали размокшие газеты. Отнякин даже что-то прокричал Жене, но слов его Женя не разобрала. Он стал еще пристальней оглядывать цеха, смотрел на закопченные окна и световые люки в крыше и неодобрительно качал головой, раздувая ноздри, принюхивался и морщился. В одном из коридоров, где катались электрокары, он вдруг подхватил валявшийся пруток стали и принялся ковырять пропитанную маслом землю, покрывавшую толстым слоем пол коридора. Выковыряв с десяток шариков, он зло посмотрел на них и положил к себе в карман.
Вернувшись в редакцию, Отнякин сел за редакторский стол. Запустив пальцы в волосы и обняв длинными ладонями голову, он молча смотрел перед собой.
— Так вы фармацевт, товарищ Балакова. А я полиграфист, наборщик. В армию уходил из типографии. Служил в типографии газеты авиационного соединения. Из армии тоже вернулся в типографию. После службы закончил заочно филологический факультет. И вот, как и вы, теперь профессиональный газетчик. — Это было сказано бесцветным тоном, будто лишь потому, что редактор посчитал необходимым сообщить и о себе кое-что своей помощнице. — А завод огромный. И чертовски, видно, сложный завод? — Отнякин вытянул ноги, и его великанские полуботинки выставились из-под стола. — Безалаберщина есть, конечно. Много добра летит в трубу. И грязь.
— Завод — не санаторий, — заметила Женя.
— Метко сказано, — язвительно похвалил ее редактор, — Главное, свежо. Но вот в сепараторном цехе пол-то золотой от бронзовой стружки. И ее не сметешь: она в землю, в грязь втоптана. В некоторых цехах плиточные полы, а под грязью лишь кое-где увидишь эти плиты. И еще многое в этой грязи схоронено… А эта работница в мокрых газетах. Это же позор для завода!
— Возмущаетесь? А я вам расскажу еще больше. Ах, женщина, обутая в газеты! Кстати, запомните: это Мотя Корчагина, активный рабкор. Идеально было бы, чтобы после работы наш рабочий сразу помылся, переоделся и шел домой чистый. А вы знаете, что у нас на заводе всего в десять сосков душевая? Городскому водопроводу семьдесят лет, и завод и наши поселки летом сидят на голодном водном пайке. А почему? Надо строить новый водопровод, а это сразу не сделаешь.
— А вы патриотка завода! — остановил Женю Отнякин. — Но не сердитесь, дело в том, что я тоже пришел на завод не временно. Работать пришел… Бутурлин мне сказал, что сегодняшний номер вышел, а значительная часть следующего в наборе?
— Да, это так.
— Мне говорили, вы учитесь?
— За последнее время запустила, — Женя вспыхнула. — Поотстала.
— Совет вам: с сегодняшнего же вечера начинайте догонять. Вообще с моей стороны посягательства на ваше свободное время не будет. А теперь дайте мне, пожалуйста, подшивку за этот год, ну, и там, что у нас есть в портфеле, и бумаги еще чистой, — несмотря на «пожалуйста», Отнякин отдал приказание.
Жене вдруг подумалось, что отныне она должна быть всего лишь вышколенной секретаршей. «Деспот он, это наверняка». Положив на редакторский стол, что от нее потребовали, она ждала, не будет ли еще что приказано.
— Спасибо. — Отнякин, не глядя на нее, протянул ей руку. — Желаю хорошего вечера.
Женя еле обхватила широкую костлявую лапу своей ладонью. И вдруг ей захотелось созоровать.
— Тихон Тихонович, один вопрос неслужебный. Почему вы прическу не измените? — спросила она простодушно-наивно.
— А что, нехороша? Не идет ко мне? — Отнякин вскинул глаза на Женю. Он не обиделся. — А представьте меня подстриженным… ну, скажем, под полубокс? — он озорно подмигнул. — То-то! Ну, идите, идите.
На следующий день Женя и Отнякин встретились в проходной.
— Начинаем срабатываться. Минута в минуту, как по сверенным часам, — сказал редактор, и его голос показался Жене не таким резким, как при первом знакомстве.
— Скажите, Женечка, — заговорил он уже в редакции, когда Женя уселась за свой стол. — Скажите вот что: вы и, допустим, я тоже давно работаем на нашем заводе, и мы решили на материале заводской жизни писать роман. Как известно, всякий роман строится на остром конфликте: какой же узрим мы с вами конфликт?
— Вы просмотрели подшивку? — пряча улыбку, спросила Женя; интересно, какое бы лицо сделалось у Отнякина, если бы она в свою очередь назвала его Тишенькой? — В каждом номере нашей газеты конфликтов хоть отбавляй.
— А вот и нет! Не настоящие это конфликты. — Тихон Отнякин засмеялся; и опять он показался Жене другим, не вчерашним. — Газета полна ежедневными осложнениями — и только. Конфликты подлинные остаются за текстом газетных колонок, а там их не всякий разыщет. Что такое конфликт, Женя?
— Господи! Да сколько об этом пишется во всех газетах и журналах. Острое столкновение…
— Стоп! — скомандовал Тихон Отнякин, — А то вы опять покраснеете… Вы так хорошо краснеете, когда попадаете впросак. — Женя увидела на чуднóм лице редактора умную и добрую улыбку. — Газета, на мой взгляд, занята в основном как бы созерцанием. Понимаете?
— Да, конечно… Процесс познания действительности: от живого созерцания к абстрактному мышлению и от него к практике… Видите, я не попала впросак и не покраснела.
— И вижу, что вы по-настоящему учились… — Отнякин знал, что Женя бросила вечерний техникум, и сдерживался, чтобы не рассмеяться тому, как Женя опять заливается краской от стыда за свое вчерашнее вранье. — А вы знаете, что вы очень красивая?
— Знаю, — твердо ответила Женя и подумала: «О! Уже начинаются комплименты».
— У меня жена тоже очень красивая, обручили нас еще в детстве по старинному русскому обычаю, будто бы в шутку, а получилось на всю жизнь. И вот живем уже шесть лет и любим друг друга; и сын растет на меня похожим…
— Я снова попала впросак?
— Ну конечно же! Я угадал ваши мысли. Расскажите лучше, как вам работается. Я в подшивке на газетах видел пометки — это ваши? Объясните мне их.
Женя рассказала о своем невеселом предмайском раздумье, о разговоре с Бутурлиным. Отнякин изредка поглядывал на нее, и тогда его черные глаза взблескивали, и это показывало, что он одобряет ее мысли, что они интересны ему.
— Словом, одна часть вашего существа не хочет уже жить, как прежде, а вторая уже просто-таки не может жить, как прежде? — спросил Отнякин, выслушав Женю. — Так?
«Я ему о заводе, о газете, а он… Скакун он какой-то в мыслях», — подумала Женя и не ответила.
— Вот это и есть конфликт! Да какой еще! Это отражение в отдельном человеке большой общечеловеческой борьбы, которая потрясает всю частную жизнь и втягивает всего человека в борьбу. — Отнякин бросил на Женю испытующий взгляд. — Вам еще трудно понять меня. Ну хорошо. Догнать и перегнать капиталистические страны — это наша всенародная историческая задача, поставленная еще Лениным. И вот в этой борьбе наш завод не вышел на передний край борьбы. А ведь борьба уже идет на мировой арене. И соль в том, что на заводе есть все возможности работать лучше.
— Я же вам говорила: Леонид Петрович Бутурлин видит причину отставания в недостатках государственного руководства промышленностью.
— Я согласен с ним… И вот это нас злит, и этого мы терпеть не можем. — Отнякин вытащил из кармана горсть шариков, которые выковырял вчера из земли.
— Но ведь это же повседневное осложнение.
— Нет, не повседневное. Уже хотя бы потому, что грязь в цехах накапливалась годами. Я имею в виду и грязь, засосавшую и некоторых людей, как… Гудилин… Да мало ли еще с чем уже никак не можете смириться не только вы, а многие и многие люди на заводе.
— Об этом довольно часто писала газета.
— И только! Знаете, Женечка, это пока черновой наш разговор. Я хочу, чтобы мы с вами думали об одном. Мне кажется, что общественная мысль на заводе недейственна.
— Бутурлин говорит: на заводе нет действенной производственной политики, — возразила Женя.
— Чувствую, что тут большой смысл есть. Пожалуй, тот смысл, что политическая и организаторская работа на заводе не соответствует ни производственным задачам завода, ни его возможностям. Это конфликт не антагонистический, но тяжелый.
— Тихон Тихонович, я беспартийная.
— Ах, какой конфуз: я, оказывается, демагог! Критикую политическую работу перед лицом беспартийной массы… Ну, вы хоть в профсоюзе-то состоите? Слава богу. Скажите, кто такая Поройкова? — Отнякин вынул из стола папку с материалами.
— Технолог цеха железнодорожных подшипников. Беспартийная.
— Женщина-то ставит серьезнейшую задачу: говорит о коммунистическом воспитании рабочих в труде. — Отнякин ткнул длинным пальцем в папку.
— Бутурлин не хотел публиковать эту статью из дипломатических соображений: говорит, дирекция завода не пойдет на введение метода доверия контроля продукции самим рабочим, надо, говорит, не одной статьей действовать. Потом Вика… то есть Поройкова, нового ничего не открывает: метод доверия уже введен в некоторых цехах на куйбышевском и саратовском заводах, а наш завод особый, хотя бы потому, что у нас кладовые-склады готовой продукции не приспособлены для этого…
— Знаете ли, и тут Бутурлин прав. Рывком не возьмешь, но думать о статье Поройковой нам надо. — Отнякин порылся в папке. — А кто такой Александр Николаевич Поройков?
— Свекор Вики Поройковой, пенсионер, старый рабочий и коммунист.
— Так и вижу этого старика. С душой о детворе пишет. Готовьте статью к печати, только не сильно сокращайте и сберегите этот тон доброго стариковского недовольства. Я люблю недовольных людей. Таких, как ваша Вика Поройкова… — Отнякин надул губы, выпятил грудь, подбоченился и лениво повел сощуренными глазами. — Такая она?
— Точь-в-точь! — рассмеялась Женя.
— Недовольные — они всегда настоящие бойцы. По-хорошему недовольных людей должно быть порядком в цехе у Гудилина?
— Я же вам говорила о Моте Корчагиной.
— Да-да. Эта женщина, обутая в газеты… Нам нужно взять под обстрел Гудилина.
— Опять Гудилин, — протянула Женя. — И так им вся газета полна.
— Видел. Гудилин из тех людей, которые отнимают у нас возможность выигрывать время в соревновании с капиталистическим миром. Об этом думаешь, когда читаешь газетные заметки о нем. Это именно надо сказать гласно на весь завод. А мы щиплем петушка по перышку.
— Опять возврат к повседневным осложнениям?.. Отдельные консерваторы, разные бюрократы, подлежащие изничтожению…
— Да, и все-таки за этим гораздо большее: опять же слабость политической и организаторской работы.
— Слушайте, черногривый лев! Уж не кажется ли вам, что вы пришли на завод, чтобы установить Советскую власть?
— Ох, какая вы заноза, — весело рассмеялся Отнякин. — Нет, конечно. Советская власть есть на заводе, она крепка и будет крепка и без моей помощи. А вообще, Женечка, без того, чтобы не помогать Советской власти, жить невозможно. — Отнякин взглянул на электрические часы над дверью. — Ого! Мне пора в партком.
Александр Николаевич и Варвара Константиновна утвердились в том, что дочери Дмитрия Лидочке расти в их доме.
Внучку записали в школу. Немногословно, и по понятным причинам, утаив правду, объяснили учительнице, почему девочка в конце учебного года переехала в другой город, попросили присмотреть, чтобы новенькую не обижали мальчишки. Первые дни Александр Николаевич сопровождал внучку до школы и встречал после уроков, но Лида быстро перезнакомилась с новыми товарищами и стала ходить в школу сама.
Вскоре учительница, встретив Варвару Константиновну, похвалила ее внучку, как прилежную и способную, а еще через некоторое время Лидочка сказала, что она будет и в новой школе отличницей. Так все хорошо устроилось с прерванным было учением.
Лида даже в первое после приезда время не скучала. Может быть, от новизны и оттого, что в большой дружной семье она почувствовала себя вольготней: как никак, а музыка и французский ей изрядно наскучили. В компании же Танечки и Алешки ей было по-настоящему весело.
Лида была разговорчива, ласкова, ела хорошо, не привередничала (чего очень опасалась бабушка), вовремя делала уроки и гуляла на улице со своими новыми знакомыми ребятишками из дома.
Особенно она любила ходить с бабушкой и Мариной в поройковский сад; увидев его впервые в буйном цветении, девочка сделала его своим царством, которое всюду находят впечатлительные и наделенные воображением дети. У нее был в саду свой детский, но настоящий, сделанный дедом инструмент, своя клумбочка, в которой она посеяла цветы; она сама посадила «поющее и звенящее» деревцо и верила, что оно вырастет и тогда в саду повторится волшебная сказка.
Словом, пока все было очень хорошо. Но старики знали, что это только пока.
Вскоре отец выслал дочери ее любимые игрушки. И лучше бы он этого не делал. Посылку распаковали, когда Алешка был еще в школе, а Танечка в детском саду. Обрадованная Лидочка перенесла игрушки в большую комнату. В уголке за комодом она расставила мебель, посуду, нарядила куклу, а дальше играть одна, как бывало, дома, не стала. Игрушки, купленные для Лиды мамой, были теперь с ней, а мамы не было. Девочка не могла позвать свою родную маму, показать ей, как она устроила дом кукле и как ее одела и причесала, она не могла приласкаться к своей маме. Лиде стало тоскливо, она вдруг почувствовала себя одинокой и в чем-то обманутой.
Почему никто, даже бабушка с дедушкой, не вспомнили ни разу про ее маму? Они все тут не любят ее?
Сидя на полу, охватив коленки руками и уткнувшись в них лицом, Лида вспомнила все случившееся с ней за последнее время, начиная со слов мамы, что она получила телеграмму и уезжает надолго во Владивосток. Ничему, что ей говорили мама и папа, она сейчас не верила. Когда они ехали в поезде и летели на самолете, папа был такой грустный и все ласкал ее, будто бы ему было ее страшно жалко. И бабушка и тетя Марина ласкают ее больше, чем Алешу и Танечку. И Алеша какой-то чересчур хороший и будто тоже обманывает.
Как будто мама умерла, и все это скрывают…
Так, горестно притихшей около игрушек, и застала внучку Варвара Константиновна.
— Да уж не уснула ли ты, Лидушка? — спросила она.
— Бабусенька, а почему мне мама письмо не прислала до сих пор? — жалким голоском спросила девочка.
— Да ведь далеко. Считай, до Владивостока ехать с месяц надо, а письму оттуда тоже не меньше по почте лететь, — ответила Варвара Константиновна давно припасенными словами.
— Бабуся, ты правду говоришь?
— Как это я тебе могу неправду говорить? А ты, если наигралась, выбеги-ка на улицу, поищи деда, скажи: бабушка, мол, по делу зовет.
Лидочка покорно пошла из комнаты.
Варвара Константиновна рассказала об этом разговоре с Лидой Александру Николаевичу. Старик только головой покачал в ответ. Он знал, что жизнь внучки в его семье устроена только с виду, что он и Варвара Константиновна делают все, что должны делать дедушка и бабушка, а перед чем-то главным, что неизбежно они должны сделать, бессильны. И он все больше и больше злился на Митьку и его «кукушку бесхвостую» — только так он называл про себя Зинаиду Федоровну. Его сердили нежности Марины и Варвары Константиновны, которые те проявляли к; Лиде. «Уж больно чересчур, только тоску на девчонку нагоняют», — думал он. Любя, жалея Лиду, сам он стал относиться к ней попроще, порой и построже и, наверное, а этом пересаливал, потому что однажды Варвара Константиновна сказала ему:
— Ты, Саша, поделикатней будь с Лидушей: она тебе не Алешка.
— Вон что! А в чем разница? Оба они Поройковы и внуки мои.
— Я не о том. Лидуша, она ведь из другой жизни, из другой семьи, не простой.
— То-то, что не из простой, а из… не знаю, как и назвать вертеп ихний. А жить ей вот приходится в самой простой семье. И привыкать к настоящей жизни надо. Ишь, вы вон с Мариной рядите ее, наглаживаете. Скоро износит она свой гардероб… Это, когда она у кукушки бездельной жила, та ее могла расфуфыривать для забавы. А у вас и вкусу нет того, да и по ателье мод бегать вы непривычные. И будете одевать девочку, как все люди на поселке своих детей одевают… Вот разве что насчет пианино да французского вам подумать. А?
Старик начинал непозволительно для него волноваться, и Варвара Константиновна прикончила разговор, но потом он не раз возникал снова и стал походить на затянувшийся спор.
Оба старика, каждый про себя, очень хорошо понимали, что толкуют вслух не о том, не о главном; придет время, и на вопрос Лиды, почему мама не шлет ей писем, уж невозможно будет сослаться на долгий путь до Владивостока. Не отец, не мать Лиды, а именно они, старики, рано или поздно должны будут рассказать внучке о том, что на всю жизнь ляжет ей на душу тяжелым камнем.
В последнюю субботу мая Лида пришла из школы, опоздав против обычного на час, но, как всегда, оживленная и голодная. Она переоделась в домашнее платьице, повесив форменное школьное на плечиках в стенной шкаф, вымыла руки и вошла в кухню.
— Ты где же это разгуливала? — спросила Варвара Константиновна. — Жду-пожду тебя, суп с плиты не снимаю…
— Ах, бабусенька, мы сговаривались. Завтра идем в лес на прогулку, — ответила Лида, ее глаза сухо и жарко блестели, а лицо было озабоченно. — Приготовь мне, пожалуйста, еды… Чтобы с собой на маевку, в лес.
— Еды? На какую такую маевку, — не понимая, спросила Варвара Константиновна. Она лишь видела, что внучка увлечена какой-то затеей. — На-ка вот пока, — Варвара Константиновна налила в миску супу. — Да иди в зал: там поешь и там потолкуем — видишь, я тут приборку затеяла. Иди, иди, там потолкуем… Только какая же это маевка, если июнь на носу? Отложили бы уж до каникул.
Лида поставила миску на уголок стола.
— Ну и что же, что июнь на носу? Весь месяц, бабусенька, был холодный. Помнишь, всей школой мы хотели ехать на Волгу? Не поехали из-за плохой погоды, все воскресенье дома просидели. А теперь тепло! А каникулы? Как только нас распустят из школы, так много детей уедет… А есть такие, кому ехать некуда.
— Все, все, я, Лидушка, поняла, — остановила девочку Варвара Константиновна; последние слова внучки ее напугали: Лиде тоже некуда было ехать на лето. — Ладно уж. Погоди, вот тетя Марина с работы придет, велю ей тебе на завтра пирожка испечь.
Лида, взяв свой суп, ушла в комнату. Быстро поев, она убрала за собой и упорхнула на улицу. Через час она вернулась огорченная и уселась на диван, пристально глядя на деда, точившего на оселке бритву.
— Что же не гуляешь? — спросил Александр Николаевич, чувствуя, что у внучки к нему есть дело. — Лето уже на улице, считай. Теплынь. Красота.
— А что на улице делать? — скучающе протянула Лида.
— Играть.
— В классики? Надоело.
— Придумайте что-нибудь новенькое.
— Мы-то придумали, — Лида порывисто поднялась с дивана, остановилась перед дедом и потупилась. — Хотели завтра в лес на маевку…
— И за чем дело стало?
— Не пускают, — Лида тряхнула косичками и, сузив рыжеватые глаза, взглянула на дедушку. — Меня бабуся тоже, наверное, не пустит.
— Расскажи-ка толком. — Александр Николаевич вытер тряпочкой бритву, и, пока опробовал ее жало на ногте, Лида, торопясь, рассказала:
— Это третьеклассники сначала придумали идти на прогулку в лес, а потом их сестренки и братишки из младших классов тоже захотели… ну, и еще другие дети. А что на самом деле? Мальчишки в свободное время только и знают, что в клек играют или сражения на шпагах устраивают, а девочки в мячик об стену или в «дочки-матери» играют. Вот все дети и придумали идти на целый день в лес, еды взять с собой, как взрослые ходили на Первое мая. А никто из родителей детей одних не пускает, и сами идти не хотят. Значит, завтра целый день у домов на асфальте прыгать? А дубовая роща такая уже зеленая, дедушка. Погляди сам в окно.
Александр Николаевич смотрел на голенастую внучку, на ее вдруг ставшую короткой юбчонку, топорщившуюся сзади, как хвост у молодого петушка, и думал: «Эк растет-то девчонка как быстро. Надо заставить набрать материалу на летние платьишки, да и пошить уж».
— Дедушка Сандрик! — требовательно воскликнула Лида. — Ты их, родителей, за то, что они нас не пускают в лес, в газету протащи.
Александр Николаевич оторопел.
— То есть почему это ты мне приказываешь? — спросил он.
— Ты уже раз их прохватил, и они сердятся на тебя. А ты их еще раз.
— Ты, Лида, насчет того, что кто-то там кого-то протащил в газете, помалкивай, — Александр Николаевич опустил глаза.
Написанную под впечатлением родительского собрания статью он опубликовал за подписью Пенсионер. Да только все знали, кто ее автор и о ком он пишет, хотя фамилий он и не называл. Когда меж соседями пополз слушок, что Дмитрий подкинул свою дочь в семью Поройковых, Александр Николаевич стал стыдиться своей статьи: других взялся учить, а у самого в доме как некрасиво получилось.
— Кто это наболтал, что я писал в газету?
— А тетя Демьянкова.
— О! Это женщина с фантазией. Слушай-ка, собирай ватагу повеселей, я с вами в лес пойду.
— Это ты вправду? — Лида кинулась к нему, прильнула горячей щекой к его небритой бороде. — Так я, дедуся, пойду.
Получилось так, что Александр Николаевич в лес с детишками не пошел. В субботу вечером Анатолий вернулся из школы уставший и с виду расстроенный. Он вяло поел, и то потому, что мать стояла у него «над душой», потом включил репродуктор и уселся на диван слушать концерт. За последнее время он все больше и больше сосредоточивался в себе. В семье на него никто за это не обижался — все знали, что ему трудно. Но неужели у него после недели упорных занятий в школе и дома не было потребности поделиться чем-либо даже с родителями?
Видимо, отцу самому надо было поговорить с сыном. Но на первый же вопрос о том, как у него прошла неделя, Анатолий ответил:
— Нормально, в общем.
Александр Николаевич не стал его неволить и отложил разговор на воскресенье: пусть парень хоть отоспится.
С вечера Александр Николаевич сразу не уснул, а, вернувшись к мыслям о сыне, раздумался.
Анатолий был парень честолюбивый, потому и старался. А вот не забоялся ли он, не заленился ли учиться дальше? После десятого-то класса, как узнал, чего стоит много лет подряд грызть гранит настоящей трудной науки? Это предположение, вполне основательное, растревожило Александра Николаевича. Он плохо спал ночь и поутру почувствовал Себя довольно скверно.
«Нет, не лентяй он», — думал Александр Николаевич, наблюдая, как Анатолий быстро поднялся, как убрал постель, как потом занимался гимнастикой у открытого окна. Ему вспомнилось, как недавно ему попалась на глаза забытая на ученическом столе общая тетрадь, на обложке которой Тольян написал: «Мысли для себя». Листая тетрадь, Александр Николаевич наткнулся на записи, которые показались ему чудаковатыми. На отдельной страничке сын откуда-то выписал стихи:
Средь бурных волн и в горестных блужданьях
Закончен круг земного бытия.
Мой челн пристал, и скоро должен я
Поведать о моих земных деяньях.
На следующей странице Анатолий комментировал:
«Настало время, когда поднялась цена каждой человеческой жизни. Не только гений должен давать отчет в своей жизни перед человечеством, а и простой человек. Вот в чем расцветающая радость жизни у нас в стране. И в этом сила строителей близкого коммунизма».
«Куда соплячок забирается, — подумал тогда старик. — Философия! Не дело это для него».
Но сейчас, глядя на сына, он проникся к нему уважением за его философствования.
В безрукавной майке и трусах Анатолий выглядел длинным и тонким; походка у него была какая-то капризно вихляющаяся и как будто выдавала его внутреннюю несобранность. «Вытянулся за зиму, а силой не налился. Корпя над книжками, силы не насидишь. А гантельки эти — что в них толку… Но сила духа в нем есть. Сила, которую мне, старому, и не понять».
Сходив под душ, Анатолий поел на кухне и прошел в спаленку, чтобы на свежую голову засесть за учебники.
— Иди-ка сюда, сынок, поговорить надо, — крикнул Александр Николаевич, поднимаясь с опостылевшего за ночь дивана и снимая со спинки стула свою пошитую Мариной зелено-полосатую пижаму.
— Сейчас, — откликнулся Анатолий, но вышел из спаленки, лишь подняв с постелей Алешку и Лиду и послав их умываться. По знаку Александра Николаевича он подсел к столу, передернув плечами.
— Да не вихляйся ты, — почему-то раздражаясь, прикрикнул на него Александр Николаевич. — Как дела у тебя в школе? Что-то последнюю неделю ты нелюдем живешь.
— Сам собой хвастаться не могу. Будто все нормально. — Анатолий прямо взглянул на отца, и тот увидел в его глазах потребность и готовность к полнейшей откровенности, упрямое желание отстоять что-то свое и боязнь того, что разговор может быть неприятным.
— Мгм… А после? Как аттестат зрелости получишь? Сейчас уже думать самое время, сынок.
— Папа! Говори прямо.
— Обязательно, только прямо. — Александр Николаевич распахнул закрытые сквознячком створки окна и подвинул к окну свой стул. — Только предисловие тебе придется выслушать, — заговорил он, сделав несколько глубоких вздохов. — Я, сынок, всю жизнь о коммунизме мечтал, как себя помнить начал… Эта мечта в рабочем классе, она давняя. И вот я своими глазами, может, и не увижу коммунизма, а тебе жить в нем. Это тебе понятно?
Анатолий сидел, подперев щеки кулаками. Он смотрел внимательно на отца, слушал его, а думал как будто о чем-то своем. При последних словах Александра Николаевича он хотел что-то сказать, но в комнате появилась Лида.
— Дедушка Сандрик, так мы сейчас собираться будем, — объявила она. — Помнишь, что вчера обещал?
— Помнить-то помню. Да тяжело что-то мне сегодня дышится. Идите уж без меня.
— Значит, можно?
Александр Николаевич махнул рукой, как бы молча давая разрешение, и опять обратился к Анатолию.
— В своем предисловии я тебе хочу сказать: какой богатой нынешняя молодежь в жизнь вступает. Вон какие заводы вам передаем, — Александр Николаевич показал взглядом за окно. — В них наша сила, в заводах. А наживали мы ее под угрозой войны. И пришлось-таки выстоять нам в невероятной войне. А теперь, гляди-ка, у нас, у нашей страны кругом друзья — еще большая сила. Может, скоро нам и грозить-то войной никто не посмеет, и вы, наши дети, не будете знать новой мировой войны. Голода вы в жизни знать не будете. Вон сколько миллионов целины подняли… Вы богаче нас вступаете в жизнь и большего достигнете.
— Папа, ты думаешь, мы школу на Марсе заканчиваем? — спросил Анатолий. — Мы уже все второй год как с советскими паспортами живем.
— А я и говорю с тобой не как с марсианином, а как с родным сыном. Слушай. Ты в зрелые годы уже без меня войдешь. А мне вот сейчас нужно знать, как ты жизнь намереваешься прожить, я ее сейчас, при жизни своей, хочу видеть, как видел твое будущее, когда тебя еще и на свете не было.
— Ты опять хочешь спросить про мое поступление в вуз? — тихо спросил Анатолий.
— Об этом Гляди-ка, Гудилин Ванька с шестого класса лбом трясет да выращиванием бродячих собак занимается. Кому за это стыд должен глаза есть? Отцу!
— Ну, лбом трясти можно и с высшим образованием, — Анатолий усмехнулся. — Даже с седой головой и с грудью в орденах.
— Не Дмитрия имеешь в виду?
Анатолий неторопливо подошел к отцу сзади и облокотился о спинку его стула.
— Я действительно имею его в виду, но в другом смысле, — сказал он, склонясь над плечом отца. — Скажи, папа, ты в молодости мало раздумывал? Ну, хотя бы, когда в подпольную партию вступал. Просто это для тебя было? Или когда на гражданскую войну пошел? Ведь ты тогда уже на маме женился, и Митя уже родился.
Александр Николаевич повернул голову и пристально посмотрел на спокойное лицо сына. «Возмужал парень. Уж вовек теперь не приластится, как бывало. И говорит-то как».
— Ну, Толя, тогда другое время было.
— Согласен. Но согласись и ты со мной. Кажется мне, у каждого человека бывают такие переломы в жизни, которые заставляют его крепко задуматься. Одинаково крепко, в какие бы времена этот человек ни жил.
— Мудрствуешь…
— Нет! Просто думаю. Ты мне говоришь о долге перед рабочим классом, перед всем народом, чтобы я, значит, обязательно и сразу после школы поступил в вуз. Но ведь речь идет о моем собственном пути в жизни, и решать я должен. Так?
— А не много ли, салажонок, на себя берешь?
— Много ли, мало ли, но это такой груз, который мне невозможно свалить со своих собственных плеч или кому другому, даже тебе, хоть малость передать. Я опять же, папа, о своей собственной жизни говорю.
— Да ты, однако, индивидуалист! — Александру Николаевичу захотелось зацепить сына, сбить его с мысли: старика задевало, что Анатолий, а не он повел серьезный разговор.
— Да нет же, папа! — Анатолий обошел стул и, встав перед отцом, заговорил уже горячо, энергично жестикулируя руками. — Я хочу быть похожим в жизни на тебя, на маму, на старших своих братьев Артема и Митю, я тоже хочу жить для народа, как все равно для себя. Ты говоришь, Митя и Артем вынуждены были начинать сознательную жизнь с труда на заводе, а у меня другое дело, у меня нет нужды идти сначала к станку и учиться зарабатывать себе хлеб… Боюсь, не поймешь ты меня. Ты очень хороший, папка, ты любишь меня, думаешь обо мне, желаешь мне добра и готов для меня сделать все, что угодно, но ты не можешь влезть в мою шкуру, шкуру десятиклассника, сдающего экзамены на аттестат зрелости весной 1956 года, не можешь?
— Что верно, то верно! — усмехнулся Александр Николаевич. Сын действительно передумал немало, но уж что-то больно красно он говорит.
— Ага! — торжествуя воскликнул Анатолий. — Вот, папочка, что теперь скажу: мне просто невозможно идти в вуз, не умея ничего делать, и это совсем другое, чем было у Мити и Артема. Можешь этого не понимать, а согласиться с этим ты должен. Суди сам: всеми десятыми классами мы ходили на завод, чтобы заработать на выпускной вечер. И заработали только триста рублей. Стыдно, папа! Работа-то какая была? Завертывать в бумагу готовые подшипники.
— М-да, работнички, — Александр Николаевич покачал головой.
— Слушай дальше: ты говоришь, нам придется жить в то именно время, которое для вас, старых коммунистов, было мечтой. Да если хочешь знать, в этом-то все и дело! Это значит: мы живем и будем жить в такое время, какого на всей земле не бывало! Как же тут не раздуматься? В этом отношении мы должны быть не хуже вас, отцов и старших братьев. И этим, только этим выразить вам нашу благодарность.
— Анатолий, ты вроде хочешь меня положить на обе лопатки, — пробормотал Александр Николаевич, вдруг почувствовав, как у него влажнеют глаза, и в то же время внутренне не находя еще возможным согласиться с сыном полностью.
— Сейчас дожму, папка. — Анатолий снова подошел к отцу и крепко обнял его. — Мы думаем, как нам делать жизнь. А вот представь себе: мама услала тебя в магазин, а за чем, не сказала, только подумала, что ты должен принести соли. И вот мама варит суп и думает, что ты принесешь соли, а ты приходишь и вручаешь ей килограмм горчичного порошка. Или нет, папа, другой пример: ты мне сказал: «Тольян! Вот тебе сломанный стул, почини». Я взял стул, а как чинить, и не думаю, ты об этом думаешь. Эх, и работка будет у нас с тобой! — Анатолий отпустил отца. — Папа, ты своей жизнью показал, какая жизнь должна быть у меня. А уж дальше я думать сам обязан, в деталях, так сказать, с учетом особенности времени… А насчет вуза я пока не решил.
— Ну ладно, решай, — сказал Александр Николаевич. — А как у тебя отношения с Тамарой Светловой?
Анатолий покраснел и промолчал.
— Иди уж готовься к своему аттестату зрелости, — отец отвернулся к окну. — Одно имей в виду: чтобы экзамены сдать как следует, а после мы с тобой еще поговорим окончательно.
После разговора с младшим сыном Александр Николаевич увидел, что в отношениях с детьми остался у него только отцовский долг. Наверное, теперь уже все его взрослые дети только и знали за отцом, да и за матерью лишь этот долг; только поэтому они и вились вокруг родительского дома: как чуть что, так всяк со своей бедой или неустройством к отцу да к матери. Вон Дмитрий всю жизнь свою запутал, а разрешил все как просто: подбросил дочь на воспитание деду с бабкой, а сам денежки только посылает… Артем тоже пока лишь запутывает свой семейный узел. Вчера Вика опять прибегала с жалобой на своего родителя. Корит он ее, а тоже бессильный, тоже без власти, только жизнь родной дочери портит.
И черта ль надо этому свату? Хода жизни не понимает, не понимает, что не приказами судьбы детей устраиваются.
Раздумывая о своей семье, Александр Николаевич добрался в мыслях и до снохи Марины. К Соколову перешла работать, а насчет дальнейшего — ни словечка. Верно, и в самом деле стариков совестится оставить. Как будто покорная невестка. Это действительно хорошо. А если подумать: мораль-то за этой покорностью вроде и не наша. Как в кабале женщина оказалась. А может, она всем своим образом жизни сознательно заставляет себя выполнять долг вдовы, матери и дочери? Может, это наша мораль?
Дети тоже должны жить с сознанием своего долга перед родителями. А в чем он, этот сыновний долг? В чем он выражается у Дмитрия, у Артема? В куске хлеба на старости лет? Пожалуй, Анатолий верно сказал насчет того, чтобы не уронить честь отцов, идя уже по своему пути.
Так, сидя у раскрытого окна, довольно долго размышлял Александр Николаевич. Наконец ему захотелось выйти на улицу, посидеть на крылечке.
— Не ходи, — остановила его в прихожей Варвара Константиновна. — Там одни женщины. Судачат.
— Ну, и я с ними язык потренирую.
— Они тебе натренируют. Про тебя судачат. — Варвара Константиновна захлопнула дверцу стенного шкафа, и оттуда пахнуло запахом нафталина. (Она и Марина занимались просушкой и уборкой зимних одежд на лето.) — Говорила тебе, не связывайся с Демьянчихой.
— А что она?
— Да не только она. Наша Лидушка-то какую работу провела: всем детям объявила, что ты с ними на маевку пойдешь. Ватага, человек пятнадцать, без тебя отправилась. Ну, а мамаши охают да ахают. Дорога-то в лес, говорят, мимо деревни, а там собак полно, кто знает, какие игры мальчишки-сорванцы затеют. Не задрались бы с деревенскими? В лесу клеща уже полно, да и змеи есть. По оврагам будут бродить детишки, заблудятся еще, покалечатся. Грозы не было бы — напугаются. Еды кто взял, а кто и нет, — кто будет есть, а кто слюни глотать. Видишь, каких бед ты наделал. Демьянкиных девчонок в ватагу не приняли. Дома они, а Демьянчихе будто больше всех надо. Насчет твоей статьи разглагольствует. Сидит, говорит, бездельник на пенсии и кляузничает. — Все это Варвара Константиновна поведала незлобиво, как бы не придавая значения бабьим пересудам.
Но Александр Николаевич встревожился:
— Действительно нехорошо, Варя, получилось. Не пойти ли мне на гору? Или Анатолия послать?
— И сам не ходи, и Толю не тревожь. Лучше расскажи, о чем ты с ним утром толковал: вид у него сегодня веселый.
— Э! Беседа у нас состоялась вполне мужская.
Старики зашли в комнату, и Александр Николаевич поведал жене о своем разговоре с младшим сыном.
— Не неволь ты его, — сказала Варвара Константиновна. — Пример тебе приведу: у Мужиловых Всеволод в прошлом году с золотой из школы вышел. То-то отцу с матерью лестно было: сама-то сыновней медалью даже в магазине бабам похвалялась. Решили они не упускать счастья и заставили малого на самый модный, физический факультет в университет поступить… Это с нашего-то поселка каждый день в университет ездить! Снегопады-то какие зимой нынче были! Ранним утром ни автобусы, ни трамваи не идут. И общежитие парню не дали, потому как в черте города живет. Отставать стал. А это значит: без стипендии студент оказался. Уже он не школьник: обувать, одевать как следует надо. Пришлось матери от троих младших работать идти. Угол ему в центре города сняли, тоже за деньги… Да все равно не спит, не ест как следует.
— Сугубо по-матерински рассуждаешь.
— Именно по-матерински. А Толя гордый, за дело, которого не осилит, не возьмется. Это ты имеешь в виду?
В комнату вошла Лида. Она стояла в дверном проеме, прижимая одной рукой к груди снопик неярких цветов, в другой держала свои туфли: на пальцах ног сочились натертые и прорвавшиеся волдыри, косички разлохматились и торчали вразлет, а физиономия девочки говорила, что ей было страшно хорошо в лесу.
Варвара Константиновна, увидев мокрые болячки на ногах Лиды, охнула, а Александр Николаевич, сдерживая улыбку, строго сказал:
— Ну, докладывай, Лидия.
Девочка села на стоявший у стены стул и сбивчивой скороговоркой рассказала:
— На маевке было очень весело. Нашли в лесу ежа. Он сейчас у Гали — это она нашла. Еж оказался необыкновенным, будто между иголками у него на коже выросли ракушки: это в него впились и распухли от крови клещи. Они много выпили из него крови, и, хотя Толька Кочегаров всех повыковыривал, ежика теперь надо лечить. А на полянке есть могила. В ней похоронен летчик. Он похоронен на том самом месте, куда упал со своим самолетом. Он погиб, когда фашисты на город налетели, над нашим заводом сражался — так сказал Вовка Соколов. Всю-всю могилу экскурсия убрала цветами. А потом играли в горелки. Ребят было много, а завтраки были не у всех, пришлось устроить общий стол. Потом Аркашка Киселев много фотографировал, только у него всегда ничего не получается…
— Небось, мальчишки озорничали? — недоверчиво перебила рассказ внучки Варвара Константиновна.
— Что ты, бабусь, — рыжеватые глаза Лиды сверкнули, — Наши-то мальчишки? С нами был Вовка Соколов и наш Алешка… — Тут Лида съежилась: она совершила невольное предательство.
Александр Николаевич громко рассмеялся.
Заслышав смех деда, появился и Алешка. Мальчишка уже мог не опасаться, что ему влетит за самовольную отлучку из дома.
— Бабушка, — смело заявил он. — Мамы нету, а мы есть хотим.
— Ну вот все и обошлось хорошо, — сказала Варвара Константиновна. Она намазала мазью и забинтовала Лиде стертые пальцы, потом дала детям пообедать, и они убежали на улицу.
Вскоре вернулась Марина, ездившая в центр города за материалом на платьица Лиде. Она привезла два куска штапельного полотна: один в мелкую красненькую полоску, другой — голубым горошком.
— Красиво будет, — одобрила Варвара Константиновна. — И выкройки купила хорошие. Гляди-ка, — она показала Александру Николаевичу пухлые конверты с наклеенными рисунками нарядных девочек. — Видишь, старый, не хуже родной матери внучку одевать будем… — сказала она и вдруг умолкла, кулем опускаясь на стул: в двери стояла Лида. «Что же это я наделала, брякнула этакое, про родную мать худое слово у меня вылетело», — сказала старушка глазами мужу и Марине.
Лида молча прошла в свой уголок за комодом к игрушкам.
— Гляди-ка, внучка, какой подарок тебе! — воскликнул Александр Николаевич и, взяв штапель, шагнул было к ней.
Марина молча удержала его за руку. Прикусив губу, она лихорадочно думала о том же, конечно, о чем думали дед и бабушка: как поправить беду?
Эту немую сцену прервал крик Демьянчихи, донесшийся из прихожей.
— Чертенок сопливый! — Она ворвалась в комнату, волоча Алешку, который вцепился обеими руками в ее руку, державшую его за ухо.
Марина встала навстречу Демьянчихе и потребовала:
— Расскажи толком, — она крепко взяла Демьянчиху за руку.
— Пусть сам докладывает, — ответила Демьянчиха, отпуская Алешку.
— Ну, Алеша?
Алешка стоял, расставив ноги и заложив руки за спину, сбычась, смотрел на Демьянчиху; он презирал ее и мужественно переносил боль.
— За нашу Лиду я заступился, — уже глядя на мать, заговорил он. — Тетки Надеждины девчонки за то, что мы их на маевку не взяли, стали Лиду дразнить подкидышем. А сначала всем ребятам рассказали, будто от нашего дяди Мити жена сбежала, а он Лиду к нам подкинул. Я им сказал, чтобы замолчали. А они плеваться на меня стали. Ну, и наподдал я им пинарей.
— Это за правду наподдал?! — Демьянчиха избоченилась. — Все люди знают про ваши семейные дела. То-то, стыд глаза ест! А ты говори, да рукам воли не давай.
— Что-о-о! — Александр Николаевич со страшным лицом пошел на Демьянчиху.
Всем показалось, что он ударит ее. Варвара Константиновна схватилась за голову, Марина бросилась между свекром и Демьянчихой. И быть бы беде и сраму, если бы неожиданно в этот скандал не вмешался Сергей Соколов.
— Прошу прощения, — сказал он, быстро входя и знаком руки останавливая разгневанного старика. — Во-первых, уважаемая гражданка Демьянко, в чужие квартиры входят только с разрешения хозяев; во-вторых, здороваются: ведь вы же сегодня не видали никого из тех, на кого кричите. Да вы взволнованы, дойдете ли домой? Позвольте проводить. — Он с недоброй усмешкой крепко взял ее под руку и, заметив в прихожей вышедшего из спаленки на шум Анатолия, попросил:
— Толя, открой-ка двери пошире.
Соколов вывел разом присмиревшую Демьянчиху. Алешка, держась за надранное ухо, захныкал. Варвара Константиновна метнулась к вдруг обессилевшему мужу, усадила его на стул и стала наливать в стакан воду из графина.
— Словами говори… От ее слов гадюка околеет… — только и сказал Александр Николаевич, теребя воротник рубашки.
А Лида как сидела на полу в своем уголке за комодом, уткнув лицо в коленки, так и повалилась набок, забившись в глухих рыданиях.
Марина подхватила ее на руки и, прислонившись спиной к комоду, стала целовать девочку. Лида крепко обхватила ее за шею худыми руками.
— Плюнь ты, внучка, на дрянную бабу, — придыхая заговорил Александр Николаевич. — Говорю тебе: от ее гадючьих слов нильский крокодил сдохнет. Знаешь такую гадину, нильского крокодила? Все-то врет и злобствует. А ты, Лидушка, учение заканчивай, и поедем мы все: ты, я, бабушка, Алешку возьмем — по Волге. А потом к папе твоему махнем, а там и мама твоя… обязательно… приедет. — Старик гладил немощной рукой глухо рыдающую Лиду по спине, по голове, по голым запыленным ногам с забинтованными пальцами, — Это я, твой старый дед, внучка, тебе говорю, значит, так и будет.
Варвара Константиновна до конца понимала настоящий смысл слов своего мужа. Он не просто утешал девочку, он уже набрался решимости сделать все, чтобы сбылось то, что он обещал в эту невыносимую, тяжелую для всей семьи минуту.
И снова вошел Сергей Соколов, теперь уже, как обычно, спокойный и мужественный человек, вошел так, будто он и не был участником скандала.
— Я, дядя Саша, насчет насоса. Пора бы уж на колодец в саду поставить. Где он у вас? Сегодня я бы и наладил его, — сказал Соколов, глядя помимо своей воли в полные слез, чистые глаза Марины, державшей на руках Лиду.
И во взгляде Сергея старики прочитали, что в Марине, и только в ней, его надежда на счастье в жизни.
— Это ты с Анатолием говори. Пусть он в подвал, в сарай сходит, — ответил Александр Николаевич. — Иди уж, милок.
Вдовому и далеко уже не молодому Сергею Соколову вначале казалось, что мысль о женитьбе на Марине родилась у него в результате безусловно честного, но все-таки расчета. Как бы там ни хвалили Соколова люди за его правильную жизнь, сам он тяготился ее неполнотой. Он горячо любил своих детей, пекся о них, но не мог не видеть, что только его отцовских рук мало сыну и дочери, особенно дочери. Многое из того, что он делал по дому, вызывало одобрение людей, но было это одобрение какое-то подчеркнуто сочувственное и потому обидное для мужчины.
Сергей признавался Варваре Константиновне, что Марина нравится ему за душевность. Ему думалось, что и для Марины новое замужество будет только к лучшему: не век же во вдовушках сидеть, а уж он, Сергей Соколов, будет ей верной опорой, и такую разумную семью они построят: приходите, люди, любоваться!
Но чем дальше шло время, тем все больше и больше Сергей стал понимать, что им овладевало чувство пылкой юношеской влюбленности; никакие расчетливые мысли не приходили ему в голову всерьез. Только бы Марина согласилась, и тогда все было бы несказанно хорошо для них обоих и для их детей. Он видел, что и Марина раскрыла для него свою душу, и это стало не оставляющей его радостью.
Все у него с Мариной было почти точь-в-точь, как когда-то с его покойной Марусей. Так же он ждал встречи и задушевного разговора с Мариной, так же они стали вместе работать, и так же Сергей понимал сомнения Марины и уважал ее кажущуюся нерешимость. Именно уважение вызывала у него вся трудность семейных обстоятельств Марины и ее нерешительность, которая для Сергея была лишь свидетельством ее духовной твердости и преданности долгу. И он не осмеливался торопить ее. Для самого Соколова все в семейных делах Марины было ясно: эка беда, что старики останутся одни! Не за тридевять земель Марина уходит, и не обедняют они, наоборот, больше, сильнее семья станет: ведь он, Сергей Соколов, им родней будет.
Было, однако, и так, что Соколов стыдился своего чувства, будто он изменил памяти жены, будто он только из-за своего интереса отдавал ее детей в чужие руки. Но вскоре и эти его мысли стали ясными. «Такая же она, Марина, как и ты была, доченька, — думал Соколов, в мыслях называя умершую, как и при жизни, доченькой. — Ты вот собой пожертвовала, спасая мать чужих тебе детей от огненной смерти, так неужели для твоих родных деток у другой честной женщины ласки и доброты не станет?»
В начале мая Марину перевели на участок Соколова.
— Летечко наступает трудовое… Да ведь недаром говорят: как мы работаем сегодня, так будем жить завтра, — сказал Соколов, когда они в один из первых дней работы Марины на новом месте, возвращаясь с завода, подошли к своему дому. — Видишь? — Соколов остановил Марину и показал рукой на стоявший посреди пустыря экскаватор. — Котлован под фундамент начали. Вошел я в коллектив собственными силами дом строить. Отдельную квартиру хочу сработать для своей семьи. Может, к осени соорудим.
— Это вполне по вашей силе, Сергей Антонович.
— Да, осилим… Зато в ущерб садочку. Жалко сад, больно от хорошего хозяина он мне достался. Уход да уход за ним нужен.
— Не беспокойтесь, — заметила Марина. — Обиходим, по-соседски присмотрим, к новоселью урожай сбережем.
— Не только к новоселью… Я думаю, заодно уж и свадьбу?
Марина промолчала.
Соколов тоже молча вошел в свой подъезд. Он понимал, что после того, как старший сын Поройковых привез дочь на воспитание к своим старикам, жизнь Марины осложнилась и ею опять овладевают сомнения и раздумья.
Но в тот день, когда Сергей Антонович случайно оказался свидетелем драматической сцены в семье Поройковых, он в полных слез глазах Марины увидел, что и Марине нет уже счастья в жизни без него. И совсем неважно было, когда она придет к нему насовсем. Важно было, что Марина уже работала вместе с ним, и работала так, как ему хотелось.
За годы работы на заводе Марина, не понуждая себя, вжилась в мир станков и машин, узнала все производство. Знала она и цех подшипников мелких серий. Видывала, как там работают на шлифовальных станках, потому она и встала на свое новое рабочее место без робости и сразу же показала себя смекалистой ученицей. Та интуиция, которая приобретается человеком в труде и которая помогает ему убыстрять работу, совершенствуя даже движение рук, помогла Марине. Словом, у Марины было все то, что Соколов называл талантом рабочего человека.
— Вроде ничего особенного и не произошло в нашем цеху, — сказал он Марине в конце первого дня ее работы. — Мало ли до тебя людей за ручки этого станка держалось! Да? А мне хочется, чтобы для тебя, Маринушка, большое событие произошло. Так оно и будет, если сумеешь приглядеться к своему рабочему месту не с поверхности, а изнутри, так сказать. И свое личное дело понимай. Если широко свое дело понимать, то сам для себя в нем никогда совершенства не достигнешь. А это и есть радость в жизни: стремись трудом к лучшему.
Цех мелких серий подшипников в ближайшие годы не подлежал автоматизации: если бы установили в цехе автоматическую линию, то она потребовала бы столь частой переналадки для каждой мелкой серии, что «игра не стоила бы свеч». Но цех разнокалиберных подшипников и без автоматизации, по убеждению Соколова, должен был работать лучше. Соколов считал, что строгое разделение труда — залог высокой производительности, но он также был ярым врагом узкой специализации рабочего; он считал, что освоение только одной операции отупляет человека, такую организацию труда он считал присущей только капиталистическому производству. Высокая трудовая дисциплина, умение рабочих обслуживать разные станки, делать различные операции и пользоваться разным мерительным инструментом и были теми условиями, при которых обязательно должно родиться что-то новое.
— Ты только случайно живешь беспартийной, — не раз говорил он Марине. — А пойми: наш XX съезд перспективу еще большей свободы трудовой личности открыл. Понимаешь такое слово: помпезность? Это значит: дирекция, завком, партком выдвинут фигуру зачинателя. Ему — почет всемирный… Жениться задумал — квартиру, холодильник. Это зачинателю. А продолжатели? Их иной раз не много оказывается. Мы все должны быть продолжателями великого дела рабочего класса. И премией всему народу будет новая жизнь, которую он строит. И прежде всего руки, умелые золотые руки. Ведь с человеческих рук и для машины пример.
Наверное, если бы покойный муж Марины Миша был жив, он говорил бы и думал так, как Соколов.
Цех подшипников мелких серий всего с год как был переведен в новый корпус и расширился; пришло в него много новых рабочих, все больше молодежь. Бригада Соколова почти сплошь состояла из недавних школьниц и очень молодых работниц. Работала бригада ровно: если недовыполняла план, то всего лишь на один-два процента, если перевыполняла, то тоже незначительно. Словом, можно было жить и трудиться без особых волнений. Но первое, что почувствовала Марина, это настороженность всей бригады. Будто люди знали, что их ждет что-то новое, интересное, что это новое придет к ним, как бы родившись в их труде. Этим настороженным ожиданием люди заражались от Соколова.
Дорогой сердцу Марины человек, мастер Сергей Соколов, умел в каждом рабочем будить его какие-то особенные способности и стремление следовать хорошему примеру.
— Главное, чтобы человек загорелся, — говорил он. — А уж дальше он сам пойдет и, глядишь, раскроет себя так, как никто и не подозревал, какая он есть на самом деле личность.
У Соколова был несомненный дар воздействовать на людей, потому что он сам был человеком большого обаяния; он покорял сердца искренней любовью к подчиненному ему человеку и уважением к его труду.
За месяц с небольшим, который Марина проработала у Соколова, в бригаде не было ни одного долгого собрания. Зато всякий раз после дневной ли, ночной ли смены бригада собиралась на пять минут. Эти короткие собрания Соколов любил и проводил нерушимо. На обязательное свое выступление он тратил не больше одной-полутора минут; выступления рабочих походили на лаконичные реплики по поводу слова бригадира. Если же кто пускался в краснобайство, Соколов предлагал оратору докончить речь письменно и дать читать желающим или отнести в газету для опубликования.
— Красиво поработали сегодня, — так часто начинал пятиминутку Соколов и сообщал о том, что именно было украшением только что минувших восьми часов труда бригады. (Словно он по должности обязан был выискивать весь свой рабочий день это красивое.)
На этих беседах с бригадой Марина и увидела, что Сергей Антонович, как бы раз поставив рабочего на какую-то дорожку, начинал следить, как же тот по ней идет, и все-то направлял его, чтобы протаптываемая им тропа вела к большой столбовой дороге труда всей бригады, всего завода.
Две девушки — Валя Быкова и Миля Уткина — очень не понравились Марине поначалу. Она их сразу определила, как модниц. Но это было бы еще ничего; они были малоприлежны и никак не могли выстоять у своих станков все 480 рабочих минут. Соколов не ругал, не пожурил их даже ни разу за то, что они при всяком удобном случае отправляются в экскурсию по цеху и глазеют, как работают другие люди на других станках. Наоборот, бригадир даже похвалил подружек за их интерес ко всему ходу производства в цехе и сказал:
— В вашей бригаде тоже ведь разные станки. И вот какое дело: каждая из наших работниц умеет работать только на одном станке, а заболей или уйди в отпуск иная станочница — сразу окажется, что она незаменимый специалист, особенно если идет очень спешная серия колец. Да? Так вы, чернявые, пример другим показали бы и начали бы учиться на всех станках работать.
Девушки загорелись. А вскоре ушла в отпуск станочница, которую, кроме Мили, заменить было некому. Она встала к чужому станку и в первый же день выполнила задачу.
— Это в нашем стиле, — похвалил на пятиминутке молодую работницу Соколов.
В «стиле» бригады поступила и Таня Захарова, одна из самых молодых работниц: она научилась сама подналаживать станок.
— Понимай, дядя Вася, да на ус мотай, — сказал перед всей бригадой тридцатилетнему наладчику Соколов. — Так-то, глядишь, и выйдет твоей должности в нашей бригаде упразднение. И ничего не поделаешь: молодежь растет. Да и ты не старик: к новому делу, как молодой, встанешь.
Соколов искал красивое в отношениях между людьми и старался, чтобы его видели все.
Однажды он был свидетелем крупного разговора между мастером соседнего участка и уборщицей Елизаветой Андреевной, которую девушки из бригады Соколова еще по-школьному называли нянечкой. Крепко отчитала «нянечка» мастера за грязь на участке и поставила в пример бригаду Соколова. Этот разговор Соколов посчитал обязанным передать своей бригаде на пятиминутке и расценил его так:
— Можно считать, что мы через Лизавету Андреевну стали активными пропагандистами борьбы за чистоту во всем цехе. А кроме того, от пожилой женщины получили благодарность за уважение к ее труду.
На участке Соколова выходил свой «печатный орган» — листок «Наше слово».
Когда Марина начала работать в бригаде, «Наше слово» боролось с безответственностью. «Взялся за гуж — не говори, что не дюж» — с таким эпиграфом листок выходил в начале каждой недели, но сначала вывешивался на стене против соседнего участка, а потом переносился в бригаду Соколова; так делалось потому, что бригады-соседи соревновались, и листок рассказывал, как они работают. А когда стало ясно, что руководство цеха, да и завода не обеспечило бригады заготовками нужного качества, «Наше слово» было вывешено в приемной, перед кабинетом директора.
Самую длинную речь Соколова на пятиминутке Марина услышала, когда был опубликован Указ Президиума Верховного Совета СССР о шестичасовом рабочем дне для подростков.
— Некоторые командиры производства поеживаются, когда правительство устанавливает сокращенный день в предпраздничные дни, увеличивает отпуска по беременности, — так начал свою речь Соколов. — Если по-ихнему подумать, то действительно ущерб производству. У нас вот, к примеру, в бригаде семь человек подростков, это значит, с первого июня каждый день бригада будет работать на четырнадцать часов меньше. А в месяц? — Соколов прищурил глаза. — Чтоб восполнить потерю, нам нужно всем лучше работать. Потому Верховный Совет и дал сроку месяц, чтобы мы за это время подготовились, чтобы улучшение условий труда наших подростков было результатом повышения производительности нашего труда. Понятно? — Соколов помолчал, оглядел лица людей. — Ведь к чему дело идет? Нашу бригаду часто называют молодежной, оно в действительности так почти и есть. А годы-то идут. Придет время, и станем мы бригадой пожилых семейных людей. Будем работать по семи часов, а то и по шести в день; два дня в неделю на отдых заимеем, библиотеки личные заведем, учиться и учиться станем ненасытно. А дети наши как воспитываться будут… — И вдруг Соколов напустился на подростка Леонида Ползунова: — А тебе, добрый молодец, вот что скажу: самый молодой ты у нас, а уж перекуры устраиваешь. Скажите, какая оказия: шестнадцать с половиной лет молодой мужчина не курил, а теперь такая жизненная потребность появилась!.. Тебе, друг милый, выходит привилегия почти год по шести часов работать, это значит, что тебе, может, уже в жизни не видать восьмичасового дня. Ты же минут по тридцати рабочего времени ежедневно на производство табачного дыма будешь тратить. И война уже тебе не грозит, как нам. Что такое голод, ты не знаешь и знать не будешь. Да? Так ты, может, на досуге еще и пивком баловаться для полноты жизни захочешь? А я бы на твоем месте в ответ на заботу партии и правительства сейчас, немедленно взял бы обязательство сто лет прожить, в спорт бы ударился, в учение, чтобы, значит, в будущем всеми благами полного коммунизма вовсю пользоваться… А пока я отцу твоему скажу, чтобы он тебе еще при социализме уши надрал, чтобы на память на всю твою будущую жизнь. Да?
— Не надо, не говорите, дядя Сергей, — под дружный смех бригады взмолился пристыженный паренек.
Как-то к Марине подошла комсорг бригады, с виду самая тихая работница, Зоя Евстигнеева. Взяв с Марины слово, что та их разговор сохранит в тайне, она объяснила, что в бригаде принято в знаменательные для людей дни делать этим людям что-то приятное и веселое, и спросила, нравится ли Марине это. Марина сказала, что очень нравится. Тогда Зоя поведала, что через две недели исполняется восемнадцать лет Вале Быковой, и надо сделать ей подарок от бригады. Придумали вот что: Валюшка — страшная любительница стряпать. Купила даже книгу о том, как нужно готовить вкусную и здоровую пищу, по рецептам этой книжки она пекла торты и всякие вкусности и приглашала подружек на чай. И вот однажды во время такого чаепития Валя сказала, что ее мечта — готовить по выходным дням образцовые, очень питательные обеды. Да вот досада: нужна хорошая современная мясорубка, универсальная: и мясо чтобы провернуть, и сухарики размолоть, и овощи шинковать… А в городе даже обычной мясорубки не купишь. А вообще-то они есть. Через «Посылторг». Не позже чем через две недели пришлют.
— Только по полтора рубля с каждого. И вот, тетя Марина, представьте себе: перед самым рождением Валюшка получает извещение, получает посылку, распаковывает… А в посылке — ее мечта! Пусть сама догадывается, кто ей подарок прислал.
Валя Быкова в срок получила мясорубку.
Освоившись окончательно в бригаде, Марина спросила Соколова:
— Так в чем же я должна пример другим подать, Сергей Антонович?
— Красотой в работе, — ответил тот. — Выжимай из станка все возможное, чтобы он у тебя как можно меньше на простое был. Это ты теперь сможешь.
Когда Марина работала во вторую смену, Вика часто приходила к ней; перед тем как идти домой, Вика узнавала, не нужно ли чего купить из продуктов, или, может, Марина недоделала какой домашней работы и не надо ли ей помочь. Как будто с тем же Вика пришла к Марине в начале июня. Однако на этот раз в кармане у нее был секундомер.
— А ты приноровилась, — постояв у станка, сказала Вика, словно забыв о домашних заботах, с которыми она будто пришла к Марине. — Давай-ка я твою работу прохронометрирую? Экзамен приму. — Вика с трудом взгромоздилась на высокий треногий табурет, стоявший около станка Марины, и положила на стол с заготовками блокнот.
— Сдам, не боюсь, — улыбнулась с вызовом Марина, измеряя на индикаторе снятое со станка отшлифованное кольцо.
Откуда ей было знать, что Вика пришла на участок по просьбе Соколова: «Понимаете ли, Виктория Сергеевна, исключительно красиво Марина работает. И быстро. Достойно пропаганды, да не хочу я пока об этом в официальном порядке благовестить. Исходя из характера Марины, не хочу. Если ее работу официально проверить, так она и заробеть может. По-дружески это сделать надо для первого раза. Перед вами она не сробеет, а с огоньком и откровенностью себя покажет».
— Начали! Ты свое дело делай, я свое. — Вика пустила секундомер.
Марина как раз в этот миг мизинцем правой руки сняла готовое кольцо, а указательным пальцем вставила в мембранный патрон неотшлифованное, пустила станок и точными движениями руки ввела в желоб детали шлифовальный круг. Быстро крутящееся кольцо и абразив соприкоснулись, в струе эмульсии засверкали неярким фейерверком искры.
«Да, она научилась не давать стоять станку ни одной лишней доли секунды», — подумала Вика, предчувствуя, что узнает сейчас новое и интересное для себя. Но надо было сперва изучить работу Марины, присмотреться, как чередуются движения ее рук и в какие приемы складываются — без этого хронометраж был бы неинтересным, слишком общим.
Марина меняла кольца на станке, шлифовала, измеряла их в четыре приема, и каждый прием у нее был отработан в четком ритме. Каждая рука делала свое дело. Она ни разу не сбилась с этого ритма, неизменно сменяя кольца двумя пальцами, неизменно выводя и вводя шлифовальный круг в деталь точно семью оборотами рукоятки подачи. Лишь только загорался красный глазок мерительного приспособления на станке, Марина уже была готова менять детали в патроне.
«Это же характер, волю надо иметь, чтобы заставить себя так работать! — удивилась Вика. Но, продолжая и дальше наблюдать за подругой, она увидела, что та нисколько себя не принуждает, работает не через силу, а с огоньком и что ей хочется работать именно так. — Неужели это любовь ее так настроила?»
Марина вообще за последнее время как-то расцвела. Уж это приметила Вика. У станка она держалась с горделивой осанкой, глаза ее глядели по-особенному задушевно, и, несмотря на то, что она работала в ночную смену, лицо ее было свежим и постоянно светилось улыбкой. Казалось, Марина улыбается тому, как на ее столе растут и растут столбики отшлифованных колец.
Марина протирала снятые кольца не по одному, а сразу в стопке по пяти штук: экономила время. На глазах Вики Марина сменила абразивный круг и заправила его на допустимо большой размер, стало быть, круг мог больше обработать желобов в кольцах — и тут Марина сэкономила время. Наконец, Вика отметила, что Марина за четыре часа затратила лишь пять минут для проверки точности шлифовки колец в ОТК.
— Ты уверена в точности своей работы? — спросила Вика.
— В мерительном приборе уверена, — ответила Марина.
«Это значит, ей можно доверить контроль за своей работой», — настороженно подумала Вика и закончила хронометраж. К ней подошел Соколов.
— Днем мы с ее сменщицей хронометраж провели, — сказал он, доставая из кармана рабочей блузы записную книжку. — Сравним?
И вот оказалось: Марина на каждое кольцо затрачивает вспомогательного времени 6,8 секунды, а другая работница — 20–30 секунд. На всякие другие дела — на обслуживание станка, на разные хождения — Марина тратила 21 минуту, а другая расходовала 1 час и 4 минуты.
— И еще заметьте, Виктория Сергеевна, четкий ритм в работе — это не только высокая производительность, а и точность. У Марины брака почти не бывает, а если и получается что не так, она сама тревогу бьет, а в контроле у нее не бракуют детали. А это для всего завода важно: простая работница уже не нуждается в контроле, она сама себе судья.
— Сергей Антонович! Да мы же единомышленники? — обрадовалась Вика. — Это действительно то, что нужно заводу, это то, в чем со мной не соглашаются.
— Когда это станет достижением каждой станочницы, с этим невозможно будет не соглашаться, — ответил Соколов.
Окрыленная Вика ушла домой.
На этот раз на ночной пятиминутке Сергей Соколов доложил бригаде о хронометраже работы Марины и работницы из другой смены.
— Это у нас самый достойный пример для подражания за последнее время, — сказал он. — И заметьте: Марина Поройкова не перенапрягает силы, наоборот, она их экономит — легче работается, когда секунды бережешь, а кто без толку суетится, больше сил тратит. Теперь я вам могу вот какое дело доложить: если посмотреть на нашу бригаду, то совсем явно увидишь назревающую по всем направлениям общую силу. И мы должны хорошенько подумать, как же мы свою силу от всей души приложим к строительству коммунизма. Послезавтра, за час до смены, назначаю собрание бригады. Подумаем, какие нам на себя обязательства брать, чтобы не стыдно было оттого, что мало взяли, и чтобы без излишнего бахвальства.
Хотя и было всего лишь начало июня, ночи стали душными, как в августе. Вика скверно спала и утром следующего дня встала с постели рано; она все трудней и трудней переносила беременность и с трудом заставляла себя не разлеживаться, а больше двигаться. Попив чаю, она пошла к старикам Поройковым справиться о ночевавшей у них Танечке.
Марина уже натягивала бельевую веревку между столбами.
— Когда только сил набираешься? Неутомимая, — сказала Вика, подходя к ней. — Как там у вас моя Татьяна?
— Спит. В срок в садик отправится, — ответила Марина. Кожа на ладонях и пальцах рук у нее набрякла, как губка, и вздулась морщинистыми бугорками, а лицо было свежее, как солнце, только-только вставшее над крышей дома. — Утро-то какое золотое! В самый раз с такой работой управиться.
— Что верно, то верно!.. Здравствуйте, — сказал, подходя к женщинам, Соколов. У него на плече тоже была веревка; он нес перед собой таз с мокрым бельем. — А вот вам, Виктория Сергеевна, надо бы поберечься. Вчера из цеха-то поздно ушли, — Сергей Антонович сочувственно оглядел уж очень располневшую фигуру Вики. — Мы-то до смены еще отдохнем, а вам на работу сейчас.
— А вы, вдовые единоличники, когда объединитесь? — притворно обидевшись, спросила Вика. — Ишь, как сговорились: стиркой поодиночке занялись, а развешивать, как на свидание, вышли.
— Квартирный вопрос, Виктория Сергеевна, в нем загвоздка. Уж никак не раньше, чем для себя дом построим, — серьезно ответил Сергей. — Однако и это дело двигается. — Соколов кивнул в сторону строившегося дома. — Видите: второй этаж доводим. — Сергей поставил на землю таз и, сняв с плеча веревку, подошел к столбу. — Строим, Виктория Сергеевна! — Глаз Соколова под пегой бровью показался Вике особенно задорным. — Приходите к нам сегодня на собрание.
— А что решать будете?
— Вчера мы с вами теоретически кое-что установили, а сегодня уже всей бригадой подумаем, как это в практике применить… И вашу идею тоже.
— А и приду! — согласилась Вика и пошла к дому.
В подъезде ее догнала Марина.
— Правда, приходи на собрание: Сергей Антонович не любит заседать, а тут настоящее собрание. Вопрос-то серьезный поставлен: о повышении культуры и производительности труда в бригаде, — сказала Марина, открывая дверь в квартиру и давая дорогу Вике.
— К Женьке мне надо, — отказалась войти Вика. — У меня с ней старые счеты. — Она тяжело пошла по лестнице вверх.
На ее стук вышла Женя, растрепанная, в халате.
— Вика! Что случилось? — воскликнула она, вглядываясь с тревогой в лицо подруги. — Ну, входи, докладывай. — Взяв Вику под руку, Женя ввела ее в свою комнату.
Вика расслабленно опустилась на стул.
— Отяжелела, — с придыханием ответила она. — Что-то не в меру будто. Спать даже мешает. А пришла я вот с чем.
Она рассказала, какой результат дал проведенный ею хронометраж работы Марины.
Женя слушала подругу, стоя перед зеркалом, врезанным в дверцу шкафа, и занимаясь своей прической. То, о чем говорила Вика, было очень интересно, но, как думалось Жене, пришла Вика к ней с этим рассказом с утра пораньше лишь потому, что женщина уже устала от своей беременности, от которой ей некуда было деться, и оставалось лишь как можно меньше быть в одиночестве, находить как можно больше дел, чтобы, отвлекаясь, не ощущать своего трудного положения. Поэтому в разговоре с Викой Женя взяла тон покровительственной доброты и нарочитой строгости, каким говорят здоровые люди с неопасно больными.
— А как же иначе может работать Марина?! — выслушав Вику, спросила Женя, доставая из шкафа платье. — Но это вовсе не повод, чтобы с раннего утра беременной путешествовать по лестницам.
— Так я же говорю, она без брака работает! — возмутилась Вика недогадливостью Жени. — А это… Это значит, что моя замаринованная вами статья не такой уж холостой выстрел.
— А! — воскликнула Женя, скидывая халатик. — Не отступилась от своего?
— И не отступлюсь, — совсем гневно заявила Вика и, вдруг смягчившись, протянула: — Ох, Женька, ну до чего же ты вся… ну как точеная вся. И до чего красивая. В тебя, небось, и влюбляться страшно: загубить можешь. — Вика помолчала и снова посуровела. — Не отступлюсь. Это же, говорит Соколов, становится неодолимым движением самих рабочих.
— Ну что ж, Соколов у тебя будет верным союзником, — ответила Женя. — Завтракать будешь со мной? — Она одернула на себе платье.
— Нет, сыта… Симпатичное платьице. И идет к тебе.
— Правда, симпатичное? — Женя прошла по комнате так, чтобы заструились складки расклешенной юбки. — Я сейчас. — Она вышла на кухню и через минуту вернулась с бутылкой кефира.
— Так вот, — заговорила Вика почти миролюбиво, — у Соколова в бригаде сегодня важное собрание. Вам, газетчикам, там надо бы побывать, для связи с жизнью. Послушаете Соколова и устыдитесь: как вы от настоящего дела далеки.
— Вика, ты, наверно, так на нашу газету рассердилась, что и не читаешь ее? — спросила Женя, смеясь глазами, и, закинув голову, допила кефир прямо из бутылки.
— Читаю… — Вика смутилась и неподдельно простодушно сказала: — А ты, девка, зря, в завод идучи, такое прекрасное платье надела.
— У меня на работе халат есть. Слушай, Вика, а насчет собрания ты мне тоже по телефону могла бы сказать.
— Да, звони тебе, а ты по заводу порхаешь.
— Редактор тогда мог бы выслушать тебя.
— Ну его, твоего лохматого.
Женя опять усмехнулась.
— Скажи, Вика, — спросила она. — Для тебя это дело с самоконтролем действительно важное, от которого ты отойти не в силах?
— То есть, знаешь… Как увижу наши цеховые клетушки, эти самые ОТК, набитые барышнями-контролершами… Иные из девушек и впрямь довольны: работенка, считают, легкая, чистая. А я думаю: эх, милочки, турнуть вас надо с этой однообразной и изнурительной работы на широкие светлые дорожки, чтобы блеск ваших глазок от блеска шариков не портился… Если бы не мое положение, — Вика опять положила ладони на свой живот, — я бы себе место начальницы цехового контроля выхлопотала, да и начала бы их разгонять подобру-поздорову, ненужных производству барышень на нужные для страны рабочие места. На основе метода Марины.
— Вика! — Женя стряхнула ладонью со стола хлебные крошки в стакан. — А помнишь, ты мне говорила, что неслед нам, бабам, соваться в непосильные для нас дела, что у нас есть свои особо серьезные дела, к примеру, как твое предстоящее дело — рожать?
— Как забыть?! Видишь, я сама как доказательство тому перед тобой налицо.
— Неужели тебя сейчас не тянет к Артему? Быть подле него и готовиться? Что же для тебя сейчас главней из твоих дел?
— Не пойму сама… И понимать не хочу. Жизнь меня ведет, а я ей не противлюсь. — Вика поднялась со стула. — Идем на работу.
— Побереги себя, Вика, — сказала Женя, входя в заводской корпус. — Ты сегодня какая-то пятнистая и серая. А о твоей статье я с редактором снова разговор заведу. — Она побежала по лестнице вверх.
— На собрание к Соколову приходи, — крикнула ей вслед Вика.
— А ты бы к нам забрела, — откликнулась Женя, останавливаясь и перегибаясь через перила. — У нас ветерок свежий задул.
Конечно, «свежим ветерком» был Отнякин и все новое, что он принес с собой. С его приходом к Жене вернулась уверенность в полезности ее труда в газете, хотя работать ей стало труднее. Отнякин оказался очень требовательным, даже въедливым редактором, но умным и очень доброжелательным, так что обижаться на его придирчивость не приходилось.
Позже и другие качества открылись для Жени в ее начальнике, и он становился ей все больше симпатичным.
В первый день их совместной работы, после того как. Отнякин вернулся от секретаря парткома и уселся, задумавшись, за свой стол, Женя озорно сказала:
— Тихон Тихонович, у вас вид человека, до предела накаченного директивными указаниями и установками. Вы почти пять часов просидели в парткоме! Бедненький, не отчаивайтесь: все выполним. Ведь это же очень хорошо, когда получаешь исчерпывающие указания.
— Вы мне нравитесь за вашу прямоту, — ответил Отнякин. — Присматриваетесь ко мне? Боитесь, окажусь всего лишь исполнительным делягой?
Женя сказала, что просто ей вспомнился бывший редактор: тот постоянно ругал неинициативных людей, а сам чуть не с каждой заметкой ходил в партком или к директору.
— Хорошо, что я и вы, Женя, уже можем говорить откровенно! — воскликнул Отнякин. — Вы правы. Самое простое — это запастись исчерпывающими указаниями на всевозможные случаи и точнехонько их выполнять, иначе говоря, всегда имей чем прикрыть собственный лоб — и будешь защищен от щелчков и шишек. Вам это не подходит? Мне тоже. Данные нам с вами, Женя, директивы так обширны, как сама жизнь; не пересказать мне их вам. Да и чего зря говорить, работать будем.
Очень скоро Женя увидела в Отнякине истого коммуниста. Даже к самым сереньким и корявым рабкоровским заметкам он относился бережно. Часто получалось так, что в иной тусклой корреспонденции он улавливал интересную, новую для него мысль и как бы обнажал эту мысль перед автором и горячо ее ему втолковывал. Автор загорался и вместо случайной заметки нес в редакцию уже небольшую, но яркую статейку. Такую работу Тихон Тихонович называл раскопками живой мысли. И живая мысль все сильней и сильней начинала струиться на полосах небольшой заводской газеты. И в этой мысли проявлялась радостная и светлая душа самого Отнякина — журналиста-партийца. Он любил людей, и не только когда они его радовали, а и когда огорчали, он любил завод и болел за него так, будто родился и вырос на заводе, и оттого он был как бы тем мерительным инструментом, через который проходили лишь печатные слова, попадавшие точно в цель. И очень скоро рабкоры стали говорить, что иметь дело с новым редактором — одно удовольствие.
Если старый редактор «выезжал» за счет беготни и терпения Жени, то Отнякин, наоборот, постарался ее разгрузить. Узнав, что в заводской типографии корректором работает пожилая женщина, закончившая когда-то педагогический институт, Тихон Тихонович сговорил ее на должность литсотрудника редакции, и Жене стало свободней.
По мере того как росло расположение Жени к Огнякину, она, сама того не замечая, постепенно рассказала ему о себе почти все.
— А ведь вы непрестанно и упорно боретесь за себя. Ваше неудачное замужество, конечно, было острым внутренним конфликтом для вас; вы были недовольны своей работой в газете — это тоже была борьба за себя. Каждый человек, борясь за себя, прежде всего должен бороться с самим собой, — однажды сказал Отнякин Жене.
Женя ответила, что, может быть, у людей так и бывает, может, у нее это тоже так, но не эгоизм ли это?
— Самый настоящий, но прекрасный эгоизм! — рассмеялся Отнякин. — Полнота собственного существования достигается лишь участием в общем труде по накоплению всяческих общественных, государственных богатств, то есть в борьбе всего общества за высокие цели. Значит, каждый член общества вкладывает свой труд в общее дело, а в конечном счете получается, что все общество борется за полноту и красоту жизни каждого отдельного человека. Здорово? Здорово, если поймешь. Когда я учился на филфаке, это стоило мне борьбы с самим собой; я заставлял себя учиться, хотя мне было очень трудно: уж я был женат, родился сын… Будто это было мое личное дело: я хотел стать умней, образованней, чтобы не только набирать и печатать написанное другими, а самому писать. Но это не было моим личным делом: наше общество предоставило мне возможность учиться, потому что это было нужно всем… Теперь я смотрю на свою минувшую учебу как на красивое сочетание личного с общественным. И так абсолютно во всем. Множеством людей овладевает жажда жить красиво, учиться этому! Это все более и более ощутимое дыхание коммунизма.
Вот тут и открылась Жене сущность партийности, которая, по ее мнению, так высока была в Отнякине.
Когда Тихон Тихонович впервые просмотрел только что написанный очерк Жени, он сказал:
— Интервью… репортаж. Вы с блокнотом в цех ходили?
Женя вспыхнула и запальчиво ответила:
— Да, с блокнотом.
— Да вы не смущайтесь, — торопливо успокоил ее Отнякин. — Интервью, репортаж — тоже нужны газете: их нужно писать точно и достоверно, но, Женечка, вы способны и на другое. — Отнякин по-обычному громко рассмеялся. — Ну на кой вам репортерский блокнот? Да еще у себя на заводе. У вас божий дар — быть близкой к людям! В самом деле: почему вас весь завод называет только по имени?.. Знаете, что я о вас подумал при первой встрече? Красивая, думал, значит, задавала и к тому же задира явная; ну да ладно, обломаю. А как услыхал, что вас все запросто Женей, даже Женечкой, называют, и сам ну никак уже не мог выговорить: «Товарищ Балакова». — И уже посерьезнев, Отнякин сказал: — Блокнот нужен, когда в конторах цифры записываешь. Словами с натуры рисовать нельзя, тем более с натуры не нарисуешь душу человека. Наблюдайте его, говорите с ним, но проникнуть в него вы сможете, устроившись в укромном местечке, раздумывая над чистыми листами бумаги, исписывая их один за другим. И тут у вас возникает столько неясного, что вы снова и снова пойдете к этому человеку и уже помимо своей воли выкажете к нему такой интерес, что он станет вам другом. Эх, сколько же людей вы так-то узнаете и душевно подружите с ними. А блокнот?.. Сделал на месте стенографическую запись, добавь к ней гарнирчика из усохших в памяти слов — и корреспонденция готова, а на вкус она как борщ из сухих овощей.
Обычно Женя и Отнякин приходили на завод одновременно, за десять минут до начала работы, и эти минуты уходили на то, что Женя выслушивала комментарии Тихона Тихоновича по поводу утренних радионовостей. Расставшись с Викой и уже проходя пустым коридором заводоуправления, Женя сообразила, что нынче она пришла очень рано. «В какую рань, дуреха, потащила, — добродушно посердилась она на Вику, входя в редакционную комнату и садясь за свой стол. — Бедняжка. Действительно, дел и сомнений у нее хоть отбавляй — и бабьих, и по работе. — И ранний приход к ней Вики показался Жене немного комичным, а больше трогательным. — Вот и мечется. Небось, пришла в цеховую контору и сидит одинокой совой со своим сумбуром мыслей, да чего доброго еще и разнюнилась».
Сама Женя сейчас себя чувствовала превосходно. Она было выдвинула ящик своего стола, но снова задвинула. «Как же это без политинформации Тихона Тихоновича можно начать рабочий день? — с улыбкой подумала она. — Невозможно!»
Все в комнате редакции было издавна знакомым: широкое окно, украшенное узенькими гардинами с коротким ламбрекеном, скучные старые канцелярские столы, стулья и застекленные шкафы, набитые подшивками газет и папками архива. И все же комната показалась Жене необычной.
— Боженька ты мой! — тихо и удивленно вслух воскликнула она и подумала: «Да необычное-то в том, что пришла сюда новая Женька! Пришла в новом платье, раньше, чем надо, пришла, и совсем не для того, чтобы, как бывало совсем недавно, не выспавшись, погрузиться в дела, не доделанные вчера, а так, случайно, заявилась раньше на целых полчаса».
Женя поднялась и, шагая на цыпочках, погрузила себя в золотистые и прозрачные завесы лучей еще низкого утреннего солнца, повисшие в комнате от окна до двери. Все так же на цыпочках подошла к окну и вдруг, словно ожесточившись, распахнула задребезжавшие отсохшей замазкой и отставшими стеклами рамы. Ворвался шум листвы буйно разросшихся под окном тополей. Прямо за окном Волги не было видно: она текла там, за крутым застроенным берегом, только вправо под горой, на которой стоял крекинг-завод, туманно голубел ее широкий плес. Утренний ветер тянул в окно, неся в себе влажную свежесть Волги.
Упругий поток воздуха ласково разгладил на Жене ее новое облитое солнцем платье, шаловливо трепля подолом юбки по голым коленкам и икрам. И от этой ласки Жене инстинктивно захотелось грациозного движения; раскинув руки и склонив голову книзу, она прошла в потоке солнечного света к двери, медленно выставляя свои ноги в белых сандалетках и любуясь ими.
У двери она остановилась в удивлении. «Что же это я делаю?.. Если бы кто видел меня!.. Смешно ведь?.. А, плевать: молодая, красивая женщина наедине сама с собой… И как это страшно хорошо».
Все так же раскинув руки и глядя на свои ноги, Женя быстро повернулась кругом. «Не получилось, — раздосадовалась она. — А ну, еще раз!» — Она закружилась так, что юбка надулась баллоном, быстро остановилась, с девическим восторгом глядя, как легкая и нежная материя, волнуясь и успокаиваясь, ложится вдоль ее бедер. И вдруг залившись краской до того густо, что она сама почувствовала это, Женя, семеня на носках, подбежала к своему стулу и села на него, положив перед собой на стол благообразно, как школьница на уроке, руки.
«Как будто что-то вернулось ко мне… — подумала она радостно и тревожно. — Нет, не вернулось. Новое пришло. Наконец, пришло! А что? Что? Давай, Женька, мы обсудим тебя… Обсудим между собой, — мысленно обратилась к себе Женя. — Да-да, это я, сегодняшняя, поумневшая Женя Балакова, которая идет навстречу своему совершенно неизвестному, но хорошему будущему, буду судить тебя, глупая Женька-вчерашняя, с вполне определенным прошедшим. — Женя приняла строгий, чопорный вид и вдруг улыбнулась тому, что явственно увидела себя именно такой, какой ей нужно было быть в эту минуту. — Итак, начнем, Женька, просмотр твоей жизни!».
Она вспомнила себя сначала со своими недавними сомнениями насчет своей работы в газете, потом замужество, потом почему-то детство, и все это было так, будто она вспоминала не о себе, а о другой, милой, глупенькой и хорошей Женьке; и странно: ни на что не глядя, она любила эту Женьку и, думая о ней, добро улыбалась ей.
Она улыбалась ей, той Женьке, и тогда, когда вспомнила, как она влюбилась в пожилого женатого, но несчастного человека, как была с ним в театре и как разревелась в автомобиле. Простила она Женьке и ее холодные слова тому человеку, когда увидела его еще раз, вконец несчастным, угнетенным тяжелыми обстоятельствами его жизни.
«Нет! Не знала та Женька, что знаю я сейчас… И все-таки „та“ я и „эта“ я — это одна и та же я…» — думала Женя, улыбаясь этому странному, но приятному ей ходу своих мыслей.
— Боженька ты мой! — вдруг услыхала голос Тихона Тихоновича Женя. Он стоял в двери, в парусиновом костюме, держа в руке соломенную шляпу и блестя черными волосами. — Боженька ты мой, как хорошо-то у нас! Солнце, воздух… И вы, Женя!.. Чудо как хороши! И в новом платье. Какое славное!
Тихон Тихонович смотрел на Женю своими непроницаемыми, а сейчас просвеченными солнцем глазами; лицо его было доброе, он и в самом деле испытывал удовольствие, что видит красавицу Женю, и улыбался ей точь-в-точь так же, как она только что улыбалась «той Женьке». От этого взгляда Жене стало стыдно и обидно, и она изменилась в лице, и от сознания того, что изменилась в лице, и это заметно Тихону Тихоновичу, ей стало еще стыдней и обидней.
— Ну, здравствуйте, — сказал Отнякин, подходя к. Жене и протягивая ей свою широкую ладонь. — Здравствуйте, Женечка.
— С добрым утром, — ответила деловито Женя.
Отнякин, в болтающемся на нем, как балахон, костюме, шумно прошел к своему креслу и с деревянным стуком положил на стол костлявые длинные руки.
— Вчера я был на партийном собрании в цехе шариковых подшипников — продолжил знакомство с Гудилиным. Там один оратор высказал оригинальную теоретическую мысль, дескать, нам надо искоренять уже пережитки социализма, без этого коммунизму не бывать. — Отнякин хлопнул ладонями по крышке стола и уставился на Женю пронзительным взглядом. — Каково?
«Сегодня нам не до утренних радионовостей», — подумала Женя, уже привычно выдерживая взгляд Отнякина и догадываясь, что ее неистовый редактор сделал еще одно открытие в жизни завода и мысли его заняты этим открытием.
— Каково? — повторил Тихон Тихонович. — И знаете ли, Женечка, это было сказано продуманно, не с бухты-барахты. Он говорил, что наш завод строился, как вполне социалистическое предприятие. А вот, сказал он, заржавел завод! Меткое слово какое — заржавел. — Отнякина даже передернуло, будто он, повторяя это слово, хлебнул болотной ржавой воды. — Да, это гак, проектом завода не предусматривалась грязь в цехах и невыполнение планов, хамство некоторых начальников и все то, что сегодня нам нестерпимо режет глаза, — все это, по мнению того оратора, нажито заводом при социализме. Ну, не нелепица ли?
— Да. Но почему эта нелепица так вас… разбудоражила? — спросила Женя.
— Не понимаете? — воскликнул Отнякин с огорчением. — Человек-то говорил все это искренне, болея душой. Это наш человек, а мысли у него как у подголоска заграничных ревизионистов. Это там, в капиталистическом мире, сейчас всякая мразь на разные голоса опорочивает все великое, что мы действительно нажили, строя социализм, — тон Тихона Тихоновича стал резким и сухим. — Да ведь вся та ржавчина, которая еще проступает кое-где, принадлежит не нам, а именно капитализму. Разве мы долгие годы не были в капиталистическом окружении? Разве мировой империализм не вмешивался со злобной силой в нашу жизнь? Хотя бы с такой силой, как война? Это фашистское наваждение на нашу страну заставило нас забывать даже об охране труда на заводе. Да и какая могла быть охрана труда, когда на завод враг сбрасывал бомбы? Во время войны мы не расширили демократию, а, наоборот, жили по строгим законам и порядкам военного времени; рабочие на заводе жили на казарменном положении и отсыпались даже в уборных. Война пожрала нажитые нами несметные материальные богатства. А миллионы наших людей, цвет нашей нации, погибшие в боях? Эти люди похищены из нашей жизни в расцвете своих сил… Мы все, кто живет сейчас на белом свете, ближе всех предыдущих поколений к коммунизму! Первые коммунисты мысленно увидели контуры справедливого человеческого общества, предсказали долгий путь упорной борьбы за него. И вот мы уже своими руками по-хозяйски поддерживаем все, что идет новым и красивым в то общество, которое строим, отметая все, что обречено на смерть, на уход в прошлое. Строя, мы уже практически изучаем коммунизм, мы уже хозяйничаем в нем… — Отнякин помолчал и вдруг как-то виновато сказал: — Понимаете ли, тот оратор меня вчера так распалил, что я, кажется, на собрании выступил резковато, да еще за ржавчину эту и начальника цеха Гудилина критикнул. Ну, этому так и надо. Нет, вы послушайте! Вчера перед собранием я пришел в цех. Вдруг слышу разбойничий, покрывающий все шумы посвист. А это Гудилин вышел из конторки и свистит, как мальчишка-голубятник, и пальцем кого-то из работниц к себе подзывает. Это хамство ведь?
— А откуда это у него? Он старого режима и не нюхал, он при Советской власти жизнь начал.
— Э! Откуда?! Пути проползновения старого нам исповедимы. За годы, когда мы отражали ожесточенный натиск империалистов, невырванные корешки пережитков капитализма поотживели. К примеру — религиозные предрассудки… Определенное и ненужное нам усиление религиозного культа. И целая гамма уродливостей, в том ряду чванство и хамство.
— И вы жаждете изничтожения Гудилина? Вы потому и на партучет в его цеху встали?
— Отнюдь нет!.. Так вернемся к нашему разговору. В ходе войны, в послевоенном восстановлении выстоял и окреп социалистический строй. И нерушимой осталась воля всемирных коммунистов… Теперь представьте себе наш завод, как подразделение, как всего лишь отряд, входящий в народ, строящий коммунизм. Да, мы строим коммунизм. Это факт! Ох, как знает это наш народ! То есть понимаете ли, Женя, как мы привыкли жить по общему плану, как мы привыкли к тому, что эти планы оглашаются на съездах нашей партии, и накрепко привыкли уже к тому, что эти планы отвечают нашим мечтаниям, нашим мыслям!.. А наш завод распадается на цехи, на бригады и, наконец, на отдельных людей-тружеников. И каждый труженик несет в душе свое личное знамя. Вот почему наш завод, который строился как предприятие социалистическое, такой и есть. И будет заводом коммунистическим. Мы же это знаем с вами, Женя.
«И до чего же он хороший человек, и как же я люблю его», — думала Женя, слушая Отнякина, снова внутренне светлея. При его последних словах она, уже вновь придя в девчоночье радужное настроение, так неожиданно овладевшее ею перед приходом Отнякина, порывисто подошла к нему.
— Ах, какой вы, Тихон Тихонович, прелесть, — вскрикнула она. Ей захотелось запустить пальцы в его жесткие, как прутья, волосы и поцеловать его страшные пронзительные глаза. И вдруг, испугавшись своих мыслей, Женя отбежала назад. — Знаете ли, я вас страшно люблю… Иногда на меня находит этакая глупость, и я становлюсь девчонкой. Я чуть было не расцеловала вас…
— А ведь я был прав! — Отнякин громко рассмеялся. — Мне всегда думалось, что вы вдруг можете обернуться этакой… ну, пятиклассницей, что ли.
— А разве это плохо? — справляясь со смущением, воскликнула Женя. — Это только у меня бывает? Или у всех взрослых? У вас это бывает?
— Бывает! — уже совсем безудержно захохотал Отнякин. — И когда я отыскиваю это в себе, мне делается чертовски хорошо, — он с силой хлопнул по столу ладонью и еще раз крикнул: — Бывает! И тогда девчоночьи слезы на глазах у меня тоже бывают.
— Я так и знала! — торжественно воскликнула Женя.
В эту минуту вошла литсотрудница; она испуганно прищурила близорукие глаза.
— Батюшки… какой шум, — проговорила она, семеня к своему столику и косясь на Женю, как бы спрашивая: «Неужели не поладили с утра?»
— Не пугайтесь, Надежда Семеновна, — сказала Женя, подбегая к сотруднице и обнимая ее за плечи. — Дело в том, что я сейчас чуть было не расцеловала нашего неистового редактора за то, что он хороший. И вы хорошая, и вас поцелую. Вот так… Вот так… и еще вот так… Ах, вы ничего не понимаете.
— Понимаю, Женечка… — растерянно пролепетала Надежда Семеновна, положила на стол свою поношенную сумочку и обернулась к Отнякину. Она немного опоздала по домашним обстоятельствам и в искупление вины готова была немедленно начать рабочий день и работать, позабыв себя, даже без обеда, и вечером остаться.
— Нет, нет, — воскликнула Женя, перехватывая этот взгляд, и обратилась к редактору: — Послушайте теперь вы, что я расскажу.
Женя рассказала об утреннем приходе Вики, о всей семье Поройковых, о Соколове и о Марине.
— Наверно, очень важное и для нас интересное собрание у Соколова будет, — закончила она свой рассказ.
— Да-да, мы обязательно пойдем в бригаду Соколова, — согласился Отнякин. Он достал из ящика своего стола рукопись. — А это… Это парадность и заклинания, и с этим нам очень трудно разделываться. Сегодня я буду работать с этим маститым инженером. Больно много в статье обещаний и заверений, а о том, что сделано и как сделано и почему не сделано больше, — ни слова… Итак, у нас все готово в завтрашний номер?
— Почти, — ответила Женя. — Кое-что вычитаем с Надеждой Семеновной и верстать будем.
— Ну и хорошо. — Отнякин встал из-за стола и подошел к окну. — А ветер-то уже пыль несет. Денек опять будет «тепленький». Угрожающая погодка надвигается. Я про урожай говорю. Вон мгла какая над Заволжьем виснет.
Денек и в самом деле выдался «тепленький»… Уже с полудня жара достигла тридцати градусов. Во всех цехах в распахнутые двери и окна врывался ветер, но он был горяч и не освежал работающих людей.
— Совсем я расплавилась, — пожаловалась Вика, встречая Женю в цеховой конторке. — Уж и не знаю, как пойду к Соколову… Свое дело в голову с трудом лезет.
— На дворе ветерок свежий, обдует, — ободрила ее Женя. — Поможешь мне понять, что там у них интересного.
— Сегодня я, между делом, приглядывалась к своим рабочим, — заговорила Вика, выходя из цеха. — Тоже у многих есть потери времени. Марина-то красивую работу во вторую смену показала. А каково в духоте днем так-то, как она, работать? Человек — он живое существо, а не машина. Вон погляди: сегодня на газировку какой дефицит. — Вика показала на группу рабочих, толпившихся у сатуратора. — Попить — и то время потерять надо.
Выйдя из цеха, Вика остановилась; ей захотелось постоять на ветру в тени тополей, росших вдоль тротуара.
— А придется им потесниться, — пошутила она, указывая на ряд портретов лучших работников завода на стене корпуса. — Соколов добьется, что и Марина тут красоваться будет. Да только боюсь, не чересчур ли он в мечтах возносится; он же хочет такой, как Маринкина, работы от всей бригады требовать. — Вика медленно пошла вперед. — Привыкли мы подсчитывать наши возможности, резервы и брать повышенные обязательства. А выполнять?.. Характера не у всех хватает. Пошумим, да и замолкнем. Не так ли у Соколова получится?
— Посмотрим, — неопределенно ответила Женя. — Я ему верю. — Она бывала у Марины в цеху, один раз оказалась даже на пятиминутке и тогда оценила умение Соколова беречь слово и время. От Марины она тоже не раз слыхала, что Соколов — мужчина дельный. Но близко бригаду Женя не знала.
Красный уголок цеха подшипников мелких серий представлял собой небольшой зал: стол, простенькая трибунка, с полсотни стульев, на стенах портреты государственных деятелей страны и полосы кумача с призывами выполнить решения XX съезда партии. К приходу Вики и Жени бригада уже собралась, и люди заняли места к столу поближе.
В окружении пустых стульев сидел Тихон Отнякин.
Соколов, увидев вошедших Женю и Вику, подошел к трибуне, словно он только и ждал их прихода.
Подсаживаясь к Отнякину, Женя увидела, что Соколов смотрит недобро на редактора, как будто бригадир был недоволен присутствием на собрании официального лица.
Это же заметила и Вика.
— Не любит, видать, чужих, — сказала она, опускаясь рядом с Женей.
— Так, дорогие товарищи по бригаде, — заговорил Соколов, засовывая в карман своей блузы записную книжку, которую он вертел в пальцах. — Собрались мы, чтобы поговорить обстоятельно и по-душевному. В нашей бригаде к сегодняшнему собранию у отдельных товарищей накопился такой опыт, который позволит нам работать лучше, то есть подняться на высшую ступень в труде. А что это значит, высшая ступень?
Хочу пример привести.
Когда погибла трагически моя супруга, посоветовали мне товарищи-коммунисты, чтобы горе перебороть лучше, взять ребятишек и поехать по Волге, жизнь посмотреть.
Что видел я своими глазами, когда ехал по Волге? Великолепная природа, красота городов, это, конечно, прежде всего. А в портах и на пристанях в глаза бросается механизация погрузочно-разгрузочных работ. Особенно мощно это дело оснащено в Горьковском порту. А вот на обратном уж пути причалил наш пароход к неказистой баржонке, пониже Горького, — груз стекла взять. Это была пристань небольшого стекольного завода. Механизации на барже никакой. Но как там работали грузчики! Тачки у них были легкие, с этаким козырьком напереди. Ящики со стеклом стояли на барже подготовленными к погрузке рядками на ребрах торцов, чуть заваленными, так что подкатит грузчик тачку и как бы бросает ее на ящик, а козырек сам так и входит в зазор между палубой и ящиком. Грузчик своей тачкой, как рычагом, груз подважит. И вот груз, подцепленный с палубы козырьком, лежит уж на тачке, и рабочий вытянутыми перед собой руками только чуток подталкивает ее, направляет; палуба покрыта листовым железом и малость покатая; груз сам собой идет — вся тяжесть на колесах. Работало их человек семь. Как раз во время погрузки пароходный радиоузел вальс передавал. Право слово, чудно было глядеть: держат они тачки перед собой за ручки и вертят, как барышень в танце.
Потом я узнал, что грузчики специально, когда работают, вальс требуют с парохода для ритма.
Когда мы уже дальше поплыли, я раздумался. Думаю, почему тут с тачками работают? Знать, подходящая машина еще не придумана. Ведь, понимаете, и с машиной можно работать некрасиво. Если бы на той барже были бы автопогрузчики, транспортеры, людей потребовалось бы не меньше, а больше, и ручной труд остался бы, а красоты не было бы, и получилась бы аллилуйщина, а не механизация. Но если машина к месту да умная, на ней можно еще красивей работать.
У нас работать под вальсы Штрауса не выйдет. А красиво работать мы сможем, особенно если эту красоту изнутри уметь видеть. Красота труда в ритме работы. Об этом ритме, едином для всей бригады, я и хочу говорить. — Соколов примолк, словно призадумавшись, как же ему понятней выразить свою мысль. — Мы тоже должны как ансамбль! Говорю, что теперь у нас для этого все есть. В том смысле все есть, что мы хорошо знаем, как нам работать, чтобы в ближайшие полтора-два месяца в нашей бригаде производительность труда поднялась на тридцать, не меньше, процентов. Что встрепенулись? Думаете, загнул мастер Соколов?
Рабочие бригады и в самом деле зашептались между собой. Женя подосадовала, что не села в первом ряду и не видела лиц людей. Хотела было пересесть, но Тихон Отнякин удержал ее за локоть.
— Слушайте, — шепотом приказал он. — Слушайте. Не мешайте, нас здесь будто нет, — он откинулся назад и, грохнув стульями, вытянул меж ними свои ноги.
А Соколов весело смотрел на своих людей, спокойно положив руки на трибуну.
— Нет, товарищи, — не загнул я, — продолжал он. — Вот вам пример только Марины Поройковой. Она устойчиво выполняет норму на 200 с лишним процентов. Это факт? А теперь посмотрите каждый на себя и увидите, что каждый от Марины отстает на 50, на 100 процентов. Тоже верно? — Увидев, что люди опять встрепенулись, Соколов снова понял их. — Да, сознаю, не каждый осмелится тягаться с Мариной. А надо. Почему с Мариной трудно тягаться? А потому, что у нее настоящая рабочая привычка к труду. Она никогда не мечтала стать киноартисткой. — Тут Соколов кому-то подморгнул глазом под пегой бровью. — Вот и хочу сказать: у нас в бригаде некоторые наши товарищи уже показали хорошие примеры. Если каждый из нас эти примеры станет перенимать, тогда-то и начнет срабатываться наш ансамбль. Представьте себе, какая же будет наша бригада… Во-первых, у нас ни один не боится любого станка и любой операции, потом, каждый из нас умеет обойтись в большинстве случаев без наладчика, и потому простой станков резко сокращается, потом, каждый из нас отлично знает мерительный инструмент и потому уверен в качестве своей работы и каждый умеет работать быстро, зная цену каждой секунде. Да мы же будем ненасытной на работу бригадой!
Представляете, как это будет действовать на некоторых товарищей из администрации?! А в бригаде труд будет напряженный, но веселый. Теперь прошу обсуждать. — Соколов остался стоять за трибуной, словно показывая тем, что собрание — это такой же разговор, как и пятиминутки, без президиума и протокола.
— Разрешите мне слово, — сказала Марина, порывисто вставая.
Соколов кивнул ей.
— Неправильно ты, Сергей Антонович, считаешь, что со мной тягаться трудно… Всякий так-то сможет, если будет стремиться работать легко. Да-да! Легко! Если зазря у станка суетиться, лишние нерасчетливые движения допускать — это и будет тяжелая и неумелая работа: зряшного труда-то и времени на каждую деталь больше уходит! А вот как войдешь в ритм… Стою у станка и любимые стихи бормочу. Когда работа ладно идет, и мыслям просторно, много передумаешь у станка.
Вика легонько толкнула Женю локтем.
— Нет, ты видела, слышала когда-нибудь, как наша Марина ораторствует? — прошептала она.
— Я недолго работаю в нашей бригаде, а уже сдружилась с вами, мне хорошо с вами, — продолжала Марина. — Довелось мне в жизни горя повидать и своего и чужого. Работаю с юных лет на производстве. Всегда старалась заработать побольше. А как же? Сына ращу, в большой семье живу… При этом понимала, что мой труд не только мне, а и всему народу нужен. Да плохо я понимала, что труд мой вместе с людьми и не дал никакому лиху жизнь заесть. Горе, оно человека-то стережет… А пережить горе люди помогают, товарищи, а где найдешь товарищей? В труде! — Марина была с виду спокойна, лишь пальцы руки, которой она придерживалась за спинку стула, мелко подрагивали. — Помните, как Гоголь писал в «Тарасе Бульбе» про войсковое товарищество? А у нас трудовое товарищество; оно есть в нашей бригаде, и каждый его чувствует. Стоя у станка, я не раз думала, что нет ничего дороже для каждого из нас, как наша общая дружба в работе. Так я думаю. — Марина села.
— Постойте, я скажу. — Из первого ряда вышел наладчик дядя Вася. — Хороший пример с ансамблем грузчиков привел ты, Сергей Антонович, — с напускной солидностью проговорил он, становясь рядом с Соколовым около трибуны. — В давние времена грузчицкая работа считалась работой для босяков, а, видите, сумели люди сделать ее дисциплинированной, красивой. И как же странно вдруг увидеть босяческие привычки у нашего рабочего в нашем точном квалифицированном труде. Помните, как Леонид Ползунов протолкнул свой брак? — Бросив этот вопрос бригаде, дядя Вася продолжал резко: — Девицу-контролершу вокруг пальца обвел, да еще правым посчитал себя. Мое, мол, дело — кольца шлифовать, а девчонкино — проверять; проморгала — отвечай. Совесть тогда у него начисто отсутствовала. А из этого факта вывод можно сделать прямой: контроль такой, какой он есть на заводе, — не нужен: он уже вред приносит. Невероятно? А факт!
Хороший рабочий, он лучше любого контролера знает вещь, которую делает. Если он только сам за свою работу отвечает, то и единоличную свою совесть запросто обмануть сможет. Для него и нужен специальный контроль. У коллектива рабочих, хотя бы у нашей бригады, и совесть коллективная и может быть только неподкупной совестью. Если нам дадут право самоконтроля, — ясное дело, это заслужить надо, — тогда именно мы сами поведем беспощадную борьбу с браком. Это первая моя мысль. А вот другая, которую хочу высказать. Не все у нас еще душою понимают, что такое дисциплина труда, а потому и не любят ее. Я даже скажу, что к такой работе, как у Марины Поройковой, некоторые относятся, как баре, считают, она за лишнюю копейку изнуряется. Это мнение я краем уха слышал от одного молодого товарища, у которого еще до сих пор материно молоко за губами сладит и отцовский кусок хлеба изо рта торчит. Насчет интересу и красоты в жизни у этого юноши понятие тоже особенное, такое, что нам никому и в толк не взять. А я на этом нашем собрании хочу гласно отдать свое рабочее уважение Марине. — Дядя Вася понизил голос. — Вот что вспомнилось мне: ночью дело было… Немец не раз пытался бомбить завод, да все безуспешно. А тут попал. Представьте себе: в цехе фугаска разорвалась. Ну, и убитые, раненые тоже были… Наскоро главные последствия взрыва ликвидировали, а потом долго в разбитом цеху работали, в зимнюю-то стужу. Металл руки мертвил, а Марина вот так же работала, — дядя Вася вскинул голову и строго спросил: —Так кто мне скажет: в чем возвышенный интерес в жизни?
— Сергей Антонович! — крикнула Зоя Евстигнеева. — И вы, дядя Вася! Слушайте, что скажу…
Дядя Вася отошел от трибуны и сел за стол, словно председатель собрания.
— Я все время чувствовала, что наша бригада пока скрыто, но к чему-то движется интересному, — голосок Зои завибрировал от волнения. — Но, дядя Вася, неужели вы взаправду считаете, что в нас есть босяческие привычки?
— Это уж вы сами на себя смотрите, — ответил дядя Вася.
— И посмотрим. Конечно, маленькое разгильдяйство у нас иногда наблюдается, только мы его по глупости иногда не замечаем, не понимаем, что это разгильдяйство. Мы вот, комсомолки, сразу приметили, как работает тетя Марина. Теперь мы все хотим работать, как она. И жить так же правильно!
— Перестаньте про меня говорить! — крикнула Марина.
— Нет, будем, — упрямо ответила кудрявая Зойка. — Товарищи, — сказала она, глядя на бригаду полными обиды глазами. — Да что же, нас зря в школе учили? Уж так мы ничего и не понимаем? То есть мы очень мало понимаем и знаем, а еще меньше испытали. Мы можем говорить, что испытали войну, потому что мы родились перед самой войной и росли в войну. Только мы сами тех мук не испытали, которые и за себя, и за нас наши родители испытывали. А честно сказать: мы не помним войну. У меня папа фронтовой инвалид, у него незаживающие раны. И он скоро умрет. А ему только сорок пять лет. Он знает, что умрет скоро. Понимаете, как нашей семье с таким папой тяжело живется… — Зойка худенькой, до плеча оголенной рукой утерла не то пот, не то слезы под глазами и села.
— Попробую закончить твою мысль, Зоя, — заговорила Людмилка Уткина. — Я тоже, кажется, начинаю много понимать. А прежде всего я понимаю, что становлюсь настоящей работницей. Я по-новому чувствую свои руки, я любить их стала. Я всегда знала слова Ленина о значении повышения производительности труда, но, только работая на заводе, я стала их понимать. Много говорить не буду. Скажу одно: я малолетка и с первого июля буду работать шесть часов. Я, дядя Сережа, — тут Людмилка смело вскинула свою хорошенькую головку, — я, дядя Сережа, обязуюсь перенять красивый стиль работы у тети Марины и в августе уже выполнять задание восьми часов за шесть, чтобы не быть в долгу у бригады. Хотя по новому закону уж вместе с вами мне в ночь работать не разрешат. И… — Людмилка отыскала взглядом кого-то из сидящих в зале. — И вызываю на такое же дело всех комсомольцев и Леню Ползунова. Принимаешь, Ленька? — Людмила даже шею вытянула, будто для того, чтобы лучше слышать ответ.
— Погоди-ка, Люда, — спокойно остановил девушку Соколов. — Разговор у нас, видите, получается серьезный. И дядя Вася по-своему прав: резковато он сказал, да уж характер у него такой, прямой. За большое дело беремся, тут можно на себя не понадеяться. Прямо скажем: плохой работник у нас не уживется. Можем сейчас тому, кто побоится, посоветовать уйти от нас, по-хорошему уйти. Да только ведь везде работать надо. Другой, более правильный совет надо дать: остаться с нами, поможем, так сказать, в порядке трудового воспитания. О тебе, Леня, говорят. Подумай. Не тороплю. Хочешь, вместе, не торопясь, подумаем?
Ленька Ползунов промолчал. Тогда снова поднялась Зоя Евстигнеева.
— Сейчас же будем думать, — решительно сказала она. — Вслух! Леньку тоже жара разморила, от жары у него язык распух… Сергей Антонович! Я еще кое-что надумала. Советские люди с трудом никогда не баловались. Я принимаю вызов Людмилы и тоже вызываю Леонида. И скажу ему: если ты, сильный, выносливый парень, испугаешься шесть часов работать так же, как девушки, и уйдешь из бригады, мы тебя не оставим. Воспитание твое, не законченное у нас, мы продолжать будем. И знаешь как? Наш листок станем тебе посвящать и на новом твоем рабочем месте будем вывешивать, если будешь плохо работать.
— Это то, что надо было сказать, — весело выкрикнул в зал дядя Вася. — Кто следующий с таким желанием слова просит? — спросил он, как бы сам по себе окончательно утвердившись председателем собрания.
Нового оратора не нашлось. Бригада настороженно молчала.
— Правильно, — одобрительно сказал Соколов. — Прежде чем слово дать, подумать надо. Разговор мы завели о том, чтобы взять на себя дело, как бы это сказать… не разовое; навалился, сделал и опять живи валиком. Мы добьемся, что будем работать быстрее и лучше, а потом обязательно увидим, что есть возможность работать еще быстрей и еще лучше. В таком непрерывном росте нашей силы придется каждому научиться требовать от себя и напряжения в труде. Вчера и сегодня, к примеру, жара, духота в цеху в летнее время, а надо не поддаваться расслаблению. Или, скажем, зубы ныть начали; основания для больничного листа нету, а боль от работы отвлекает. Надо уметь заставить себя не поддаваться таким невзгодам. К концу дня человек обязательно устает, надо научиться в таком случае заставить себя не отставать от станка, который ты утром запустил, как тебе было нужно для обычной работы.
— Сергей Антонович, — перебила Соколова Валя Быкова. — А что, если в последние часы смены по физминутке проводить? Научно рекомендуется. На других заводах так и делается. В целях борьбы с усталостью от однообразного труда?
— Видите, мы еще на одно полезное предложение разбогатели, — одобрил Валю Соколов. — И еще угроза одного обстоятельства существует, очень серьезного, которому никак нельзя поддаваться: простои по не зависящим от нас причинам. Это очень оскорбительное явление для рабочего человека. Такие обиды расхолаживают. Тут мы должны тех, кто нас работой не обеспечивает, преследовать судом общественного мнения, как расхитителей нашего трудового времени. Выходит дело, в общем и целом мы берем на себя большие моральные обязательства. А выразиться они на первый раз должны в выполнении всей бригадой июньского задания на три дня раньше срока. Если возьмем на себя такое обязательство, так должны его принять только единодушно. Иначе мы зря бьем баклуши… Как ты думаешь, воспитанник Советской Армии? Можешь любой длины речь сейчас произнести?
«Воспитанник армии», на которого посмотрел Соколов, вскочил и вытянулся так, словно от него потребовал ответа большой воинский начальник.
— Я рабочий молодой еще, — заговорил он. — Но известное дело: военная служба требует от человека дисциплины и старательности… Тут говорили про напряжение в труде, чтобы работать у станка по-волевому. А вот я позволю себе для сравнения такой пример: часовой у знамени. Это значит, по стойке смирно по два часа четыре раза в сутки надо на почетном посту выстоять! Вообще за службу узнаешь, какой он есть — солдатский пот. Двадцать поощрений у меня было за службу. А кому они нужны, эти мои поощрения, здесь? Они только мне нужны, чтобы я помнил о них и был бы и в труде не хуже. Так я хочу сказать вам, товарищи, что задачу, которую нам ставит бригадир, я принимаю к исполнению вполне сознательно и буду ее выполнять. Хочу тоже предложение внести: считаю, что можно уменьшить в диаметре оправу некоторых шлифовальных кругов. Что получается? — Оратор, забыв о строевой выправке, которой он, несомненно, хотел щегольнуть, круто взмахнул перед собой рукой. — Абразивный диск срабатывается до оправки. А если бы оправку сделать поменьше, то диск, значит, послужил бы дольше. Это сэкономит время, потому что одним диском больше колец отшлифуешь. Как, товарищ бригадир, правильно я думаю?
— Дело говоришь, — ответил Соколов. — Ну, еще что у кого?
Выступления пошли одно за другим!
Бригада сказала свое слово, которого ждал мастер Соколов. Был разговор о потерях времени и труда на очистку многоведерных ванн у станков, которые таскали в руках. Дело это для девушек было особенно тяжелым. А чего проще устроить как бы канализацию прямо от станков? Было внесено предложение, чтобы при пересменках станки не останавливались, когда рабочие меняются. Такие предложения перемежались с пожеланиями, будто бы далекими от главного устремления бригады. «Нянечка» Елизавета Андреевна, появившаяся в красном уголке в середине собрания, предложила завести в цехе цветы, большие, как деревья, вроде фикусов, чтобы цех был похож на большой, красивый зал. Одна молодая работница вспомнила статью Александра Николаевича в заводской газете и предложила на пятиминутках, хоть раз в месяц, сообщать, как в семьях бригады воспитываются и учатся дети. Неважно, что в бригаде все больше бездетная молодежь, но у них есть младшие братья и сестры, потом и свои дети будут, так пусть вникают в вопросы воспитания. Ну, и Леониду Ползунову пришлось заявить, что из бригады он не уйдет, и уж если такое дело, то и он не подведет товарищей.
Соколов ничего не записывал, он лишь одобрительно кивал головой да переглядывался с дядей Васей, как бы говоря: «Мотай и ты на ус». Жене казалось, что сойди Соколов с трибуны, сядь кто-нибудь за стол рядом с дядей Васей и примись строчить протокол — и собрание пойдет иначе. Соколов не нарочно повел так собрание. В бригаде не любили сугубую официальность, а бумаге просто не верили. Тут воспитывалось доверие к обычному слову.
Слушая собрание, Женя отметила, что люди совершенно по-деловому говорят о красоте в труде, во взаимоотношениях людей. «Да ведь они все начинают стремиться к настоящей гармонии в жизни, они уже ищут ее. А Соколов больше всех их стремится и знает лучше, к чему он стремится. И Марина тоже…» Марина теперь сидела в профиль к Жене; косынка лежала на ее плече, и Марина обмахивалась время от времени ее кончиком, но делала это машинально: она была увлечена собранием и на Соколова смотрела лишь тогда, когда он вставлял свое слово в общую беседу. «Да, она теперь единомышленница Соколова. И вся бригада — единомышленники. Как же он, Сергей Антонович, достиг этого? — спрашивала себя Женя, переводя взгляд на бригадира. — Да ведь он тоже истый коммунист!»
— Ай да молодцы мы: на собрании пять минут сэкономили. Начало хорошее, — пошутил Соколов. — У нас сегодня присутствуют представители нашей заводской прессы. Почуяли, что мы большое для себя дело затеваем. Может, и напишут про нас: это в их власти. Да особенного ничего мы не собираемся сделать. Задачи, поставленные Двадцатым съездом, всему народу по душе, а потому и мы — как все. Попросим нас не поднимать, как говорят, на щит славы за наши намерения. А про то, чего наши люди уже достигли, про то — пожалуйста, да тоже этак поскромней. А сейчас к станкам.
Бригада разом поднялась, грохоча по каменному полу стульями. Надевая на ходу халаты, все пошли из красного уголка; все они теперь были светло-синими: спецовки скрыли цветные платья девушек и рубашки парней.
К Жене легкой походкой подошла Марина.
— Ой, Женька, смотри у меня не напиши, что я тут говорила, — сказала она, накрывая голову косынкой. — Говорить такие слова я еще пока между своими только могу. — Она протянула Жене руки. — Завяжи-ка рукава. — Марина вдруг заметила, что Отнякин внимательно смотрит на нее и хочет что-то сказать, но послышался грозный голос «нянечки»:
— Стулья-то разворошили! Кто за вас порядок наведет?
И Отнякин смутился, увидев, какое безобразие натворил и он своими ногами. Валя Быкова догнала в проходе Леньку Ползунова, что-то сказала ему, и они принялись ровнять ряды стульев. Тихон Тихонович стал им помогать.
Соколов и дядя Вася прошли мимо. Соколов кивнул Отнякину, как бы здороваясь, но не остановился.
Зной под вечер даже усилился. Солнце перебралось через крышу корпуса цеха, и всю тополевую аллею заливал теперь солнечный свет; ветер стал настолько горячим и сухим, что перехватывало дыхание.
— Эх, опять Артемово геройство прахом пойдет, — сказала страдальчески Вика, едва выйдя из цеха. — И сам писем не шлет, и в газете только одна заметочка про совхоз была: отсеялись и черный пар пашут, а о нем ни слова. — Вика торопливо перешла аллею и асфальтовую, размякшую на солнце дорогу, за которой ее манили шумящие деревья заводского парка, разбитого лет десять назад и уже довольно тенистого.
— Пойдем отдышимся, — предложила она, облюбовав скамью, окруженную такой густой сиренью, что ветер прорывался сквозь нее уже усмиренным и охлажденным. — Ну что? — спросила она, усевшись на скамью. — Сами видали: бригада же доверия себе требует. Как один человек! Вот теперь и скажите: холостой выстрел моя статья?
— Именно холостой! — быстро и страстно, но без запальчивости ответил Тихон Отнякин. — Идея верная, но вы требовали немедленного, чуть ли не приказом, введения самоконтроля… Понимаете ли вы, как практически трудно будет добиться доверия и права пользования им?
— Однако они начали добиваться. — Вика упрямилась, но как-то вяло, будто она вдруг стала даже равнодушна.
— И добьются! — ответил Тихон Тихонович, обращаясь к Жене, стоявшей близ скамейки и в задумчивости сверлившей каблучком туфли ямку в посыпанной песком дорожке. — На собрании этой бригады мы были свидетелями того, как настоящий руководитель одерживает большую моральную победу. Об этой бригаде, мне кажется, можно очень интересно написать.
— От собрания у меня осталось светлое впечатление. Но я ничего не записала. И протокол не вели, — ответила Женя.
— Опять записная книжка! А светлое впечатление? — Отнякин поправил взъерошенные ветром волосы. — Это же самое главное! Запасайтесь бумагой и садитесь сегодня же на всю ночь. Завтра можете на работу не приходить. Но чтобы за ночь вы исчеркали не меньше тридцати листов! Передайте это ваше светлое ощущение.
— Но Соколов протестует, чтобы его бригаду поднимали на щит славы. И Марина тоже изобьет меня. А если писать, то о ней в первую очередь…
— А!.. — Отнякин с досадой махнул своей длинной рукой. — Надо обязательно писать о людях. Иначе на кой черт нас держат на наших должностях. Но надо о людях писать красиво, надо писать о их заветном и дорогом. Это никогда не обижало человека. Обижает грубое, безвкусное и аллилуйщина.
Вика с изумлением оглядывала Отнякина. Он начинал ей нравиться.
— Смотрите-ка: начальство наше тоже как разморилось, — вдруг сказала она, показывая глазами на дорогу.
Облитые солнцем, в парусиновых костюмах и соломенных шляпах, дорогой шли директор и главный инженер завода.
— Еще главный-то ничего: суховат, ему полегче по заводу ходить, — Вика отживела на ветерке, и ей захотелось пошутить. — А Василию-то Петровичу, директору, вроде как и мне, тяжеленько.
— Почему-то он мне всегда кажется усталым, — сказала Женя, следя глазами за директором. — И с утра, как поздним вечером, и после того как в отпуск съездит, все голову книзу, будто груз на плечах. Неужели так тяжело быть директором?
— Директором быть нелегко… — задумчиво вымолвил Отнякин и быстро обернулся к Вике. — И о Марине нужно обязательно написать. Не рассусоливая, а знаете ли… Будто совсем и не о ней, а о том изящном труде, когда на счету каждая секунда. Виктория Сергеевна, вы хронометрировали работу Марины… Вам бы и написать. Кстати, речь заведете, теперь уже на жизненной основе, и о методе доверия, то есть о сокращении штата контролеров…
Вика расслабленно повела плечами и выразила на лице обиду и пренебрежение. Это заметил остроглазый Отнякин.
— Поручаю этого автора вам, Женя, — сказал Отнякин. — С тем вас и оставляю: у меня еще одно деловое свидание — боюсь, не ушел бы товарищ. — Он пошагал вслед за директором.
Директор был плечист и широк всей фигурой. Золотисто-соломенную шляпу он сдвинул на затылок. «Соломенное солнце над парусиновым облаком, — задорно подумал Тихон Тихонович. — Фигура емкая, но не сильная, — продолжал он свою мысль уже серьезно, всматриваясь в директора и замедляя шаги. — А ведь работает он много, честно. Сейчас обошел завод. Это у него закон. Кого-то ругал, кого-то хвалил. А что у него сейчас в мыслях? Что он вынес из директорского обхода для себя? Может быть, только раздражение? А может, какие перспективы в его мозгу открываются ему? Нет! Меньше всего на заводе веет свежим и новым из директорского кабинета. Но какую чертовскую моральную силу нужно иметь, чтобы, не щадя себя, не работать, а тянуть лямку изо дня в день!»
Директор представился Тихону Тихоновичу человеком, попавшим в рабство многочисленных обязанностей и не сумевшим встать над ними. Он просто их исполнял, вез на своих плечах воз поклажи обязанностей — вроде росчерков своей фамилии на банковых чеках, на всевозможных планах, под приказами, договорами; таких обязанностей, как посещение всяческих собраний вплоть до выпускного вечера в школе, до сидения в президиуме на открытии детских лагерей. А кроме того: он депутат горсовета, член горкома и райкома… Для того чтобы всюду быть «на уровне», нужно быть человеком-машиной. Железным, стальным, закаленным сутолокой обязанностей. А ведь он к тому же еще и отец семейства. Разве все это в том количестве, в каком лежало на директоре, не отдается человеку большой жизненной усталостью?
И вот этот усталый человек честно кладет свою недюжинную силу, чтобы с виду достойно держаться на том месте, на которое вознесла его жизнь. И сознавая свою усталость, верить, что он так и должен стоять на своем месте, что он лишь своим существованием участвует в большой всенародной жизни. Как это странно…
Тихон Отнякин, всматриваясь в жизнь завода, вникая в его производственную атмосферу, не мог не понимать, что весь завод нетерпеливо, почти в крик требует решительного обновления.
Время от времени на завод поступали новые, более современные станки, но их было недостаточно. Будто бы это и показывало, что коллектив в совершенствовании производства и обновлении завода должен прежде всего надеяться на свои силы.
И, казалось, коллектив понимал это.
Неутомимо работали умы изобретателей и рационализаторов, о чем гордо упоминалось в официальных отчетах и торжественных рапортах. Какая-то часть предложений получала жизнь и приносила явную пользу. Но была на заводе и какая-то невидимая злая, сковывающая это стремление к улучшению производства, сила. С этой силой и боролся коллектив. Рабкоры писали гневные заметки о бюрократах и зажимщиках инициативы. На собраниях разгоралась жаркая критика неполадок и непорядков, но от этого было мало пользы. Злая сила, как казалось Отнякину, была невыявленной, невидимой и ускользала от смертельных для нее ударов.
Была на заводе бездействующая автоматическая линия для сборки веретенных подшипников. Эту линию установили в конце прошлого года с явными конструктивными недостатками, лишь бы доложить к первому января о введении на заводе технического новшества и отчитаться в ассигнованных на него средствах. А уж коли это было сделано, то директивные органы увеличили план выпуска продукции на этом участке. А как же иначе? Линия давала возможность повысить производительность труда.
В действительности же участок попал в жестокий хронический прорыв, а подшипники там продолжали собирать вручную бригадным методом. «Один раз очки втерли, а теперь уж не выпутаться и стыдно честно в этом признаться», — так решил Тихон Тихонович, узнав историю этой автоматической линии.
Вникая в производство и дальше, он увидел, как неудобно в иных цехах расставлены станки: детали там блуждали из конца в конец цеха. Почему бы, казалось, не переставить станки в порядке последовательности операций? Образовался бы поток; можно тогда параллельно потоку наладить транспортный конвейер, а не таскать детали по всему цеху. Тысячи часов рабочего времени можно сберечь.
В голове Отнякина прочно засели услышанные от Жени слова Бутурлина о слабости и узости технической политики на заводе. Хотя Тихон Тихонович и не успел еще поговорить с Бутурлиным об этом, но все больше и больше понимал глубокий смысл его слов. На заводе имелся перечень работ по техническим усовершенствованиям на год, но никто всерьез не брался и не отвечал за выполнение этого плана. Холодок на заводе к техническому прогрессу был явным. Этим объяснялось то, что во всей подшипниковой промышленности страны завод числился в самых отстающих.
И что бы на заводе ни делалось для мобилизации коллектива, Тихон Тихонович не мог не признаться себе, что в организаторской и политической работе на заводе есть изъяны и больше всего формализма.
Уже при первом знакомстве с заводом Тихон Тихонович почувствовал странную усталость не только в директоре завода. Ему показалось, что некоторые люди завода, пережив какое-то трудное время, совершив какую-то титаническую работу, все еще никак после того не наберутся сил, чтобы взяться за последующие дела, будь даже эти дела самыми простыми, как, например, уборка грязи в заводских цехах.
Безусловно, годы войны были тяжелыми временами, и они, конечно, оставили в людях усталость. И вот эта-то усталость у иных переросла в лень духовную, она-то и была злой силой сопротивления новому в некоторых людях — и в простых рабочих и в командирах производства.
Видел Отнякин и тех, кто был бесповоротно в плену у старого, и тех, кто рвался из этого плена. И были люди, совсем не знавшие этого плена. Это были, по его мнению, самые сильные и дерзновенные люди. Коллективом сильных людей, безусловно, была и бригада Соколова.
«Серьезный и грамотный мастер Соколов, — думал Тихон Тихонович, бредя в некотором отдалении вслед за директором и главным инженером. — Преследовать судом общественного мнения расхитителей рабочего времени. Правильно сказано. Сергей Антонович, видать, советуется с Лениным. И как верно он сказал о необходимости быть стойкими перед случайными обстоятельствами, унижающими труд. И как боится, чтобы его не подняли на „щит славы“. Напечатай полосу целиком с похвалами его бригаде — и это его оскорбит. Наверно, для Соколова плохо работать — это все равно, что быть плохим отцом, не любить природу, вообще не наслаждаться жизнью, жить некрасиво. Это же о нем, кажется, Женя рассказывала, что он вдовец и растит двоих детей сам? Да, о нем… И вдруг бы о нем написать как о примерном вдовце?! Оскорбительная нелепость…»
Тихон Тихонович знал, что на заводе и до него шла борьба, что она продолжается и будет продолжаться, если бы Тихон Отнякин и не был на заводе. Но он также знал и то, что эта борьба в нынешних обстоятельствах жизни разгорится сильней и будет все разгораться. И в этой борьбе будут большие победы. Соколов и его бригада представились Отнякину будущими победителями. Соколов холодно отнесся на собрании к редактору, но это только порадовало — значит, надо заслужить от него доброжелательность, а пока Отнякин определил себя в союзники к Соколову.
«Устал-то он устал, но его в самом деле жаль, — продолжал свои мысли о директоре Тихон Тихонович, вслед за ним и главным инженером поднимаясь по лестнице в заводоуправление. — Но натиск на вашу деятельность будет расти, и надо быть не на вашей стороне. И надо сделать все, чтобы этот натиск был наибольшей обновляющей силы».
Войдя в редакционную комнату и увидев на стенных часах, что до конца рабочего дня остались минуты, Отнякин позвонил Бутурлину.
— Поговорить с вами больно хочется, Леонид Петрович. Не зайдете ли?
— Гм… — послышалось в трубку. — Так ведь если больно охота, значит, разговор долгий. А у меня сегодня семейные неотложные дела.
— Тогда простите.
— Нет, нет, Тихон Тихонович. Позвольте вас пригласить к себе. Домой к себе. Если согласны, встречаемся в проходной.
В Бутурлине Тихону Тихоновичу понравилась интеллигентность и выдержанность. Суждения и предложения Леонида Петровича на заседаниях редколлегии (а их Отнякин провел уже дважды) показали, что он широко раздумывает над заводскими делами и любит завод какой-то мудрой любовью. Встречаться с Бутурлиным для Тихона Отнякина было удовольствием.
Встретив инженера у проходной, Отнякин не стал затевать большого разговора.
— Хочу просить вас, Леонид Петрович, принять от меня зачет по знанию завода, — лишь сказал он.
Бутурлин жил в поселке рядом с заводом, занимая одну комнату в трехкомнатной квартире. Уже при виде входной двери, грязной, с выдранным замком и разбитыми щелястыми филенками, Отнякин заметил, что квартира перенаселена и потому бесхозна; грязные стены прихожей были исковыряны гвоздями, от кронштейнов электрического счетчика к газовой трубе тянулась веревка с пеленками; не было коврика у входа в квартиру, зато перед каждой дверью в комнату лежали мокрые тряпки, словно тут люди считали прихожую чем-то вроде тамбура бесплацкартного общего вагона. И запах тут стоял какой-то вагонный. В прихожей не было вешалки, жильцы хранили верхнюю и рабочую одежду в своих жилых комнатах.
— Моя матушка, — сказал Бутурлин, вводя Отнякина в свою комнату и представляя его старушке, полулежавшей в гнезде, устроенном из подушек в углу стандартного дивана с высокой спинкой. — Как самочувствие, мама? — спросил он старушку. — Давно Люба тебя покинула? Кушать хочешь?
— Здравствуйте, товарищ, — старушка протянула навстречу Отнякину сухую желтую руку, скользнув по всей его фигуре ясными и живыми глазами. — Два часа уж в одиночестве и в египетской духоте томлюсь. Сыта, Ленечка… Ах, если бы ты выпроводил меня на воздух?
Бутурлин вынес из-за ширмы сложенный шезлонг и подал матери упавшие костыли.
Старушка с неожиданно проявившейся силой в руках и с живостью подняла себя из подушечного гнезда, опираясь на костыли. Ноги ее в шерстяных чулках казались ватными и служили ей слабой и ненадежной опорой.
Сведя больную вниз и устроив ее в тени молодых тополей, Отнякин и Бутурлин вернулись в дом.
— Восемьдесят третий год матушке, — сказал Бутурлин, входя в квартиру. — Старая коммунистка, в тридцать восьмом году в тюрьму попала, это чуть было не сгубило и мою карьеру… А знаете ли, давайте первым делом умоемся хорошенько, — предложил он и, взяв Отнякина под локоть, открыл дверь в ванную.
Раковина умывальника была разбита. Бутурлин, сняв один из трех оцинкованных тазиков, висевших на гвоздях, зачерпнул им из ванны воды и поставил на табуретку.
— Сегодня мы богачи: до второго этажа утром вода поднималась. Запаслись. Вот мыло. — Бутурлин вышел и тотчас вернулся. — Эх, не так, — огорчился он, увидев, что Отнякин умывался, не скинув даже пиджака. Сам он был гол до пояса. — Ну что ж с вами поделаешь. — Он взял тазик и вынес его. — Не умеем мы еще жить, пользуясь удобствами, — сказал он из уборной, выливая там воду. — Надо же додуматься: ведерный медный чайник в фаянсовой раковине чистить… — Бутурлин снова набрал воды. — Теперь я поплещусь. — Он нагнулся над тазом и погрузил в воду руки по локоть. — В кухне есть раковина, но к ней не подступишься. Тесна кухня для трех семей. — Он плеснул себе на голову пригоршню воды. — Да вы, Тихон Тихонович, идите в комнату… Полотенце на гвоздике оставьте.
Странным показался Отнякину быт инженера. Жена Бутурлина заведовала кафедрой в пединституте, была кандидатом каких-то наук.
Комната Бутурлина явно не устраивала ее обитателей. Она была мала, и прежде всего не хватало места для книг. Половину одной стены закрывал до самого потолка стеллаж, заполненный томами энциклопедии, Ленина, Маркса. Всему Горькому там уже места не нашлось, и его тома вместе с томами Льва Толстого улеглись в пространстве между тумбами письменного стола, по краям которого тоже были стопки книг: на одном краю — литературоведческие и философские, на другом — технические. Супруги разделили стол пополам. Вместо настольной лампы — бра, низко укрепленное на стене.
Книги, журналы, папки с газетными вырезками лежали на электрохолодильнике, на стиральной машине, на платяном шкафу, на первоклассном радиоприемнике и на двух подоконниках.
«Метров двадцать верных, — подумал Отнякин, оценивая комнату. — Значит, по шести с лишним метров на жильца есть. С такой нормой, превышающей среднегородскую, требовать улучшения жилищных условий у вас, Леонид Петрович, оснований нет».
И все же он сказал вошедшему Бутурлину:
— Не сердит вас такое бытовое устройство?.. Извините, но даже запах из уборной…
— Да, квартира неказиста, — согласился Бутурлин, растирая свое худое белое тело мохнатым полотенцем. — Сами мы виноваты. Помните, у Чехова в «Острове Сахалине» сказано, что русский человек относится к отхожему месту как к удобству презрительно. — Он достал из шкафа свежую сорочку и надел. — Хороший парень живет вот за этой стеной, комсомолец беззаветный. Сколько он уже отработал на субботниках на строительстве Дворца спорта и благоустройстве набережной; культуру парень строит, а никак не привыкнет ни сам, ни его жена к тому, что в собственной квартире ретирадную машинку нужно драить, и, независимо от того, большую или малую нужду ты справил, лить в унитаз воду.
Бутурлин отнес подушки за ширму, начесал мокрые волосы на лысинку и сел на диван.
— Садитесь рядом, Тихон Тихонович. — Он надел на нос пенсне и сказал весело: — А я почти ручаюсь, что знаю, о чем вы хотите говорить.
— Я хочу сдавать зачет.
— Но отвечать на вопросы придется мне? — Бутурлин коротко посмеялся и привалился к валику дивана спиной; видно было, что он, умывшийся и в свежей сорочке, чувствует себя покойно и привычно в своем жилище, похожем на библиотеку во время переучета. — Итак?
— Итак… — Отнякин тоже сел на диван и вытянул ноги под обеденный стол, под которым, на счастье, не было книг. — О технической политике на заводе…
— Так я и знал! — Бутурлин снова коротко посмеялся. — Сейчас ни один коммунист не может быть равнодушен к этому делу. — Он сел прямо и положил на колени руки. — Очень интересный вопрос. Сложный. И на нашем заводе болезненный… Завод — это живой организм, а всему живому постоянно грозят болезни. У человека, скажем, то печень захандрит, то нервы. И хочешь не хочешь — лечи. Так и завод.
— Болезни часто вызываются причинами извне? — осторожно, словно наводя собеседника на щекотливую тему, спросил Отнякин. — Для завода это, например, будет несоответствие плана материального и технического снабжения производственному заданию. Это зависит от гибкости общегосударственных органов.
— Вы правы. Но это не ваше открытие. Проблема явна, она обсуждается — это видно хотя бы по печати — и несомненно будет разрешена… Хотите, я вас озадачу?
— А ну-ка?
— Наступает пора решительного слома многих наших министерств. Да-да! Странно? А вспомним недавнюю историю: после восстановительного периода всего один ВСНХ управлялся и со всей промышленностью страны, и со строительством. Во второй пятилетке уже пришлось создать вместо ВСНХ три наркомата — тяжелой, легкой и лесной промышленности… А теперь у нас народным хозяйством управляет почти сорок министерств. Страшно громоздкая государственная машина. Она делала свое дело в свои времена, а теперь отжила и будет перестроена. Как это будет выглядеть? — Бутурлин взял из стопки книг том Ленина, но не раскрыл его. — Демократический и социалистический централизм — это отнюдь не значит установление шаблонного единообразия, диктуемого сверху. Единство в коренном и существенном обеспечивается именно многообразием в подробностях, в местных особенностях, в примерах подхода к делу, в способах осуществления контроля. Так учит Владимир Ильич. — Бутурлин сделал значительную паузу. — Позволю себе сказать, что в ближайшее время наша промышленность получит новые животворные… демократии, на местах будет больше свободы для инициативы.
— А до той поры заводу болеть, Леонид Петрович?
— Никак нет. — Бутурлин положил книгу. — Ленин говорит также и о том, что весь государственный экономический механизм должен быть превращен в единую крупную машину, которая работала бы так, чтобы сотни миллионов людей, в том числе и коллектив нашего завода, руководились единым планом. Иными словами, мы все обязаны соблюдать строгую государственную плановую дисциплину, понимать до конца сущность демократического централизма. И каждый из нас должен действовать так, чтобы это было не партизанщиной, а в общем государственном плане, с пониманием производственных возможностей всего народного хозяйства.
— И отсюда должна вытекать наша местная производственная политика.
— Вот-вот. Разве так уж гармонично в нашем заводском коллективе сочетаются единоначалие и коллегиальность, единоличное управление с контролем и критикой масс, власть начальника и инициатива подчиненных? — Бутурлин порылся в столе и достал папиросы. — А это и есть недальновидная партизанщина.
— Леонид Петрович, как вы относитесь к Гудилину?
— Видимо, так же, как и вы… — Бутурлин закурил и жадно затянулся, при этом лицо его стало виноватым.
«Наверное, дал зарок дома не курить, — догадался Отнякин. — Волнует его разговор».
— Вот мы люди, как говорится, грамотные, а какова наша практика? — продолжал Бутурлин. — Сегодня испытывали контрольный автомат. По идее, машина должна сортировать кольца подшипников по допускам. Взяли десяток колец и стали пропускать через автомат. И всякий раз кольца раскладываются по-разному. Машина новенькая, отлажена на совесть, а врет и врет. Дело оказалось в том, что кольца имеют овальность в 12 микрон. То есть у каждого кольца несколько диаметров, какой диаметр машина измерит, так и отсортирует. Вы знаете технолога Викторию Сергеевну Поройкову?
— А как же! Женщина серьезная. Та, что за метод доверия и сокращения контролеров ратует?
— Она самая. И знаете ли, она права. Но практически… Как видите, отличный современный автомат отказался сортировать недоброкачественные кольца. Это же варварство! Современная машина не хочет работать на нашем заводе, она протестует против изношенности станков, на которых нельзя выпускать точные детали, она протестует против штурмовщины, вызывающей порчу оборудования и нарушения технологии, она не хочет работать на заводе, где нет необходимой ремонтной и инструментальной базы; она презрительно выплюнула в лицо коллективу завода его плохую продукцию, она обвиняет нас в расточительстве металла на брак, а стало быть, в несоблюдении социалистической дисциплины.
— Леонид Петрович, это страшно.
— Да, страшно. И будет еще страшней, когда вдруг обнаружится наша сегодняшняя инертность и бесперспективность — словом, все то, что покажет отсутствие на нашем заводе настоящей технической политики. — Бутурлин сделал несколько жадных затяжек и, словно рассердившись на себя и наказывая себя за невоздержание от порочного и вредного удовольствия, дымя ртом и ноздрями, загасил недокуренную папиросу. — Недальновидная наша техническая политика привела к тому, что у нас на заводе образовались узкие места, прямо-таки производственный склероз, и там, где от завода требуется выпуск новой продукции. Это страшный симптом. Нужно быть совершенно безответственными людьми, чтобы не видеть наступления невиданного, именно социалистического технического прогресса, окончательно раскованного партией, решениями Двадцатого съезда. В народное хозяйство будут Двинуты новые, более современные машины, начиная от тракторов и кончая самолетами, и всюду будут нужны новые подшипники. А как мы на нашем заводе управимся с этим делом? Спрашиваю я вас?..
Леонид Петрович с гневом говорил о преступном систематическом невыполнении производства подшипников в том ассортименте, в котором этого требовали плановые задания, и считал пороком рапорты о выполнении планов по товарной и валовой продукции.
Бутурлин закипал все больше и больше, а Отнякин все больше и больше любовался им.
— …Вы вспомнили Гудилина. Да, это отживающий тип командира производства с его грубостью и зазнайством, но именно такие люди — самые у нас незаменимые. Если работать по пословице: «Вали валом, потом разберем», — они надежная сила в таком случае. Вы, Тихон Тихонович, уже, наверное, приметили, что на заводе бытует злое слово «нервотрепка». Так вот Гудилины — мастера нервотрепки. Но у них авторитет, накопленный годами, даже былой авторитет военных лет: они сумели обеспечить заводской продукцией фронт и тыл, и беда их в том, что они не понимают форм работы в мирных условиях и многое давят своим авторитетом. Знаете ли, Тихон Тихонович, мне иной раз кажется, что над нашим заводом висит этакий броневой купол. Шумиха с техническим прогрессом, с социалистическим соревнованием, а на деле порой очковтирательство, это самое валовое выполнение, изобильные бумажные отписки и оправдания, ну, и тому подобное — все это и есть компоненты сплава брони этого купола; он хорошо защищает от всевозможных ревизий. А под куполом то спокойствие, то нервотрепка… И этакое несколько повышенное давление отдельных авторитетов.
— Так, черт возьми, надо расплавить этот купол! — вскрикнул Отнякин. — Жарким огнем партийной критики, мобилизацией инженеров, всего рабочего коллектива, Леонид Петрович! Вы же член парткома… — Отнякин осекся и, нахмурясь, закончил: — А мне, знаете ли, вдруг показалось, что мы с вами беседуем, как какие-то критиканы-пустобрехи…
Бутурлин удивленно взглянул на Отнякина сквозь пенсне.
— Тихон Тихонович, — заговорил он спокойно. — Объясните-ка мне такую вещь: читаешь иной современный роман, в котором описывается, как создается какая-нибудь уникальная чудо-машина, создается обязательно для великой стройки коммунизма… И вот вокруг какой-то детали этой машины вспыхивает борьба новатора с консерватором. С той и другой стороны происходит угрожающее наращивание сил, но в решающей схватке новое побеждает. И вот летят вверх тормашками со своих мест инженеры, директора, крупные, вплоть до секретарей обкомов, партийные работники… Ну, и на заводе все идет как по маслу… Верите вы в это?
Отнякин помедлил с ответом, чувствуя, что Бутурлин недосказал еще главного в своей мысли.
— Я лично не очень верю в подобные концовки беллетристических романов… В жизни гораздо сложнее. Партия смело сейчас вскрывает ошибки недавнего прошлого. Ну, скажите, разве вы не видите, как решения XX съезда расчищают дорогу всему новому, передовому и как посветлело у каждого из нас в душе? Подождите, — заметив порывистое движение Отнякина, Бутурлин положил ему на колено ладонь. — Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, многие из нас совсем недавно представляли себе коммунизм лишь как нечто бытовое, в смысле изобилия. Ну, знали, конечно, что труд станет насущнейшей потребностью человека. А вот каков он будет, этот коммунистический труд, как труд каждого человека будет организован в коммунистическом производстве, это мы знали? Нет! И теперь не знаем. Но мы теперь уже обязаны это узнавать. И мы учимся и даже умеем видеть то, с чем должен идти наш завод в коммунизм и что выбрасывать в утиль…
— До чего же вы интересно это сказали! — Отнякин в восторге вскочил с дивана и встал перед Бутурлиным. — Я сегодня был на собрании бригады Соколова.
— Ну-ну?! И что?!
Отнякин коротко рассказал о собрании.
— Молодец Соколов, — проговорил Бутурлин. — Вот вы напали маленько на партком, а мы следим за этим мастером-коммунистом… Да, цех мелких серий автоматизировать в ближайшие годы нам представлялось невозможным, хотя мы и толкуем о заводе-автомате… Но вот какая штука: есть у меня старый друг. Башковитый, талантливый инженер, профессор. Вдохновенный борец за технический прогресс. Он письмом поделился со мной интереснейшей идеей организации централизованного конструирования и производства узлов специального оборудования и автоматических линий… Чтобы понятней вам объяснить, скажу, что по этой идее наш завод должен получить нечто похожее на игрушку «конструктор». Здорово? Тогда-то и цех мелких серий переналадок не побоится. Но осуществление на практике этой идеи не упростит задачи заводских работников: им нужно будет учиться большущей оперативности. А у нас…
— А у нас над головами броневой купол, а в нем, как командир орудийной башни, директор завода со своим застарелым военным авторитетом. — Отнякин расхохотался. — А что, если по этому куполу да хорошим бронебойным снарядом пульнуть? Я имею в виду сильную статью в центральной газете. Так и назвать ее: «Директор и техническая политика на заводе». Честно говоря, я с этим и шел к вам, Леонид Петрович.
— Не бесполезно будет, — согласился Бутурлин. — Знаете ли, отвечая другу-профессору на письмо, — а он просил меня сообщить кое-какие сведения о нашем заводе, — я тоже задумал дерзнуть и написать для солидного журнала статью… И даже кое-что набросал. Могу вам дать посмотреть. Рад буду, если найдете пользу. — Бутурлин достал из ящика стола папку и подал Отнякину.
— Ох, как вы щедры! Это мне можно взять на день-два с собой?
— Безусловно.
— Тогда я скорей поеду домой марать и чиркать листы бумаги.
— Нет, Тихон Тихонович. Уж коли вы попали ко мне, так давайте проведем вечер до конца. Жена у меня сегодня день рожденья отмечает, да получилось, что весь день занята. Гостей не звали. Но окрошку мы соорудим, соответствующую погоде. Мне приказано вовремя быть дома, ухаживать за матушкой и готовить окрошку… А жена того и гляди явится. Оставайтесь, по стопочке выпьем?
— Но у меня и подарка-то нет, — смутился Отнякин.
— А, подарки!.. Пережиток старого быта, а стало быть, и капитализма… Ну вот я и уговорил вас.
Строительство жилого дома, начатое на пустыре поселка рабочими завода, продолжалось. Однажды в воскресное утро Варвара Константиновна вышла во двор вынести мусор и вдруг увидела, что стены будущего дома поднялись почти на половину третьего этажа.
На стройке царило оживление. Женщины, растянувшись цепочкой, перебрасывали из рук в руки кирпичи от кучи под кран; самосвал разгружался от цементного раствора. Подойдя к мусорному ящику, Варвара Константиновна узнала в одном из каменщиков Сергея Соколова. В безрукавой белой майке, он был виден лишь до пояса из-за стены, которую клал.
— С добрым утром, тетя Варя, — приветливо крикнул он. — Скоро подальше вам придется с мусором ходить. Не позволю я, чтобы помойка была под окнами моей квартиры.
Варвара Константиновна подошла к Соколову.
— Расхвастался. А где она еще, твоя квартира? Слыхала я, у завода денег маловато на ваш особняк. Консервация грозит вашему строительству.
— Верно вы слыхали. Драться будем за этот дом. И трудом и горлом. Будет у меня квартира, отдельная, двухкомнатная. — Соколов ловко подрезал кельмой излишек раствора на лицевой стороне стены.
— И сноровист же ты, Сергей Антонович, — похвалила его Варвара Константиновна. — И этому делу выучился.
— Надо, тетя Варя. Надо… Марина-то давно уехала?
— Да с первым трамваем, верно.
— Значит, скоро вернется. — Соколов пощурился на солнце. — Часов десять будет?
— Одиннадцатый доходит… Ведь с Женей она поехала. Той, газетчице, материал нужно об отдыхе детей собрать, так что не скоро обернутся.
— Самому бы съездить к детям, соскучился уж, — признался он.
— Какой скушливый. Работай уж. Строй деткам новую квартиру.
— То-то и оно. — Соколов приостановил работу, ожидая, пока две женщины выложат с носилок на стену кирпичи. — А я слыхал, у вас в доме большая радость?
— Даже очень! — Варвара Константиновна догадалась, что Соколов имеет в виду золотую медаль Анатолия.
— Обязательно зайду парня поздравить. — Соколов все теми же веселыми движениями продолжал кладку стены.
Варвара Константиновна высыпала мусор и пошла домой. «Твердую свою линию в жизни держит мужчина, — подумала она. — Ишь ты, за детками соскучился…»
Алешку, Лиду, Танечку Поройковых и обоих детей Соколова недавно отвезли в летний детский лагерь завода. Варвара Константиновна и Марина, собирая ребят, заодно перестирали, переметили всю одежду сына и дочки Сергея Антоновича и снабдили их всем, что требовалось для лагерной жизни. Теперь вот Марина уехала проведать ребятню, отвезти им гостинцев, а Соколов ждал, что она расскажет, вернувшись.
Войдя в комнату, Варвара Константиновна заметила, как Александр Николаевич торопливо отошел от комода и опустился на стул у окна. На комоде осталась открытой коробочка с золотой медалью Анатолия.
«Наедине с самим собой любовался Толькиной наградой. Ишь, опять до слез растрогался», — догадалась Варвара Константиновна и сказала:
— Видела я сейчас, как Соколов квартиру себе строит. Ты, отец, освободил бы Маринушкину душу от сомнений. Полюбила она Сергея, а нам от этого убытку нету. Да и Сергей… У них обоих сердца на добро богатые.
— Насчет чего хлопочешь? Поясней растолкуй, — спросил Александр Николаевич, глядя в окно и не оборачиваясь.
— Марина, она власть твою отцовскую уважает; не ослушается, не осудит тебя, если придется подчиниться. А ты не злоупотребляй своей волей. Слово ей должен сказать свое, справедливое. Вот насчет чего.
— Какая там у меня еще воля осталась…
Это Александр Николаевич сказал словно нехотя, но Варвара Константиновна очень хорошо понимала, что ему надо выговориться и надо его вызвать на разговор.
— О Толе думал? — спросила она, садясь на диван и с усмешкой глядя на упрямо сгорбленную спину мужа. — Жалеешь, что вчера ему свободу дал?
— Это я свободу Тольке дал? Сам он ее взял. И давно уж взял. Ишь, как он самостоятельно медали добился.
Старики Поройковы и не думали, что Анатолий так блестяще закончит десятилетку. Сын скупо сообщал, как сдает экзамены, не бегал, как другие, в школу на другой день после очередного экзамена, чтобы узнать, какую же ему отметку выставили. Узнавал он о ней, сдавая следующий экзамен, и тогда сообщал родителям, как о верной, окончательной оценке. Так было и с первой пятеркой за сочинение по русскому языку.
О том, что школа выставила Анатолия кандидатом на медаль, Поройковы узнали стороной от людей.
И вот вчера вечером Александр Николаевич и Варвара Константиновна были в числе почетных гостей школы на торжественном акте вручения аттестатов зрелости. Их усадили за стол президиума. Директор школы огласил на весь зал и отдал им письменную благодарность с печатью и с подписями за хорошее воспитание сына.
Пока шло вручение аттестатов, наград и премий, новый классный руководитель Анатолия, Альфред Степанович, сидевший рядом со стариками, успел шепотом нахвалить им Анатолия и пожалел, что не может показать им его сочинение; по мнению Альфреда Степановича, это сочинение на свободную тему было настоящим свидетельством гражданской зрелости юноши.
— И дело совсем не в пятерке. Прямодушие, честность сына рабочего класса никаким золотом не оценишь, — сказал Альфред Степанович.
Когда все девчонки в белых бальных платьях и мальчишки, одетые, уже как совсем взрослые, получили аттестаты, директор попросил Александра Николаевича сказать свое родительское слово молодежи.
Александр Николаевич произнес не совсем складно, но растрогавшую его самого речь насчет того, что труд всегда красил человека, и призвал детей трудового народа достойно выйти навстречу их долгому трудовому веку.
По окончании торжественного акта и концерта самодеятельности Александр Николаевич и Варвара Константиновна пошли домой, чтобы не стеснять молодежь на ее прощальном балу. Да и время было полночное.
Варвара Константиновна несла печатанный золотом аттестат, а коробочка с медалью была в кармане у Александра Николаевича.
Анатолий, в этот вечер оживленный и заботливый, пошел проводить родителей до дому, хотя и ходу-то было всего полтораста метров. Доведя стариков под руки до самого крыльца, он обнял их за плечи и сказал:
— Ну что, папа, сдержал я слово? Можно мне верить?
И тут Александр Николаевич, стоя под когда-то посаженным им вязом, произнес вторую речь за вечер:
— Это верно, сынок, у нас с матерью и до самой этой минуты не было сомнений в тебе. Теперь у тебя аттестат зрелости наивысшей пробы. Комсомолец… Конечно, думали мы за тебя, твою дорогу в жизни хотели определить… Что ж, выбирай ее сам, а наше дело пожелать тебе доброго пути.
Анатолий опять с несвойственной ему нежностью поцеловал отца и мать и побежал по тротуару к школе, то исчезая в тени деревьев, то белея рубашкой в свете фонарей.
Вчера Александр Николаевич был уверен, что поступил правильно, дав Анатолию свободу в выборе пути. Сегодня же, когда Анатолий, вернувшись с восходом солнца, отсыпался, Александр Николаевич снова призадумался. «Сильная голова у парня. Тем более будет жалко, если он ею слабовольно распорядится… Да уж мое слово сказано. Разве что с Альфредом Степановичем поговорить, чтобы он еще маленько поруководил парнем?» — так думал Александр Николаевич, когда Варвара Константиновна настойчиво принялась заговаривать с ним.
— Нету моей власти теперь и над Анатолием. — Александр Николаевич показал пальцем в уголок за комодом, где были Лидочкины игрушки. — И в этом деле не в моей власти что-нибудь изменить.
— И эта болячка болит, — согласилась Варвара Константиновна.
— Я про Митьку говорю. Тоже с молодости большие надежды подавал. И при всех своих успехах в каком жизненном прорыве оказался… Убрали бы все эти игрушки: вернется внучка из лагеря — и сразу к воспоминаниям. А Митька?.. Вот съезжу для себя по Волге — к нему поеду. Сам.
— Так я тебя и пустила в разъезды. С врачами поговори сначала.
— А что мне врачи, жизни до ста лет прибавят? Сколько бы ни осталось жить, а я хочу жить так, как хочу…
— Постой, кажется, кто-то вошел…
В комнате появился совсем нежданный Артем.
— Здравствуйте, — сказал он, снимая парусиновую фуражку, и голос его дрогнул, — папа и мама, — он поцеловал и обнял мать, растерянно моргая выгоревшими ресницами.
— Вот и еще одна семейная проблема самолично заявилась, — сказал Александр Николаевич так, словно видел Артема только вчера. Он не встал навстречу сыну и не ответил на его поцелуй, лишь сунул руку в его ладонь.
Причины для обиды у отца были немалые. Уж больно настырен стал за последнее время сват Сергей Яковлевич. Недели две назад зашел он к Поройковым поутру, после ночной смены, как бы проведать, и завел разговор — сначала о здоровье Александра Николаевича, потом про то, про се поговорил и ринулся в атаку:
— Сноху-то, сват, видишь ли? Рожать ведь скоро ей. Подумай, как ей маяться со вторым дитем без мужа. Как бы работу бросать не пришлось. А ведь она нужный заводу человек.
— И детей вырастит, и для завода ценности не потеряет, — уклончиво ответил Александр Николаевич. — Что ж ей помочь, что ли, некому?
— То-то и оно, что есть, — подхватил сват. — Она вот все к вам, к Поройковым, значит, льнет… А ведь у вас у самих в детях прибавка, а сильная работница того и гляди из дома упорхнет. Думаю я, сват, по-отцовски приказать Виктории Сергеевне вернуться в родительский дом.
— Прикажи, прикажи, сват, — ответил Александр Николаевич и на том прикончил разговор.
В следующий раз, зайдя все так же, будто мимоходом с работы, Сергей Яковлевич обмолвился, что одобряет упрямство Вики и стоит решительно на стороне дочери. Потом он сказал, что в крайности даже благословит дочь на разрыв с мужем.
— Пойми, сват, дорогой мой, городскую жизнь на деревенскую менять — это все равно, что полжизни у себя отнять, — пояснил он свою решимость. — Это что же получается? Отец вовремя из деревни в город перебрался, чтобы детей в люди вывести. Дочь, значит, воспитал, до диплома довел, а она опять в деревню, и даже без всякой интеллигентной сельскохозяйственной специальности?
Александр Николаевич хотел было отделаться от свата молчанием, но тот продолжал, как бы вербуя его себе в единомышленники.
— Деревня — это что? Сколько лет — и все никак не устроится. Только начали сплошную коллективизацию — и сразу тебе на: головокружение от успехов получилось. И теперь вот все ошибки после культа личности исправляем. А Заволжье как было, словно в песне: «Пыль да бурьян», — так и осталось. Не зря же я в свое время из деревни-то переехал. Разве я обществу вред сделал? Не знаю… Только и в городе настоящий хозяин пользу приносит. Жди, когда вокруг города государственные парники и оранжереи понастроят… На колхозном базаре для меня всегда есть почетное местечко. Трудящемуся-то ведь питание нужно… — Разговор тогда прервала Варвара Константиновна, услав Александра Николаевича в магазин за молоком, а то быть бы скандалу…
— Ну, докладывай, — сказал Александр Николаевич, пристально всматриваясь в потного и пропыленного Артема.
Артем подвинул себе стул и сел так, чтобы видеть отца и мать.
— С Викой говорил… — сказал он страдальчески и робко. — Холодный разговор. — Бумажный репсовый пиджак, мятый, выгоревший и пропыленный, грубые и ободранные сапоги, несвежая синяя трикотажная «бобочка» — вся одежда на Артеме делала его самого необычайным, и пахло от него необычно — знойной степью и потом.
— То-то ты взмок весь, действительно как на морозе, — усмехнулась Варвара Константиновна.
Разговор с Викой у Артема был больше чем холодный; холодновато приняли его и отец с матерью. И его добродушное настроение, с которым он ехал к родным и горячо любимым людям, улетучилось бесследно. Он теперь чувствовал себя кругом виноватым и оттого растерянным.
Из писем матери и Вики Артем знал о внезапном повторном приезде Дмитрия с дочерью, знал, что Лидочка осталась жить у Поройковых, знал он также и о накрепко завязавшихся близких отношениях Марины и Сергея Соколова. Это все были тревожные вести. Жизнь семьи, как догадывался Артем, усложнялась. Но всего больше он тревожился за Вику. Он знал, что ему просто необходимо съездить к жене. Да в пору сева и всех последующих полевых работ невозможно было уйти хоть на день из строя совхозных механизаторов.
И вот, наконец, возможность представилась: из совхоза в областной город шла пятитонка, чтобы в речном порту взять отслужившие свой срок стальные тросы. С машиной директор совхоза решил послать Артема; уж больно совхоз нуждался в этих тросах, заполученных путем каких-то хитрых обменных комбинаций директора. Приближалась уборочная страда, и требовалась спешная поделка соломоуборочных волокуш. За тросами должен был ехать надежный человек.
Выехали с рассветом и вовсю погнали по степи. Лето на этот раз в Заволжье выдалось хотя и не с обильными, но довольно частыми грозами, а дня три назад «под налив» на целые сутки зарядил обложной дождик. В утреннем безветрии хлеба стояли чисто омытые и радостно зеленые. Они уже наливали колосья.
Артем сел не в кабину с шофером: там можно было запросто сдохнуть от бензиновой духоты, когда солнце по-настоящему зажарит, а трясся на навесной скамье в громыхающем кузове пятитонки.
Обширные заволжские поля обещали верный урожай и рождали у Артема ощущение победы. Он вспоминал, как Вика говорила, что, идя за трактором на пашне, можно начерпать из воздуха полный мешок пыли. «Этой осенью и решится наш спор, дорогая жена», — с лукавой нежностью думал Артем. Правда, он не знал, как покажет Вике свою победу: ведь ей скоро рожать и уж, конечно, ни сейчас, ни после родов ей не выбраться в совхоз. «Да ведь урожай — дело такое, что о нем весь народ будет говорить», — успокаивал себя Артем.
Он по-настоящему вникал не только в нутро тракторов и комбайнов, но и в самую сложную механику хлеборобства, коварную механику природы, которая то одаривает человека щедрым урожаем, то начисто уничтожает его огромный труд. Нынче вид многообещающих полей Заволжья свидетельствовал о том, что механизаторам, после таяния обильных зимних снегов, удалось вовремя закрыть влагу в почве. Самая могучая сила природы, работающая на урожай, не смогла быстро испариться сквозь слой взрыхленной в пух земли, а должна была хорошо напитать посевы соками почвы. Недаром многоопытные степняки говорили, что выпавшие с запозданием грозовые дождички не спасли бы хлебов, если бы поля не насытились талыми водами еще с весны.
Теперь Артем благодушно вспоминал всю нервотрепку, которую пришлось пережить во время сева. Многое было сделано еще не так: и сорняки остались, и огрехи есть. Но, пожалуй, в минувшую весну в совхозе уже научились соблюдать основные требования агротехники. А совсем недавно оборонили поля от натиска такого пакостного врага, как клоп-черепашка.
«Эх, Вика, еще возьмем, возьмем мы в руки эту землю», — думал Артем. И, когда пятитонка пробегала мимо саманных деревень, в которых добрая половина жилищ заслуживала лишь названия землянок, да и то убогих, деревень без палисадников и цветов, без единого кудрявого деревца, Артем думал, что вот эти халупы, этот безрадостный и уже ставший ненавистным ему вид заволжских деревень и есть наследие порожденной веками хозяйственной и культурной отсталости деревни. «Будет хлеб, и стройку в деревне развернем. А хлеб будет у нас в изобилии. И если машин у нас будет все больше и больше и машины будут все умней и умней, так на них мы и город во всем догоним», — мечтал Артем.
Подпрыгивая на ухабах, он думал также о том, что и дороги будут лучше и, может, даже троллейбусы по ним пустят. А как же иначе, если на Двадцатом съезде прямо сказали, что настала пора привлечь внимание партийных и советских организаций к настоящему строительству на селе?
Артем уже мог представить себе это новое строительство. Сначала снести к чертовой прабабушке эти недостойные человека жилища — землянки. Пусть будет сначала саман. Саман тоже надо уважать. В райцентре Артему показывали саманный дом, в котором жила восьмидесятидевятилетняя старушка, она и родилась в этом доме. А Великая Китайская стена! Она тоже из камыша и глины, а стоит… сколько же она стоит? Тысячу или больше лет?.. А потом на селе будет индустриальное современное строительство. Клубы будут хорошие, водопровод. В областном городе телецентр строится, и в Заволжье его передачи можно будет принимать. А главное, больше зелени, прудов. Эх, черт возьми, никак не начнут работать скреперы — все тракторов не хватает. Ну уж по осени обязательно десятка два плотин насыплют.
А директор-то совхоза как ловко подъехал к Артему: предложил ссуду, помощь… И Артем согласился строить себе дом.
Ну и правильно, чего дальше волынку тянуть? Строительство собственного дома, к которому, как считал Артем, он уже приступил практически, взяв ссуду, было той благой вестью, которую он вез Вике.
Но вид тучнеющих полей вызвал у Артема беспокойство. Уборочная будет трудной. Море хлеба надо будет сберечь. Это в прошлые годы комбайны бегом стригли низкорослые и жидкие хлеба, только и радости было, что областной газете написать о сотнях и сотнях скошенных гектаров на один комбайн.
А что это были за гектары в центнерах?!
Срам один.
А вот по такому урожаю бегом не побежишь, его одолевать с трудом придется; он ждать не станет, осыплется. Надеются на раздельную уборку. Да кто же ее знает, эту раздельную, как следует! В валок валить легко, подбирать трудней. Опять же вместо одной операции — две предстоит, труда больше раздельная уборка потребует и, главное, большой оперативности в переоборудовании комбайнов. Время нужно будет. А вдруг да заненастит? Тут и раздельная не поможет. И как же в такой работе можно будет строительством заниматься?
Но, несмотря на эти тревожные думы, Артем ехал домой со спокойной душой, ехал, как человек, заслуживающий маленькую, но дорогую ему радость. И по мере того как таяли километры, остававшиеся до областного города, росло нетерпение Артема быть как можно скорей дома.
Сколь нещедры были прошедшие дожди, показывал слой пыли, намолотой на дороге колесами автомобилей. За пятитонкой оставалась длинная пепельно-желтая не оседающая в неподвижном воздухе завеса. Такие же завесы оставляли над дорогой и встречные машины.
Солнце поднималось, и усиливалась духота. Степной воздух, разорванный ретивой машиной, свистя в ушах, не освежал, а обжигал лицо и обваривал все тело, а пыль иссушала нос и горло.
В конце пути Артем с нетерпением стал ждать встречи с Волгой. Хотелось искупаться. Но, как на зло, пятитонка примчала к пристани в самый раз: ожидавшие на берегу машины уже въехали на палубу парома, где оставалось еще немного свободного места. Медлить не приходилось. Едва пятитонка, устало воя мотором, въехала на раскаленную палубу, как паром отвалил.
Артему оставалось лишь любоваться золотящимися солнечными пляжами и прохладной Волгой, стоя на палубе и ногами чувствуя даже сквозь подметки сапог жар накаленного железа.
«Вот чего нам, степнякам, не дано — Волги», — тоскливо подосадовал он уже на правом берегу, ощущая себя вконец пропыленным и пропотевшим. Паром у городского берега приставал в таком месте, где у дебаркадера искупаться было невозможно.
В управлении речного порта, по случаю воскресенья, никого не было. Отложив получение троса на следующее утро и отпустив шофера и рабочего к родне, Артем сел в автобус и поехал домой.
Вика встретила неожиданно приехавшего мужа радостными слезами.
— Артемушка… Наконец-то, — залепетала она. — Наконец-то.:. Злыдень ты мой.
— Да ведь, знаешь ли, работы по горло… Майские праздники и те мы все в поле были… А ты у меня того… располнела… Тяжело тебе? — Артем подвел жену к столу и, выдвинув стул, усадил, целуя. — Мужественная ты у меня… Татьянка, значит, в лагере, и ты у меня совсем одна. — Артем оглядел жилище своей семьи.
Стол со стульями, две кровати, одна двухспальная, другая детская, — вот и вся мебель. Одежда висела на стене, накрытая простыней, белье содержалось в чемоданах под кроватью, а посуда в шкафчике на кухне.
— Ничего, дружок, — сказал он, — недолго еще нам так жить осталось. Коттедж у меня в плане, с садом, с ванной. Ссуду на стройку взял. Совхоз поможет… — Артем запнулся, увидев, как на лице Вики все яснее и яснее появляется выражение гордой обиды и готовности к упорному сопротивлению. — Вика! Надо нам потерпеть, пережить…
— Нам… Переживай сам, как считаешь нужным тебе. А я так, как я считаю. Обо мне не печалься. У меня, Артем, и родительский дом еще есть. Это не твой будущий коттедж с ванной. — Она даже не смотрела на него, весь вид ее теперь выражал непреклонность.
Намек Вики был неприятен: если уж она готова вернуться в дом своего отца, значит, у нее наболело, и она хочет сделать и ему очень больно.
Продолжать разговор было опасно: Вика с виду держится холодно, но потолкуй с ней дальше — разволнуется, а это в ее положении очень нехорошо.
Посидев немного, будто отдыхая, и сделав вид, что разговор их был совсем незначительный, Артем сказал:
— Так ты, Викуша, приготовь чего-нибудь поесть, подкрепиться с дороги, хоть чаю, пока я к своим дойду на часок — тоже надо ведь повидаться. — С этими словами Артем вышел.
Подобные разговоры с женой раньше бывали как-то легки для Артема, можно было всякий раз отшутиться и этим положить конец спору. Теперь же Артему стало нестерпимо жаль жену: увидев ее беременную и, как показалось ему, беспомощную и одинокую, он почувствовал себя виноватым, словно и в самом деле легкомысленно сломал ей жизнь.
«А может, мне и впрямь вернуться в город? Возвращаются же иные… И ничего. Никакой прорехи в совхозе без меня не образуется». — Подумав так, Артем почувствовал ту внутреннюю растерянность, которая отразилась на его лице, когда он здоровался с отцом и матерью, и признался им, что жена его встретила холодно.
— Что ж, папа, докладывать, — ответил Артем на вопрос отца. — Сам вижу: проблема острая.
— Ну и как же? — Александр Николаевич все так же всматривался в сына, словно заодно с матерью, не одобряя его вида.
— И вы осуждаете? — совсем сникнув, выговорил Артем.
Старики молчали.
— Хорошо, — заговорил Артем, медленно поднимая голову. — Мне нужно разобраться, и вы помогите мне. Совершил ли я что-либо бесчестное, ну, хотя бы по отношению к Вике, решив уехать в деревню?
— Нет, Артем, ни я, ни мать этого тебе не говорили, — ответил Александр Николаевич.
— Но вот создалось трудное, гнетущее меня и Вику… и вас. Может, вы своей родительской властью повелите мне вернуться?
— Нет, и этого не будет.
— Так почему же, за что вы меня осуждаете? — В голосе Артема были мука и гнев. — Дезертировать не могу, потому что годы жизни моей, душа моя уже там, в степи, в зреющем урожае. Может, когда-то мой отъезд можно было объяснить порывом энтузиаста, а теперь… А вы осуждаете.
— Не осуждаем, — сказала Варвара Константиновна, — Трудные вы оба с Викой, и нам с вами трудно. Ну-ка. — Варвара Константиновна достала из комода заводскую газету. — Вот она, Вика, какая. Читай.
Это была газета со статьей Вики. Артем пробежал статью.
— Ну и что же?! И я жил когда-то заводскими делами и в газету тоже писал… Как она не может понять, что ее ждет не менее интересная жизнь. И у нас производственная технология, обновление машин и прогресс. Драться тоже есть с кем, если уж хочется жить в борьбе. Как мне ей доказать это?
— То-то, что надо доказать, — поддакнула Варвара Константиновна.
— Если бы только она согласилась пожить у нас подольше, узнала бы, что мы собираемся делать завтра, послезавтра…
— Согласилась пожить… — усмехнулся Александр Николаевич. — А кто все-таки главный? Ты или жена? В иных случаях муж и приказать должен… Вот сват говорит: «Отцовской властью дочь в свой дом верну».
— Вот до чего дело дошло, — угрюмо протянул Артем.
— А!.. — Варвара Константиновна отмахнулась враз обеими руками от мужа и от сына. — Пугает. Не пойдет она к ним, да и мы не пустим. Надолго ли, Артемушка, приехал?
— Завтра обратно…
— Так иди к супруге. Да смотри не ссорься с ней.
— Где уж ссориться… Говорю с ней, будто прощение вымаливаю. — Он встал и пошел к двери. — К нам в совхоз на посевную приезжал писатель. Их из области вроде как мобилизовали на культурное обслуживание сева… Так он говорил мне, что в областной альманах из разных городов Поволжья разные авторы прислали с полдюжины пьес. И как сговорились: все пьесы начинаются с того, что муж объявляет жене о том, что едет по партийной мобилизации навсегда на работу в село. А жена сразу дыбки: где же, мол, детей буду продолжать музыке учить? И в этом весь конфликт. В музыке.
— Нету ему возврата… А если и вернется в город, не будет им и той жизни, которой бы Виктории хотелось, — сказал Александр Николаевич, как только Артем закрыл дверь. — Выход им обоим только один: в общую новую сельскую жизнь идти. И вместе. То есть Артему надо строить эту жизнь.
— Видишь, отец, детям тоже самим строить свою жизнь приходится. А мы-то весь свой век думали, что мы им строили.
— И строили… и построили, чтобы они тоже строили, как им хочется, — ответил Александр Николаевич сердито. — Черти суматошные.
— Забываешь ты, отец, порой, что дети тоже ведь коммунисты. Артем в партию тоже вступал не для проформы. И в деревню он поехал, как на трудное дело своей партии, и, если он изменит этому делу, он изменит партии. А сделает ли это наш Артем?
— Кому ты это говоришь… Только зачем при этом жизни людям путать? — Александр Николаевич сдвинул брови и уставился на жену. — Уж если ты жизнь строишь, так строй ее по всем направлениям.
В прихожей послышались голоса Марины и Жени.
— …Нет, нет, побегу сначала умываться, а уж потом к вам чаевничать, — вскрикнула Женя, и слышно было, как она хлопнула дверью.
Как ни хотелось Варваре Константиновне «завести» Александра Николаевича на длинный разговор, но, услыхав шум в прихожей, она настороженно примолкла: пуще того разговора она ждала приезда Марины и ее рассказа о внуках.
Марина вошла в комнату босиком, с пунцовым лицом, вконец истомленная жарой. Вслед за ней вернулся Артем и встал у двери.
— Ох и езда! Трамваи битком. Куда только люди едут, — сказала Марина расслабленно, развязывая шелковую косыночку и опускаясь на диван.
Откинувшись на спинку дивана, раскинув руки, вытянув ноги со следами ремешков туфель и дыша полуоткрытым ртом, Марина чуток передохнула, а потом рассказала, что ребятня чувствует себя на даче преотлично.
Лидочка не спрашивала про письма от матери и отца, а мальчишки — и Алешка, и Вовка Соколов — просто рыцари Лидкины. Словом, компания у них дружная.
Хотя Марина и Женя приехали в лагерь сразу после завтрака, дети мигом съели все гостинцы, но это не значит, что их плохо кормят. Пришлось и нагоняй им дать: воспитательница пожаловалась, что на пруд убегают, а пруд тот нечистый, коряг полно.
При этом сообщении Варвара Константиновна охнула и изменилась в лице.
— Больше не пойдут, — успокоила ее Марина. — Слово дали быть послушными. — Марина обратилась к Артему. — И к Танечке заходили. Тоже хорошо ей. Велела маме и папе сто поцелуев передать, а кому по скольку, не сказала, так что делите с Викой сами, как знаете.
Марина примолкла. Рассказав о главном, она припоминала подробности встречи с детьми. Тут и вбежала Женя Балакова.
— Я окончательно выхожу в люди! — воскликнула она, размахивая газетой.
Она, наверное, так и не умылась: ее лицо было потно, глаза будто повлажнели от жары, но вся она торжествовала.
— Начала читать и побоялась. Страшно, понимаете ли, читать свое. Ведь областная газета напечатала. Про вашу бригаду, Марина. — Женя положила ей на колени газету. — Прочитай ты вслух. Сама не могу. Ведь что получилось: Тихон Отнякин отдал эту статью сам в редакцию, а они взяли и сразу напечатали. Слово в слово, как я сама написала. — Женя села к столу и, подперев щеки кулаками, уставилась на Марину тревожными глазами. — Ну, читай же.
— Ой, Женька, да у меня духу не хватит. Гляди-ка, ведь целых полтора подвала, — ответила Марина и, развернув газету, прочла: — «Душевная сила» — это так называется, автор — Евгения Балакова. — Марина сделала нарочито удивленное лицо. — Это действительно ты, значит, Женя? Тогда читаем: «Все то прекрасное, новое, что каждый день приходит в наш мир ежедневно, ежечасно, создается нашим трудом. Если вникнуть в жизнь и труд бригады подшипниковцев, которой руководит Сергей Антонович Соколов, то можно убедиться, что ее труд устремляется в будущее», — это вступление Марина прочитала с нарочитой пафосностью, но, словно поняв, что шутливый тон ее не к месту, продолжала читать уже серьезно.
Светлое чувство к людям бригады Соколова, родившееся у Жени на собрании, было столь сильным, что и без совета Тихона Отнякина Женя села бы к столу с листом чистой бумаги. Но если бы требовалось только описать собрание, — задача была бы легкой. Нужно было осмыслить безусловно что-то новое для Жени, что было какой-то новой высотой в ее газетной работе, которую нужно было взять. Женя, то раздумывая, то пытаясь записать свои мысли, просидела за столом до рассвета. И просидела впустую. Даже Соколов, хотя она описала его вплоть до его пегой брови, получился какой-то приторный. Она писала так, как привыкла писать, а так писать было уже нельзя.
«Аллилуйщина, аллилуйщина, — думала со стыдом Женя. — Это и в самом деле оскорбительно для тех, о ком пишем».
Изверившаяся той ночью в себе, расстроенная Женя вздремнула немного и вовремя вышла на работу. Отнякину она сказала, что с очерком у нее не получается и не получится.
— А много ли бумаги испортили?
— Листов пятнадцать.
— Можно бы и больше, но и так — почти нормально. Уверяю вас, теперь получится.
Женя занялась своими обычными делами, которые ей показались в тот день легкими. Но, что бы она ни делала, она думала о бригаде Соколова. И ноги будто сами принесли ее в цех мелких серий к концу смены.
Пересменка рабочих произошла, как всегда: одни ушли, другие встали на их места, и станки продолжали жужжать моторами, искрить и шипеть абразивными кругами.
А Соколов сказал Жене:
— Сегодня у нас генеральная проба сил по всему фронту. После смены на пятиминутке точные обязательства возьмем, — он похлопал себя по нагрудному карману блузы, где — надо было так понимать Соколова — уже лежали записанные на бумаге эти самые точные обязательства бригады.
И Женя вдруг «заболела» работой бригады. Она была на собрании, знала, какие задачи поставило перед собой одно из подразделений огромного коллектива завода, поэтому работа каждого рабочего сделалась для нее не обыденной, а наполненной большим смыслом; Женя наблюдала в действии товарищеский сговор бригады.
Марина, когда Соколов подводил к ее станку какую-либо работницу, особенно отчетливыми движениями с ободряющей улыбкой показывала, как она работает. Соколов также учил работниц, как лучше пользоваться мерительным инструментом. Дядя Вася работал с явным удовольствием; он встречал в людях отклик на его готовность учить их подналадке. То формальное отношение к станку, когда люди считали себя обязанными лишь крутить ручки, пока станок в исправности, и отходить в сторону и равнодушно ждать порой по горло занятого наладчика, исчезало в бригаде. Как раз через два часа после начала смены Ленька Ползунов закончил шлифовку партии колец; надо было переналаживать станок на другой тип, и Ленька помогал наладчику. Дядя Вася похвалил Леньку за сообразительность, и парнишка засиял. Кепочка-короткокозырка, придававшая раньше Леньке хулиганский вид, сегодня совсем не портила воодушевленную физиономию.
Валя Быкова и Миля Уткина, шлифовавшие разные детали, в эту смену менялись станками и контролировали качество работы одна у другой. И у этих девушек дело шло на лад. За все время, пока Женя была в бригаде, ни одна из них не бегала в ОТК, не выказала неуверенности в том, что работает неточно.
— Понимаешь ли, товарищ журналист, — сказал Соколов, подойдя к Жене, сидевшей на высоком табурете у станка Марины. — Как только маленько обладим наш ансамбль, так станем добиваться перехода на почасовой график. Вот тогда-то зазвучит наша музыка. В настоящем ритме.
И тут Женя поняла причину своей неудачи в прошлую ночь. Она, задумав писать о бригаде, писала об отдельных людях. Да, конечно, в бригаде были люди с разными талантами, с разными характерами и способностями. Но эти разные люди были объединены общей идеей, и бригада могла бороться за единую цель именно потому, что была богата разными людьми, каждый из которых отдавал что-то свое лучшее общему делу.
Как только Женя поняла это, ее потянуло домой к столу, к чистым листам бумаги.
Солнце уже приблизилось к горам. В воздухе стало будто прохладней. Народ высыпал на улицы поселка. На асфальте шоссе молодежь затевала танцы. Пожилые люди расселись у крылечка в холодке густолистых деревьев. По другую сторону шоссе ровным звоном станков пел завод; в этот звон гулкими ударами врывался грохот кузнечных прессов. И в этом поющем шуме завода был шум и станков бригады Соколова. «И так ежечасно, ежедневно даже на нашем отстающем заводе люди своими руками дарят миру новое. Об этом, пусть маленьком, но новом, что произошло в его бригаде, Сергей Антонович объявит после смены на пятиминутке», — подумала Женя. Это и была та мысль, которая помогла ей найти верное начало и пафос ее очерка.
Женя опять трудилась всю ночь. Все, что она знала теперь о бригаде Соколова, о Марине, представлялось ей продолжением ее мыслей, ее разговоров с Тихоном Отнякиным, и она писала об этом; она писала о том, почему, за что она полюбила людей бригады, прониклась к ним светлым чувством, которое обогатило ее самое. Так, она написала о том, что все люди не любят пустой славы, о том, как хорошо сказал об этом Соколов, что они хотят быть хозяевами своих судеб. Она вспомнила слова Марины, что горе не заело ее жизни, что труд — ее главное дело. Она написала о той прямоте, с которой Соколов говорил рабочий о настоящей рабочей закалке, и о примере Марины, добытом в старательном труде. Ленька Ползунов ей представился человеком не только с ленцой, а и с характером, который устраивает бригаду. Потом Женя вспомнила слова Отнякина о том, что еще никто не видел так близко коммунизм, как видят его люди нашего советского поколения. Потом подумала сама, что никогда еще они так зримо не ощущали результатов своего труда в растущем собственном благосостоянии и необыкновенном росте, в красе и могуществе всей Родины.
Проработав так всю ночь, Женя, чуть вздремнув, пошла на работу.
— Вижу, работали, и как следует. Вот теперь вы обязательно напишете, — сказал редактор и отправил ее спать.
Отдохнув, Женя перечитала свои наброски, отредактировала их, уже как чужие — это она умела делать, — и переписала очерк начисто. Наутро она робко отдала его Отнякину.
— То, что надо. Публицистическая жилка явно у вас есть. Я хочу отдать этот очерк в областную газету. Вы разрешаете? — спросил он.
— Куда хотите.
Прошло всего три дня, и очерк увидел свет. Как будто ни словечка не было изменено в очерке, но то, что читала Марина, вроде как и не Женя писала. Ее собственные мысли, но прочитанные чужим голосом, казались ей четче, полней и глубже.
— «…Так в труде всей бригады, вливающемся в труд заводского коллектива и всего народа, таятся истоки полноты и личной жизни каждого рабочего. Там учатся друг у друга работать и жить. Каждый находит в товарище такое, что обогащает душу, наводит на раздумье и желание подражать. В этом и выражается трудовое товарищество в бригаде». — Марина кончила чтение и, складывая газету, сказала: — Да, это наши мысли. Все правда. И ладно написано.
— Люблю завод! И век любить буду… — воскликнул Артем. — А у Вики, небось, чайник весь выкипел… Опять семейная сцена будет. — Он торопливо ушел.
— Душу сегодняшнего рабочего ты, газетчица, начинаешь очень правильно понимать, — сухо покашливая, проговорил Александр Николаевич. — Однако засиделся я в доме. Пойти садок проведать, что ли…
Своим очерком Женя как бы издалека показала Александру Николаевичу мир, близкий ему и родной, но озаренный новым светом, и потому вдруг ставший далеким и невозвратным для старика.
«Ишь ты, девчонка чего пишет: „Никогда еще на планете люди не жили так красиво, как живут в нашей стране, в наше время“, — раздумывал Александр Николаевич, бредя затихшим под знойным солнцем поселком. — А мы, что же, не красиво свое время отжили? Нет! Мы с Владимиром Ильичом Лениным путь начинали, а потом его заветы выполняли. Люди коммунистического общества не забудут и нас, бойцов ленинской партии».
На краю участка Соколова стояла высокая старая груша. Она осталась от старого сада. Весной она сплошь покрывалась цветом, казалась полным сил деревом и гордо высилась среди молоди, росшей на месте давно вырубленных ее сверстников.
Буйный цвет старого дерева приносил мелкие и жесткие, как у лесного дичка, дульки. А осенью, стряхнув листья, груша становилась откровенно старой, хотя черный ствол ее и на новую зиму оставался надежной опорой искривленным ветвям и сучьям.
«Видишь, какая счастливая судьба тебе выпала, — завидев старую грушу, подумал Александр Николаевич. — Пожалели тебя почему-то, а то и забыли срубить вместе с твоими сверстниками, когда запущенный сад расчищали. А теперь у кого на тебя рука поднимется? Стой, красуйся и страдай, пока сама не рухнешь…» — Александр Николаевич дошел до своего участка и сел в холодок под вишенку на старое перевернутое кверху дном ведро.
Густо увешанная кораллово-розовыми еще жесткими ягодами ветка соседней вишенки выставилась на солнце; на самом ее конце две Ягодины, словно самые жадные на свет и тепло, уже набухли темно-бордовой мясистой спелостью. Александр Николаевич потянулся к ним и сорвал.
«Сладка уж, — определил он, попробовав ягоды. — А не наберу ли я спеленьких своему степняку?» — Александр Николаевич оглядел млеющие в благодатной теплыни вишенки. Артема, конечно, можно было угостить вишнями.
Но тут Александр Николаевич заметил у штамба вишенки, под которой сидел, аккуратную щепотку желтоватой пыльцы. Эта пыльца струйкой набежала на землю по трещине в коре от почти незаметного отверстия. Под кору молодого дерева забралась какая-то нечисть и точила его.
Александр Николаевич достал из рундука кусок проволоки и с трудом вытащил из довольно уже длинного хода жирного вредителя. «Не зря в сад пришел. Надо еще посмотреть», — решил Александр Николаевич.
Он пошел меж деревьями, осматривая их стволы и набирая в кепку самые спелые вишни.
Где-то в глубине сада хор хмельных, но не очень фальшивых голосов затянул «По Дону гуляет казак молодой». Какая-то компания уже начала гулянку в саду и, судя по голосам, то визгливым — женским, то густым — стариковским басам, компания собралась немалая, семейная. И старый Поройков вернулся мыслями к своим семейным делам.
Как это получилось, что растили они с Варварой Константиновной детей и как-то предопределяли им судьбы? А вырастили — и все не по родительскому плану получается. А может, народная жизнь так обновляется, что старикам самим ее уж не понять, не то что детям в ней указывать дорогу? Так ли оно, этак ли, а в старости родительские обязанности получаются неясные. Неужели только и осталось, что сопротивление неумолимым болезням да вот этот садочек, эти первые спелые вишни, которыми он собирается угостить сына? И как же это получилось, что, когда был молодым, хотел угадать будущее своих, тогда еще не родившихся детей, а не угадал и собственной старости?
Александр Николаевич оглядел округу. Видел ли он в своих давних боевых мечтах о будущем именно таким этот завод, этот поселок и все, что лежало вокруг, как свое последнее местожительство на земле?
Нет, он всего этого в мечте не видел именно таким, каким оно было сейчас перед его глазами. А вот жизнь при народной власти, которой он и его дети и внуки сейчас жили, виделась ему именно такой. Но мечта всегда вела его в жизни и он всегда видел, как достигается мечта, а, достигнув, никогда не мог постичь ее во всей жизненной полноте сам, в одиночку. Для этого и глаз только своих, и сердца, и души не хватало. Вот тут-то старый Поройков и подумал, что дети его, чьи мозг, сердце и глаза были его кровными, чьи жизни были продолжением его жизни, увеличивают мир его стариковской души. Их труд, их радости, их страдания — все это и его жизнь, его личное богатство, душевное богатство его старости, нажитое всей его жизнью.
Александр Николаевич посмотрел на далекий голубевший плес Волги. На глаза попалась старая груша. «Это тебе, бабушка, до конца века с места не стронуться. И не нажить больше ничего. А я вот возьму супругу да по Волге и поеду с ней. Ишь, как манит. Самая пора ехать…»
Но тут справа от Александра Николаевича послышался громкий голос:
— Так и есть! Думаю, по такой погодке обязательно ты должен в садочке быть. — Егор Федорович Кустов продрался сквозь крыжовник. Его полное чисто выбритое лицо было в красных пятнах, и он тяжело дышал.
— У тебя, что ли, гуляют? — спросил Александр Николаевич, пожимая потную руку Кустова.
— У меня… Родня… Ишь, распелись. А меня, значит, в магазин за водкой. Не хватило старикам. Эх, и народ! Говорят, водки бояться не надо, пусть она тебя боится, иначе — убьет водка тебя. Вот и понимай их.
— И раздобрел же ты. — Александр Николаевич взглянул с усмешкой на жирную волосатую грудь Кустова, обтянутую расстегнутой трикотажной рубашкой. — Сердце пошаливает?
— Да вроде ничего. А раздобрел… Ничего не могу поделать. Уж я и городками занялся, и работаю… А все пухну.
— А все же водки остерегайся.
— И то. Думаю: я вам, дорогие родичи, конечно, принесу, да не сей же час, прежде вот своего старого друга моряка навещу. Как живет, узнаю. Где же тут посидеть-то можно?
— Видишь, парк мой еще не больно тенист, — ответил Александр Николаевич, обходя кругом вишню и выискивая спелые ягоды. — Да и работу еще я не кончил. Сын приехал, надо угостить.
— Артемий Александрович приехал? — Егор Федорович сорвал спелую вишню и бросил себе в рот.
— Он.
— Хороша у тебя скороспелка, дядя Саша… Ну и как он, совхозник наш?
— Артем-то? Артем, он молодец.
— А сам-то ты, дядя Саша, поживаешь как?
— Да все так же.
— А ведь я к тебе неспроста. Поговорить бы надо. Задушевно. Да у тебя дома полно народу. К себе позвать — тоже не уединимся. А тут в садочке обстановка благоприятная.
— Вроде для роздыху посреди выпивки разговор-то, — усмехнулся Александр Николаевич.
— Это ты зря, дядя Саша. Выпил-то я действительно. Да что двести граммов старому разведчику…
— Бывшему разведчику, — поправил Кустова старик.
— Это все правильно, — с готовностью согласился Егор Федорович. — А все-таки нюх разведчика остался у меня… Ты что же на завод глаз не кажешь? Оторвался, так сказать.
— Видать, не крепко пришит был.
— Ишь ты! А я думал, ты не нитками к заводу всю жизнь был припутан. Может, обида? Помню я, как ты от Гудилина выходил с обходным листком.
— Какая может быть обида? Наоборот, как сяду чай пить, возьму дареный подстаканник, так и вспомню, как торжественно меня на отдых проводили. — Александр Николаевич перешел к следующему дереву. — Так что тут нюх тебя обманывает.
— Насчет нюха разговор будет другой. — Егор Федорович высыпал горсть вишен в кепку Александру Николаевичу. — Пожалуй, с этого и начну. Чую, на заводе сраженье начинается.
— Это какого же неприятеля ты, разведчик, унюхал?
— На заводе этот неприятель вечный. Как только новый разбег начинаем в производстве брать, он тут же и объявляется.
— Понимаю. В каком же лице он сейчас воплотился?
— А черт его знает. Может, и во мне он сидит.
— Вот так разведчик.
— То есть он кое-где ясно виден. Вот к примеру. Наш цех скоро на шестичасовой день переведут. Нелегкая у нас работа, сам знаешь. Требовалось давно подумать о здоровье рабочих. Ну, раньше не до того было. А теперь можно. Так ведь нашлись, которые против этого. И Гудилин был первый. Вроде как за план болели, за себестоимость. И брала верх ихняя сила. Да я и сам их поддерживал: вроде сознательность проявлял. А высшие инстанции разъяснили, что такая линия не соответствует нашему общественному устройству. Выходит, только цехком и Матрена Корчагина с самого начала правильно понимали существо вопроса.
— Ну вот, теперь посидим. Видишь, к своему трону я вернулся. — Александр Николаевич сел на ведро, положив на землю полную вишен кепку. — Бери вот тот ящичек да растолкуй суть твоего разговора.
Егор Федорович устроился напротив старика и рассказал ему про заводские дела то, о чем Александр Николаевич и сам знал.
— Видишь ли, какое дело, дядя Саша, будто весь заводской коллектив осмотрелся на заводе, примерился к линии, рекомендованной нашей партией, и забеспокоился: неладно дела у нас идут… Ну вот, как хозяйка в доме в какой-то день вдруг увидела, что требуется побелка, большая приборка; запусти еще чуток — и жизнь в доме настанет некрасивая. Вот моя компания, — Егор Федорович кивнул головой в глубь сада. — Слышь, умолкли, значит, разговор у них. А о чем? О заводе только.
— Всегда так было. Всегда, Егор, мы осматривались вокруг себя и крепко думали, как дальше нам жить и работать.
— Знаю я это. Понимал всегда, что без этого ничего бы мы не создали. Да вот сам я так не умел оглядываться. Не понимал, что это такое, сам мало видел, ждал, пока люди укажут.
— Это ты, Егор, в зрелый возраст вошел. Раньше тебе по возрасту футбольные увлечения были положены, а теперь другое! — «подковырнул» Александр Николаевич.
— Я серьезно говорю, дядя Саша! — обиделся Егор Федорович; пятна на его лице почти исчезли, и он уже говорил не задыхаясь. — Про бригаду Сергея Соколова знаешь?
— Да ведь газеты читаю.
— Тянет меня по-душевному к этому человеку. Это настоящий разведчик, он умеет вперед поглядывать. — Егор Федорович поднялся. — А пришел я к тебе, дядя Саша, чтобы пригласить тебя вернуться в нашу партийную организацию. Как?
— Это у тебя тоже вычитано из газет?
— Нет, — твердо ответил Егор Федорович. — Это наш новый редактор — он у меня в организации состоит — разделал меня на все корки за то, значит, что ты от завода оторвался. Пристыдил крепко за бездушие к старому коммунисту. Перехватил он, конечно, насчет бездушия, а все же прав.
— Не знаю, Егор, может, и есть такие железные старики, про которых в газетах пишут. И молодежь-то они поучают, и работать учат, и в рабкоровских рейдах, и члена ми-то советов ветеранов. Больше молодых работают.
— Постой, — Егор Федорович коротко махнул рукой. — Ты в школу на собрание все равно ходишь… Статью насчет детского воспитания написал… А в свой цех тебе тяжелей будет прийти? Пойми, дядя Саша, нашей организации твоя душа старого коммуниста нужна, твой опыт жизненный.
— Э, опыт… — Александр Николаевич тоже отмахнулся от Кустова. — Мой опыт и родным детям не больно годится, а то цеху… Нет, Егор. Старость, она есть старость по всем швам. Наедине с собой человек остается. В последнем, так сказать, раздумье и подведении итогов. Намерился я по Волге проехать. Дождусь внуков из лагеря, старуху приглашу, и такой-то компанией отправимся страну посмотреть, какой она стала за мою рабочую жизнь.
— Это дело хорошее, — согласился Егор Федорович, снова садясь на ящик и придвигаясь ближе к старику.
— Не только хорошее, а и необходимое, — строго пояснил Александр Николаевич. — Ты вот Соколовым восхитился. У него в бригаде молодая жизнь расцветает. Старикам другое нужно. Я думаю, в старости человек обязательно должен сам увидеть, в какие большие дела и его трудовая жизнь влилась. Вот и я хочу проехать по Волге как хозяин.
— Ты, дядя Саша, не уклоняйся, — тихо, но настойчиво попросил Егор Федорович. — Самого, небось, тянет на завод.
— Мало ли куда тянет, — раздраженно ответил старик. — Ну что я буду делать в цеху, гостем приходить?
— Дядя Саша, ты человек независимый, твое слово будет чистым, бесстрашным, как никто, правду резать можешь, никто тебя ни в должности не понизит, ни даже выговора не объявит.
— Вон оно что! Это значит, для борьбы с разными бюрократами ты сам-то храбрость подрастерял, разведчик? Может, полагаешь, что я Гудилину хребет начну ломать? Этого нескоро повернешь, гибкости у него должной нету. — Александр Николаевич взял свою кепку с вишнями и пошел к дороге.
— А мы его, Гудилина, сначала попарим, баньку устроим. А уж потом и хребет согнем.
— Кто это мы? — Александр Николаевич остановился на дороге, поджидая Егора Федоровича.
— Партийный актив завода на днях. Приглашаю, дядя Саша. Придешь?
— Вот за это спасибо. Пожалуй, обязательно приду.
— Договорились! — обрадовался Кустов. — А насчет Волги, дядя Саша, — это замечательно. Сам собираюсь который отпуск, да все не выходит: то денег маловато, то семейные дела. На будущий год обязательно поеду, если жив буду.
— Эх ты, молодяк. Если жив буду, — передразнивая Кустова, сказал Александр Николаевич. — Это что же тебе смертельно угрожает? Разве что жирок излишний.
— Так, привычка, — смутился Егор Федорович и вдруг рассердился: — А не пойду я им за водкой. Скажу, нету в магазине. Ишь, молчат, песни на сухую не идут. Ждут. Да хватит им уж. — Пожав осторожно руку старику, он сошел с дороги и пошел тропой между садочков. — Я еще зайду к тебе, — крикнул он.
Выйдя из сада и перейдя овраг по насыпи, Александр Николаевич сделал небольшой крюк и зашел к Вике и Артему. Там он застал свата.
— Сергею Яковлевичу почтение, — бросил Александр Николаевич и, держа обеими руками кепку с вишнями, прошел мимо сидевшего у двери свата. — Угощайтесь, самые первые, — сказал он, поставив кепку на стол.
Артем, сидя боком на кровати, с ожесточением правил одну из подаренных Дмитрием бритв. Вика высунулась в раскрытое окно, как бы выказывая свое безразличие к разговору отца и мужа. Александр Николаевич подсел к сыну.
— …Если такой вопрос поставлен, значит, дело в тупик зашло, — продолжал говорить Сергей Яковлевич. — Это я, сват, насчет постановления о культе личности, — пояснил он Александру Николаевичу. — Ведь какой вопрос! И получил всенародную огласку. А?
«И этот, по такой жаре, лакнуть не позабыл», — Александр Николаевич увидел, что Сергей Яковлевич «под газом», а по его тону, притворно сдержанному, понял, что он пришел покуражиться.
Артем бросил бритву на кровать и, сбычившись, смотрел на тестя; он понимал, что его хотят вывести из себя, наталкивают на скандал, что этот родственный скандал неизбежен, и старался быть собранным.
— Это дело сложное, государственное, и нас в полной мере не касается, — продолжал Сергей Яковлевич. — Мы люди простые. Нам не лезть в такие дела: голова целей будет. — Сергей Яковлевич шумно вздохнул и понизил голос: — Ведь к каким партийным людям было применено беззаконие… Этим самым Берией… До нас этому извергу дела мало было, до простых людей, которые страну на своих плечах держат, хлебом кормят. У нас своя линия: умей во всевозможных обстоятельствах жить и трудиться себе и людям на пользу.
— Уж будто и людям? — насмешливо заметил Артем.
— А как же! Про меня, про мое хозяйство, верней, говорят: «Как кулак живет». А я и сам сыт и людям продать, что бывает…
— И никакие налоги, ограничения вас не пугают. Налог побольше — и молочко на базаре продаете подороже. — Артем встал с кровати и, пружиня ноги, шагнул к столу. Он бросил в рот горстку вишен и прищурился на тестя словно оттого, что вишни показались ему кислыми.
— А что поделаешь? Надо находить, говорю, свою линию во всевозможных обстоятельствах.
Артем выплюнул косточки себе в ладонь и положил их кучкой на стол.
— Что-то не пойму я вас: начали с постановления Цека, а теперь вот хозяйством своим похваляетесь, — сказал он. — Я ведь вижу, неспроста с разговором пришли.
— То есть как неспроста? Именно по-простому с родней поговорить. Тем более, родня партийная.
— Угу. — Артем начал есть вишни по одной. — Ну, и дальше?
— А что же дальше? Неужели не понятно, что ваших семейных дел тоже разговор касается?
Артем быстро взглянул на отца и подмигнул ему, как бы говоря: «Понимаешь, куда гнет?» И Александр Николаевич подумал, что семейный скандал вот-вот разразится. Только бы Артем не взорвался.
— Ничего не понимаю, дорогой… — Артем помялся, словно не зная, как же ему назвать сейчас тестя. — Ничего не понимаю, дорогой тестюшка.
— Так ведь не чужие вы мне. Дочь моя родная за тобой. Артем, замужем. Должен я за нее заступиться? — Сергей Яковлевич искоса и снизу зло посмотрел на Артема и подвигал правым плечом.
— Ах, вот оно что! — притворно удивился Артем. — Ну, а при чем же тут постановление насчет культа личности?
— Может, оно так и есть, что в сельском хозяйстве были допущены ошибки. Я вот сколько ни гляжу на колхозы, все не так… И чего ты жену за собой тянешь?
— Понимаю. Удрали вы, Сергей Яковлевич, из деревни, от колхоза, приготовили дочери городскую жизнь, а она не ценит этого и того гляди опять насовсем в деревню за мужем уедет. — Артем улыбнулся несвойственной ему злобной улыбкой. — Так давайте говорить по-семейному и серьезно. Давайте! Черт возьми, давно пора. Прежде всего один вопрос. — Артем потемнел в лице. — Только отвечайте начистоту. Почему вы, Сергей Яковлевич, вламываетесь в грязных сапогах в нашу семью, в мою и Вики семью? Ломитесь, хотя знаете: нахулиганить вам не удастся.
— Уж и ломлюсь… — Сергей Яковлевич прикрыл зеленые глаза. — Ты, Артем, поуважительней бы. С тестем говоришь.
— Вот именно, что с тестем. Итак, вы не ответили на мой вопрос. Отвечу я сам. Да потому вы ломитесь к нам, что вы не родной, а чужой человек. В душе-то у вас заквасочка и в самом деле кулацкая.
— Это ты, зятек, на мои трудовые руки клевету возводишь. Ишь ты, в кулаки зачислил! Слово-то какое старое на свет вытащил. — Сергей Яковлевич метнул злобный взгляд на Александра Николаевича: «Связал меня черт с вами, с Поройковыми».
Александр Николаевич ответил свату вялой улыбкой и развел руками, что должно было означать: «Навязался на приятный разговор, сватушка, так уж говори». А Артем продолжал свою атаку:
— Слово действительно старое и неприятное, да ни к чему мне с вами деликатничать, когда вы хотите напакостить нам с Викой. Вы говорите, за народ радеете. Не с народом, а за спиной народа живете, и о личной наживе у вас главная забота. Не вы ли требовали от Вики, чтобы я вам фуражику подкинул при случае?
— Дело родственное.
Артем соскочил со стола и прошел взад и вперед по комнате, вся его сильная фигура была напряжена. Он остановился около тестя.
— И не то ли еще свербит у вас на душе, что сыны ваши гоже из повиновения вышли, рвутся из плена вашего хозяйства? Свербит у вас оттого, что сыны невесток-работниц в дом не ведут? Так, что ли? — Артем зло засмеялся. — Рухнет ведь ваше хозяйство.
Матерый и здоровенный мужик лишь подвигал правым плечом и сказал:
— Нет, Артемий Александрович. Дому и хозяйству моему, пока я жив, не рухнуть. И дочери моей в нем всегда место будет. Так пусть сейчас решается. А ты уж сам гляди, как тебе с женой держаться. Может, со старшего брата, Дмитрия, пример возьмешь? — Сергей Яковлевич злорадно сверкнул глазами, победно оглядывая Артема и Александра Николаевича. — Вот в чем смысл разговора моего. О дочери болею. На вас, Поройковых, нет у меня надежды. Верченые.
Артем легонько свистнул и сказал:
— Вот как! Отвечу лишь одно: этот разговор у нас последний. Убедитесь же, наконец, что все ваши усилия тщетны. Мы с Викой будем жить только так, как сами считаем правильным. — То, что Сергей Яковлевич напомнил про семейные дела Дмитрия и тем самым попытался бросить черную тень на Поройковых, не оскорбило Артема. Он смотрел на тестя с презрительной улыбкой. — Неужели не понимаете, что вы как баба-сплетница?
«А ведь верно! От добрых людей упреков не слышали. Демьянчиха только… да вот ты, сват, — подумал Александр Николаевич. — А молодец Артем! Глава семьи настоящий. Муж!»
— Вот и все. — Артем отошел от тестя и спокойно сказал жене: — Закрыла бы ты окно, Вика, мухи налетят же.
— Нет, не все! — рявкнул Сергей Яковлевич. — С тобой все. Пусть мне дочь теперь свое слово скажет. Слышь, Виктория?
Вика не ответила ни отцу, ни мужу, продолжая все так же грудью лежать на подоконнике.
Александр Николаевич приблизился к двери.
— Так я пойду? — сказал он тихо.
Артем утвердительно кивнул ему головой и добро улыбнулся.
— Куда же ты, сват? — остановил Александра Николаевича Сергей Яковлевич. — Уж побудь до конца разговора.
— Да разговор-то неинтересный и никчемный. — Александр Николаевич вышел.
«Эх, кепку-то забыл», — спохватился он уже на улице, но возвращаться было нельзя. Там сейчас начнется разговор отца с дочерью, и пусть уж при нем один Артем присутствует. Александр Николаевич обошел угол дома. Вика все еще не отходила от окна. Лица ее не было видно, она отвернулась от подходившего свекра.
— Чего же ты молчишь, Виктория? — послышался из комнаты громкий, но уже совсем не уверенный голос Сергея Яковлевича.
Вика скрылась в комнате, и, проходя мимо окна, Александр Николаевич услышал, как она сказала:
— Ты будешь бриться, Артем? Ужинать пора. Я есть хочу.
Егор Федорович появился у Поройковых вскоре после разговора с Александром Николаевичем в саду. Первым делом он сообщал, что постоянный и бессрочный пропуск в завод дожидается уважаемого пенсионера у начальника охраны и его надо немедля получить; потом он дал Александру Николаевичу московскую газету с напечатанной в ней статьей Тихона Отнякина, сказал, что статья в самый «кон», попросил ее внимательно прочесть и обдумать выступление на партийном активе.
— Смотри, как раскомандовался, — нарочито недовольно сказал Александр Николаевич. — Ты, Егор, как партийное поручение даешь мне, вроде как я у тебя опять на учете состою.
На это Егор Федорович ответил не допускающим возражений тоном:
— С этим делом тоже не затягивай.
Он торопился и ушел.
Зовущим дыханием заводской жизни пахнуло от статьи Тихона Отнякина, как и от очерка Жени.
«Немного написал, а как наизнанку завод вывернул. Смело. И правильно», — поразмыслив над прочитанным, одобрил Александр Николаевич. Статья была, наверное, первым выстрелом того сражения, которое предугадывал Егор Кустов.
В день собрания партийного актива Александр Николаевич пришел в заводской агитпункт к назначенному часу. Егор Федорович встретил его у двери и будто для приличия поговорил с ним о том, о сем.
— А выступать, дядя Саша, будешь? — спросил он будто между прочим, продолжая высматривать среди входящих в зал людей коммунистов своей парторганизации и отмечая их в записной книжке.
— Так уж тебе и нужна моя речь. Куда уж мне. Сегодня и начальство все не успеет выговориться. — Александр Николаевич, увидев незанятым свое любимое место в шестом ряду у окна, пошел к нему вдоль стены. Он, бывало, шутил, что, глядя в окно, можно и скучных ораторов слушать.
Народ, как всегда, собрался минут десять спустя после назначенного срока. Дальше все пошло тоже по обычному ритуалу. Выбирали президиум и утверждали повестку дня. Александр Николаевич выискивал в зале знакомых, которых давно не видел. Все таким же благопристойным был Леонид Петрович Бутурлин с его интеллигентской бородкой. Мотя Корчагина перешептывалась с соседками и, как всегда, на лице ее было ожидание чего-то, что ее обязательно взвинтит, и она, хоть сама и не выступит, а будет бросать занозистые реплики; невозмутимо, засунув руки в карманы, сидел Гудилин, он уже был готов выслушать «критику в свой адрес» и позевывал, словно заранее высказывал свое отношение к этой критике. Сергей Соколов встретился взглядом с Александром Николаевичем и, многозначительно подмигнув ему, кивнул на сидевшего позади него черногривого Тихона Отнякина, автора статьи, так понравившейся Егору Кустову. «Вот сегодня вокруг чего разговор будет», — как будто это хотел сказать Соколов. «А ведь он — боец. Горяч. Глаза-то как угли, а, видно, умеет свой огонь внутри держать», — так определил Отнякина Александр Николаевич.
Докладчиком был первый секретарь райкома партии. Не так давно он работал на заводе диспетчером одного из цехов, а потом быстро стал выдвигаться, и в каких-нибудь три года стал руководителем организации крупнейшего индустриального района города. И его никто не считал выскочкой, он оказался энергичным и вдумчивым партийным работником. Он остался легко доступным человеком, не отгородился от народа звуконепроницаемыми дверями своего кабинета. «Этот от массы не оторвется», — отзывались о нем рабочие.
Говорил он о ходе выполнения решений Двадцатого съезда партии в районе. Доклад был в большей части призывным. Конечно, на предприятиях района имелись достижения, и немалые, но предстояла борьба за новые рубежи. Говоря же о заводских делах, докладчик как будто хитрил; он давал советы осмотреться, подумать, все ли благополучно на заводе, и не только в области производства, а и с внутрипартийной демократией, и в работе профсоюза. Можно было подумать: секретарь райкома пришел на собрание не столько учить других, сколько поучиться, как бы проникнуть в то новое, что рождается на заводе в связи с новыми задачами, вставшими перед всей страной.
Но можно было подумать и другое: докладчик завод-то знает, да не хочет о многом говорить, не хочет высказывать мнение райкома и тем снизить активность собрания.
И еще можно было думать, что он пока остерегается в выборе своих позиций насчет всего сказанного в статье Отнякина, которая, безусловно, была неприятна заводскому руководству.
Президиум чувствовал неопределенность доклада по отношению к заводским делам. Директор, положив перед собой руки — кулак на кулак, — хмуро поглядывал то на один край стола, то на другой и сидел недвижимо, уйдя в свои особые директорские мысли, которые владели им даже на этом собрании. Как всегда, в отличие от спокойно-властного директора, нервничал главный инженер, человек сухощавый и подвижной. Он то и дело нацеливался самопиской на раскрытый перед ним блокнот, но снова свинчивал ее, явно удивляясь гладкости доклада; главный инженер держался бдительно: ему предстояло отбиваться за дирекцию. Секретарь парткома почти не сводил глаз с докладчика и чего-то ждал от него. Похоже было, что он обижался на секретаря райкома за слишком уж бесстрастный доклад.
Выразив уверенность, что партийная организация завода сумеет возглавить борьбу подшипниковцев за выполнение плана шестой пятилетки, секретарь райкома закончил доклад.
За те минуты, пока председатель договаривался с собранием насчет того, чтобы вопросы задавать в письменном виде, главный инженер набрался решимости и первым попросил слова. По залу прошел шумок: обычно начальство приберегало себе выступление в прениях напоследок, и то, что главинж открывал прения, насторожило многих.
Насторожился и Александр Николаевич. Вскоре он догадался, в чем дело.
Главный инженер заявил, что на заводе ширится фронт борьбы за выполнение пятилетки. И после этого, экономя время, стал говорить быстро, приводя очень убедительные факты.
Завод участвовал во Всесоюзной промышленной выставке, послав туда для экспонирования в павильонах Поволжья и Машиностроения электропневматические и контрольно-сортировочные автоматы. Автомат для сборки веретенных подшипников тоже красовался на выставке. Разве это не свидетельствовало о кипении творческой мысли на заводе?
863 предложения, внедренных в производство в 1955 году, и три с половиной миллиона рублей условногодовой экономии тоже нельзя было сбросить со счетов.
Приводя положительные и веские факты и цифры, главный инженер перемежал их с критикой недостатков. На заводе, оказывается, не было достаточного резерва кадров для выдвижения на руководящие посты, и за это оратор пожурил помощника директора по кадрам. Сказав, что в 1955 году завод в основном успешно справился с планом, оратор подчеркнул, что в текущем году дело идет неважно, особенно плохо было с майским заданием. В этом повинны были все те товарищи, которые оказывают сопротивление внедрению нового. Так, разобрав деятельность завода, оратор призвал большевиков завода не успокаиваться на достигнутом.
После главного инженера и в тон ему выступили еще три оратора, и ни один из них тоже не упомянул ни словом о статье Отнякина.
Становилась все более и более понятной тактика, избранная главным инженером. Эту тактику — повернуть собрание так, как нужно руководству завода, — быстро поняли те, кому ее надлежало понять.
«Да, товарищ редактор, не сообразил ты, с кем в спор вступил; руководство завода — это испытанный монолит: он тебя всем своим весом прижмет, — подумал Александр Николаевич. — В „Правду“ надо было тебе статью посылать. Тогда бы и наша областная газета перепечатала и разговор на активе другой бы завязался, с полным признанием твоей критики».
Было несомненно, что, замалчивая, все ораторы уничтожают статью Отнякина. И кто-то в ходе собрания должен будет нанести прямой и неотразимый удар по самому Отнякину.
«Экие хитрохвостые, — досадовал Александр Николаевич. — А ты, Отнякин, пишешь, что политики на заводе нету. Есть! Вот она, тоже политика». Всех тех, кто сейчас выступал с трибуны, и тех, кто награждал ораторов жиденькими хлопками, Александр Николаевич знал хорошо. Все они были людьми работящими и, если честно сказать, уважаемыми им хозяевами и руководителями производства. Но сейчас их рвение вдруг как бы обернулось другой стороной и оказалось равнодушием. И как это ни странно, эти равнодушные люди Александру Николаевичу показались обладающими большой силой морального давления, именно давления, которое они умели создать под тем куполом, о котором писал Тихон Отнякин.
Александру Николаевичу даже стало немного душно, будто он тоже оказался под этим куполом.
После перерыва прения продолжил Леонид Петрович Бутурлин. Он позволил себе решительно не согласиться с предыдущими ораторами и со своей мягкой улыбкой заявил, что полностью разделяет статью редактора заводской газеты Тихона Тихоновича Отнякина.
После такого вступления Бутурлин помолчал, ожидая реплик, но собрание настороженно затихло, и Бутурлин продолжил свою речь. Видно было, что он волнуется и чего ему стоит эта первая смелая речь на собрании.
— Очень хорошо, что созданные у нас на заводе машины экспонируются на столичной выставке. Но ведь это же упрямый факт: на выставке красуется автомат для сборки веретенных подшипников; он даже работает там, а в цеху такие же автоматы застыли, как музейные экспонаты. Подшипники же, как известно, делаются не на выставках. — И дальше Леонид Петрович побил все крупные козыри главного инженера и уже вескими примерами показал, как устарела на заводе вся система руководства производством. — Нет уж, товарищи, если мы считаем себя коммунистами, то давайте и осмотримся на заводе, как строители коммунизма. А так ли мы работаем? Учимся ли мы коммунизму практически, да и хотим ли учиться? Наш завод должен быть активнейшей силой в руках всего народа в деле создания материальной базы коммунизма. Невозможно представить себе мысленно, какое огромное количество подшипников, причем все новых и новых типов, потребует хозяйство страны. Да и других стран. Вот и давайте, проникнувшись этой высокой ответственностью, посмотрим на нашу работу. Я полагаю, другие товарищи постараются показать нам это в своих выступлениях, — с этими словами Леонид Петрович отошел от трибуны.
— А как вы понимаете броневой купол? Помните это место в статье? — не вытерпел и остановил его секретарь райкома. — Купол, скрывающий болезни завода?
— Да, помню. Видите ли, в дружеском разговоре с Тихоном Тихоновичем я именно так и говорил, — Бутурлин снова мягко улыбнулся. — И знаете ли, я не в обиде на товарища Отнякина за использование этого моего… ну, образного, что ли, выражения. Очень удачно он воспользовался им в своей статье.
Секретарь райкома в ответ неопределенно кивнул головой, а Леонид Петрович сошел в зал. Ему достались первые искренние аплодисменты.
«Открыл Леонид Петрович шлюзы чистой воде», — подумал старый Поройков, и с этой минуты собрание захватило его.
Одному человеку, будь он семи пядей во лбу, не охватить своим умом огромного завода, не управиться с ним, пусть он наделен от рождения недюжинной энергией и выдающимся организаторским талантом.
Управленческий аппарат, приданный командиру производства, тоже до конца не решит всех задач, которые наше коммунистическое строительство ежедневно, ежечасно ставит и каждому заводу, и всей промышленности страны. Борьба за коммунизм — дело всенародное. И есть у народа великая организующая его свободный труд сила; она рождается в устремлении к высоким идеалам и действует всюду.
Подшипниковый завод не просто не выполнял плана, не только был в долгу у страны — он оказался в долгу у будущего, у коммунизма. За это и начался спрос с виновных на собрании партийного актива.
Виновных было много, и степени виновностей были разные.
От выступавших ораторов доставалось бракоделам, неразворотливым снабженцам, медлительным организаторам. Многие сидящие в зале, слушая горячие речи, опускали головы, многим приходилось задумываться. Но на собрании вскрывались и тяжелые болезни всего производства, и этим подтверждалось и пополнялось главное обвинение, выдвинутое в статье Тихона Отнякина.
— Как же все-таки получилось, что наши руководители перестали понимать по-государственному свою роль? — спросил директора в своей речи Егор Кустов. И ответил: — Да потому, что они стали делягами. Вообразили себя генералами от подшипниковой промышленности, перестали понимать, что нельзя строить коммунизм, забыв о простых людях. А мы вот им напомним о себе и скажем: не позволим дальше вести стратегическую линию на штурмовки, на фальшивые рапорта, на очковтирательство. Мы не позволим скрываться за недостаточное снабжение завода металлом, новыми станками и винить только министерство. Мы, простые люди, знаем цену нашему труду; он и нам щедро отдается, и детям в наследство пойдет. Если мы несем по чьей-то вине потери в труде, то эти потерн самые невосполнимые, причем потери в мировом масштабе. Я это говорю насчет соревнования с капиталистическим миром. А раз так, то и выходит, что стратегическая линия, товарищ директор, у вас не наша, не коммунистическая. Вот и все!
«Это он уж слишком, — подумал было Александр Николаевич. — Руководители завода — люди партийные. — Однако, приглядевшись к директору, он встревожился: — А не понимает он. Ох, не понимает, за что его парят».
Директор сидел с невозмутимым видом: собрание было для него одним из привычных, когда он оказывался под огнем критики, признавал ее, но всем видом своим показывал, что есть обстоятельства, которые ведомы только ему, против которых он бессилен, и потому все то, что делается на заводе, — единственно возможное в этих обстоятельствах.
«Как неудачно сложился человек, — пожалел директора Александр Николаевич. — Не станет у него силы обновлять завод».
Зато главному инженеру, по мнению старика, партийная «банька» все же оказалась «пользительной»: действие ее сказывалось в той лихорадочности, с которой он делал записи в блокнот, в злом выражении его худого лица, которое он то и дело вытирал платком.
Секретарь парткома тоже был разогрет. Ему тоже досталось. Один оратор посоветовал перестать чувствовать себя «при директоре», забыть, что был недавно начальником цеха, и стать самостоятельным руководителем. Другой упрекнул за шумиху и показную парадность в социалистическом соревновании. За комитет комсомола, который больше заседает, чем работает, тоже крепко досталось. Но секретарь парткома набирался сил на собрании, в этом Александр Николаевич был убежден.
Ход прений Александр Николаевич совсем уж было оценил как хозяйский и уже ждал перерыва, намереваясь подтрунить над Егором Кустовым, припомнить его слова насчет того, что только пенсионер может быть полностью бесстрашным в критике. Разве сам Егор смалодушничал на трибуне? Но тут на трибуне появился работник из БРИЗа и напал на Отнякина: он назвал его самонадеянным выскочкой, пробывшим на заводе без году неделю, щелкопером. Статью Отнякина он назвал верхоглядством и встал горой на защиту заводских руководителей, честно выполняющих свой долг в труднейших условиях. От такой защиты даже главный инженер поморщился. Это было не хозяйское выступление.
«Такие-то и жизни своей не хозяева», — подумал Александр Николаевич. И тут ему захотелось тоже выступить, сказать о том, о чем еще никто не говорил и не скажет. А сказать надо всем, и директору особенно, пусть люди подумают над словом старика, что значит работать гордо. Он попросил у соседа бумажку и карандаш и послал в президиум записку.
Тем временем на трибуну взошла Мотя Корчагина. Никогда на таких больших собраниях она не выступала, а тут решилась.
— Недавно мы прочитали постановление о преодолении культа личности и его последствий, — уверенно начала свою речь Мотя. — Центральный Комитет нашей партии напомнил нам слова Владимира Ильича Ленина о том, что ум десятков миллионов творцов создает нечто неизмеримо более высокое, чем самое великое и гениальное предвидение (это Мотя прочитала по бумажке). Так-то оценивал Ильич наш ум, товарищи. Про что здесь многие говорят? Да про то, что мы все очень хорошо знаем, куда направлен наш общий труд на заводе, и еще про то, что нам мешает. А за всем тем, что нам мешает, стоят тоже люди, у которых понятие заскорузлое. С этими людьми мы и должны разговаривать прямо, против шерсти их задрать перед всем народом. И я хочу сейчас сказать свое слово начальнику нашего цеха Гудилину Михаилу Михайловичу. Его деятельность подробно описана и в нашей газете и в областной тоже частично освещалась. А только итога ей не подбито. Да так, чтобы все знали. А итог такой: если посмотреть, какие задачи нам предстоит выполнить, и поглядеть на наш цех, так иначе, как разваленным, он выглядеть не будет. Может, наш коллектив цеха виноват? Конечно, виноват. Виноват в том, что мы в своей партийной организации не потребовали от Гудилина, чтобы он к рабочему слову прислушивался и уважал его, чтобы он принимал нашу руку, когда мы ему предлагали ее для помощи. А ведь Гудилин нанес заводу большие потери, если их в потерянном труде посмотреть. И не хочет человек чувствовать себя за это виноватым. Вот он у нас студент: в рабочее время уроки учит, а в цеху порядка не наводит, даже не обращает внимания, что в цеху есть новое оборудование, а работают на нем по-старому необученные люди. Какой же из него в дальнейшем будет руководитель, хотя и с инженерским дипломом? А то на работу под хмельком заявится. А с него пример берут. Вчера только наладчик Сопрыкин на четыре часа во вторую смену опоздал. Не за ту науку прежде взялся ты, товарищ Гудилин, тебе бы поначалу людей любить и уважать научиться надо. Если бы ты рабочего любил, так и в цехе станки бы хоть расставил, чтобы у них легче было, просторней работать. В грязи надоело работать…
— Демагогия! — пробасил Гудилин. Его не очень пока трогали, и он помалкивал. А как Мотя задрала против шерсти, не выдержал.
Мотю будто ударили по лицу.
— Демагогия!? — вскрикнула она. — Любят у нас этими словами некоторые бросаться, когда против правды нечего сказать. Слушать надо, товарищ Гудилин, что люди говорят, да понимать, что когда с тебя государство, партия спросят, — не отделаешься этим словом, как от меня хочешь отделаться. — Мотя пошла от трибуны и добавила: — Некоторым запретить надо это слово, не для них оно.
«Как он ее обидел-то, — посочувствовал Александр Николаевич рассерженной Моте. — А и мне надо ему свое слово сказать. На меня, небось, не рявкнет». Он стал обдумывать свою речь, полагая, что выступать ему еще нескоро, если вообще придется: народу в прениях много записалось, и скоро должны «подвести черту». Но тут председатель сказал, что слово просит старый рабочий Поройков и президиум предлагает выслушать его без очереди. Собрание ответило аплодисментами.
«Эх, как неожиданно», — растерялся Александр Николаевич, однако пошел к сцене.
На трибуне он замялся, подыскивая в уме первые слова, и оглядывал зал так, словно спрашивал у всех, что же он им должен сказать. И вдруг взгляд его остановился на Отнякине, который действительно выжидательно смотрел на него. «Экий, в самом деле, взгляд у него. Таким взглядом и человека остановить на ходу можно. А добрые глаза-то. Вот тебе-то я и расскажу кое-что». И, обращаясь к Отнякину, Александр Николаевич заговорил:
— Вот взошел я на это место, и будто вчера меня из этого зала провожали. Насовсем, на отдых, как говорят. А это только так показалось. На самом деле долгие дни я прожил в стороне от завода не у дел. Нелегко это. Не отдых… Так, значит, уважили вы меня, как старика, вне очереди слово дали. Спасибо. Вот я и хочу сказать по-стариковски душевно и откровенно. Нехорошо я ушел с завода. То есть проводили меня очень приятно. Подарками и сейчас любуюсь… А уходить я начал не с того часа, как меня болезнь свалила, а когда один начальственный товарищ стал мне чуть не каждый день говорить: уходить тебе, старая песочница, пора, отстоял вахту — и уходи с поста. Правильные слова его были, а обидные, потому как они говорились… по-капиталистически: износился, мол, рабочий всего-навсего, а не советский человек состарился.
Может, непонятно говорю и вроде как ни к чему про себя говорю? Нет, не про себя.
В какое время я окончательно вышел из строя? Как раз в период Двадцатого съезда партии. Великий был съезд. Все съезды нашей партии были великими и каждый раз все величественней и величественней. А для меня он особенно великий. Может, до следующего съезда не дожить мне уже… Читал, изучал я Двадцатый съезд; итоги и моей жизни на нем подведены… Потому-то я и говорю вроде о себе, а на самом деле — не о себе.
Такая у меня мысль возникла. А что, если бы всех моих сверстников в сей момент из могил поднять?
И в моем поколении люди очень задолго до такой вот, как моя, старости лишились жизни. Лежат сейчас мои сверстники кто на дне морском, кто в земных могилах, а чьи кости и без могил истлели. Погибали мои товарищи и в петле жандармской виселицы, и сражаясь за нашу власть в заоблачной высоте, и в труде — тоже. Вот какой бы строй стариков мог сейчас быть перед вами… Да только один я из таких-то на нашем собрании живой оказался. Это для меня исключительное счастье. Только оно не исключительно личное, а потому особенно необъятное. От имени своих старинных товарищей хочу говорить.
Тут у Александра Николаевича немного захватило дыхание от сухости во рту. Он посмотрел на пустой стакан, стоявший перед ним на трибуне.
Секретарь райкома схватил было со стола графин, но он тоже был пуст.
Кто-то побежал за водой. Александр Николаевич продолжал свою речь:
— У человека, который в борьбе сгорает, нет времени итог всей своей жизни подвести. Так вот, у меня-то есть время на стариковское раздумье. О том, как нам верней идти по указанному партией пути, разговор у нас на собрании. — Александр Николаевич заметил, что Отнякин одобрительно кивает ему, и, не сводя с него горящих глаз, сказал: — А как же?! Именно об этом. И что же получается! Смотрю я на некоторых товарищей здесь, а они вроде как упираются. И даже очень некрасиво это у них выглядит. — Тут Александр Николаевич перевел взгляд на Гудилина. — О тебе хочу сказать, Михаил Михайлович… Слышишь? Да глаза-то подними. Как ты мог такое слово в рабочего бросить? Объясню-ка собранию я это слово, как ты его понимаешь. Я тебя маленько знаю. Начальник ты властный, с напором; нажимать на нашего брата умеешь. Это у тебя талант несомненный. За это начальство ценит, и ты это знаешь. А больше у тебя ничего нету. И первым делом уважения к людям. И вот все, чего у тебя нету, ты и называешь демагогией, то есть подрывом своего авторитета. В опасном ты положении находишься, потому что не понимаешь, до какого времени мы всем народом дожили. Живешь ты в то время, которое для нас было когда-то будущим. Не порти его своим непониманием и грубыми привычками. Вот что тебе говорю от имени всех живых и покойных стариков.
Александр Николаевич оглядел зал и продолжал, уже не глядя ни на Гудилина, ни на Отнякина:
— Теперь, значит, насчет талантов вообще. Талант у нас расцветает, когда он народу служит, в общем деле вперед идет. Без этого у нас и таланта не бывает. Погаснет у него этот огонек служения народу, и талант заглохнет, и тогда он подлежит замене. И заменяют его непременно. На то у нас народная власть и установлена.
Александр Николаевич запнулся: сердце дало о себе знать тупой болью. «Надо заканчивать, — подумал он с тревогой. — И говорить-то уж негож…» Но тут секретарь райкома поспешил подать стакан воды.
Александр Николаевич отпил немного и заторопился.
— Да, так вот насчет горения души… — Тут у него вдруг перехватило дыхание. — А сердце-то у меня шалит… — сказал он с трудом и кривясь в болезненной улыбке. — Мы на этом собрании и увидали, что кое у кого огонек погас… Это, я думаю, понятно, о ком говорю?
В зале поняли состояние старика, послышались возгласы:
— Ясно, дядя Саша. Правильное твое слово. Передохни. — Кое-где раздались хлопки в ладоши.
Александр Николаевич поднял руку.
— И мы им должны сказать: такой их службы не допустим… на то мы и партийцы. Прошу подумать над этим некоторых товарищей. Ежели устал, чувствуешь, — уходи сам, по-хорошему. И тогда останешься нашим уважаемым товарищем, хотя и поменьше работу возьмешь. Огонька в душе только не гаси, партийного огонька… Трудно все же мне говорить… Последнее скажу… Приглашают меня, старика, товарищи по партии вернуться на учет в свой цех… — Александр Николаевич почувствовал противную теплоту в руках и ногах, как будто сердце с натугой плеснуло в жилы горячей кровью, судорожно вздохнул и в настороженной тиши закончил: — За это им мое сердечное спасибо.
Александр Николаевич сошел с трибуны. Ему было совсем нехорошо. По тому, как все в зале поднялись, он догадался, что объявлен перерыв.
Кто-то сильный взял его под руку и повел к выходу в потоке гомонивших людей. Это был Сергей Соколов.
— Крепко ты сказал, дядя Саша. Насчет стариков особенно…
— Где там…
— Пойдем-ка на вольный воздух, на ветерок тебя провожу.
— Тут и отдыхай, — сказал Соколов, подводя старика к скамейке на краю заводского сквера. — Побледнел, серый сделался ты на трибуне. Даже напугал. — Сергей Антонович тоже присел на скамейку и некоторое время наблюдал за Александром Николаевичем.
— Ты иди на собрание, — сказал тот. — И без тебя отдышусь благополучно. Это у меня часто бывает и проходит.
— Только смотри сам не вздумай один опять по этажам карабкаться, — помедлив, сказал Соколов. — Прыть не выказывай зря. — Он еще помедлил, прежде чем уйти. — Жди меня тут.
«Смотри, какой заботник. — Александр Николаевич проводил взглядом быстро и легко уходящего Соколова до угла заводского корпуса. — Вот зять, значит, у меня еще будет».
Побеленный к майскому празднику и еще чистый корпус весело шумел всеми цехами; от кузницы доносилось сотрясающее землю уханье прессов. Низкое солнце обливало стенку корпуса, асфальтовую аллею, деревья буйным потоком золотого нежаркого уже света. Звенела над головой тяжелая налитая листва. Левее ворот стояло с десяток «москвичей» и «побед» — это были личные машины заводских работников. У проходной скучал охранник. По аллее прокатила электрокара; прошли слесари-водопроводчики с мотком проволоки и газовыми ключами. В дальнем конце заводского двора, посвистывая, прокатил паровоз, толкавший два пульмана. Завод жил привычной жизнью.
А в агитпункте продолжался партийный актив. «Сильных людей много на заводе», — подумал Александр Николаевич, немного придя в себя и стараясь хоть мысленно представить себе тот разговор, который продолжался в агитпункте. И тут ему пришла мысль, что завод никогда не ослабевал; он только временами не мог быстро набраться той новой силы, которой требовала от него страна. И все же происходило так, что на заводе неизбежно нарастал прилив новых сил. И этот прилив всегда начинался так же, как он начался сегодня на партактиве.
«Обязательно на партучет в свой цех… Гудилин-то, наверное, Матрену Корчагину поприжмет за критику. А мы не дадим ее в обиду, — думал Александр Николаевич. — На таких-то вот делах и самого Михаила Михайловича помаленьку переиначивать начнем… А Тольян-то верную линию выбрал. Не сожалеть, а гордиться отцу надо. Со своей юной силой парень в завод стремится, пожалуй, хорошо ему на заводе устроиться. Помочь, что ли? В отделе кадров уважат просьбу старика. Чтобы сразу на хорошую работу был поставлен, о какой мечтает… Да не обидеть бы таким-то „блатом“».
За этими мыслями и застали Александра Николаевича Егор Кустов и Сергей Соколов.
— Ну, бой заканчивается, — сказал Кустов. — А ты как, дядя Саша?
— Отсиделся… Неужели опять перерыв?
— Последний. — Соколов присел на скамью. — Директор выступал. Как в воду опущенный. Трудно ему, обессилен, всем видно, да и сам он это понимает. — Соколов был какой-то виноватый и встревоженный. — Может, зря его так-то, дядя Саша? Живой все же человек.
— Закаленный мужик. Выдюжит.
— Где попроще — выдюжит, — уточнил Егор Кустов. Он все еще был в боевом запале.
— Это уж его дело, — ответил Александр Николаевич и спросил у Соколова: — А ты чего не выступил, ты теперь, кажись, на заводе в передовики выходишь со своей бригадой.
— Побоялся, дядя Саша. — Соколов загадочно ухмыльнулся. — Вот что пойми: в бригаде мы постоянно учимся работать культурно, это нужно в нашем массовом производстве. Вот и боюсь: как выйду на трибуну опытом делиться, так и попросят меня и другие трибуны обслуживать. А нам работать надо.
— Не прав ты, — вмешался Кустов. — Опыт затаиваешь.
— Опыт? — спросил Соколов все с той же загадочной ухмылкой. — Когда накопим богатый опыт, не пожалеем. А сейчас мы — как все. Может, труд свой больше других уважаем. Это не опыт, это от души.
— Скромничаешь?
— Нет. А выхваляться не стану. — Соколов лукаво улыбнулся. — Это мне вот старики, которые нынче с дядей Сашей на трибуну вместе выходили, еще раз сегодня строго-настрого наказали.
Александр Николаевич тронул Егора Федоровича за колено.
— Ты вот что, Егор, как думаешь: Гудилин Матрене не спустит? Тут, гляди, дело сугубо партийное.
— Разве мы с тобой позволим? — удивился Егор Федорович. — Ты же теперь у нас будешь опять.
— Да вот все же хочу по Волге. Ну, тянет старого. Так пока я путешествую, ты гляди.
Александр Николаевич помолчал и доверительно закончил, обращаясь к Сергею Соколову:
— А потом есть у меня еще одно семейное дело. Со старшим сыном дело.
— Знаю, — ответил Соколов.
— Так у него порядок, кроме меня со старухой, никто не наведет. Тоже съездить обязательно надо.