Через два дня после заводского партактива вернулись из лагеря дети Поройковых. Александр Николаевич и Варвара Константиновна, наконец собравшись и взяв с собой Алешку, Танечку и Лиду, отправились в плавание вверх по Волге и Каме. Шумливую семейную компанию провожал Анатолий. Он внес большие чемоданы в четырехместную каюту второго класса, и вдруг ему тоже страшно захотелось поехать: «Повезло же Алешке с малышами, — думал он, раскладывая многочисленный багаж по каюте, представившейся ему верхом комфортабельности. — А мне путешествие на таком теплоходе теперь засветит, когда сам заработаю».
Кое-как заселив каюту, все вышли на террасу. Возбужденные новизной впечатлений, дети взапуски побежали по звонкой палубе и сразу затерялись среди пассажиров.
— Ишь, как стреканули. — Варвара Константиновна забеспокоилась и пошла их разыскивать.
— Хлопотно будет матери. — Александр Николаевич взял Анатолия под руку и повел к перилам. — Так, стало быть, в отделе кадров опять ничего нет?
На завод неохотно брали малолетков: им по закону полагался шестичасовой день с доплатой за два часа, что было невыгодно производству. Отец подтрунивал над сыном: с золотой-то медалью, дескать, легче в университет поступить, чем к станку встать. Анатолий отмалчивался и уныло злился. И сейчас он промолчал.
— А ты добивайся, сынок. Работы по душе добиться — надо усилия приложить. То есть доказать, что ты к этой работе стремишься и достоин ее. Надо сперва взяться за любое, даже неприглядное, дело, а уж потом по ступенечкам и шагать.
— Ясно, папа, — ответил Анатолий; отец говорил о том, что парню самому давно стало понятно. Но что на заводе нет для малолетка никакой, даже неприглядной, работы, отец тоже знал. Так зачем же он затеял опять этот разговор?
Со вторым гудком Анатолий сошел на пристань.
— Вернусь — вплотную этим делом займемся, — крикнул ему отец после третьего гудка. — Надо бы тебя взять с собой, чтобы время не тянулось, да не уговорились…
Тут Анатолий заметил, что отец вроде как расчувствовался: он был явно огорчен, что Анатолий остается, а не едет с ними. А почему бы и не поехать? Можно хотя бы недалеко, немного только прокатиться со всеми, на первой же пристани взять билет четвертого класса, а потом в обратную…
Анатолий бросился к сходням. Но толпа провожающих была так густа, что он не смог пробиться сквозь нее.
Полный нарядных пассажиров теплоход «Владимир Короленко» отвалил, вспенивая воду, и поплыл вверх, быстро уменьшаясь. Скоро парусиновые костюмы и соломенные шляпы отца и матери стали неразличимы в толпе пассажиров. «И тут не повезло», — подумал Анатолий и поехал домой.
Сойдя с трамвая, он наведался во флигелек, прилепившийся снаружи к заводскому забору на углу. В коридоре у прорезанного в стене окошка вертелись девчонки с пышными прическами под пестрыми косыночками. Теснясь, привставая на цыпочки, они заглядывали в окошко и, тараторя, сдавали какие-то бумажки. Анатолию пришлось обождать, пока эта «птичья» стайка отщебечет и упорхнет.
Знакомое лицо брюзгливой старой тетки показалось перед Анатолием в квадратной прорези.
— Опять ты? — грубо, басом спросила тетка. — И до чего же назойливо вы лепитесь к нашему заводу! Золотая медаль — и подавай ему работу на микронном производстве. Говорю, молодой человек: идите на стройку, езжайте на целину. Везде вам дорога открыта. Не обивайте пороги понапрасну.
Окрашенная зеленой краской дверца окошка захлопнулась.
— Почему вы не хотите разговаривать? — Анатолий ударом ладони открыл фанерную дверцу. — Бюрократы!
— Чего шумишь? — в окошке перед Анатолием показалось полное и чисто выбритое лицо самого начальника отдела кадров. — Ишь, раскричался.
— Я не кричу… Я хочу по делу говорить, — выкрикнул Анатолий. — Кто у вас за секретаря заводского комитета комсомола отвечать будет?.. В школу к нам на собрание приходил… Лучших на завод зазывал…
Полное лицо начальника выразило сочувствие и укоризненно закачалось в окошке.
— Да тише ты. Вот чудак. Что ж, завод по первому твоему желанию должен тебе работу предоставить? И таких-то, как ты… Хоть новый завод строй для вас. Постой-ка, не бунтуй… Ты не дяди Саши сынок?
— Да, я сын Александра Николаевича Поройкова.
— Чудак. Золотую медаль получил, в газете прославили, а он вместо института в завод ломится.
— Это уж мое дело.
— Не бунтуй, говорю. Приходи в начале сентября. Дело верное будет. — Дверца окошка захлопнулась; на этот раз изнутри щелкнула задвижка.
В коридоре, достав из сумочек зеркальца, прихорашивались все те же девчонки. Они от слова до слова слышали разговор Анатолия и насмешничали.
— Бедный мальчоночка… — простонала рыженькая.
— Мальчоночка? — курчавая и тоненькая сделала круглые глаза. — Зрелый мужчина! Даже с аттестатом зрелости и золотой медалькой.
— А в ночную смену еще ставить нельзя.
— Под станком уснет дитятко.
— А то мизинчик какой не туда сунет. Кто отвечать будет?
— Вот директор и приказал не брать таких мальчишей-кибальчишей.
— Ха-ха-ха…
— Брррысь! — презрительно бросил Анатолий, проходя мимо насмешниц. — Сороки…
— Ой, не могу. Какой кошмарно взрослый.
«Проболтались как-нибудь на родительской шее до срока. Теперь таких-то всяк возьмет». Злясь на все на свете, и в том числе на болтушек девчонок, Анатолий вышел из флигеля отдела кадров. За забором тянулся белый заводской корпус, он живо напомнил Анатолию, как час назад отваливал от пристани белый теплоход «Владимир Короленко» и как Тольян решился было ехать со своими и поехал бы, да поздно решился. Всего какая-то минута промедления — и остался он на пристани. А все уехали. Так и с поступлением на завод. «Зевака дал», Тольян.
Анатолия как золотого медалиста, имеющего высокие шансы на поступление в вуз, не включили в список выпускников школы, нуждающихся в немедленном трудоустройстве. Теперь все, кто был в этом переданном на завод списке, работали. Часть ребят и девчат пробивалась в институты и техникумы; кое-кто устроился на завод благодаря связям родителей; некоторые из хорошо обеспеченных семей решили годок отдохнуть после школы. Анатолий же оказался в нелепом положении. «Зевака дал» сам и от помощи отца отказался: без блата хотел обойтись.
«Пойду в партком завода… Напишу в Цека комсомола…» — бушевал в мыслях Анатолий. Он дошел до своего дома и сел на выступ фундамента.
Кусая губы и глядя на шоссе, на корпуса завода, на недостроенную баню и на редких прохожих, он силился заставить себя принять мудрое решение насчет своей дальнейшей жизни.
Пойти работать куда угодно? Хотя бы на стройку. Может, вот эту намозолившую людям глаза баню будут в конце концов достраивать? Не боится Анатолий никакой работы. Но он должен осуществить заветную мечту отца.
Хочет старик, чтобы его фамилия на заводе жила. Артем не вернется. Марина обязательно выйдет замуж за Сергея Антоновича и станет Соколовой. Остается на заводе один коренной Поройков — это он, Анатолий. Отец хотел, чтобы он пришел на завод инженером, потому и наставлял идти в институт. Анатолий обещал отцу стать инженером, работая на заводе, и это теперь было делом его чести. И вот это заветное никак не пробьется в зеленую фанерную дверцу окошка.
Что там забор вокруг цехов со сторожевыми собаками на постах! Что вахтер в проходной с затертым до блеска наганом в рыжей кобуре! Что представляет собою бюро пропусков по сравнению с мегерой, сидящей в глубине окошка! И вот как оборачивалось все, о чем он думал, когда писал сочинение на экзамене. Пышностей-то сколько написал о вступлении в большую жизнь, а вступать-то приходится вон как. «А не так ли вот и получаются лоботрясы?»
— Ерунда, — вслух сказал Анатолий, ударяя кулаком по цементированному выступу фундамента, на котором сидел.
Тротуаром быстро шел Альфред Степанович, отмахивая левой рукой такт шагам; в правой он нес ведерко, обвязанное тряпицей. Анатолий хотел было скрыться, но Альфред Степанович уже заметил его. Анатолий встал и по-ученически поклонился.
— Здравствуй, Толя! — Альфред Степанович протянул Анатолию руку. — Родители уехали?
— Часа три уж плывут по Волге.
— А сам что поделываешь? Как с работой?
Тольян поведал о своих огорчениях очень сухо и коротко, поглядывая на учителя исподлобья.
— Да-а, — протянул тот. — Александр Николаевич просил меня, чтобы я без него был тебе в случае чего советчиком. А дела вон какие. Значит, сентября ждать. А я, видишь ли, на рыбалку собираюсь, червей накопал в овраге. Просто жилу открыл, — учитель оживленно улыбнулся. — Поедем, Толя, с нами? Я сейчас свободен, а уж коль так — на Волгу! На неделю отправляемся! Вот где мы с тобой и поговорим!
— А возьмете?.. — растерялся Анатолий.
Учитель добро и участливо смотрел на Тольяна, и это подкупило юношу. В его воображении представился берег Волги. Купайся, загорай на горячем песке сколько влезет. А ночью костер с летящими в темное небо искрами… Все это Анатолий видывал только в цветном кино. И чем это было хуже комфортабельного теплохода?
— Приглашаю! Прошу! А он: «возьмете?» — Альфред Степанович рассмеялся и деловито посмотрел на часы. — Времени у тебя в запасе уйма. К двадцати ноль-ноль будь готов. Я за тобой заеду. Самое главное — это хлеб и картошка… Кружка, ложка, миска… Одеяло… — Он дал столь подробные указания, что Анатолий, прибежав домой, поспешил их записать для памяти.
Начинать сборы нужно было с картошки: запасов этого самого главного продукта для рыбака в доме не было. Итак, срочный рейс на базарчик.
Анатолий полез в комод за старой сумкой Варвары Константиновны. На глаза попался фотоаппарат, подаренный Дмитрием. Вот когда ему найдется работа! На рыбалку да без аппарата?! Пленки, вот беда, нету. Тольян внес в список покупок три катушки пленки.
В сумке разными билетами Варвара Константиновна оставила ровно сто рублей. Не богат до Марининой получки капитал! Картошка рубля по два, а то и с полтиной. Килограммов десять надо, чтобы себе и Марине оставить. От ста рублей крупная закупка получается. А надо еще сахару, хлеба… От пленки придется воздержаться. У Кольки Ястребова одолжиться? А отдать из каких шишей? Вот если бы самому зарабатывать…
Анатолий вздохнул, задвинул аппарат поглубже в ящик и, сознавая, что он расхититель, но будучи не в силах удержаться, отсчитал и сунул в карман тридцать рублей.
Картошка поднялась в цене до трех рублей за кило. Но пришлось купить, и целых десять кило.
«А ну ее, с рыбалкой… А картошка нам с Мариной все равно пригодится, — мучительно размышлял Анатолий, возвратившись с базара. — Не поеду. А как же доложить Альфреду Степановичу о перемене решения, когда он приедет за мной?»
Анатолий продолжил сборы. Принес из подвала старый мешок и приспособил его под рюкзак. Перерыл все в стенном шкафу и отыскал ватник Марины, старую отцовскую кепку и заскорузлые высокие сапоги; разворочал все постели в поисках самого плохого шерстяного одеяла. Подобрав походную посуду, он сбегал в булочную и принес шесть буханок черного хлеба.
Вернувшаяся с работы Марина застала его в кухне занятым заготовкой пакетиков с перцем и лавровым листом.
— Да ты не завербовался ли куда на работу ехать? — спросила она, сразу увидев все снаряжение, сваленное в груду в прихожей, и серьезно встревожившись.
— Успокойся. Самую капельку до того не дошло. — Анатолий доложил, куда собирается.
— И знаешь, Марина, я истратил почти сорок рублей из нашего бюджета, — признался он, краснея. — Но я тебе тоже картошки оставлю. Не могу же я отказаться от такого приглашения, если нечаянно дал согласие.
Марина засмеялась одними глазами.
— А ты знаешь, Толя, рыбалка — мне дело знакомое. Страсть люблю читать охотничьи рассказы. Эх, была бы я мужиком! Обязательно бы ружье завела и собаку…
— Мотоцикл! — подхватил Анатолий. — Разборную байдарку…
— …Походную газовую плиту с духовкой, — все так же смеясь глазами, продолжала Марина.
— Махорку курить из трубки выучилась бы и водку пить…
— Толька, стоп! Без смеху, давай я тебя соберу? Доволен будешь. Чеснок берешь?
— А зачем?
— Я читала: на Волге рыбаки за один присест буханку черного хлеба с крупной, заметь, с крупной головкой чеснока съедают, особенно, если хлеб черствый и натирается хорошо.
— Тогда даешь чеснок вместо сахару!
— Что ты! Сахар обязательно нужен. — Марина раскрыла кухонный шкафчик и присела около него на корточки. — Толя, еще нужен хороший охотничий нож, такой, чтобы хоть на медведя с ним. Есть такой у тебя?
— Откуда?
— В саду в рундуке старый кинжальный штык валяется… Беги за ним.
— Понял! — Анатолий рванулся из кухни.
— Петрушки, укропу тащи! — крикнула вслед Марина.
Вернувшись из сада, Анатолий напился чаю, переодел брюки, натянул сапоги и принялся драить штык напильником, счищая ржавчину.
Марина паковала его багаж. Она снабжала Анатолия даже роскошно. Сахару — два кило. Банка говяжьей тушонки!
— Пшено — особенно ценная вещь: горстку кинешь в котелок — целая миска каши, — поясняла Марина, кладя в «рюкзак» торбочку с пшеном. — Миша с войны писал мне, что пехоту в шутку называют пашашенниками. Простая русская каша силу бойцам давала и сражения выигрывала. Суворов ее любил.
И подсолнечное масло — сазанов на рыбалке жарить — тоже нашлось у Марины. «Интересные люди эти женщины, с особенными способностями!» — уже совсем весело думал Тольян, шаркая по бруску «медвежьим кинжалом».
Марина завязала «рюкзак».
— Ну, попробуй поднять.
— Действительно, — сказал Анатолий. — Неужели человек столько пищи потребляет?!
— Чтобы за неделю слопал! Понятно? — Марина села на диванчик. — А я совсем останусь одна… Непривычно.
— Одна ли? А Сергей Антонович? — спросил Анатолий, замирая оттого, что задает вопрос, который он, юнец, задавать Марине не имеет никакого права, но который не может не задать потому, что слишком любит ее.
— Толюшка!.. — Марина было стыдливо закрыла лицо руками, да вдруг обняла его и, целуя, воскликнула: — Спасибо, братик мой.
В эту минуту и раздался стук в дверь из прихожей.
— Что я, не понимаю, — освобождаясь из объятий невестки, строго сказал Анатолий и, выйдя в прихожую, отпер дверь квартиры.
Альфред Степанович приехал за ним.
— Готов? — спросил он с порога.
— Так точно!
— Грузись!
Марина сунула в карман Анатолию еще двадцать пять рублей, помогла ему поднять на плечо мешок и сама вынесла сверток в одеяле, в котором погромыхивали ложка, кружка и миска.
Автомобиль Альфреда Степановича просто кричал об энтузиазме и трудолюбии рук, вернувших его к жизни. Это была трофейная машина военного времени, сложнейшим путем попавшая в руки учителя. Это была та самая машина, с которой еще ранней весной начали возиться на школьном дворе мальчишки из седьмых и девятых классов. Мотор работал, и автомобиль старчески трясся темно-зеленым помятым кузовом с фанерным верхом. Однако новенькие номерные знаки свидетельствовали о техническом доверии государственной автоинспекции к автомобилю.
На переднем сиденье сидел Леонид Петрович Бутурлин.
Анатолий уложил свой багаж в наполовину уже загруженный кузов и еле втиснулся туда сам.
— Тронулись! — Альфред Степанович посмотрел через плечо, плотно ли закрыты дверцы, и включил скорость.
Альфред Степанович вел машину со знанием дела: когда дорога была чистой, сборный автомобиль добросовестно поглощал асфальтированное пространство. Но город есть город. То впереди оказывался тягач с прицепом, то путь преграждали закрытые шлагбаумы железнодорожных переездов. Плетясь в хвосте грузовых машин, стоя у переезда, Альфред Степанович ругался, называя город застарело неудобным. А когда спустились по взвозу к водной станции «Торпедо», у которой стояла моторка учителя, он остановил машину у самых мостков на сыром песке и, достав пачку «Беломор-канала», закурил. Закурил и Бутурлин. Открыв дверцы, они молча выкурили по папиросе.
— Еще, может, по одной? — спросил Альфред Степанович.
— Пожалуй… — согласился Бутурлин.
И они снова закурили.
— Ну, теперь конец! — докурив, сказал Альфред Степанович и заглянул в пачку «Беломора». — Штук десять еще осталось. А-а, черт с ними, — он изорвал пачку вместе с папиросами.
— А у меня было точно рассчитано, — Бутурлин показал пустую коробку «Казбека».
— Только честно: в заначке ничего нет? — спросил Альфред Степанович. — Может, махорка?
— Ни синь пороха! Клянусь.
Альфред Степанович взял у Бутурлина коробку, сложил в нее свои порванные папиросы и швырнул в Волгу.
Моторки густо стояли на воде по обе стороны мостков, ведущих с берега на плавучую базу. Окрашенная в шаровой цвет лодка Альфреда Степановича втиснулась между светло-охряной моторочкой с лазурной надписью на борту «Креолка» и большущей белой посудиной с автомобильным мотором.
— Мотор мне ответственно перебрали. Вчера пробовал. Надежно! — сказал учитель хвастливо.
Бутурлин тонко усмехнулся.
— Вот увидите!.. Обрати внимание, Толя, остойчивость какая. — Альфред Степанович, раскинув руки, прошел по бортовому планширу своей «Лебедушки». Лодка накренилась самую малость. — Хоть в штормовой Каспий выходи!
Альфред Степанович достал из кармана связку ключей и отпер замок на крышке рундука, где был мотор. Осмотрев свечи, проверив подачу бензина, учитель обвил маховичок мотора ремнем.
— Ну-ка! — Натужась, он рванул ремень вверх. Мотор ехидно булькнул, словно давясь от смеха, а работать не стал. — А вчера как бешеный был… Вот халтурщики! Еще какие деньги взяли. — Учитель загремел в рундуке инструментами. — Разгружайте машину! Прямо в лодку все сносите.
— А может, обождать? — спросил инженер.
— Леонид Петро-о-ович! Когда мы с вами по какой-либо причине рыбалку откладывали? — Альфред Степанович стукнул разводным ключом по мотору.
Бутурлин кивнул Анатолию, чтобы тот шел за ним к машине. Из небольшой надстройки на плавучей платформе базы вышел старик-вахтер. Он прокричал похожим на пароходный гудок густым голосом:
— Леониду Петровичу! Степанычу! Почтение. — Вахтер подошел к «Лебедушке», поглядел, как Альфред Степанович копается в моторе, потом сошел в «Креолку». — Папиросочки не найдется ли?
— Вот голова дырявая. Забыл опять про тебя, Никитич. Только-только полпачки в Волгу выбросил.
— Снова на отпуск курить зареклись?
— Железную клятву дал. Насовсем. По гроб жизни чертова ладана в себя не брать.
— Ну, уж раз такое дело, — вахтер достал пачку «Севера» и перегнулся через борт «Креолки», всматриваясь в мотор «Лебедушки». — Ить надо же, — посочувствовал он учителю.
Тут Леонид Петрович поставил на мостки две связанные вместе «авоськи», набитые разными пакетами. В каждой сетке торчало по большому термосу: один пунцовый, другой голубой. Никитич с вожделением уставился на «авоськи». Альфред Степанович рванул ремень — мотор опять не пошел.
— Поллитровка — и, как часы, заработает, — сказал Никитич. — Есть у меня человек. Ма-а-астер.
Альфред Степанович призадумался, вытирая руки чистой тряпицей. Вдруг он, словно догадавшись о чем-то, принялся быстро собирать инструмент.
— Ох, и развелось же этих поллитровщиков. А ты, Никитич, вроде бригадира у них… К черту! — Учитель выпрямился в рост. — Леонид Петрович! Я вижу: у вас опять излишний запас скоропортящихся продуктов?
— Собственно, как раз на ужин и утром на завтрак.
— Будем ужинать. — Альфред Степанович запер замок на рундуке и, выбравшись из лодки, пошел к автомобилю, чтобы отвести его на недельную стоянку во двор к знакомым.
Никитич услужливо подхватил «авоськи» Бутурлина.
— Ко мне в рубку?
— Именно туда, — ответил Бутурлин.
«Чудаки-романтики», — подумал Анатолий, переходя с мостков в «Лебедушку».
Солнце ушло за горы. Протока между берегом и Разбойным островом потемнела, и все на воде и на берегу стало затихать. Ушли от складов последние грузовики с зубрами на капотах моторов. Раскатывавший по берегу паровозик «кукушка» тоже куда-то удалился на ночь. Замолкли транспортеры, выбрав до последнего из огромной баржи бумажные мешки с цементом. К барже, высоко поднявшейся над водой, прилепился буксир и сонно сипел кудрявой струйкой пара. На пляже острова гомонили купальщики, по протоке рыскали трескучие моторки, но и эти звуки стали словно приглушенными. Совсем стих ветерок, и духота сгустилась. За день солнце нещадно накалило всю округу, и вечерней прохлады не было над приторно пахнувшей нефтью водой.
Вернувшись на базу, Альфред Степанович подошел к лодке.
— Ну что загрустил? Пойдем-ка, брат, заправимся…
Анатолий взялся за свой мешок.
— Не тронь пока, — остановил его Альфред Степанович. — На рыбалке, знаешь ли, обычай: все харчи в общий котел. Пойдем, окажем честь стряпне супруги Леонида Петровича.
«Рубка» вахтера Никитича была тесной каморкой, освещенной тусклой лампочкой. На маленький стол, выдвинутый на середину, Бутурлин выложил свои припасы. Анатолию он протянул большой пирог и две котлеты.
— А мы по чарочке. — Леонид Петрович из зеленого пластмассового стаканчика вынул еще два поменьше и поставил на стол бутылку «Столичной». — Командуйте, Альфред Степанович.
Никитич съежился и потер руки. Анатолий уселся на порог, поставив кружку с чаем и положив еду на подстеленную на пол газету. Альфред Степанович разлил водку.
Плотно закусив после первого стаканчика, Альфред Степанович полез было в карман за папиросами.
— Тьфу, черт, — сказал он виновато и взял бутылку. — По второй?
— Можно, — согласился Никитич.
Альфред Степанович налил в стаканчики и передал бутылку Бутурлину.
— И хватит, — сказал он. — А это уберите, Леонид Петрович.
Никитич выпил, закусил зеленым луком и закурил: он мстил за убранную недопитой бутылку. Пожалели еще стаканчик старику, так вот же вам: небось, после ужина вот как покурить хочется? Попросите, может, по папиросочке? Но инженер и учитель поняли провокационную уловку и лишь обменялись взглядами, выражавшими презрение к соблазну.
Убрали со стола и сходили в лодку за одеялами. Инженер и учитель как будто смертельно захотели спать. «Это они курево стараются забыть — вот и спешат на боковую», — догадался Анатолий.
Альфред Степанович устроился на узкой скамейке, Бутурлин — у стены на полу, Анатолий улегся под столом на своем одеяле.
С берега доносился вой трамваев. На самоходной барже играла радиола. Вахтер сидел снаружи каморки, курил и кашлял. Под настилом базы тихо плескалась Волга.
Вскоре послышалось шлепанье колесных плиц какого-то судна. Этот шум, нарастая, приближался. И вдруг раздался гудок такой силы, что вся каморка наполнилась гулом, как гитара, у которой рванули разом все струны.
— От же чертушка, — рассердился Альфред Степанович. — А я только задремал.
— Ладно, простим ему, — Откликнулся Бутурлин. — Уж больно голос красив. Бархат.
Судно прошло, и база заколыхалась на волне.
— Толя, спишь? — спросил Альфред Степанович.
— Да нет еще.
— Сочинение ты, брат, на экзамене правильное написал.
— Это по школьным понятиям.
— А я думал, ты свои собственные понятия излагал тогда, — пробормотал Альфред Степанович.
От стенки, где улегся Леонид Петрович, послышался тонкий посвист носом.
— Тоже мне соловей, — проворчал Альфред Степанович. — Теперь на всю ночь завел.
Прошло еще немного времени, и сам Альфред Степанович всхрапнул затяжно, с рокотом и, уж дав себе волю, пошел храпеть вовсю.
«Вот уже действительно чудаки-романтики. И что за удовольствие спать на голых досках, ужинать в этой каморке со стариком-вахтером? А может, это и есть уже рыбалка? — Анатолий пожалел о своей раскладушке. — Тоже в робинзоны захотел поиграть. А не все ли равно, как прожить до сентября; тут не то что на рыбалку, а куда угодно махнешь, лишь бы время убить. А что ж, Бутурлин с Альфредом Степановичем тоже время убивают?»
Когда Анатолий проснулся, Альфреда Степановича на лавке не было, Бутурлин еще мертвецки спал. В окно бил густой багряный свет; дверь была открыта, и каморка полнилась утренней речной свежестью.
Буксир все так же парил тонкой струйкой, и на его корме какая-то заботливая женщина из команды чистила картошку. Солнце, как оранжевый желток, выплеснутый на сковородку, дрожало и колыхалось над Разбойным островом, силясь принять очертания правильного круга. Жемчужная вода в протоке казалась сплошь покрытой гигантским и толстым стеклом. Все на берегу и на воде пока еще молчало. Вернулся на рельсы паровозик «кукушка» и, пришипившись пока, стоял готовый вот-вот крикнуть горластым петухом и тем сотворить великую побудку грузовым кранам, транспортерам, складам, баржам — всему тому, что портит вид города с реки, но без чего большой город жить не может.
Альфред Степанович уже колдовал над мотором. Когда Анатолий вышел из каморки, учитель как раз рванул пусковой ремень. Мотор рассыпал над тихой водой оглушительный треск.
«Лебедушка», уткнувшись носом в мостки и бурля воду винтом, виляла, как сазан на кукане, будто рвалась в волжские просторы; над ней распластался клочок сизого бензинового дыма.
Из фанерной халабуды на большой моторке, стоявшей рядом с «Креолкой», вылез заспанный Никитич. Альфред Степанович заглушил мотор и в наступившей тишине отчетливо сказал:
— А ты пол-литра хотел заработать?
Никитич спросонья закашлялся и сплюнул в воду. Анатолий побежал к «Лебедушке».
— Почему же мотор вчера задавался? — спросил он.
Альфред Степанович молча поднял указательный палец: всякое дело знающего мастера боится.
— Э! Бывает! — Леонид Петрович, прилаживая пенсне, стоял в двери каморки. — Бывает, Толя, как у охотников. Вдруг летит на него дичь… Он жмет на курок, а ружье не стреляет. В чем дело? О предохранителе забыл! — Бутурлин добродушно рассмеялся. — Опять зажигание, Альфред Степанович?
— Через пятнадцать минут отплываем! — небрежно приказал учитель.
Снова быстро погрузились в моторку. Альфред Степанович оттолкнул «Лебедушку», и ее отнесло от базы слабым течением на чистую воду. Тогда учитель запустил мотор, и «Лебедушка», ломая носом стеклянную воду, пошла по протоке.
«Лебедушка» шла будто бы и споро, но берег с его тускло-серыми соляными горами, красно-кирпичными корпусами мясокомбината и мельзавода, грузовыми причалами и пакгаузами тянулся так медленно, что небольшая артель успела позавтракать, прежде чем лодка вышла на коренную Волгу.
Центральная часть города с коренной Волгой выглядела плоской и неинтересной. Зато сама Волга была захватывающе весела и нарядна. Утренний горный ветерок зарябил широкий плес, и водный простор густо засинел и засверкал под солнцем. Голубовато-сахарный трехпалубный дизель-электроход уходил вдаль, до Москвы.
Будто это был вчерашний теплоход, на котором уплыли отец и мать, и будто теперь Тольян догонял его.
Справа пестрел киосками и павильонами городской пляж; там уже бродили коричневые фигурки людей, а к маленькой пристани пляжа, борясь с течением на стрежне, торопился полный народа катерок переправы. У плавучего речного вокзала бортом к борту, играя на ветерке вымпелами и флагами, стояли сразу три пассажирских парохода. Около пристани пригородного сообщения копошились теплоходики-«москвичи». Тяжело роя носом воду, от городского берега отплыл груженный автомобилями паром; он шел вдоль вереницы спортивных баз, а ажурные вышки для прыжков будто закланялись парому на разведенной им волне. Острые паруса двух яхт, кренясь к воде, отлетели от базы «Спартак» и неслись к «Лебедушке».
«Высота ль, высота поднебесная…» — запел Альфред Степанович, бросая штурвальчик, широко раскидывая руки и подставляя грудь встречному ветру. Моторка норовисто рыскнула влево, но учитель взялся за штурвал и обуздал свою «Лебедушку».
Анатолий лег животом на мешки и одеяла, сваленные в лодке. Подперев голову ладонями, он стал смотреть вперед. Низменный Зеленый остров как бы перекрывал Волгу, и, казалось, дальше нет хода. Но скорый дизель-электроход шел уже скрытой островом протокой, показывая над зарослями краснотала лишь свои белые мачты с флагами и рубки. За островом начинались новые красоты Волги, на страже которых как бы стоял далекий синий утес. И Анатолий стал ждать новых мест. Ему сделалось так хорошо, как бывает на летней Волге человеку, в котором есть хоть немного поэтического. Будто душа распахнулась у парня и вся просветилась солнцем. Такое же было с ним, когда на экзамене он сдавал свое откровенное сочинение. И все, что он писал тогда, сейчас уже не показалось ему стыдной словесной пышностью.
Утром того дня десятиклассников выстроили в школьном коридоре. В ожидании выхода директора все стояли смирно и страшно волновались, и Анатолий волновался, хотя твердил себе, что он не провалится, а какую отметку получит, — неважно.
Многие ребята, да и девчонки запаслись своими старыми сочинениями, кое-кто выпросил тетрадки у тех, кто год-два тому назад кончал школу и получал на экзаменах пятерки. Придумали хитрые способы прятать шпаргалки. Томка Светлова и та, наверняка, запаслась «материалом». Неспроста она в то утро была чересчур скромна, даже глаза ни на кого не поднимала.
Директор, сам взволнованный, надорвал перед строем таинственный конверт с сургучными печатями. Вытащив из конверта бумагу, он огласил предписанные свыше темы экзаменационных сочинений, и все запасенные шпаргалки сделались сразу никчемными: ни одной ожидаемой темы не было. Все растерялись, даже учителя. У Томки в глазах был ужас, когда она садилась за парту. Потом все поуспокоились, и каждый взялся за работу.
Анатолий решил писать сочинение на свободную тему: «Широка страна моя родная». А в классе ему пришла мысль еще изложить и собственные взгляды на всю свою будущую жизнь. О! Тут Тольян мог сказать многое. И сказал. Заключительная мысль сочинения была та, что человеку лично самому не обойти, не объехать за весь свой век каждую пядь Родины. Но вот труд его, хотя бы в виде подшипников, проникает всюду, хоть в Антарктиду, хоть в морскую глубину.
Всего этого вообще не надо было стыдиться. Но после неудачи с поступлением на завод Анатолия начала грызть совесть. «Нахвастался, а только и дела, что золотая медаль, — говорил он себе. — Хоть и аттестат зрелости, а все остался малолетком».
И вдруг Тольяну привиделась Томка Светлова. Встретил он ее недавно. Обстригла косы и завилась, туфельки на таких каблуках, что Томка заметно прибавилась в росте. Под мышкой, уже как у студентки, кожаная папка с застежкой-молнией. Жаловалась. Не знала, куда же податься с медалью. Хотела в университет на физический. Да ведь собеседование — тот же экзамен, даже хуже. Мальчишкам — тем что! Приносят грамоты за участие в радиовыставках, и их без разговоров принимают. А девушек не очень-то. Советы дают: идти в филологи, например. И так на химическом, на мехмате…
Куда она все же определится?
— Толя! Гляди-ка, — закричал Альфред Степанович. — Гляди, как детей учит.
Справа из ерика выплывала утка, за ней гуськом тянулись четверо утят. Утка, время от времени взмахивая крыльями и пеня воду, быстро проплывала вперед, оставляя своих детенышей далеко за собой, и останавливалась. Утята торопливо догоняли мать, но утка снова отдалялась от них. У Альфреда Степановича и Бутурлина глаза горели охотничьим азартом. Они уже разделись и остались в одних трусиках. Леонид Петрович надел на голову фетровый колпак — остатки старой шляпы. Белотелый, худой, в пенсне, он со своей бородкой выглядел очень забавно.
Анатолий тоже разделся. В обличающем солнечном свете он показался себе неприлично белокожим.
— Смотри не спекись, Толя! — крикнул Альфред Степанович. — С ветерком солнце. Подлейшим образом обманет.
— Ты с Альфреда Степановича пример не бери, — засмеялся Бутурлин. — Видишь, на нем какая дареная природой доха. — Сам он натянул на плечи рубашку, завязав рукава под горлом, рубаха надулась за его спиной шелковым парусом.
— Ты прав был в своем сочинении, — опять прокричал со своего командирского места учитель. — Нашу страну и в жизнь человеку не объехать. Да что страна, наша округа тоже немалая!
«Помнит все мое сочинение, — усмехнулся про себя Анатолий. — А любит он Волгу». И тут Тольян сделал для себя первое открытие в этой поездке. Однообразная со своими золотыми песками, петляющими берегами, слева гористыми, обрывистыми и кое-где лесистыми, а справа низменными, поросшими тальником, Волга являла взору все новые и новые чарующие картины, в которых ничего не было лишнего и все было скромно, прекрасно и необходимо вплоть до легкого облачка на небе или свиристящего на мокром песке куличка.
«Не бывал я еще так на Волге!» — восторгался про себя Анатолий. Он уже ощущал нечто вроде благодарности к своему бывшему классному руководителю за то, что тот как бы оторвал его на время от окошка отдела кадров.
Альфред Степанович вел «Лебедушку» тиховодами, но иногда, спрямляя путь на излучинах, даже если приходилось пересекать встречную быстрину, подводил моторку ближе к берегу, к песчаным обрывам, уходившим отвесно в бурливую воду. Тогда казалось: где-то рядом появлялась вторая невидимая лодка с таким же стрекочущим мотором, но это было всего лишь эхо, отраженное обрывом. Будто от треска мотора подмытый берег вдруг начинал глыбами рушиться в Волгу и стекал струями песка.
Навстречу «Лебедушке» попадались пароходы, и тогда моторка славно качалась на волнах. Пока обгоняли караван нефтеналивных барж, прослушали по радио с буксира «Сормович» половецкие пляски из «Князя Игоря» и «Танец с саблями» Хачатуряна.
Часа через четыре после отхода от базы «Лебедушка» подошла к Собачьей Дыре — так назывался вход в протоку Каюковку. Левый берег Каюковки был сплошным глинистым крутояром. Наверху обрыв порос кустарником и криволесьем. В полую воду яр размывало, и сейчас по его склону, свисая, змеились черные корни, а наверху из последних сил держались за растрескавшуюся глину обреченные деревья. У воды тянулась полоска комковатой осыпи, и тут было множество коряг, вымытых водой до серого блеска и похожих на кости вымерших допотопных чудищ.
Правый берег протоки начинался чудесной чистоты песчаной косой Заповедного острова. На косу набегал тальник, а дальше густо высились сизые осокори. Широкая протока плавно огибала остров.
Пройдя еще с полчаса, Альфред Степанович облюбовал место под яром и подвел «Лебедушку» к берегу. Он соскочил с носа лодки, бросил якорь в комья глины и торжественно произнес:
— Итак, мы вступаем во владение несметным богатством природы. На целую неделю. Разгружать лодку!
У инженера и учителя было добротное лагерное имущество и походное снаряжение. Оба они были сноровисты, и в каких-нибудь полчаса на ровной площадке встала палатка, аккуратная и приветливая. Альфред Степанович назначил Анатолия завхозом лагеря и особо ответственным по заготовке дров. Тольян насбирал на берегу несколько охапок палок и сучьев, но их едва хватило, чтобы вскипятить чайник.
— Что ж, Толя, побродим? Обозрим округу? — сказал Леонид Петрович, закусив и напившись чаю. — Места тут красивые, и не надо жалеть ног.
Они вскарабкались по глинистому яру, цепляясь за оголенные корни деревьев.
Альфред Степанович остался в лагере, его уже нельзя было оторвать от рыболовных снастей.
С верха обрыва в оба конца далеко обозревалась тихая протока и Заповедный остров с его сильными кущами деревьев и чистыми песками. Анатолий залюбовался видом, и ему подумалось, что в этот день он рискует пресытиться солнцем и свежим воздухом над Волгой.
Леонид Петрович молча тронул Тольяна за плечо, и они вошли в буйное чернолесье, разросшееся от обрыва по пологому склону, ведущему в малахитовую сырую прохладу лесного займища. Солнце здесь пробивалось лишь кое-где литыми снопами лучей. Звенели и жгли комары. Деревья стояли с мохнатыми стволами от засохшей и почерневшей водяной травы, налипшей на них в полую воду. Попадались полянки почти голой земли, на которых росли редкие ландыши с жесткими оранжевыми ягодами. Местами приходилось пробираться зарослями папоротника, и Анатолий с опаской следовал за Леонидом Петровичем; ему казалось, что здесь обязательно должны таиться змеи, и он жалел, что не надел сапог. Ежевика уже поспевала: тут было тьма-тьмущая кислых ягод с морозно-голубым налетом.
Пройдя низину, Анатолий и Леонид Петрович начали подниматься вверх. Воздух вновь становился теплей и суше. Деревья росли все вольготней и просторней. И вдруг с небольшого взлобка, на котором, как дружина витязей, весело позванивая серебристо-зелеными кольчугами листвы, встали высокие осокори, открылся такой чарующий вид, что Анатолий обомлел от восторга. Будто необъятное небо хлынуло ему в глаза, и от этого он не мог ни думать, ни говорить.
Внизу голубело озерко, поросшее кугой. На круглых листьях кувшинок сидели неподвижные зобастые лягушки. Слева над берегом томились в зное седые ивы. Справа от озерка, огибая его, раскинулся заливной луг. От его травостоя источался такой медовый запах, что хоть чай с ним пей.
— Чехов сказал бы: левитанистые места. — Леонид Петрович опустился на шелковистые гнездовья белоуса и прислонился плечом к стволу осокоря. Глаза его за стеклами пенсне казались тусклыми, но Анатолий заметил в них неяркий блеск. — Как дивно все это!
Леонид Петрович замолчал. Анатолий сел рядом с ним на землю, обхватив колени руками. «Любитель природы, — подумал он об инженере, но такая характеристика тотчас же показалась ему скудной и неточной. — Он человек с чуткой душой, любит все прекрасное, умеет его видеть и наслаждаться им. Как хорошо быть таким! И этому надо учиться.
А можно ли этому научиться? Или это приходит само? А откуда оно приходит? Из книг, от других людей? Только от людей! Ведь и книги люди пишут. И Левитан тоже был человеком».
Когда Анатолий и Бутурлин вернулись к лагерю, Альфред Степанович был на своей «Лебедушке» на середине протоки и перебирал перемет.
— Как уха? — остановившись на краю обрыва, вполголоса спросил Бутурлин. — Будет?
Над водой было так тихо, что Альфред Степанович услыхал Бутурлина. Не оборачиваясь, он показал большим пальцем через свое плечо: смотрите, дескать, лучше.
К вбитому в берег ольховому колу был привязан кукан. На кукане, лениво шевеля плавниками и махалкой, ходила рыбина, то скрываясь в глубине, то показывая над водой черную спину.
— Уй… — Леонид Петрович сделал длинное удивленно-глупое лицо и вдруг большими шагами поскакал к сделанному из слани столу, на вбитых в глинистый песок колышках. «Давай же ее сюда… Ну, давай же», — знаками приказал он Анатолию.
Анатолий вытащил рыбину. Это был судак килограмма на два. Расставаясь с рекой, он всем своим жемчужным телом ударился о воду, и Анатолий еле удержал крепкую бечевку в руках; судак ему показался одним огромным мускулом необычайной силы.
Повиснув в воздухе, судак вытянулся и успокоился. Анатолий шмякнул его на стол.
— Толя… Уху… Жарево… С картошечкой… И вообще… — придыхая проговорил Леонид Петрович и с силой прижал к столу обеими руками встрепенувшегося было судака. — Давай-ка мне твой разбойничий кинжал.
Пока готовился ужин, Альфред Степанович пересмотрел свои переметы, сходил метров за пятьдесят от лагеря и принес из сочившегося из обрыва ключа воды на чай. При этом он не обронил и слова: так, наверное, и должен был держаться умелый ловец, угощавший артель парной рыбой.
Первую добытую в Волге уху хлебали благоговейно. А чаевничали уже на закате. Дым костра не спасал от комаров. Робинзонов ждала наглухо зашнурованная палатка, в которой не было ни одного кровожадного трубача. Но Леонид Петрович и Альфред Степанович продолжали сидеть на холодном уже песке и пили чай кружку за кружкой.
Солнце, спокойное и чистое, опускалось к ясному горизонту. Но едва оно коснулось дальней песчаной косы Заповедного острова, как небо заполыхало буйством красок. И были какие-то минуты, когда и песок острова, и левый конец протоки, и грива леса, видневшегося за островом на правом берегу Волги, как бы расплавились и потонули в широко разлившемся море густого багряного света необычайной силы. Это море, выбрасывающее мощные протуберанцы золотой пыли, поглощало и само падавшее в него солнце. Снизу поднимался пароход. Его сначала хорошо было видно над песчаной косой острова, но и пароход, едва войдя в море расплеснувшегося над землей заката, исчез, словно расплавился. Только музыка осталась над миром от парохода. Высоко над огненным морем из золотой пыли, рассеявшейся в вышине неба, самолетным строем вышла стая гусей; их могучие крылья снизу освещало зарево.
«А ведь правда, как красными платками машут», — вспомнив «Тараса Бульбу», удивился Анатолий. Он сидел у костра, пошевеливая угли и подбрасывая сучья. Впереди и ближе к темной воде на уступе берега рядышком устроились инженер и учитель. «Наверное, так же слушают люди в концертах музыку», — подумал Анатолий, глядя на их неподвижные спины.
Оркестр буйствует звуками вплоть до грома литавр, а люди слушают музыку благоговейно и молча. Закат тоже буйствует красками, а смотреть на него надо молча, будто музыку слушаешь… И все-таки музыку слушать в одиночку нельзя и на закат смотреть тоже в одиночку нельзя. Значит, бывает такое, когда человек переживает прекрасное, ни словом не выдавая перед другими своих мыслей и чувств, когда собственный восторг, выказываемый перед всеми, делается пошлостью и даже кощунством, оскорбляющим восторг душ других людей. Значит, существует между людьми такое душевное общение, которое не требует слов, общение перед лицом истинно прекрасного.
Анатолий уже понимал, что он на этой вот самой рыбалке за неделю, которую проживет на Волге, откроет для себя новый мир, полный света и трепетной радости души, он будто уже входил в этот новый для него мир более высоких мыслей и чувств.
И вдруг ему подумалось, что это новое он не сам нашел, ему подарили его Альфред Степанович и Леонид Петрович, подарили как-то молча, деликатно.
Альфред Степанович днем ходил по лагерю или торчал в своей «Лебедушке» на середине протоки, не признавая никакой другой одежды, кроме пунцовых сатиновых плавок. Его курчавая голова не боялась солнечного зноя, и он не накрывал ее ничем. По вечерам и ранним утром он накидывал на голые плечи старый ватник.
Леонид Петрович носил длинные, до колен, черные трусы и прикрывал свою лысинку фетровым колпаком. Когда наседали комары, он облачался в полосатую желтую пижаму, пропитанную особым, придуманным им составом.
Учитель на свои переметы лавливал судаков и сомят, и лагерь не оставался без рыбы ни дня. Но Альфред Степанович все норовил исхитриться на сазана. Это ему никак не удавалось, и от этого он тихо злился.
На закидные удочки Бутурлина не попадалось ничего. Это его не очень-то огорчало. Он не был рожден рыбаком и, казалось, был равнодушен к добыче. Он даже не умел ловить «добровольцев» — лягушат, кишевших на мокром песке у самого уреза воды. Их ловили для наживления снасти. Альфред Степанович накрывал лягушонка своей волосатой и пухлой рукой сразу, и тому уже некуда было деваться. Леонид же Петрович сначала нацеливался, занося над лягушонком узкую, сложенную лодочкой ладонь, но всякий раз, когда он опускал руку, шустрая тварь успевала скакнуть в воду. Если Леонид Петрович и накрывал добычу, она часто проскальзывала меж его длинных пальцев и успевала улизнуть.
Альфред Степанович язвительно говорил, что Бутурлин боится лягушачей щекотки.
Когда оборудовали палатку, Леонид Петрович особо тщательно подогнул внутрь ее «подол» и плотно прижал его к песку кошмой, чтобы никакая пакость не подползла. Альфред Степанович усмехнулся и сказал, что все ядовитые гады и насекомые панически боятся человека. Сам Альфред Степанович, казалось, был лишен начисто чувства брезгливости. По берегу протоки в корягах охотились ужи. Заметив безобидного гада, Альфред Степанович выволакивал его из корней и сучьев, складывал в комок и забрасывал далеко в протоку.
— Смотрите, как изящно плывет! — говорил он при этом. — Как перископ, воду чертит.
На обязанности Анатолия было ходить к леснику за молоком. Однажды он шел лесной дорогой и чуть было не наступил на змею, лежавшую клубком в луче солнца. Тольян попятился, даже отбежал назад. Гадюка, разбуженная грохотом привязанной к пустому чайнику крышки, уползла с дороги в густую траву. Анатолий подобрал сук и с бьющимся сердцем прошел место, где нежилась гадюка. И, уже пройдя его, рассердился на себя. Струсил же он! А чего ему стоило доброй палкой поломать хребет или размозжить голову гаду?
Тольян обозвал себя девчонкой и, вернувшись в лагерь, нашел под корягой и заставил себя взять в руки большущего ужа. Ничего омерзительного в этой твари не оказалось, у нее была даже приятная на ощупь кожа. Анатолий решил изучить ужиные повадки и однажды увидел, как ужонок, совсем маленький, не больше и не толще карандаша, заглатывал схваченного им за лапку лягушонка. Ужонок как бы натягивал себя на хрипло и тихо пищавшего лягушонка, который, защищаясь, выволок его из-под коряги на мокрый гладкий песок. «Вот это работенка», — удивился Анатолий тем усилиям, которые затрачивал крошечный хищник, чтобы отправить себе внутрь добычу. Он захотел помочь слабосильному охотнику и прижал оставшуюся на свободе лапку жертвы прутом. Ужонку почудилась опасность; он мгновенно выбросил из своей пасти добычу и, как молния, улизнул под корягу; лягушонок тоже был такое. На мокром песке остались микроскопические следы смертельной схватки.
— Видал, как у них! — Альфред Степанович из-за спины Анатолия наблюдал всю эту картину. — Тут, брат, кругом борьба насмерть идет. Уж на что сволочное создание оса — с жалом, с ядом, вообще бандитское насекомое, — а и у него враги, да еще какие грозные. Из своего же брата. Понаблюдай-ка.
Вскоре Анатолию довелось увидеть, как крупный шершень сожрал осу. Шершень тяжело прогудел мимо Анатолия и сел, вернее, зацепился за стебель чертополоха задними ногами; в передних он держал за спину осу, вилявшую брюшком и норовившую вонзить во врага свое жало. Первым делом шершень жвалами свернул осе голову, а потом с хрустом уничтожил ее без остатка. Нахальные, прожорливые и неистребимые осы забирались всюду; выжирая шпиг, они рыли в краковской колбасе настоящие туннели, они не чуяли, когда колбасу резали, и гибли под ножом; они пережалили всех участников рыбалки. Всякий раз, когда налетали шершни, наглые осы исчезали из лагеря.
Все дни рыбалки выдались жаркими, робинзоны то и дело кидались в воду. Альфред Степанович плавал только саженками, шлепая руками по воде, и бултыхал ногами. Он умел на глубоком месте выпрыгивать из воды по пояс и часами мог лежать на воде без единого движения. Зато Леонид Петрович отлично «ходил» кролем, брассом и на боку. Анатолий плавал плохо и боялся глубины. Его пожурили и начали учить. На третий день он, под охраной старших, преодолел протоку почти стометровой ширины.
В первые дни рыбалки Анатолий еще ждал обещанного Альфредом Степановичем разговора. Но его бывший классный руководитель, как он сам говорил, жил тарзаньей жизнью. Он и с Бутурлиным был немногословен. Как думалось Тольяну, оба его компаньона за год труда заждались такого вот отдохновения на берегу дикой до первобытности протоки. Инженер и учитель не вспоминали первые дни ни о работе, ни о близких им людях, они начисто будто забыли про все, что осталось в городе. И тем более им было не до Анатолиевых дел.
И несмотря на это, Анатолий проникался благодарным чувством к инженеру и учителю, таким разным во всем, но одинаковым для Анатолия их добротой и душевностью. Вообще в маленьком лагере царила атмосфера заботливости друг о друге: сделать что-то для всех было удовольствием для каждого, и потому в лагере не было места лени, жизнь протекала весело и деятельно. Анатолий лишь дивился той бездумности, с которой он отдался нехитрому, но полному удовольствий лагерному бытию.
Вечером четвертого дня ужинали, как обычно. Леонид Петрович был особенно молчалив, он не видел заката и в мыслях был далеко от костра, он даже ни разу не похвалил уху, которой машинально съел полную миску. Альфред Степанович заметил это и сказал:
— Наш Леонид Петрович, наверное, обдумывает, как ему после отпуска наилучшим образом выполнить решения партийного заводского актива.
— Да нет, знаете ли… — смутился инженер. — Странно все-таки. Забрались мы в первобытную дичь и глушь. А представьте: там, — он показал рукой вверх по Волге, — ни на минуту не останавливается строительство крупнейшей в мире гидроэлектростанции. Там работает современная строительная техника и все залито светом электричества… А сколько заводов работает в стране сейчас, когда мы, три добровольных дикаря, лопаем эту уху, добытую ценой нашего дневного примитивного труда. Подумайте, насколько богаче станет наша страна за эту ночь!
— Ну, знаете ли, так и в собственной квартире не уснешь. — Альфред Степанович стукнул пустой миской по столу. — Совесть замучает: мои товарищи, мол, работают, а я дрыхну. Это ханжество.
Инженер снисходительно улыбнулся, а Тольян, почувствовав, что инженер отходит душой от рыбалки, спросил:
— Леонид Петрович, а какую будут строить на заводе автоматическую линию, какая она будет в живом виде?
— В живом виде?.. Я, Толя, не конструктор этой линии. Но… — И Бутурлин рассказал Анатолию, как в недалеком будущем точные подшипники будут вырабатываться без прикосновения человеческих рук.
— Но создана она будет человеческими руками, — вздохнув, сказал Анатолий.
— Да! И потом руки человека будут управлять ею, отлаживать. А ты что так заинтересовался автоматикой?
— На завод хочу поступить. А мне велели до сентября ждать. Слыхал я, что скоро для этой линии корпус начнут строить. Не в сентябре ли?
— Да, примерно так. Ты что же, хочешь сначала на стройку?
— А хотя бы, если малолетков никуда не берут.
— Путь верный. И ты дойдешь по нему до автоматической линии. А я? Я, когда выбирал себе профессию на всю жизнь, и не знал, что так скоро наступит век автоматики и электроники. Страсть люблю копаться с радиоприемниками. Жду с нетерпением, когда телецентр достроят, буду возиться с телевизором… Но это все любительство.
— А комары как жгут, — вдруг жалобно вскрикнул учитель. — Эх вы, поэты, и про костер забыли. — Альфред Степанович убежал в палатку. — Спать давайте, — крикнул он оттуда, задергивая вход. — А вам, Леонид Петрович, вижу, прискучила рыбалка. Насытился природой?
Но вечером следующего дня оказался равнодушным к богатству красок заката и Альфред Степанович. Он словно ждал этого часа. Быстро поужинав и сполоснув после себя посуду, он напал на Бутурлина.
— Вчера, Леонид Петрович, вы так хорошо говорили об автоматике, что я просто заслушался. Но черт возьми! Вы же ведь говорили и о новом рабочем, который должен прийти. А что вы делаете, чтобы воспитывать этого рабочего?
— Как что? Наши рабочие учатся заочно, в вечерних школах, в техникумах, — ответил Бутурлин.
— А! — учитель махнул рукой. — Это все так. Но это для тех, кто не успел доучиться, кто мало учился, это технический ликбез в основном. Это только учение, а не воспитание.
— Рискованное суждение, — мягко заметил Бутурлин.
— Ничуть. Вы вчера говорили, что в производство входит автоматика — техника коммунистического производства. Но ведь коммунизм немыслим без новых людей. Где и как мы их с детства воспитываем?
— Альфред Степанович, дети воспитываются в школе. За что на меня-то вы напустились?
— Ах, я на вас напустился? Я должен на себя напуститься? Ну что ж, вы правы. — Учитель стоял близко к костру в накинутом на плечи ватнике и в пунцовых плавках. Багровое пламя освещало его целиком, и от этого казалось, что он накален и пышет гневом. — Мы забыли завет Макаренко, подтвержденный его собственным трудом. Завет о том, что детская жизнь должна быть организована как коммунистический опыт. В это только вдуматься надо. И дать себе ответ: почему так случилось, что мы об этом забыли?
— В самом деле: почему? — Леонид Петрович встал по другую сторону костра. — Почему наша советская школа стала чересчур похожа на классическую гимназию? Вплоть до форменной одежды школьников…
— Да-с, вы правы: мы вытащили из сундуков белые переднички и закрыли все форточки от освежающего дыхания большой сегодняшней жизни. — Альфред Степанович бросил в костер охапку плавника. — Вот я и говорю: плохо мы, работники школы, знаем, как нужно воспитывать юное поколение коммунистов. Но ведь и вам, заводским, нет до этого никакого дела. Вы равнодушны к юношеству. Смотрите, какой парень рвется на завод, — учитель кивнул в сторону Анатолия, сидевшего у костра. — Видите ли, малолеток он, восемнадцати нет. А завод, если хотите знать, должен уже на первоклассников влиять, манить их поэтически.
— Как? В цехи нам брать первоклашек или станками классы у вас заставить? — спросил Бутурлин.
— Не знаете!? — учитель опустился на песок и убил комара на своей ноге. — И мы не знаем. Так учите же нас вы, коммунисты, стоящие у кормила большой жизни и стройки!
— Альфред Степанович, вы же газеты читаете.
— Читаю, знаю: этим обеспокоен весь народ и партия. Будет большая перестройка школы. Но вопрос-то жгучий. С ним медлить нельзя. Коммунизм же всерьез строим! И потом, знаете ли, приблизить школу к жизни — это еще не значит выучить девочек штопать чулки, а мальчишек — делать табуретки. С этим мы еще справимся, тут есть опыт и иностранный, и дореволюционный отечественный. Я вот вернусь и снова займусь с юными автомобилистами. Но это еще не все. Этого нам мало.
Бутурлин рассмеялся.
— Все ясно, Альфред Степанович! Ваш мозг и нервная система уже отдохнули и снова в полной готовности к деятельности. Вас уже тянет в школу. Вы молодец!
— Но вы гораздо молодцеватей, — усмехнулся учитель. — Вам вчера еще стали видеться ваши подшипники. Но не будем уклоняться. Перестроив школу именно так, как договоримся ее перестроить, мы увидим, поймем, что нам придется думать над еще более сложной задачей. И мы поймем, что только нам, педагогам, ее не решить.
— В чем же суть этой задачи? — спросил Бутурлин, в свою очередь подкинув в костер дров.
— Об этом я много думаю. Пожалуй, трудно будет высказать понятно свои мысли. — Альфред Степанович отодвинулся от жаркого пламени костра. — Все же послушайте. Мы считаем, что воспитываем человека, который должен будет жить весь свой век в честном труде. Это правильно. Но как же узко мы понимаем это самое — прожить в труде. Мы внушаем воспитаннику школы, что он должен быть готовым к труду из года в год, что в этом его жизненное призвание, только в труде он достигнет личных успехов и удовлетворения. Эти наши внушения действуют, и благотворно. Ну-с, еще мы ежедневно ставим в пример героические жизни известных нам по литературе людей. Но повторится ли гражданская война у нас в стране? Или, скажем, возможна ли оккупация нашей Родины какими-нибудь новоявленными фашистами? Прошлое не повторится, и наши дети это понимают. Они любят Корчагина, но «сделать жизнь с него» не могут. Ничего не выходит. — Альфред Степанович даже развел руками. — Время Корчагиных и Чапаевых было временем жестокой борьбы за то, чтобы владыкой мира стал труд. Это был пафос их времени. В наше время труд стал владыкой в большой части мира. Вот в чем пафос нашего времени. Анатолий Поройков будет жить, когда во всем мире не будет царя-голода, царицы-войны, а всемирным владыкой будет Труд. Вот я и думаю: жить в труде в наше время — это не просто выстаивать у станка положенное время, перевыполняя нормы…
— Альфред Степанович, но ведь все это не ваши открытия.
— Конечно, не мои! Да вы слушайте. Помните, в поселковом клубе судили девятнадцатилетнего убийцу? Он был воспитанником нашей школы. Судили — и приговорили к расстрелу. И приговор приведен в исполнение… Страшно подумать: воспитанник нашей школы ударом ножа в сердце убил товарища-однокашника.
Анатолий знал убийцу, был на суде, и его только от одного воспоминания подрал мороз по спине. И Бутурлин как-то через силу сказал:
— Это был исключительный случай. Помните, как говорил прокурор о его матери? Он назвал ее моральной соучастницей преступления.
— Вот-вот, — как-то угрюмо оживился учитель. — Школа оказалась бессильной перед лицом семьи, маленькой семьи, — легкомысленная мать и заброшенный сын… Это, конечно, страшный пример… А вот другой: мы считаем естественным делом, что мальчишки бьют стекла в окнах, без этого мальчишки не растут. Да? Сами били. Ты, Толя, когда стекло в последний раз высадил?
— В позапрошлом году, в школе на переменке, — пролепетал застигнутый врасплох Анатолий, как бы вдруг почувствовав себя опять школьником. — То было нечаянно… Я вставил его.
— В этом-то и дело, что бывает чаянно и нечаянно. Битье стекол в окнах не такое простое дело. Как отомстить юнкору за то, что он тебя протащил в стенгазету? Отвалтузить? Примитивно, и самому недешево обойдется. А вот ежели систематически поздними вечерами бить ему зимой стекла в квартире?.. Это страшная месть.
— Простите, Леонид Степанович, но я не улавливаю ход ваших мыслей, — сказал Бутурлин. Он слушал учителя с напряженным вниманием.
— Все как будто идет пока логично, — успокоил его Альфред Степанович. — И совсем недавний случай: трое мальчишек, наших учеников, попросили отцов принести им с завода бракованных шариков. Потом, с наступлением темноты, забрались в недостроенную баню и оттуда из рогаток обстреляли теми шариками окна жилых домов. Попались, конечно, хулиганишки. В школе их проработали во всех инстанциях — от пионерской организации и до педсовета, — по всем правилам воспитательной науки проработали. Отцов оштрафовала милиция. Отцы щедро всыпали сынам ремня. Будто все?
Через неделю пришел ко мне отставной полковник, герой обороны Ленинграда, летчик, оберегавший Дорогу жизни через Ладогу, по которой увозили детишек от голодной смерти и фашистских снарядов. И у этого полковника тоже побили стекла хулиганы. А он как раз одолевал гриппозное воспаление легких.
«Мальчишки били стекла сознательно, — сказал мне полковник. — Это страшно, товарищ парторг». Он ушел, а мне в самом деле стало страшно… Теперь слушайте о главной задаче, о том, с чего я начал разговор. Совесть заставила меня самого заняться этим делом. Пошел я в семьи этих мальчишек. Все мы понимаем пафос нашего времени, нашего труда. Но когда я побывал в этих семьях, я как будто побывал в пустеньких закоулочках нашей жизни. То есть это были трудовые семьи; родители были работягами на заводе, перевыполняли нормы, занимались кое-какой общественной работой. Но семьи жили без ощущения пафоса современности. Завод для них был только местом заработка, который можно было тратить на еду, на квартиру и на покупку вещей. В этих семьях были и диваны, и радиолы, и шкафы с праздничной одеждой, и угощение на праздник — все, что дает определенное удовлетворение жизненных потребностей, дает человеку маленькие радости. Там не было каких-то семейных раздумий о больших всенародных радостях. И там росли мало думающие дети. Замечу, что дети способны раздумывать много, широко и взволнованно. Итак, почему я обвиняю завод в плохом воспитании детей? Потому что на заводе подчас плохо воспитывают родителей. Я вам, Леонид Петрович, говорю, как члену парткома, об изъянах в воспитательной работе партийной организации завода с массами.
— Логично, черт возьми… — растерянно проговорил Бутурлин.
— Рад, что дошло. Вы мне говорили, что недавний партийный актив принесет огромную пользу заводу. А он как откликнется по всей околозаводской округе, во всей жизни, что идет вокруг завода? Вы говорили о том, как лучше выполнять планы? И договорились?
— Отлично, отлично вас понимаю! — оживился Бутурлин. — Как раз актив и был большого воспитательного значения. А это значит — и общественного. Влияние его скажется на жизни всей, как вы говорите, околозаводской округи. Именно через семьи. И такие семьи, как семья Поройковых, к примеру.
— Пример правильный. Но семья Поройковых — это семья старых коммунистов. Сам Александр Николаевич — истый революционер. У него, и нам с вами есть чему поучиться. А что вы мне скажете про семьи, где уже четырнадцати-, а то и шестнадцатилетние дети из рогаток по трамваям стреляют?
Леонид Петрович задумался, потом жестко сказал:
— Вашу мысль я понял и разделяю. То, о чем вы говорили, — пугает. Но не до растерянности. Дело-то ведь в том, что никогда мы не занимались воспитательными делами так, как должны заниматься сейчас. Мы научились выполнять пятилетки, но по-настоящему еще не научились воспитывать людей, себя самих воспитывать. Нет, я не осмелюсь хулить школу. В Великую Отечественную войну сражались и побеждали уже воспитанники нашей, советской школы. Великую ту победу может с гордостью разделить со всем народом и наш скромный народный учитель. Но то человеческое общество, которое мы строим, еще никто не видел. Поэтому и наша воспитательская работа должна достичь небывалой еще силы и глубокого содержания. И нам это по плечу. Вы правы, когда говорите, что в этом деле и завод, и школа должны взаимодействовать. Да оно так и есть! Иначе в нашей социалистической действительности и быть не может. Так?
— Тоже согласен. — Альфред Степанович посчитал дискуссию закончившейся.
Наверху яра заверещал филин.
— Экая все же тут дичь, — вдруг рассердившись, сказал Альфред Степанович. — И как хорошо, что у нас есть верная «Лебедушка», готовая вернуть нас к большой, настоящей жизни в любой час. Будем спать?
Альфред Степанович проснулся в скверном настроении. Весь день ворчал на костер, ожидая, пока закипит чайник, ругался, что хлеб от проникшего в провизионные мешки песка хрустит на зубах так, что его невозможно есть (хотя песок, набивавшийся всюду, был одним из зол лагерного быта, и с этим все мирились). Вдруг он страшно обозлился на ос и в ярости принялся уничтожать их. На одном перемете оборвал зацепившиеся за подводную корягу два крючка и за это долго ругал протоку Каюковку, когда-то прославившуюся сазанами, а теперь богатую всякой дрянью.
Наконец-то ему попался красавец — крупный золотой сазан, но и это не улучшило его настроения; он ворчал, что всего один сазанок за всю рыбалку — это обидная насмешка.
— Эмоциональный накал нашей робинзонады пошел на убыль, так, что ли, Альфред Степанович? — спросил его Бутурлин.
— Да, так, — ответил учитель и с угрозой добавил: — А вчерашний наш разговор не окончен. Имейте в виду.
— Имею. Но неделю мы проживем полностью?
— Полностью. План выполним. Это вам не ваш завод.
— Вот и хорошо, стало быть, время есть, и разговор мы закончить успеем.
— Нет, здесь нам разговора не закончить. Он длинный, — сухо ответил учитель.
— Да, пожалуй, вы правы, не на рыбалке место таким опорам, — согласился Бутурлин.
Разговор продолжил Анатолий. Он сел в «Лебедушку», когда учитель начал очередную проверку своих снастей. Все крючки оказались пустыми. Гребя веслами, Анатолий погнал моторку к берегу и заговорил.
— А почему нам в школе все-таки не объясняли самого главного? — спросил он.
— Именно?
— Как человеку сделать карьеру в труде?
— Это что еще за чиновничье старорежимное понятие?
— А вот такое: нам все внушали, что нас ждет такой труд, какой только мы пожелаем. А на деле выходит: мы должны поначалу взяться за тот труд, который всему народу и стране нужен, за любой. И вот через этот любой труд и прийти к тому, о котором мечтаешь?
— Ого, Толя! — учитель растерялся. — Да ты понимаешь, в чем ты нас обвиняешь?
— А разве я обвиняю? — простодушно сказал Анатолий. — Я просто спрашиваю.
— Да, не просто ответить. — Учитель задумался.
Весь остаток дня он был молчалив, погружен в свои мысли и заснул в палатке не сразу.
Перед рассветом зазвонил колокольчик на закидной удочке Бутурлина. Инженер мгновенно проснулся, запутавшись впопыхах в двери, чуть не своротил палатку и разбудил Анатолия и Альфреда Степановича.
— Взяло! Взяло! — уже мчась к берегу, кричал он. — Сак! Сак давайте! — загорланил он. — Да идите же скорей сюда!.. Сонные тетери.
— Что-то очень страшное… Прямо, уй, какое… — проговорил Леонид Петрович, беря руку подбежавшего Альфреда Степановича и кладя ее на туго натянутую бечевку закидной; его близорукие глаза без пенсне в мерцающем свете отраженного водной гладью ночного неба казались глазами человека, теряющего рассудок.
— Сом, — твердо сказал Альфред Степанович. Он начал вываживать рыбину из глубины.
Анатолий, держа наготове сак, вошел по колени в черную воду. Учитель и инженер, то подтягивая, то опуская бечевку, провозились с сомом не меньше четверти часа, пока, наконец, поверхность протоки у берега будто забурлила ключами и наверху блеснула темная хребтина огромного сомища.
— Подсачивай, — приказал Альфред Степанович.
Анатолий подвел сак под махалку сому, но сильный удар — будто сом ударил всем своим телом — выбил из рук Анатолия сак и отбросил его самого в глубину. Вынырнув и отфыркавшись, Тольян различил Бутурлина, который был от него в одном шаге и, упираясь, тащил взбесившегося сома за голову. Альфред Степанович на берегу тянул бечевку.
Спасаясь от ударов сома, Анатолий выскочил из воды. Тут же был вытащен огромный, чуть ли не двухметровый сом. Чудище, вдруг успокоившись, лежало на комьях глины, шевелило жабрами и усами. Кожа у сома без чешуи, голая и черная, как у гадюки, скользкая, как у лягушки. Леонид Петрович закуканил добычу, продев крепкую бечевку под обе жаберные крышки.
— Пусть красавец еще маленько погуляет, — сказал инженер. Азарт борьбы, торжество удачи уже не палили его, и в блеклом рассвете его лицо с мокрой бородкой казалось умиротворенным и даже блаженным. — Такой уродище, а так деликатно позвонил. Как запоздалый гость в квартиру.
— Это сквозь сон всем послышалось, — заметил Альфред Степанович.
— Да нет же! Я не спал. Я каждую ночь ждал его звонка. Ах, если бы он сорвался… И рассказать никому нельзя было бы… Кто бы поверил, что такую добычу я в руках держал? В жизни такого больше не поймать. — Леонид Петрович вздрогнул и поежился от рассветной свежести воздуха.
— Может быть, и не поймать, — согласился учитель таким тоном, словно объясняя удачу Бутурлина чистой случайностью. — Ну что ж, этот, хотя и желанный, ночной гость все же пришелся не ко времени… Разбудил ни свет ни заря… Ложиться уж не к чему. Да и мокрые все. Костер бы?
Анатолий занялся костром, и все уселись у жаркого пламени.
— А ведь как примстилось мне, — сказал Леонид Петрович, согревшись и поглядев туда, где на кукане ходил под водой сом. — А знаете ли, бывают экземпляры до пяти метров… Даже на человека нападают. Но и этот огромен… И куда его? Холодильника не хватит.
— Везите его домой целиком, — остановил Бутурлина Альфред Степанович, словно угадывая, что тот уже готов часть своей добычи отдать в артельный котел. — Везите на удивление жене и матушке. Эх, надо бы с таким сомом по всему городу пройти; подцепить на палку, и чтобы башка на плече, а махалка по тротуарам волочилась. Людям на диво.
— Благодарю покорно! — улыбнулся, жмурясь на костер, Бутурлин. — Пятнадцать километров пешком идучи, хвастаться… Так сегодня отплываем?
— Да. Хватит. — Альфред Степанович погладил ладонью свое лицо, заросшее до глаз черной бородой. — Денек не дотянули, но хватит. Дальше удовольствие исчезнет и начнется одичание в чистейшем виде, К обеду лагерь надо свернуть, — последние слова он произнес тоном приказа, будто снова взваливая на себя обязанности начальника экспедиции и кладя конец демократии в маленькой коммуне.
— Да. Хватит, — согласился Бутурлин. — А жаль. Будто мы тут еще не все сделали, будто все же чего-то недостает.
— Уж вам-то недостает. Стыдитесь! — Альфред Степанович пошел от костра к «Лебедушке», чтобы перебрать свою снасть и посмотреть, что там попалось за ночь.
Анатолий с Леонидом Петровичем начали сборы в обратный путь. Первым делом «сняли остатки» в провизионных мешках. Они неожиданно оказались очень скудными.
— В самую точку брали, — сказал Леонид Петрович и выплеснул из «холодного» термоса воду; на песке блеснули льдинки. — Смотри-ка, неделю лед держался! Однако к чаю хлеба маловато. А надо еще и на обед оставить.
Утренний чай пили вприкуску: сахару тоже оставалась самая малость.
Альфред Степанович снял с крючков двух судаков и сазанчика и вытащил из воды переметы.
— Эта рыба не для еды. Судаки мне и вахтеру: привык старый плут с нашего брата ясак брать. А сазан, Толя, тебе. Вот мы все и не с пустыми руками будем.
Потом Альфред Степанович принялся мыть «Лебедушку»; Леонид Петрович налил оба термоса кипятком и стал готовить к погрузке имущество, велев Анатолию драить песком всю засаленную и закопченную посуду. Оставили лишь одно ведро, в котором сварили картофельный суп с Анатолиевой тушенкой. За обедом доели весь хлеб.
— Глад и мор надвинулись на сей благодатный уголок, — с мрачным видом сказал Альфред Степанович, собирая со стола посуду. — Даже осы отныне презрели его и покинули. Надо спасаться и нам в поспешном отсюда бегстве. К тому же грозой пахнет.
Неподвижный с утра воздух над берегом и протокой с каждым часом тяжелел и напитывался зноем. Сначала не замечаемая за делами духота после обеда стала столь гнетущей, что все живое кругом замерло и затаилось. Работалось вяло, но все же к четырем часам моторка была загружена и готова к отплытию; только рыба еще оставалась в воде на куканах.
И в это время густой воздух как бы сотрясся раз, другой, и над свернутым лагерем пронесся бешеный знойный шквал. Протока, все эти дни будто покорно ожидавшая чего-то, вспенилась и мелкими быстрыми волнами с угрожающим шипением ударилась о берега. Лягушата поскакали от воды; ужи покинули свои засады под корягами и уползали в заросли бурьяна. Деревья на острове наклонились, вытянули ветви по ветру и посерели оттого, что их листья вывернулись наизнанку. Пролетели взъерошенные вороны. По берегу пробежал, вбирая в свое кружение всякий мусор, песчаный смерч и разбился об яр. Альфред Степанович стремглав бросился к «Лебедушке», которую ветром и напором воды прибило бортом к берегу, накренило и грозило перевернуть.
Но яростный шквал быстро пролетел и затих где-то над яром. Снова стало безмятежно покойно и паляще солнечно.
— Эй, Леонид Петрович! — крикнул Альфред Степанович, оттолкнув корму моторки от берега. — Сом-то ваш кверху брюхом всплыл.
— Не беда, — вяло протянул Бутурлин, протирая запорошенные вихрем глаза. — А не выкупаться ли напоследок?
— Отчего ж, — согласился учитель. — Время еще есть. — Он вскарабкался на корму «Лебедушки» и, оттолкнувшись своими мускулистыми ногами, нырнул.
На исходе седьмого часа вечера «Лебедушка» отошла от берега.
Чувство поэтической грусти охватило всех участников закончившейся рыбалки, когда кусочек берега с ровной площадкой, где стояла палатка, стал уменьшаться и уходить все дальше и дальше назад.
— Хорошо недельку прожили! — стараясь перекричать стук мотора, воскликнул Альфред Степанович. Он сказал что-то еще, но его не расслышали. И тогда, словно из вежливости, мотор заглох.
Чуть ли не два часа возился с ним Альфред Степанович, пока отладил зажигание и карбюратор.
Когда стали, наконец, приближаться к Собачьей Дыре, снова зашквалило, и уже всерьез: порывы ветра, усиливаясь, следовали один за другим. Из-за кручи яра, как клочья паровозного дыма, вылетали рваные облака и стремительно проносились над протокой. Над этими облаками вставала иссиня-черная туча. За четверть часа она закрыла все небо. Стало темно, Альфред Степанович с тревогой посматривал кругом. Но все же крикнул:
— Только вперед!
Полыхнула первая молния, и тут же ударил резкий и могучий раскат грома. Темнота сгустилась еще больше, и в этой густеющей тьме все чаще и чаще начали сверкать молнии. Хлынул такой ливень, что стало темно, как ночью. Альфред Степанович подвел было «Лебедушку» под защиту яра, но, ослепленный вспышкой молнии, чуть не врезался в челенья неизвестно откуда взявшегося в протоке плота.
Еле успев развернуть моторку, он зло прокричал срывающимся голосом:
— Докупались… Гляди в оба!.. На берег выбрасываюсь. — Он направил лодку на желтый огонь, отбрасывающий на черную воду волнистую золотую дорожку, ясно видимую даже в дожде. На берегу горел костер. Альфред Степанович заглушил мотор, и «Лебедушка», ширкнув носом по песку, замерла.
Костер пылал на уступе яра, но, чтобы добраться до него, пришлось карабкаться по раскисшему глинистому обрыву. Бутурлин поскользнулся, упал, испачкавшись в глине, и добрался до костра в таком виде, что на него было жалко смотреть.
— Хорошо, что дождь, — зло сказал он, раздеваясь донага. — Смоет.
Две большущие коряги были положены одна на другую, между ними весело горели дрова; верхняя коряга укрывала пламя от дождя. В нескольких шагах от костра стояла небольшая палатка. Маленькое становище ютилось на площадке, образованной выступом яра. Людей у костра не было.
— Эй, хозяева, разрешите у вашего очага грозу переждать? — крикнул Альфред Степанович.
— Пожалуйста, — ответил из палатки девичий голос.
Сверкнула молния, и тут же прогремел гром.
— Да не дрожи ты… — послышался мужской голос из палатки, но шум хлынувшего с новой силой дождя заглушил его.
— Глядите… Туда только дурной головой соваться, — сказал Альфред Степанович, указывая рукой в сторону коренной Волги. При свете молнии можно было видеть, как вся Волга кипела голубовато-белесыми волнами. — Эффектный финал для нашей прогулки. — Альфред Степанович сорвал с плеч свой ватник и, накрыв им голову, сел на бревно у костра.
Леонид Петрович примостился рядышком с ним и тоже накрылся полой ватника.
— А я думаю, что именно такого великолепного финала нам и недоставало. Жаль, я плохо вижу. А гроза величественная должна быть, — сказал он и вдруг хлопнул себя по лбу ладонью. — А пенсне-то я не в моторку положил! Именно боялся, что там завалится куда. На большую приметную кочку положил.
— Не беда, — проговорил Альфред Степанович. — Гроза поутихнет. Толя сбегает, поищет. Тут недалеко, бережком километров пять, не больше.
Дождь лил непрерывно, то ослабевая, то вновь набирая силу, достаточную, чтобы залить всю твердь земную. Но костер горел непобедимо; мокрые длинные жерди, которые надо было подсовывать между плахами, быстро разгорались, и пламя, раздуваемое ветром, становилось слепяще белым и гудело, как в кузнечном горне. Спутники Анатолия страдали в мучительной дремоте: они хотели спать и жестоко зябли. Стараясь согреться, они вертелись на бревне, садясь к костру то лицом, то спинами. Особенно мучился учитель. Он, наверное, все же засыпал временами и тогда падал с бревна, потом вскрикивал и ругался. Тольян же решил с честью выдержать и это испытание. Он стоически бодрствовал, отыскивая при свете молнии дрова и занимаясь костром.
А гроза понемногу меняла свой характер. Ветер начал слабеть с каждой минутой и, наконец, совсем утих. Дождь стал теплый, и тяжелые его капли падали совсем отвесно. По временам утихал и дождь. Но гроза не утихала. Она стала обложной. Молнии слепили даже закрытые глаза. Полыхало все бездонное черное небо. Даже выше туч вспыхивали желтые зарницы. Иногда молнии низвергались на землю, как по очереди, одна за другой, начиная от одного края горизонта и до другого, и тогда Анатолию казалось, что над Волгой, над всей землей кружится исполинская огненная карусель, а он и его товарищи находятся в ее центре. От кружения этой карусели все на земле: и горы правого берега, и лес на Заповедном острове, и дальние мысы, выступавшие в Волгу, — то будто рушилось и исчезало, то вдруг становилось близким, словно передвигалось ближе к протоке. Гроза бушевала и над самой головой. Тольяну делалось страшно, когда за ослепительной вспышкой раскатывался фантастической мощи гром. Казалось, душное небо не то разламывается, не то становится дыбом и медленно рушится на землю. Молнии ударяли в яр, наверно, не дальше сотни шагов от становища. И невольно парню вспоминались страшные описания грозных явлений природы Камилла Фламариона.
Вскоре и гроза стала утихать, она как бы разошлась в разные стороны. Сначала чуть вызвездило над головой, и дождь хотя и припускал, но совсем ненадолго. Анатолий развешивал мокрую одежду на колышках перед костром и прислушивался, когда надвигающийся дождь зашумит, посыпавшись в протоку. Тогда он убирал все в маленькую пещерку в глинистом обрыве.
Потом сверху прошел теплоход, добро светя спокойными электрическими огнями. Он проплыл туда, где убегающие тучи отражали далекое блеклое зарево, — наверное, огни города. Потом небо стало как бы размываться, тучи свернулись в длинные густо-лиловые жгуты и свалились к горизонту. И, наконец, наступил рассвет. Воздух, напитанный запахом озона, глины и леса, освежел.
— Вот это купель! — сказал Альфред Степанович, сбрасывая со своей головы намокший тяжеленный ватник, выпрямляясь и с усилием перебарывая сонливость. — Ну что, Леонид Петрович, не хватало вам этого?
— Не хватало, честное слово, не хватало! — дрожа от озноба, откликнулся инженер. — Стою на своем непоколебимо. Да только ради этой рыбалки, именно с грозой, стоило родиться на свет.
Из палатки слышался уютный храп. Альфред Степанович почесал грудь, погрелся чуток у костра и пошел к «Лебедушке».
Снова всем пришлось поработать, пересмотреть всю поклажу, отлить воду из лодки и повозиться с мотором.
С первыми лучами солнца «Лебедушка» вышла на стрежень и весело побежала вниз, подхваченная могучим течением. Все в лодке было сырым, не просохла и одежда, несмотря на старания Тольяна.
Анатолий уселся рядом с Бутурлиным, спиной к моторному рундуку, оба они жестоко озябли и, выпивши из термоса горячего чаю, накрылись палаткой. Волга и ее берега в утреннем свете были прекрасны, но любоваться красотой уже не приходилось.
Когда «Лебедушка», наконец, ткнулась носом в мостки базы, а Альфред Степанович продел в рым, ввинченный в мостики, цепочку и навесил замок, Леонид Петрович извлек из своего рюкзака клеенчатый мешочек, в котором хранились спички, и достал две папиросы. Одну он протянул Альфреду Степановичу.
— Заначил все-таки… — Учитель покачал головой и, взяв папиросу, бросил ее в воду.
— Испытание выдержано до конца, — сказал Леонид Петрович, далеко забрасывая и свою папиросу.
В состоянии предельной усталости Анатолий выгрузился из автомобиля учителя у крыльца своего дома.
Квартира оказалась запертой: было еще рано, и Марина не вернулась из ночной смены. Анатолий взвалил на плечо свой мешок с мокрым одеялом и сазаном и поплелся к Вике.
Вика занималась на кухне стиркой.
— А, мужичок-рыбачок! — обрадовалась она ему и провела в комнату. — Уж как я тебя ждала. Так ты мне нужен.
В комнате Вики был развал: кровать стояла с голым матрацем, на полу были два раскрытых чемодана, наполовину уложенные, и небрежно завязанный узел с чем-то мягким. Анатолий бросил на пол и свой мешок.
Вика уселась на стул и подбоченилась.
— К Артему я, Толя, уезжаю. Ждала тебя, чтобы проводил ты меня. До самого совхоза. Понимаешь?
Анатолий с трудом поднял глаза, оглядел Вику. Да, ехать ей к Артему надо. И проводить, кроме как Анатолию, ее некому.
— Ладно, поедем, — проговорил он, еле ворочая языком и валясь на кровать. — Дай поспать малость.
— Спи на здоровье, не сегодня едем. — Вика стянула с Анатолия сапоги и закинула на матрац его ноги.
— Там, в мешке, у меня сазан, — приоткрыв глаза, пробормотал Анатолий. — Поджарь, пока я чуток сосну… Да Марину позови на завтрак.
«Владимир Короленко» был старым теплоходом. Алешка еще до отплытия обежал его и не замедлил высказать свое разочарование:
— Уж не могла на новый дизель-электроход достать билеты, — неизвестно кого укоряя, сказал он. — Тут и каюты, как пеналы для карандашей. И все неинтересное.
— Ишь ты, турист-стрекулист. — Александр Николаевич дал внуку легкого подзатыльника.
Когда же «Короленко» выбрался на стрежень и ходко пошел навстречу теплому летнему ветру и зелено-голубому простору Волги, а все пассажиры разбрелись, гуляя по террасе, Александр Николаевич строго выговорил внуку:
— Во-первых, наш теплоход носит имя замечательного писателя, уж за одно это ты должен уважать его. Потом — он мой знакомый, еще с гражданской войны. До революции он, понимаешь ли, принадлежал не то акционерному обществу, не то товариществу «Самолет» и был окрашен в розовый цвет, в его каютах ездила привилегированная публика. А теперь, видишь, он служит нам. Так ты, Алешка, путешествуй с интересом, и чтобы я от тебя такого больше не слыхал.
Сам Александр Николаевич преобразился с первого же часа поездки. Будто он уж много раз так-то, в свое удовольствие, путешествовал на комфортабельных пароходах, и пользоваться всеми удобствами для него было привычно. Погуляв на террасе, он повел семью в салон первого класса обедать. За обедом он потребовал директора ресторана и сделал ему выговор за несвежую горчицу и черствый хлеб. При этом старик любовался пейзажем, проплывающим за широким зеркальным окном салона, и всем своим видом показывал, что горчица и хлеб — пустяки, конечно, но он просил бы товарищей из обслуживающего персонала не заставлять его досадовать даже на эти пустяки.
— Ты чего раскапризничался? Министр какой, — осуждающе заметила мужу Варвара Константиновна, когда директор ресторана удалился с извинениями.
Александр Николаевич улыбнулся ей так, словно ему даже слов не хотелось тратить, чтобы объяснять то, чего она не понимает и что она сама теперь должна научиться понимать.
Он словно решил показать себя супруге с совершенно незнакомой ей стороны; он принялся заботливо ухаживать за ней; предупредительно находил для нее удобное местечко на террасе и раскладывал шезлонг; ходил в буфет за нарзаном и конфетами для нее. Он строжил внуков так, что они не огорчали бабушку непозволительными шалостями и были детьми, за которых во время всего путешествия не приходилось краснеть. Александр Николаевич вдруг стал следить и за собой. По утрам он оказывался самым первым клиентом судовой парикмахерской и ежедневно принимал душ. Свой парусиновый костюм он через ночь отдавал в утюжку проводницам и один раз даже попросил его выстирать.
В каютах первого и второго класса ехали все больше отдыхающие люди. Александр Николаевич быстро перезнакомился с пассажирами и проводил много времени в беседах. Его собеседниками были инженеры, учителя, музыканты, даже профессор-математик. Старик окрестил теплоход плавучим университетом.
Волгу он назвал богатым проспектом, украшавшим страну. Строительством Куйбышевской ГЭС он был просто потрясен. Его одинаково радовали нефтяные вышки в Жигулях и цементные заводы Вольска. На больших стоянках он первым сходил на берег и, увлекая за собой всю семью, торопливо осматривал города.
В Саратове Поройковы побывали у памятника Чернышевскому. Разговорчивый паренек, фотографировавший девушку у монумента, сказал им, что на этом самом месте до революции был памятник палачу мужественного революционера — царю Александру Второму.
— Видишь, как вершит свой суд история, — сказал, словно подумал вслух, Александр Николаевич.
Варвара Константиновна видела, что ее муж будто все больше и больше наполнялся жадностью к жизни.
— Как вернешься, отец, да как доложишь врачам про поездку, они после этого всем пенсионерам будут прописывать путешествия по Волге, — пошутила она как-то.
— И правильно сделают. Новое, как видишь, оно всегда бодрит. Да вот беда какая: не припомню я старую Волгу. Годы, что ли, прошли долгие, и оттого у меня в памяти все осталось каким-то серым. Даже в больших городах было много деревянного: хоть пристани возьми, хоть баржи, деревянные, черномазые, и набережные пыльные, булыжником мощенные. А теперь речные вокзалы, цветники, бетон да асфальт, и баржи все железные, белые, самоходные, и радио на них. — Александр Николаевич помолчал и, словно жалуясь, закончил: — Никак с прошлым в уме сопоставить не могу, оттого, наверно, и памятных мест не узнаю.
Очень значительным пунктом для путешественников был Ульяновск. Особенно ждали его дети: им сказали, что обязательно сводят в дом, где жил Володя Ульянов. Алешка пересказал Лидочке все книжки о детстве Ленина, читанные им самим и вслух его матерью. Рассказывал он по-мальчишески коротко, но с такими интересными деталями, что его внимательно слушала и маленькая Танечка.
В дом вошли не сразу. Александр Николаевич задержал всю семью, потянувшуюся было за торопливыми экскурсантами, сказав:
— Остепенитесь. Не в кино спешить место занимать. — Он оглядел фасад дома и медленно, словно запоминая, проговорил: — Окон-то десять, значит. А вот это по-хозяйски, от пожара защита, — он указал на кирпичные высокие стены, отгораживающие двор дома от соседних домов. — Вот и довелось нам побывать здесь, Варя… А помнишь, как с Ильичом прощались?
Не ответив мужу, Варвара Константиновна пристрожила горевших нетерпением детей:
— Смотрите не забалуйтесь. — И взяла Танечку за руку. — Идем? — спросила она старика. Тот кивнул головой и первым ступил на ступеньку крылечка.
Экскурсовод, молодая женщина, вела экскурсию как-то по-особенному, по-домашнему, что ли. Ее комментарии были кратки и при необычайной простоте очень глубоки по смыслу, который, пожалуй, никакими словами и не воспроизвести; она словно понимала, что само посещение этого дома уже акт нравственного самовоспитания. Тут все было не такое, как в любой большой семье, и все было именно такое: простые кровати, накрытые простыми одеялами, и столы, и стулья, и вся остальная мебель, и книги, и немногие сохранившиеся игрушки.
Александр Николаевич остановил жену около корзинки со спицами и мотком шерсти. «Понятно, как и какие люди здесь жили?» — спросил он взглядом потеплевших глаз. Варвара Константиновна и сама находилась в атмосфере домашности, будто порядок в доме, все вещи, храня следы прикосновения к ним рук Марии Александровны, открыли ей заботливую, ласковую и строгую душу матери, давшей миру величайшего человека.
После осмотра дома Александр Николаевич вышел на улицу посуровевший и просветленный. Он вдруг стал таким, каким Варвара Константиновна помнила его во время их редких встреч в революцию, в гражданскую войну — полным отваги бойцом, готовым отдать жизнь за правое дело, и жизнелюбом. «Ах ты, морская душа», — подумала она, глядя на худое лицо, на сухую фигуру мужа.
Кама по сравнению с Волгой показалась Александру Николаевичу не так сильно изменившейся за послереволюционные годы. И вода в реке была все такая же красноватая, как он говорил, будто настоенная на корье, и лесистыми остались красные крутые берега, и дождило, как встарь.
В гражданскую Александр Николаевич воевал на кораблях, действовавших на Нижней Волге и Каспии. Однако он знал, как сражались братки-балтийцы и на Каме. Когда «Короленко» стал приближаться к Красному Бору, старику взгрустнулось.
— К святому месту подходим, — сказал он жене. — Пойдем погуляем. Рассказать тебе должен.
— Красный Бор — пристань — будет скоро по расписанию. По-старому — это селение Пьяный Бор. Здесь погибла канонерская лодка «Ваня-коммунист», а на ней нашел себе могилу первый комиссар нашей военной флотилии Николай Маркин. Помню, бородку носил. В четырнадцатом году его только призвали во флот, а я уж к тому времени наслужился.
Рабочий был человек. И сразу же в подпольную партийную работу втянулся. А что это было тогда? Конечно, первым делом подъем масс на борьбу с самодержавием, за Советскую власть. Да ведь прежде надо было души наши просветлить и ленинскую правду в головы вложить. Теперь-то я так думаю; если бы нас такие, как Маркин, коммунисты не воспитывали, то и любовь у нас с тобой, Варя, другая тогда была бы. Кто знает, может, и сгибла бы ты от матросской любви… — Александр Николаевич обнял жену за плечи, накрытые пуховым платком. — В высшей степени коммунист был товарищ Маркин. Простой матрос, а сразу после революции в Народном Комиссариате иностранных дел работал. А потом, как гражданская война разгорелась, партия его послала в Нижний-Новгород, и он там организовал нашу военную флотилию. Молодым еще погиб. И сейчас бы жил. Тоже, конечно, в очень пожилых годах был бы.
Красный Бор «Короленко» проходил уже ночью. Александр Николаевич вышел из каюты и долго пробыл на палубе, всматриваясь сквозь дождь в темноту. Вернулся он опечаленный: так и не довелось ему увидать эти места.
В Пермь «Короленко» пришел днем. Снова до Астрахани он уходил на следующее утро. По случаю долгой стоянки Александр Николаевич вывел свою семью на берег, осмотрел, не торопясь, речной вокзал, остался доволен его помпезным видом (сказал, что как в столицу приехал) и нанял от вокзала шестиместный лимузин, велев шоферу прокатить его с супругой и внуками по городу, показать самое красивое.
Около оперного театра Александр Николаевич потребовал остановить автомобиль и немного погулял в сквере. Город порадовал его буйной зеленью, отличным асфальтом, а главное — окрашенными в палевый, или, как он сказал, в ленинградский, колер домами:
— Нашему городу далеко еще до такого. Наши еще не умеют. — Этими словами Александр Николаевич положил конец экскурсии и сказал шоферу, чтобы тот подъехал к лучшему ресторану.
Варвара Константиновна заметила, что, может, лучше зайти в магазин, купить закусок и попросту попить чайку на теплоходе. Старик даже не ответил ей.
В ресторане «Урал» он заказал такой обильный обед, что привыкшая к экономии Варвара Константиновна испуганно поежилась.
— Доведется ли еще нам с тобой, Варя, так-то попользоваться заслуженным? Что лишнего истратим, на обратном пути сэкономим. Теперь в дороге не проедимся: вниз по течению поплывем, живо дома будем. Подумаешь — расход: нам с тобой по бокалу вина да по пломбиру всем, — сказал Александр Николаевич с укоризной жене.
Когда же за обед пришлось отдавать семьдесят рублей, он смутился и, уже выйдя из ресторана, решил идти к вокзалу пешком: было близко, и для променада после обильного обеда не мешало — так он объяснил свое решение.
«Короленко» стоял у причала тихий и безлюдный. С его палубы видны были и Камская ГЭС — выше Мотовилихи, и железнодорожный мост ниже города, и сам город. Любуясь вечерней рекой и бледным золотистым закатом за Камой, Александр Николаевич вслух размечтался о том, что хорошо бы побывать за Уралом, в Сибири, поплавать по тамошним могучим рекам. Тут-то Варвара Константиновна осторожно и напомнила мужу о его обещании поехать с Лидой к Дмитрию.
Как ни хорошо, как ни весело было Лиде на теплоходе, она ждала обещанную дедом встречу с отцом и матерью, хотя и не говорила об этом. Обещание надо было выполнять. А это было трудное дело. Поэтому старик сразу не сказал жене ничего определенного, а в тот же вечер написал письмо Дмитрию, в котором коротко описывал семейное путешествие и велел назначить срок, когда к нему приехать вместе с внучкой повидаться.
— Это значит, пускай он пока пораскинет умом, пусть понимает, что перед дочерью он не все выполнил, — сказал он Варваре Константиновне. — А мы тоже еще подумаем об этом деле.
На обратном пути старики думали об этом, но никто не решался заговорить первым.
Когда «Короленко» снова вышел на Волгу и сухой горячий ветер заволжских степей напомнил о близком конце поездки, Александр Николаевич, наконец, сказал:
— Обоим нам к Дмитрию надо бы ехать. Да поистратились мы. Один, пожалуй, поеду?
— Трудное, Саша, для тебя это дело. Не по здоровью, — заметила осторожно Варвара Константиновна.
— А этак-то по здоровью? Когда тебе, как у дерева, под кору червяк забрался и точит… точит?
Старые супруги сидели в каюте одни; их внуки резвились на террасе, и можно было поговорить не торопясь и как-то подумать над тем, чтобы растоптать этого мерзкого червяка, который был стыдным семейным несчастьем.
— Вспомни, Варя, нас молодыми. Очень хрупкое счастье было у нас поначалу. А ведь решились Митю народить. Сейчас он по чинам и орденам первый бы человек должен быть в семье. Для того берегли и растили. А что получилось? И черт бы с ним, с Митькой, и с его сорокой, или, как там говорят, кукушкой. Или у нас нет настоящих детей? А вот беда его, как собственный позор, меня тяготит. А может, это от злости, что самого первого своего внука и одним глазом не видал? Гонор, так сказать, стариковский?
— Не знаю, — ответила Варвара Константиновна. — Самой не по себе становится, как подумаю, что где-то кровинка родная, как неприкаянная, чужими руками вырощена. Сиротой выросла.
— Ну, насчет сироты и чужих рук ты поосторожней. Прекрасная женщина ему матерью стала, иначе я о ней думать не могу. Не то что кукушка, родившая его.
— А может, неправильно Зинаиду называть кукушкой? Мать она, а это сильнее всего. Знаю, страдает она.
— Страдает?
— А сам как предчувствуешь?
— Гхм… — тут Александр Николаевич подумал, что Варвара Константиновна идет в мыслях своей отличной от его мыслей путеводной ниточкой и к чему-то уже пришла. — Уж не думаешь ли ты, что они снова сойдутся?
— Да ведь и Митя страдает.
— Страдает, да не простит: через такую обиду ему не переступить. И потом… — тут Александр Николаевич словно сам пугаясь того, что ему подумалось, быстро сказал: — А что ты думаешь насчет Жени Балаковой? Приметил я, что потянулась она к нему, как он в отпуск приезжал. Да и Дмитрий… — Александр Николаевич не договорил и плотно сжал губы.
— Нет, — Варвара Константиновна отрицательно покачала головой. — Женя — это не настоящее. Женя тоже это понимает. А вот Зинаиде простить — это ты правильно сказал. Трудно ему самого себя сломать. Тут ему помочь надо.
— А как?
— Ехать к нему надо.
— Слышу: будто легковая посигналила на углу, — быстро заговорила Марина, сбежав с крыльца к автомобилю и принимая из дверцы от Варвары Константиновны сетку с остатками дорожной провизии. — Ну, думаю, наши приехали. Так и есть! — Шофер открыл багажник. Марина сунула сетку Алешке и подхватила чемоданы. — А я только-только умыться успела, — сказала она, снова взойдя на крыльцо и останавливаясь.
«Как расцвела-то женщина, — ожидая сдачу от шофера и глядя на Марину, удивился Александр Николаевич. — Видать, у нее с Соколовым без нас полная договоренность во всем наступила».
Марина дождалась, пока мимо нее прошла Варвара Константиновна и пробежали дети, и сказала отставшему Александру Николаевичу:
— А вы, папа, стали молодцом.
— А что? Волга, она целебной силой обладает. Как в сказочные три котла окунулся. Да и ты, дочка, тут без нас что-то раскрасивелась, — старик заглянул в глаза Марины. — Спокойно тебе тут без нас было? — лукаво спросил он.
— Соскучилась я по вас, — ответила Марина и вдруг сказала невпопад: — Прогрессивку мы получили. Вся бригада.
Александр Николаевич понимающе ухмыльнулся и пошел в дом.
Чисто прибранная, полная света и свежести от намытых полов квартирка еще больше повеселела от того шума, который обычно вносят не утомленные долгой дорогой приезжие люди.
— Докладывай, дочка, теперь обстоятельно, — шикнув на детей, спросил Марину Александр Николаевич.
— Дайте прежде обнять-то хоть вас. — Все еще смущенная Марина, раскинув руки, присела, и дети повисли на ней, чуть не повалив. — Обедать будете? Нет!? Тогда вареньем угощу. — Она отпустила детей и обратилась к Варваре Константиновне, сидевшей на стуле с выражением полного удовлетворения тем, что она, наконец, опять дома. — Крыжовнику я, мама, и вишни сварила. Китайка уже поспевает. Обирать надо.
— Мы, мы пойдем обирать! — закричали дети.
— Ну-ка, тихо! — прикрикнула на них Марина. — А то ничего вам не будет — Она подошла к Александру Николаевичу, поцеловалась с ним почтительно, сказав:
— С приездом, — потом подошла к Варваре Константиновне и тоже расцеловалась. — Теперь слушайте: Вика ушла в декрет и уехала к Артему. В провожатые взяла Анатолия. Толя хотел вернуться сразу, да все нет и нет. А вчера получила от него письмо. — Марина взяла с комода открытку и подала Варваре Константиновне.
— Да уж сама читай, скорей, — сказала та.
Марина повиновалась и прочла:
— «Здравствуйте, дорогие родные. Наверное, вы уже дома, и я поздравляю вас с приездом.
Приеду я, наверное, не раньше чем через месяц. Решил поработать на уборке богатого урожая. Артем это одобрил. Все равно работы на заводе раньше сентября даже не обещают. Шлют всем вам привет Артем и Вика. Ваш любящий сын Анатолий».
— Ишь ты! — Александр Николаевич присел бочком на валик дивана. — Виктория-то как решительно и правильно поступила! — Он победно взглянул на Варвару Константиновну, будто это он вдохновил Вику на такой смелый шаг. — А Тольян-то! Тоже молодец: не побоялся, что материны ватрушки ему там, в совхозе, повытрясут.
— Как-то он там? — обеспокоенная новостью, промолвила Варвара Константиновна.
— Да ведь он у Артема, у Вики. Вот как он там! — Марина положила на стол открытку. — Ну, команда, марш за мной, — приказала она детям и пошла из комнаты.
— Как, мать, самочувствие? — глядя вслед убежавшим за Мариной внукам и подходя к Варваре Константиновне, спросил Александр Николаевич. — Поглядим мы еще на них? Порадуемся? А Марина-то? — Александр Николаевич хитренько подмигнул. — Так вся и сияет. Думаешь, оттого только, что мы приехали?
— Какой догадливый, — Варвара Константиновна усмехнулась и спросила: — Денег-то много ли у тебя осталось?
— С полсотни. — Александр Николаевич достал из кармана смятые бумажки. — Ничего. Пенсии-то за июль у нас еще не получены.
— Действительно наэкономим. — Варвара Константиновна, немного шаркая, пошла в кухню.
«Это хорошо, — подумал Александр Николаевич, прислушиваясь к шуму голосов из кухни. — Так-то приезжать в свой дом хорошо. — За комодом он не увидел Лидочкиных игрушек. — Марина убрала, — догадался он. — Умно сделала. А ехать с внучкой к отцу надо». Александр Николаевич прошелся по комнате, вышел в коридор, надел свою летнюю шляпу и крикнул:
— Пойду прогуляюсь.
За пустырем рабочие дружно ломали первый в ряду барак. Оттуда слышался стук и скрежет отдираемых досок. Ободранный, уже без крыши барак окутывала известковая белая пыль, вокруг него мельтешила любопытная поселковая детвора. На краю пустыря стояла чья-то еще не увезенная мебель. «Вот это правильно: надобность миновала в таком жилье — и сразу с лица земли стереть его», — Александр Николаевич сообразил, что в новом доме на Северном поселке вошла в строй еще одна секция и что в сносимом бараке жила Нинуша Тулякова, которая выступала на родительском собрании. Дом, в котором строил себе квартиру Соколов, вырос до последнего, четвертого, этажа, почти заслонил вид на коллективный сад и заовражный городок.
Вяз густым шатром раскинулся над грубо сколоченными столиком и лавками у крыльца. Александру Николаевичу не захотелось идти по поселку, и он сел за столик в тени вяза.
Из-за угла дома вывалилась ватага мальчишек; они катили огромную автопокрышку, в которую, скорчившись, втиснулся какой-то паренек. Впереди ватаги, ловко наподдавая ногой по покрышке, бежал пятнадцатилетний сын Гудилина; он был в белой трикотажной майке, красиво облегавшей его юношескую фигуру, наливавшуюся первой силой. Покрышка, наскочив на выступавший над асфальтом канализационный колодец, подпрыгнула, закружилась на одном месте на ободе, клонясь все ниже и ниже к земле, и с глухим стуком шлепнулась на асфальт.
— Эх ты! А еще обещался полегче. — Вовка Соколов выбрался из-под прихлопнувшего его резинового колеса, испуганно глядя на свою ободранную коленку и пересиливая боль и слезы; он хотел сказать еще что-то, но промолчал и пошел, прихрамывая, прочь от виновато замолкшей ватаги.
— Сам, дурак, напросился, — бросил ему вслед Гудилин, приглаживая свой русый зачес. Презрев разом Вовку и ватагу, он, поигрывая на ходу загорелыми плечами, направился к столику, где сидел Александр Николаевич. Он сел напротив Александра Николаевича, не только не поздоровавшись с ним, но даже не обратив на него внимания.
— Ты что же это, поумней занятия не нашел? Меньше себя товарища обидел.
Юный Гудилин скользнул по старику взглядом красивых, но нагловатых голубых глаз и, чуть избоченившись, достал из кармана брюк дешевую тонкую папироску. Закурив, он пустил дым носом и зажал папироску в зубах, торчком кверху. Дым от папиросы узкой лентой потянулся к лицу Александра Николаевича. «Ну, вылитый папаша», — подумал старик, отмахиваясь от вонючего, едкого дыма.
С дальнего крыльца спустился Егор Федорович Кустов.
— Товарищу Поройкову, — крикнул он, подходя и протягивая руку.
Обойдя стол, он выхватил папироску из зубов Гудилина и, поддев парня под зад своей широкой ладонью, скинул его со скамейки.
— Марш отсюда, табакур сонливый, — он отшвырнул папиросу и, уже не обращая внимания на вставшего за вязом с обиженно-угрожающим видом Гудилина, широко улыбнулся Александру Николаевичу. — От души, дядя Саша, с приездом!
— Нехорошо, Егор, не по-современному ты с парнем поступил, — смеясь глазами, сказал Александр Николаевич.
— По-старомодному на них вернее действует… Ишь, какой гордый и самостоятельный красавец удаляется… Как знал я, дядя Саша, что ты уже дома. В отпуске я, вот и шастаю по поселку. Как здоровье? Что повидал?
— Вдруг не расскажешь… Видал много, да как бы объяснить… С внешней стороны, когда на другие города любуешься, так вроде они отличные от нашего, даже завидно отличные. А вот гляжу я сейчас, как барак ломают, и думаю, что всюду идет дальнейшее устройство жизни.
— Устройство-то идет. Вот и берет зло, когда такие-то вот лоботрясы на готовенькое придут. — Кустов поискал глазами юного Гудилина, но того уже не было. — На производстве папаше мозги приходится вентилировать, а тут сынку правила приличия преподавать. Видал, лбина какой вырос. Еще года три — и в общественную жизнь своим трудом должен войти. Как он тогда будет выглядеть? Учение-то совсем забросил. Педсовет в школе сколько времени ему на внушение тратит, а парню — что об стенку горох.
— А почему?
— А вот почему. По отцовской дороге идти думает: дескать, отец с четырехклассной академией к станку встал и в люди вышел, и не хуже всех, так что же пыхтеть над глаголами да алгеброй? Тем более папаша вполне может для начала поставить на приличное место, а уж там как-нибудь и сам покачусь. Как таких воспитывать? Как в кино? Попал человек в жизненный переплет. Жареный петух, как говорится, клюнул, а тут ласковые, участливые люди подвернулись, ну, и просветился человек, перековался. А какое кино покажешь с такого вот безмятежного лоботряса? Зевота одна будет. Таким бы хребты тяжелой работой ломать, в порядке государственной дисциплины.
Егор Федорович замолчал, будто расстроившись от собственных слов.
С крыльца послышался голос Танечки: — Вон он, дедушка. Никуда он не ушел.
Внучата подбежали к Александру Николаевичу. Все держали в руках ломти хлеба, напитанные вишневым сиропом. Алешка выбивал ладонями на ведре, надетом на локоть, «старого барабанщика».
— Дедушка, пойдем с нами, — Лида облизнула пальцы, — китайку будем обирать. Вечером бабушка нового варенья наварит.
— Идите уж своей компанией. Поглядите по-хозяйски и мне потом доложите.
— Хорошо, дедушка, — согласилась Лида. — Тетя Марина говорит, у моих цветов уже бутоны. Я нарву тебе букет и дома в воду поставлю, они быстро распустятся.
— Айда уж, — нетерпеливо скомандовал Алешка и крупно пошагал. Лида, пританцовывая, поскакала вслед. Танечка, боясь отстать, припустилась за ними.
— А на заводе что нового? После партактива? — спросил Кустова Александр Николаевич.
— Есть дело, о котором я должен с наиболее опытными коммунистами посоветоваться. С тобой тоже.
— Ну-ка?
— Неловко тут будет. Вон ребятня галдит. Сейчас с работы люди пойдут. В дом пойдем, дядя Саша?
— И любишь же ты секретничать, Егор. Ну, пойдем.
Варвара Константиновна и Марина уже затворились в спаленке и тихо беседовали. Наверное, и о сердечных делах Марины они говорили. Но Александр Николаевич отнесся к этому спокойно. Раз дело к тому идет, так уж пусть.
— Ну, выкладывай, — сказал Александр Николаевич, усаживаясь на своем любимом месте у раскрытого окна.
Егор Федорович присел на краешек дивана.
— Директор уходит с завода, дядя Саша. Это первая новость.
— Снимают, значит?
— Нет. Сам уходит. Где положено, сам честно сказал: «Вижу, говорит, что нет у меня нужной энергии: годы и болезни уже на плечах лежат грузом, а главное пыл уже не тот, как смолоду». Уважили, слыхать, его просьбу. Отпускают и должность дают хорошую по уму и по силам. Инженер-то он опытный.
— Значит, без обиды человек уйдет. А еще что?
— А еще насчет нашего цеха. — Егор Федорович нахмурился. — На активе-то какой разговор серьезный шел! А как он в нашем цехе откликнулся?
— А как? — Александр Николаевич с любопытством смотрел на Кустова. Ему подумалось, что Егор Федорович, всегда добродушно-невозмутимый человек, чем-то накален, и накаляться он начал не сегодня и не вчера.
— Гудилин после актива решил лично заняться социалистическим соревнованием. Говорят, считает себя виноватым, что запустил это дело. Вот как!
— Это надо, как говорится, только приветствовать.
— Эх, дядя Саша, — Егор Федорович резко махнул рукой. — Да подкладочка-то какая у него! — вскричал он. — Откровенно отжившая, вредная для нашего строительства. В этом деле, говорит Гудилин, всегда шумок нужен и нужно уметь организовать эффект. Подумаешь, говорит, Соколов и другие вроде него. Они больше снизу пытаются чего-то добиться. А мы и снизу организуем, и сверху поддержим, да так, что только держись. Это-то я, говорит, за последнее время упустил. Надо авторитет цеха поднимать. Понимаешь, дядя Саша, эту работу?
— А как же, — невозмутимо ответил Александр Николаевич. — Штурмом, горлом, приписками, ну, и прочими приемами пыль в глаза пустит. Тоже и мне своим горбом приходилось такое поддерживать.
— Вот-вот, — зло обрадовался Егор Федорович. — Партийная организация цеха должна насторожиться и пресечь эту попытку возрождения штурмовщины и очковтирательства. Гудилин-то не столько об авторитете цеха болеет, сколько сам хочет снова закрасоваться. Понял?
— Понял.
«Да, его задевает за живое, и он разозлился. Только вот так-то и зарываются люди в партийной работе. Стоит один раз набраться злости, вместо того чтобы пошире умом раскинуть, и зарвешься. Злость без ума человека с панталыку обязательно собьет», — подумал Александр Николаевич и медленно заговорил.
— И насчет Гудилина понял, и тебя, Егор, понял. Ты вот расшумелся и вроде справедливо, а на меня от обоих от вас, от тебя, значит, и от Гудилина, старым повеяло.
— То есть как это? Ты, дядя Саша, должен объяснить мне, почему это у тебя насчет меня такое мнение. Это ты всерьез?
— Да, я сказал серьезные слова, поэтому и должен их объяснить. А точнее, Егор, хочу поговорить о тех думках, что у меня закопошились, как я тебя слушал. — Александр Николаевич пересел на диван будто для того, чтобы при серьезном разговоре быть поближе к Кустову. — Смотри-ка, что получается: был серьезный партийный актив, накипело у людей, ну, и устроили кое-кому баньку, а при этом еще и договорились, как же дальше направлять заводскую жизнь. А вот ты, Егор, понял по-своему. На активе излупцевали, дескать, теперь наше дело в цеховых организациях быть начеку, и чуть что — проработочку в порядке выполнения решений актива и укрепления внутрипартийной демократии. Так?
Не понимая еще, куда клонит старый Поройков, Егор Федорович дипломатически промолчал.
— Думаешь, Егор, это единственно правильно? — продолжал Александр Николаевич. — Так я тебе насчет Гудилина скажу. Трудный он человек. Неприятный был для меня лично человек. А именно я и скажу: голова у него ушла от общего течения жизни в сторону. В общем деле у него теперь только хвост участвует. А сильный мужик. Он еще черта своротит. Видишь: директор устал, а Гудилин еще не устал, и сам он не скоро уйдет. А не думаешь ли ты, Егор, Гудилина-отца так же поддеть под зад и смахнуть с места, как сына его со скамейки смахнул?
— Не думаю так и не имею для этого власти. А мозги поправить мы ему по нашему положению должны.
— Мозги поправить, — подчеркнуто повторил Александр Николаевич. — А как ты посмотришь, если я тебе скажу, что Гудилин отстал в росте собственной политической сознательности?
— Заочный вуз кончает и отстал? — буркнул Кустов. — Он, как захочет, похлеще нас речи загибает.
— Да, оказывается, и такое может быть. А мы-то и не знали! Человек много зазубрил, а как жизнь вперед ушла, душой не воспринимает. А мы, если такого человека одним битьем думаем исправить, тоже, значит, отстали от жизни. Мы теперь запросто говорим, что строим коммунизм. Значит, и давай, Егор, в каждом серьезном деле примериваться к нашему строительству: ляжет ли это дело добротным кирпичиком или от него вся стена покосится.
— Это Гудилин хочет стену вкривь пустить, — как бы поправляя Александра Николаевича, досадливо заметил Егор Федорович. — Как же без уничтожения порочного в строительстве можно строить коммунизм?
— Порочное надо истреблять, а человека беречь.
— Разлюли малина?
— Не-ет, Егор. Подумалось мне сейчас и о сынке Гудилина. Какое отцовское горе, может быть, придется ему, Гудилину, пережить? Представь-ка. Вижу: представляешь и думаешь, что сам Гудилин виноват будет. Это действительно так. Он за сына будет в ответе, и жена его горя и позора хлебнет. А за Гудилина-отца и нам позор будет. А почему? Не увидели его духовной отсталости из-за своей, прямо скажу, тоже отсталости и слабости. На активе я слушал речи и видел: не один у нас Гудилин. И еще такие есть. Одни, конечно, вроде как поотчетливей характер свой выказывают, другие потусклей будут, потише. И вот такие шибко партийные Поройковы и Кустовы начнут лупцевать Гудилиных и всех, кто с ними схож. Перелупцуем?
— Дядя Саша, я же говорю о ярко выраженном, что надо всем в поучение разоблачить.
— Ты, Егор, не знал дореволюционного рабочего, у которого еще не было партии коммунистов. Да, брат, с нашей сегодняшней точки зрения, тогда сплошная классовая несознательность была в рабочем человеке. И нам с тобой при нашей сегодняшней сознательности там делать было бы нечего. Мы бы могли только, руки сложив, ожидать, когда рабочий класс вровень с нашими головами встанет. А было-то не так. Я-то знаю, как нас ленинские ученики воспитывали. Словом и примером, Егор. И от нас этим добивались вдохновенного примера, души наши зажигали.
— Так то был пафос революции.
— Слово ты сказал очень высокое. Я знаю этот, как ты говоришь, пафос революции. А пафос стройки коммунизма? Этот пафос, думаем, только на другой улице, на целине, на великих стройках, там действительно, мол, героические дела, а у нас всего подшипнички. Боюсь сказать, и в тебе этого понимания нет. Что тебя в Гудилине трогает? Грубость и неуважение к человеку? А как ты на него воздействовать хочешь? Тоже грубым образом! Да ты сам такой же, как он! И меня к себе в союзники вербуешь.
— Дядя Саша, ну и проработку ты мне устроил, — Кустов принужденно рассмеялся.
— Пусть так. Гудилина повернуть в нужную нам сторону будет трудно. А уж если мы его повернем, так, на него же глядя, и другие сами поймут, что к чему. И для глупого сына отец примером станет. Понимаешь, за скольких людей будем бороться, если будем бороться за Гудилина?
— А все-таки как? — спросил Кустов.
— Пусть Гудилин берется за дело, которое задумал. Думаешь, оно у него выйдет на старый манер? Как бы не так! Это уже невозможно, даже с его силой и напором. Вот как! А может, ты еще не до конца чувствуешь новую великую силу в народе, Егор, если сам думаешь хребты ломать? Может, ты в товарищей по работе не веришь? Тогда в чем же ты от Гудилина ушел?
— Дядя Саша! Или я непроходимый дурень… или ты действительно мудрый старик.
Александр Николаевич, как бы не расслышав слов Егора Федоровича, закончил:
— Получится столкновение личного самолюбия желающего славы Гудилина и честного рабочего коллектива — это посильней твоей проработки будет. Он сам на такое столкновение с жизнью идет, и ты не мешай. Такого боя с самим собой в кино не покажешь, а ты должен это ясно видеть, как бывший разведчик и как партийный секретарь.
— Все дошло, дядя Саша. — Кустов откровенно повеселел и виновато улыбнулся: — Получается, что сам с собой Гудилин на решающий бой выходит?
— Очень возможно, что так. Надо ему помочь победы достичь.
— Эх, и рад же я, что ты опять дома, дядя Саша, — вырвалось у Кустова.
— Я сам рад. Ну, пойдем провожу.
В комнату неожиданно вошла незнакомая женщина и официальным тоном торопливо сказала:
— Кто тут Александр Николаевич Поройков? Денежный телеграфный перевод и телеграмма.
Прочитав телеграмму, Александр Николаевич сказал Кустову:
— Сын в гости зовет. Наш день, флотский, праздновать. Так ты, Егор, иди уж. У меня сейчас начнется семейная суматоха. — Старик проводил Егора Федоровича в прихожую и закричал: — Варя! Марина! Снова чемоданы в дорогу готовьте. И Лидочку собирайте. — Он отдал выглянувшей из спаленки Варваре Константиновне телеграмму. — Срочно надо выезжать. Самолетом Митя велит. — Он вернулся в комнату и сказал ожидавшей его женщине: — Ну, показывай, где расписываться?
Решительный и жестокий разрыв с женой с течением времени перестал представляться Дмитрию Александровичу единственно правильным выходом из семейной драмы.
Зинаида Федоровна была сурово, но справедливо наказана. Но искупалось ли этим все зло от ее давнего преступления? Вот это-то и наводило Дмитрия на безысходно тяжкие раздумья.
Больше и мучительнее всего он думал о сыне. Пусть Саше сейчас живется с безмятежной ясностью: его детство согрето заботой, любовью и лаской; у него есть школа и товарищи, есть пока мальчишечьи, но увлекающие его интересы, и его ждет хорошее будущее. Но он был безжалостно обокраден: он не знал деда и бабушки, родной сестренки и двоюродных братьев. Он не знал отца.
Приемная мать Саши Анастасия Семеновна говорила, что придет время — и она обязана будет открыть Саше всю правду. И она права. И вот Саша узнает, что он рожден женщиной, которая оказалась недостойной того, чтобы он назвал ее матерью. Так черной тенью давнего преступления будет омрачена жизнь сына.
И дочь Лидочка тоже. Даже без посредства скупых писем Варвары Константиновны Дмитрий отчетливо представлял себе страдания девочки. Всю правду открыть ей когда-то должен он, отец. Он причинит новые страдания дочери, которые не вдруг загладятся в ее дальнейшей жизни, если только загладятся.
А его старые отец и мать? Каково им на старости лет переживать боль за позор сына!
И, наконец, сам Дмитрий Александрович. Та пустота в его душе, которую он как бы впервые открыл во время приезда к родителям, оказалась именно злокачественной, она угрожающе росла, поглощая силы его ума и души.
Если бы Дмитрия Александровича спросили, как же он сам перед своей совестью оценивает свою уже немалую прожитую жизнь, оценивает в том ее высшем предназначении, в котором он ее понимал, то есть в верности долгу воина, гражданина и члена коммунистической партии, если бы его спросили об этом, он бы сказал, что всю жизнь верен долгу и в этом чист перед самим собой.
Поэтому в служении долгу Дмитрий Александрович и искал забвения от своего горя.
Уже после того как он отвез дочь к своим старым родителям, экипаж крейсера показал отличную боевую выучку на состязательных стрельбах, за что и получил переходящий приз командующего. Приходили и другие успехи. В них было умение командира крейсера сплотить коллектив офицеров, да и весь экипаж. Он заслужил то высшее, чем дорожат все истые военные моряки, — уважение и любовь подчиненных. Это и было тем противовесом его семейной беде, который и должен был, по его понятию, придавать непоколебимую устойчивость жизни. Порой ему и казалось, что это так. Но чаще это равновесие ощущалось им как очень непрочное, и он видел его как бы нарочно самим для себя придуманным и в действительности фальшивым.
Оставаясь один в своей командирской каюте, Дмитрий Александрович оказывался бессильным перед беспощадно правдивыми раздумьями, в которые он впадал и при которых он ясно видел, что его добровольное, якобы в интересах службы, самозаточение на корабле — пустое ханжество, что ему было бы ничуть не тяжелее, если бы он, страдающий человек, проводил ночи не в каюте, а в своей опустевшей квартире, которой он теперь так боялся. Ему некуда было бежать от себя. Всюду он был бы далек от дочери, от сына, от самого обыкновенного человеческого счастья.
Как счастлив он был, впервые склонившись над колыбелью новорожденного сына. Родившийся сын поначалу вошел в сердце Дмитрия Александровича только лишь гордым сознанием отцовства. Несколько позже, когда разразилась война, отцовство стало источником непрерывной цепи светлых мечтаний, сопутствовавших ему в боевой жизни. И даже мечта о победе в войне стала мечтой о встрече с сыном.
Как часто в первые минуты после ухода от смертельной опасности, в знакомые боевым подводникам минуты возвращения к жизни, когда сильнейшее нервное напряжение сменяется тяжелейшей моральной и физической усталостью, когда мозг уже будто не в силах работать и нет воли ни к какой дальнейшей деятельности, — как часто в эти минуты у Дмитрия Александровича возвращение к жизни знаменовалось мыслями о сыне. «Вот мы и живы, сынок, — так примерно думал он. — И еще один бой мы выдержали за нашу встречу».
За всей боевой напряженностью он не переставал ожидать того мига, когда он, положив свою субмарину на дно моря, уйдет в крохотную, промозглую от подводной сырости каюту, ляжет на койку и, согреваясь, хоть немного предастся блаженным думам о своей маленькой семье, засыпая, услышит дыхание кровного родного сына и будто согреется далеким, но ощутимым сердцем, теплом крошечного тельца сына и, наконец, с мечтой о настоящей встрече забудется сном.
Когда Дмитрий Александрович узнал о мнимой смерти Саши, он страшно горевал, но то было светлое горе, еще больше укрепившее его в тяжелой военной страде. Оно не опустошило его так, как сейчас опустошало сознание, что его живой сын не принадлежит ему. Со слов Анастасии Семеновны он знал, что в душе Саши жил образ погибшего на войне отца-героя. Кто знает, сколько страстной и горькой любви к тому, никогда не существовавшему отцу, любви чистой, детской в сердце мальчика? И Дмитрий Александрович не мог принять эту принадлежавшую ему сыновью любовь.
Было одно обстоятельство в службе, все больше и больше угнетавшее Дмитрия Александровича: весь экипаж знал о его семейной катастрофе. И это, как медленный яд, убивало его душевное расположение к подчиненным. И получилось так, что после ухода с крейсера Селяничева он оказался совсем одиноким и в службе.
А с корабля Селяничев ушел так.
В начале июня контр-адмирал Арыков через начальника штаба приказал капитану первого ранга Поройкову представить досрочную аттестацию на своего замполита. Дмитрий Александрович сразу понял, что от него требовалось; он знал, что флагман недоволен Селяничевым и задумал списать его с крейсера, да и из соединения тоже. Дмитрий Александрович написал блестящую аттестацию. Через некоторое время его вызвали на флагманский корабль.
Идя по вызову к адмиралу, Дмитрий Александрович догадывался, что Арыков недоволен аттестацией и на этот раз можно ждать разноса за явную дерзость.
Однако Арыков по-обычному был осторожен с капитаном первого ранга Поройковым.
— Здравствуй, — ответил он попросту на официальное приветствие и показал рукой на кресло перед своим столом. — Да ты садись, чего вытянулся, как рассыльный. С аттестацией на Селяничева я вполне согласен. И желаю ему так же отлично служить, как ты расписал, на Тихом океане. И этак, где потягостнее, к северу этак поближе. Таким орлам гуда и надо. Рекомендую и я его на трудную службу в своих выводах. — Мешковатые щеки Арыкова чуть подрагивали от сдерживаемого смеха; он отводил глаза от смотревшего на него в упор Поройкова. — Да, подходящ, подходящ для трудной службы, — продолжал он. — Биография-то какова! Партизан. Не щадя жизни, пошел на подвиг. Да вот пообмяк в мирной жизни, в службе деликатничает. Портится, словом. — Арыков вдруг уставился немигающими глазами в лицо Дмитрию Александровичу. — Не тем духом питается.
— Я не совсем вас понимаю, товарищ адмирал, — оскорбленный за Селяничева, заметил Дмитрий Александрович, вызывая адмирала на разговор, в котором, может быть, и представится возможность отомстить за уважаемого офицера, которого почему-то невзлюбил Арыков.
— А я давно уж примечаю, что и ты многого не понимаешь. — Тон Арыкова стал даже будто участливым. — Что, семейную драму все еще переживаешь?
«Ну и наглец», — подумал Дмитрий и промолчал.
— Видишь, как, — непонятно к чему буркнул Арыков и спросил: — Войну-то еще не забыл?
— Маленько помню еще.
— Тоже была политработа, но еще и трибуналы были. Мало помнить прошлую войну, надо знать, какой будет новая. Армия и флот никогда не строились на демократических началах, тем более на либеральных. Теперь же мы стоим перед угрозой атомной войны. И матрос, да и офицер гоже к этой войне должны готовиться не на концертах самодеятельности. И не в длинных разъяснительных разговорах. Воспитание офицера, матроса должно быть предельно простым, в духе абсолютно автоматического подчинения приказу и готовности к смерти. Вот и все, что мы должны знать. Нужна прежде всего суровая муштра. А концерты нужны, чтобы матрос не плесневел — и только.
Дмитрия Александровича ошеломило откровение Арыкова. Трудно было объяснить чудовищную чушь, которую он порол.
— Знаю, не утерпишь, передашь наш разговор Селяничеву. Да для того я и вызвал тебя. Скажи ему: вот так-то адмирал относится к вежливому обращению с матросами, да и к душевно драматическим переживаниям тоже. И сам на ус намотай.
Арыков не забыл разговора с Селяничевым в салоне о человеческом достоинстве, и тем более не забыл того, как ему пришлось отпустить для устройства семейных дел капитана первого ранга Поройкова. Смысл совета адмирала Дмитрию Александровичу «мотать себе на ус» тоже был понятен.
— Разрешите быть свободным? — спросил Дмитрий Александрович, делая вид, что не понял угрозы, и скучающим взглядом скользя по переборкам каюты. — Я рад, что вы одобрили мою аттестацию на капитана третьего ранга Селяничева: это поможет ему в дальнейшей службе. Правильный он офицер.
— Да-а… иди…
В тот же день Дмитрий Александрович рассказал об этом разговоре своему замполиту.
— Дальний Восток! Да это же великолепно, — воскликнул Селяничев. — С радостью еду. И жена тоже — уверен в этом. Дальние моря, жажда открытий неведомого для себя — это же исполнение наших желаний. Зачем тогда быть моряком? Особенно когда еще вся служба впереди. — Селяничев примолк, вдруг насторожившись. — Дмитрий Александрович, а флагман-то зачисляет нас в смертники? Неужели он так напуган атомной бомбой? Смотрите-ка, что у него оказалось нажито за службу. Он же скоро в отставку пойдет, на свою большую пенсию. А мы еще послужим и службой своей будем помогать партии и народу в их борьбе за мир. И настанет день, когда я и вместе со мной много-много офицеров снимем погоны, уберем их на память о былой службе и возьмемся за общий со всем народом труд. И тогда уже не нужны будут и особые офицерские пенсии.
— Завидую вашей ясной молодости, — неожиданно для себя сказал Дмитрий Александрович. — Она заражает… Трудно мне будет без вас, Аркадий Кириллович.
— Ну что вы! Другой придет не хуже, — воскликнул было Селяничев, но, увидев, как грустно покачал головой командир, вдруг понял, что говорит не то, смутился, помолчал и продолжал уже виновато: — Вы так говорите потому, что я был близок к вашим семейным делам. И даже осмеливался давать советы. Позвольте и еще раз дать совет. Вы несчастливы, но не так, как думаете. У вас есть надежная опора в жизни: ваши родители. Помните о них. А я от души желаю вам успеха.
Дмитрий Александрович горько усмехнулся.
— А ведь и мне Арыков пригрозил. А у меня впереди уже не долгая служба.
— Не то говорите, товарищ командир, — воскликнул Селяничев и больше ничего не смог прибавить; у него уже вспыхнула жалость к командиру, и лучше было молчать. Он встал, намереваясь проститься и уйти.
— Аркадий Кириллович, — остановил его Дмитрий Александрович. — Расскажу я вам напоследок о странном и непонятном…
Были для нашей партии и страны тяжелые времена. Самых лучших и чистых убирали из жизни. И многие думали, что так и надо, многие считали этих людей «врагами народа». И это было ужаснее всего. Но большинство переживало эти события глубоко и болезненно. Почва уходила из-под ног, люди не знали, как дальше жить и кому верить. А Арыковым все казалось простым и ясным. Душу их не окутывала безнадежность, сомнения не тревожили их.
Но потом… Когда мы узнали, вернее, нам были открыты глаза на то, что мы теперь называем последствиями культа личности, Арыковы, представьте себе, остались спокойны, очистительного стыда и горечи они не пережили.
— Вы только сейчас об этом подумали? — спросил настороженно Селяничев.
— Да, провожая вас, подумал. И вот еще о чем: очень возможно, вы попадете под командование к другому такому же Арыкову.
— Я об этом давно уже думал, — ответил спокойно Селяничев. — И, представьте, это меня не беспокоит, — он надел фуражку и взял под козырек.
Дмитрий Александрович обнял его.
Вскоре после отъезда Селяничева на Тихий океан проводили с крейсера и старпома Платонова. У старого службиста заболело сердце; выслуги у него было с избытком — даже можно было, как он шутил, и кому другому лет пять подарить, — и Платонов ушел на пенсию.
Со своими новыми замполитом и старшим помощником Дмитрий Александрович уже не смог душевно сойтись. Новые офицеры были симпатичными и деятельными людьми, но дальше рамок строго официальных отношений с ними командир крейсера не пошел. И получилось так, что одиночество в службе породило и охлаждение к ней. Крейсером он командовал привычно, но уже без интереса и без того удовольствия, которое доставляет морякам командование кораблями. Он все чаще думал о том, что и службе неизбежно наступит конец, как неизбежно наступит и старость, и все больше и больше влекло Дмитрия побывать у своих стариков. Он часто в своих раздумьях вдруг отчетливо видел маленькую простую квартирку, своих милых племянников, доброго и упрямого степняка-совхозника брата Артема, мечтателя Тольку и поэтичную Женю Балакову. Но когда он вспоминал Женю, он вспоминал и ее слова, что он страшной судьбы человек, и тогда ему в самом деле становилось страшно: и мир его родной семьи как бы отняла у него злая судьба.
В начале июля в соединение прибыла инспекция из министерства.
На Дмитрия Александровича инспекторская проверка не произвела того взвинчивающего действия, как это бывало; он отнесся к ней равнодушно. Офицеры-москвичи, как бы вывернув наизнанку весь крейсер, были правы в своей критике, очень правильно советовали, как исправить все, что им не понравилось. Да только сам капитан первого ранга Поройков знал свой экипаж и его болячки лучше инспекторов и знал, как лечить их и какого труда и времени это стоит. Он также знал, что ни одна инспекция не обходится без неприятностей и что эти неприятности не всегда бывают тем лекарством, которое нужно сильному, боевому коллективу. Поэтому он всего лишь не перечил инспекторам и тем смягчил их нападки.
Среди офицеров грозной комиссии оказался однокашник Дмитрия Александровича; они не виделись со дня выпуска из училища.
— Так бы где встретил — и не узнал бы тебя, Поройков, — сказал офицер-инспектор при первой встрече. — Да, брат, матерый морской волк ты с виду, а постарел. По спине видать, как годы службы на плечи давят. А был-то какой добрый молодец. Помню, как ты на парадах ассистентом у знамени вышагивал. Так-то, брат. Много из нашего выпуска в войну погибло, и сейчас друзей теряем. Все мы уже вошли в опасный возраст: то кого инфаркт, то канцер задушит. Редко однокашника встретишь. Ну что ж, инспекция будет серьезная. Министр, брат, к флоту с пристрастием относится, хвалить в выводах будем — не поверит. Так что вздраим. Держись! Вот видишь, какое дело: вниз-то нам слетать никак нельзя. Снова уж не выслужишься, а окладик к пенсии надо сохранить. Так что держись. — На этом офицер закончил товарищеский разговор и дальше был строго официальным.
«Вздрайки» Дмитрий Александрович благополучно избежал, а после инспекции думал не столько о ее выводах, сколько о том, что мучительная загадка его дальнейшей жизни не такая уж и загадка. До старости, конечно, ему еще было далеко, но он находился уже в том возрасте, когда многое человеку поздно исправлять, и потому приходится смиряться с неудачами в своей судьбе. В службе он тоже достиг предназначенного ему потолка, еще три года протянет, командуя крейсером, а там надо будет уходить, молодым дорогу давать. А куда уходить? К береговой кабинетной службе он неспособен. Да нынче не очень-то емки в учреждениях штаты. Придется уходить совсем с флота, на пенсию. Вот тогда и начнется одинокая его моральная старость, старость человека, растерявшего в жизни все. Так постепенно Дмитрий Александрович начал считать себя окончательно сломленным судьбой человеком.
Однажды, зайдя в свою квартиру лишь только для того, чтобы проверить почтовый ящик, он нашел в нем письмо от Зинаиды Федоровны и письмо из дома с адресом, написанным рукой отца. Он решил прежде прочесть письмо Зинаиды, ожидая найти в нем либо попреки, либо требования чего-нибудь и, что было бы еще хуже, слезные раскаяния и мольбы о прощении. Но письмо жены повергло его в растерянность. Вот что она писала:
«Дмитрий Александрович, я знаю, как вам тяжело и как вы исстрадались. Умоляю вас, откройте детям всю правду без утайки. Не щадите меня. Это поможет вам вернуть себе детей. Мне же, поверьте, будет легче, когда все вы станете жить одной семьей.
«Она просит не щадить ее… Так она знает, убеждена, что я ничего не сказал детям, что тайна разъединяет нас всех до сих пор. И ей тоже страшно тяжело, если она пишет, что ей будет легче, если мы соберемся в одну семью, хотя бы и не пустив ее в эту семью», — думал Дмитрий, складывая письмо, и мысленно увидел ту далекую квартиру, полную старинной мебели мореного дуба, в которой было написано это письмо и в которой много лет назад безмятежно начиналась супружеская жизнь Дмитрия и Зинаиды Федоровны. «Да ведь ей там, с ее стариками, тяжелей, чем мне, — Дмитрий представил себе тещу и как она теперь говорит со своей дочерью, которую когда-то лелеяла, а теперь ненавидела за то, что та, потеряв такого мужа, перестала быть опорой в ее старости. — Этот параличный бухгалтер языком не ворочает, а сверлит дочку глазами… Так и сверлит. И при всем этом Зина просит не щадить ее. Это верно: вернуть себе детей, значит, не пощадить ее. Что же, выходит — бить лежачего? И потом: не щадить ее — не щадить, значит, и детей? Нет, нет, так не годится».
Думая так, Дмитрий Александрович вскрыл письмо отца. Старик тоже озадачил его: он собирался ехать к нему с Лидочкой и только спрашивал, когда ему приехать.
«Видно, нужно, чтобы они приехали… Но куда они приедут? Сюда? В эту постылую квартиру?»
Дмитрий Александрович впервые после того, как упаковывал в посылки Лидочкины игрушки, обошел свою квартиру, пытаясь собраться с мыслями. «Эх, пыли-то сколько. Надо хоть кого-нибудь из вестовых прислать убраться. А зачем?» И не ответив себе на этот вопрос, он вопреки всему вдруг ощутил неодолимое желание, чтобы эта квартира стала опять его домом, чтобы тут жили близкие ему люди. Ему даже показалось, что это может быть, только надо хорошенько собраться с мыслями, найти какой-то путь к тому, чтобы это сбылось. Как хорошо было бы, если около него оказался бы близкий человек. Он вспомнил Селяничева, их прощание. «Ну конечно же, пусть приезжают отец, и мать, и Лида, они так мне нужны. Да как это я раньше не додумался? Они приедут, и что-то сделается лучше, обязательно сделается». Вдруг осененный, он заторопился на телеграф и отправил телеграмму отцу.
В Славянском Порту два офицера помогли старикам Поройковым выгрузиться. Александр Николаевич поблагодарил их, велев оставить чемоданы у вагона, и отказался от услуг носильщика.
— Встретят, не утруждайся, — сказал он носильщику, вглядываясь в толпу, заполнившую перрон.
Но толпа быстро поредела; Дмитрия не было. Это встревожило старика.
— Что же нам теперь делать? Ждать еще? Или самим тащиться? — проговорил он сердито и растерянно.
Но тут высокий матрос, торопливо шедший вдоль вагонов, остановился перед Александром Николаевичем и, отдавая честь, отрапортовал:
— Здравия желаю, товарищ Поройков! С приездом! И позвольте представиться: матрос Кисель. Имею внеслужебное поручение капитана первого ранга Дмитрия Александровича встретить вас и проводить на квартиру.
— Здравствуй, товарищ Кисель, — ответил Александр Николаевич, притронувшись к полям своей шляпы и напуская на себя степенный вид, какой и надлежало иметь ему, отцу капитана первого ранга. — Так, значит, тогда познакомимся: супруга моя, а это внучка.
Кисель осторожно пожал руки Варваре Константиновне, Лидочке и поднял чемоданы.
— Пойдемте? — спросил он и медленно зашагал к приветливо-белому вокзальчику.
— А почему же сам-то не встретил? Или служба? — как бы между прочим спросил Киселя старик.
— Точно так, — ответил тот и повернул в воротца, над которыми значилось: «Выход в город». — Если вам не трудно, можем пешечком дойти, — сказал он, когда вышли на небольшую привокзальную площадь. — Тут недалеко.
— Нет, браток, уж давай на чем-нибудь подъедем. Погодка-то балтийская: вот-вот дождь посеет, — ответил Александр Николаевич. — Да и чемоданы-то сами не пойдут.
Кисель поднес чемоданы к очереди у стоянки такси.
Матрос показался Александру Николаевичу симпатичным, располагающим к себе.
— Ну, скажи же мне про моего сына Дмитрия Александровича. Как он?
Кисель серьезно взглянул в глаза Александру Николаевичу.
— Скажу: правильно вы сделали, что приехали. Худо командиру, — сказал он тихо.
— Худо, — согласился Александр Николаевич, окончательно проникаясь доверием к богатырю-матросу и замечая, что Варвара Константиновна поняла, о чем у него с матросом разговор, и взглядом приказывает помолчать.
— Однако давай поплотней в очередь станем, — сказал он Киселю, и тот переставил чемоданы, так как пришли две машины и очередь быстро подтаяла. Варвара Константиновна оказалась в некотором отдалении.
— Ты знаешь, почему худо? — спросил негромко Александр Николаевич Киселя.
— Знаю. Самый первый знаю. Такому командиру и такое испытание.
— Хороший командир? — ревниво спросил Александр Николаевич. — Любите?
— Любим, — почему-то обозленно ответил Кисель и опять взялся за чемоданы, завидев подруливающую «победу». — А вон за этой и наша идет. Приготовились…
Варвара Константиновна села с шофером. Кисель, Александр Николаевич и Лидочка еле втиснулись на задний диван машины. Когда машина тронулась, Кисель сумел посадить Лиду к себе на колени и заговорил с ней.
— А ты, дивчинка, уж не обиделась ли, что папа не встретил?
— Нет, — ответила Лидочка. — Не обиделась.
— А ты знаешь, кто твой папа?
— Знаю, знаю! Он командир вашего крейсера, и он не пришел меня встречать потому, что я такая маленькая. Гораздо меньше вашего крейсера, — в голосе Лиды слышалась горькая обида.
— А ты дивчинка с разумом. Ты права! Крейсер большой. И есть у нас адмирал, который не пустил папу с крейсера встретить свою дочку. Потому что твой папа сейчас занят приготовлением к большому всенародному празднику флота. Этот праздник должен быть интересным даже для маленьких девочек. Адмирал сказал папе: «Товарищ Поройков, дочь увидите вечером, а встречать пошлите кого-нибудь». Ну, а папа послал не кого-нибудь, а меня, потому что у меня вкусная фамилия — Кисель.
— А вы какой, дядя Кисель, клюквенный или вишневый? — недружелюбно спросила Лида.
— Я? Овсяный!
— Такого не бывает, — сказала Лида так, словно просила не говорить ей глупостей, как маленькой.
— Бывает, да еще какой вкусный. Во двор заезжай, — сказал Кисель шоферу, ссаживая Лиду с колен. Он первым выскочил из машины и, достав из кармана деньги, передал их Александру Николаевичу. — Расплачивайтесь. Командир мне сто рублей дал на расход, а сдачу вам велел отдать. Я к чаю там кое-чего припас. А это тебе, Лида, — Кисель отдал Лиде ключ. — Папа сказал, чтобы ты до него побыла хозяйкой. Беги, открывай квартиру да встречай нас.
Лицо девочки сразу стало озабоченным, убыстряя шаги, она пошла к подъезду и скрылась в нем. Когда Кисель втащил в прихожую чемоданы, а за ним вошли и старики, Лида зажгла свет.
— Вытирайте ноги, — сказала она. — Вот я половичок постелила.
— Ишь ты! Действительно хозяйка. — Александр Николаевич пошаркал ногами по коврику, почему-то вспомнив, как приняла его Зинаида Федоровна давным-давно в Ленинграде.
— Чемоданы, дядя Кисель, оставьте здесь, — сказала Лида, открывая дверь в столовую. — Проходите, пожалуйста.
— Ишь ты! — опять удивился Александр Николаевич, оглядывая стены столовой, оклеенные светло-табачного цвета обоями, дорогую мебель, и остановился у двери на балкон, словно не зная, куда же ему девать себя в этой непривычной для него квартире.
— Это ты, что ли, припас? — спросила Варвара Константиновна у Киселя, заметив на столе пакетики с закуской и бутылку вина. — Спасибо за заботу. А то вон хозяйка наша, по глазенкам вижу, проголодалась. — Она подошла к Лидочке. — А как бы нам с тобой чайку согреть?
— Сейчас покажу, — Лида повела бабушку в кухню.
Кисель подошел к двери на балкон и открыл ее.
— Идите сюда, — позвал он Александра Николаевича.
С балкона открывался вид на гавань, полную дымчато-серых кораблей, стоявших у причалов. Было видно, как на ближних кораблях матросы готовили гирлянды лампочек к праздничной иллюминации; на дальних — тоже шла какая-то работа. Александр Николаевич загляделся на гавань, сразу проникнувшись ощущением будничной жизни флота на стоянке. На миг ему даже показалось, что все вокруг, на берегу и в гавани, очень похоже на Кронштадт, Но он тут же вспомнил, что находится на земле, которая совсем недавно стала советской. «Душа другая у этого города, — решил он. — Кронштадт, небось, и сегодня весь дышит старинной русской морской славой, памятью о революции. Кронштадт — он как отец всему советскому Балтийскому флоту. А тут все какое-то новое, вон стенки в гавани бетонные, а в кронштадтской крепости — старинного гранита много». Он обвел взглядом дома города, окружавшие гавань. Тут были здания из темно-красного, почти бордового кирпича с высокими и острыми черепичными крышами. Эти дома уцелели во время боев за город. Больше же было домов новых, таких, какие Александр Николаевич недавно видел во всех городах на Волге и Каме. «И слава у этого города новая, совсем молодая; он ее только наживать начал», — подумал старик, вглядываясь в боевые корабли и стараясь различать их по классам.
Он не смог определить, которые же из них эскадренные миноносцы, которые просто сторожевики, даже тральщиков он не увидел. Все корабли были сильно вооружены, почти на всех палубах он видел торпедные аппараты. Только крейсера, стоявшие в дальнем конце гавани, оказались знакомыми по фотографиям в газетах и журналах. Буксир тащил из гавани огромный плавучий кран. Такого колоссального крана Александр Николаевич в жизни еще не видывал.
Флот стал новым, совсем не таким, каким он жил в памяти старого моряка.
— Сила? — словно догадываясь о мыслях Александра Николаевича, спросил Кисель.
— Ничего не скажешь.
— Ближний — наш, — Кисель показал на громады крейсеров, казавшихся от пасмурной погоды синими, как дальние горы. — Сигнальщики нас, небось, уже заметили.
За забором, отделяющим улицу от гавани, тонко просвистел паровоз, он толкал три платформы с грузом под зелеными чехлами; дым паровоза закрыл было вид на гавань.
Кисель, подождав, пока ветер разгонит дым, снял с себя белую бескозырку, достал из кармана платок, приблизился вплотную к перильцам балкона и замахал фуражкой и платком над головой. В ту же секунду на крыле самого верхнего мостика крейсера засверкал сигнальный прожектор. Кисель, быстро работая руками, начал «писать» семафорной азбукой. Прожектор понимающе подмигивал ему.
— Передал, что все в порядке, — сказал Кисель, надевая бескозырку. — Сейчас доложат командиру. — Он сунул в рот папиросу и закурил.
— Слушай, браток, а как это ты нас на вокзале опознал? — спросил Александр Николаевич.
— А! — Кисель весело улыбнулся. — Не простое то задание было. Командир сказал: «Товарищ Кисель, встретить обязательно, особых примет никаких сказать не могу. Говорят, я в отца вышел, да ведь он на двадцать с лишним лет старше меня, так что наше сходство тщательно разглядывать надо. На мать я не похож, дочь на меня тоже не похожа». Я ответил командиру, что примет вполне достаточно. А что мне оставалось? Я вас узнал по виду людей, которые ждали, что их встретят, и ошиблись.
Послышался резкий долгий звонок.
— Это командир. — Кисель торопливо замял о перила папиросу и быстро пошел в прихожую.
Лидочка опередила всех. Она в возбуждении, притопывая ногой, кричала в телефонную трубку:
— Скоро приедет? Так и пишет?.. Папа, а когда мама приедет?.. Ты обязательно принеси это письмо. Ну, кого теперь позвать: дедушку или бабушку? Дедушка — вот он, здесь. — Лида передала Александру Николаевичу трубку и побежала за Варварой Константиновной в кухню. — Бабушка! — кричала она. — Может, вы с дедушкой и маму увидите. Она скоро приедет. Папа сказал. Иди, бабуся, поговори с ним.
Александру Николаевичу Дмитрий сказал, что очень рад их приезду, что так о многом нужно поговорить и он в нетерпении пробудет на корабле еще часа два, а там удерет, ни на что не глядя. Варвару Константиновну он попросил взять в свои руки все хозяйство в доме и сказал, что Лида ей поможет.
Последним взял трубку Кисель. Он был немногословен и, сказав «слушаюсь», положил трубку.
— Велено на корабль, — он отдал честь и открыл дверь. — Счастливо оставаться.
— А чайку? — спохватилась было Варвара Константиновна, но дверь за Киселем уже захлопнулась.
Варвара Константиновна, словно опасаясь, что ее услышит Лида, оглянулась.
— Слышал, что Митя Лидушке обещал? Никак, он решился на что-то. Как думаешь? — шепотом спросила она. — Нам не захотел говорить, а дочери сказал.
Александр Николаевич пожал плечами.
— Потерпи еще два часа, — усмехнулся он. — Сам придет и все доложит. Если только есть, что доложить. Ты скоро внучку накормишь?
— Да ведь не на газу стряпня. На электричестве.
— Дедушка Сандрик! — крикнула Лида из столовой. — Иди сюда. Я тебе поиграю. Хочешь?
Александр Николаевич, словно найдя, наконец, себе место, сел в столовой на тахту.
Лида открыла крышку пианино, поставила на полочку ноты и, взобравшись на вертящийся табурет, несмело положила руки на клавиши.
Она изрядно подзабыла все свои когда-то разученные пьески и оттого, что путалась, досадовала на себя, краснея и кусая губу. Но игры не бросала: девочка ждала прихода отца и, чтобы не томиться, занялась музыкой.
Не ради только праздника вызвал телеграммой Дмитрий своих старых родителей. Но вот при телефонном разговоре в его голосе Александр Николаевич не почувствовал душевности. Что-то чересчур бодро он говорил.
«Ничего он не решил, напрасно, мать, надеешься, — думал Александр Николаевич, слушая сбивчивую игру внучки. — И к душевному разговору он не готов. И если это так, мы с матерью поведем разговор».
Старый Поройков все еще не знал, что он скажет сыну, какой совет даст в его трудном житейском деле. Он знал одно: все надо распутать, вычистить все лживое, ненастоящее из жизни Дмитрия, а стало быть, из жизни всей семьи Поройковых. Пусть это будет очень тяжело для всех, пусть беда Дмитрия так и останется для всех бедой, зато все должно стать ясным, чтобы ничего ни от кого не надо было скрывать, и тогда всем станет легче жить. А как и что надо будет делать, станет видно при встрече, сегодня же. Как казалось Александру Николаевичу, должна была, восторжествовать большая Правда жизни. В чем она была, эта Правда, он не смог бы объяснить словами, но всегда он чувствовал ее сердцем и знал, что она-то всю жизнь была его суровой союзницей, будет такой же и сейчас в его тяжелом отцовском деле.
Дмитрий Александрович вошел в квартиру немного запыхавшийся.
— Здравствуйте! Здравствуйте! — почти закричал он. — Папка ты мой! Мама! Ой, Лидок, да ты подросла! Даже платье новое пришлось бабушке шить. Ну и молодцы. И самолетом не заробели?! — говорил он, не скупясь на объятия и поцелуи. — Отдохнули с дороги? А поели чего?
— Лиду накормила. А мы с отцом тебя ждали. И от дороги не устали, — ответила Варвара Константиновна. — Этот твой Кисель молодец какой: и яичек припас, и винца, и всего, что надо. Сам-то ты голодный?
— Нарочно ничего не ел, чтобы с вами поужинать. Ты, мамка, тогда эту самую яичницу, что ли? Или, может, мне заняться?
— Сиди уж. Лида, ты бы на стол пока собирать начала. — Варвара Константиновна открыла буфет. — Доставай-ка, что требуется. — Она своим спокойным тоном как бы просила Дмитрия уняться и тоже успокоиться.
— Мы вместе займемся сервировкой, — воскликнул Дмитрий. — Ну-ка, Лидок! По всем правилам.
Он начал расставлять рюмки, тарелки, звеня ножами и вилками, и все это делал суетливо, расспрашивая Александра Николаевича про Артема и Вику, про Марину и Анатолия.
«Бодрится. И не знает, как к главному приступить. Да и как приступишь при дочери-то», — определил состояние сына Александр Николаевич.
Улучив минуту, будто по делу, Дмитрий ушел на кухню.
— Мама, — сказал тихо он, меняясь в лице и робея. — Мама… На, прочти, — он отдал матери письмо Зинаиды Федоровны. — Ведь нам нельзя… Невозможно много говорить, пока Лидочка с нами. В котором часу она теперь ложится спать?
— Может, сегодня с дороги и пораньше ляжет. Да только от разговора с ней ты не уйдешь. Ока почти все знает, — тихо ответила Варвара Константиновна. Она развернула и прочла письмо с совершенным спокойствием. — Ты по телефону Лидочке обещал скорую встречу с матерью? Что надумал?
— Ты видишь, мама, как она… Зинаида, несчастна… Я отдам ей дочь. Я должен это сделать.
— А сын? Саша? С ним как решил?
— Ах, мама, тут я сколько ни думал, ничего не в силах изменить.
— Не в силах? Подумаем тогда вместе. — Варвара Константиновна твердо и строго взглянула в глаза Дмитрию. — Старик решил вернуть себе внука. Иди к Лиде да пришли ко мне отца.
Из немногих слов матери Дмитрий понял, что его родители будут вести себя в его деле решительно и ему нужно быть готовому к тяжелым испытаниям — и в ближайшие же часы. Вернувшись в столовую, он послал Александра Николаевича к Варваре Константиновне и, увидев, что Лида с трудом нарезает хлеб, взял у нее нож. Он уже не мог заставлять себя держаться так, как держался до короткого разговора с матерью.
— Папа, ты мамины письма принес? — заметив перемену в нем, спросила Лида.
— Какая ты нетерпеливая. Подожди немного, и мы поговорим обо всем, — как только мог спокойно, сказал Дмитрий.
Лидочка вздохнула.
«Да, она знает… Но как много она знает?» — с растущей тревогой подумал он и все с тем же деланным спокойствием сказал:
— Что же ты плохо помогаешь мне? Не кажется ли тебе, что рюмки надо протереть салфеткой?
Дмитрию стало трудно быть наедине с дочерью.
— Какую вы в самом деле красоту навели! — сказал Александр Николаевич, возвращаясь в столовую. — И меню-то всего из одной яичницы, а вы стол накрыли, как в салоне на теплоходе. Сейчас бабушка подаст. Садитесь уж. А меня куда посадишь, хозяюшка? — спросил он, трепля внучку по щеке.
— Бабушка сядет на мамином месте. Ты, дедушка, сюда, напротив. А я напротив папы.
Александр Николаевич сел за стол с воинственным видом и за ужином выжидательно молчал. Он, как подумалось Дмитрию, в чем-то не сговорился с матерью. Варвара Константиновна, занятая своими тревожными мыслями, тоже была молчалива. «Настроение у них как перед грозой. Вот-вот ударит первая молния», — думал Дмитрий со все нарастающей тревогой.
— Папа, скажи мне. Только правду скажи, — в общем молчании заговорила Лида.
Дмитрий почувствовал, что это и есть начало грозы.
Лида помедлила, с недетским спокойствием глядя, как опускает голову ее отец, и упрямо продолжала:
— Меня одна женщина назвала подкидышем, она сказала, что мама от нас с тобой ушла и бросила меня, а ты подкинул меня бабушке и дедушке. Правда это?
Дмитрий с трудом поднял голову и заглянул в настороженные глаза матери. «Видишь, от разговора с дочерью ты не ушел. И смотри: отвечай так, чтобы потом снова не пришлось вилять», — так сказали глаза матери. Дмитрий перевел взгляд на старого отца. И тот будто сказал ему глазами: «Только не ври. Сумей сказать правду и пощадить ребенка. И знай: раз мы с матерью тут, много не пофинтишь». И тогда Дмитрий Александрович заставил себя взглянуть прямо в лицо дочери.
— Я скажу тебе, Лида, правду… Мы поссорились с мамой. Виноват был я, но мы не успели помириться. Мама уехала потому, что заболел твой другой дедушка. Поэтому я тебя и отвез на время. Это правда. Мама тебя по-прежнему очень любит, скучает по тебе. И скоро ты будешь с ней. Это тоже правда.
— Она приедет к нам? — спросила Лида, сдвинув жиденькие брови.
— Да, приедет, — ответил Дмитрий твердо.
«Эх, как нелегко все же врать-то. Однако иначе не скажешь», — подумал Александр Николаевич и, переглянувшись с Варварой Константиновной, сказал:
— Поняла, внучка? Отец твой признал вину и ошибку исправляет. Знаешь, есть правило: лежачего не бьют. Значит, и разговору конец. А ты, Митя, пока еще не поздно, маленько город мне покажешь. Погуляем по улицам часок.
Хотя Александр Николаевич и поспешил помирить Дмитрия с дочерью, гроза на том не кончилась: старый отец не намерен был откладывать крупного разговора, для того и собирался на прогулку с Дмитрием.
Когда они выходили из квартиры, Варвара Константиновна успела шепнуть что-то мужу.
— Ладно уж, — буркнул Александр Николаевич и уже на улице сказал как бы про себя: — Ишь ты, говорит, чтобы не очень. Помнил чтобы про сердце. А разве сердцу легче, если такое долгие дни переживать? Веди-ка туда, где посидеть можно, поговорить чтобы.
— Прохладно, папа. Вечереет, — несмело предостерег Дмитрий.
— Веди, говорю. Видишь, под пиджаком у меня жилет шерстяной. Не боюсь вашей балтийской прохлады.
Самым близким и удобным для разговора местом был небольшой парк у братской могилы. Туда и привел отца Дмитрий.
— Это тут, значит, покоятся наши воины? — Александр Николаевич обошел цветник, разбитый на могиле, всмотрелся в бронзовых солдата и матроса и, направляясь к скамейке под высокой густой липой, сказал: — Не хотелось бы на этом святом месте такой разговор вести. Обдумали мы твое дело. Мать считает, что надо все поделикатней сделать. А я вижу, дело твое жестокое и слезливую деликатность в нем соблюдать невозможно. Без страдания его не распутать.
Александр Николаевич сел на скамью и помолчал, отдыхая.
— Письмо твоей супруги я читал. Быть вам надо опять вместе. Так мы с матерью считаем. Мать тебе на этот счет свои резоны скажет. Слушай, что я тебе как отец скажу. Надо нам найти настоящую правду. Не может быть, чтобы жизнь оказалась такой несправедливой ко многим людям сразу. Вот и поищем эту правду да по ней и поступим, а не сослепа. — Тон Александра Николаевича совсем не соответствовал тому ершистому виду, с которым он готовился к разговору. Но тон его был властный, и Дмитрий почувствовал себя перед старым сухоньким своим отцом мальчишкой, для которого отцовское слово — закон. — Ты, сынок, забыл, что ты отец, муж и отвечаешь за свою семью. Покаюсь: и я считал, что ты правильно сделал, когда дочь не отдал Зинаиде. А время прошло и вон чего показало. Как у всех за это время горе наросло, что и носить его трудно в сердце. Пришло время, и должен ты власть свою мужнюю, отцовскую проявить, мудрую и любовную. Не поздно. Трудней, да не поздно. Если ты от отцовства в кусты спрятался, имей в виду: я от внука не откажусь… Где он сейчас, внук Саша?
— Должен быть дома. Но что ты хочешь делать, папа? — холодея спросил Дмитрий. — Отнять у нее, у Анастасии Семеновны, Сашу! Это жестоко.
— А ты думаешь, я не знаю. Думаешь, если ты вернешь сына себе, это будет, как говорится, жестокий эгоизм? Молчишь? Нет, это жестоко, но зато справедливо, по правде. И потом — смотря как дело повести. Милосердие твое фальшивое: оно всем во вред, и тебе больше всех. Ишь, из милосердия надумал жене дочь отдать. С таким милосердием с тоски захиреешь. Вкус даже к службе потеряешь. Еще немного — и по службе тебя крушение постигнет.
— Уже постигает.
— Значит, должен устоять. Ты еще в полной силе. Вот и все. А теперь показывай, где внук живет. Проводи до дома.
Через несколько минут они подошли к большому коттеджу в тихой улочке, и Дмитрий показал на свет в окне первого этажа, где жил его сын.
— Теперь ты иди домой. Скажи матери, куда я пошел. Я с внуком вернусь. Подумайте, как Лидочке получше объяснить и чтобы по правде. Иначе нельзя… И еще вот что скажу. Мать мы можем отпустить пожить пока у тебя. Лидочка к ней, к бабушке, сердцем приросла. С ней и Зинаиду дождетесь. Переживете вы со старухой моей полегче все это дело. Это ты имей в виду. Теперь иди.
— Вы будете Анастасия Семеновна? — спросил Александр Николаевич у женщины, открывшей ему дверь.
— Да, я. Проходите, — сказала женщина, прижимая руки к груди.
Александр Николаевич приблизился к ней и осторожно положил руку на ее плечо.
— Здравствуй, Анастасия Семеновна, — сказал он, оглядев ее всю и заметив испуганный, страдающий взгляд, и старенькую вискозную черную кофточку, и усталость на ее лице. — Однако сядем. — Он подвел ее к столу и усадил на стул, на котором она сидела перед его приходом. Она, наверно, читала при свете угасающего дня: на столе, накрытом вязаной скатертью, лежала раскрытая книга. — Вижу, догадалась, кто я?.. Дед я Сашин. Поройков Александр Николаевич.
— Похожи вы все.
— Да. Похожи. — Александр Николаевич придвинул к столу гнутый стульчик и сел напротив хозяйки. — С тяжким делом я к вам.
— Знаю, — чуть слышно выдохнула Анастасия Семеновна, опуская глаза. Ее дрябловатые щеки мелко задрожали, и по ним побежали скудные слезинки. — Так и надо было ожидать.
Александр Николаевич оглядел комнату. Две кровати были свеже окрашены голубой эмалью; платяной, похожий на канцелярский шкаф тоже был подновлен… «Сашина работа», — догадался старик. И вдруг вид скромного жилища как бы подсказал ему, что тут люди живут просто, душевно и умно, что здесь поймут ту правду, с которой он пришел, и здесь ему легко будет говорить, и, может быть, не так уж жестоко будет то горе, которое он принес сюда.
— Я, Анастасия Семеновна, насчет вас все знаю, — заговорил он. — Потому и про себя хочу сказать немного и откровенно. Стар я уж. И тяжело мне знать, что есть у меня внук и не ведает он про меня…
Анастасия Семеновна, наклонившись, вытерла уголком скатерти глаза.
— Я была готова к этому, — сказала она, глядя на Александра Николаевича добрыми лучистыми глазами. — И вы мне ничего не говорите. С той самой минуты, как я узнала мать Саши, я потеряла покой. Думала промолчать. Да ведь и она меня узнала. И ведь мать она. Как же я могла решиться, чтобы скрывать? С какой совестью бы я жила? А потом я узнала, какое несчастье получилось в семье у Дмитрия Александровича. Камень и лег мне на душу. И вот все думаю, как же все это исправить. Как Саше сказать, правду объяснить? Мальчик он еще. Может, поберечь его от этой правды?
— Слушай-ка, Настенька, — сказал старик, когда Анастасия Семеновна, опустив голову, замолчала. — Уж извини, что так тебя назвал, как дочку. Да ведь по-родственному как же иначе. А Саша, как он тебя… уважает?
— Сердце у него чистое, доброе.
— Ну, значит, сыном он тебе и останется. Где он, Саша?
— У товарища наверху. Сходить?
Анастасия Семеновна снова с испугом взглянула на него.
— Стар я, говорю. Нет у меня сил и времени на дипломатию. Сама говоришь, так с камнем на душе жить нельзя, — объяснил решительность своих намерений Александр Николаевич. — Камень не только ты одна носишь.
Анастасия Семеновна медленно вышла из комнаты. Через несколько минут она вернулась с мальчиком, в котором Александр Николаевич сразу же, как когда-то Дмитрий сына, признал своего внука.
— Вот он, Саша, — ваш внучек, — тихо сказала Анастасия Семеновна, садясь на свое место. — Это, Санек, твой родной дедушка.
Мальчик с недоумением и недоверчиво осмотрел Александра Николаевича, смысл слов матери не был понятен ему.
— Бери-ка, внучек, табуретку да подсаживайся к нам, — сказал Александр Николаевич.
Саша машинально подчинился.
— Я действительно твой родной дедушка, отец твоего отца.
Саша исподлобья уставился на старика, настороженно изучая его.
— Это правда, Саша, — сказала Анастасия Семеновна.
— Но ты, мама, говорила, что у нас, кроме дяди Коли, нет никакой родни.
— Я тебе, Саша, говорила неправду.
— Да ты что, мама?!
— Слушай, — строго сказал Александр Николаевич. — Мать соврать мне не даст. Была война. Знаешь, какая?
— Знаю, — с холодным вызовом ответил Саша. Он не верил тому, что ему говорят, ему даже стыдно было слышать все это.
— Твоя родная мать уезжала с тобой, с грудным еще дитем, из Ленинграда, когда фашисты уже почти взяли в блокаду Ленинград, а ихние самолеты бомбили поезда. Под бомбежку попали твоя родная мать, ты и вот приемная твоя мама. Так, внучек, в суматохе той ты и потерялся от родной матери. А она вот вскормила тебя.
Саша слушал деда внимательно и смотрел на мать.
— Все это правда, Саша, — сказала она покорно.
— Про подобные случаи и в газетах пишут, — недобро глядя на деда, усмехнувшись, сказал Саша и вдруг порывисто приблизился к своей приемной матери. — А мой папа? Папа?
— Он жив тоже, — сказала Анастасия Семеновна.
— И… моя другая мама?
— И она. И у тебя есть еще сестренка и еще есть родные.
— Значит, мой папа не был летчиком? — горестно спросил мальчик. В его душе рушился образ отца, которого он никогда не видел, но которым жил.
— Твой папа моряк. Капитан первого ранга.
— Это который приходил к нам весной? С другим моряком! Так почему же раньше мне ничего не говорили?
— Не такое это простое дело, — Александр Николаевич взял руку мальчика. — Не простое это, внучек.
— Не зовите меня так, — тихо сказал Саша и освободил свою руку.
«Вот что трудное-то. Родной он, а чужой, — подумал Александр Николаевич. — Вернуть сына себе, да без любви, без сердечной привычки». Он вдруг почувствовал, что предельно устал и что еще немного, и ему может быть очень плохо. Должно быть, Анастасия Семеновна поняла его состояние.
— Саша, мы должны сейчас пойти к твоему папе и бабушке, — сказала она.
— А если я не хочу… Не хочу сейчас туда идти.
— Так ведь и я с тобой пойду. Это надо, Санек. Надо хотя бы дедушку проводить. Ты же видишь, он старенький и больной.
— А ты меня не отдашь им? — с неожиданной язвительной шутливостью спросил Саша и, уже сняв с гвоздя у двери курточку, согласился: — Что ж, пойдем. — Он усмехнулся Александру Николаевичу. — Надо же ознакомиться с этим делом во всех деталях.
Дмитрий Александрович не сомневался, что его старый отец вернется домой с Сашей. Нужно было что-то сделать в ознаменование этого события. Он зашел в магазин и запасся сладким к чаю.
«Да, но не с конфеток и пирожного надо налаживать отношения с сыном», — укорил он себя, выйдя из магазина. У дверей квартиры он не вдруг позвонил. А что, если придется объяснять Лидочке, почему он вернулся без дедушки? Не лучше ли подождать и встретить отца на улице? Но отец велел ему быть готовым к встрече с Сашей и для того послал его к матери.
— Туда отец пошел? — спросила Дмитрия Варвара Константиновна, принимая от него торт.
— Туда.
— Может, так и лучше… А мы хозяйством занялись. Лида! — крикнула Варвара Константиновна. — Где же подушка? Ты слыхала, Лида?
— Слыхала, — донеслось из спальни. — Наволочки не найду.
— Ну, поищи, — Варвара Константиновна вошла в кабинет. — Зайдем, Митя. Тут мы деда думаем на ночь устроить. Диванчик вроде как его домашний, да и ногам близко к окну. Так, значит, он там сейчас?
— Там, мама, а меня к тебе послал, чтобы мы готовы были.
От Варвары Константиновны не ускользнули растерянность и просьба о помощи, которые были в голосе Дмитрия. Но и без этой просьбы не собранного в мыслях сына она должна была поддержать и сына, и своего мужа в том большом деле, которое со всей решительностью начал старик, не откладывая. И тем, что заставила Лидочку заниматься хозяйством, она уже позаботилась об установлении спокойной атмосферы в доме.
— Старик придет с внуком. Значит, тебе надо быть готовым к встрече с сыном. — Варвара Константиновна, будто изучая вошедшего за ней Дмитрия, всматривалась в его лицо. — Надо быть готовым к разговору. Детей, Митя, надо не только любить, а и уважать. Детей в правде надо растить. Можешь ли лгать тому, кого любишь и уважаешь?
— Но, мама, — теряясь под взглядом матери, проговорил Дмитрий. — У вас с отцом всегда и все так было ясно и справедливо. Вы, наверное, и не думали от нас ничего скрывать.
— Было, Митя, — твердо и с какой-то строгостью, незнакомой ему, сказала мать. — Но это вам ни тогда, ни теперь знать не требовалось. Иногда надо смолчать, но не надо врать. А если уж надо решать такое, что всей семьи касается и что сам не в силах обдумать, тогда решай всей семьей.
— В том-то и дело, мама, — сказал Дмитрий. — Мне и врать невозможно. Всем по-разному надо говорить неправду, а жить-то всем вместе надо. Не могу же я не пощадить ее, как она просит, и рассказать детям все, как есть, о их матери!
— И не надо. — Варвара Константиновна плотно прикрыла дверь. — Не надо говорить все до конца. Мать любит их, страдает по ним. Это настоящая правда, и ее должны знать дети.
— Тогда я должен отдать обоих детей ей?
— А жену вернуть себе ты не должен?
Дмитрий понял, что и мать объявляет ему свою родительскую волю. И если он ее не исполнит, — все у него опять рухнет и уже непоправимо.
— Она так чудовищно виновата, — через силу сказал он.
— Перед тобой? Да? — Лицо матери отразило, наконец, ее внутреннее состояние. Старая мать была полна и болью за него, и негодованием на него. Она больше уже не могла сдерживаться.
— А ты сам кругом не виноват? Перед женой, перед дочерью, перед сыном? Перед… — Варвара Константиновна внезапно замолчала, словно испугалась каких-то слов, которые могли обидеть сына. Но Дмитрий понял: она хотела сказать, что он давно, чуть не всю свою жизнь, виноват и перед ней, совсем старой матерью.
— Ты судил жену. Наказал ее и заставил жестоко страдать. Поступил, как справедливый отец и муж, думаешь? Нет! Пусть ты тогда был в слепом гневе. Но сейчас? Неужели и сейчас своей вины не находишь? Ведь жена она тебе! Страдания ее материнские чувствуешь ли? На, возьми, — она отдала ему письмо Зинаиды. — Подумай хорошенько, что жена пишет.
Мать говорила ему такое, о чем Дмитрий ни разу не подумал. Ее слова были жестоко справедливы, и он подавленно молчал.
— Жена! — повторила Варвара Константиновна. — Родной тебе человек. По природе. Понимал ли ты это когда-нибудь? Потому и такую беду нажил. — Варвара Константиновна умолкла, будто вдруг с последними словами потух в ней внутренний огонь, в глазах ее показались слезы. У нее теперь остались только материнская жалость к нему и сострадание. — Вот и все, — закончила она устало.
Дмитрий стоял, не смея обнять и утешить плакавшую мать.
— Если поймешь до конца вину свою, то это и будет для тебя счастьем. А теперь иди к дочери. Успокоилась она, Лидушка. И жди сына, — Варвара Константиновна отвернулась, утирая слезы.
Дмитрий прошел в спальню. Лидочка, сидя на пуфике у трельяжа, пришивала к наволочке пуговицу; она вдела в иголку непомерно длинную для своих рук нитку, оттого ее работа была нескладной и трудной. От усердия девочка вытянула губы трубочкой.
— Ты, папа? — сказала она, мельком взглянув на отца. — А я думала — дедушка. Надо спросить у него, какую ему подушку: потверже или попуховей. Позови его, папа.
— Дедушка еще не пришел.
— И тут один вечером гуляет. — Лида улыбнулась так, словно хотела сказать: «Ох, этот дедушка».
Дмитрий сел на кровать напротив девочки. Глядя на забавно-неуклюжую работу Лиды, он почувствовал к ней нежность, какой, казалось, не испытывал никогда. «Заботница… Подушку дедушке готовит. Ах ты ж, доброе сердечко».
— На, тяни дальше, — сказала Лида, подавая ему иголку.
Он продернул нитку до конца и вернул иголку Лиде.
Таким образом они вместе пришили пуговицу.
— Видишь, как хорошо получилось! — весело рассмеялась Лида. Она завязала узел и перекусила нитку. — Теперь помоги мне надеть ее на подушку, — Лида встала с пуфика и встряхнула наволочку.
В платьице синим горошком, сшитом уже Мариной и бабушкой, дочь показалась Дмитрию повзрослевшей и в чем-то изменившейся. Она уже не была только хорошенькой, как куколка, и очень воспитанной нежной девочкой.
Раньше Дмитрию доставляло удовольствие ласкать ее, забавляться с ней. И только. И он думал, что любит ее. Нет, то было что-то ненастоящее. Настоящее — вот оно. Дмитрий вспомнил, как всего каких-нибудь два часа назад за столом дочь потребовала от него правды. Она поверила ему и сейчас спокойна, ей даже хорошо с ним, потому что он ее отец и ей будет всегда, всю жизнь хорошо с ним. И это хорошо должно быть у них только настоящим.
— Ну, папа, — Лида подтащила к нему лежавшую на кровати подушку в розовом напернике. Она торопилась со своим делом.
— Сядь со мной рядом, дочка, — сказал Дмитрий, привлекая Лиду к себе.
«Да, это настоящее, и пусть оно будет трудным, но его никак нельзя упустить, — подумал он, обняв присевшую сбоку Лиду. — Настоящее — это то, что я понял, что у меня есть, живет дочь, не забава, а дочь. Да, она будет для меня всю мою жизнь тем близким, может быть, тоже порой до боли родным человеком, каким я сам был, есть и буду для моих отца и матери».
— Лидок, дедушка не гулять на улице остался, — начал Дмитрий. — Он сейчас у твоего родного брата Сашеньки. Они, наверное, скоро придут.
Лида выскользнула из-под плеча отца и с недоумением заглянула снизу в его глаза.
— Так он же умер, когда была война и меня еще не было на свете? Это даже мама говорила.
— Я тебе обещал говорить только правду, — продолжал Дмитрий, повернув Лиду к себе и прижимая ее все крепче. — Да, так мы с мамой, как я говорил, поссорились. И нам очень трудно помириться… Но прежде расскажу о Сашеньке. Мама потеряла его, когда уезжала из блокированного Ленинграда. Потеряла потому, что поезд бомбили фашисты и было много убитых.
Лида схватила его лежавшую на ее плечах руку своими горячими ладошками.
— Ой, папочка. Не надо, не говори. Это страшно. Я это в кино видела.
— И не буду, дочка. Так слушай. Я воевал. Мама не нашла Сашу, а мне написала, что его нет в живых. Потом, совсем недавно, мы узнали, что он жив. Его там, в разбитом поезде, взяла к себе чужая женщина. Она посчитала, что родная мать Саши погибла, и воспитала его. Мне, Лида, трудно, очень трудно рассказывать все подробно тебе, потому что я после оказался очень виноватым перед твоей мамой. Я поссорился с мамой. Я страшно сердился на нее за то, что она сразу же после бомбежки не нашла Сашу… А тут во Владивостоке заболел другой дедушка — это ты знаешь. Мы не успели помириться.
— Ну, а теперь?
— Теперь скоро ты увидишь маму.
Лида судорожно вздохнула, напряжение, с которым она слушала отца, ослабло, и она опустила глаза.
— А почему только сейчас дедушка пошел за Сашей? — спросила она раздумчиво. — Почему Саша не у нас стал жить?
— А потому, что другую женщину Саша любит, как родную мать, и она тоже очень любит его. Мы просто боялись сказать ему правду. Это же очень тяжело узнать, что его мама ему совсем не родная. А дедушка решил, что он сумеет это сделать. Он так и сказал: «Никому не отдам своего внука».
— Да, дедушка такой. Он нас всех так любит. Саша тоже его будет любить.
— Вот тут, Лидок, самое трудное. Саша уже большой. Полюбит ли он нас с мамой?
Лидочка тесней прижалась к отцу и помолчала, словно раздумывая над его последними словами.
— Папа, а у него неродная сестра есть? — с затаенной ревностью спросила она.
— Нету.
— Ох, как я его буду любить, — прошептала Лидочка. — Крепко-крепко. И скоро ли они уже придут?
— Скоро ли, долго ли, а мы давай продолжим свои дела, время-то быстрей пойдет. — Дмитрий распялил на пальцах наволочку. — Ну?
Лида схватила обеими руками подушку и, втолкнув в наволочку, начала уминать ее кулаками.
— Это дедушке будет. Дедушке, — говорила она.
Оттого что объяснение с Лидой произошло и совсем не было драматичным, Дмитрий почувствовал ясность и легкость в мыслях и на душе. Он возвращался к простой и открытой сердечной жизни. И как же это было чудесно сознавать! Вместе с Лидой они приготовили еще две подушки. И делали это медленно: Дмитрий Александрович то и дело принимался то шалить с дочуркой, то ласкать ее. Они больше не толковали о семейных делах, словно это могло задержать время прихода дедушки.
— Ну, скоро вы, работнички? — сказала Варвара Константиновна, войдя в спальню как раз в ту минуту, когда Дмитрий посадил Лиду к себе на плечи, собираясь «покатать на лошадке», как катал, когда она была совсем маленькой. — Ах, вот как! Ну, все понятно. — Варвара Константиновна говорила сердито, но в глазах ее была улыбка. — Деду постель собрали?
— Собрали! Да пусти же, папка! — Лидочка соскользнула с отцовских плеч. — Вези, коняшка, — приказала она, давая ему подушку.
— Я, Митя, вас так уложу: отец, значит, в кабинете, ты в столовой на тахте…
— Мы с бабусей в спальне, — подхватила Лида. — А Саша где?
— Ишь, какая быстрая. А может, он еще не придет, а придет, так, может, не понравится ему у нас, — спокойно сказала Варвара Константиновна и одобрительно кивнула головой Дмитрию: она догадалась, какой разговор был у отца с дочерью.
— А если понравится Саше? Если он останется у нас?
— Ну, место найдем.
— Но, лошадка! — крикнула Лида, и Дмитрий Александрович побежал вприпрыжку из спальни. Но в прихожей его остановил долгий, просто-таки победно громкий звонок.
— Пришли, — испуганно сказала Варвара Константиновна и, держась за сердце, поспешила к двери.
— Пришли! Пришли! — прыгая в прихожей, закричала Лидочка.
«Да, пришли. Все пришли», — Дмитрий торопливо бросил в кабинете свой груз и онемело встал к двери, глядя, как не может мать совладать с французским замком, и не догадываясь помочь ей.
Первым вошел Александр Николаевич. Тяжело дыша после подъема по лестнице, он сказал:
— Ну вот вам сын… и внук… и брат… Заходи, Саша.
Саша шагнул через порог и сдернул с головы серенькую кепочку.
— Здравствуйте, — сказал он, останавливаясь, и, комкая кепку, оглянулся на Анастасию Семеновну. Та легонько подтолкнула его в сторону Дмитрия Александровича.
Мальчик сделал робкий шаг, почти с испугом глядя на того, кто был его отцом.
— Так здравствуй же, сын! — Дмитрий Александрович бросился к Саше, прижал его к груди и молча, счастливый, обнимал и целовал его. Но он не почувствовал в покорном теле мальчика ответного порыва. «Да, да, это теперь будет самое трудное», — подумал он, отпуская сына. И вдруг, подхватив его под локти и так подняв к потолку, воскликнул:
— Ух, да какой же ты у меня крепенький! Теперь знакомься с бабушкой, — он поставил Сашу перед Варварой Константиновной. — Вот твоя бабушка.
Варвара Константиновна глазами сказала Дмитрию: «А ты как думал: разве иначе может быть?» — и спокойно положила свои руки на плечо мальчику.
— Здравствуй, внучек, — просто сказала она и поцеловала его в щеку. И перед ней Саша не проявил никаких чувств.
Притихшая в начале встречи Лидочка покраснела и, подойдя к брату, потянула его кепочку, которую он все мял и мял.
— Давай, Саша, я приберу, — сказала она. — И пойдем.
— Ты Лида? — Саша взглянул на Лиду и, наконец, улыбнулся. — А я думал, ты гораздо меньше. А ты сильная! — Он, снисходительно, словно по необходимости, усмехнувшись, пошел в столовую, куда потащила его за руку сестра.
И все пошли за ними. Варвара Константиновна усадила Анастасию Семеновну с собой рядом на тахту и заговорила о чем-то с ней, держа ее руку в своих руках. Александр Николаевич, покашливая, открыл дверь на балкон. Лида подставила деду стул.
— Наш дедушка любит у свежего воздуха сидеть, — сказала она брату так, словно Саша уже должен был запомнить эту привычку деда. — Он больной. Папа, садись сюда, — она подбежала к столу. — И мы с тобой рядом. Иди к нам, Саша.
«Как все же справедлива жизнь», — подумал Дмитрий, усаживаясь рядом с сыном и оглядывая всех близких ему людей, собравшихся в его квартире, в которую он всего несколько дней назад и заходить-то страшился.
Лида включила в люстре полный свет, и все в столовой празднично засверкало: огни люстры не отразились, а как бы утонули в дереве пианино и буфета и уютно мерцали где-то глубоко за полировкой; хрусталь заискрился, как снег под луной в мороз; фарфоровые и всякие иные безделушки как бы выбежали во множестве на свет и манили, чтобы их потрогали, поиграли ими или хоть просто полюбовались их нежным изяществом; кружево занавесей, узор ткани портьер и обивка тахты сделались отчетливыми, но они не кричали пестротой, а теплыми тонами успокаивали глаз.
«У нее был хороший вкус, — подумал Дмитрий Александрович, вспоминая Зинаиду Федоровну. — Создать этакое — настоящий подвиг домохозяйки. А самой-то и нет на таком семейном празднике. Это несправедливо».
Анастасия Семеновна и Варвара Константиновна, склонившись одна к другой седыми головами, завели тихую беседу. Варвара Константиновна уже искала дорожку к сердцу доброй женщины.
«Нет, не ко всем справедлива жизнь, — подумал Дмитрий Александрович об Анастасии Семеновне. — Простить-то она Зинаиду сможет, а своя-то у нее жизнь не повернется».
Саша сидел, спрятав руки под стол, и неодобрительно поглядывал на свою приемную мать, которая разоткровенничалась уже совсем не в меру. Сам Саша с мальчишеским безразличием относился к тому, что оказался главным героем во всей этой собравшейся в столовой компании. Это, видать, правда, что его нашли настоящие родители, но пока ничто не заставляло мальчика задумываться о каких-либо переменах в его жизни.
— Ну как, сынок, поживаешь? — спросил Дмитрий Александрович, кладя на Сашино плечо ладонь. — Каким спортом занимаешься, хотя бы скажи.
— Парусным. В яхт-клуб недавно приняли. — В тоне Саши была готовность к вежливо-откровенному разговору. И только.
Дмитрий Александрович стал расспрашивать сына о его делах. И так как жизнь современных пятнадцатилетних мальчиков ему была совсем не знакома, он расспрашивал его с неподдельным интересом. Саша понемногу разговорился. До пятого класса он был отличником, а теперь с математикой не совсем ладится — видать, дело в способностях. Спорт он любит. В яхт-клуб пошел не потому, что очень любит море, а потому, что парусный спорт — самое интересное, чем можно заняться, живя в Славянском Порту.
А больше всего, если честно сказать, он любит туризм. Этим летом школе удалось организовать поход по местам боев Великой Отечественной войны. Было очень интересно: ночевали даже в лесу. Лес — это да! Гораздо лучше, красивей свинцового Балтийского моря. Но поход был очень маленький — всего десять дней. В комсомол решил вступить этой осенью. После школы дальше учиться, наверное, не удастся: маме трудно его воспитывать, здоровье у нее плохое, придется думать о работе. Высказав это, Саша растерянно примолк. Он сообразил, что тут-то и ждет теперь его что-то новое в его судьбе. Но, помявшись, он продолжал:
— Вообще у нас, в Славянском Порту, трудно думать о том, что делать после школы. Город-то совсем не промышленный. Интересную работу не найдешь. Надо куда-то ехать. И чтобы учиться дальше, тоже надо куда-то уезжать.
Это уже была мальчишеская дипломатия.
— Не беда: время еще есть подумать и придумать, — тоже сдипломатничал Дмитрий Александрович. — А что ты завтра собираешься делать?
— В честь праздника у нас товарищеские соревнования будут.
Анастасия Семеновна и Варвара Константиновна разом, как сговорились, встали с тахты и пошли в спальню. Дальнейший откровенный разговор женщин потребовал уединения. Саша нахмурился, он был недоволен этим.
— Ты тоже участвуешь?
— Нет, нам, ученикам, еще рано. Просто интересно посмотреть.
Дмитрию Александровичу стало трудно продолжать разговор, и, словно заметив это, Лида побежала в кабинет и вернулась с толстым альбомом в бархате.
— Саша, ты же не видел нашу маму.
Мальчик с той же вежливой внимательностью стал смотреть фотографии. И когда он видел даже свою родную мать, ему было нечего сказать, и он откровенно молчал или кивал головой Лидочке, когда та поясняла, что здесь мама еще девочка, а это — когда они с папой только поженились, а теперь мама такая.
Даже военные фотографии, на которых был его отец, то снятый среди экипажа подводников, то в море на мостике подводной лодки, не оказывали на Сашу заметного впечатления. Лиду сердила его холодность. Саша понимал это и уже начинал тяготиться своей напускной вежливостью.
«А как он встретится с живой матерью? — тревожился Дмитрий Александрович, глядя на Сашу, на его твердо посаженную голову. — Он уже сложившийся человек. Он не вживется так просто в новую семью. Придется многое ломать. Зинаида должна быть с ним совсем другой, нежели с Лидочкой».
Вернулись из спальни Варвара Константиновна и Анастасия Семеновна, обе просветленные, с влажными глазами — не иначе, как обе всплакнули. Они были уже союзницами в том деле, о котором они говорили. Приемная мать Саши будто была даже счастлива оттого, что видит Сашу с сестрой, видит его отца, дедушку, бабушку; она будто радовалась началу новой жизни мальчика, выращенного ею, и без особых душевных мук отдавала его родной ему семье. И Дмитрий Александрович подумал о том, что все идет правильно, по пути чистых и добрых человеческих отношений, что ход событий приостановить нельзя и они или окончатся в большей или меньшей степени худо для всех без исключения, или всем, даже приемной матери Саши, принесут еще не изведанные радости и полноту жизни. Надо лишь, чтобы и дальше все шло правильно.
— Теперь давайте поговорим о завтрашнем празднике, — сказал он. — Сегодня для нас такой день, что всем уже и отдых нужен.
— Верно говоришь, — ободрил Александр Николаевич. — Завтра попразднуем по-семейному. На гулянье все пойдем.
— Гулянье? — переспросил Дмитрий Александрович. — Это хорошо, да Саша, на беду, занят.
— А ты никак не можешь быть не занятым? — спросила Сашу Лидочка, закрывая альбом и с мольбой поглядывая на брата. — Неужели не пойдешь с нами?
— Нет, Лида… — упрямо было начал мальчик, но почти незаметное изменение произошло в его лице, оно подобрело. Он как будто понял, что был непростительно холоден с этой девочкой. — Нет, Лида, я не так уж занят и пойду с вами.
— Какой ты хороший у нас! — воскликнула Лидочка и, подбежав к брату, обняла его, целуя.
— Да пусти ты, — Саша встал, пытаясь освободиться, но Лида, прижав лицо к нему, не отпускала его, и он, краснея, остался стоять в растерянности и не в состоянии осмыслить, что с ним происходило.
Он внезапно сердцем почуял, что в его жизнь вошло новое чувство, оно будто тлеющей искоркой заронилось в него и, разгораясь с каждой секундой, все больше и больше заполняло все его существо.
Это чувство было братской любовью.
— Я так уже люблю тебя… — грустно вздохнув, сказала Лидочка и отпустила брата.
Саша виновато улыбнулся сестренке и ничего не мог сказать. Ему стало просто хорошо, и он стоял под взглядами взрослых красный и растерянный оттого, что не знал, что же ему надо сделать, что сказать.
«Все ясно! — обрадовался Дмитрий Александрович. — До сих пор мы на девчонок с их нежностями имели совершенно определенный взгляд. И вдруг — нате вам!»
Александр Николаевич что-то чересчур натужно кашлянул и отвернулся к открытой балконной двери. У Варвары Константиновны и Анастасии Семеновны снова повлажнели глаза: они переглянулись так, как переглядываются люди, охваченные одним и тем же обоюдно понятным переживанием.
— Все устраивается отлично, — подчеркнуто рассудительно сказал Дмитрий Александрович. — Если ты, Санек, завтра свободен, так уж будь любезен возглавить всю эту компанию. Билеты на водный праздник я пришлю завтра домой. А ты проводишь всех на канал. Сам я могу и опоздать. Как, Санек?
— Все будет в порядке, — ответил Саша, оживляясь оттого, что его вывели из нестерпимо неловкого положения. — А билеты на трибуну будут?
— На трибуну, сам знаешь, как достать. Вам с Лидой наверняка не улыбнется, — беря, наконец, верный отцовский тон, ответил Дмитрий Александрович.
— Может, чайку? — спросила Варвара Константиновна так, словно зная, что никому предлагаемый чай не нужен, да ничего не попишешь — такова обязанность хозяйки.
— Какой там чай. — Александр Николаевич, наконец, вышел из своего уголка около двери на балкон. — Чай на ночь — это, попросту говоря, не спанье, а беганье в одно место. Ну, внучек, тезка мой золотой, спокойной ночи. И давай поцелуемся.
— Покойной ночи, дедушка.
Семья рассталась на ночь совсем по-простому.
Оставшись один и сидя уже раздетый на тахте, Дмитрий думал: «Почему я сам не смог так-то поступить? Почему я сам не смог хотя бы откровенно поговорить с детьми? Все, что произошло сегодня, могло произойти и раньше. — Дмитрий включил штамбовую лампу и лег, ощущая ту здоровую усталость, с которой ясно живущие люди заканчивают каждый день и отдаются отдыху. — Но как бы там ни было, все, все теперь хорошо».
Думая так, Дмитрий понимал и новые, только сегодня ставшие очевидными сложности. Самое сложное — это сын. О! С парнем надо налаживать и налаживать отношения. Особенно матери — Зинаиде Федоровне.
Анастасия Семеновна? Ну что же, она тоже хорошо все понимает, надо лишь не нарушить установившихся сегодня чистых отношений этой доброй женщины ко всей семье Поройковых. Пройдет время, и эти отношения станут родственными. Это поможет и Саше войти в его родную семью.
«Да, надо было истечь какому-то времени, чтобы для меня наступил такой вот день. И какому тяжелому времени!.. — Подумав это, Дмитрий Александрович почувствовал, что сон отлетает от него. — Такого настоящего дня у меня во всю жизнь не было». И минувший день вдруг представился ему в истинном свете: этот день был выстрадан им, его могло бы не быть, если бы жизнь его текла гладко, если бы не было жестокого разрыва с женой, если бы не было целой цепи ошибок всей жизни, которые и привели его к страданиям. Дмитрий Александрович заставил себя в который уже раз перебрать все особенно памятные события. И не смог сказать, что у него не было в прошлом яркого, радостного. Было! Даже женитьба его была для него в свое время настоящей радостью. Но все стало ненастоящим, когда случилось это.
Но этак можно сказать, что и воевал он не по-настоящему? Разве его готовность отдать жизнь, лишения и тяготы, пережитые им, тоже были ненастоящими? Нет, все это действительно было, всем этим он мог гордиться даже перед самим собой, все это давало ему моральное право на душевный покой при любых обстоятельствах. Живут же безмятежно люди, женясь и разводясь не единожды. И дети их растут, и служба идет. И никто им глаза не колет. Разве он сам так не смог бы?
Тут Дмитрий Александрович вспомнил красавицу Женю Балакову, свое вдруг пробудившееся к ней чувство, ее ответное чувство. Вспомнил и застонал от стыда.
«Допустим, и это было очень возможно, что Женя стала бы моей второй женой. Но это было бы самое фальшивое в моей жизни. — Он вспомнил, как она назвала его страшным человеком. — Женя — моя жена? Это было бы самое страшное и непоправимое. У меня не стало бы после этого ни отца, ни матери, ни детей. И не было бы такого настоящего дня».
Но чем же необыкновенен был минувший день? Перебрав все события дня, Дмитрий Александрович ясно увидел, что все они возвращали ему прошлую личную жизнь, и уже в хорошем ее качестве. Ему до острой душевной боли захотелось, чтобы такой же день настал и для Зинаиды Федоровны. Ведь это прежде всего нужно было ему самому, потому что это было настоящим продолжением счастья, найденного сегодня. Но дожила ли она до такого дня, готова ли встретить его так же, как он? Он включил лампу и достал из кармана письмо жены.
«Да, она тоже перестрадала много. Она другая теперь», — решил он, перечитав письмо.
Когда рано утром он в своих домашних туфлях, поставленных у тахты дочерью, вышел в прихожую, то в приоткрытую дверь кабинета увидел отца и мать.
— Так и пиши: «Любезная Зинаида Федоровна», — говорил Александр Николаевич, сидя на диване в одном исподнем. — Чем тебе не нравится?
— Старомодно, Саша, и не по-родственному, — ответила Варвара Константиновна. Она сидела в кресле, склонившись над столом.
— Не по-родственному? А раньше так письма и писали. Бывало, получит какой-нибудь матросик — такой, что начальство ему все зубы пересчитало, такой, что самый униженный на корабле человек, — получит такой матрос письмо, а ему родня пишет: «А еще, Емельян Афанасьевич, вам низко кланяются…» — и перечисляют всех родственников. И подумает матросик, что есть люди на свете, для которых он не последний человек, есть люди, которые ему еще низко кланяются.
— Ну, развел антимонию.
— Не антимония, а дело. А как ты ей напишешь? Зинуша? Зиночка? Дочка? Сама видишь: не годится.
— А что если так: «Здравствуй, любезная наша Зинаида Федоровна». Понимаешь: наша.
— Вот это подходяще. Согласен.
Дмитрий Александрович на цыпочках пошел в кухню. В это утро он брился и завтракал дома.
К десяти часам утра Дмитрий Александрович освободился от всех праздничных дел, требовавших его обязательного присутствия на крейсере. Улицы Славянского Порта уже вовсю шумели праздником. В город на День флота нахлынули тысячи гостей из других городов, приехали шефские делегации со всех концов страны.
Праздник должен был вот-вот начаться, и народ тянулся к набережной морского канала. Книжные киоски, палатки с мороженым и газировкой торговали бойко. Погода пока не угрожала ненастьем, солнце светило щедро. Многие дома украсились гирляндами флагов расцвечивания. Праздничный вид флотского города уже веселил людей, готовых интересно провести день.
Все начиналось с водного праздника на канале; потом гулянье продолжалось в матросском парке, где в эстрадном театре и летнем кино давали концерты московские и ленинградские артисты, показывались морские кинофильмы, в читальне должны были состояться встречи с писателями-маринистами, с мастерами шахмат и шашек. Обо всем этом оповещали яркие афиши.
Военные моряки пока совсем редко попадались на улицах, и гости были предоставлены самим себе. Дмитрий Александрович шел по улицам в парадной форме, со всеми орденами. Он знал, что вся его плечистая фигура исполнена чисто морского вида, и понимал, что уважительные взгляды встречных относятся к нему. Но он думал о том, что гости флотского города, все эти самые разные люди: и девушки в лучших своих нарядах, и пареньки с любовью к морю в глазах, и пожилые, изрядно потрудившиеся на своем веку люди — все они были советскими людьми, которые приехали в город не просто гулять и веселиться. Это было народное паломничество к боевой славе Балтийского флота. Именно поэтому и дарили его, боевого морского офицера, гости города такими полными уважения взглядами, в ответ на которые хотелось отдавать честь.
Сам Дмитрий Александрович тоже все больше и больше проникался ощущением всенародного праздника, и когда проходил мимо братской могилы с бронзовым солдатом и матросом, то, подчиняясь охватившему его чувству, он приблизился к могиле. Официальное возложение венков было определено ритуалом праздника в свое время. Но подножье памятника уже окружал валок из множества букетов и самодельных венков. Многие букеты повяли, и это показывало, что срезаны они давненько и везли их сюда издалека.
Дмитрий Александрович отдал честь братской могиле. И вдруг ему вспомнился рассказ Артема о могиле героя гражданской войны балтийского матроса в далеком заволжском городке. Артем тогда сказал, что раздумья у таких могил пробуждают небывалую жажду жизни. «Да, да. Именно во имя нашей сегодняшней жизни они шли на смерть, — думал Дмитрий Александрович, стоя у памятника. И отец мой когда-то не страшился смерти. И вот я с ним встречаю наш флотский праздник».
Покинув могилу, Дмитрий Александрович пошел к каналу в общем потоке людей.
Незадолго до ухода с крейсера он позвонил из своей каюты домой. Ответил отец — только он был дома. И вот что он доложил. Саша пришел утром рано: заботливый паренек. Принес дрова из подвала. Оказывается, еще вчера Варвара Константиновна сговорилась с Анастасией Семеновной насчет домашнего праздничного обеда с пирогами. Сейчас дети с бабушкой пошли по магазинам за продуктами. А он от самого торжественного подъема флага не уходит с балкона и смотрит на гавань, на улицу. Напоследок Александр Николаевич сообщил, что Саша остался недоволен билетами, присланными Дмитрием с матросом, что он придумал кое-что получше и велел Дмитрию приходить к маяку.
«Интересно, что это малый затеял, — думал Дмитрий Александрович, идя к уже видимой в конце улицы башенке маяка. — Билеты не понравились! Вот и завоевывай уважение у сына. Да знает ли он, как доставать эти билеты?» На трибуну, то есть на помост с сиденьями, прислали на крейсер всего два билета. Взять эти билеты командиру себе было бы просто неприличным, пришлось послать домой входные билеты на бульварчик на берегу канала, в середине которого и была трибуна. Дмитрию было жаль стариков, которым предстояло выстоять весь водный праздник на ногах. Пожалуй, отца даже надо будет увести пораньше: не слишком ли велика за эти дни досталась его больному сердцу работа?
Неожиданно перед ним оказался вынырнувший Саша. И тотчас рядом с ним встала Лида.
— Дмитрий Александрович! — торопясь заговорил Саша. — Ух, как мы боялись, что не встретим вас. Не надо теперь к маяку ходить. Это я думал к товарищу проводить всех: у него квартира с балконом и канал видно весь, только издалека. А теперь все лучше устроилось. Бабушка и дедушка на трибуне сидят.
Сашин приятель был сыном офицера, назначенного следить за порядком. Благодаря этому «знакомству» старики Поройковы и прошли на трибуну.
— Это, брат, по блату называется, — сказал Дмитрий Александрович.
— Ничуть. Просто пришлось объяснить, что дедушка — старый балтийский революционный матрос.
— А ты откуда это знаешь? — удивился Дмитрий.
— Лида все рассказала.
— Ну хорошо, дедушка с бабушкой устроились, а Анастасия Семеновна?
— Она на солнце долго не выдерживает. Пошла к вам домой обед готовить.
Дмитрий Александрович посмотрел на довольные лица своих детей. «До чего же это хорошо, что в такой день мы все вместе, — подумал он. — Вместе? Да это же ведь желание Зинаиды Федоровны. Это ее письмо было толчком к тому, чтобы все начало устраиваться».
— А знаете, ребятки, — Дмитрий взглянул на часы. — У нас еще минут пятнадцать есть. Пошли, дадим телеграмму маме во Владивосток, с праздником поздравим?
— Дмитрий Александрович… — заговорил было Саша.
— Слушайте, Александр Дмитрич. Давайте бросим дурака валять. Какой я тебе Дмитрий Александрович, когда мы с тобой родные отец и сын? Для доказательства я тебе за твою изысканную вежливость могу лупцовку задать, чтобы не задавался. И даже милиция не посмеет вмешаться в такое наше семейное дело.
— Нет, я просто хотел сказать, что дедушка с бабушкой…
— Ничего ты не хотел сказать, упрямый мальчишка. Идем.
Идя между своих детей и обнимая их за плечи, Дмитрий Александрович начал сочинять телеграмму.
— Значит, так и сообщим, что все мы вместе встречаем праздник: и Саша, и Лида, и дедушка, и бабушка, и Анастасия Семеновна, — что все шлем привет и поздравляем.
— И целуем, — вставила Лида. — И хотим, чтобы она скорей приехала.
— Согласен. А ты как, Саша?
Саша промолчал.
— Молчишь — значит, тоже согласен.
На подачу телеграммы ушло полчаса: пришлось дойти до гостиницы, только там был работающий пункт по приему телеграмм. И когда Дмитрий Александрович с детьми пришел на бульвар, каналом уже проходили «ряженые» катера — обычные рейдовые катера, с помощью фанерных надстроек преображенные в потешные купеческие и пиратские корабли. Их не было видно за толпой на берегу. Доносилась лишь неистовая пальба из древних бомбард и пищалей, над каналом клубился черный дым, и оттуда тянуло пороховой гарью. Диктор старательно пояснял, что купцы пустились наутек, а пираты устремились на абордаж. Тысячи зрителей на берегах канала кричали и смеялись, любуясь водяной потехой.
— Эх, торпедные катера уже прошли, — огорченно сказал Саша, убыстряя шаг.
Торпедные катера с огромными флагами Советского Союза и союзных республик открыли праздник, пройдя на полном ходу каналом мимо зрителей. Можно было только жалеть, что такое эффектное зрелище пропущено.
— Ну, Санек, что мы с тобой не балтийцы, торпедных катеров не видывали? — сказал Дмитрий Александрович. Они как раз обходили трибуну. — А где же сидят дедушка с бабушкой? Хорошо ли?
— Подальше отойдем и увидим их.
От летнего кафе была видна верхняя часть трибуны. В одном из последних рядов Дмитрий своими зоркими глазами различил сидевшего у ближнего края, сразу за перильцами, Александра Николаевича. Старика, в его черном грубошерстном пиджаке, донимало солнце, и он отгораживался от него газетой. Варвара Константиновна сидела за ним. Судя по тому, как отец то и дело наклонялся к матери для того, чтобы что-то сказать, старикам было интересно.
— А теперь, — сказал детям Дмитрий, — можете быть свободны. Идите и проныривайте, откуда лучше смотреть. И ты, Лида, не больно надоедай брату. Он ведь старше, и у него свои дела. Как, Саня?
— Пускай уж, — отвечал Саша.
— Вот вам на мороженое и вообще… — Дмитрий подал Саше пятерку. — Бери, как старший. Ну, марш! Я буду вас ждать здесь.
Дети нырнули в толпу, а Дмитрий Александрович зашел за балюстраду пустовавшего кафе и сел к угловому столику, откуда он мог видеть на трибуне своих стариков.
Публика прихлынула к берегу канала. Люди ото всего были в восторге. Над головами в вытянутых руках то и дело мелькали аппараты фотолюбителей, и множество детишек восседало на отцовских плечах. Диктор давал пояснения, пересыпая свою речь немудрящими шутками.
Все, что происходило на канале, Дмитрий Александрович видел на генеральной репетиции. Когда по каналу пошли челны Степана Разина, то по сплошному хохоту зрителей Дмитрий догадался, прежде чем об этом сказал диктор, что в воду сброшена персидская княжна и что эта княжна, едва погрузившись в воду, мгновенно скинула свои восточные наряды и, обернувшись спортсменом-матросом, стремительным кролем поплыла прямо к трибуне.
Мысленно следя за карнавалом на воде, Дмитрий наблюдал за веселившимся народом и, когда перед его глазами никто не мельтешил, посматривал влево на отца и мать.
«Письмо они к Зинаиде написали, — думал он. — А отправили ли? Может, мне еще покажут? Нет, обязательно отправили. — Дмитрий взглянул на часы. — Во Владивостоке уже дневные празднества закончились. Зина прожила этот день, не раз вспомнив Славянский Порт. Ей, наверное, сейчас особенно тяжело. Моя телеграмма придет к ночи. О чем же, как будет Зина всю ночь думать? Жестокая для нее будет ночь. Дети тоже подписали телеграмму. Они зовут мать… Но как мы встретимся? Так же, как после войны? Нет. Тогда между нами было страшное. Теперь же все будет чисто, правдиво. Мы снова будем мужем и женой. А возможно ли это?»
Новый взрыв шума и хохота прервал размышления Дмитрия Александровича.
На канале, как сообщил диктор, показалась «Севрюга» — буксир, ряженный под всенародно известный пароход из фильма «Волга-Волга». На этом ряженом буксире Кисель, исполнявший роль Бывалова, вез самодеятельность крейсера.
— По какому праву запрещаете нам в гавань войти? — послышался голос Киселя из мощного репродуктора на «Севрюге».
— По приказанию военного коменданта города, — ответили по радио с берега. — В вашей команде есть не по форме одетые.
— Так мы же самодеятельность, — возмутился Кисель. — Нам сегодня в матросском парке концерт давать.
— Комендант города приказал передать: самодеятельности у нас своей хватает.
— А такой именно нету. Передайте просьбу товарищу коменданту просмотреть наши выступления.
— Комендант города на трибуне. Разрешает начинать.
— Ясно, вижу! — обрадовался Кисель. — Начинаем концерт самодеятельности… — Могучий хор заглушил слова Киселя — Бывалова.
«Севрюга» была выдумкой Селяничева.
Дмитрий вспомнил своего бывшего замполита, его уход с крейсера, свой разговор с Арыковым, угрозу адмирала и свою недавнюю готовность покориться судьбе и даже уйти с флота. «Нет, нас, таких-то, как я, как Селяничев, никакому черту-дьяволу зубами и когтями от флота не отодрать. Мы будем служить, пока Родине нужна наша служба. Это Арыков уже обеспечивает себе холостяцкое бытие на солидной пенсии, для чего и квартиру в Ленинграде содержит. А нам о пенсиях думать рано, да и ни к чему. Надо жить и служить с открытой душой и сердцем».
Праздник шел своим чередом. После «Севрюги» прилетел вертолет и повис в воздухе перед трибуной. С вертолета выбросили гимнастические кольца, и шесть гимнастов один за другим, показав свое мастерство, отважно прыгнули с десятиметровой высоты, делая вид, что они просто по нечаянности сверзились, и падали, барахтаясь и кувыркаясь. Но в воду все вошли чистенько, как плоские камушки-голыши, брошенные ребром. Потом протрещали скутера. Словно пластуя ветер косыми парусами, бесшумно пролетели яхты. И, наконец, из канала на берег вышел целый взвод сказочных витязей — легководолазов, с ними «дядька их морской» с бородищей из размочаленного пенькового каната. Они выпустили в воздух стаю голубей, которых пронесли под водой в резиновых мешках с кислородом, но выпустили так, что показалось, будто голуби сами вылетели из воды. Диктор пошутил, что голуби тоже прошли легководолазную тренировочку. Последняя пара витязей вышла из воды с транспарантом: «Миру — Мир».
На этом праздник на канале закончился.
— Ну и феерия, — как-то загадочно сказал Александр Николаевич, спустившись с трибуны и подходя к Дмитрию.
— Доволен ли ты, папа?
— Да как тебе попонятней сказать. Спасибо тебе, Митя. Патриотический праздник.
— Дети-то где? — спросила Варвара Константиновна.
— Догонят, — успокоил ее Дмитрий. — У них свой дела. И пока эти дела правильно идут. — Он взял отца и мать под руки. — А тебе, мама, понравилось?
— Очень нарядный праздник, Митя.
— Устали вы, наверное? Может, машину какую поймаем? — спросил Дмитрий, наклонясь к своим старикам. Они как раз вышли с бульвара.
Александр Николаевич выдернул свою руку из-под руки сына и, хорохорясь, пошел впереди.
— Слушай-ка, Митя, что старик сказал: мне, говорит, сам Никита Сергеевич Хрущев, мой самый высший партийный руководитель, пример в жизненной подвижности показывает. Я, говорит, конечно, постарше его, а все же за короткий срок Волгу, Каму и Балтику посетил. Видал, какой гардемарин.
«Гардемарин» остановился и, обернувшись к ним с откровенно зазнайской улыбкой, подождал, пока они приблизятся.
— Это какой же дурак на машине в таком многолюдстве поедет? — сказал он.
Как будто во всем городе объявили антракт. Улицы снова запрудились народом, валившим на гулянье в матросский парк, в сад Дома офицеров, в гавань, чтобы побывать на боевых кораблях, к яхт-клубу, откуда отправлялись на морскую прогулку катера. Вокруг грузовых автомобилей-буфетов стояли плотные очереди, и в киосках уже не хватало мороженого и газировки. Теперь на улицах было много гуляющих военных моряков и среди них моряки с польских кораблей, пришедших на праздник с визитом дружбы.
Александр Николаевич шел, пробираясь в народе и приглядываясь ко всему ставшими вдруг цепкими глазами. Лишь у дома, уже на просторном тротуаре, он сказал:
— Кажется, я все-таки устал.
Придя домой, он вынес на балкон стул. Погода к этому времени стала угрожать дождиком: с моря налетали низкие тучи, разорванные на серые клочья, и тогда вид гавани и города тускнел. Но стоило выглянуть солнцу, как все вокруг начинало снова пестреть яркими красками, даже на самых дальних кораблях в гавани просматривались гирлянды флагов расцвечивания.
— Бери и ты какое-нибудь сиденье, — предложил Александр Николаевич Дмитрию.
Но Дмитрий отказался. Облокотившись на перила и, помедлив, он сказал:
— А я с детьми поздравительную телеграмму во Владивосток послал.
— Это хорошо. Мы со старухой тоже ей письмо сочинили. Написали откровенно, как гостим здесь и как у нас все устраивается. — Вид старика показывал, что душевное состояние его безмятежно. Он, поднявшись со стула, тоже облокотился на перила рядом с Дмитрием. — А праздник, говорю, патриотический. И подумать только, как за мой век душа общей нашей жизни изменилась! Возьми хоть любовь к родной земле. У редкого человека ее в душе нет. Патриотического чувства, значит. Я вот начинал службу в царском флоте. Верно служил. Землю родную, народ, море любил — словом, отечество. А вот бога да царя, а потом и войну с немцами все больше и больше ненавидел, жизнь на родной земле была ненавистная…
Такие, как я, вместе с Советским государством всю его историю прожили. До самого сегодняшнего дня. А какими мы чувствами сегодня живем? Сам подумай: какая душевная жизнь была у матроса царского флота и какая она есть у гражданина Советского Союза сейчас.
Тут Александр Николаевич примолк, потому что к нему подошла Лидочка.
— Вот и мы, — сказала она.
— А где же это вы пропадали? — спросил Александр Николаевич.
— Вас искали.
— А Саша где?
— Тоже пришел. Он на кухне с тетей Настей.
— Иди-ка и ты, внучка, помогай по хозяйству. Скажи бабушке, мы есть хотим. — Александр Николаевич подтолкнул Лиду и, плотно прикрыв дверь на балкон, вернулся к Дмитрию. — Это я все про твои дела, Митя, говорю. Считай, вслух думаю. Вот вижу я флот перед собой. Совсем новый. Ни одной коробки, которая еще при моей службе плавала, не осталось. Будто новое поколение кораблей сменило старое, как в человечестве. А ведь новые корабли-то и строило новое поколение людей. И так каждое поколение людей создает свое новое на смену старому. Так-то и на заводах новые станки появляются тоже, и на полях машины обновляются. А для чего это делается? Для Новой жизни. Чтобы душа общей жизни еще прекрасней стала. Вот это уж вечное. Я, к примеру, помру раньше тебя, а сегодня мы с тобой вместе переживаем такое, о чем я давным-давно мечтал, а ты не мечтал, ты почти готовое взял, тебе только отстаивать пришлось. Есть у нас и общая мечта — коммунизм, значит. Я знаю, что он будет, а не увижу, и ты не увидишь его в полном виде, а уж дети твои, мои внуки, увидят обязательно. Вот и выходит — общая жизнь, она все по-новому и по-новому и к лучшему складывается, и надо в своих личных делах к новому все время примериваться; тогда и пойдет у тебя все правильно. Смотрю я на твою квартиру. Какая красота. — Александр Николаевич приоткрыл дверь и заставил Дмитрия заглянуть в столовую, где Саша и Лида ставили на стол парадную посуду к обеду. — Мы стремимся, чтобы такая красота в быту была всем доступна. Да вот ведь вопрос: какой человек в этой обстановке живет? Может быть, что из-за лакированного буфета он изменений в общей жизни не увидит? Со старого для себя примеры будет брать. До беды доживется он так-то.
— Папа, ты о Зинаиде говоришь? — спросил Дмитрий.
— Именно о ней. Проспать многое может человек. Да только он и проснуться может и вдруг увидеть новую красоту, потянется к ней, и, если уж ему трудно станет дотащиться, — страдать он будет, да еще как.
— Папа, ты хочешь сказать, что Зина уже другая, она понимает новую жизнь, она придет к ней?
— Могу это предполагать.
— Значит, я будто из новой жизни ей телеграмму дал сегодня?
— Ты телеграмму, а мы, значит, письмо послали, чтобы ехала сюда.
— Ну хорошо, она приедет, а дальше как… Чувство не воскресишь?
— Это в смысле любви? Если вы каждый свою вину перед другим сердцем осознали, значит, и чувство есть, не угасло. Теперь-то уж я тебе все сказал. Можно и пообедать.
На следующий день Зинаида Федоровна прислала телеграмму, в которой сообщала, что ждет подробного письма.
Александр Николаевич, пробыв на крейсере у Дмитрия, заторопился домой, да приболел и прожил в Славянском Порту еще пять дней.
После его отъезда Варвара Константиновна оставалась править домом Дмитрия.
Все три дня сборов Вика была в злорадно-упрямом настроении. Словно она уезжала в совхоз к Артему кому-то назло и кому-то мстила этим. Она даже телеграмму не дала Артему и запретила сделать это кому-либо. Анатолий слыхивал, что беременные женщины делаются капризными и своенравно-неразумными. Наверно, этим объясняла затею Вики и Марина, если не попыталась ее отговаривать. Она даже помогла Анатолию загодя перевести на вокзал и сдать в камеру хранения чемоданы и узлы.
В вагон Вика и Анатолий погрузились с помощью нанятого носильщика. Ехали в тесноте и духоте. Много горожан уже направлялось в Заволжье на уборку урожая. Вика провела всю ночь на чемодане в тамбуре, в вагоне находиться она просто никак не могла. Анатолий тоже не уснул. Выйти в тамбур к Вике Тольян не мог: надо было караулить вещи. Ночь была трудной для парня, и мирился он с новым своим приключением, лишь сознавая, что он единственный мужчина в семье, который мог сопровождать ее в этой поездке. Но, когда после выгрузки на маленькой степной станции он по очереди «перекантовал» чемоданы и узлы на выгон перед станционным зданием и когда оказалось, что все автомашины, собравшиеся к поезду, укатили, забрав сколько могли пассажиров, Тольян назвал про себя Вику капризной эгоисткой. Подай она телеграмму — и для Артема ничего не стоило бы встретить их.
Оставшиеся после разъезда автомашин люди разошлись искать оказии к хлебоприемному пункту, к железнодорожному переезду и еще куда-то. Оставив багаж и вверившуюся его заботам Вику, Анатолий побрел к деревянным зерноскладам по пыльному выгону, бедно поросшему проволочно жесткой полынью.
Из колхозов и совхозов возили рожь и ячмень. У лаборатории и весов пункта не таяла небольшая очередь груженных зерном автомашин, но все они были не попутные.
Анатолию оставалось терпеливо ждать. Сначала ему было любопытно наблюдать, как работают девчата-лаборантки, одетые в белые халаты. Они встречали грузовики, вооружившись похожими на копья инструментами. Едва машина останавливалась у помоста, как девчата прыгали в нее и брали своими «копьями» пробы зерна, а потом определяли его качество непонятными Анатолию приборами. Лаборатория стояла на помосте, на двери ее была надпись: «Посторонним вход строго воспрещен», и узнать, что же это за приборы, Тольяну не удалось. После лаборатории машины проезжали на весы и с них укатывали за ворота складского двора.
Солнце уже обливало зноем весь хлебоприемный пункт с его деревянными строениями. Пыль, поднятая грузовиками, не оседала на землю, и не задувал и малейший ветерок. Анатолий лег на голую землю в тени от крыши над весами. Старик-весовщик, которому он рассказал о томящейся на станции беременной Вике, обещал посодействовать, в случае если придет машина из совхоза. Фыркая, чтобы отогнать липших к его губам и глазам мух, изнывая от зноя всем телом, Тольян уже совсем не мог простить Вике ее упрямства, из-за которого их не встречал Артем.
Часа два провел Анатолий в изнурительном полусне, пока его не поднял крик весовщика:
— Твоя, парень!
Анатолий подбежал к будке весов, разминая ладонями свое онемевшее лицо.
— Теперь жди, пока сгрузится, — сказал старик.
Но, когда шофер нужной машины сдал зерно и въехал на весы, чтобы взвесить пустую машину, сговориться с ним оказалось нелегко. Делать заезд на центральную усадьбу совхоза ему было совсем не с руки.
— Ну что ж, что беременная, — отказал шофер, нагловатый парень, чуть постарше Анатолия. — У меня не скорая помощь. Мы из Москвы сюда приехали хлеб возить, а не беременных. Ты понимаешь, что такое тонна-километры?
— Женщина к мужу-тридцатитысячнику едет, — Анатолий с сожалением посмотрел на клетчатую ковбойку парня, на которой был комсомольский значок. — На поллитровку намекаешь? Уж лучше бы молчал, что москвич.
— Полегче насчет поллитровки и москвича, — тушуясь, сказал шофер.
— А чего полегче? Сам расхвастался, — Анатолий пошел было от машины.
— Стой, — крикнул шофер. — А что, если без поллитровки?
Анатолий остановился, но не ответил.
— Садись, говорю, — шофер открыл дверцу кабины.
Вика и словом не попрекнула Анатолия за долгое отсутствие; она уже знала, какая это канитель ездить к Артему. Когда она забралась в кабину, ее лицо показалось Анатолию растерянным. Похоже было, что она уже сожалела о своем решении уехать из города. Но все мосты к отступлению ею же самой были сожжены.
Чемоданы и узлы елозили и прыгали в пустом кузове пятитонки, а в них была и кое-какая посуда. Правда, Вика переложила тарелки и чашки мягким, да все же надо было поберечь. Анатолий сел на узел, придерживая чемоданы за ручки. Сидя так, он подпрыгивал на выбоинах дороги в лад со всем багажом. Над дорогой висела накаленная солнцем бурая пыль. Когда попадались встречные машины, то становилось страшно и непонятно, как мог шофер в непроницаемой для взгляда завесе вести пятитонку. Изредка дорога становилась сносной, на минуту-другую куда-то исчезала пыль, и тогда Тольян мог чуть отдышаться и посмотреть по сторонам. Неубранного хлеба был непочатый край, и лишь кое-где в пшеничном море плавали комбайны и жатки. Урожай выдался обильный, и никак не верилось, что в этой степи, где горячий воздух иссушал кос и горло, могла налиться тучными колосьями пшеница, не сгорев до срока. Справа промелькнула саманная деревенька. Без единого кустика и деревца, она показалась Анатолию до крайности унылой.
«Ну и забрался же наш Артем», — пожалел брата Анатолий, когда пятитонка прогромыхала между редкими строениями совхоза и остановилась у крылечка стандартного четырехквартирного дома, стоявшего в ряду себе подобных жилищ.
Вика выбралась из кабины. Пошатываясь и будто гребя по воздуху руками, она подошла к ступеням крыльца и села. Совершенно обессиленная и с застывшей болезненной гримасой на густо запудренном бурой пылью лице, она показалась Анатолию достойной сострадания. Шофер помог Анатолию сгрузить багаж и, не сказав ни слова, даже не ответив на благодарность, укатил.
— Вот я и дома, Толюша, — жалобно проговорила Вика.
Двери Артемовой квартиры и соседней оказались запертыми на замки.
— Видишь, как без телеграммы приезжать, — буркнул Анатолий. — Иди-ка в тенек. — Он перенес один чемодан за угол.
— Сходи, Толя, в мастерскую. Вон она, — Вика показала на длинное здание из силикатного кирпича, стоявшее на дальнем краю совхозной усадьбы. — Если Артема там нету, то спроси Сергея Фомича, пусть он ключ даст.
«Не приживется тут Вика», — тревожился Анатолий, идя по усадьбе и осматривая то деревянную столовую, то каменный дом конторы совхоза, то что-то недостроенное. Усадьба была безлюдна. Лишь у столовой стоял грузовик, в его моторе копался шофер. Даже на стройке не было рабочих. «Видать, люди честно старались, деревья сажали», — думал Анатолий, замечая то у одного, то у другого строения деревянные защитные решетки, внутри которых торчали посохшие саженцы. В прошлом году он со школой работал в колхозе в правобережном районе. Там — да, была природа: дубравы, луга с высоким травостоем, чистые речки — словом, все, что составляет прелесть летней сельской жизни. В этом же совхозе все казалось опаленным сухим солнечным зноем. Где тут на сады воды добудешь? Только с воображением Артема можно увидеть тут будущие сады.
Пронзительный гусиный крик привлек внимание Анатолия.
Около ремонтной мастерской, вытянув шею и трубя во всю силу горла, бился на земле гусь, оставленный панически бежавшим от него стадом. Девчонка лет двенадцати с плачем стремглав неслась к гусю.
Большая и сильная птица увязла в битуме, сброшенном на землю; солнце растопило битум, и он растекся по небольшой впадине, блестя и отражая небо. Девчонка побоялась подступить к гусю. Анатолий, подойдя, вызволил его.
— И как это он, дурак, попался? — спросил он у хныкавшей девчонки, глядя на беспомощно пластавшегося гусака, все брюхо, лапы и крылья которого покрывал вязкий битум.
— Да ведь он думал, что это лужа… Видишь, как блестит. Ой, что мне теперь от мамки будет?!
— Чего будет. Гусятину есть будешь. Беги домой за тряпкой, чтобы птичку завернуть, а то сама к нему прилипнешь, — сказал Анатолий и, соскребая щепкой липкую черноту с пальцев, пошел дальше.
Обходя мастерскую кругом, Анатолий приметил валявшийся металлолом. «Интересно, что тут школьники делают? Добра сколько насобирать можно», — рассердился он. Немногие сеялки и тракторные плуги, будто второпях были поставлены около здания кое-как. Во фронтоне здания мастерской черными квадратами зияли открытые широкие, как ворота, двери. У крайней, в которую вошел Анатолий, сверкал новенький голубой мотоцикл. Внутри мастерской тоже все выглядело хаотично: по углам валялись тяжелые детали машин, посреди одной из секций стоял распотрошенный трактор, и все его внутренности были беспорядочно разбросаны вокруг него. Душно пахло соляркой, машинным маслом и железом. Людей и тут не было видно. Анатолий прошел всю мастерскую из конца в конец и лишь в дальней секции застал двух рабочих. В грязных бурых майках-безрукавках они стояли у электросварочного аппарата и рассматривали шестерню.
— Скажите, пожалуйста, — обратился к ним Анатолий, — где мне найти товарища Поройкова или Сергея Фомича?
— Товарища Поройкова найти невозможно. На ремонтной летучке в степь он залился, понимаете ли. А Сергей Фомич — это я буду. Чем могу служить? — ответил Анатолию высокий рабочий с добрым лицом.
— Да видите ли, Сергей Фомич… Я привез его беременную жену.
— Артемий Александрович действительно говорил, что супруга его совсем на сносях, — озабоченно проговорил Сергей Фомич. — Неужели приехала?
— Приехала к вам рожать.
— Вообще-то правильно, — с каким-то торжеством воскликнул Сергей Фомич. — Однако сюрприз начальнику весьма серьезный. — Сергей Фомич достал из кармана своих зеркально-блестящих брюк комок белой обтирки и, вытирая руки, быстро заговорил: — Ты, значит, Васек, подгоняй полуторку. А я моментом на квартиру слетаю, и уж тогда отвезем эту шестерню, — приказал он другому рабочему, с виду совсем юному пареньку. — А мы с тобой, Тольян… Ведь ты же Тольян? — спросил он Анатолия. — Точнее: Анатолий Александрович?
— Он самый.
— А мы с тобой, Толя, поехали! — Сергей Фомич вывел Анатолия на двор к небесно-голубому мотоциклу. — Садись, — сказал он, запуская мотор.
Анатолий сел на заднее седло. И они вмиг домчались до Вики.
— Ах, Сергей Фомич! — вскрикнула Вика.
— Ах, Виктория Сергеевна, — в тон ей, но добродушно-шутливо ответил Сергей Фомич. — Еще бы немного — и меня бы Толя не застал. Ну что ж, милости прошу, — он снял замок.
— А Поля твоя где? — спросила Вика, входя в дом за Сергеем Фомичом.
— Далеко! На току самой дальней, седьмой бригады.
— Я-то думала, что в свой новый дом приеду. — Вика села на жесткую койку Артема. — Супруг мой хвастался: ссуду на строительство взял.
— Ссуду он взял, а стройка… Знаете ли, Виктория Сергеевна, ни один проект нас не удовлетворяет, — опять шутливо сказал Сергей Фомич и открыл дверь в свою комнату. — Уж если строить, так действительно чтобы жилище было.
— Капитальное строительство? Годика на три? — спросила Вика.
Анатолий втащил багаж. Лицо Вики показалось обиженным, каким оно бывало перед тем, как ей разнюниться. Да и самого Тольяна охватывало уныние от вида до нелепости узких кухни и комнат этой квартирки.
— Конечно, не три года. А все ж зря вы, Виктория Сергеевна, в таком положении к нам приехали, — уже осторожно заметил Сергей Фомич.
— А куда же мне еще деваться в таком положении? — не разнюниваясь, а злясь, сказала Вика. — В таком положении около каждой жены ее муж должен быть. Как же иначе?
— Это правильно, Виктория Сергеевна. Уж извините: не тот разговор я повел. Значит, так: Поля моя тут не живет — на бригадном стану кухарничает. Я тоже не очень нуждаюсь в постоянном месте ночлега. Занимайте всю нашу общую с Артемием Александровичем квартиру. И не сомневайтесь: не хуже, чем в городе, все будет. Да какая же вы пыльная. — Сергей Фомич ринулся в кухоньку. — Смотрите-ка, — вскричал он. — Было ведро воды — и все высохло. А? За неделю до дна высохло. Я сейчас, — зашумев ведрами, он выбежал из дома.
— Голодный ты, Толюшка? — спросила Вика.
— А сама как думаешь? При такой работенке-то.
Вика не ответила и замолкла.
«Ну как тут она будет одна? Придется при ней до поры остаться», — подумал Анатолий тоскливо.
Сергей Фомич принес воды и налил в рукомойник.
— Ну вот и будьте как дома. Примус в кладовой, керосину пока хватит, а там еще доставлю. Ну, и насчет воды обеспечим. В магазине на первый случай продукты найдутся. Да вот беда. — Сергей Фомич замялся. — До вечера закрыт он по деревенскому распорядку.
— Мы в столовой пообедаем, — ответила Вика как-то грустно. — Спасибо, Сергей Фомич.
— Конечно, неудобств много у нас, и благоустройство наше медленно идет, — не ответив на благодарность Вики, продолжал Сергей Фомич. — Вы наш совхоз, Виктория Сергеевна, давно знаете. Самое большое благоустройство — это водопровод к трем колонкам от артезианских скважин да баня. Это на ваших глазах произошло. С жильем тоже… Ссуда — это только деньги: трудно в степи дома строить. Не скоро мы еще наш совхоз увидим таким, как в мечтах себе представляем. Ну, и получается, что у некоторых энтузиазм-то спадает. Удирают от нас люди. — Тут Сергей Фомич вопросительно и тревожно посмотрел Вике в лицо. — Вложат год-другой труда своего и жизни и бросают без сожаления.
— Думаешь, я, как прежде, приехала, чтобы Артема в город агитировать вернуться, чтобы выставить перед ним напоказ свое трудное положение? Чтобы смутить его в такую горячую пору? — спросила Вика Сергея Фомича. — Нет, не с этим я приехала. Жить тут буду.
— Вот что надо понять, Виктория Сергеевна: для нас, для таких, как Артемий Александрович, совхоз — дело партийное, а значит, — и душевное. Ну, самое трудное-то уже пережили. В этом году урожаем вернем государству все, что на нас затрачено.
Вика сузила свои зеленые глаза и гневно сказала:
— Ты думаешь, Фомич, что о непонятном для меня толкуешь?
— Да нет. — Сергей Фомич виновато потупился. — Так слетаю-ка я в степь; одну детальку к комбайну заброшу, да и начальника своего поищу.
— Это другое дело, — прощающе сказала Вика.
Когда Вика и Анатолий вернулись из столовой, солнце зашло за дом и на крылечко падала тень. Вика не захотела идти в квартиру.
— Забыли у Фомича спросить, как тебе на станцию доехать, — сказала она, опускаясь на ступеньку.
— Не к спеху, — уклончиво ответил Анатолий, усаживаясь на землю и приваливаясь спиной к стене.
Он уже считал себя участником серьезного события в жизни близких ему людей. Приезд Вики теперь не представлялся ему капризом беременной женщины. Собираясь в отъезд, она находилась отнюдь не в злорадном упрямом состоянии, она решалась переломить всю свою жизнь. А что телеграмму не дала, так уж такая она была, это во-первых, а во-вторых, видать, боялась, что Артем телеграфом прикажет ей сидеть в городе.
За своими делами Анатолий как-то не вникал в дела Артема. В том, что Артем из патриотических побуждений уехал в совхоз, а Вика осталась в городе, ничего особенного Анатолий не находил. Но стоило ему посмотреть своими глазами Артемов совхоз, услышать разговор Вики и Сергея Фомича, как он по-настоящему оценил решимость Вики и увидел цену подвига брата, который готовилась разделить и Вика. Анатолий не мог теперь уехать в город. Он уже думал о том, что просто обязан принять участие в устройстве Вики.
Артем подкатил на «летучке».
— Ну почему телеграмму не дала? — вскричал он, подбегая к Вике. — Почему? — спрашивал он, целуя и обнимая жену. — Почему так внезапно?
— А мне захотелось поглядеть, как ты будешь выглядеть в таком вот именно случае. — Вика усмехнулась, кривя дрожащие губы.
Артем снова усадил ее на крылечке и опустился сам рядом.
— Езжай дальше, — сказал он шоферу, кивнул Анатолию и улыбнулся ему, словно благодаря за сопровождение Вики в пути. Когда «летучка» отъехала, Артем спросил Вику:
— Ну, и как я выгляжу?
— Слегка озадаченным.
— Слегка? Это значит, я все-таки умею владеть собой, — Артем с восторгом взглянул в лицо жены. — Но как же ты решилась?
— Давно, Артемушка, решилась. Приехала вот. Насовсем. — Вика тихонько рассмеялась и всхлипнула. — А отсюда мы никуда не поедем?
— Куда же? Ехать нам отсюда никакого интереса нет. А ты как с заводом рассталась? Со своими заводскими делами?
— А как же не расстаться, когда природа свое берет? И советские законы на эти дела установлены обязательные.
— Это же временно: декретный отпуск. А ты говоришь, приехала насовсем?
— Заводских дел никаких незаконченными я не оставила, и без меня там прореха не образовалась.
— Молодец ты, Виктория. Ну, а сама ты понимаешь, что ты сделала? Какой вклад в наше дело вносишь?
— Тебе уже и вклад подавай. Уймись, Артем.
— Ага! Не понимаешь — слушай. Есть у нас еще такие, сами работают в совхозе, а семьи в насиженных местах пооставляли; даже председатель поселкового совета жену с детьми из райцентра не привозит. У директора самого тоже все в Москве осталось. Правда, у него дети уже взрослые. И я вроде такой же все время без тебя и Танечки был. Понимаешь ли, есть у нас люди, которые не верят, что мы тут устроим, сложим жизнь так, как нам хочется. Про себя, молчком не верят и агитируют, а потому их агитации тоже не всяк верит. Дискредитируют они наше дело. Понимаешь ли ты?
— Ты, выходит дело, верующий, а я сомневаюсь? Скажи лучше, как у тебя работа сейчас складывается?
— Очень напряженно. — Артем снял руку с плеч Вики и опустил голову. — Раздельную уборку осваиваем. Видела, поля какие? Вся степь хлебом наполнена. Комбайн-то наш — он на таких обширных полях стал слабосильным хозяином. И много комбайнов у нас, и мало. Нельзя дожидаться, пока весь хлеб поспеет, пока он наземь сыпаться начнет. Вот и надо валить, чтобы колос дозревал в валках за счет соков стебля. А уж потом валки эти подбирать и обмолачивать.
— Артем, я газеты читаю, — скучливо сказала Вика.
— Тем лучше. И вот необъятные поля, огромный машинный парк, которым надо маневрировать. Это значит: надо постоянно настраивать машины то на косьбу, то на подборку, а к этому и приставлен твой супруг. Ссуда на стройку в кармане, а строить еще и не начинал. Так что видишь сама, где еще наш коттедж.
— Это твоя забота, Артем. — Вика, опершись о плечо мужа, встала. — Рубашка-то на тебе на что похожа? Идем, переоденешься. Я тебе симпатичные шведочки привезла.
Оба они вошли в дом.
Оставшись один, Анатолий окинул взглядом усадьбу совхоза и подивился тому, что с ним происходило за последнее время. Думал сразу после школы поступать на завод, а сам то на рыбалку закатился, то вот здесь оказался.
Вспомнив рыбалку и вечера у костра, Тольян вспомнил и то, как Альфред Степанович говорил, что человек должен быть не просто работягой, а прожить жизнь в труде. Так вот как надо понимать его слова! Надо, чтобы труд твой не был бездушным, а был призванием, для всей большой жизни народа. Вот, значит, кто такой брат Артем! Он человек призвания.
Анатолию стало совсем стыдно оттого, что он не особенно-то добро думал о Вике всю дорогу. Он быстро встал и тоже вошел в дом.
Вика рылась в поставленном на стол чемодане. Артем, голый по пояс, сидел на своей жесткой койке.
— От ссуды, пожалуй, придется отказаться, — говорил он, похлопывая себя ладонями по крутым бицепсам. — Осенью в совхозе должны получить сколько-то стандартных домов. Одноквартирные тоже. А нас семьища! Четверо будет. Да и старожил я совхоза. Думаю, обязательно дом мне поставят. Что ты скажешь насчет такого варианта?
Вика молча подала ему шелковую, в серую мелкую полоску рубашку с короткими рукавами.
— Какая славная рубашенция! — обрадовался Артем и, не надевая подарка на себя, продолжал: — Осенью обязательно устроимся, а пока крыша над головой есть. Но сейчас? Ну какой толк в том, что Фомич и свою комнату тебе предложил? Ведь одна, считай, сутками будешь.
— Постой, Артем, — вмешался Анатолий. — Я могу пожить тут до срока. Я совсем свободен.
— Как свободен совсем? — спросил Артем, наконец вспомнив, что еще и словом не перемолвился с младшим братом. — Доложи-ка о своих делах, да не очень длинно.
Анатолий рассказал про неудачу с поступлением на завод.
— До сентября, говоришь, — раздумчиво проговорил Артем. — Да не для тебя это дело — адъютантом состоять при даме в положении.
— Я ей хоть воды принесу, сбегаю куда надо, — обиделся Анатолий.
— Нет, Толя, это не выход. А что, если… Есть у меня хорошая знакомая семья. — Артем рассказал, как он познакомился с директором соседнего совхоза. Петр Кириллович, так звали того директора, прошлой зимой, возвращаясь с бюро райкома, попал в буран, и его автомобиль замело. Почти по самый верх. Дело было ночью, и трактор, на котором ехал Артем с трактористом, чуть не смял автомобиль. Ну конечно, выволокли и доставили директора и шофера до самого дома. Потом Артему нужно было побывать в соседнем совхозе, и Петр Кириллович приглашал его к себе на квартиру. Жена его, Зоя Максимовна, оказалась женщиной пленительной простоты и душевности. И дети, три девочки, прелесть. Квартира у него просторная, три комнаты. А главное — в том совхозе есть настоящая больничка, не то что здесь — всего медпункт. — Вот тебе бы к ним, Вика. Люди очень добрые, интересные. Сам Петр Кириллович из тех комсомольцев, что еще в тридцатом году из города поехали строить социализм в деревне. Энтузиаст. И жена такая же. А тебе, если обживаться здесь, надо с людьми знакомиться. Хочешь, познакомлю?
— А я думала, что к тебе еду, — обидчиво ответила Вика.
— Не думай, пожалуйста, что я с себя хочу заботу снять. Я хочу, как лучше. Сама увидишь; выберу время — и съездим. Что мы потеряем?
— Это так, — смягчаясь, согласилась Вика. — А пока дай мне здесь, в своем совхозе, оглядеться. — Вика подчеркнуто сказала слова: в своем совхозе. — И Толя пусть поживет. Чего ради ему от родни домой торопиться?
— Да он от тоски тут изведется. — Артем покачал головой.
— Артем, а мне работы не найдется? — вдруг спросил Анатолий. — Хотя бы в мастерской?
— А ты кто: слесарь, токарь, мотор знаешь? — спросил Артем.
— Я уборщица! — рассердился Тольян. — Не понимаешь? У тебя в мастерской мусора много. Железом сорите. У нас в городе на тротуар окурка не бросят, а вы металл в землю загоняете. Жаль, что по этому делу нет государственной инспекции: досталось бы тебе.
— А тебя начальником в эту инспекцию? — Артем тоже было рассердился, но сдержался. — Что ж, верно ты заметил, Толя. Некультурно работаем.
— И в городе тоже бывает, — будто прощая Артема, сказал Анатолий. — Мы, как металл собираем, так все в гараж один ходим. Очень привыкли к тому, что школьники у них порядок наводят два раза в году. Я серьезно, Артем, займусь сбором лома.
— А что, если вообще прикомандирую я тебя к Сергею Фомичу? — Артем быстро надел новую рубашку, ладно обтягивающую его красивые плечи. — Ну что ж, Вика, мне пора. Страда ведь! Ночевать дома не буду. Налаживай, жена, хозяйство. Фомичову кровать занимай. На моей спартанской койке спать тебе негоже. А ты сегодня, Толя, помогай ей, в чем потребуется, а уж завтра к Фомичу. — Артем обнял Вику и ушел.
На следующее утро Артем, как и обещал, привел брата в мастерскую и сказал Сергею Фомичу:
— Принимай-ка, Фомич, работника. Металлолом хочет собирать.
— Можно лишь абсолютно приветствовать, — ответил Сергей Фомич. — И предоставить полную инициативу.
Тольян три дня собирал, выдирал из земли и стаскивал в кучу всякий железный хлам. Весь машинный парк совхоза находился в бригадах и на полях. Но мастерская непрерывно, даже ночами, работала. Все, что нельзя было исправить в поле или средствами «летучек», снималось с машин и привозилось сюда, чтобы сделать ту или иную работу на стационарных станках или в кузнице. Артем метался по степи, появляясь лишь изредка и во всем положась на Сергея Фомича. И все же здесь Анатолий ощутил огромнейшую напряженность уборки и всю ту ответственность, которая лежала на Артеме.
Трудна была не только уборка. Люди уже думали о подъеме зяби, паров, об уборке соломы, о всех тех осенне-полевых работах, которые требовали тракторов, разных машин, самых разных запасных частей и приспособлений, а главное — умелых рук.
Разговоры, к которым прислушивался Анатолий, велись спокойно, и работали в мастерской с виду неторопливо. Но напряженность труда людей была во всем образе их жизни, таком необычном для горожанина. Люди здесь ночевали в соломенных шалашах, полевых вагончиках и просто в поле в копнах; рабочий день у них был не восьмичасовой, а световой — от зари до зари; они жили в знойной степи, где не было в достатке воды, чтобы хорошенько помыться, пища их была сытна, но проста и однообразна. И еще было в их деятельности многое, что, по мнению Анатолия, должно было делать труд лишающим их личных увлечений и интересов.
И в то же время по полевым станам кочевали на специальных автомобилях библиотеки, кинопередвижки, автолавки, груженные разными товарами — от аккордеонов и фотоаппаратов до капроновых дамских чулок. В совхоз приезжали с концертами артисты, тут бывали и ученые и читали научные лекции. Работала оживленно почта; сюда выписывались газеты и во множестве приходили письма. И вообще в трудной здешней жизни был, видимо, свой пафос, который Анатолию надо было постичь.
Вика — та как будто сразу почувствовала атмосферу совхозной жизни и не испугалась ее. Наведываясь к ней среди дня, Анатолий заставал ее в хорошем настроении. Она содержала квартирку в чистоте, кое-чем привезенным с собой украсила Артемову комнату, постирала белье мужа и вообще была деятельна. Она записалась в библиотеку, с кем-то договорилась насчет молока и готовила на примусе Артему и Анатолию завтраки и ужины. При всем этом Вика стала спокойной и как-то ласково-задумчивой. Однажды Анатолий застал ее занятой сбором детского приданого; она вынула из чемодана пеленки, распашонки и все, что требовалось новорожденному, аккуратно увязала и положила в комнате Фомича на комод как украшение. Она уже была поглощена думами о своем новом ребенке.
Артем уходил из дому с восходом солнца и приезжал лишь поздно вечером. Но долгий день словно не утомлял его. Он говорил, что соблюдает режим и всегда находит час-другой на отдых в холодке. Уже в постели Артем еще с полчаса разговаривал с Викой. Они никак не могли выбрать имени будущему ребенку. Артем всякий раз, будто он весь день думал об этом, предлагал новые и новые варианты на случай рождения дочери или сына. Вика отвергала их, придумывая свои. Споры эти были мирными и заканчивались тем, что Артем коротко посвящал жену в дела, которыми был занят весь день.
Рассказы Артема и все слышанное в мастерской возбудили у Анатолия желание тоже побывать в поле, на «переднем крае» уборочных работ. Вика сказала, что рожать ей срок не сегодня и не завтра. Поэтому Анатолий, выполнив заданный себе урок по сбору лома, попросил Вику отпустить его в степь поработать.
— Вполне на неделю можешь, — сказала Вика. — А то и побольше, заботник ты мой.
Утром следующего дня Тольян и Сергей Фомич на голубом мотоцикле отправились на ближайший к центральной усадьбе полевой стан.
— Ты, Фомич, устрой ему работу, чтобы свою силенку всерьез испытал, — напутствовал их Артем, сам садясь в кабину «летучки».
Бригадир, к которому Фомич подвез Тольяна, лениво и брюзгливо сказал:
— В аккурат сто первый приезжий работник в бригаде будет, — выплюнул окурок и вдавил его в землю стоптанным каблуком рыжего обшарпанного по стерне и пахоте сапога. — Морока мне с ними. Некоторые авансы проедают и только. Если это Артема Александровича браток, могу дружеское гостеприимство оказать. — Бригадир постучал у себя за спиной в стенку полевого вагончика, у которого он сидел на облысевшей автомобильной покрышке. — В моем купе имущество свое сложишь, и ночевать устрою. А насчет работы — как и всем городским. Определю-ка я тебя…
— К Хвастунову, — хитро улыбнувшись, подсказал Фомич. — У него комбайн в профилактическом ремонте, и подборщик навешиваем.
— А?! — бригадир что-то про себя сообразил. — Это можно. На копнитель? Только уж ты, Фомич, подмогни Хвастунову быстрей комбайн на подборку врезать.
— А как же, — согласился Фомич и подмигнул Анатолию. — Ленту ему на транспортер сегодня же привезут.
— Ну вот и спасибо.
Анатолий бросил в уголок купе бригадира брезентовый плащ, которым его снабдил Артем, чехлы для матраца и подушку. Потом Сергей Фомич привел Анатолия к прицепному комбайну, стоявшему в ремонте с краю тока. Трое рабочих возились с комбайном. Фомич подошел к пожилому мужчине с усами, сидевшему у двигателя комбайна на свернутой старой ленте транспортера и наблюдавшему, как паренек в фуражке ремесленника прочищает карбюратор.
— Здорово, Алексей Никитич, — сказал Фомич. — Принимай работника. Артемия Александровича брательник.
Алексей Никитич (Анатолий догадался, что это и был сам комбайнер Хвастунов) оглядел молча Анатолия и сказал Фомичу:
— Здорово. Ленту мне доставите сегодня?
— Как сказано было, — ответил Фомич. — Анатолием звать. Бригадир знает. Оформит, что требуется, в смысле найма на работу. Работящий парень.
— Старую или новую ленту? — опять, будто не слыша ничего насчет Тольяна, спросил Хвастунов.
— Бывшую в употреблении, но справную. В пятой бригаде комбайн начисто скис, так мы хоть лентой сманеврируем. Так Артемий Александрович велел. Сейчас он там, так что жди ленту. А еще чего тебе?
— Остальное все в норме. — Хвастунов снова посмотрел на Анатолия и спросил: — Вроде моего Степана. Абитуриент? Десятилетку окончил?
— Да, — ответил Тольян.
— На копнителе будешь работать, если силенки и терпения хватит. А нет — отпустим с богом. — Комбайнер усмехнулся. — Агрегат наш семейный: Степан — за штурвального ловок, старший, Антон, — трактористом, а тебе напарницей на копнителе дочка Ксения будет. Харчимся от райкоопа за наличные. Деньги у тебя, парень, есть, или аванс выписывать?
— Есть, — ответил Анатолий. Вика дала ему пятьдесят рублей. — Аванс возьмешь — отрабатывать надо.
— Ты не думай, чтобы отрабатывать, а чтобы зарабатывать, думай. С нами, если так-то думать будешь, заработаешь. — Хвастунов большим пальцем погладил свои непонятного серо-рыжеватого цвета усы. — Деньги заработаешь, а славы не жди. А почему? Фамилия некрасивая! Был у нас корреспондент из областной газеты, когда мы рожь обмолачивали, хотел написать про нашу работу. Да фамилия помешала. Ему во всем красоту надо было. И написал он про другой семейный агрегат. Не лучше и не хуже, а фамилия у них красивей. Так наш труд через газету прославлен и не был. Да вот в чем дело, парень: хлеб для народа дать — это дороже славы. Два миллиона пудов наш совхоз должен сдать. Смыслишь, в какое дело ты ввязываешься?
— Я не отступлюсь, — начал было Анатолий, проникаясь уважением к этому прокаленному солнцем человеку с некрасивой фамилией, но вдруг вспомнил о беременной Вике, о том, почему и зачем он приехал в совхоз, и осекся, и беспомощно взглянул на Сергея Фомича.
Сергей Фомич встряхнул его за плечи и сказал:
— Не робей! Трудись и ни о чем не думай. Остальное и без тебя благополучно устроится.
Тольян понял, что душевный Фомич заботу о Вике считает полделом: не в пустыню же Вика приехала, кругом так много добрых людей, и все, все будет благополучно.
— Алексей Никитич, — угрюмо сказал Тольян. — Я тоже из рабочей семьи. И не хочу опозорить свою семью перед вашей.
— Ох ты, художник! — засмеялся Хвастунов. — По старшему брату имеем представление о вашей семье. Сегодня весь день можешь потратить по собственному усмотрению. Посматривай, соображай, что к чему у нас тут. А завтра — как моряки говорят: завтра в море, в хлебное море. И с завтрашнего дня тебе получка пойдет. Познакомил бы я тебя со всеми своими, да в баню они отправились. Ночевать приходи вот в этот чум. — Хвастунов показал рукой на соломенный шалаш метрах в двадцати от комбайна.
Сергей Фомич и Алексей Никитич начали осмотр машины, которой завтра до света предстояло выйти в поле на молотьбу пшеницы из валков. Анатолий слушал их разговор. Но о комбайне оба механизатора перекинулись лишь несколькими словами; Сергей Фомич толковал все больше об общем ходе уборки. И Тольян из его слов уяснил себе, что положение создается напряженное: пшеницу сейчас вовсю косят в валки, но в валках тоже хлебу нельзя долго лежать, и надо подбирать, сколько есть сил. А хлеб зреет и зреет, по такой-то погодке и перестоять недолго; тогда уж будет не до раздельной уборки, придется с ходу переналаживать машину на прямое комбайнирование.
Поговорив с Алексеем Никитичем, Сергей Фомич сказал Анатолию:
— Так я дальше поеду. В общем, ты устроен надежно. Будь здоров. Навещать будем, — он кивнул Хвастунову, бросив ему коротко: — Пока, — и пошел к мотоциклу.
Алексей Никитич вернулся к своему сиденью из старой транспортерной ленты и закурил, погрузившись в раздумье. Анатолий же вдруг догадался, что Сергей Фомич и Хвастунов говорили не только как механизаторы. Ведь Фомич-то был членом совхозного партбюро. И Хвастунов, наверное, был партиец. Значит, и Тольян должен был отнестись к их разговору, как комсомолец.
Опять с Анатолием что-то произошло. Он сам себя определил в такое положение, в котором или докажет себе, что способен собственные, будто бы правильные размышления подтверждать для самого же себя делом, или убеждения и дела у него расходятся. Больше того, он дал Алексею Никитичу слово, что он не опозорит в труде честь своей семьи; значит, если он не выдержит испытание, на которое пошел добровольно, он прежде всего опозорит брата Артема. Опозорит и себя как комсомольца. И тут Тольян подумал, что он, как и Артем, тоже поступил по призванию. И от этой мысли ему стало жутковато, потому что он встал лицом к лицу со своей начинающейся жизнью в труде.
Комбайн на прицепе у трактора двинулся со стана в поле перед рассветом. Ток был ярко освещен электрическими фонарями на столбах, расставленных по одному его краю. На току работала веялка, и погрузчик насыпал в кузов грузовика зерно. Добирали последнюю рожь из небольшого вороха и вывозили на хлебоприемный пункт. Девушки вяло подгребали лопатами зерно к элеватору погрузчика, два парня тащили от веялки носилки с отходами. Все другие машины на току молчали. Между ними ходили иногда рабочие, видимо, занятые ремонтом. Комбайн прошел мимо двух полевых вагончиков и нескольких шалашей, где спали люди, и выбрался в ночную степь.
Анатолий стоял на штурвальном мостике, куда позвала его Ксения; там же был и ее брат Степан. Обоих их Анатолий еще не видел как следует и даже не поговорил с ними: все Хвастуновы, кроме отца, ночевали в усадьбе отделения совхоза, где у них был свой саманный дом. Они приехали оттуда на тракторе брата Антона к назначенному времени.
— Первый раз в поле выезжаешь? — только и спросила его Ксения, когда он встал рядом с ней.
— Первый, — ответил Тольян, отметив, что у Ксении милый голосок.
Ксения снова замолчала, а Степан вообще не промолвил ни слова: они, наверное, не выспались — на усадьбу вчера вечером приезжала кинопередвижка.
По мере того как комбайн уходил все дальше и дальше в степь, огни на току как бы сбивались в сверкающую кучу, а бригадный стан все больше и больше начинал казаться крошечным светлым мирком, затерявшимся в необъятной ночи. Анатолий, глядя на этот мирок, вспомнил неожиданную встречу с Томкой Светловой.
Вчера, бродя по току, он увидел Томку в кузове пятитонки; она разравнивала зерно, которое сыпал в машину погрузчик. На ней были надеты синие сатиновые штаны, наверно, спешно пошитые матерью, белая блузочка, и недавно завитые кудри покрывала шелковая косыночка. Работа для тоненькой и хорошенькой Тамарки была тяжеловата. Девушка еле ворочала деревянной лопатой в зерне. В тени грузовика спал шофер москвич, тот самый, что вез Тольяна и Вику со станции.
Анатолий забрался в кузов и взялся за лопату. Томка, узнав его, страшно удивилась.
— И ты здесь?
— Как видишь, — ответил он и взялся за работу.
Пока он разгребал, девушка отдыхала, а когда в машину насыпали сколько нужно ржи, они сошли наземь и разбудили шофера, который не узнал Анатолия и тотчас же укатил. В ожидании следующей машины они сидели на ворохе отвеянного зерна, и Томка горько жаловалась на свои злоключения. Она была тут уже почти целую неделю. Да она таки поступила на биологический. И что же? Студентам-новичкам, даже не объявив, что они приняты в университет, приказали выйти на работу по очистке университетского двора, а потом сказали, что они уже студенты, и велели собираться в колхоз (она так и сказала: в колхоз, хотя работала в совхозе). И вот после экзаменов в школе, после волнений с поступлением в университет все остались без летнего отдыха. И так будет каждый год. Не ездить невозможно: исключат из университета.
— Это же кошмар! — сказала Томка так, что Тольян сразу заметил: это новое словечко, которое она где-то подцепила и щеголяла им. — А потом, что значит собираться? Нужно было собираться специально, тут ведь и одежда совсем другая нужна, и хорошее одеяло, простыни сюда не возьмешь.
Томка, встретив школьного товарища, словно не хотела упустить случая и не высказать все-все. Питание здесь отвратительное. Рисовую кашу по утрам дают с постным маслом, а молока совсем нет. Хорошо, что родители не забывают и уже поприсылали посылки с консервами, конфетами и яблоками. Работы почти нет. И зачем только их так рано пригнали (Томка так и сказала: пригнали). И заработка нет. Бригадир ужасно грубый, бесчувственный человек, его даже руководитель группы опасается. Бригадир его так обложил прямо при всех за то, что он начал было требовать гарантированной зарплаты студентам. А парни тут! Пристают бесстыдно. Вода только в болотце, а там пиявки и комары. Ох, комары… По ночам спать не дают. Кошмар.
— Мы тут совершенно лишены чистоты и даже малейшей красоты жизни, — закончила свои жалобы Томка торопливо, потому что подъезжала машина.
Анатолий помог школьной подруге нагрузить и эту машину. Потом они обедали, а потом он увидел, что к комбайну Алексея Никитича что-то подвезли на грузовике, догадался, что это Артем прислал ленту к транспортеру и, сказав Тамаре, что у него тоже тут работа, ушел к своему комбайну. Остаток дня он провел там, глядя, как окончательно отлаживается сложная машина, а когда стемнело, Алексей Никитич заставил его сходить за пожитками и лечь спать.
И вот комбайн вышел в поле.
Когда огни полевого стана отдалились и померкли, стало видно, что небо совсем уже не ночное, а поблекло, и звезды на нем редкие, и степь не стоит по сторонам дороги, как черная глухая стена, а ровно и далеко раскинулась, и ночные тучки разбежались по горизонту, и, значит, день будет снова знойным.
«Эх, милая, глупая горожаночка Томка, вот и кончился твой ночной комариный кошмар, и сладко спишь ты вовсю в соломенном шалаше», — подумал снисходительно Тольян. Он теперь различал лица своих новых товарищей, товарищей по работе.
Ксения оказалась рослой девушкой в легком платьице и в сапогах. И Степан был парень как парень. Оба они молчали совсем не оттого, что не выспались. И Ксения и Степан готовились к трудовому дню на комбайне отца, украшенном алым флажком за их хорошую работу. Им было просто хорошо сейчас в предрассветной степи, и они не хотели об этом говорить. И Тольяну было хорошо. Неходко двигался комбайн, а все же лёгкая прохлада забиралась даже под рубашку.
Понемногу вокруг все светлело, и, когда стали ясно различимы валки скошенной пшеницы, трактор свернул с дороги, въехал в край поля и, не глуша мотора, остановился. С комбайна сняли «багаж». Потом все немного походили вокруг трактора и комбайна. Алексей Никитич наклонился к валку и порылся в нем, вороша стебли; взяв один колосок, он растер его и провеял в ладонях.
— Ну добро, — сказал он, пожевав зерно. — Так вот, Ксения, тебе напарник, Толей зовут. Брат Артемия Александровича. Помочь ему надо втянуться в нашу работу. По-комсомольски.
— Устройство объяснить? — спросила Ксения Анатолия, держа в руках большой ситцевый платок и маску-респиратор.
— Не надо, вчера изучил.
— Самое главное — в начале каждого гона встать на ветер. — Ксения оглянулась вокруг, послюнила палец и повертела им в разные стороны. Ветра никакого не было, и это ее огорчило. — Какой бы слабенький ни был ветерок, а все пыль будет от тебя хоть малость относить, дышать легче будет. Остальное освоишь практически.
Ксения отдала Анатолию маску, а сама повязала свою голову платком, закрыв нос и рот.
Неожиданно раздался свисток.
— Это сигнал по местам, — пояснила Ксения, заметив удивление своего ученика и беря с хедера вилы. — Пошли.
Анатолий встал на площадку копнителя напротив Ксении и справа по ходу комбайна, чтобы видеть хедер. Алексей Никитич дал второй сигнал — и комбайн тронулся, все его сложное устройство пришло в действие. Валок, снимаемый со стерни подборщиком и подхваченный транспортером, потек в нутро комбайна. В копнитель посыпалась солома, и густо заклубилась пыль. Тольян поспешно надел маску, сразу поняв «практически», на какую работу он попал.
Гон был длинный, километра в два. Ксения орудовала в копнителе вилами, ровняя и уплотняя солому; когда копнитель наполнялся, она нажимала ногой педаль, и дно копнителя от тяжести соломы наклонялось, откидывалась задняя стенка, и копна кувыркалась на землю. Вот и вся будто бы трудность. Но соломокопнитель катился по рыхлой земле колыхаясь, и стоящему на его площадке грозила опасность закачаться до рвоты, как на море; пыль набивалась под рубашку, и зудело тело; в маске дышалось трудно и потело лицо. В конце гона комбайн вышел на дорогу с другой стороны поля и, пройдя немного, повернул в обратный рейс. Ксения передала Анатолию вилы.
— Копны сбрасывать буду я. Надо ровно в ряды их по всему полю класть, а то в скирды сволакивать неловко, — успела объяснить она.
Работая вилами, Анатолий отметил и еще одну неприятность: он то и дело больно стукался коленями о стенку копнителя. В конце гона он почувствовал всю тяжесть своей работы. Когда комбайн снова остановился, чтобы ссыпать из бункера намолоченное зерно в ожидавшую на дороге машину, Анатолию уже было не до ясной зари, занявшейся над степью. Сняв маску и рубаху, он торопился надышаться чистым утренним воздухом.
Следующий гон вилами работала Ксения, а обратный — Анатолий. Когда же опять стали ссыпать намолот, девушка сказала:
— Теперь я одна пойду. А ты отдыхай. Потом ты пойдешь один. Так и будем по два гона. Пить хочешь? — Она нацедила из бочонка, стоявшего на хедере, кружку воды и подала ему.
Анатолий выпил немного теплой, с болотным запашком воды и, глядя на Ксению, которая, используя короткую передышку, вытряхнула и перевязывала свой платок, подумал: «Ну и девчонка. И красивая, и сильная, и простая». Остатками воды он плеснул себе в лицо и на грудь.
Проводив комбайн, Анатолий повалился на копну. Работа испугала его: она оказалась дьявольски трудной, постыдно непосильной для него. «Но ведь так-то сейчас по всей стране столько тысяч людей работает. А я чем хуже их?» — Анатолий заставил себя расслабить все тело, чтобы лучше отдохнуть, набраться силы, пока вернется комбайн.
Первый день Анатолий проработал на копнителе со все растущим страхом, что не выдержит изнурительного труда. Но все же выдержал до самой темноты. Короткую ночь он спал, как убитый, и проспал начало работы утром. Проснувшись, он увидел на дороге комбайн, уже ссыпавший первый намолот нового дня. Анатолий догадался, что его пожалели и дали поспать лишку. Он поднялся с копны, хотел побежать к комбайну, и не смог: все тело его сковывала тупая боль. Медленно подойдя к комбайну, он взял вилы у Ксении и не посмел даже взглянуть на нее. Два первые свои гона он еле выстоял на копнителе. Но эти два гона оказались самыми трудными. Потом в работе стала проходить боль в руках, ногах и пояснице, и Тольян с радостью отметил, что ему вообще становится все легче и легче.
К концу дня он вполне освоился со своей нелегкой работой.
— А что, парень, большой хлеб, он ведь душу захватывает? — спросил его за ужином Алексей Никитич.
В ответ Анатолий лишь покраснел, потому что это была похвала: комбайнер увидел его старание.
Анатолий почувствовал себя настоящим работником, и с этого времени труд всех людей на уборке урожая стал представляться ему как всеобщий душевный порыв. Люди, конечно, думали и о хороших заработках — Анатолий знал, что и он зарабатывает до пятидесяти рублей в день, — но главным у каждого работника было ощущение урожая как всенародной победы, как национального богатства, который каждый своими руками помогал убирать в государственные закрома.
Алексей Никитич, его сыновья Степан и Антон, дочка Ксения как будто ни на минуту не забывали, что неубранного хлеба в степи — великая сила и его надо молотить и молотить.
— Ну, опять денек будет добрый, — говорил Алексей Никитич, каждый раз поутру забираясь на комбайн. Этим он как бы напоминал о возможной непогоде и о самом страшном: не затянуть бы уборку до глубокой осени, когда хлебу настанет погибель.
Уборка была битвой за хлеб перед лицом пока благосклонной, но коварной природы, давшей урожай, но и угрожавшей ему. Главным оружием этой битвы была скорость обмолота валков. Скорость и качество обмолота находились в жестоком противоречии; добиваясь скорости и качества, нужно было внимательно следить за регулировкой всей машины с ее молотилкой, механизмами очистки, соломотрясом, транспортерами, со всеми шестеренками и тягами. Молчаливый Антон мог бы гнать трактор на пределе, но он, как сам говорил, спиной чувствовал работу комбайна, и сигналы отца свистком ему даже не нужны. Штурвальный Степа, веселый юноша, которому из-за шума машин нельзя было говорить и шутить, не спуская глаз с валка пшеницы, ловко подхватывал его подборщиком. И уже сам Алексей Никитич словно весь день-деньской только и имел в мыслях, что заботу о ладной работе комбайна.
И все же внешне работа семейной бригады выглядела медлительной. Когда на бричке привозили в термосах обед или ужин, все уж больно неторопливо устраивались с едой, ставя миски и кладя хлеб на тугой, как деревянный стол, валок, лежавший на стерне; ели медленно, ругая за щи или пшенный суп стряпуху.
Пообедав, Алексей Никитич и Антон курили и поносили старый комбайн и мечтали о новых машинах, которые кто-то должен придумать, построить и дать им в руки. Степан в минуты отдыха норовил «придавить комара» в тени под копной. Ксения расспрашивала Тольяна о городской жизни, об областной весенней выставке художников, о новых операх, поставленных зимой, об артистах, которых она слушала по радио, и удивлялась, как можно, живя в городе, не знать обо всем этом.
Отдохнув, все неторопливо опять становились на места, и комбайн с шумом и пылью молотьбы снова начинал свое скучное движение по полю.
Медлительность была видимым свойством всех людей, работавших в степи. Даже странным казалось, до чего же неторопливые люди водят на бешеных скоростях бензозаправки, ремонтные летучки, гоняют по степным дорогам на мотоциклах и возят зерно. Но, как вскоре приметил Анатолий, медлительность и какое-то пренебрежительное отношение к своему труду у всех были лукавыми.
Случилось так, что Алексей Никитич и Антон остались без курева. На стан послали Анатолия. Он доехал на грузовике с горячим зерном от комбайна. Закупив папирос, он прошел по току. Сколько же здесь было зерна! Потоки! Эти потоки рождались в степи у комбайнов, текли из бункеров в грузовики, ссыпались в гороподобные вороха, из них опять устремлялись в веялки, снова в вороха, и оттуда снова в грузовики, и потом уже шелестели на транспортерах приемного пункта на станции, чтобы, на какое-то время утихомирившись в вагонах, снова зашелестеть, ссыпаясь в государственные закрома. Чугунно-серые от загара и хлебной пыли парни и девчата лениво, будто балуясь, только подправляли деревянными лопатами течение горячих хлебных ручьев.
Но вот тут-то и открывался Анатолию до конца весь пафос и вдохновение уборочной страды. Исконные хлеборобы, студенты, городские рабочие — на первый взгляд все в одинаковой степени относились к своему труду, как к делу весьма простому, не требующему всех их сил. Моторист тока в распущенной рубахе и сандалиях на босу ногу ходил вразвалочку от мотора к мотору; пожилой шофер, подставив пятитонку под погрузку, повалился в душную тень грузовика, чтобы расправить кости на каменной земле и сомлеть чуток в дремоте; у полевого вагончика сидели в холодке и рукодельничали девушки, а в соломенном шалаше спали те, кто работал в ночь. Во всем этом Анатолий увидел все ту же лукавую нарочитую ленцу и понял ее настоящий смысл как вызов зною, пыли, всей неблагоустроенной жизни в степи и готовность к действительно тяжелому и героическому труду в осеннее ненастье и стужу.
Что же касалось «малейшей» красоты жизни, отсутствие которой в степи так напугало Томку, то тут дело обстояло тоже по-особому. В поле, как говорил Алексей Никитич, был обеспечен солдатский культурно-бытовой минимум. Каждый день работавшие комбайны объезжала водовозная автоцистерна, и воды хватало на питье и умывание. На другой же день работы Анатолия в поле Вика прислала ему с Сергеем Фомичом свежую рубашку на смену и поношенный Артемов пиджак. На харчи жаловаться не приходилось, хотя, действительно, частенько привозили на ужин или завтрак рисовую кашу с постным маслом и нелепые обеды, состоявшие только из щей и чая. Но ко всему прилагался такой вкусный пшеничный хлеб, что только этим хлебом и водой можно было быть сытым и сильным. Алексей Никитич, перед тем как его семейной бригаде приняться за еду, часто задавал вопрос:
— Кто не работает, тот не ест? А? — И, утирая потрескавшиеся губы и разглаживая усы, оглядывал всех, довольно усмехаясь оттого, что не видел не заработавших сегодня свой обед. Иногда он спрашивал Анатолия: — Как на вкус наш хлебушек, Толя? Вы, городские, в хлебе толк понимаете.
— Ничего хлебушек, — с серьезным видом отвечал Тольян, — ванили вот лишь в нем не хватает, — и набивал хлебным мякишем рот.
Анатолий чувствовал, как крепнут с каждым днем его физические силы. Он вскоре уже совсем легко выстаивал свои вахты на копнителе. Однажды случилось так, что Ксения, отдыхая, задремала под копной, и Тольян, пожалев будить ее, сделал еще две внеочередные поездки.
— Это не по-товарищески, — сказала Ксения, по своим ручным часам определив, сколько лишку отработал ее напарник.
— Это я себя испытать захотел, — смущаясь сказал он.
Ксения взяла у него вилы и, сердито молча, вскарабкалась на свое место. Комбайн, ссыпав зерно, тронулся. Анатолий побрел к копне, у которой отдыхала девушка.
На брезентовом плаще Анатолия, как обычно, остался «Дон-Кихот». Обе части этого романа Ксения купила в автолавке, и оба копнильщика читали книгу по очереди во время своих коротких отдыхов. Сменяя друг друга на комбайне, они успевали перемолвиться насчет прочитанного. Анатолий читал быстрее, Ксения отставала, но она лучше, тоньше постигала прелесть романа. Он, читая, не замечал того, на что обращала его внимание Ксения. От этого ему бывало немного стыдно, а Ксения все больше и больше ему представлялась девушкой с очень развитым чувством поэтического.
Когда уже в темноте комбайн застывал на ночь, а его хозяева укладывались на покой в копнах, Ксения, прежде чем лечь самой, с четверть часа рассказывала отцу и братьям о злоключениях благородного идальго. В ее пересказе юмор Сервантеса приобретал какой-то особый блеск. Слушая ее, Анатолий испытывал большое удовольствие и с еще большим интересом читал роман, которого до сих пор не знал.
Маленькая ссора с Ксенией обеспокоила Анатолия, словно он в самом деле сделал что-то нехорошее, и он не стал читать «Дон-Кихота».
«А, ничего! Она сказала, что не по-товарищески, а это значит: она считает меня товарищем, и мы больше ссориться не будем, — подумал он, глядя на удаляющийся комбайн. — А все же она девушка с характером. Будто взяла шефство над городским школьником, и ей не нравится, что это шефство вдруг кончилось».
Но, подумав так, Анатолий тотчас же упрекнул себя в неправоте. Дело было не только в том, что Ксения показала ему пример в тяжелом труде. Она сделала для него больше. Когда Анатолий немного втянулся в работу и уж не валился под копну лишь с одним желанием отдохнуть, чтобы не опозориться на следующем гоне, когда он стал работать с такой же сноровистостью, как и сама Ксения, она спросила его:
— А как тебе в степи, хорошо?
Анатолий чуть было не наговорил ей подобного тому, что сам слышал от Томки Светловой. Но посчитал, что лучше промолчать.
— А я люблю степь. Я степнячка! — как-то даже гордо сказала Ксения. — Вспомни чеховскую «Степь».
Тольян очень смутно помнил, что писал Чехов о степи, и опять промолчал, он лишь улыбнулся той гордости, с которой Ксения называла себя степнячкой.
— У нас в степи все точно так, как у великих писателей, да еще и машины. У нас еще интересней. Надо уметь только видеть.
И в самом деле, живя и работая в степи, Анатолий очень скоро привык к ней так, как будто ему кто-то помог в этом, как будто ему кто-то уже показывал и тихие золотые рассветы, и бархатное ночное небо с далеким полыханием зарниц, и веселый бег дневных облаков, словно стремящихся обогнать собственные тени на увалах. Когда случалось бывать вдали от комбайна, он слушал, как степь непрерывно звенит монотонным стрекотом насекомых. И зной-то был совсем легким. И таким глубоким и освежающим был сон в степи!
Степь непрестанно меняла свой вид, свои краски. Найдет на солнце тучка — и дали вдруг станут лиловыми, и даже поблизости все будто посинеет. А то зной сгустится так, что весь горизонт заиграет водяными струями. Хороши были хлебные поля, когда они еще колыхались тугими волнами на ветру! Веселили глаз они и тогда, когда ложились, скошенные жатками, в уходящие к горизонту валки, похожие на зеленоватые муаровые поблескивающие на солнце ленты. И было забавно смотреть на оставляемое комбайном поле, где вместо обмолоченных валков оставались ряды копен, похожих на куличики, какие делают детишки из песка. И что придавало степи особое оживление, так это машины. Труд человека на созданных им машинах был широко и далеко виден в степи. Это было так величественно, что не видеть этого было невозможно.
Анатолий полюбил степь. И уже сам стал про себя называть Ксению ласково степнячкой.
«Опять со мной что-то случается, — думал Анатолий, сидя в уже длинной предвечерней тени копны и держа в руках нераскрытого „Дон-Кихота“. — Да нет же! Ничего со мной не случается; я просто очень интересно стал жить. — И вдруг ему вспомнился озябший после грозовой ночи Леонид Петрович Бутурлин, и как он тогда сказал, что для такой лишь рыбалки стоило родиться на свет. — Нет, рыбалка не была тогда для меня случайной, и сейчас в степи я не случайно: и то и другое — это моя жизнь. И мне бы не было хорошо сейчас здесь, если бы я не пожил с Альфредом Степановичем и Леонидом Петровичем на Волге. Это с ними я начал думать так, как думаю сейчас. Но там я только думал, а здесь еще по-настоящему и работаю. И от этого мне особенно хорошо жить. Я тоже не зря родился на свет. И все, что со мной происходит, нужно мне… А что, если бы я не родился, не было бы меня никогда? Значит, для меня тоже ничего бы не было? То есть я никогда бы не жил на свете? Мне бы это было все равно, потому что и меня бы никогда не существовало. Фу, какая нелепица. Я есть, живу, у меня своя собственная жизнь… И как же это хорошо!»
Комбайн уже шел обратно по другому краю необмолоченного поля. Он и трактор сливались в один силуэт издалека, и в самом деле напоминая своими очертаниями корабль. И вдруг в свете низкого солнца над комбайном вспыхнул красный огонек флажка. Анатолий давно заметил неуловимость этого мига, когда вспыхивает флажок, но сколько ни старался, никак не мог уследить за ним. «Так и с человеком бывает. Живет, живет он, и никто не видит, да и сам он не замечает, как в нем нарастает какая-то перемена. И вдруг загорится в нем что-то новое», — подумал Анатолий и пошел навстречу комбайну.
Подъехал за намолотом грузовик и остановился. В эту же минуту к нему подкатил газовский легковой вездеход с брезентовым верхом, и в нем Тольян увидел Вику и Артема.
— Ну что, работяга? — спросил Артем брата, выйдя из машины. — Домой еще не потянуло?
— Да нет.
— А ведь август быстро в работе летит. Твой сентябрь надвигается. К заводу уже ближе надо быть.
— Ох, Артем, я об этом что-то и думать не смел. У нас такая работа тут.
— Понятно, — проговорил Артем, как будто понимал младшего брата лучше, нежели тот сам понимает себя. Он обошел остановившийся комбайн и сказал Алексею Никитичу: — Уж начинаем переводить машины на прямое комбайнирование. Вам же пока быть на обмолоте. Как машина, не устала?
Алексей Никитич сошел с комбайна, и, конечно, от него посыпались жалобы, которые Артем выслушивал, хмурясь и показывая, что понимает нужды комбайнера, да не может же он ему часть за частью весь комбайн на новенький сменить.
Ксения уже не сердилась на Анатолия и попросту передала ему вилы. Забираясь на свое место, Тольян сообразил, что Артем везет Вику в гости к знакомому директору соседнего совхоза.
Освободив бункер, комбайн тронулся, и Артем сел в автомобиль.
— Тольян-то наш увлекся уборкой и домой не думает, — сказал он Вике.
— Уж не приворожила ли его та сероглазая? — делая удивленно-круглые глаза, спросила Вика.
— Может и это быть! Ну что ж, это тоже дело. — Он дал газ, и «сайгак» побежал вперед.
Артем торопился поспеть до заката на центральную усадьбу соседнего совхоза. Оберегая жену, он нарочно поехал самой мягкой и удобной дорогой, но более дальней. Время он наверстывал ходом машины. Впереди остался спуск дороги, а дальше, уже в теснине пшеничных нескошенных полей, дорога, петляя, всходила на новый увал. Вся степь по-вечернему золотилась в бьющих по ней сбоку, почти параллельных поверхности земли, лучах солнца. Такой золотой, щедро рассыпанный свет бывает в степи только вечером после знойного дня; ранним утром он не золотой, а жемчужно-розовый.
Справа от дороги тянулся массив, засеянный подсолнечником. Подсолнухи стояли, как солдаты в частом строю, провожая низкое солнце к закату, равнялись на него, как на проходящего перед строем генерала, согласно повернув к нему свои ярко-желтые головы. Слева редко кустилась тощая и запыленная кукуруза, торча стеблями из рассохшейся в зияющие трещины земли.
— Посмотрел бы Хрущев на нашу кукурузу, — сказал Артем со вздохом, и на его озабоченное лицо словно тоже набежала вечерняя тень.
«Ну что ж, Артемушка, такое уж ваше мужское дело, — думала Вика, чуть заметно улыбаясь. Она очень хорошо понимала, что Артема сейчас печалит не попавшаяся на глаза плохая кукуруза — он думает о ней, своей жене, и тревожится за нее. Уверенность в том, что она задала Артему трудную задачу, что эта задача мучит его, доставляла Вике удовольствие. — Прочувствуй, Артемушка, практически, что у тебя есть жена и дети». У самой Вики было необычайно покойно на душе. Сделав свой решительный шаг, она как жена и мать почувствовала себя свободно за широкой и сильной спиной мужа. Вика была душевно спокойна и оттого, что, приехав к Артему насовсем, она выполнила свой долг жены.
Сидя в автомобиле рядом с Артемом, Вика не очень-то думала о том, что будет дальше. Дальше было только самое важное: она опять вместе с ним. Она смотрела сбоку на его загорелое доброе лицо, на шрам, и ей хотелось прильнуть к его плечу. Но она видела, как он сосредоточен, как боится тряхнуть машину на какой-нибудь колдобине, как он бережет ее и в то же время так мастерски, на предельной скорости, везет, опасаясь, как бы поездка не оказалась для нее утомительной. И Вика не решилась вывести Артема из состояния этой сосредоточенности.
Артем бывал дома радостный и возбужденный, выкладывал перед женой все, чем был отягощен и воодушевлен в своей работе. Совхоз обязался сдать два миллиона пудов зерна — это была частная задача, которая выполнялась на полях совхоза в ходе всенародной битвы за хлеб. Участие в решении этой задачи и было для Артема основой всей его работы. Но Вика за простой и с виду однообразной ежедневной работой мужа смогла разглядеть всю сложность жизнедеятельности Артема.
Артем мотался день-деньской, хлопоча, заботясь о том, чтобы машины работали, чтобы урожай попал в закрома государства, и это была тяжелая работа. Тут требовалась ожесточенная борьба с нехватками запасных частей, с нехваткой умелых рук и постоянное напряженное внимание в наблюдении за работой чуть ли не каждой отдельной машины в поле. Но за этой работой, заполнявшей все время Артема, была и мечта. Два миллиона пудов не были для него горой, заслонившей взор. Эта гора хлеба, взятого нынче от земли, была для него перевалом, за которым начиналась новая жизнь и самого Артема, и Вики, и всех, кто трудился здесь, в совхозе. И эта новая жизнь для него опять-таки не заключалась только в благоустройстве жизни, а большой ее смысл был в новых, еще больших возможностях приложения труда людей для добычи новых богатств всему народу.
Богатый урожай радовал Артема; он для него был результатом годового труда всего коллектива совхоза и его личного. Возвращаясь домой, он вдохновенно рассказывал Вике о том, что делается на полях, при этом страшился того, что в случае неуправки осенние дожди намочат хлеб и он прорастет в валках. Отсюда он переходил к проекту ликвидации в будущем бригадных токов по всему району. Он считал необходимым постройку центрального хлебоприемного пункта, предельно механизированного и оборудованного сушилками, куда бы прямо от комбайнов возили зерно грузовики. Артем подсчитывал, во сколько обойдется постройка этого пункта и сколько будет сэкономлено за счет уменьшения числа рабочих и машин в результате сокращения множества малопроизводительных токов на полях. Это были обоснованные расчеты, словно Артем весь день занимался ими, а не какими-нибудь шестеренками, у которых полетели зубья и которые неизвестно где можно было достать. Потом он заговаривал о будущем ребенке, о делах семьи Поройковых. И засыпал он всегда внезапно.
Оставаясь днями одна, бродя по совхозу, Вика перебирала в памяти эти короткие ночные разговоры с Артемом. Сначала она видела Артема по-прежнему просто неугомонным. По-прежнему она считала, что Артема в совхоз случайно занесла нелегкая. Так же он мог работать и на заводе, где тоже нехватки, тоже неполадки, требующие нервов и ног; и на заводе были бы у него похожие радости и мечты, и жизнедеятельность Артема ничем бы не отличалась. Только он увлекался бы не миллионами пудов хлеба, а миллионами подшипников. Но, наблюдая деятельность Артема в совхозе, Вика вскоре поняла, что ее муж по характеру — боец переднего края. Оставаться на заводе в то время, когда завод находился в каком-то беспросветном тупике и на последнем месте во всей подшипниковой промышленности, Артем, конечно, не мог. Его потянуло к кипучей деятельности; он нашел ее, и уже пожизненно, в новом совхозе. И как только Вика поняла эго, рассеялись последние, еще таившиеся где-то в глубине ее души сомнения. Она почувствовала, что тоже выходит на передний край вслед за ним. Как и что она будет делать, она еще не знала. Лучше было бы, если бы она вошла в здешнюю жизнь людей сразу же своим трудом, но работать сейчас она не могла, значит, она должна, живя поначалу с людьми, войти потом в их труд.
Артем уже кое-что поведал Вике о семье, к которой они ехали в гости. Это были в прошлом тоже городские люди, и, по словам Артема, их образ жизни был достоин подражания. Поэтому Вика ехала к ним не без любопытства.
Солнце уже садилось, когда «сайгак» въехал в усадьбу, и Артем резко сбавил скорость. Вид саманных строений, сгрудившихся на краю усадьбы без видимого порядка, стадо, бредущее в туче пыли, отсутствие деревьев и какой-либо зелени мало порадовали Вику.
Но справа от дороги потянулась высокая зеленая плотина, за которой высились густые деревья.
— Это у них замечательное сооружение. Система орошения. Весной речку запирают, и чуть ли не озеро Байкал у них плескаться начинает. С бетонными водосбросами сооружение. Вот чего в степи мало у нас… — объяснил Артем и остановил машину у длинного беленного снаружи дома с двумя подобиями террасок вместо крылечек. — Но у них тоже свои болезни роста. Был когда-то карликовый совхозик. Теперь разросся. Земли уйма, а стройки нету. Новым совхозам лучше: они строятся, а такие-то ожидают, когда до них черед дойдет. — Он помог жене выйти из машины и взойти на терраску.
Дверь была открыта. Артем откинул марлевую занавеску в дверном проеме и крикнул:
— Дома есть кто? Можно войти?
— Пожалуйста, — послышался из глубины квартиры резковатый женский голос.
Артем вошел в сенцы и старательно вытер ноги о сырой половичок. Вика же просто скинула домашние туфли, в которых она выехала из дому, и поставила их у стенки в рядок с тремя парами детских обувок: она уже знала, что здесь, входя в чистые жилища, люди оставляют обувь у двери. А что в этой квартире было очень чисто, Вика определила сразу. В сенцах на специальном приспособлении висел рукомойник, и под ним стоял белый и чистый эмалированный таз; в углу были ведра с водой, покрытые чисто выструганными дощечками, справа от входа находилась кладовочка, и в приоткрытую дверь с первого взгляда было видно, что там тоже чистота и порядок. По отлично выкрашенному полу она вслед за Артемом прошла в небольшую прихожую и, направляясь прямо в большую ярко освещенную комнату, успела приметить, что направо от прихожей была комната, в которой окна занавешены шторами из плотной бумаги, а налево — кухонька. В кухоньке три девочки — старшей было лет двенадцать, а младшей лет пять — пили молоко с хлебом.
— С семейным визитом к вам, Зоя Максимовна! — сказал Артем, входя в довольно просторную комнату, судя по мебели, служившую семье столовой и чем-то вроде гостиной.
Зоя Максимовна, полная невысокая женщина лет сорока, с загорелым и миловидным чернявым лицом, увидев Артема, обрадовалась и, поставив на блюдечко электрический утюг, воскликнула:
— Артемий Александрович! — Она быстро оглядела Вику. — И с супругой! — Сразу поняв, в каком положении находилась Вика, Зоя Максимовна, уже не обращая внимания на Артема, уже считая его лишним при этой встрече женщин-матерей, устремилась к Вике. — Ах, какая вы отважная! Ну, садитесь же. Сюда, — она сгребла в охапку с диванчика стираное сухое белье и бросила на стол. Стараясь обнять Вику за талию, она усадила ее. — Отдохните. Хоть и на машине, а все же тридцать километров… — Она сама села на диван рядом с Викой и только после этого сказала Артему:
— Приехала-таки! — В этом ее восклицании будто прозвучала глубокая личная удовлетворенность тем, что случилось именно так, как она предвидела. — Да садитесь и вы, — бросила она Артему и уже деловито спросила Вику: — Давно у нас?
— Да более десяти дней, — ответила Вика, сразу почувствовав потребность в откровенности с этой женщиной.
— Третья неделя сегодня пошла, — уточнил Артем.
— Третья неделя! — испугалась Зоя Максимовна, отодвигаясь от Вики и оглядывая ее. И вдруг, что-то сообразив, торопливо подняла все бумажные шторы и распахнула створки всех трех окон, собрала со стола белье, унесла его в смежную комнату и после этого проскользнула в кухню.
— Ты, Тося, беги до Валентины Ивановны, скажи: дело есть важное, пусть зайдет. А вы начинайте салат делать, — отдала она распоряжение своим дочерям и, снова заглянув в столовую, позвала Вику умыться с дороги. — Безбожник вы, сколько времени супруга у нас, а он и не показал, — сказала она Артему.
Артему подумалось, что хозяйка укорила его за невнимание к жене. Во всяком случае, она проявляла такую заботу о Вике, будто та до этой минуты была начисто лишена внимания к себе, будто, приехав к Артему, Вика оказалась в труднейших условиях.
Из сеней послышался стук соска в рукомойнике, плеск воды и разговор женщин вполголоса; они говорили о чем-то таком, из чего Артем не сумел расслышать и словечка. Он подошел к раскрытому окну и, фальшивя, стал подпевать артистке, певшей из репродуктора песенку о ландышах и светлом мае. Тут его и увидел подходивший к дому директор совхоза Петр Кириллович.
— А! Пропащая душа, — сказал он мягким баритоном. Помахав рукой, он зашел за угол и через минуту его голос послышался в сенях: — Понимаю! Супруга Артемия Александровича! Рад, рад видеть. — Пошумев в сенях, скидывая сапоги, он вошел в столовую и протянул Артему руку. — Ну и правильно сделал, что жену к нам привез, — сказал он как-то по-отцовски; сел на стул, спросил: — Так каковы наши дела?
— Самые разные, — начал было Артем, но тут вошла младшая дочурка директора Соня, неся в обеих руках ножи и вилки. Она была голенастая, в коротком розовом ситцевом платьице и загорелая до предела.
Петр Кириллович взял у девочки ее ношу и со звоном бросил на стол.
— Ну как, кукузюха, день прожила? — Он посадил дочку на колени и прикоснулся губами к ее льняной головке с жиденькими косичками.
— Опять по-новому называешь меня, — рассмеялась девочка. — Вчера я была гигиндига, а сегодня какая-то кукузюха!
— Гигиндига потому, что ты вчера плакала, — Петр Кириллович скривил свое красивое с крупными чертами лицо. — Вот так: ги-ги-нди-га… — прогнусавил он.
— А что такое кукузюха?
— А вот что. — Отец ссадил дочку с колен и дал ей шлепка. — Иди работай.
Вошла средняя дочь со стопкой тарелок, тоже голенастая и в таком же платье, за ней Зоя Максимовна и Вика, и началось шумное приготовление к ужину. Потом Зоя Максимовна внесла на подносе два узких и высоких стаканчика с водкой и велела старшей дочери укладывать сестер спать, и дети ушли в комнату против кухни, видимо, детскую. Взрослые сели за стол.
Петр Кириллович наложив себе в тарелку из большого блюда нарезанных помидоров и огурцов, круто посолил, поперчил и, поддев на вилку кусок розового сала, поднял свой стаканчик.
Артем проделал то же самое.
— За наших супруг, — сказал Петр Кириллович.
— И детей, — продолжал Артем.
— Настоящих и будущих, — уточнил Петр Кириллович и одним глотком осушил стаканчик.
Зоя Максимовна сказала, что больше ничего на ужин не будет. Гостей не ждали, а для своих она ничего не варит и не жарит: жара, едят плохо, только киснет все наготовленное. Вика про себя похвалила хозяйку за ее простоту в обращении с гостями. Сама Вика почувствовала себя ничуть не стесненной с новыми для нее людьми. Зоя Максимовна сразу же открылась ей, как женщина прямая и добрая. Петр Кириллович по характеру походил на Артема, хотя и был лет на шесть старше. Вике было просто хорошо в этой семье, и она без стеснения ела салат из помидоров, показавшийся ей необыкновенно вкусным.
Солнце зашло. Оттого, что над столом горела яркая электрическая лампочка, темнота на дворе за окнами казалась уж совсем по-ночному густой, ветерок влетел в комнату легкий и чистый, прямо из степи донося запах хлебов, чебреца и полыни. И невольно Вике представлялась темная степь, до которой рукой подать в любую сторону от дома, и думалось, что вот эта комната, в которой сидят хозяева необъятных полей, — совсем крошечный, затерявшийся в степи мирок, но такой светлый, уютный и нерушимый, как оплот всей новой жизни в степи. «Наверное, пассажирам самолета таким же представляется их воздушный корабль, летящий ночью высоко и далеко над землей», — так думала Вика, прислушиваясь к разговору за столом, присматриваясь к директору и его жене. То, что она наблюдала, и было тем, с чего ей надо было брать пример в ее новой жизни.
— Это очень верная идея, — говорил Петр Кириллович, подкладывая себе в тарелку салат. — До сих пор мы были и есть производители и хранители. А мы должны стать только производителями хлеба, мяса, молока — всего, что нам положено давать стране. Возьмем тот же хлеб: прямо с поля, от комбайна — заготовителю. Сдал — и жми на производство, на хозяйство дальше. Центральный зернообрабатывающий пункт с крытым мощным током, сушилками, складами — это необходимая вещь! Мы уже начинаем закладывать бурты в поле. Как ни стараемся сделать по-хозяйски, а ведь погноим. Погноим. — Петр Кириллович увидел, что пересыпал себе в тарелку перцу и, подумав над этим, махнул кулаком. — Моя Зоя Максимовна, она плановик опытный, в экономике совхоза собаку, съела, только хвост остался. Она подсчитала, что за три последних года, из которых только один такой урожайный, как нынешний, а два так себе и даже хуже, — за эти самые три года средняя себестоимость зерна рублика на три, а то и на четыре на центнер будет ниже плановой. Этот рублик между тремя и четырьмя она на потери оставляет. Вот вам и подтверждение сказанного Хрущевым на Двадцатом съезде насчет рентабельности зернового хозяйства в районах, подверженных засухам.
— А как у вас с раздельной? — спросил Артем, взглядывая на ручные часы и на Вику.
Петр Кириллович зло рассмеялся.
— Жмут районные руководители: вали в валок, пока без обмолота. Рекомендации области в догму превращают.
— А мы будем начинать на днях прямым комбайнированием, — сказал Артем.
— И мы. Я, Артемий Александрович, думаю так: большой урожай — это хорошо, да есть в этом деле обратная неприятная сторона. Уборка такого урожая превращается в бесперспективную штурмовщину. Даже некоторые прямо говорят, дескать, нынче отличимся, а там опять годика два-три урожая ждать будем. Вот с чем сталкиваться приходится и, как говорится, игнорировать это, чтобы свое дело правильно делать. На основе правильного расчета и маневрирования техникой нужно уже наращивать молотьбу, а там и уборку прямым комбайнированием. Тогда и потери сократим.
— Не дадут тебе, Петя, — заметила Зоя Максимовна.
— Кто это не даст нам быть правыми?
— Смотрите, какой отважный, — обратилась к Вике Зоя Максимовна. — А как запишут за игнорирование указаний, эх, и пылить будет.
— От этого пыли в степи не прибавится, — ответил Петр Кириллович.
— Понимаете ли, — продолжала Зоя Максимовна. — Со всеми подчиненными мой супруг образец корректности. А дома как чуть что — распылится. Дома я уже для него не подчиненная.
Вика понимающе улыбнулась в ответ и подумала: «До чего же они откровенные. Наверное, оттого, что привыкли на виду у людей жить: вместе с людьми голод, и холод, и нужду, и богатство делили».
В это время вошла пожилая, строгого вида женщина в легком, но темном платье.
— Вот и Валентина Ивановна! — обрадовалась Зоя Максимовна и кивнула Вике, показывая на дверь спальни.
Вика, поднимаясь из-за стола, покраснела. Валентина Ивановна поздоровалась с мужчинами за руку, а Зоя Максимовна сказала Артему:
— Наш доктор.
Женщины ушли в спальню, плотно прикрыв за собой дверь. Хозяин и гость замолкли, словно им отчего-то стало неловко.
— А жизнь-то идет! — вдруг сказал Петр Кириллович. — Ну, вы тут гуляйте, а я, пожалуй, пойду вздремну в свою гостиницу. Это я так кабинет свой называю, раскладушка у меня там есть для приезжих. Сегодня ни одного особоуполномоченного в совхозе нету.
Артем подумал, что из-за него и Вики хозяин уходит из дому.
— Да мы ведь сейчас поедем. И нам ведь пора… на отдых.
— Никуда она не поедет, — сказала Зоя Максимовна, как раз входя в столовую. — Не доверим мы Викторию Сергеевну вам.
— То есть как же это? — растерянно проговорил Артем. — Как же это так?
— А так. — Зоя Максимовна, заметив растерянность Артема, уже мягче закончила: — Куда уж ей ездить. В самую точку вы к нам попали.
Из гостей Артем уехал один. Когда через сутки ранним утром, до света, он на голубом мотоцикле Фомича подскочил проведать Вику, Зоя Максимовна оказала, что Вика спит и нельзя ее тревожить — пусть набирается сил: скорее всего сегодня ей уже надо ложиться в больницу.
Тихон Отнякин заставил Женю Балакову идти в отпуск. «Срок вышел. Законы нечего нарушать. Отдыхайте, Женечка, для пользы дела. Набирайтесь сил». Так сказал эн тоном, не допускающим возражений. Получив отпускные деньги, Женя съездила в центр города, купила билет до Ленинграда и, возвращаясь, зашла к Поройковым.
— А ты кстати, — обрадовалась ей Марина. — Будем вместе письмо Вике писать. — Марина провела подругу в комнату и усадила за стол, на котором лежал двойной лист бумаги в клеточку, вырванный из Алешкиной тетради. — Думала про Танечку побольше написать, а только и сообщила, что спит, ест хорошо и в садике ей весело. А ведь надо еще и про завод.
— Думаешь, ей интересно? — рассеянно спросила Женя.
— Обязательно. За метод доверия она воевала? Это от души у нее было? Давай, Женька, помогай, ты же газетчица.
— Я, Марина, в отпуске. — Женя открыла сумочку и показала голубой билет Аэрофлота. — Завтра в Ленинград лечу… А насчет метода доверия — так тебе ли не писать? Вашей соколовской бригаде доверяют же теперь.
— Да видишь, не пишется! — Марина обмакнула перо в чернильницу-неразливайку и, проставив дату в верхнем углу письма, снова положила ученическую вставочку.
Женя подперла щеки кулаками и, сузив свои агатовые глаза, стала смотреть в лицо Марины. От этого взгляда подруги Марина смутилась и склонила голову над письмом, катая по столу вставочку.
— А где Александр Николаевич? — спросила Женя, все так же пристально глядя на Марину.
— В спальне отдыхает.
— Скажи, Марина, ты очень счастливая? — шепотом сказала Женя, но так, словно обвиняла подругу в чем-то.
Марина перечеркнула написанное.
— Мы будем Вике писать!? — с досадой воскликнула она, прямо глядя в глаза подруги своими чистыми серыми глазами.
— Ох, Маринка, что-то смутно мне последнее время, — все так же шепотом, но уже виновато сказала Женя. — Неужели Вика всерьез все бросила и уехала насовсем?
— Будто сама Вику не знаешь.
— Марина, это настоящая любовь?
— Нет, игрушечная, — теперь уже откровенно сердясь, сказала Марина. — Ты с чего это… рассмутьянилась? Перед отпуском?
— Да так просто, — протянула Женя, отклоняясь со стола на спинку стула и опуская руки на колени. — Просто привыкла я ко всем вам, а вы все разлетелись, и словно одна я осталась. Вот и Варвары Константиновны нету.
— Мама письмо прислала. Скоро должна приехать, — спокойно поведала Марина.
— Что ж, Зинаида Федоровна возвращается к мужу? А что это — тоже любовь? Новая? Старая? И есть ли у них она?
— Любовь ли, нет ли, и какая у них она — не знаю. Но там дети, — рассудительно ответила Марина. И вдруг, взглянув на сникшую Женю, на ее лицо с подрагивающими опущенными вниз ресницами и с какой-то жалкой улыбкой, Марина поняла все. В какие-то мгновения она вспомнила ту давнюю, бросившую родительский дом и потом саму брошенную мужем и оттого растерявшуюся перед жизнью Женю; вспомнила начало своей дружбы с ней и как потом Женя стала родной в семье Поройковых. И Марина все поняла. Ей стало стыдно, что за своим счастьем она забыла хорошую, добрую Женьку. Марина подошла к Жене и обняла. — Я все поняла, моя дорогая подружка. Красавица, — Марина откачнулась от Жени, держа руки на ее плечах. — Какая же ты у меня красивая, даже чересчур.
Женя повела плечами, освобождаясь от рук Марины.
— Не о том ты, друг Марина. Просто подумалось мне: вот были у меня близкие люди, а теперь они неблизкие. Получается: я им не нужна, они мне были нужны. Ну вот, лечу в Ленинград, думаю: весь завод мне издали станет тоже чужим.
Марине стало больно оттого, что сболтнула то, о чем сама только думала. А с тех пор как Марина полюбила Сергея, она в мыслях не раз жалела, что Женя так победно и недосягаемо красива.
— Женька, не болтай зря! — вскричала Марина. — И поезжай себе в Ленинград, в родительский дом. И увидишь: еще как издали-то соскучишься по заводу.
Из прихожей послышался долгий и громкий стук в дверь.
— Кто же это такой нетерпеливый? — Марина будто обрадовалась этому стуку. — Еще старика обеспокоит. — Она выбежала в прихожую, щелкнула задвижкой и вдруг сама громко вскрикнула: — Толюшка приехал!.. Да идем же скорей. Отработался?
Анатолий вошел в комнату. В Артемовом старом пиджаке, весь пропыленный, с белыми выгоревшими бровями и ресницами, он очень был похож на Артема.
— Здравствуй, Женя, — сказал он баском и, взяв ближний стул, сел у двери. — Все Заволжье на машине проехал. Ну и езда. — В лице Тольяна, несмотря на этот басок, сейчас было больше мальчишеского, нежели когда он был школьником. — Нет, Марина, не отработался я еще. Знаешь, какой хлеб?.. То-то! Просто наш комбайн переоборудуется на прямую уборку, ну, и профилактический ремонт небольшой надо дать: машина старая. А меня отпустили ванну дома принять. Да пакет от Вики доставить. — Анатолий вынул из кармана конверт.
— Так давай, — Марина потянулась к письму. Тольян опять спрятал конверт и, грозя ей пальцем, сказал: — А папа где?
— Сейчас разбужу…
Но Александр Николаевич сам пришел на шум. Анатолий вскочил, обнял отца и после этого многозначительно оглядел всех и объявил:
— Вика близняток родила, сразу двоих сынов, о чем и докладывает, — он подал отцу письмо.
— Что?! — в один голос вскрикнули Женя и Марина, не веря в известие.
— Не озорничай, — нахмурившись, сказал Александр Николаевич, глядя на лукавое лицо сына, и письмо в его руках задрожало. — Неужели действительно так? — Он разорвал пакет, достал письмо, но прочесть не смог ни слова. — Не разбираю я ее руку, ну-ка ты, Марина. — Он положил письмо на стол и сел на диванчик, весь настороженный и нетерпеливый.
— «Здравствуйте, дорогие…» — начала читать Марина. — Ну, это так, перечисление родни, — она молча пробежала глазами несколько строк. — Вот: «Поздравляем с Артемом всех вас с двумя внуками, племянниками и двоюродными братьями. Это для меня самой большая неожиданность. Подробности вам Толя расскажет». — Марина прервала чтение и сказала Тольяну: — Докладывай.
— Значит, так, — заговорил тот. — Это у них в совхозе первый такой случай. Такая новость сразу по всем полям, как по радио, известна стала. Я тоже в поле на комбайне узнал. Сам бригадир подсмену мне привез, чтобы я домой, то есть на центральную усадьбу, ехал.
— Это ты про себя рассказываешь, — остановил сына Александр Николаевич. — Про Вику говори.
— Я, папа, по порядку. Вот сел я на грузовик, который зерно от комбайна принял, а навстречу сам Артем на легковой. Я мигом пересаживаюсь к нему — и помчали. Артем рад, вижу, веселый, хотя двое суток не спавши, даже посерел, но машину гонит классно. Сроду я так не ездил.
— Толя, опять уклоняешься, — заметила осторожно Марина.
— Не. По порядку я рассказываю. Вот Артем гонит машину вовсю и рассказывает мне, как дело было. Артему у телефона поблизости нельзя сидеть: он по полям все больше гоняет. Позвонил он раз в соседний совхоз — там Вика лежит: у нас своей больницы пока нету, а там есть. Позвонил он раз — ему там кто-то ответил: роды начались. А потом никак не удавалось ему дозвониться. Позапрошлой ночью только добился, а там нянька на дежурстве оказалась сонная, старая, да еще татарка. Телефон еле пищит и гундосит. Все же разобрал Артем, что родила уже Вика. Спрашивает он: кого родила? А ему старушка отвечает: «Дуняшку». — «Дочь?» — спрашивает Артем, а ему говорят: нет. «Кого же? Сына?» — добивается Артем, а ему отвечают опять, что Дуняшку. Плюнул Артем на телефон, сел на мотоцикл и на зорьке туда домчал. Оказывается, не про Дуняшку, а про двойняшку твердила ему старуха.
— Представляю себе Артема Александровича! — всплеснув руками, воскликнула Женя. И все рассмеялись. Александр Николаевич обмяк от смеха и даже утирал рукой глаза.
Подождав, пока его слушатели отсмеются, Тольян продолжал:
— А знаете, почему Артем попутался на слове? Когда я жил с ними, я слыхал, как они договаривались насчет имени, если дочка будет. Вика все перебирала самые поэтические имена. Артем же предлагал простые, русские. Имя Евдокия ему очень нравилось. Ну вот он и помчал ночью узнать, что за сын у него такой Дуняшка. — Опять Тольяну пришлось переждать, потому что опять все рассмеялись, очень хорошо представляя себе Артема в ту беспокойную для него ночь. — Так, значит, дальше: узнал Артем, что у него два сына, и рванулся обратно, вспомнил, что Вика припасла приданое на одного ребенка. И надо покупать второе. Примчал он к себе в совхоз, заставил заведующую магазин открыть и купил второе приданое. Ему говорят: рано беспокоишься, еще жене твоей неделю в больнице лежать. А он на своем настоял, потому что нужно такое дело делать немедленно и загодя. В общем, от завмага новость и пошла гулять по совхозу. Когда Артем по телефону просил у директора автомобиль, чтобы к Вике съездить, директор его поздравил и сказал, что Артем теперь самый многодетный и не миновать отдавать для такой семьи первый одноквартирный коттедж, как только его совхоз получит.
— Вот она, наша Вика! Появилась лично в совхозе — и сама жилищный вопрос разрешила, — с восхищением воскликнула Марина.
— Тольян, а ты не привираешь ничего для смеха? — спросила Женя.
— Привираю? — обиделся Тольян. — Чистую правду говорю. Слушай дальше. Приехали мы со вторым приданым в больницу. Врач разрешил нам пойти к Вике. Умылись мы, отряхнулись. Дали нам белые халаты. В комнату, где Вика лежит, не пустили. Сели мы у двери и из коридора смотрим на нее и разговариваем. Молодец она, Вика.
— Хорошо себя чувствует? — спросил Александр Николаевич.
— На вид как будто отдыхает. В палате чисто, просторно, Вика одна лежит, да и во всей больнице больных нет. В той же комнате и ее младенцы спят рядом на другой койке, как куколки. Артему очень захотелось взглянуть на них, да нельзя. На его счастье, пришла пора кормить ребят. Нянечка вошла в палату и показала их ему издали. Артем посмотрел на своих сынов и испугался даже: до того они одинаковые, похожие. Он спросил Вику, так ли это на самом деле. Вика сказала, что есть разница: у одного родинка на правой ножке, а у другого на левой. Тогда Артем спросил, как же их назвать. Вика предложила Артему, как отцу, первому сказать свое слово Артем сказал, что одного сына хочет в честь Вики назвать Виктором. Тогда Вика сказала, что второго надо назвать Евгением: тоже на женское имя похоже и в честь ее задушевной подруги. Это значит, в честь тебя, Женя.
— Тольян, ну, не ври, — смущенно сказала Женя. — Именно так Вика сказала?
— Опять не ври. Говорю, что именно так при мне они сговорились назвать сыновей и всем передать велели об этом.
— Хорошие имена, — одобрил Александр Николаевич. Он заметил, как взволновалась Женя, и, уже следя за ней, сказал: — Ну, а дальше?
— А дальше опять, как со стороны послушать, потеха. Артем и спрашивает: «А которого как назовем?» — Рассказывая, Тольян наклонил голову и уставил глаза в пол; он словно живо видел то, о чем говорил, и, наверно, непроизвольно жестикулировал руками, напоминая собой Артема. — Вика тогда, значит, говорит: «Этот и будет Витющка, его мне первого на кормежку подали, ему и первое имя будет. А тот — Женя». Артему опять неймется. «А ты отличишь их одного от другого?» — спрашивает. Вика только усмехнулась и сказала: «Вот этот Виктор, у него родинка на правой ножке». Точно: родинка чуть пониже колена. «Ну хорошо, ты отличаешь, а я каждый раз ножки должен рассматривать?» Вика опять только улыбнулась. Тогда Артем сказал, что не надписывать же имена сынов на одеяльцах, задумался и вдруг вспомнил, что Вика привезла с собой голубое одеяльце и розовые пеленки и распашонки, мы привезли приданое точь-в-точь такое же. Вот и пришла ему идея Витьку содержать в голубом одеяльце и розовых пеленках. А для Женьки срочно закупить приданое другого цвета, что Артем и просит сделать тебя, Марина.
— Да и Вика то же самое пишет, — сказала Марина. — Когда, Толя, обратно едешь?
— Машина в обратную идет завтра рано утром. — Тольян вынул из кармана пять сторублевок и, развернув их веером, бросил на стол на перечеркнутое письмо Марины. — Возьми на расходы, — сказал он Марине. — Из них же от меня и купи обмундирование племяннику Евгению Артемьевичу. — Анатолий лукаво взглянул на отца. — Это, пап, я сам заработал.
— Добро, сынок, — сказал растроганный старик глуховато.
Он не видел своего младшего сына со дня отплытия в путешествие по Волге. И вот как парень изменился! И речист, и вспыльчив, и пошутить стал мастер, и телом окреп — ишь, какой мужичок-работничек стал.
— Завтра утром уедешь! — огорчилась Марина. — Да мне не успеть. На работу скоро идти. А может, посылкой отправлю?
— Я съезжу в универмаг. Приданое для моего тезки ведь! — предложила Женя. Она теперь раскраснелась от волнения и казалась необыкновенно счастливой.
«Что с ней за перемены: то бледнеет, а то вот радуется, будто сама родила», — подумал Александр Николаевич и сказал Марине:
— Ну, а еще чего Вика пишет?
— Вот купить, значит, просит кое-что да из квартиры с Толей дослать тоже кое-что. Это я ей, с работы вернувшись, соберу. А дальше она пишет про Толю: «Толюшка наш очень отличился: в три дня насобирал полтонны металла. О чем напечатано в районной газете. Работает он сейчас у отличного комбайнера. И, если с урожаем управимся благополучно, будут всем отличившимся правительственные награды…» — Марина сделала паузу. Лицо ее было серьезно, но на нем нет-нет да и появлялась лукавая улыбка.
— Это Вика не в свое дело суется, — сказал ворчливо Тольян. — Читай дальше.
— Дальше так дальше. — Марина вдохнула воздуху и единым духом прочла: — «А вообще вы там Тольяну растолкуйте: его дело — наш завод. А он из-за светло-серых глаз готов в нашем совхозе якорек кинуть. И вообще влюбляться всерьез ему еще рано, хотя он и очень хороший парень». — Марина сделала строгое лицо. — Докладывай, братик, про светло-серые глаза! Это у твоего комбайна светло-серые глаза?
— Вот это приврала! — негодуя и вспыхивая, сказал Анатолий. — Мало ей работы в родилке было, так она еще сочинять вздумала. Да! — Анатолий тревожно оглядел всех. — Да! Ксения очень хорошая, она даже Томку Светлову на копнителе работать приучила. Она настоящая комсомолка, товарищ, и вся их семья не хуже нашей. — Тольян увидел, что все добро улыбаются ему, и понял: Вика просто пошутила в письме. — А ну вас, — он махнул рукой.
— Стало быть, сынок, завтра опять уезжаешь, — подчеркнуто серьезно заговорил Александр Николаевич. — И надолго ли? И вообще как насчет завода думаешь?
— Добегу сейчас до отдела кадров, узнаю, — ответил Анатолий, потупясь. — Комбайнер Алексей Никитич все знает. И если мне будет нужно, меня отпустят и за дезертира не посчитают. А пока надо работать. Хлеба-то еще сколько в степи…
— Не ходи, Толя, никуда, — успокоил сына старик. — Уж мы тут сами за твоим устройством понаблюдаем. Недельки две, а то и три поработай еще на своем комбайне. — Александр Николаевич улыбнулся. — На комбайне с серыми глазами. Как же! Хлеб, он наших рук требует, это мы и в городе чувствуем. Уборка всегда требовала сил всего народа. А дело твое такое: у Сергея Соколова наладчик дядя Вася — хороший мужик — должен скоро уйти на установку и сборку нового оборудования, которое на завод поступает. В скорости туда ученики нужны будут. Как ты смотришь? Дело это такое, что надо заводу все время новую силу давать.
Анатолий с минуту подумал и рассудительно ответил:
— А что! Я согласен.
— Вот и ладно. Так и будем на румбе держать.
Тольян скинул пыльный пиджак и повесил на спинку стула.
— Марина, а ведь я есть хочу. И помыться бы надо. Вода идет?
— Воды допоздна не будет; в ванной вода запасена, хочешь в ведрах на газе нагрей. Обед сейчас разогрею. — Марина пошла было из комнаты. — Приходи, Толя, на кухню.
— Погоди, — остановил ее Александр Николаевич. — Все пока останьтесь. — Он поднялся с дивана и подошел к раскрытому окну, защищенному от мух металлической сеткой. Постояв немного спиной к двери и словно собравшись с мыслями, отец заговорил:
— Непривычно как-то. Матери нет. И Вики с Артемом тоже нет. И Толя завтра опять улетит. Всех сразу и не увидишь. — Он повернулся от окна. — Что сказать хочу: вчера я Марине с Сергеем согласие свое дал на свадьбу. Мать-то, она давно согласна была. Значит, свадьба будет. Такие дела должны всей семье объявляться. А где ее соберешь? Так я, видите, перед вами отцовскую речь держу. И ставлю условие, чтобы свадьбу играть по большому сбору. Это как на кораблях сигнал большого сбора подается, чтобы вся команда в строй становилась. Так Сергею и скажи: пусть срок назначает он, но прежде со всеми хоть почтой, хоть там еще как сговорится, чтобы вся семья на свадьбе была, чтобы ни одного внука даже не отсутствовало. Эту новость ты, Толя, Вике с Артемом отвези. А теперь я вас, Толя и Марина, больше не держу. А с тобой я еще поговорить хочу, — Александр Николаевич вернулся на диванчик и поманил к себе Женю.
— Слыхал я ваш разговор, — снова заговорил Александр Николаевич, когда Анатолий и Марина вышли. — И у вас была дверь открыта, и моя неплотно прикрыта. Не все, конечно, а все же уловил. В Ленинград, значит, едешь… Ну, думал, сошлись подружки: поговорить было немало, а ума-разума не стало. А сейчас догадываюсь: разговор серьезный был. Так?
— Так, отец, — прошептала Женя, вдруг густо краснея.
Это слово отец вырвалось у Жени помимо ее воли. Она была еще во власти мыслей, возникших у нее во время семейного разговора. То, что Вика назвала сына ее именем, было неожиданностью, вдруг сделавшей Женю счастливой. Она вдруг почувствовала совсем родственную близость к семье Поройковых. И невольно Женя вспомнила своих тоже уже стареющих родителей, и сердце ее защемило. Какая же она сама плохая и недобрая, сколько же она своему отцу и матери доставила огорчений. Захотелось как можно скорей к ним. И когда Александр Николаевич позвал Женю к себе поближе, когда заговорил с неподдельной отеческой добротой, она подумала, что завтра будет так же близка к своему родному отцу и он у нее будет спрашивать о том же, о чем спрашивал сейчас старый рабочий, и ей вдруг захотелось сказать вслух это святое слово отец. Сказала и невыразимо смутилась.
— Эх, скраснела-то как. Правильно ты меня назвала. В простом народе все старики папаши да мамаши, а вы все наши дочки да сынки. Вчера поехал на Крекинг Волгой с высоты полюбоваться, а в автобусе один молодяк место мне уступает. «Садись, говорит, папаша». А молодяку тому лет сорок пять. Вот и обижайся на того за фамильярное обращение. В Ленинград, значит, едешь?
— Лечу даже.
— Это правильно. В родной семье побываешь. А нет ли думки у тебя насовсем в Ленинград вернуться?
Женя промолчала.
— Вижу, сомневаешься. Поэтому и совет хочу дать. Если ты вину перед родителями чувствуешь и к ним хочешь вернуться, — это еще не причина. Дети вырастают и уходят из дома. Так и должно быть. А вот если тебя столичная жизнь манить начала, тогда послушай старика.
— Александр Николаевич! — Женя, чувствуя, что она не может быть так откровенна со стариком, как с Мариной, и чувствуя, что откровенность с ним ей нужна больше, нежели с кем-то другим, заставила себя сказать правду. — Жизнь моя какая-то неустроенная. Вдруг почувствую себя такой одинокой. Пустоцветом.
— Понимаю. Женская природа, она такой и должна быть. Ты извини меня, прямо буду говорить.
— Александр Николаевич! Это вы меня извините, что я, взбалмошная, вас о себе думать заставляю. Но вы… Вы самый близкий мне человек. Как настоящий отец.
— Ну и хорошо. Так слушай. Любят тебя люди на заводе. За красоту твою и за душевность, за гармоничное, как говорят, сочетание. Вот что пойми: красота, она сразу в глаза бросается, а душевность — ее разглядеть время надо. А уж как люди ее разглядят, так они тебя сразу к себе накрепко привяжут. Умей только почувствовать это. И если ты этой привязанностью на ветер бросаешься, тогда-то и окажешься пустоцветом. Красота бывает добрая, бывает и злая. Середины у красоты не бывает. Понимаешь?
— Говорите, говорите! — попросила Женя взволнованно.
— Злая красота людям не нужна. Бросишь завод — значит, красота твоя злая и для тебя самой никчемная.
— Но я же не виновата в том…
— Нет, не виновата. Ты природой осчастливлена. Беречь красоту должна. И не в том смысле, чтобы всякие финтифлюшки на себя навешивать. Жизнь у тебя должна быть восхищающая людей. Это трудно, дочка. А надо. Примером надо быть для всех людей. Ты понимаешь меня?
— Понимаю, понимаю. — Женя в нетерпении схватила и сжала руку старика.
— Когда мы революцию делали, мы тоже мечтали, чтобы все трудовые люди были красивыми. Для этого и власть завоевывали, чтобы медицину на должную высоту поднять, чтобы зимние плавательные бассейны были у народа, чтобы в труде человек не горбатился, чтобы справедливость природы в здоровье и красоте его торжествовала. Не все еще сделали, а будем делать и делать. В том числе и войны, уродующие людей, изничтожим. Это я тебе насчет красоты… А насчет того, что ты пустоцвет… Женская твоя судьба у нас на заводе. Ходит он тут, поблизости, не побоится он твоей красоты, возьмет ее и будет добрым ей хозяином. Уж ты поверь мне. А теперь отдохнуть мне надо. Партийное собрание сегодня. Принеси-ка мне подушку из спаленки. На диванчике привалюсь, тут прохладней вроде. А потом поторапливайся за приданым тезке своему, а то универмаг закроется.
На партийном цеховом собрании надо было обсудить меры по улучшению работы с изобретателями и рационализаторами. Доклад делал сам Гудилин. От Егора Кустова Александр Николаевич узнал, что несколько дней назад Гудилин вдруг сделался просто неузнаваемым. Как ветром сдуло с него чванливость и барские замашки. Этой метаморфозы никто не мог объяснить. Даже критика на партактиве заметно не повлияла на этого начальника, а тут вдруг ни с того ни с сего преобразился человек. Егор Кустов рассказывал о Гудилине:
— Я после того как дядя Саша кое-чего мне растолковал, с пристальным вниманием к нему относился. Нагрубит он, накричит на кого, я уж не оставлю этого. Приду к нему и прямо говорю: видишь, ты человеку сделал неприятное, тебя судить за это начинают — тебе неприятное дело. Что ж, мы так-то и будем сосуществовать? Злишься ты на меня, да и на себя, что теперь уж со мной ничего сделать не можешь. И про его сына ему я прямо сказал. Примером своего высокомерия и сыну характер испортил. Имей, говорю, в виду: какой ты на народе, такой и в семье. Стиль в жизни нехороший от тебя идет. Прямо так и назвал я этот стиль его наплевательством на людей. Послушает он меня, а сам, как бык, голову нагнет, усмехнется и скажет: «Эх, секретарь, тебя бы в мою шкуру». И все. И чувствую, что все мои слова впустую. И вот смотри-ка!
Никто, даже Егор Кустов, не знал о том конфузе, который пережил Гудилин. Новый директор завода побывал в цехе шариковых подшипников. Никому еще не знакомый, он обошел цех, присмотрелся, побеседовал с людьми, а потом вызвал Гудилина в свой директорский кабинет. Не предложив даже сесть, он, не стесняясь в выражениях, раскатал его на все корки за все непорядки и с угрозами выгнал, не дав сказать ни слова. Невозмутимо выслушав разнос, Гудилин пошел к двери. Все было нормально: новый директор совсем по-старому, по-привычному для Гудилина начинал руководить заводом, а уж как ему самому работать с такими-то, Гудилин тоже знал: жестокий разнос не встревожил его, а своей привычностью даже успокоил. Но тут директор вернул начальника цеха и спокойно спросил: «Ну, как вам нравится?» — «Что нравится?» — не понял Гудилин. — «Ваш стиль работы, — с улыбкой объяснил директор. Он пригласил Гудилина сесть в кресло и уже просто, душевно говорил с ним больше часа о делах цеха и всего завода. — Вот так мы и будем работать с вами. Уважая друг друга. Иначе невозможно», — сказал Гудилину директор, вежливо провожая его до двери. Вот этот поворот и ошеломил Гудилина, и он почувствовал, что появилась на заводе сила, против которой ему уже не пойти.
Цеховое партийное собрание проходило в заводском агитпункте. Председателем собрания выбрали Александра Николаевича. Выдвигая его кандидатуру, Мотя Корчагина сказала шутя, что нечего ему без дела состоять на учете в цеху, пусть хоть на собрании поработает, поруководит. Но и сама Мотя попала в секретари.
В зале на своем любимом месте, у окна, старый Поройков увидел Отнякина. Рядом с лохматым редактором сидел сам, как шепнула старику Мотя, директор завода. Александру Николаевичу новый директор с виду понравился. Одет он был в светло-серый костюм с накладными карманами, какие любят носить инженеры. Был он светловолос, и в лице его сквозила живинка умного, во все вникающего пожилого мужчины.
Гудилин делал обстоятельный доклад. И в его докладе ощущалось несвойственное ему до сей поры стремление к тому, чтобы его поняли и помогли в трудном деле непрерывного обновления цеха. Говоря о том, что не в силах был сделать в цехе сам, Гудилин доверительно смотрел на директора, и тот ему понимающе кивал головой. Но не только новые интонации были в докладе Гудилина. Весь вид его был новый. Словно грубиян-начальник, в такой борьбе с самим собой сломив свой характер, теперь на виду у людей застыдился себя, и, по прежней привычке характера, не хотел выказать перед людьми своего стыда, и не мог его не выказать. Весь он, даже на трибуне, был какой-то виноватый. Казалось, что его доклад ему самому не нравится и он сам ждет не дождется, когда возьмет в руки последний листок своих тезисов. И вдруг Гудилин собрал весь свой доклад, кое-как поровнял листы и бросил на стол президиума.
— А теперь я, товарищи, вот что скажу. — Он распрямился. — Дальше у меня тут набросаны предлагаемые мероприятия. Да расхотелось мне о них говорить. Много раз мы уж эдак-то толковали и в резолюции записывали. А потом… Что выполняли, а за что и совсем не брались, как нарочно, оставляли для разговора и критики на следующем собрании. Дальше так не годится. Пока я докладывал вам, родилась у меня такая новая, не написанная в моем докладе мысль: надо нам составить план, чтобы работалось спорей и легче, чтобы самое малейшее предложение в этот план вошло. Каждому что-нибудь да мешает в работе, на что-нибудь да зло берет. Иной раз пустяк какой, к примеру решетки повыше сделать, чтобы Мотя Корчагина ног не мочила. А все как будто руки не доходят. С таким казенным отношением к живому делу надо покончить. Составим мы обширный план: и по мелочи что надо делать, и большие вопросы. Я, как начальник цеха, даю слово, что такой план будет для меня первым делом и, с кого положено, тоже стребую. Это я говорю об инженерно-техническом коллективе цеха. — Тут Гудилин сказал самое для него трудное: — Мне самому прежде всех вас тоже работать по-старому уже нельзя. Но, конечно, и весь коллектив цеха должен свои усилия приложить. Этот план будет нашим общим кровным делом. И заметьте себе: мы его никогда не выполним, потому что одно сделаем — другое встанет на очередь. На этом я пока закончу.
Гудилин тяжелой поступью сошел в первый ряд и сел на свободный стул.
— Доклад окончен, — сказал Александр Николаевич, оглядывая собрание. — Кто желает взять слово?
Никто не захотел выступать сразу. Правдивый доклад Гудилина, его трудное признание собственной плохой работы и неожиданное предложение, наверное, требовали и обсуждать-то как-то по-новому.
— Подумать необходимо? — спросил Александр Николаевич.
— Нечего и думать, — сказал, поднимаясь, но не выходя, пожилой наладчик. — Предложение начальника цеха надо одобрить. А прения? Надо давать свои дельные предложения. Вот и будут прения по докладу. А это уже не на собрании надо делать, потому что никакой секретарь как следует не запишет всего.
— Ловко начальника от критики оборонил, — послышался чей-то тенористый голос.
Тогда поднял руку директор завода.
— Пожалуйста, товарищ Гаенко, — сказал Александр Николаевич.
— В самом деле, — заговорил директор, взойдя на трибуну. — Нам предложено такое, о чем надо меньше… ну, попросту сказать, надо меньше болтать. Надо немедленно начинать делать. Я понял суть предложения товарища Гудилина. Это такое дело, которое нужно не только вашему цеху, а всему заводу. Это, я бы сказал, начало борьбы за технический прогресс на каждом рабочем месте. Подчеркиваю: на каждом рабочем месте. Если мы сейчас, на собрании, начнем говорить о том, что нужно сделать, — проговорим до утра и всего не скажем. Так что обычных прений не получается. И мне думается, что товарищ Гудилин не ушел от критики. Он искренне критикнул себя. Но одно выступление на собрании должно быть. Это мое выступление как представителя дирекции завода. Если вы решите принять предложение вашего начальника цеха, то я должен сказать вам, что руководство завода тоже берет на себя обязательство всеми силами помочь вам — и тоже делом. Вот и вся моя речь. — Директор легко сошел с трибуны.
— Может, кто спросит слова? — снова обратился к собранию Александр Николаевич.
— Правильно сказал товарищ директор. Нечего время терять. Принять предложение Гудилина!
Александр Николаевич взглянул на Кустова. На полном лице Егора была растерянность: как же так, собрание без прений, без активности?
— Будем постановление принимать? У тебя, что ли, Егор Федорович, резолюция? — спросил у Кустова Александр Николаевич.
— У меня. Да она вроде уже прокисла, — сказал Кустов. — Вместе с товарищем Гудилиным составляли, а он вон как повернул. На ходу перестроился. Выдвинул такое, о чем не договаривались.
— Подвел, выходит! — вскрикнул кто-то, и его голос потонул в общем хохоте.
Мотя Корчагина взглядом показала Александру Николаевичу, что хочет говорить, и встала, подняв руку.
— Я предлагаю записать: доклад товарища Гудилина одобрить, — сказала она. — К составлению плана приступить немедленно. Слово директора принять к сведению.
Других предложений не было. На этом необычное собрание и закончилось.
С завода Александр Николаевич пошел вместе с Кустовым. До темноты было еще далеко. И Егор Федорович пригласил старика к себе в садик.
— Виноградом, дядя Саша, угощу. Поспевает уж. Мадлен у меня сладкий, — сказал он.
— Что ж, пожалуй, отведаю, — согласился Александр Николаевич.
— А ведь он лев-мужик, Гудилин, — заговорил Егор Федорович, возвращаясь мыслями к собранию. — Уж если он сам за такое дело взялся, значит, много передумал. Весь цех поднимет на новое большое дело. Выходит, что новое на заводе у нас родилось. И вроде как случайно у него это получилось.
— Нет, Егор, не случайно. Я, знаешь, что думаю. Он, Гудилин, доклад-то делал, как все равно о своей жизни говорил. У Гудилина, брат, была огромная борьба в душе. Дошел он до сознания, что без выполнения долга перед человеком не может быть и уважения к самому себе. А?
— Может быть и так.
— Только так. А дальше может быть и этак: борьба-то в нем, в Гудилине, не закончилась, прежнего Гудилина в нем больше. Кто из них один над другим победу одержит? Очень может получиться, что и дальше будет жить старый Гудилин, да в новом обличии, и опять разгадывать его надо будет.
— А что про нового директора скажешь?
— Мужик деловой. Это сразу видно. А так, поживем — увидим.
— Я и дальше еще думаю. Заметь, Егор, я это тебе как рядовой коммунист своему руководителю говорю. Попомни мои слова: будешь ты еще на собрании слушать доклады коммунистов о том, как они свою собственную жизнь тратят. Не только будете говорить о том, как коммунисты у станков работают или политическим самообразованием занимаются. Или там по необходимости за аморальные поступки кое-кого прорабатывать. А понимаешь ли, слушать на собрании, как коммунист живет, как он радости в своей жизни наживает сам и этим другим пример подает. Я считаю: особенно старики-коммунисты в своей жизни перед партией должны отчитываться.
— Это ты, дядя Саша, в поэзию ударился.
— А разве это грех для старого рабочего? Без поэзии и жизнь свою душевно не осмыслишь. Гляди-ка: я сегодня на двух внуков разбогател. — Они подошли к углу дома, где жили Поройковы, и Александр Николаевич придержал Кустова за руку. — Не пойду я с тобой в сад. Устал что-то. Ноги ослабли. Посижу у крылечка.
— Ну, и я посижу, — ответил Егор Федорович, заворачивая за угол и беря под руку старика. — Это откуда же сразу два внука свалились?
— У сына Артема с Викой двойняшки родились, — ответил Александр Николаевич, присаживаясь на лавочку под своим вязом. — Сегодня Толюшка новость эту из совхоза привез.
— Вот это действительно радость!
— Да, радость… Да тревожная. Когда человек рождается — это еще совсем не радость. Когда человек жизнь с людьми да себе и людям на пользу проживет — вот это радость! И помирать тогда легко.
— Это ты, дядя Саша, от поэзии к мрачностям переходишь.
— Слушай! Каждый человек живет со страхом перед собственной смертью. А ведь этот страх радостью жизни убивается, душевной радостью, нажитой вместе со всем народом, потому что во всенародной широкой жизни видишь и прошлое и будущее своей жизни и видишь, видишь, как в будущем и твоя жизнь, твой труд продолжается вечно. Это и есть поэзия жизни рабочего человека. Так-то мы трудом в вечное бессмертие входим.