Взлетели. Сначала я все посматривал в окошко, угадывая знакомые деревни, потом пошли сплошные леса… Вспугнули стадо лосей. Они бросились прямиком через речку: лед проломился, однако лоси легко выбрались на другой берег и успокоились — мы уже пролетели над ними. Потом я задремал.

Проснулся от крика: пилоты что-то громко кричали друг другу, ударили по рукам — наверное, спорили. В другой раз проснулся без всякого повода: посмотрел за окошко: опять гоним лосей — тех же самых, через ту же речку, но в обратную сторону. Пока я соображаю, по какой причине мы могли совершить столь неожиданный маневр, внизу открывается барачный ансамбль знакомого мне поселка. Ан-2 садится между двумя рядами воткнутых в снег сосенок, обозначающих взлетно-посадочную полосу, и скользит прямо к избушке диспетчера.

Когда шум двигателя затихает, второй пилот выбирается из кабины.

— Вот, батя, — говорит он, потягиваясь:

— В этот край таежный только самолетом можно долететь[3]…

— Можно, — соглашаюсь. — Но можно еще на машине: от моей деревни — два часа. Да и на велосипеде — за день вполне можно добраться. Если, конечно, ни к кому в гости не заезжать…

— Извини, отец! — это первый пилот: — Мы тут поспорили из-за встречного: Ан-2 или Як-12? Подлетели — конечно, Ан-2… Ну и с дороги немного сбились — не местные ведь… Сейчас быстренько подзаправимся и — дальше…

Однако подзаправиться нам не удалось — горючего не было, и машину за ним собирались отправлять только на следующий день.

Разместились в ветхом деревянном домишке, над входом в который кто-то написал мелом: «Hotel» и пририсовал пять звездочек.

Первый пилот пошел заниматься самолетом — Ан-2 следовало закрепить, чтобы не унесло ветром. Второй, как самый молодой, побежал в поселок за продуктами, а мне выпало топить печь. Готовых дровишек не было: диспетчер дал бензопилу и показал остатки бревенчатого сарая, определенного под топливные нужды. Две стены древнего сооружения были уже почти полностью выпилены нашими предшественниками, частично пострадала и третья стена, но крыша отчего-то сохраняла свое правильное положение в пространстве.

Диспетчер смотрел на крышу с мрачной настороженностью и, похоже, видел в ней что-то мистическое.

— Все падает, а она — не падает, — сказал он тихо, словно боясь потревожить ее, и растерянно оборотился ко мне.

— Ничего, когда-нибудь и она упадет, — успокоил я диспетчера.

Но и после нового ущерба, нанесенного третьей стене, крыша не развалилась. Конечно, и древесина прежняя была хороша, и плотники прежде посмекалистее нынешних были, однако, несмотря на все это, перед Ньютоном становилось крайне неловко: ну, действительно — все падает, а она не падает…

Избушка была так выстужена, что толком прогреть ее не удалось: спать легли в верхней одежде и даже в шапках. Дымоход не перекрывали: дважды за ночь я вставал, подкладывал дровишек, и к рассвету мы смогли снять ушанки.

А утром прилетел вертолет, и на борту его был тот самый охотник. Вертолетчики рассказали, как им «случайно» удалось узнать, что старик совсем плох, и они прихватили его, чтобы доставить в больницу — в свою, ведомственную, находившуюся как раз в том самом поселке при газокомпрессорной станции, куда "по случайности" попали мы. И «случайно» начальству срочно потребовалось направить вертолет именно в эту точку, и «случайно» в больнице дежурил именно тот врач, который бывал у старика на рыбалке, знал его хвори… Тут, помнится, все они заметили, что «случайностей» для одного раза неправдоподобно много, и смущенно затихли.

Потом старика перенесли из промозглого вертолета в избушку. Он был очень слаб, однако на исповедь и причащение сил хватило. Во время соборования сознание стало угасать, и когда диспетчер, не дозвонившись до спящей больницы, направился за дежурным доктором, я предупредил, что врач может уже и не приходить, но медицинское заключение пусть выпишет. А мне пора было читать Канон на разлучение души от тела.

Врач пришел. С готовым медицинским заключением, но пришел.

— Удостовериться, — словно извиняясь, объяснил он мне.

Мог не объяснять: «удостоверение» в виде медицинской бутылки с делениями до пятисот граммов торчало из кармана старенького пальто.

— Что ж, — говорю, — доктор, у вас пробочка-то резиновая? — и указываю на сосуд. — Она своим запахом весь напиток может испортить.

— Не извольте беспокоиться: пробочка завернута в полиэтилен, да и вообще я только что из емкости перелил — все предусмотрено, — и достает из другого кармана стопку мензурок: — Помянем?..

Но прежде чем помянуть, мы еще скинемся и отправим доктора за столярным изделием, придет больничная нянечка и обмоет усопшего, в свой черед совершится чин отпевания, и диспетчер сбегает к пожарному щиту за горсткой песка, которому суждено будет стать погребальной земелькой…

Вот тогда и помянем старого промысловика: диспетчер, доктор, столяр, нянечка, я и четыре пилота. Потом приползет МАЗ с многотонной цистерной — ему ехать на нефтебазу как раз мимо моего дома. Прощаясь, пилоты поинтересуются насчет нагромождения «случайностей», и я, поторапливаемый сигналами автомобиля, отвечу им на ходу, что ничего случайного не бывает, ну а когда дела наши восходят к сферам небесным, то события начинают развиваться и вовсе с неотвратимостью падающего парового молота… И в этот момент крыша сарая рухнула.

— Все ж-таки упала, — растерянно прошептал диспетчер, глядя на оседающее облако снежной пыли.

Я попросил доктора сильно не увлекать пилотов «удостоверением», потому что когда-никогда горючее привезут, и надо будет лететь…

— Все продумано, — заверял меня доктор.

— Так что же в нем небесного — в мужичке этом? — не унимался один из летчиков.

— Душа, — отвечал я, стараясь перекричать хриплое рокотание бензовоза, к которому мы приближались — и я, и провожавшая меня кавалькада.

Летчик непонимающе пожал плечами.

— Ты знаешь, сколько стоит душа?

— Так разве ж у нее может быть стоимость? — усмехнулся пилот.

— "Какая польза человеку, если он весь мир приобретет, а душе своей повредит?" — сказал Господь… Она дороже, чем весь мир, понимаешь?..

— Его душа? — переспросил он, кивая в сторону домика, где мы оставили охотника.

Водитель МАЗа перегнувшись через сиденье, нетерпеливо приоткрыл дверцу кабины.

— И его, и твоя, и моя, — прокричал я, забираясь в кабину.

— Ты уж, отец, извини, — досадливо сказал водитель, когда мы тронулись, — я бы, конечно, подождал, но Гранька — ну, которая горючку отпускает, — такая стерва: если до трех часов не успеешь бочку залить, пиши — пропало: то обед у нее, то учет, то еще фигня какая-нибудь…

Крест

Явления, именуемые стихийными бедствиями, посылаются нам не иначе как для того, чтобы мы хотя бы иногда вспоминали, кто здесь Хозяин. При этом события, совершающиеся с нами во время таковых бедствий, могут иметь необыкновенно важное значение… Могут, впрочем, и не иметь…

В тот вечер случилась столь сокрушительная метель, что автобус, выехавший со станции довольно резво, вскоре вынужден был сбавить скорость и едва полз по заметенной дороге. Потом и вовсе встал, упершись в глубокий сугроб. Сдав назад, водитель несколько разогнал автобус, чтобы с ходу преодолеть препятствие, однако мы вновь во что-то уткнулись, и мотор заглох. Мы и не знали еще, какая долгая череда испытаний и потрясений ожидает всех нас…

Пара мужичков, стоявших впереди и помогавших водителю угадывать направление движения, вышли, чтобы оценить ситуацию. Оказалось, что в сугробе — занесенная снегом легковая машина, а в машине — женщина. Женщину поначалу даже посчитали невозвратно замерзшей, но она была жива и, оттаяв в теплом автобусе, рассказала, что муж ушел в деревню за трактором, и было это уже очень давно, так что горючее в машине кончилось, и печка перестала работать.

Водитель наш повинился, что нечаянно стукнул ее легковушку, однако женщина устало отвечала, что не мы первые, что до нас в нее бился большой грузовик, и ей уже до этого нет никакого дела, лишь бы согреться.

Пока она согревалась, мы предались обсуждению видов на будущее, и получалось, что оставаться в автобусе никак нельзя, потому что и у нас горючее скоро кончится. Пошли в деревню, огни которой иногда угадывались за метелью. Идти надо было километра полтора, но в снегу по пояс, и мы преодолевали их четыре часа. Посреди пути возник волк: мы сбились в кучку, чтобы он не смог напасть на кого-нибудь из отставших и, похоже, привели хищника в замешательство — тот сделал несколько прыжков в сторону и, увязнув в сугробе, полег… Потом, правда, выяснилось, что это муж мороженой женщины, ходивший в деревню: никакого трактора он, конечно, не доискался, а нас принял за волчью стаю. Ему, понятное дело, было куда страшнее, чем нам: против нас — "волк"-одиночка, а против него — орава непомерной численности…

Перед выходом в фаталистическое путешествие мы несколько раз пересчитывали друг дружку и все почему-то с разногласиями. У водителя получалось тридцать четыре, но он, из скромности что ли, забывал сосчитать себя. Двое городских мужичков, назвавшихся кандидатами каких-то наук, настаивали на цифре тридцать, но они были столь близоруки, что не вызывали доверия в ответственном деле. Длинный дядька — электрик из нашего колхоза, досчитывал и до сорока, однако он находился в подпитии и оттого мог страдать склонностью к преувеличениям… Сошлись на тридцати пяти. Завидев такую стаю, мужчина вполне мог умереть от разрыва сердца. Но выжил и стал тридцать шестым.

Все остальные мытарства этого вынужденного подвижничества были тягостно однообразны: пробиваясь через снежные гряды, нанесенные поперек нашего пути, люди подчас совершенно выбивались из сил и падали. Их вытаскивали из сугробов и заставляли идти дальше. Да еще, известное дело, человек в таких обстоятельствах теряет болевую чувствительность и легко обмораживается. А тут как раз: в рукавицах — снег, в ботинках — снег, лицо — залеплено снегом…

В конце концов добрались. Разбудили незнакомую деревню и стали размещаться на постой. Мне выпало — с длинным электриком и двумя кандидатами. Хозяйка — коренастая женщина лет шестидесяти пяти — суетилась, разогревая чай, какую-то еду и одновременно пристраивая на печи нашу одежду и обувь. Когда ученые люди вышли по необходимости в коридор, она спросила, выставлять ли бутылочку. Я отказался. Электрик поддержал меня, но изложил особое мнение:

"Мы с батюшкой в такое время не пьем, а те двое, — он указал на дверь, за которую ушли кандидаты, — вот они — очень уважают. Но, сама понимаешь, мужики городские, деликатные, так что если начнут из себя строить: мол, не пьем, и в таком роде — не тушуйся, наливай. Ну а я… так, маленько, чтобы гостей уважить". Ни про этих людей, ни про их отношения с электриком мне не было известно совсем ничего, и потому я не обратил ровным счетом никакого внимания на происходящее. А напрасно. Потому что затевалась диверсия.

Когда щуплые кандидаты вернулись и сели за стол, перед каждым уже стоял граненый стакан, до краев наполненный водкой. С одного из ученых натурально упали очки: хорошо еще, что он сумел на лету подхватить их. На все, довольно искренние, отказы хозяйка только посмеивалась. И они сдались. По тому, как они держали стаканы — двумя пальцами, как с отвращением смотрели на водку, как морщились, нюхая ее, мне представилось, что дело это для них не сильно привычное. Но выпили. И в один миг их развезло.

Потом я поинтересовался у электрика, зачем, собственно, устроил он свое злодеяние. Электрик оправдывался заботой о здоровье переохладившихся людей, но, похоже, любознательности в нем было куда больше, чем милосердия. И надо отметить, страсть естествоиспытателя вскорости получила совершеннейшее удовлетворение. Кандидаты оказались уфологами, иначе говоря, исследователями неопознанных летающих объектов, которые, по данным науки, в наших краях водились во множестве.

Тут мой электрик и подхватился: "Этого барахла — во!" — и провел ребром ладони по горлу. Пьянехонькие кандидаты включили диктофон и стали расспрашивать о следах объектов, о зеленом веществе…

"Зеленого вещества — во! — и снова ладонью по горлу: — У нас есть одна откормочная ферма, она на отшибе, на хуторах, дак там этого добра", — и махнул рукой.

Я было заметил, что прошлой весной «вещество» упустили в реку, и ниже хуторов вся рыба передохла.

Однако они стали всерьез расспрашивать, как проехать к аномалии, электрик подробнейшим образом объяснял, диктофон записывал. Стало ясно, что теперь всякий разговор будет бессмыслен, и я пересел на диванчик, подремать. Предварительно еще запретил электрику произносить слово «уфология», из которого у него всякий раз получалось невесть что.

Сквозь дрему долетали до меня обрывки ученой беседы: кандидаты, расспрашивавшие о «полтергейстах» и «барабашках» узнали, что "все это — обыкновенные домовые, и батюшка их кропилом гоняет: молитовки прочтет, покропит святою водою, и всякая хреновня исчезает".

Далее он заявил, что мы с ним несем свет людям, только каждый по-своему. Кандидаты возражали, что свет электрический им, конечно, понятен, потому что его можно измерить, а "свет религиозный" они измерить не могут, и потому, стало быть, его и вовсе нет.

Тут на улице затарахтели трактора, хозяйка пришла топить печь, и мы поняли, что пора собираться. И вот, когда мы напяливали на себя ботинки, куртки и шапки — все еще влажное, непросохшее, обнаружилось, что для меня в этой утомительной эпопее таилось особое предназначение. Здесь, впрочем, придется отвлечься от метели, электрика, кандидатов и тракторов.

Выяснилось, что за занавесочкой обитает еще одно живое существо — мать хозяйки, старуха девяноста с лишним годов, прикованная к постели параличом. Она попросилась поисповедоваться, а когда таинство благополучно совершилось, передала мне завернутый в ветхую бумажонку наперсный крест. Это был обыкновенный видом священнический крест с традиционною надписью на обороте: "Образ буди верным: словом, житием, любовию, духом, верою, чистотою", — из Первого послания апостола Павла к Тимофею. Ниже находилось изображение царской короны и монограмма Николая Второго. То есть обладатель этого креста сподобился рукоположиться в годы царствования последнего русского императора, а все действующее духовенство той поры, известное дело, было перебито или умучено…

Старуха рассказала, что когда-то в достопамятные времена через деревню гнали в тюрьму священника, и он оставил ей крест с наказом: передать батюшке, который первым явится в эти места. Почти шестьдесят лет она хранила сокровище в тайне от всех, а главное, от мужа — председателя колхоза…

Мы брели по дороге, расчищенной тракторами. Электрик поддерживал под руки кандидатов, а они, словно натуральные пристяжные, воротили головы — каждый на свою сторону.

— А вы, батюшка, видели когда-нибудь "барабашку"? — заинтересовались ученые люди.

Я отвечал, что не видел.

— Он этой нечисти зреть не в состоянии, — объяснил электрик и вздохнул: — Разве ж он пьет? А вот ежели кто пьет по-настоящему, тот запросто может увидеть… У нас их, почитай, всякий видывал. Да я и сам насмотрелся, чего там: зеленые, вонючие, с рогами, хвостами, копытами…

— А НЛО — наблюдали? — не унимались "пристяжные".

Но я и этого сроду не наблюдал.

— А если увидите, что станете делать?

— Перекрещу, наверное.

— И чего тогда?

— А то, что оно сгинет! — победно воскликнул электрик.

— А вдруг не сгинет?

— Значит, — говорю, — плохи мои дела… Да и ваши — тоже…

На этом вьюжная история завершилась. Мы благополучно добрались до автобуса, автобус — до конечной своей остановки.

Крест безвестного мученика и доныне охраняет меня. Была еще, правда, ветхая бумажонка, укрывавшая эту святыню… А на бумажонке было нацарапано карандашом нечто вроде послания. Много раз принимался я разбирать едва различимые буквы, и они мало-помалу поддавались. В конце концов полуистлевшая целлюлоза превратилась в совершенную пыль, но к этому моменту текст был прочитан.

"Готовьтесь, — писал мой предшественник. — Вам выпадут более страшные времена. Помоги, Господи!"

Земля и небо

Весной из далекого северного города привезли огромный металлический крест для увенчания храма. Вообще-то в городе том раньше строили подводные лодки, но после того, как всякое полезное созидание прекратилось, подводных дел мастера были рады изготовить хоть что. Вот и крест для Божьего храма соорудили из долговечного сплава.

Конечно, лучше бы они лодки свои клепали — с крестом мы, пожалуй, и сами управились бы. Без секретных технологий…

Но что говорить об этом, когда народ Отечества нашего выбрал себе в правители своих же наипервейших врагов?..

Словом: они нам — крест для моления, мы им — корову для пропитания.

И вот в теплый, почти жаркий, весенний день, когда на пригорках вовсю зазеленела трава — пышная, яркая, не примятая ни зноем, ни ветрами, ни ливнями и даже не тронутая пылью, совершили мы молебен перед крестом, стоявшим еще на земле: в основании креста располагался широкий металлический барабан, так что все cооружение было вполне устойчиво. Потом я окропил конструкцию святою водой и благословил крановщика на богоугодное действие. Тут и произошло между некоторыми первое взаимонепонимание.

Надо сказать, что народу собралось число значительное.

Во-первых, конечно, событие это — водружение креста — само по себе торжественно и не лишено некоей тайны, что в глазах общества особо подчеркивалось прибытием единственного в районе автокрана с выдвижною стрелою.

Во-вторых, день был воскресный, перед молебном вершилось богослужение, и благочестивые прихожане, собравшиеся со всей округи, не расходились.

Да к ним еще присоединились разные досужие земляки, благочестием не обремененные, среди которых и случилось недоразумение: отталкивая друг друга, они взялись цеплять крест стропами подъемного троса, и каждый кричал, что только он знает, как правильно, а остальные — не знают, и слышалось лишь:

"Да я на станции целое лето стропалил";

"Да на станциях не стропали, а фуфло, вот на стройке — другое дело: я, когда ферму строили…";

"Да у нас в леспромхозе"…

Горячечное усердие их было вызвано вовсе не благоговейным желанием послужить Богу и людям, а проницательностью по поводу неохватнейшего портфеля, стоявшего возле ног церковного старосты. Староста любил похвастаться реликвией, будто бы подаренной ему на каком-то курорте неким академиком:

"Бывает, паря, портфель профессорский — тот на двенадцать бутылок, а этот, паря, — академический — аж на двадцать четыре". Похоже, сейчас в нем столько и притеснялось.

Самых рьяных пришлось разогнать. Крановщик сам зацепил крест, вернулся в кабину, и подъем начался.

А когда завершился, выяснилось, что до основания купола — до того карниза, где стояли добровольцы из благочестивых — остается не меньше метра. Староста изумился:

— Дак я же все промерил: даже насыпь бульдозером сделали, чтобы кран дотянулся… У тебя стрела — двенадцать метров? — спросил он крановщика, выбравшегося из кабины.

— Двенадцать, — задумчиво отвечал тот, сняв кепку и почесывая затылок.

— Дак в чем же дело?

— В том, что одиннадцать.

— Это — как?.. — обомлел староста.

— А так, что она — погнутая и метр не добирает.

— С чего это она погнутая? Раньше была не погнутая, а теперь — погнутая?

— Раньше — да, не погнутая, а теперь — погнутая.

— Это с чего еще, паря?

— А погнулась…

Все стали думать… И предлагать планы. Сошлись на том, что крест придется вытягивать на купол вручную. Опустили его на землю, обвязали крепкой веревкой, конец веревки вручили неблагочестивым, которых и отправили к небожителям на подмогу. Те по лестнице взобрались, кран снова поднял свою ношу, и общими усилиями мужики затащили крест на вершину купола. Народ возликовал и радостный стал расходиться по хозяйственным надобностям. Горячечные помощники, спустившись, затребовали «высотных», староста без возражений полез в портфельные закрома и наградил тружеников, как мне показалось, излишне щедро, что предвещало новые искушения.

Так и случилось.

Пока мы указывали небожителям, как развернуть крест, чтобы он глядел на нас точно с востока, пока они закрепляли его четырьмя растяжками, неблагочестивые поусердствовали, и вскоре один «высотник» натурально приполз к дороге. Молоденький работяга из того северного городка, прибывший с крестом, чтобы поменять его на корову, доселе стоял где-то в сторонке, а тут вдруг подошел к старосте и тронул его за локоть:

— А куда он ползет? — и указал на пластуна, достигшего к этому времени середины пыльной дороги.

Староста оторвал очи от сияющего креста, глянул на гостя, потом на дорогу и, махнув рукой в направлении движения, сказал:

— Туда, — и снова уставился в небеса.

— А зачем? — недоумевал работяга.

— Ну, может у него дела там, — задумчиво отвечал староста, не отводя глаз от работы, творившейся на верхотуре.

Наконец, все необходимые действия были завершены, и благочестивые тоже получили свою награду. А с ними и крановщик, у которого "двенадцать, потому что одиннадцать".

Тут вновь подошел непонятливый работяга:

— Он ползет назад. — Человек, действительно, полз в обратном направлении.

— Ну, может, паря, ему чего там не поглянулось, — устало отвечал староста.

Работяга перешел через дорогу, заглянул в канаву и изумился:

— Канава-то полна воды — он ведь так утонуть может…

— Ну, сюда как-то переполз и обратно переползет… Должно, брод знает, — пояснил староста.

Когда человек вполз на дорогу, как раз подъехал колесный трактор. Остановившись, чтобы пропустить ползущего, тракторист не проявлял к нему ровным счетом никакого интереса и весело переговаривался о чем-то с напарником. Потом, не прекращая своей увлекательной беседы, они поехали дальше.

— Переполз! — закричал работяга, карауливший возле канавы.

— Я ж говорил тебе, — вздохнул староста.

Мы посидели на прогретом церковном крылечке, обсуждая все совершившееся, вдруг вспомнили, что сегодня еще ничего не ели, и направились к председателю колхоза, приглашавшего празднично пообедать. Шли прямиком, через луг, весело пестревший желтенькими цветочками мать-и-мачехи. Наткнулись на несчастного ползуна: он лежал, упершись головою в трухлявый венец заброшенного амбара, и перебирал руками, пытаясь продвигаться вперед.

— Сбился с курса, — определил староста.

Мы взяли человека под мышки, отволокли за угол и опустили на траву, сориентировав по указанию старосты:

— Во-он его дом, пущай туда и ползет.

Он и пополз себе.

Старшой

Отправляя меня к месту службы, архиерей предупреждал, что в районе том есть угол, заселенный старообрядцами. При этом он ссылался на миссионерский отчет столетней давности — более свежих известий в наличии не было.

Я принял наставление с подобающей случаю ответственностью и терпеливо ожидал противоборства. И его час пришел. Однако сущность этого противоборства оказалась столь неожиданной и невероятной, что поначалу я воспринимал его, как нечто не вполне реальное: как бред, анекдот или сон. Ну, действительно, мыслимое ли дело: людей, причисляющих себя к ревнителям старого обряда, приходилось чуть ни силком к обряду этому и подталкивать… А беда была в том, что "эти люди, остававшиеся, — как утверждал миссионер, — в семнадцатом веке", успели уже из достопамятного века выпасть и обрушились в доисторическое безвременье. О чем, к прискорбию, даже и не подозревали. Но по порядку.

Всякое доброе дело, известно, должно начинаться с молитвы. На подступах к заповедному уголочку был разоренный храм: крыша дырявая, стекол нет, пол прогнивший… Начали в нем служить. И дождем нас через высоченные оконные проемы заливало, и снегом заваливало. В мороз рядом с храмом разводили костер — погреться, а то можно было окоченеть до серьезных последствий.

Я в этом костре и ботинки сжег, и сапоги — от замерзания всякую чувствительность утратил. Пока, к примеру, служишь водосвятный молебен, вода в бачке заледеневает, и, прежде чем погружать в нее крест, приходится разбивать им ледяную поверхность. За святой водой народ приходил с банками: бутылки для этой цели здесь не годились — льдинки в горлышки не пролазят.

Черед восстановления прост: крыша, окна, пол, отопление. Стали собирать капитал на кровельные работы. Скопили, наняли в колхозе бригаду, которая подлатала дырявую крышу. Потом застеклили окна. А на все остальное у поиздержавшихся прихожан средств недоставало.

Пришлось знакомиться с местными руководителями, а попутно и с прочим народом, в церкви не появляющимся. И вот тут-то "прочий народ" стал проявлять противоборство, неожиданный смысл которого подействовал на меня ошеломляюще…

Однажды попадаю я без приглашения на похороны — в том углу меня никто никогда не приглашал ни отпевать, ни крестить: говорили, что сами справляются. А тут мы с председателем колхоза ездили как-то на пилораму по поводу досок для церковного пола и в какой-то деревне угодили на похороны.

Стою я тихохонько в коридорчике и слушаю самостийное отпевание. Прочитали по рукописной тетрадке семнадцатую кафизму — псалмы, которые и подобает читать при заупокойных богослужениях, а потом началось нечто невообразимое: по той же тетрадке стали читаться заклинания, обращенные к солнцу, ветру, дождю, огню и деревьям… Когда гроб выносили на улицу, одна из бабулек с грохотом опрокинула стол, на котором до сей поры располагалась сосновая домовина, перевернула табуретки и трижды изо всех сил хлопнула дверью.

Я поинтересовался, что все это должно означать?

— Это по-нашему, по-старинному.

Потом на кладбище другая уже бабулька вдове за шиворот ледяной земли сыпанула. И опять мне сказали, что это "по-нашему, по-старинному". После похорон «старинные» обступили меня и стали расспрашивать, все ли хорошо они делают.

— Гражданочки дорогие, — говорю, — где ж вы этих безумных песнопений-то понабрались?

— Что-то, — отвечают, — сами из газет и журналов переписываем, а что-то нам дает наш старшой.

— За стол, дверь, табуретки и прочие такие дела, — говорю, — старообрядцы поставили бы вас на поклоны до конца ваших сумеречных дней. А «молитвы» эти — суть колдовские заклинания, которые во множестве печатаются теперь всякими ведьмами и колдунами, и какое ужасное наказание полагается за это по вашим уставам — даже и вообразить не могу.

— А по вашим?

— Вы отлучили себя от Христа. Вернуться можно лишь через покаяние.

На том и расстались.

Меня по-прежнему не приглашали в тот угол ни крестить, ни отпевать, но в храм стало приходить все больше и больше народу. «Старинные» чувствовали, что в своем самосвятстве они забрели невесть куда, и старательно выкарабкивались с помощью исповеди и соборной, вместе с нами, молитвы на богослужениях.

Однажды явился и сам «старшой» — гладко выбритый, не по-крестьянски холеный мужик лет шестидесяти. Во время службы с лица его не сходила кривая ухмылка, а потом он подошел ко мне и громко вопросил: видел ли я, что он крестится двумя перстами? Я помолчал, раздумывая, что еще может последовать за этим бессмысленным вопросом, а он победным взором обвел прихожан, собравшихся вокруг нас.

— Ты, — говорю, — почему без бороды?

Он растерялся:

— Причем тут это?

— А притом, что тебя ни в один старообрядческий храм не пустят. Да и крестишься ты, хоть и двумя перстами, да когда ни попадя. Так что, отец, тебе до старого обряда — как до луны. А уж за те сатанинские заклинания, которые ты понахватал из безбожных газет и которые навяливаешь теперь своим подопечным, собратья твои, коли узнают, могут тебя и анафеме предать — за ними не задержится.

— Не из газет, а из радио, — возразил он: — Там передача такая есть — про старину древлеправославную, женщина одна рассказывает — у бабки своей научилась…

— Да знаю я эту передачу: старина там не древлеправославная, а доправославная, и женщину эту по Москве знаю…

— И что?

— А то, что ведьма она. Цивильная такая, городская, не на помеле, а на «Мерседесе», но — ведьма. И бабка ее была ведьмой, самой что ни на есть натуральной, знаменитой на всю тутошнюю губернию…

— Все равно, — говорит, — истина у нас. И книги правильные — тоже у нас…

И сильно заинтересовали меня эти древние книги. А он: непросвещенному, мол, давать их нельзя.

Но тут прихожане, с нетерпением ожидавшие исхода противоборства, дружно набросились на него: показывай, дескать, книги! Направились мы к его дому, остановились на крыльце: мне, как «непросвещенному», входить в дом «просвещенного» было нельзя.

И выносит он книжицу: замусоленную такую, карманного, как теперь говорят, формата, в кожаном переплете. Мне, сказать правду, стало ясно: это либо Требник, либо Служебник — одна из двух главных служебных книг любого священника, столетиями уже переиздающихся почти без изменений.

Протягиваю руку, а он говорит, что не достоин я касаться святыни, в которой главная древлеправославная тайна. Тут народ совсем осерчал и потребовал передать мне святыню с главною тайной. Перед столь смелым натиском старшой не устоял. Раскрываю: так и есть — Требник. Полистал я странички и почувствовал трепетное тепло к неведомому собрату и сослужителю.

Вот чин крещения: после погружения в купель следует листочек, покоробившийся от воды — тут всегда руки мокрые, а там, где написано: "Печать дара Духа Святаго" и совершалось миропомазание — тонкий запах благовонного мира. В конце водосвятного молебна — тоже покоробленные листочки, и всюду — пахнущие медом кляксы свечного воска…

Раскрываю последнюю страничку и даю старшому:

— Читай.

— Не имею, — говорит, — правов открывать секретную тайну.

— Стало быть, по-церковнославянски ты не понимаешь?

А он заладил: тайна да тайна.

— Что ж, — говорю, — слушай: "Во славу Святыя, единосущныя, животворящия и неразделимыя Троицы, Отца и Сына, и Святаго Духа"…

— Вот она и есть — главная тайна, — самодовольно перебил он.

— Если насчет единосущности Троицы, то это, действительно, величайшая тайна — ты прав. Но слушай дальше: "Повелением благочестивейшаго самодержавнейшаго великаго государя нашего Императора Александра Павловича, всея России; при супруге его благочестивейшей государыне Императрице Елисавете Алексеевне"… Продолжать?

Потрясенный услышанным, он молчал. Народ тоже молчал в растерянности.

— Ну ладно, — говорю: — тут еще упоминаются: матушка его, Императрица Мария Феодоровна, цесаревич Константин Павлович с супругой, Великие князья, княгини и, наконец: "Благословением же Святейшаго Правительствующаго Синода напечатается книга сия в царствующем великом граде Москве"…

Втолковал ему, что это — официальное церковное издание, где, кстати, можно найти и молитву об усопших государях Алексее Михайловиче и Петре Алексеевиче, не больно-то почитаемых настоящими его единоверцами.

— Что ж ты, братец, народ дуришь?..

Он повернулся и ушел в дом. Я было протянул ему вслед книжицу, однако общество благословило не возвращать Требник:

— Вам, глядишь, пригодится, а ему на кой? Сожжет еще…

— Что же нам делать по нашему древлеправославию? — вопросило растерянное общество.

— Выберите кого-нибудь другого.

— Некого выбирать…

— Сошлись на том, что жить придется, как Бог даст.

Вскорости угол тот обзавелся православными молитвословами, а все бумажки с заклинаниями были благополучно сожжены. На богослужения народ собирался охотно, не обращая внимания, кто как осеняет себя крестным знамением — тремя или двумя перстами. Для крещения стали иногда приглашать и меня, а отпевали по-прежнему сами. Про старшого я с тех пор ничего не слыхал: никто мне про него не рассказывал, да я и не спрашивал никого — неинтересно было.

Переправа

В соседний район прислали священника. Однажды он вместе со своею матушкой приехал ко мне. Познакомиться.

Познакомились.

Ребята они совсем молоденькие, худющие-прехудющие, родом из отдаленных южных мест и вот — дерзнули… Жалко их стало: и климат здешний, конечно же, не для них, и с жильем плоховато — хибарка, продуваемая ветрами, но — помоги им, Господи — не унывали.

Засиделись мы допоздна. Видя, что хрупкая матушка едва силится удерживать головку, то и дело приклоняющуюся к плечу супруга, я предложил им укладываться спать. Они согласились, и тут, пока я готовил гостям комнату для ночлега, батюшка увидал за окном нечто необыкновенное. Надобно заметить, что дело происходило в конце октября, когда здешний день укорачивается до самой малости, а пасмурные ночи непроглядно черны. И потому, пока не выпадет хоть сколь-нибудь снегу, разобраться, где небеса, а где — земля, затруднительно.

— Что это? — растерянно и даже, как почудилось мне, с трепетанием в голосе вопрошал батюшка, указывая пальцем за окно.

Я обернулся: кромешная тьма озарялась сиянием множества огоньков.

— Что это? — шепотом повторил он: — Что там находится?

— Река, — отвечал я, недоумевая по поводу невесть откуда взявшихся фонарей, среди которых были даже цветные — мигающие оранжевые. Причем все фонари двигались. И в одну сторону.

— Может быть, теплоход? — батюшка вырос в портовом городе и потому легко склонился к такому предположению: — Ваша речка в какое-нибудь море впадает?

— Ну, — говорю, — впадает… Сначала, правда, в другую речку, та — в третью, та — еще в одну, а потом уж, наверное, впадает…

— Вообще-то любая река впадает в море, — заметила матушка, которая окончила школу совсем недавно и хранила еще в памяти своей кое-что из фундаментальных знаний.

Она, конечно же, с точки зрения большой науки была совершенно права, однако речка наша при всей пространности ширины — глубиною не отличалась, и в сенокосную пору мужики перебредали ее, сняв штаны, а бабы — подобрав юбки. Я сообщил об этом батюшке и добавил еще, что никаких кораблей, кроме лодок-плоскодонок, тут отродясь не хаживало. Огни, между тем, продолжали плыть над рекой.

— А может быть, это Страшный Суд? — испуганно воскликнула матушка и прикрыла губы ладошкой.

Мы, конечно, малость угостились за ужином, но чтобы с двух рюмок клюквенной наливки — и такой решительный вывод?.. Это было совсем неожиданно. Супруг ее стал возражать, мол, место для столь важного события не больно удачное: леса, болота, да и жителей мало — кого судить-то?

Однако она раскапризничалась и потребовала ехать домой. Они вмиг собрались и укатили на стареньком «Запорожце», не то полагая, что Страшный Суд может ограничиться межой одного района, не то желая встретить его непременно в домашних условиях, как Новый Год. Ну а я отправился изучать загадочное явление.

…Как любил повторять архиерей: "Всегда добавляйте на разгильдяйство". Сам он, назначая встречи, мысленно приплюсовывал к оговоренному времени пятнадцать-двадцать минут, а то и час — на это самое разгильдяйство, — и проницательность ни разу не подводила его: просители неуклонно опаздывали.

И вот, выйдя теперь на берег реки и осмыслив происходящее, я подумал, что и прозорливости многоопытного архиерея здесь не хватило бы: для возвращения четырех колхозных комбайнов с заречных нив пришлось добавлять "на разгильдяйство" два месяца. А теперь, похоже, и еще несколько часов, потому что дно, понятное дело, никто не мерил, а вода поднялась, и там, где летом был брод, под берегом образовалась неведомая прежде канава. В нее и уткнулся флагман кильватерной колонны, сверкающей всеми фарами, подфарниками и мигалками.

На пологом берегу горел жаркий костер, бродили люди.

— А мигалки-то на кой? — спрашивал инвалид военного времени.

— Чтобы предупреждать встречный транспорт, — отвечал агроном, командовавший операцией.

Инвалид осматривался по сторонам, но никакого встречного транспорта нигде не видел.

— Хоть бы батюшку попросили молитву какую прочитать, — не унимался инвалид.

— Тебя что: бессонница замучила? — сердито спросил агроном: — Приперся тут с клюкой среди ночи… Какую еще молитву?.. "Перед отправкой комбайнов в кругосветное путешествие"?..

— Зачем в кругосветное? — переспросил инвалид, затихающим голосом.

Тут один из комбайнов, второй в колонне, вывернул вдруг в сторону и пополз вниз по реке.

— Я ж говорю: кругосветное, — растерянно пробормотал агроном.

И все стали кричать и махать руками, чтобы комбайнер остановил машину, потому что дальше была яма, известная всем тутошним рыбакам. Но комбайнер и сам знал про яму, однако, как потом выяснилось, ему показалось, что колеса заносит песком и вообще все надоело, поэтому он решил прокатиться взад-вперед по реке.

Эта суматоха продолжалась долго еще. Пригнали трактор, зацепили комбайн — трактор не справился. Пригнали второй, тоже зацепили — лопнул трос. Не дождавшись победы, я отправился спать, но возле дома встретил молоденького батюшку, который, оказывается, поехал к трассе не по асфальту, а прямиком через поле, и застрял. Побранил я себя за клюквенную наливочку и пошел выталкивать «Запорожец». Матушка, свернувшись калачиком, спала на заднем сиденье.

Видать, все-таки не сильно боялась Страшного Суда…

— Может, — спрашиваю, — снесем ее в дом, и переночуете по-человечески? А трактора пойдут с речки и выдернут вашу машинку…

— Нет уж, — твердо сказал собрат, — если решили — надо действовать. Решали-то они, а действовать, между прочим, предстояло мне… Ах, это все — за клюквенную наливочку, наверное…

Когда, вытолкав машину на твердь, я вернулся в деревню, мимо меня парадным маршем прошли два трактора и четыре комбайна: за последним волочилась по асфальту лодочка-плоскодонка, на которой, вероятно, переправлялись за реку достославные механизаторы и которую впоследствии так и забыли отвязать.

…С тех пор прошло несколько лет. Недавно я вновь повидался с молодым батюшкой: он заматерел, располнел, отпустил брюшко, именуемое в обиходе аналоем, словом, фигура его обрела ту самую стать, по которой нашего брата узнают и на пляже. В бороде его, сделавшейся более густой и обширной против прежнего, появилась заметная седина:

"Хороню, хороню, хороню, — сказал он о главном в своем служении, — тягостное это занятие…"

Да, тягостное. И не в покойниках дело: за них, бывает, и порадуешься еще, — тягостно видеть горькую скорбь живых, вмиг осознавших, что не смогут уже испросить прощения за нанесенные оскорбления и обиды. Это иногда приводит людей в такое отчаяние, в такой ужас, что, глядя на них, понимаешь истинную цену нашей обыденной несдержанности — цена эта смертоубийственна.

Матушка родила ему двоих ребятишек и ожидала третьего.

Комбайны больше из-за реки не переправлялись: с тех пор как власти начали разорять общественные хозяйства, дальние нивы пришлось побросать, и они зарастают бесполезным кустарником. Да и сами комбайны дышат на ладан и в редкий день выбираются за ворота старого гаража. Какие уж тут кругосветные путешествия…

Кошка

Зима, метель. Возвращаемся на колхозной машине из города: шофер, председатель и я, — они ездили по своим служебным делам, я — по своим. Останавливает инспектор: водитель выходит, показывает документы, начинается разговор… Председатель пожимает плечами: "Вроде ничего не нарушали", — и мы вылезаем, чтобы поддержать водителя.

Инспектор, похоже, никаких претензий пока не предъявил: молча рассматривает наш «Уазик» — не новый, но вполне исправный; проверяет ногтем глубину протектора на колесах, изучает работу фар, подфарников, стоп-сигналов, но все — в порядке… Наконец, остановившись перед машиной, говорит:

— Проверим номер двигателя.

Шофер открывает капот, и мы столбенеем от изумления: в моторе — кошка… Трехцветная — из рыжих, черных и белых лоскутов… Она приподнимает голову, оглядывается по сторонам, потом выпрыгивает из-под капота на обочину и исчезает в заснеженном поле.

Мы все пережили нечто похожее на кратковременный паралич…

Первым шевельнулся инспектор: молча протянул документы и, бросив в нашу сторону взгляд, исполненный глубочайшей обиды, пошел к своему автомобилю. Он смотрел на нас так, будто мы предали его…

Потом очнулся председатель колхоза:

— Кто мог засунуть ее туда?..

— Она сама, — прошептал шофер, морща лоб от мыслительного напряжения, — когда мы у магазина останавливались… наверное…

— И чего? — не понял председатель.

— Изнутри, то есть снизу, залезла погреться, — увереннее продолжил шофер, — а потом мы поехали, спрыгнуть она испугалась и пристроилась вот тут…

— Часа четыре каталась? — прикинул председатель.

— Около того, — подтвердил шофер.

Теперь, наконец, мы пришли в себя и рассмеялись — до всхлипываний и слез.

— Все это — не просто так, — сказал председатель:

— они ведь сроду не проверяли номер двигателя, да и сейчас этот номер никому даром не нужен, и вдруг…

— Не иначе, сами силы небесные пожалели кошчонку, — предположил водитель.

— Но тогда, — задумался председатель — и под капот ее запихнули тоже они?.. Для каких, интересно, целей?..

Кто может ответить на такой вопрос?.. Мы садимся в машину и отправляемся в дальнейший путь.

Случай этот, сколь нелепый, столь и смешной, вскоре забылся по причине своей незначительности. Однако года через два или три он получил неожиданное продолжение. На сей раз дело происходило летом.

Привезли меня в далекую деревеньку, к тяжко болящей старушенции. Жила бедолага одна, никаких родственников поблизости не осталось. Впрочем над койкой на прокопченных обоях были записаны карандашом два городских адреса: сына и дочери, — но, как объяснила мне фельдшерица, адреса эти то ли неправильные, то ли устарели, а бабкины дети не наблюдались в деревне уже много лет и вообще неизвестно — живы ли они сами. Фельдшерица эта в силу своей милосердной профессии или от природной доброты христианской души, а может — и по двум этим причинам сразу, — не оставляла болящей, но терпеливо ухаживала за ней.

— Как я боялась, что не успеем, — сказала фельдшерица, когда соборование завершилось: — Она ведь три дня назад умирала уже! Я — к телефону, позвонила вашей почтарке, а та говорит, что вы на дальнем приходе и вернетесь неизвестно когда. Я — звонить на тот приход, там говорят: вы только-только уехали…

Ну, думаю, неужели бабулька моя помрет без покаяния? Она так хотела, так Бога молила, чтобы сподобил ее причаститься и пособороваться!..

Досидела с ней до самого вечера, а потом побежала домой — надо ж хоть поесть приготовить… За коровой-то у меня сноха ходит — с коровой-то у меня заботушки нет, а вот мужа надо обихаживать да и младшего — нынче в девятый класс пойдет… Наварила супу, картошки и перед сном решила снова бабульку проверить.

Прихожу, а она не спит. И рассказывает: "Я, — говорит, — померла уже"… Да-да, прям так и говорит. Мол, сердце во сне очень сильно болело, а потом боль прошла и хорошо-хорошо стало…

"И вдруг, — говорит, — чтой-то стало губы и нос щекотать. И тут, — говорит, — все это хорошее исчезло, и опять боль началась". Ну, она от щекотки проснулась, а на груди у нее кошка лежит и усами своими ее щекочет: кошки, они ведь к носу принюхиваются, не то что собаки, извиняюсь, конечно. Видно, кошечка почуяла в бабкином дыхании нездоровье какое-то и принюхалась, а усами вызвала раздражение, — вот бабка и проснулась. А коли проснулась — лекарство приняла. Так и выжила. Ну, я с утра машину искать, чтобы, значит, послать за вами. Никто не дает… Потом сельповских уговорила… Так что только благодаря кошке бабулечка вас и дождалась…

Выходя на крыльцо, чуть не наступил на небольшую кошчонку, шмыгнувшую в избу: рыжие, белые и черные лоскутки напомнили мне о случае на зимней дороге. Я поинтересовался, откуда взялась эта кошечка — не приблудная ли.

— Да кто ж ее знает? — отвечала фельдшерица без интереса. — Это ж не корова, даже не поросенок: взялась — и взялась откуда-то, может, и приблудилась…

— А сколько от вас до города?

— Двести пятьдесят километров — автобус идет четыре часа…

Вернувшись, я рассказал об этом председателю и его шоферу. Они покачали головами и не проронили ни слова.

Кабаны

Сосед этот знаменит тем, что и по крестьянским меркам он человек жадноватый.

Прошлой зимой, в пору собачьих свадеб настрелял он собак. Говорил, что только бродячих, но по деревням разом исчезло несколько общеизвестных псов, оттого мужики верили ему слабо: напротив — сомневались и подозревали...

Он протягивает мне газету. Выясняется, что редакция объявила конкурс и обещает миллион тому, кто угадает число подписчиков на следующий год. И сосед просит меня назвать ему счастливейшее число и обещает двести пятьдесят тысяч. Пытаюсь объяснить бессмысленность этой затеи, но, кажется, безуспешно: он мне не верит.

— А за триста?..

— Слышь, паря, это… А за пятьсот? Хорошие, между прочим, деньги… Ну что тебе, трудно что ли?

Помолись, расспроси там, — указывает пальцем в небо, — насчет этой цифры…

Снова начинаю объяснять, но он не слушает:

— Пятьсот, — говорит, — мое последнее слово: больше — не дам, — и уходит.

Купил доски, чтобы в сенях перекрыть потолок, а привезли их с пилорамы, когда я был в отъезде. Возвращаюсь домой — доски свалены у огорода. Дело между тем происходило в середине сентября — зарядили дожди. А у меня каждый день — службы или требы: домой возвращаюсь в полной темноте, и никак не доходят руки порядок навести. Наконец, в один из вечеров вывесил во дворе лампу и начал таскать доски в избу на потолок, чтобы, значит, не мокнуть им более под дождем, а сушиться под крышей и ожидать своего часа.

Заодно еще растопил во дворе железную печку и поставил на нее бак с бельем — для кипячения.

И вот таскаю я доски, стираю одежду: свет в доме горит, двор освещен, печурка раскалилась и шипит от дождя, и вдруг — в полусотне метров захрюкали кабаны. "Ну, — думаю, — совсем обнаглели!" А потом вспомнил: у меня же картошка не выкопана! У всех выкопана, а у меня — нет: времени все не хватает — ночью что ли ее копать?

Вот, стало быть, на картошку они и пришли. Ходят кругом, похрюкивают… Поросята иногда осторожность, теряют, лезут вперед, и тогда слышится сердитый охрюк — иначе не назовешь, сильный шлепок и — жалобный визг. Тем не менее звери подходили все ближе. Я принес из дома ракетницу и выстрелил в воздух: стадо припустилось к реке.

На другой день получился нечаянный выходной: где-то размыло дорогу, и машина за мной не пришла. Тут добрался я и до картошки, благо дождь перестал. Копаю-копаю, подходит к пряслу сосед. Сосед этот знаменит тем, что и по крестьянским меркам он человек жадноватый. Прошлой зимой, в пору собачьих свадеб настрелял он собак. Говорил, что только бродячих, но по деревням разом исчезло несколько общеизвестных псов, оттого мужики верили ему слабо: напротив — сомневались и подозревали.

Освежевав добычу, сосед решил выделать шкуры и пришел ко мне за рецептом. Я дал ему какую-то охотничью книжку, с тем и расстались. Спустя время он заявился с жалобой и обидой: вся пушнина облезла. Раскрыл я охотничью книжку и стал пункт за пунктом проверять — так ли он делал. Оказалось, что кислоты вбухано впятеро больше нормы.

— Зачем же? — не понял я.

— Так для себя же, — объяснил знатный добытчик.

И вот теперь стоял он, облокотившись на столбушок, и покуривал папироску.

— Ты, паря, не выручил бы меня?

— А в чем дело?

Он протягивает мне газету. Выясняется, что редакция объявила конкурс и обещает миллион тому, кто угадает число подписчиков на следующий год. И сосед просит меня назвать ему счастливейшее число и обещает двести пятьдесят тысяч. Пытаюсь объяснить бессмысленность этой затеи, но, кажется, безуспешно: он мне не верит.

— А за триста?..

— Да если, — говорю, — ты и угадаешь, они всегда могут изменить это число.

— Ну, тогда ладно, — и обиженно вздыхает, — а чего ты вечером свет жег?

Рассказываю про доски, про кабанов, и вдруг он шепчет:

— Кабан…

Оборачиваюсь: по деревенской улице спокойно бредет огромнейший вепрь.

— Ничего себе туша, — бормочет сосед. — Может, того — подстрелим?.. Мол, оберегаясь от опасности, а?.. Весной медведя-то подстрелили, который на пасеке домики поразломал?..

— Подстрелить — подстрелили, но составили акт и мясо сдали в столовую, — охлаждаю я пыл соседа. — Ты лучше сгоняй к егерю за лицензией, а потом и поохотишься со спокойной душой.

— Лицензия, паря, денег стоит, да и времени нет, я уж так как-нибудь, — и, пригнувшись, убегает к своему дому.

Я продолжаю копать. Спустя полчаса охотник возвращается.

— Чего-то, — говорю, — не было слышно выстрелов.

Сосед только машет рукой.

— Что такое?

— Я его преследовал, преследовал, смотрю — приворачивает к ферме. Думаю: со свиньями познакомиться хочет. А там ведь свинарь — его опять же защитить надо! Ну, паря, я аж бегом бросился! И вдруг: кабана этого собаки в ворота пропускают, а на меня набрасываются… Тут свинарь вышел и говорит: "Спасибо, что борова нашего пригнал, а то он, гад, убег сегодня куда-то"… Так что не повезло мне…

— Да отчего ж, — говорю, — "не повезло"?.. Вот если бы подстрелил, тогда бы точно не повезло: и за кабана платить бы пришлось, и ружье бы, наверное, отняли.

— Вообще-то да, — удивленно соглашается он и вдруг замечает:

— Картошки, паря, у тебя маловато.

— Мне двух мешков хватит.

— А я, паря, нынче сорок мешков собрал — девать некуда… У тебя мелкой-то много?

— Попадается.

— Ты ее отдельно откладывай: я для поросенка возьму — тебе она все равно без надобности…

— Ладно, — говорю, — отложу.

— Слышь, паря, это… А за пятьсот? Хорошие, между прочим, деньги… Ну что тебе, трудно что ли?

Помолись, расспроси там, — указывает пальцем в небо, — насчет этой цифры…

Снова начинаю объяснять, но он не слушает:

— Пятьсот, — говорит, — мое последнее слово: больше — не дам, — и уходит.

Милиционер

В молодости он отработал несколько лет на северной верфи, где делали подводные лодки, однако никакой специальности не получил. Это странно: земляки, трудившиеся рядом с ним, стали кто — сварщиком, кто — электриком, кто — станочником, а он, хотя был не глупее своих деревенских собратьев, ничему не научился. Помешала ему, думается, излишне упрощенная потребительность, увлекавшая молодого человека с прямых и твердых дорог на мягкие обочины: то он помогал кладовщику, то — поварам на кухне, то трудился в пожарной охране…

Не сыскав счастья на Севере, он вернулся в родное село и стал участковым. Быть может, милиционер из него получился бы вполне сносный, благо участок наш был спокоен и тих, но потребительность, видно, своего требовала: возжелав еще большего благолепия, он добровольно вызвался блюсти порядок на свадьбах, юбилеях и похоронах.

Именно ему доверялись первые — самые важные — тосты.

Встав «смирно», он разворачивал листок с анкетными данными юбиляра, покойника или молодоженов и начинал подробно излагать сведения, почерпнутые из всяких официальных документов: аттестатов, дипломов, паспортов, трудовых и пенсионных книжек, военных билетов, добавляя сюда и почетные грамоты, полученные со школьных времен, значки, знаки, призы, вымпела, премии и награды.

Народу нравилось, и угощали участкового с щедростью. Впрочем, на свадьбах, случалось, и побивали…

Однако еще пущей жертвенности потребовало стремление охранять в День Святой Троицы благоговейное настроение кладбищенских поминальщиков. На погост он приезжал самым первым: по мере появления односельчан, переходил от могилы к могиле, искренне соболезновал и поминал, поминал, поминал… Бывало, все уже разойдутся, а охранитель наш сладко спит у согретого солнцем холмика, и ничто не тревожит его сновидений. Разве какой-нибудь пес, объевшийся оставленной на могилах закуской, дружески лизнет раскрасневшееся лицо.

Начальству этакое усердие не понравилось, и участкового собирались погнать взашей, однако по причине отсутствия более достойного претендента оставили пока до поры.

Между тем ему исполнилось уже сорок лет. По зрелости своей он, безусловно, осознавал всю серьезность предъявленных обвинений и вовсе не хотел лишаться денежного довольствия. Еще более не желала этого его супруга, которая не представляла, каким еще образом благоверный сможет заработать на жизнь. И участковый понял, что спасение — в некоем настоящем милицейском поступке. Так для него началась новая историческая эпоха: эпоха подвигов.

Волею обстоятельств свидетелем первого подвига оказался я. Было это в начальные дни моего пребывания на земле, находящейся под неусыпной опекой достославного милиционера. В нескольких километрах от деревни, стоял я под высоким берегом и ловил щуку на спиннинг. И поймал. И тащил к берегу. Вдруг раздается:

— Руки вверх!

"Кто ж, — думаю, — так неудачно шутит?"

Оборачиваюсь: с обрыва смотрят на меня двое — один в форме, другой — в штатском.

Чуть поодаль — милицейский автомобиль.

Продолжаю крутить катушку.

— Руки вверх или буду стрелять!

Еще раз оборачиваюсь: на меня, действительно, направлен пистолет милиционера.

— Погодите, — говорю, — дайте хоть рыбину вытащить.

— Предупредительный! — И пальнул в воздух.

Вытянул я щучку — хорошую: килограмма на три-три с половиной, — отбросил ее вместе с удилищем подальше от воды и поднял руки: сдаюсь.

— Где вермут? — спрашивает милиционер.

Ответить на такой вопрос с ходу затруднительно, и мною овладело уныние:

милиционер, его окрики, пистолет, скачущая на песке щука —

все перестало представлять интерес,

и захотелось в даль, туда, где река исчезала за поворотом…

— Извините, — сказал человек в штатском, и его тихий голос вернул меня к реальности бытия, — кто-то ограбил магазин, вот — ищем…

— Есть данные, — грозно воскликнул милиционер, — что грабитель — с бородой, на ногах у него — болотные сапоги, сверху — брезентовая куртка, а уехал он на мотоцикле с коляской. Вот — борода, вот — сапоги, вот — куртка, а вот — след от мотоцикла.

Объясняю, что некий дядечка любезно вызвался показать мне хорошее щучье место и подвез на мотоцикле.

— Как зовут дядечку, вы, конечно, не знаете? — с видом победителя спрашивает милиционер.

— Не знаю.

— И мотоцикл тоже не можете описать?

— Мотоцикл желтый.

— Так это — мой брат, — тихо произнес милиционер, — и на моем мотоцикле. Он говорил мне…

— Только время с тобой потерял! — Человек в штатском сильно разгневался.

— Надо было сразу ехать на станцию, а ты: мотоциклетный след, мотоциклетный след… Не знаешь следа собственного служебного мотоцикла?

— Знаю! — возразил милиционер: — Колясочное колесо с повреждением — вот, глядите…

— А куда ты раньше глядел? — и они скрылись.

Так закончился первый подвиг.

Второй — тоже был связан с магазином. И ничего загадочного или мистического в этом совпадении нет, просто магазин — единственное у нас злачное место, способное привлечь внимание татя и злоумышленника. На сей раз события развивались несколько странным образом, нарушающим всякие представления о криминальной логике.

К концу обеденного перерыва у магазина, как водится, собрался народ, а продавщица все не приходила. Кто-то сказал, что она и с утра была нетверда в расчетах и взвешивании, а в обед — совсем размягчилась. Тут один из мужичков возмутился: мол, ей — можно, а мне — нельзя? Поковыряв гвоздиком, отомкнул висячий замок и вошел внутрь. Законопослушные граждане его примеру благоразумно не последовали.

А он, взяв с полки бутылку уважаемого напитка и буханку черного хлеба, положил на прилавок нужную сумму — без сдачи и вызвал по телефону участкового. Когда милиционер приехал, магазин был уже заперт с помощью все того же гвоздя, а правонарушитель стоял посреди лужи, раскинувшейся пред магазином: допивал напиток из горлышка и закусывал хлебом.

Пока милиционер требовал сдаваться без сопротивления, народ смотрел на происходящее серьезно и даже с некоторой тревогой, но когда злоумышленник, завершив трапезу, поднял вверх руки и объявил: "Сдаюсь, берите меня", — раздались первые смешки.

Дело в том, что он стоял посреди лужи в резиновых сапогах, а участковый был в полуботинках. Ну, конечно, вымазался милиционер и промок, но усердия его опять не оценили: судья сказал, что это, конечно же, хулиганство, но для нарушителя дело ограничится штрафом, а в отношении продавщицы придется вынести частное определение: тут и пьянство в рабочее время и на рабочем месте, и замок, который однажды уже открывал гвоздем грабитель, похитивший ящик вермута в день первого милицейского подвига, и неисправность охранной сигнализации…

Да и участковый додумался: выехал на задержание в полуботинках, а потом боялся в лужу войти.

Над историей этой областное начальство и так посмеялось вволю, а теперь — по новой его веселить — судилище устраивать?.. Словом, дело замяли.

Был еще третий подвиг: обнаружение пятнадцатилитровой бутыли с брагой. Тут, казалось бы, все шло благополучно: самогонщица не отпиралась и полностью признавала свою вину, но, пока оформлялся протокол, понятые всю брагу выпили.

— Где вещественное доказательство? — испуганно спросил участковый.

— Ты же сам сказал: понюхайте и попробуйте — мы понюхали и попробовали…

На этом эпоха подвигов завершилась.

Однажды, находясь в областном центре на совещании, он купил у знакомого автоинспектора белый шарообразный шлем с цветастым гербом Отечества, в каких некогда ездили мотоциклисты почетных эскортов. Так началась эпоха белого шлема. Милиционер, казалось, не расставался с ним никогда. Поедет, скажем, за ягодами или грибами, бросит мотоцикл где-нибудь на обочине, а шлем в люльке не оставляет: так и ходит по лесу, — некоторые даже принимали его за инопланетянина с НЛО и писали о своих встречах в газету. То-то уфологов понаехало!..

Впрочем, эпоха белого шлема оказалась недолгой: милиционеру нашлась замена, и он был уволен. На юбилеи и свадьбы приглашать его сразу же перестали, но на похоронах он по-прежнему оставался желанным гостем, поскольку и самого чахлого, самого незаметного покойника умел изобразить великим подвижником и героем. На похоронах мы с бывшим милиционером иногда и встречались.

Практика научила меня оставлять поминки после двух-трех рюмок, пока не все еще позабыли смысл своего собрания. И вот, ухожу я с очередной тризны, а милиционер догоняет:

— Разонравилось мне все, что я говорю.

— Чего так? — спрашиваю.

— А того, что говорю я про человека только хорошее, а думаю про него в это время только плохое. И все остальные — тоже так…

Скажу я, к примеру: "За время работы в столовой награждалась почетными грамотами", — а сам думаю: "Ну и наворовала мяса за это время — то-то в котлетах, кроме хлеба, ничего не было", — и вижу, что все так думают…

Вам хорошо: "Со святыми упокой", — чтобы, я так понимаю, ее душа успокоилась с душами разных святых людей, — а до котлет или грамот нет никакого дела…

— Как же, — спрашиваю, — будем мы ее осуждать, когда у каждого из нас — свои "котлеты"?

— То-то и оно…

Я вот сейчас говорил, а сам представил, что хоронят меня, и кто-то перечисляет мои звания и награды — у меня есть аж три медали, юбилейные, правда, но все равно: медали… И, стало быть, перечисляет, перечисляет медали, а народ думает: "Сколько ж он нашей водки выпил"… Ужас!..

— Да не огорчайтесь, — успокаиваю его: — Некому будет перечислять ваши регалии.

— Почему?

— Ну, вы ведь — умрете, а другого такого — нет…

— Батюшка! — У него даже слезы выступили. — А ведь вправду так… Это ведь… замечательно… Спасибо вам… Но вы уж меня того: "Со святыми упокой", — а?..

— Разумеется. Если жив буду, конечно.

— Ну а если не жив… в том смысле, что раньше меня… я тогда тоже вас: и не перечислением, а "Со святыми"… Вы мне только какой-нибудь циркуляр оставьте… Ну, инструкцию: что читать…

И я подарил ему Псалтырь.

Коровы

Старая женщина рассуждала как-то о грехе зависти:

в детстве, мол, завидовала девчонкам, у которых косы были длиннее,

в юности — девушкам, которые остригли косы,

далее — подругам, которые более удачно вышли замуж,

потом — всем женщинам, которые еще не овдовели,

а теперь, наконец, — собственному мужу, благополучно не дотянувшему до безрадостных нынешних дней...

Участь колхозной коровы хороша только тем, что никого не введет в грех зависти.

Еду на велосипеде мимо скотного двора, а там — коровы столпились у изгороди и ревут. Останавливаюсь, подхожу, глядь — на столбе длинный электрик.

— В чем дело? — спрашиваю.

— Да, одна никак не растелится — она там в середке лежит, а остальные, вишь, переволновались.

— Может, съездить за ветеринаром?

— В городе.

— А зоотехник?

— У нее серебряная свадьба — гуляет… Доярки придут — разберутся: или роды примут, или мясо поделят…

Коровам в колхозе — не жизнь: лучше вообще не рождаться — заключает он со столбовой высоты.

— Вместо быка — осеменатор!.. Слово-то какое! Дикое!.. Тьфу…

Да и пастух поленом кидается. Может, он этой корове по брюху попал…

При быке — посмотрел бы я на него. Помните, в соседнем районе?..

Действительно, был случай: пастух сильно издевался над скотиною, и бугай затоптал его.

Электрик прав: при быке коровам было куда вольготнее: знай себе травку жуют или отдыхают, и никаких тревог — за спокойствие и безопасность есть кому отвечать.

— Да и через речку переходить…

И снова прав длинный электрик: бык пройдет — и все стадо за ним, даже колен не замочат… А теперь — столпятся на берегу: ревут, ревут, потом сунутся в воду, разбредутся, попроваливаются в ямы, каких ни один рыбак отродясь не знавал, и, вдоволь наплававшись, вылезают с обезумевшими глазами.

Некоторым это дело до того разонравилось, что они перестали возвращаться и подались в леса.

Помню, встретил возле клюквенного болота «партизанку» с малым теленочком, позвал домой, а она отказывается. Припугнул ее волками да медведями, а потом думаю: может, для нее смерть от диких зверей куда слаще жизни? Экая она чистенькая стала — вся эта грязевая короста, отличающая общественную корову от частнособственнической, с боков сошла, да и теленочек — гладенький, аж лоснится. Недолго длилось отдохновение: волки, действительно, прибрали их…

— Да и вообще: с быком куда спокойнее — и на пастбище, и на дворе — и молока больше давали…

Как-то ночью случилась буря — с некоторых домов листы шифера посрывало. Перепуганное стадо бросилось со скотного двора прочь и остановилось перед моим домом — нигде свет не горел, а у меня маленько окошки светились. И вот, стоят и ревут от ужаса. Вышел я на крыльцо, включил уличную электролампу: коровы сразу же попримолкли. Потом огляделись, сориентировались в пространстве и побрели к своему жилищу. Зорька с Муравушкой, правда, переломали ноги, и наутро их каторга была завершена…

— Да-а, жизнь у них нынче такая, что коли могли б удавиться, все и передавились бы…

— Ты, — говорю, — вообще-то чего там сидишь?

— Фаза потерялась.

— Нашел?

— Пока не нашел. Но к вечерней дойке надо найти: вручную никто доить не будет…

А через несколько дней после этого разговора — новая беда: тяжелый грузовик врезался в стадо и разметал двадцать шесть животин. Я ехал на требы по залитому кровью шоссе, а на обочине разделывали говядину. Колхоз потребовал сатисфакции, поскольку водитель был не совсем трезв и явно превысил скорость; автобаза возразила, что и пастухи были пьяны — упустили стадо на трассу… Словом, до суда дело не дошло, и вину списали на незадачливых коровенок.

…Во время очередной встречи, электрик обратился с вершины столба:

— Благословите слово сказать.

— Как же не благословить? Тебе ведь оттуда многое видно.

— Вот вы жалеете скотину общего пользования, да?.. А тут и частной досталось!

Газовики ездили на рыбалку… со взрывчаткой. Деревня глухая там…

Бабка попросила бычка забить — сошлись на двух литрах. Ну, мужики выпили, привязали толовую шашку между рог, жахнули… Ни бычка, ни сарая и по всей деревне — ни одного целого окна…

Не вру — ей-ей: об этом и в газете писали, только не сообщалось, кто начудил — смылись они…

Так что: общественное хозяйство или частное — это, конечно, важно, но главное — люди.

Вы ведь сами говорили, что скотина дана человеку под его ответственность, правильно?..

— Может, и говорил… А ты вообще чего там сидишь: фаза?..

— Да, опять куда-то пропала.

— К вечерней дойке?..

— Отыщется, непременно!

За что?

Напротив моей избы, за рекою — холм. Говорят, в древности было на холме поселение — городище.

Очень возможно, поскольку там в нашу речку впадает еще одна, а такие места удобны для простой жизни. Несколько раз находил я на перекатах камни точной шарообразной формы, размером с обыкновенный снежок, каким зимою кидаются мальчишки. Находки отдавал в районный музей, но краеведы так и не объяснили мне: кто, когда и с какою целью вытесывал каменные шары.

— Это — очень исторические предметы, — говорили они. — Спасибо.

Потом вместо самых древних поселений появились менее древние, про которые никто ничего не знает. А в прошлом веке — и это известно — был один из скитов большого северного монастыря. Несколько монахов приезжали санным поездом еще по зимнику и оставались до поздней осени. Затем сплавлялись по реке на плотах, увозя с собой грибы, ягоды, рыбу, деготь, холстину, домотканые порты и рубахи, зерно… Впрочем, кто-нибудь из монахов оставался на зиму: чтобы блюсти скит, да и вообще — от потребности к уединению.

Изначально холм этот был вовсе не холмом, а просто частью возвышенного берега, образовавшего выступ у слияния двух рек. Но в какие-то времена мыс отделили от остальной возвышенности глубоким рвом, заполнявшимся водою: так получился самостоятельный холм. Ров сохранился, сохранились съезды к перекидному мосту. Все поселение огораживалось глухим бревенчатым частоколом. Оборонялись не от людей — от хищных животных: без таковой защиты жизнь поселенцев-заготовителей превратилась бы в непрерывную битву с медведями, росомахами и волками. На макушке холма возвели деревянный храм — в память святителя Николая, архиепископа Мир Ликийских, чудотворца.

Старики вспоминают, как в младенческие времена переплавлялись с родителями через реку на празднование Николы летнего, то есть двадцать второго мая по новому стилю. Путешествие занимало до двух часов — такие половодья бывали. Теперь это — редкость. Впрочем, на моей памяти случилась весна, когда река, разлившись на километровую ширину, заняла всю долину: от деревни до вершины холма, — могучий поток, спрямив речные извилины и затопив целые рощи, устремлялся к морю.

В тридцатые годы церковь по бревнышку раскатали, перевезли из-за реки и сложили телятник. Запустили телят — они сдохли. Запустили других — то же самое. Тогда от телятника отступились. Во время войны отдали его на дрова. Говорят, бревна были твердыми, словно камень, и каждое полешко добывалось неимоверным трудом. Теперь от скита и следов не осталось…

Помню, утонул по пьяному делу мужичок. Прислали из города водолаза. А он говорит собравшимся:

— Я под этим холмом уже в третий раз. Вы что — плавать совсем разучились?.. За что это на вас такая напасть?..

Тем же днем приезжаю в районный центр — начальство пригласило осмотреть храм, превращенный в баню. Здание было искалечено так, что ни снаружи, ни изнутри ни единой линией не напоминало уже о своем изначальном предназначении. В подвале бушевали печи котельной, и грязный от копоти кочегар прокричал:

— Где люди молятся, там наши — моются!

Потом, на улице уже, начальники сказали, что рядом с баней то и дело возникают пожары: горят сараи, дома, гибнут люди. Действительно, кругом стояло несколько обгоревших построек.

— За что, — спрашивают сами себя, — такая напасть?.. Тут, конечно, раньше кладбище было, и дома на могилах стоят… Может, в этом дело?.. Или просто в этом углу поселились беспечные люди — пожарной безопасности не соблюдают?..

Святые отцы говорили, что над каждым церковным престолом стоит Ангел-хранитель и будет так стоять до Второго пришествия, даже если храм осквернен или разрушен. И вот, как представишь множество Ангелов, стоящих среди мерзости и запустения, страшно становится.

Архиерей наставлял:

— Наше счастье, что Бог несправедлив, потому что Он — любовь, а любовь жертвенна. По справедливости — нас бы всех давно надобно стереть с лица земли за вероотступничество и преступления перед Ним. Но — терпит, но — ждет: покаяния, исправления, — терпит и ждет, потому что любит… Так давайте не терять времени, пока Он еще терпит и ждет!..

Власть

Он был потомственным вздымщиком, то есть так же, как и его родители, добывал сосновую смолу — живицу. Сейчас эта отрасль, как и многие другие полезные для страны занятия, в полном разорении, а прежде — процветала. Из живицы готовилась канифоль, которой, известно, натирались смычки для игры на скрипках, виолончелях и контрабасах и которая, кроме того, нужна для паяльного дела. Однако не эти обстоятельства возводили живицу в разряд стратегического сырья — было у нее и еще какое-то предназначение. Не случайно день ото дня потребность в ней возрастала: это уж явно не от того, что граждане достославного Отечества бросились что-то паять или осваивать смычковые инструменты. Да потом, один наш район ежегодно давал столько продукта, что всем музыкантам земли до Второго пришествия свои смычки мазать — не перемазать. Думается, и паяльщикам бы хватило.

Работа эта не легкая: с весны до поздней осени вдали от дома, в лесу, жилье — вагончик, дощатый сарай или еще какая-нибудь времянка. Впрочем, вздымщики — как люди довольно самостоятельные — резонно ставили себя несколько выше подневольных колхозников. Те, правда, отвечали взаимностью, считая лесных людей дикарями. И тоже резонно.

Однако для человека, который и ходить-то научился, перебираясь за родителями от сосны к сосне, дело это вовсе не казалось тяжелым. И он усердно трудился, зарабатывая такие деньги, какие в те времена мог получать разве что генерал. При этом он был еще охотником — грамотным и выносливым — и легко добывал разного зверя. Участок его находился километрах в десяти от села, и, значит, можно было время от времени наведываться домой для перемены белья и для продолжения рода: парой детишек он тогда и обзавелся.

Житие его произвело впечатление на заезжего корреспондента, и в каком-то столичном журнале появился небольшой очерк, которому впоследствии суждено было исподволь, незаметно сыграть важную роль в судьбе вздымщика. Когда освободилась должность мастера, дирекция, поразмыслив, остановила свой выбор на журнальном герое. И с этого времени жизнь его пошла по иному пути.

Власть может принести пользу только тогда, когда властитель воспринимает ее как служение, то есть — как сплошной долг и безоговорочную ответственность, а если видит прежде всего права, это погибель для него самого и трагедия для подвластных.

Новоявленный мастер не выдержал искушения: вздымщики стали страдать от его придирок, издевок… Вдруг он заболел: любая пища вызывала у него такие сильные боли в животе, что он вынужден был совсем отказаться от еды, обессилел, слег. Поговаривали уже о печальном исходе. Позвав одного из вздымщиков, мастер испросил у него прощения и велел передать остальным, что виноват перед ними.

Свезли в Москву, обследовали, оказалось, что все не так уж и страшно, однако понадобилось редкое и дорогое лекарство. Внезапно оно обнаружилось у моего приятеля: кто-то по ошибке привез из-за границы это ненужное ему снадобье вместо другого, действительно необходимого. Приняв подаренное лекарство, мастер почувствовал себя столь замечательно, что тут же объелся. А на другой день потребовал выпивки.

Вернувшись на работу, смягчился, но ненадолго: к этому времени ушел на пенсию директор участка, и высшее смоляное начальство подняло молодого мастера на новую должность. Тут он набросился на людей с новой, доселе невиданной, силой: теперь страдали не только вздымщики, но и трактористы, шофера, рабочие и даже сторож… Кого-то он уволил, не дав доработать полгода до пенсии; другого, отпустив по официальному заявлению на похороны, обвинил в прогуле, а бумажку сжег; а уж всяких вымогательств было не счесть. Друзья напоминали ему о прошлой болезни, о выздоровлении: люди нецерковные, они тем не менее легко угадывали за этими событиями и наказание, и прощение…

Однако он слышать ничего не хотел:

— Пусть знают, кто здесь хозяин! — и все.

Но самым нелепым самодурством было, пожалуй, истребление глухариных токов: если по какой-либо причине весеннюю охоту не открывали, директор приказывал вырубить все деревья на очередном глухарином току.

— Пусть знают, кто здесь хозяин!

Зимой получили новую машину — «Урал». Ехали по узкой лесной дороге, чищенной бульдозером: мотор заглох, — вероятно, капля воды, попавшая в топливо, замерзла, и кристаллик льда перекрыл бензопровод. Директор открыл крышку капота, встал на бампер и, взяв бутылку с бензином, начал понемножечку вливать горючее непосредственно в карбюратор. Плеснет: грузовик проедет метров десять-пятнадцать и остановится, — так и двигались… И тут из-за поворота навстречу им выехал лесовоз…

Склонившийся над мотором директор был по пояс расплющен между двумя радиаторами. Он умирал… Но: "Хотением не хощу смерти грешника, но яко еже обратитися, и живу быти ему: и яко семьдесят седмерицею оставляти грехи", — лесному тирану вновь была предоставлена возможность покаяния. Шофер лесовоза сказал, что в поселок, из которого он только что выехал, по неведомой необходимости прилетел вертолет. Успели. Доставили в большой город. Сделали операцию.

Придя в сознание, он попросил карандаш, бумагу и написал покаянное письмо своим подчиненным…

Возвратился он лишь через год. Ходил с палочкой. К этому времени смоляная отрасль пришла в упадок, а потом и вовсе прекратила существование, так что лес до последней сосеночки распродали…

Бывший директор получает пенсию по инвалидности и сидит дома. Когда опрокинет стопочку-другую и третью, любит порассуждать:

— Зря, — говорит, — стратегическое производство угробили. Это все — правители наши: над народом, как хотят, измываются, на страну — наплевать, и откуда только такая сволочь берется?..

Медведи

Медведей в нашем краю предостаточно, и встречи с ними — дело обыкновенное. Случалось, в деревню захаживали.

То двое медвежат переправились из-за реки: там утиное озеро, и в день открытия охотничьего сезона была пальба, — испугались, наверное. Медвежата, конечно же, не страшны — бегают вдоль дороги, играют, но мамка, отыскавшая заблудших чад, взревела с такою ужасною силою, что соседский поросенок умер в своем темном хлеву от разрыва сердца.

А то еще по весне старый медведь налетел на колхозную пасеку, а она была у нас возле самой околицы, — и давай ломать пустые ульи. Наработавшись, там же и заночевал, а с рассветом продолжил свое разрушительное занятие. Понятное дело — обидно: медом пахнет, а самого продукта — и нет… Остановить зверя удалось только с помощью егерского карабина.

Бывали встречи забавные, бывали — спокойные, бывали — опасные: вспоминать все — времени не достанет. И это при том, что на медведей я не охотился. Впрочем, однажды впал в искушение… Но прежде чем поведать историю, хранившуюся доселе в глубокой тайне, надобно оборотиться к ее прологу.

Служил я тогда в областном центре, поселили меня в гостинице. Там же обитал и наш районный охотовед, который с полгода уже мотался по лекарям, стараясь исцелить жеванную медведем руку: осенью он устраивал начальству медвежью охоту, и она развернулась столь безблагодатным образом, что, спасая воевод, пришлось вступить в рукопашную и пожертвовать правой рукой.

Через несколько месяцев, уже в деревне, заезжает ко мне этот самый охотовед, а с ним и наш егерь. Дело было поздним осенним вечером. Зовут на медведя.

— Вы что, — говорю, — мужики: какая среди ночи охота? Да я ведь и не охочусь теперь — вы же знаете…

А они уламывают и уламывают: мол, нужен я им позарез… Ничего не понимаю:

— У вас, — говорю, — и карабины, и подсветка: а я-то что буду делать со своим ружьецом?

Они помялись:

— Ружье вообще-то можно не брать…

Люди эти были известны как непьющие, ответственные и не расположенные к пустой болтовне.

— А если без ружья, — спрашиваю, — то вы меня, что — в качестве привады ли берете?

— Нет, — отвечают серьезно, — в качестве единственного охотника. Выясняется, что они ездили смотреть кабаньи следы у овсяного поля, да нарвались на медведя.

— А сегодня — ровно год с того дня, как мишка мне руку заел, — говорит охотовед и пускается рассуждать о мистическом смысле своего совпадения…

— Так вам что ли молебен отслужить?

— На кой? Я медведя-то подстрелил: с испугу… А лицензии-то у нас нет! Одна, конечно, осталась — для гостей… Но на себя-то мы ее оформить не можем, да и к мужикам с такой просьбой нельзя идти: когда они просили лицензию, мы не давали, а теперь… В общем: выручайте!

— Да что ж я с ним буду делать? Мне ж его и за год не съесть!.. А потом: у меня и денег нет на лицензию…

Стали думать, у кого могут быть деньги. Поехали к председателю сельсовета, сдернули его с койки: он выслушал, расписался в бумагах:

— Все остальное завтра, — и ушел спать.

Мы отправились искать медведя. Нашли, затолкали в Уазик, свезли ко мне, и мужики полночи разделывали его в сенях. К рассвету уехали.

Такая получилась охота.

Однако и до молебна в свой час черед дошел. Как-то заходит охотовед в церковь.

— Что, — спрашиваю, — опять на медведя?

— Нет. Надобно поблагодарить за те два случая да и вообще за то, что еще живой…

— Вот, — говорю, — как интересно: Господь тебя через мишек и к молитве привел.

— Оно может и не сильно интересно, — вздыхает, — зато очень доходчиво.

День рыбака

Возвращаюсь с отдаленного прихода — машину останавливает незнакомый мужчина:

— Я — председатель тутошнего колхоза, специально вас жду: у меня к вам дело, — и приглашает в контору.

В районе полтора десятка хозяйств, и со всеми остальными председателями я знаком, но этот все время уклонялся.

Заходим в кабинет.

— Спасибо, — говорит, — за детский садик: строительство окончили и на днях пускаем детишек — колхозную, можно сказать, смену, так что я ваш должник и есть повод…

Нет, ну вы посмотрите: установили на столе компьютер, теперь и расположиться негде…

Я вспомнил, что весной освящал закладку деревянного здания: старый детсад сгорел дотла, а строительство нового затягивалось из-за каких-то неурядиц.

— Коли достроили, — говорю, — хорошо бы освятить помещение.

— Это — когда скажете: заведующая садиком — моя супруга, она, кстати, в прошлый раз вас и приглашала.

— Если водитель подождет, — говорю, — то хоть сейчас.

— А что нам водитель? Транспорт всегда найдем: оставайтесь…

Тем более что сегодня всеобщий праздник: День рыбака…

Я прочитал книжку, которую вы моей жене подарили — Евангелие называется: там к рыбакам большое уважение…

Да за что же мне этот дрын-то? Представляете: последние деньги со счета сняли и приволокли компьютер — теперь и стаканы поставить некуда… Я бы уж лучше запчастей купил или солярки. "Нет, — говорят, — сплошная компьютеризация"…

Еще сколько-то времени мы беседовали в таком вот духе: я пытался приступить к освящению детского сада, председатель уговаривал оставаться для празднования.

Внезапно его осенило:

— А пойдемте-ка на рыбалку!.. У меня и бредешок есть, и места я знаю: рыбалка — царская! День был таким удушливым, таким пыльным, что мысль о речной прохладе оказалась победительной.

Шофер тоже присоединился:

— Меня, — говорит, — к батюшке на весь день отрядили, можно и порыбачить. Тем более, если домой рыбы привезу — хозяйка обрадуется! А рыба по суху не ходит, так что и мне кое-чего перепадет.

Председатель притащил бредень, скатились к реке и, побросав одежку в машину, полезли в воду. Хозяин, как самый высокий, взял на себя дальнее крыло и ушел на фарватер, коренастому шоферу выпало брести вдоль берега по густым зарослям осоки, а мне — плыть позади и в случае зацепления за коряги нырять для распутывания.

— У вашей фигуры тела — геометрия непотопляемая, — объяснил председатель.

Тут выяснилось, что забыли грузило для мотни — хвостовой части бредня. Кликнув отроков, сигавших с обрыва, председатель велел принести небольшой булыжничек: неподалеку виднелась горка камней, собранных с поля. Ребятишки, а их было пятеро, побежали за камнями, потом обратно, но эти грузила были отвергнуты:

— Малы! — кричал председатель.

— Велики! — кричал он через минуту.

Наконец, в руках одного из мальчишек оказался булыжник необходимого размера, и председатель скомандовал:

— Давай!

Все пятеро приняли это на свой счет и, прыгнув «солдатиком» с камнями в руках, скрылись в пучине.

— Ну, и где колхозная смена? — спросил шофер.

— Колхозной смене — конец, — испуганно заключил председатель.

Но ребятишки, благоразумно избавившись от камней, повсплывали. В дальнейшем предприятие шествовало без приключений. Мы обошли все примечательные места: плесы, заводи, отмели, ямы, — рыбины так и устремлялись в наш бредень. Временами по берегам встречался народ, ворошивший сено: мы раздавали щук, язей, окуней, — и мрежи снова наполнялись добычей.

Когда возвратились к машине, выяснилось, что чтение Священного Писания подвигло председателя не только на рыбалку:

— Хочу, — заявляет, — креститься.

— Это, — говорю, — можно.

— Хочу прямо сейчас, в реке.

— И это, — говорю, — можно, — и окрестил его.

Завершался день во дворе у председателя. Пока приготовлялась уха, я освятил помещение детского сада. После ужина водитель отвез меня домой.

Учительницы

Пригласили в сельскую школу. Долго не решались, а потом вдруг и пригласили: эпидемия гриппа началась, и учителей не хватало. Пришел я в старое двухэтажное здание, строенное, похоже, еще до того, как люди повели свое родословие от обезьяны, и узнал много нового и неожиданного.

Во-первых, обнаружилось, что старшеклассники читают еле-еле, словно толстовский Филиппок, — по складам.

— Чему вы удивляетесь? — спросили учительницы.

— Дети давно уже книжек не раскрывают — теперь с утра до вечера телевизор да магнитофон…

Во-вторых, меня попросили "не напрягаться насчет души, поскольку всем цивилизованным людям известно, что человек — сумма клеток и ничего более". Заодно учительница биологии объяснила теорию эволюции: "Один побежал — стал зайцем, другой пополз — стал змеей, третий замахал передними конечностями — и полетел, четвертый поднялся на задние лапы — стал человеком… Но вообще — все животные вышли из воды: это надо запомнить…" По поводу происхождения видов я даже не возражал: ну, такое вероисповедание у людей, что тут поделаешь! А с водой какая-то неурядица получилась:

— Как же, — спрашиваю, — крокодилы там разные, черепахи? Древние животные, а рождаются на земле и только потом лезут в воду…

— Вы, — говорит, — что: биолог?

— Нет.

— Тогда не задавайте псевдонаучных вопросов.

Я больше и не задавал.

Учительница истории сообщила, что Советский Союз участвовал во Второй мировой войне на стороне великой Америки, которая разгромила фашистов — оказывается, так теперь принято трактовать памятные события. Завуч, в соответствии с последними рекомендациями министерства, предложила рассказать, кто я по астрологическому календарю, кто — по восточному, кем был в "прежней жизни" и что ожидает меня в жизни будущей… Этих тоже не о чем было спрашивать.

Определили мне: занимать «окна» — уроки, на которых учительниц по какой-то причине не было. А причин таких на селе много: и уборка картошки, и ягнение козы, и приобретение поросенка, и заготовка клюквы с брусникой, и, понятное дело, хвори… Иной раз «окна» растягивались на целый день.

Однажды, в конце такого дня директриса полюбопытствовала, чем занимал я урок истории, темой которого было Смутное время? Отвечаю, что рассказывал о Смутном времени, о Патриархе Ермогене, который отказался помазывать на престол польского королевича, о том, как оборонялась Троице-Сергиева лавра, как ее келарь Авраамий Палицын плавал туда-сюда через Москва-реку, замиряя противоборствующие русские полки…

— А на уроке физики: "Подъемная сила"?

Про подъемную силу я, конечно, рассказал, а заодно — про авиаконструктора Сикорского и его богословские работы.

— А на уроке литературы: "Снежная королева"?

— Эта сказка, — говорю, — христианская по своему духу, так что мы никуда не уклонялись, а беседовали о добре, любви, самопожертвовании…

Историю и физику мне простили, поскольку я просто "ввел дополнительную информацию", что методическими указаниями не запрещается, а с литературой вышла беда. Приглашают на педсовет:

— В каких, — спрашивают, — методичках раписано насчет христианского духа сказки "Снежная королева"?

— Это, — отвечаю, — и так видно, невооруженным глазом.

А они пристали: подавай им методичку — без методички никак нельзя! И отстранили меня от занятий!

Вспомнились мне тогда слова апостола Павла: "А учить жене не позволяю… Ибо прежде создан Адам, а потом Ева". Апостол говорит здесь об изначальной зависимости женщины, — вот и ждут они указаний. Само по себе это нисколько не страшно, вполне естественно и целесообразно, но когда ожидание «методичек» из поколения в поколение прививается мальчикам… Боярских детей поди в семилетнем возрасте отнимали от мамок и нянек и передавали в войско, где начиналось мужское воспитание: вот и вырастали великие полководцы — спасители Отечества. Да и просто — нормальные мужчины, готовые самостоятельно принимать решения и нести за них ответственность, ведь именно ответственность, пожалуй, и является главным отличительным качеством мужчины. А то дожили: военные министры один за другим жалуются, что армию разоряют, — и что делать в таковом случае они не ведают: указаний ждут…

Хорошо еще, литературная учительница после нескольких дней раздумий отыскала исчерпывающее объяснение моим рассуждениям:

— А ведь Андерсена и зовут-то Ганс Христиан.

И на следующем педсовете решено было снять с меня суровую епитимью.

Кардан

На каждой автомобильной базе есть свой привратный пес, чаще всего именуемый Шарниром, Баллоном или Карданом. У наших механизаторов тоже завелся свой Кардан, однако он был не собакою, а лисой, точнее говоря — лисовином. Первого появления его в гараже никто не помнил — достоверно только, что произошло это летней порой, когда лисы выглядят неказисто и на облезлых кошек похожи больше, чем на себя.

Что было надобно Кардану среди комбайнов и тракторов — загадка, однако он приходил почти каждый день. Табачного дыма - лисовин, как и все животные, не переносил, к водочному запаху относился спокойно, но, сколько бы мужики не угощали, пить отказывался. И вот, при таких своих неудобных качествах он более всего дорожил именно мужской компанией.

Поначалу мы думали, что он с младенчества был приручен, но сбежал от хозяев, однако лисовин не только не позволял никому погладить себя: никто ни единого раза к нему даже и не прикоснулся. Ну, подивился, подивился народ, а потом привыкли.

Идет, скажем, кто-нибудь из мужиков на работу, Кардан вылезет из кустов и семенит рядом.

Или, к примеру, устроятся механизаторы в старом бесколесном автобусе выпить водочки, Кардан сидит возле двери и разговоры слушает.

Никто его не прикармливал, да оно и понятно: закусывали-то мужики не курятиной, а соленым огурцом, к которому дикий зверь особого интереса не испытывал. Проголодается — сбегает в поле, изловит сколько надо мышей и — обратно. Собак Кардан не боялся. Во-первых, гараж находился далеко от деревни, а во-вторых, лисовин был безусловно хитрее и ловче своих одомашненных соплеменников: мог взобраться и на крышу сторожки, и на комбайн.

Тут надобно пояснить, что представлял из себя колхозный гараж. Это — одноэтажное кирпичное здание мастерских, рядом с которым располагалось натуральное грязевое озеро — место разворота машин. На противоположном берегу озера — крытый гараж для автомобилей. Позади его рядами стояли исправные комбайны, косилки и трактора. А уж за ними по обширнейшей луговине тут и там были разбросаны ломаные-переломаные образцы разнообразнейшей сельхозтехники. К луговине примыкал лес — где-то в этом лесу и жил шоферской приятель.

Безмятежие продолжалось до осени, пока Кардан не начал линять, превращаясь в пушного зверя. Тут мужички озадачились: охотничий сезон начинается, зверь может и на выстрел нарваться, и в капкан угодить… Охотников, правда, у нас немного, и они пообещали в безбоязненного лисовина не стрелять, а капканами всерьез занимался один лишь егерь, который согласился устанавливать их от нашего колхоза подальше.

Механизаторы успокоились, но ненадолго: среди зимы, когда начались лисьи свадьбы, Кардан исчез.

Мужики, мало склонные к проявлению тонких чувств, признавались: "Как только встретишь лисий след, думаешь: не друг ли наш пробегал?" Да и я: увидел в окно лисичку, вышел на крыльцо и тихонько позвал: «Кардан», — но только снежная пыль взметнулась!..

Как-то весной заходит ко мне длинный электрик: вернуть прочитанную книжку и попросить новую.

— Вот, — говорит, — очень заинтересовала меня рассудительность, — не помню уж, что за труд осваивал он в тот раз: кажется, проповеди кого-то из отцов Церкви.

— Да, — соглашаюсь я: — понятие очень важное.

— Рассудительность главнее всякого формализма.

— Это, — спрашиваю, — ты о чем?

— К примеру: охотиться на диких зверей можно?.. Можно. И если человек добудет пушнину на шапку себе, жене или ребенку — тоже не грех. А куда денешься? У нас морозы такие, что без меховой шапки никак нельзя. Да хоть и на продажу — денег-то у народа нет, жить не на что. Правильно я понимаю?.. Теперь подумаем дальше, и не формально, а по рассудительности: если я подстрелю лисицу — не грех, а если Кардана?..

— Вот, — говорю, — подо что ты богословие подводил…

— Мужики бают, один тут… шкурку рыжую продает… недорого: бочина дырявая, а мех вокруг опален, — в упор стреляли… Какая лиса человека к себе подпустит? Только Кардан… Что теперь с тем гадом делать?

— Помолись за него.

— Это — формально, а по рассудителъности?

— Помолись.

— Жаль. А я уж… — и стал рассказывать о всяких электрических каверзах, которые он измыслил против злодея: одни были вполне безобидны, но другие — вроде подведения оголенного провода под очко нуждного места — даже опасны.

— И за тебя, — говорю, — надо помолиться, а то напридумывал ужасов.

— А вы, между прочим, на мои коварные планы нисколько не возражаете!

И даже вроде наоборот… Это — по рассудительности?

— Нет, — говорю, — от страстей. Так что по рассудительности надобно и за меня помолиться.

Праздник

Приехали посыльные от местного руководства: говорят, что селу нашему — старейшему в районе — исполняется шестьсот лет, отчего произойдет всенароднейшее гулянье, и потому необходимо будет которого-то июля наладить погоду.

В этом есть нечто удивительное, потому что село наше названо в честь праздника Преображения Господня, неуклонно отмечаемого девятнадцатого августа по новому стилю, и, думается, испокон веку в день этот всегда случалась превосходнейшая погода, а откуда взялось которое-то июля?.. А оттуда, говорят, что у главы администрации в августе отпуск, и потому день рождения села приходится переносить.

Стало быть, за шестьсот лет до нас прибрел сюда крещеный человек, построил церковь, посвятил ее Преображению Господа нашего Иисуса Христа с надеждою, понятное дело, на преображение всей этой местности и всех диких людей ее, а теперь празднование приходится переносить из-за того, что сызнова одичавшее местное руководство собралось в азиатскую страну прикупить шмоток… Объясняю, что к Начальству небесному обращаться с такою глупостью никак невозможно. Уехали.

Через некоторое время появляются новые ходоки — культработники из областного центра. Мужик в шляпе — он прямо так и зашел в храм — главный по этой части.

— У меня, — говорит, — к вам вопрос, — при этом перегаром от него несет так, что находиться рядом никак невозможно.

Отступив на пару шагов, объясняю насчет головного убора. Он неохотно снимает шляпу и прикидывает, куда поместить ее. А при нем дамочка-секретарша — как раз без всякого покрытия вытравленных кудрей. Главный культурный человек нахлобучивает шляпу на ее бедную голову

— Необходима, — говорит, — хорошая погода на празднование.

Поинтересовался иконами: которые, мол, поценнее? Велел секретарше все в точности записать. Потом спросил насчет храма — которого века…

— Девяностые годы двадцатого, — отвечаю.

— Неплохо сохранился, — говорит.

Секретарша в шляпе объясняет:

— Девяностые годы двадцатого века — это сейчас.

— Тогда занеси в графу: "Наши достижения"…

В свой черед наступает неправильный день великого празднования. С утра отправляюсь на службу — дождь. "Что ж, — думаю, — нормальное дело, мог бы даже и снег пойти".

Отслужили. Бабушки-прихожанки понурые стоят — на улицу выходить неохота. Гляжу, а среди них секретарша культурного человека — кудри у нее теперь фиолетовые, но зато косыночкой повязана. Что ж, спрашиваю, она в такой помрачительный цвет окрасилась? Оказывается, начальство повелело в честь праздника и возможного приезда столичных гостей, "потому как фиолет теперь в моде". А где же, спрашиваю, начальство? Выясняется, что начальство уже набанкетничалось и поубывало кто куда. Как-то уж очень быстро они, говорю, даже не верится.

— Дак они уже сутки банкетничают.

Тут еще явилась вымокшая учителка-пенсионерка, которая у меня за чтеца: просит прощения, что опоздала — коза у нее болеет.

— Сколько, — спрашиваю, — у тебя коз?

— Одна дак.

— А у твоего деда сколько было?

— У деда? Да у него лошадей было пять штук, коров — четыре, а овец и коз — кто их считал тогда?

— А в церковь он ходил?

— Каждое воскресенье!

— Вот потому у него столько всего и было. А ты — так с одной козой и останешься.

Она просит епитимью, и я оставляю ее в храме читать покаянный пятидесятый псалом, который она всякий раз читает с ошибками. Впрочем, как и все остальное. А мы отправляется к центру праздника — к деревянному помосту, сооруженному на высоком берегу реки. Из-за дождя действо никак не может начаться, и народ, занявший места на скамейках, терпеливо жмется под зонтиками. Да и ярмарка, специально для которой мастерились дощатые прилавки, молчит: корзинки, лапти, цветастые половики, мед — все спрятано от дождя под клеенками.

Отслужил я молебен, полагающийся перед началом доброго дела, и опять пошел в храм: кто-то из приезжих попросился креститься. Потом еще и обвенчал одну немолодую пару. И тут дождь прекратился: вышло солнце. Прочитали мы подобающее случаю благодарственное молитвословие, и на этом богослужения завершились.

А праздник только начал разворачиваться: заиграли гармонисты, загудела ярмарка, выкатилась откуда-то бочка домашнего пива… Вся эта суматоха продолжалась до полной темноты.

Когда стемнело, снова начался дождь.

Печное дело

Изба досталась мне старая, древняя даже. Если снаружи ветхость ее можно было попросту прикрыть тесом, то уж внутри кое-что пришлось поменять: пол был щелястый и холодный, рамы — гнилые, стекла — потрескавшиеся, но самое главное — разваливалась печка, старинная, глинобитная.

Существовала некогда несложная технология: из досок сооружалась опалубка, заливалась жидкою глиною, и глину эту долбили потом деревянным пеньком-толкачом, пока она, выпустив всю воду, не превращалась в камень.

Отслужив кое-как одну зиму, трещиноватая печь, не топившаяся лет двенадцать, пока дом стоял без хозяина, стала приходить в совершеннейшую негодность: каждый день я вынимал из ее нутра куски обвалившейся глины. В конце концов, она прогорела насквозь, и дым через щели повалил в комнату. Сколько-то времени я пытался противостоять бедствию, замазывая трещины свежею глиною, но она держалась недолго: высыхая, отслаивалась от стенок, и дым снова пробивался наружу. Стало понятно, что уходить в следующую зиму с такой печкой нельзя. Позвал я самого мастеровитого мужика в нашей деревне. Он поглядел и сказал: «Можно». Мне было поручено разломать реликтовое творение и купить в колхозе огромное количество кирпича — на том и порешили, скрепив договор самым традиционным способом. Помнится, мастеровитый сосед, разглядывая широченные скамьи, пущенные вдоль стен, в задумчивости проговорил: "Да-а, у пьяненьких мужичков здесь поспа-ато…" Затем еще восхитился прежними мастерами, объяснив, что скамьи сделаны из "цельных плах, да не пиленых, а колотых: брали кряж, надсекали с торца, и начинали в трещину забивать клинья, пока бревно не лопалось".

Разобрал я кирпичную трубу, разворотил печку, повыносил все во двор, подмел и вымыл запылившуюся комнату. На это ушло три дня. Мастеровитый сосед, возвращаясь вечерами с колхозной работы, всякий раз останавливался перекурить и высоко оценивал мои трудовые свершения. Потом указал, где накопать глины — я и это исполнил, затратив еще два дня. Наконец, когда я решил, что череда моего подвижничества завершена, и теперь за дело возьмется сосед, он вдруг сказал:

— Зятю надо фундамент до холодов положить…

— А после фундамента?

— Можно. Весной. А то ведь в мороз глину не размешаешь.

Ладно, думаю, человек он некрещеный — какой с него спрос?

Следующим взялся за дело самый знаменитый на всю округу печник, проживавший в райцентре. Я приехал к нему, уговаривал, уговаривал, он, как знающий себе цену мастер, отказывался, но в конце концов, согласился. Показал несколько книг, в которых были печи и его конструкции, потряс нагромождением разнообразных знаний о дымоходах, кирпичах и теплопроводности, заявил, что крещеный, но Бог у него в душе — по этим словам безошибочно определятся закоснелый безбожник, — и лишь тогда мы благополучно отправились в мою деревню.

Тут мне пришлось заниматься точнейшими измерениями и черчением на полу, чтобы дымоход будущего печного шедевра попал точно в отверстие от прежней трубы. На другой день я выпиливал огромный кусок пола, на котором должна будет покоиться самая лучшая в районе печь, подводил под края этой площадки шесть кирпичных столбов — заказанный легендарным умельцем фундамент. Потом безостановочно пошли требы, службы, и к мастеру я попал чуть ли не через месяц. Снова привез его домой: заглянув в подпол, он определил, что шести столбов маловато, надо бы — девять. После его отъезда я скорехонько — наловчился уже — соорудил еще три столба под средней линией будущей печки и стал терпеливо ждать назначенного мне срока.

Между тем короткое здешнее лето по обычаю кончилось, начались дожди, ветра, ночные заморозки, спать приходилось в одежде, да электрический обогреватель немного еще выручал.

В назначенный день прибыл мастер. Надел фартук, очки, разложил инструменты и пошел посмотреть приготовленную мною глину. Глина была трех сортов: из ближнего оврага, из дальнего и — размоченные комья от старой печки. Мастер помял пальцами и одну, и вторую, и третью:

— Не нравится.

— Да отчего ж не нравится, когда у нас ею все пользуются?

— А, у вас всегда плохая глина была!

— Шестьсот лет всех устраивала — из нее за это время, поди, не одну тыщу печей сложили… Да и собор, самый большой на всю округу, из этой же глины — кирпичи ведь прямо здесь и пекли…

— Я с этой глиной работать не буду.

— Так где ж взять хорошей?

Он назвал место неподалеку от районного центра. Через год-другой, когда счет крещенных мною пошел на тысячи, а погребенных — на сотни, я нашел бы и грузовик, и помощников, а в ту пору рассчитывать можно было лишь на себя:

— Оттуда мне не привезти.

— Ну а эта не подойдет: не нравится мне ее консистенция — не люблю я с таким материалом работать, — сказал еще что-то про суспензию, эмульсию, ингредиенты и уехал.

И тут, по недостатку духовного опыта, совершил я большую ошибку: надобно было сразу начать молиться за мастера, да не просто, а усиленно или, как мы говорим, сугубо, но я совершенно забыл про несчастного, тем более, что служебная необходимость вновь на несколько дней отвлекла меня от холодного дома.

И вот возвращаюсь, а глина в корыте замерзла… Продрожав в телогрейке и ватных штанах до утра, я начал носить в дом кирпичи: глину приходилось рубить комьями и отогревать на газовой плите в кастрюлях и ведрах…

Так совпало, что в это время один немастеровитый сосед начал класть печку своему сыну и все приходил ко мне для обмена творческими достижениями. Мы, быть может, и помогли бы друг другу, но уже после первого ряда кирпичей задачи наши стали решительно расходиться: он строил обыкновенную русскую печь, а я — неизвестно что, но в размерах, заданных большим мастером под неведомую конструкцию. Попутно выяснилось, что кирпичи мои — а колхоз собрал мне все остатки со складов — разной величины, и оттого ровных мест на стенах сооружения оказывалось совсем немного. Правда, впоследствии всякий новый человек, попадавший в дом, почему-то усматривал в этой щербатости невидимую мною закономерность и восхищался способностями печника, сумевшего выложить столь непростой орнамент: "Это, наверное, работа…" — и называлась фамилия печной знаменитости.

Зато сосед мой видел когда-то, как с помощью деревянной опалубки выкладывается внутренний свод, и рассказал мне об этом, а то ведь я не мог сообразить, каким образом лепится из кирпичей «потолок». Потом выяснилось, что «потолок» получился неправильный: у правильного в каждом ряду должно быть нечетное число кирпичей, потому как самый верхний — одинокий «замковый» — должен распирать своды, а у меня в каждом ряду насчитывалось двенадцать, то есть «замковых» или вовсе не было, или выходило по два.

— Так не бывает, — сумрачно говорил сосед и снова лез пересчитывать.

С большим мастером я встретился только зимой, когда приезжал в дом культуры на детский утренник. Помню, учительница вывела меня на середину зала и спрашивает:

— Дети, знаете, кто к нам пришел?

— Дед Мо-ро-оз! — грянули они, как по команде.

После утренника сталкиваюсь на улице с печником: согбенный, еле ползет. Спрашиваю, что с ним случилось. Оказывается, вернувшись от меня он тяжело заболел: воспаление легких, полиартрит, какие-то осложнения, — так до сих пор выкарабкаться и не может…

— Старуха моя сильно ругалась! "Что ж ты, — говорит, — дурень, сделал? Шестьдесят лет, — говорит, — у нас священника не было, наконец, появился, а ты его выгнать надумал? Да за это, — говорит, — такое наказание может быть…" Вот, руки скрючило: ни кирпич, ни инструмент держать теперь не могу… Велела прощения попросить: без этого, говорит, никакой мне надежды не будет… Так что вы уж…

Тут-то я и понял свою вину: надо было в тот самый день начать молиться за бедолагу.

Спросил он еще, как завершилась история с печкой. Я рассказал.

— А какой, — поинтересовался, — системы, какой конструкции?

— Да бросьте вы, — говорю, — какая уж там конструкция: без шапки можно спать, вот и вся система… Да в своде еще по двенадцать кирпичей уложилось…

— Так не бывает, — говорит.

— Да я и сам знаю, что не бывает, только куда уж теперь от этого денешься?

Он пообещал, если оклемается, бесплатно переложить печь и даже соглашался на нашу глину.

— Теперь, отец, пожалуй, и оклемаемся, если и сам будешь молиться.

— Придется, наверное. Старуха тоже вот… заставляет.

К весне он почти поправился и летом приехал перекладывать печь.

— Как же вам удалось трубу в старое отверстие вывести — ведь все было рассчитано под специфическую конструкцию?

— А эта, что — не специфическая?

— И кирпичей в своде, действительно, по двенадцать.

— Виноват, — говорю.

— Коэффициент полезного действия чрезвычайно мал: уж больно толстые стены, — то есть вы пожертвовали теплом ради излишней прочности… А что это за лежанка? И почему две чугунные плитки? Ну, спереди — это понятно, а сзади-то зачем?

Объясняю, что сначала, как положено, установил плитку спереди, в устье печи, но дымоход получился почти прямой, и от неистовой тяги дрова вылетали под самые облака, а то, может, и выше. Тогда для усложнения дымохода и чтобы не засорять поленьями небеса, сложил еще одну плиту сзади, соединил ее вдоль стены с передней — вот и получилась лежанка, на которой хорошо спину лечить, да и Барсику она очень нравится: зимою, как только с драки придет — и на лежанку, окровавленную морду оттапливать, на морозе ведь не умоешься. А тут: сядет, отворотившись от меня, языком и лапами поработает, потом, зажмурившись, оборачивается — представляет морду для обозрения: переносица исполосована, над бровью клочка шерсти недостает, одно ухо стало узорчато-кружевным, а от другого и вовсе почти ничего осталось. Наконец, осторожно открывает один испуганный глаз — этот на месте, другой — тоже цел. "Все в порядке, — говорю, — молодец!" Он в миг спрыгивает с лежанки и, не замечая миски с едой, направляется к двери: стало быть, еще не последний раунд сегодня…

Мастер сосредоточенно попримолк: вероятно, продумывал технологию переделки и оценивал объем предстоящих работ.

— Вы бы не напрягались, — говорю: — Меня эта печь вполне устраивает.

Он улыбнулся.

Впоследствии мы встречались нечасто, но всякий раз — с неизменной симпатией. Я испытывал искреннее уважение к этому человеку за все, что в наших печных делах довелось ему выстрадать, понять и преодолеть. Похоже, он отвечал точно таким же чувством.

Лодки

Летом, когда и в наших переохлажденных краях становится тепло, хотя и не настолько, чтобы можно было ходить босиком, приезжают городские отпускники — по грибы-ягоды, на рыбалку. Рыбалкой, честно сказать, не похвалишься, а вот ягод и грибов — вдосталь. Правда, с грибами однообразие: белые всё, разве что осенью — волнушки еще да немного рыжиков, а другие почти не встречаются. Зато уж с ягодами — на выбор: земляника, черника, малина, клюква, брусника, голубика, костяника, морошка, дикая смородина — красная и черная, шиповник, рябина, калина, черемуха, лекарственные какие-то, вроде толокнянки или боярышника… Может, что и забыл…

Да, есть даже редкое по нынешним временам чудо — княженика: крохотная ягодка с несравненным, неземным ароматом — сорвал, положил на язык, и тебе ни ягодки, ни аромата — очень уж маленькая, к сожалению.

Однажды разыскивает меня некая суматошная женщина, приехавшая из Москвы и, наверное, за этими самыми ягодами, потому как все лицо ее в волдырях, а комарам, мухам, паутам и мошке от ягодных отпускников — превеликая радость и значительное в краткой их жизни утешение. И обращается эта женщина с неожиданной просьбой: освятить какие-то столбушки, поставленные ею в местах, где некогда располагались часовни. Я, признаться, не все понял из сбивчивого рассказа, но выходило, что ехать придется километров за тридцать и машину за мной пренепременно пришлют.

Назавтра я оказался в малознакомой деревне. Сначала мы пили чай в просторной и светлой горнице, где, кстати, заказчица моя появилась на Божий свет: из потолка до сих пор торчал кованый крюк с кольцом, к которому в свой час подвешивалась извлекаемая из чулана люлька, а по здешнему — зыбка. В зыбке этой возрастала и заполошная эта женщина, ее братья и сестры, кто-то из их родителей, а возможно, дед или бабушка — столь древней была изба.

Надо к случаю заметить, что избы в нашем краю — северного сложения: метров с десяток по фасаду, с двадцать пять — от конца до конца, и в двух ярусах, то есть пятьсот метров квадратных, да чердак еще, да подполье… Освящая такие сооружения, я поначалу то и дело попадал в безнадежность — хожу, хожу себе, кроплю и кроплю и вдруг заплутаю: кругом двери, лестницы, как на корабле, — куда идти? Тут — корова, там — теленок, это — овцы, это… это — козел-гад… Толкаешься во все стороны среди цыплят, поросят и кошек, пока людей не найдешь… Потом уж я без провожатых за такое дело не брался: не ровен час забредешь в самую глыбь, а хозяева тем временем подопьют и про тебя позабудут…

Вот в такой избе угостились мы крепким, душистым чаем: женщина, она только что родом здешняя, а так ведь — с младых лет москвичка, стало быть, научилась понимать в чаепитии толк и заваривала по-московски. А потом пошли к старой черемухе у дороги. Там стоял обыкновенный столбик в человеческий рост, какие используются для сооружения оград и заборов. У вершины его был красиво вырезан православный крест, под которым в специальном углублении помещалась завернутая в непромокаемую пленку картонная иконочка святителя Николая, архиепископа города Миры, что в Ликии.

— Часовня точно посвящалась Николаю чудотворцу?

— Да, я хоть и маленькая была, но хорошо помню икону Николы-зимнего и лампадку, правда, лампадка в мои годы уже не светила. А потом все куда-то исчезло, но часовня долго-долго еще стояла, пока не сожгли… Только валуны от фундамента и сохранились…

Действительно: четыре краеугольных камни лежали на своих основоположных местах.

Прочитав подходящие для сего случая молитвы, я окропил памятный знак святою водой, и мы отправились к зерносушилке, где, как выяснилось, в прежние времена располагалось кладбище. Здесь редко где встретишь могилу старше шестидесятых годов, когда очередная атака на позиции российских крестьян, проходившая под знаменем "неперспективности деревень" завершилась полной победой. И вместе с разоренными деревеньками пошли под бульдозер или в огонь недорушенные во время предыдущих баталий часовни, храмы, с ними заодно — и погосты.

Теперь все эти угодья без следа сгинули в обширнейших полевых пространствах, зарастающих непролазным кустарником, ветви которого, а по здешнему — вицы, пригодны для плетения хороших корзин.

Но это теперь, после очередной, обескураживающей своей молниеносностью, битвы под стягом "нерентабельности коллективных хозяйств", а тогда колхозы еще существовали, и разные, необходимые для крестьянского дела сооружения, тоже.

Вот мы и направились к зерносушилке — надобно было освятить крест, напоминавший о тех, кто смиренно покоился под ногами.

Загрузка...