Потом вернулись в деревню и освящали столбик на месте другой часовенки — в честь Казанской иконы Божией Матери. Наконец, добрались до колодца, осквернявшегося то кошкой, то крысами, то воронами.
— А отчего они, — спрашиваю, — с такою охотою туда прыгают?
— Племянник мой сбрасывает…
Он немножко — того, — и постучала указательным пальцем по виску:
— нынче и в армию его не взяли…
Никого из нашей деревни не взяли…
Трое призывников, и ни один не сгодился, — разговаривала она отрывисто и торопливо.
— Из отцовского поколения — все мужчины деревни ушли на войну…
Из моего поколения — все парни служили в армии…
Некоторые даже — на флоте…
А теперь мы уже не дадим защитников Родине…
Остались одни дураки…
Таких и за трактор посадить нельзя, не то что доверить оружие…
А кого они нарожают?.. Если нарожают, конечно…
Говорю брату: батюшка приедет, хоть сына-то окрестил бы…
Он чуть ли не с кулаками на меня набросился…
Хотя столбики и крест сам делал…
За водку, правда…
Но креститься, говорит, и за водку не буду…
И сына не дал крестить…
Николину часовню, между прочим, брат и спалил…
Когда пришли столбик вкапывать, думала, хоть какие-то чувства в нем зашевелятся…
А он — словно колода бездушная…
Вообще-то у нас все некрещеные…
Разве что старушка одна…
Да и я крестилась совсем недавно… В Москве…
Спросил, кто она по профессии: где ж, думаю, можно разговаривать таким диковинным образом?
— Начальник смены на телеграфе…
А до этого много лет проработала телеграфисткой-телефонисткой, — и без перехода начала рассказывать о плане восстановления часовен:
— где раздобыть лес, тес, кровельное железо, у кого заказать иконы…
Я уже не успевал принимать телеграммы и потому решился переключить аппарат:
— У нас на сегодня еще какие-нибудь планы есть?
— Освятить дом… Пообедать… А потом шофер отвезет вас…
— Он хоть дождется?
— Конечно… Сосед… Дальний родственник… В кинопрокате работает… Машину ему на весь день дали…
И пошли мы освящать ее хоромину: это был пятый подряд молебен — язык у меня стал заплетаться. Бродили, бродили — по комнатам, коридорам, чуланам, кладовкам, закутам, клетушкам и опустевшим хлевам, торопыга то подталкивала меня с одной лестницы на другую, то забегала вперед, чтобы отворить дверь, счет которым давно потерялся.
— И последнее, — объявила она: — сеновал…
Перед нами открылось пространство таких необъятных размеров, что я сразу заглянул в ковшик — хватит ли святой водицы для окропления. Перехватив мой взгляд, она молниеносно телеграфировала:
— У меня есть… Крещенская… Сейчас принесу… Только стойте на месте… Не уходите никуда, — и убежала.
Это был старинный северный сеновал с широченными воротами для взвоза — наклонного помоста, по которому лошадь могла взвезти сюда — на второй этаж — телегу или же сани. Здесь гужевой транспорт и разворачивался.
Наполнив ковшик, я обошел с кропилом выметенный сеновал — лишь в одном уголке лежал клочок пересохшей травы, кошенной, вероятно, еще родителями хозяйки:
— Стадион: для футбола, может, и маловат, а волейбольная площадка — как раз поместится, и зрителям места хватит.
— Когда-то здесь и взаправду был стадион, — улыбнулась она:
— Отец летом на косилке работал, приносил зайчат — мааленьких…
Мы с братом выкармливали их, — мне показалось, что она стала говорить спокойнее и мягче,
— к зиме они вырастали и устраивали гонки: по стенам, потолку — ну, по кровле…
Дом был крыт еловыми досками, вот они по этим доскам — снизу, изнутри — и носились…
Ушками вниз… Смешно…
Жили они свободно — могли и во двор выскакивать, но зимой далеко не бегали…
Так, по огороду: весь снег перебаламутят — и опять в дом…
А весной — уходили… Сначала на день-на два, а потом — навсегда…
Летом пойдешь в лес по грибы или по ягоды, встретишь зайчишку какого-нибудь: он замрет и уставится на тебя…
А ты думаешь: может, это твой выкормыш?..
Они ведь почти ручными становились — даже погладить себя иногда разрешали…
Скотина к ним относилась нормально…
Собачка у нас была — спокойная такая: вообще внимания не обращала…
Кошка только…
Спит где-нибудь, а они носятся да и налетят на нее…
Случайно или нарочно — не знаю…
Кошка заорет — и за ними, да разве угонишься?..
С зайчатами этими все детство прошло: и мое, и братнино…
А теперь вот не всегда поздороваться снизойдет…
Особенно после того, как я окрестилась и стала в церковь ходить…
Если бы еще только он…
Мы с вами целый день по деревне да вокруг нее шастаем…
Хотя бы одного человека заметили?..
То-то и оно: все попрятались…
Креста боятся…
И дома — в Москве — у меня то же самое: никто в церковь не ходит…
Беда!..
Что я должна сделать, чтобы помочь им, чтобы спасти?..
Батюшка, который меня крестил, говорит, что Господь нынче дал каждой русской семье, ну — фамилии, роду, по одному верующему…
Это, говорит, как после кораблекрушения: бултыхаются люди в океане небольшими такими… кучками…
Батюшка как-то покрасивее говорил, но я слово забыла…
И вдруг одному из каждой кучки дается лодка…
И все могут спастись — места хватит…
Он протягивает им руки…
Но они отворачиваются и знай себе плюхают ладошками по волнам: мол, сами выплывем…
Вот так батюшка говорит… А вы что на это скажете?..
Я сказал, что батюшка, пожалуй, прав.
— Но тогда человек, который в лодке, ну, который уверовал, будет держать ответ за них на Страшном Суде?..
Понятно, что прежде всего спросится с тех, кто отказался спасаться…
Но если этот, в лодке, работу свою будет делать неважно?..
Как вы полагаете?..
Я полагал, что ответ, пожалуй, держать придется.
— А у меня ничего не получается… Бьюсь, бьюсь — никакого толку…
— Да не терзайтесь, — говорю, — все идет нормально, и в свой срок с Божьей помощью то, что должно получиться, получится.
Тут она стала перебирать разные человеческие недостатки, пытаясь определить, который из них более прочих мешает ей в благом деле лодочного спасательства.
— Веслами, — говорю, — сильно махать не надо, а то утопающие пугаются, да и по голове запросто можно угодить.
— Она почему-то обрадовалась этому наставлению, и мы, наконец, пошли обедать.
Потом я ехал домой и думал, что московский батюшка — молодец: оберегая неокрепшую душу новообращенной, он не стал раскрывать дальнейшие перспективы морского сюжета. Между тем сдается, что они довольно определенны: коли уж в этих лодках места хватает для всех, то новых плавсредств может не оказаться. И когда легкий бриз унесет все суденышки за край видимого горизонта, не останется никого, кто мог бы протянуть руку тонущему и удержать его.
Возможно, лодочки эти — наша последняя надежда, последний шанс.
Елизавета
В начале двадцатого века местные мужички дерзновенно поползли вверх по речушкам и ручейкам до самых истоков. Корчевали лес, строили избы, засеивали полоски земли. Народилось зерно — потребовались мельницы, накопилось хлеба — стали появляться дороги, а на дорогах — постоялые дворы, кузницы и конюшни… Незаселенными остались только болота. Да и то, если среди болота была открытая вода, на берегах селился какой-нибудь угрюмый бобыль, промышлявший рыбалкой. Эпоха сельскохозяйственного романтизма, запечатлевшая на себе имя Петра Столыпина, продолжалась недолго: впоследствии ее достижения были заботливо разорены и стерты из памяти.
В нашем краю один хуторишко остался. Реликтовый. Было в нем четыре двора и четверо жителей — родственники друг дружке. Несколько раз я наведывался туда, чтобы причастить Елизавету, тоже, кстати, реликтовую: душа ее чудесным образом сохранила отсветы прежнего воспитания…
Елизавете было семьдесят лет, однако называть ее бабкой было никак не возможно, и прежде всего потому, что она, в отличие от деревенских старух, прямо держала спину.
— Ты, Лизавета ступаешь, словно боярышня! — говорил ей районный глава, заехавший как-то по рыжички.
— Не попадал ли к вам на хутор какой-нибудь князь?..
— Разве что с продотрядом, — отвечала она.
— Это она так шутит, — пояснили местные жители.
В сорок первом году семнадцатилетняя Елизавета работала на строительстве оборонительных сооружений, попала под обстрел, получила осколочное ранение и, провалявшись по госпиталям, обрела царственную осанку. Отец ее вскоре погиб на фронте, мать, разрываясь между борьбой за трудодни и обихаживанием искалеченной дочери, тоже протянула недолго. И осталась Елизавета одна. Но как-то приноровилась — целую жизнь прожила. Притом, что спина совсем не гнулась: ни — дров наколоть, ни — грядку вскопать, ни даже гриб сорвать невозможно.
С ней было легко разговаривать: она читала Иоанна Златоуста и хорошо понимала сущность духовных битв. Но утешительнее всего было слушать ее рассуждения по всяким житейским поводам.
Как-то заезжаем с председателем колхоза. Поисповедовал я Елизавету, причастил, выходим на крыльцо, а председатель обсуждает с шофером что-то животрепещущее…
— Зачем ругаешься? — спрашивает его Елизавета.
— Без этого на Руси нельзя — первейшее дело! — и разводит руками.
— Не русское это дело, — вздыхает Елизавета.
— Когда человек молится, он верит, что каждое его слово услышат и поймут…
— Ну, — растерянно улыбается председатель.
— А если над нашей землей мат-перемат висит?..
Богородица позатыкает уши, а мы будем удивляться, что страна — в дерьме…
— Ну ты еще скажи, что ранешние мужики не матерились!
— Редко, — говорит Елизавета.
— Это все от кожаных курток пошло: от комиссаров да уполномоченных разных…
Знаешь, как Христос в Писании называется?.. Бог Слово!..
И за каждое сказанное слово нам с тобой на Страшном Суде ответ держать придется.
Вот они и поганят, и пакостят слова наши…
— Может, мужики раньше и вина не пили? — встревает шофер.
— Питье — не грех, грех — опивство… Пили. Но каждый вечер надобно молитвы читать… Со всей семьею… И чтоб язык во рту проворачивался… Отец раз на вечернюю молитву не попал — уснул пьяный. В воскресенье пошел на исповедь, а батюшка его к причастию не допускает: все причащаются, а он стоит в стороне — то-то позору было! Целый год, наверное, корил себя да перед нами винился…
В другой раз меня привез сюда здешний церковный староста. Был он в неважном расположении духа, поскольку занятий бесприбыльных не любил, и как только звали меня причащать болящих, глаза его наполнялись печалью…
День был жаркий, вода в радиаторе подвыкипела, и староста решил долить.
— Чего-то у вас колодец стал, вроде, еще глубже, — пожаловался он.
— Так ведрами-то по дну бьем, он и углубляется, — отвечала Елизавета.
Староста задумался, а потом тихо спросил меня:
— Шутит, что ли?..
— Ты чего на приход сунулся? — поинтересовалась Елизавета.
— Церкву восстанавливать…
— Большой в тебе подарок русскому Православию.
Вы, батюшка, не знаете, как у нас его кличут?.. Пройдохой…
— Далеко не все! — возразил староста.
— Да, только половина района.
А остальные — проходимцем.
Но те и другие между собой не спорят — оба именования ему к лицу.
— Вот вы все на меня ругаетесь, а я всю жизнь тружусь — ты знаешь. И не кем-нибудь, а бригадиром! С послевоенных времен — в колхозе, на стройке… Ни праздников, ни выходных — на курорт в первый раз только перед пенсией попал…
— Вот и зря, что без праздников, — тихо сказала Елизавета.
— Это в каком смысле?
— Ты тут иконочками торговал — Казанской Божией Матери…
— Они и сейчас при мне — могу продать, — и полез в портфель.
— Угомонись. Я тебе одну историю расскажу… Как-то пришлась летняя Казанская, а это — двадцать первое июля, на воскресенье. И рано утром весь народ на покосы отправился…
— Двадцать первого? А чего так поздно-то?.. Ворошить, разве… Или метать…
— Идут они, а навстречу им — Богородица: мол, почему, мужики, мимо храма идете?
Они объясняют: сенокос, спешим — боимся дождя, рук не хватает…
А Она: "Ступайте в храм славить воскресение Моего Сына, а Я вам Свои руки отдам"…
Послушались они — вернулись на воскресную службу, а уж сена в тот год заготовили — до сих пор коровы едят…
— Когда это было? — спросил староста: — В какой деревне?
— Давно, еще отец рассказывал…
Он, наконец, достал пачку бумажных иконок:
— И правда: рук нету — отдала… Так ты будешь брать-то? Недорого…
— Да у меня есть — еще дедова…
Деда моего тоже в старосты долго уговаривали. Отказался.
"Сейчас, — говорит, — я в одном кармане в храм несу, а то, не приведи, Господи, в двух карманах из храма поволоку".
На обратном пути он вдруг вспомнил:
— А ее, между прочим, тоже как-то чудно прозывали… Негнущаяся, что ли?.. Или — несгибаемая?..
Во, точно: несгибаемая Елизавета.
Новая Москва
Зимой приезжаю по делам в столицу, ищу знакомого батюшку, а он в этот день требничает на погосте: его приход опекает одно отдаленное кладбище, и священники поочередно ездят дежурить. Там есть даже "ритуальный павильон", где можно совершить отпевание, но в большинстве случаев покойных привозят уже после отпевания, и священнику остается лишь лития — краткое заупокойное богослужение. Люди воцерковленные, впрочем, заказывают и панихиды — богослужения более продолжительные, но для народа безрелигиозного и пятиминутная лития — тягота невыносимая, потому что невтерпеж выпить.
С приятелем мы встречаемся только к полудню — в самое напряженное время: катафалки подъезжают один за другим. Разумеется, священник нужен не всем, но тем не менее мы едва успеваем от могилы к могиле.
— Тунеядец! — ругается он, когда я отстаю на заснеженных аллеях:
— Привык в деревне к спокойной жизни…
Я начинаю оправдываться, говоря, что и у меня вся духовная деятельность свелась к непрестанным похоронам, причем теперь уже не только отпеваю — недавно в одной деревеньке пришлось даже могилу копать: последнего мужика хоронили…
— Все равно тунеядец! — решительно повторяет он, останавливаясь, чтобы дождаться меня:
— У тебя народ мрет!..
— Конечно, — отвечаю я, не вполне понимая смысл вопроса, — мрет, да еще как!
— Это правильно… От этой правильности ты и обленился…
А здесь все неправильно — здесь гибнут…
В иные дни, случается, одних убиенных и хороним…
Сегодня вот: первым с утра был мальчишка. Убили его какие-то частные охранники. Один утверждал, что сможет ударом руки расколоть череп, другой спорил, что это можно сделать только ногой… Тут как раз ребятишки из школы шли: и маленькие, и постарше… В общем, тот, который… рукой — убил, но череп не раскололся, а второй — ногой расколоть сумел… Ребятишки разбежались, а эти… ушли себе, и — с концами…
Потом старика хоронил — придушили за пенсию… Наркоманы, наверное…
Такая теперь, брат, жизнь здесь пошла, что словами не перескажешь — видеть надо.
Ты сейчас и увидишь…
Мы встретили очередную процессию и с пением "Святый Боже" пошли впереди нее. Мелкий мужичок, бегавший взад-вперед по сторонам колонны, оказывался иногда рядом с нами и успевал бросить на ходу несколько слов. Выходило, что хороним руководителя крупного автокомбината. "Организация бюджетная, денег нет", — заговорщицки сообщил мужичок и исчез. Так же заговорщицки, шепотом, я спросил приятеля, кто это.
— Распорядитель.
— Распорядитель чего?
— Похорон.
— А что он все время бегает?
— Распоряжается, наверное.
"Начальство потребовало, чтобы он поделился",
— и снова мы теряли его из виду и продолжали: "Святый Крепкий".
"А он сказал, что не может грабить шоферов, за это его и грохнули"…
"Святый Безсмертный, помилуй нас", — допевали мы.
"А похороны-то эти сами заказчики и устроили — на всю катушку!"
— Так он — распорядитель этот — их человек или ваш, кладбищенский?
— Их, конечно.
— И так здорово шустрит.
— Из бывших общественных работников, наверное…
Я понял, что это — в точности, как у меня: там тоже бывшие парторги — главные закоперщики на похоронах: и вокруг машины с гробом борозду на земле топором нарисуют, и когда в могилу монеты бросать, скомандуют…
— А это еще зачем? — полюбопытствовал приятель.
— Монеты — чтоб, значит, "землю выкупить", а вот насчет топора — даже и не помню: кажется, чтобы смерть от живых отгородить…
— Бред какой-то…
— А ты говоришь: «тунеядец»…
Подбежит такой вот "оргмассовый сектор" с топором: "Товарищ поп! Как там в соответствии с церковными постановлениями: машину обводить по часовой стрелке или против?"
И можешь кол ему на голове тесать, но хоть тайком, а процарапает — после чего, стало быть, никто уже никогда помереть не должен…
А с монетами: "Не беспокойтесь, — говорю, — не надо ничего выкупать: в земле места всем хватит".
Но только отвернешься — как начнут швырять пригоршнями…
"Что ж вы, — говоришь, — делаете?
Да если бы на эти деньги купить лекарство, человека, глядишь, сегодня и хоронить бы не пришлось!"
— Сумасшедший дом…
Наконец, дошли до места. Когда толпа провожавших окружила нас, заняв все свободное пространство на ближайших аллеях и между памятниками, какой-то протокольного вида человек, определенно имевший навык выступать на митингах и собраниях, стал возле гроба, снял шапку и начал прощальное слово. Он проникновенно вещал о новой жизни, которая дала дорогу таким, как покойный, о новой Москве, для которой покойный, как и все, собравшиеся здесь, не жалел сил, и о том, как это не понравилось "некоторым из прежних"…
— Заказчик, — почти не раскрывая рта, пробормотал распорядитель, снова оказавшийся рядом с нами.
— Похорон или… — тем же манером спросил приятель.
— И того, и другого.
Как только он закончит — начинайте: гражданская панихида уже была, на работе, — и исчез.
Когда проникновенная речь приблизилась к логическому завершению, я приподнял кадило, чтобы положить ладан, и в этот момент, как по команде, раздался трубный звук неимоверной силы: еще через мгновение с веток деревьев хлопьями посыпался снег и стало ясно, что играют Шопена — оркестр замерзал где-то впереди: в березняке, между могилами…
Чей-то знакомый голос, долетавший из-за спины, воссиливался перекричать буйство луженых труб, и хотя, казалось бы, шансы были никак не равны, настойчивый вопль своего добился: инструменты стали поочередно смолкать. Но поскольку происходило это не по команде, а по наитию, то от ощущения оркестрантами непонятности происходящего, умолкание превратилось в продолжительное действо: сначала исчезла всякая мелюзга вроде флейт, потом затихли кларнеты с фаготами, наконец, умолкла самая большая труба. В наступившей тишине, когда слышны стали даже судорожные хрипы запыхавшегося распорядителя, который стоял на столике возле чьей-то могилы, ударил вдруг барабан…
И напрасно. Потому что распорядитель на пределе возможностей человеческого голоса высказал барабанщику несколько замечаний, касающихся и его самого, и барабана. Тут какой-то офицер, стоявший неподалеку от нас, приподнялся на носках и махнул рукой: хватит орать, мол…
И тогда за нашими спинами грянул винтовочный выстрел. Все инстинктивно пригнулись.
— Недостреляли что ли, — спросил я приятеля.
— Может, и недостреляли, — спокойно сказал он, осматриваясь:
— Но вообще-то там стоит почетный караул…
Только почему — одиночный выстрел?..
— Покойник что — был военным? — не понял я.
— Да он и в армии никогда не служил, — шепнул возникший распорядитель,
— я ж говорю: на всю катушку похороны заказали: с оркестром, священником, караулом…
— А что за выстрел? — поинтересовался приятель.
— Да солдатик один — новобранец, перепутал: вояка какой-то рукой замахал, он и шарахнул…
Начинайте, отцы… Только, по возможности, рук не подымайте… И какой придурок скомандовал оркестрантам?..
Кадило я раздувал, не поднимая руки, согнувшись.
Когда все должное совершилось, кладбищенские рабочие, лазая на манер альпинистов, воздвигли из венков рукотворную гору, укрывшую последние приюты доброго десятка наших сограждан. И тут вся березовая округа превратилась в кафе: столики у близлежащих и отдаленных могил были накрыты с впечатляющей щедростью.
— Теперь бы смыться, — сказал приятель, — а то от ледяной водки голос подсесть может, а мне еще завтра — отпевать и отпевать… Прямиком не пройти — там, видишь, главный стол и поставлен…
Мы не спеша побрели по аллейке в противоположную сторону, словно прогуливаясь между пьющими, а потом ускорили шаг. Он вывел меня к бетонной стене, вдоль которой мы и направились, чтобы кружным путем миновать пиршество. И тут впереди показался медленно идущий навстречу человек в камуфляжной форме, в черной маске и с автоматом в руках.
— Возможно, и вправду недостреляли, как ты говоришь… И чего тебя угораздило: сидел бы на своем курорте — у тебя там сейчас, поди, северные сияния… В баньке попаришься — бух в сугроб, а над головою — северное сияние… В избе печь топится, на столе — водочка, запотевшая, из сеней… Возле нее тарелочка с рыжичками и другая тарелочка — с беленькими…
— Рыжиков нынче не было, — вздохнул я, — только волнушки и грузди. Ну, белые — само собой, как обычно…
— Значит, одна тарелочка с беленькими, другая — с волнушечками, а третья — с груздочками… Хорошо!..
— Отцы, — сказал человек в маске, — выпить нету? А то околел от холода…
— А ты кто будешь? — спросил приятель.
— Вас охраняю.
— Нас?
— Ну да — вот эти похороны. А то — мало ли?..
Мы сказали, что никакой выпивки у нас нет и что, напротив, мы еще и пытаемся ее избегнуть. Он же предложил нам постоять вместо него, пока он за пузырем к могиле сгоняет:
— Мой участок — вдоль забора: от черной осины до памятника с голой теткой. Если кто через забор полезет: предупредительный — в воздух, а дальше — на поражение. Вы не бойтесь: тут кругом наши ребята стоят — если что, сразу придут на подмогу…
Мы поняли, что объяснять неправильность его мыслей надобно очень долго, и за сегодняшний день, пожалуй, вразумить человека мы не успеем.
— Ну, чего молчите, отцы? Неужели в вас ни хрена понимания нету? Продрог ведь, — он протянул автомат: — Вот предохранитель, вот спуск. Это — одиночные выстрелы, это — очередями. Лучше всего, отцы, короткими очередями: и шороху больше, и попасть полегче, а то вы все же люди нетренированные…
— Повесь на оградку, — сказал приятель, — да маску-то хоть сними — вдруг кто в тебя самого пальнет с испугу. И побыстрее: если через пять минут не вернешься — уйдем.
— Я мигом, — обрадовался он, — а маску снимать мне не положено. И не переживайте: во-первых я в бронежилете, а во-вторых — не успеют пальнуть, кулаком зашибу, — и, тяжело топая шнурованными ботинками, побежал по аллее.
Минуло пять минут, десять, пятнадцать… Прошли до черной осины, от которой разглядели следующего стрелка, потом — до памятника с голой теткой: и там бродил караульщик.
— Смотри, как здорово, — сказал приятель: — кругом наши люди.
Мы стали размышлять, что делать нам с автоматом… И тут примчался сменщик: из пятнистых карманов торчало несколько бутылочных горлышек. Он тоже сбегал к черной осине, потом к голой тетке, чтобы, значит, поделиться с товарищами. Мы доложили, что на вверенном нам участке никаких недоразумений не произошло, сдали автомат и отправились восвояси.
— Даже не знаю, как и благодарить вас, — искренне сказал человек, лица которого мы так и не увидали.
Благополучно добравшись до "ритуального павильона", мы отогрелись у электрического отопителя и собрались было идти на автобусную остановку, как вдруг дверь распахнулась от удара ногой, и вошел человек в маске.
— Отцы! — победно воскликнул он, и мы поняли, что это наш друг и никто иначе:
— Нашел подарок для вас, — покачиваясь, он протянул к нам руки, раскрыл кулаки, и мы увидели лежащие на ладонях гранаты: — Держите отцы, пригодится… Ну, чего молчите? От души ведь!..
Уезжали вместе с рабочими на припозднившемся катафалке. Приятель задремал. А когда проснулся, сообщил, что снилась ему картина Верещагина, но не "Апофеоз войны" с черепушками, а та, на которой батюшка стоит с кадилом среди полузанесенных снегом павших воинов.
Прощаясь, он еще раз назвал меня тунеядцем и сказал: "Возвращайся".
Авария
Разбудила ее соседка по купе:
— Простите, но мне сейчас… кто-то сказал, что надо выйти в коридор — будет авария…
Они оделись и вышли.
— Еще раз простите: может, это приснилось мне, а я вас вот так потревожила…
В следующее мгновение пассажирский поезд столкнулся с товарняком. Было множество раненых, были даже погибшие, но две женщины не получили и синяка. Они так крепко держались за перильце, установленное под окном, что в момент удара выдрали его вместе с креплениями, после чего перильце, цепляясь за стенки и сгибаясь в дугу, совершенно смягчило падение: в конце концов попутчицы просто уселись на пол…
Едва ли можно утверждать, что именно это событие изменило жизнь ее семьи — и сама она, и ее муж, были людьми верующими, воцерковленными и к чуду отнеслись как подобает: заказали благодарственный молебен да пожертвовали храму что-то из незначительных своих сбережений. Быть может, дали они и некий обет — не знаю. Однако со временем в действиях и поступках этой Дружной четы стала обнаруживаться строгая последовательность и закономерность.
Сначала муж, а он был офицером, уволился в запас, и местный батюшка взял его в храм алтарником и чтецом. Потом они переехали из приволжского городка в подмосковный поселок — поближе к Троице-Сергиевой лавре. Благоверный нанялся в монастырь и честно отработал на разных трудовых должностях немало лет. Лаврские старожилы до сих пор вспоминают этого добродушного, могучего дядьку-бессребреника. Здесь же, в семинарии, учились двое его сыновей.
Наконец, он вышел на пенсию и был рукоположен для служения в родном городке, однако служил недолго — заболел и вернулся. Помню, встретились в Сергиевом Посаде, разговорились о приходской жизни. Он грустно сказал:
— Живешь в лавре и думаешь, что люди только и заботятся, как бы душу свою спасти, а выйдешь за стену: человеку семьдесят лет, одной ногою в могиле, а все — про деньги, про деньги, про чьи-то долги…
За каждым из нас — долг любви и благодарности: Богу, людям…
Хоть сколько-нибудь вернуть бы…
Через несколько месяцев он скончался. Отпевали его сыновья — оба стали священниками.
«Святой»
Есть такой тип церковных тетушек: ездят с прихода на приход, ссылаясь на чьи-то благословения, передают батюшкам приветы неведомо от кого, поклоны от незнакомых братии и сослужителей, и рассказывают всякие новости: рассказывают, рассказывают…
Ну, думается, коли уж такие тетушки есть, наверное, они зачем-то нужны. Впрочем, не знаю.
А один старый архиерей, — кстати, весьма серьезный философ, — называл их: "шаталова пустынь" и утверждал, что они, напротив, ни для чего не нужны. Поди, разберись тут…
И вот три таких тетушки заявились в храм к моему приятелю, когда мы как раз собирались уезжать в Троице-Сергиеву Лавру. "Благодать-то какая, — говорят, — и нас возьмите!" Посадили их на заднее сиденье.
Дорогою двое из них тараторили, не переставая. Сначала сказали, что приехали по рекомендации Виктора из Псковских Печор, с которым приятель мой будто бы служил в армии. Тот вспоминал-вспоминал, и что-то плохо у него получалось: немудрено — все ж таки прошло тридцать лет…Потом нам поведали, что у диакона Николая из какой-то епархии родился четвертый сын, а у протоиерея Петра — восьмая дочка. Мы очень порадовались за отцов, о существовании которых даже не подозревали, и которые, между тем, настругали столько детишек. Далее начались рассказы о мироточениях и других чудесах, перемежавшиеся разными сплетнями, так что пришлось тему разговора сменить:
— А что это подружка ваша молчит? — спросил мой приятель.
— Да она только начала воцерковляться: еще стесняется батюшек, — в суетливости своей они не заметили, что добродетельную скромность поставили человеку в укор…
Однако тут же набросились на попутчицу с уговорами и увещеваниями. Некоторое время она сопротивлялась, повторяя: "Да кому это интересно?" — но в конце концов, согласилась рассказать какую-то свою историю.
Дело происходило в конце пятидесятых годов, когда рассказчица была студенткой. Жила она тогда в Симферополе. Случилось с ней сильное недомогание, и отвезли ее на «скорой» в больницу. И вот лежит она в приемном покое и час, и другой, и третий… Сознание временами стало покидать ее, а возвращалось все реже и реже… Вдруг сквозь мглу, сквозь пелену видит она: спускается по лестнице старичок в белом халате. Медленно спускается, осторожно, перила цепко так перехватывает… Подошел он, склонился над ней, — а глаза у него — белесенькие, словно слепые. И спрашивает дежурную медсестру:
— Давно привезли?
— Часа три, наверное, если не больше.
— А почему не оперируют?
— Партсобрание ведь! Отчетно-выборное! Не велели тревожить ни в каком крайнем случае.
Он приказал:
— Быстро в операционную! — и добавил: — Ей осталось жить двадцать минут…
Здесь сознание снова покинуло умирающую. Очнулась она уже в операционной: на стене висела икона Пресвятой Богородицы, и слепенький старичок молился перед этой иконой…
— Я успела подумать, — вспоминала рассказчица, — что мне страшно не повезло: мало того, что хирург — слепой, так еще и время теряет, хотя сам сказал, что осталось двадцать минут. И вдруг я — безбожница, комсомолка, выбросившая бабушкины иконы, — взмолилась: "Пресвятая Богородица, спаси!" Я знаю, что говорить не могла — рот у меня пересох, и губы не шевелились: я обращалась к Богородице мысленно, но старичок, подойдя ко мне, сказал: "Не тревожься — спасет"…
Операция прошла замечательно, и больную через несколько дней выписали. Спустя годы узнала она, что оперировал ее Симферопольский архиепископ Лука — великий хирург Войно-Ясенецкий… Такая история.
В Лавре мы с приятелем занялись своими делами, а тетушки отправились восвояси.
Впоследствии рассказчица стала монахиней одного из женских монастырей. А подружки ее все снуют и снуют по приходам.
Одна забота
К моему знакомому приехала тетка из Крыма и попросилась в Троице-Сергиеву лавру. Я в эту пору находился в Москве. Он позвал меня, отправились вместе. Только миновали ворота — тетка в слезы: оказывается, племянник не крещен, и, стало быть, помолиться за него нельзя.
— Старшие сестры у него крещеные, а когда этот родился, батюшки уже не было. Каждое утро за всех родственников молюсь, всех поминаю и сейчас вот записочки в монастырь привезла: всех вписала, кроме него, — одна у меня забота…
Поклонились преподобному Сергию, подали записочки, отстояли службу. Тетка собралась причащаться, и монахи помогли устроить ее на ночлег к какой-то старушке. Мы с некрещеным племянником повернули обратно. На другой день он снова съездил туда и привез радостную паломницу.
Шло время. Знакомец мой проявлял опасную нерешительность в главнейшем вопросе нашего бытия. Сначала он придумал, что будет креститься лишь у меня, но поскольку я служил далеко от Москвы, ничего не получалось. Потом я возвратился и поступил в собор, находившийся рядом с домом знакомца: он ни разу не зашел на службу и вообще стал избегать меня. Церковные люди доподлинно знают, кто именно мешает человеку принять крещение, исповедаться, причаститься — иначе говоря, соединиться с Богом: лукашки да окаяшки…
Однажды, находясь в Крыму, я решил разыскать тетку-паломницу, благо адрес ее каким-то образом в памяти моей сохранился. Путешествовали мы с друзьями от храма к храму, от монастыря к монастырю и завернули в малую деревеньку. Прохожие указали домик. Постучал в калитку — никто не отзывается, однако слышен громкий мужской разговор. Прохожу во двор: дверь распахнута настежь, сидит на кровати постаревшая тетка, в руках — Евангелие, сама — спит. А из репродуктора во всю мощь — заседание украинского парламента, причем один скороговоркой спрашивает по-украински, а другой так же лихо отвечает ему по-русски… Выключил я радио, разбудил тетку, побеседовали.
— Живу, — говорит, — хорошо, слава Богу. Ни разу еще без ужина спать не легла. Одна забота: как бы там племянника окрестить… Вы уж, постарайтесь, пожалуйста, а то ведь: случись что — никто уже никогда помолиться не сможет… Он ведь добрый, из православной семьи, учился отлично, и в армии служил хорошо. Потом пошел по комсомольской линии — беда, конечно — комсомольские начальники хужее партейных: партейным хоть за что-то отвечать приходилось, а у этих одна болтовня… Из райкома — в газету и доработался до Москвы…
Мы вообще-то костромские, я сюда попала после войны — уж так жизнь сложилась. Ни мужа, ни детей у меня, да и вообще никакой родни, кроме племянника, на земле не осталось — всех пережила.
Тяну из последних сил: жду, когда он примет крещение.
Тогда скажу Господу: "Ныне отпущаеши рабу Твою, Владыко, по глаголу Твоему, с миром",
— и на вечный покой. Только одна забота у меня, только одна, поверьте…
Верю.
Освящение
Освящение хоромин — дело в общем нехитрое. Правда, размеры некоторых помещений могут превратить простое занятие в продолжительный подвиг: шестиэтажный магазин со всеми его подсобками, складами, торговыми залами или заводской корпус с цехами, мастерскими и кладовками — увлекают иногда на целый день. Мне ничего столь впечатляющего не перепадало. Разве только автобусный парк…
А вот всякие занимательные обстоятельства сопутствуют этим молебнам довольно часто. И происходит это, вероятнее всего, оттого, что священнику здесь случается входить — даже врезаться — в среду мирскую, в самые разнообразные сферы профессиональной деятельности человека.
Скажем, приглашают как-то освятить родильное отделение наиглавнейшей больницы. Пометил четыре стены голгофскими крестами, прочитал молитвы, пошел кропить. Идут впереди докторши, открывают передо мною двери палат, кабинетов, а возле операционной в смятении останавливаются:
— Сюда, батюшка, вы, наверное, не пойдете…
— Почему? Операционную обязательно надо освятить!
— Да это вовсе не то, что вы думаете: здесь — не лечат, здесь — убивают… Еще и за деньги… Мы называем эту комнату: золотое дно…
Смотрю на милых докторш и начинаю осознавать, что каждая из них народу переколошматила больше, чем все наемные убийцы, взятые вместе…
Потом одна из них придет: потеряла сон:
— Как закрою глаза: куски мяса — до самого горизонта…
— Обычное, — скажу, — для вашего промысла дело: только что возвращали сон вашей коллеге, у которой — до самого горизонта пеньки. Свежеспиленные…
В истории психиатрии такого рода видения наблюдаются лишь у профессиональных палачей…
Но эта встреча случится еще не скоро. А пока я прошел мимо операционной. В одной из палат роженица попросилась креститься. Принесли огромный таз, окрестил я рабу Божию Светлану, и этим торжественным, светлым событием поход в начальственную больницу завершился.
На другой день попадаю в административное здание. Кроплю коридор, кабинеты. И здесь перед одной дверью — смятение. Что ж, думаю, за напасть! Опять — золотое дно?
— Тут, — говорят, — другая организация.
— Хорошо бы весь этаж освятить.
Позвонили в звоночек, дверь отворяется, и я излагаю строго одетому молодому человеку свои виды на освящение этажа. Он вежливо кивает и просит несколько подождать. Появляется мужчина постарше и приглашает войти. Но лишь меня одного: административные тетеньки остаются в коридоре, дверь — затворяется.
Гляжу: прямо передо мной на особом постаменте — бронзовый бюст "железного рыцаря". Пошел кропить, замечаю, что в каждом кабинете на дверях — мишени для метания стрелочек — детская игра.
— Это что ж, — спрашиваю, — теперь ваше табельное оружие?
— Нет, — объясняют, — это просто так: для общей разминки.
А еще смотрю — в каждом кабинете удочки.
— Нам, — говорят, — по службе положены занятия спортом. Вот мы и занимаемся — рыбной ловлей.
Рассказали, что у них знатный тренер — большой профессионал, что рыбачат они на ближайших городских водоемах и что на днях будут сдавать экзамен по ловле уклейки. Показали конспекты — ну, насчет насадки, прикормки… Показали фотографию: десятка полтора строгих мужчин в штатском — стоят на асфальтированном берегу какого-то пруда и все — с удочками в руках.
Приглашали в компанию… Не сподобился. И рыбачить в городе никак не интересно, да потом: начнут, думаю, на Страшном Суде спрашивать с них за безопасность нашего государства, а они в ответ — про уклейку, и я еще возле этой уклейки окажусь…
А вообще-то освящение хоромин — дело нехитрое.
Доктор философии
После службы - а дело происходило в Москве - отправился освящать квартиру. Пригласили две прихожанки. Незадолго до этого я же и крестил их: сорокалетнюю маму и тринадцатилетнюю дочку, и тогда еще они повели разговор об освящении своего жилища, страдающего от духов нечистых: по ночам кто-то там плакал, стенал, смеялся... А еще предупреждали меня, что бабушка у них - воинствующая безбожница, всю жизнь преподавала философию, профессор, доктор наук. Жили они втроем. Дед - партийный работник - давно умер, а отец девочки давно оставил семью.
Приехали мы к массивному тяжеловесному дому, из тех, что именуются сталинскими, поднялись в просторную квартиру, и я занялся своим делом. Причем, пока совершались соответствующие приготовления и читались молитвы, бабушки видно не было, лишь потом, когда я пошел кропить пятикомнатные хоромы, она обнаружилась в рабочем кресле хозяина: высунувшись из за высокой спинки, сказала: "Здрасьте", - и снова исчезла. Завершив освящение, я выпил чашку крепкого чая, предложенного хозяйкой, и уже одевался в прихожей, когда появилась бабушка, чтобы, наверное, попрощаться со мною.
Событие могло бы закончиться, не выходя за рамки рутинной обыденности, когда бы прихожанки мои не обратились к старухе с призывом принять крещение: мол, болеешь часто, да и годы преклонные... И тут произошел разговор, который можно посчитать просто забавным или анекдотическим даже. Однако по внимательном рассмотрении всякий желающий способен углядеть за словами старушки глубинный смысл. А то и вовсе - заглянуть в бездну...
- Мы - духовные антиподы, - сказала старуха, указывая на меня, - то есть противники и даже враги...
- Последние восемьдесят лет? - спросила девочка.
- Последние две тысячи лет, - отвечала старуха с гордостью, - и я не буду изменять вере своих отцов.
- В Маркса и Ленина? - насмешливо поинтересовалась внучка, намекая, наверное, на то, что и с верою своих предков - похоже, иудейскою - бабулька была не сильно знакома.
- Это тоже наши люди, - спокойно возразила старуха.
- А апостолы? - вежливо заметила ее дочь.
- Они изменили крови: наши учат брать, а эти учили отдавать.
- А Христос? - поинтересовалась девочка.
- Ха! - махнула она рукой. - Этот нам вообще чужой. Он - Сын Божий.
Тут дочка с внучкой натурально изумились тому, что воинствующая безбожница проявила вдруг некую религиозную убежденность.
- Я всегда знала все то, что следует знать, но всегда говорила только то, что следует говорить, - внятно произнесла старуха.
- А чего ж ты в своем Израиле не осталась, раз уж ты такая правоверная иудейка? - набросились на нее дочка с внучкой.
- Там невозможно жить, - обратилась старуха ко мне, словно ища понимания, - там ведь одни евреи - это невыносимо...
- Ну и логика у тебя, бабуль! - изумилась девочка. - И ты с такой логикой сорок лет студентов учила?!
- Да - логика, да - профессор, да - доктор философских наук, а что?.. Что, я вас спрашиваю?.. Теперь будем уезжать не в Израиль, а в Америку.
- Зачем еще? - спросила женщина.
- Как - зачем? И она еще спрашивает - зачем? - старуха снова обратилась ко мне: - От погромов!
Дочка с внучкой стали возмущаться, однако из множества возражений бабушка приняла лишь одно: "Да у них на погромы и денег нет".
- Нет, - эхом согласилась она и тут же энергично воскликнула: - Наши дадут им денег, и начнутся погромы! Что мы будем делать тогда?
- Спрячемся у батюшки, - отвечала дочь, утомившаяся от бесплодного разговора.
- А вдруг места не хватит, у него ведь могут найтись люди и поближе нас.
- Вот и крестись давай, чтобы оказаться поближе! - внучка рассмеялась.
- А кто у него дома есть? Кто будет нас защищать? Кто...
- Сам батюшка и будет, - оборвала ее женщина.
- Но он же, - задумчиво проговорила старуха, - он же уйдет на погром...
С тех пор покой этой квартиры не нарушался ни загадочным плачем, ни пугающим ночным хохотом. Бабушка, напротив, стала чувствовать себя крайне неважно: она жаловалась, что ее изнутри кто-то "крутит", "корежит", а однажды с ней случился припадок вроде эпилептического, хотя никаких намеков на падучую медики не обнаружили.
В конце концов, она не выдержала и эмигрировала за океан.
Письма митрополита
Незнакомая старушка подошла после богослужения и сообщила, что некий человек хочет передать мне важные исторические документы. Предприятие осложнялось тем, что человек этот жил в Эстонии, в Москву приехать не мог, а отправлять документы почтой не решался:
— Русские письма пропадают, — объясняла старушка.
Получалось, что встреча может состояться лишь на границе — в Иван-городе.
Как-то зимой выпало три свободных дня между службами, я позвонил хранителю старых бумаг и отправился. Всякому хорошему делу, как известно, сопутствуют искушения. Здесь они начались по приезде в Санкт-Петербург: оказалось, что билетов до Иван-города нет. Пришлось выбираться на трассу и ждать попутного автобуса. День выдался студеный — градусов двадцать пять да еще, как положено в этой местности, — ветер, и потому, не дождавшись за полтора часа нужного транспорта, я запрыгнул в какой-то автобус, чтобы оттаять. Он двигался в нужную мне сторону, однако очень недалеко. Пришлось вылезать и ждать следующего. Следующий довез меня до половины пути и перед тем, как свернуть с дороги, высадил возле дорожного поста. Я попросил помощи.
— Это можно, — сказали инспектора, — в любую машину пристроим, — но запросили сумму, превышающую мое жалование.
Намерзнувшись вдругорядь на ближайшей автобусной остановке, я зашел в придорожный магазин.
— Окоченел, — определила продавщица. — Чем согреваться будем — водочкой?
— Хорошо бы, — говорю, — чайку с кагорчиком.
— Чаю, так и быть, налью, а кагора у нас отродясь не бывало. Если не желаете водки, возьмите коньячный напиток местного производства.
— Кончину безболезненную — гарантируете?
— Народ пьет — никто не умер пока.
Расположиться было велено на подоконнике, где дремал белый кот.
Я хотел потеснить его и спросил у продавщицы, как зовут альбиноса.
— Зови, не зови — он глухой. Да и что хорошего тут услышишь? Мат-перемат…
Кот на мгновение приоткрыл глаза: один — голубой, другой — розовый, и опять уснул.
Отогревшись, я поблагодарил продавщицу, вышел на трассу, и вскоре предо мной остановился автобус: теплый, с мягкими сиденьями. Благополучно долетев до места, я отыскал нужный дом. Встретили меня обычные православные люди, которые всюду — свои, напоили чаем, вручили пакет и проводили на обратный автобус, так что к ночи я возвратился в Санкт-Петербург, а утром — в Москву.
Пакет хранил письма и фотографии митрополита Макария — преданнейшего воина Церкви Христовой, служившего ей семьдесят с лишним лет, из которых сорок два года — в архиерейском сане. Начав с миссионерской деятельности на Алтае, он был затем епископом Томским, а с 1912 года — последним перед революцией Московским митрополитом. Душеполезные письма эти были адресованы одной из духовных дочерей владыки Макария, служившей сестрой милосердия на Западном фронте. После ее кончины они долгое время бродили неведомо где, пока не осели у того самого человека, который и принес их из заграничной страны: он называл себя монахом Савватием. Каких-либо частных тайн корреспонденция не содержала, а потому просьба хранителя об издании писем представилась выполнимой.
И вот как-то в Троице-Сергиевой Лавре сижу на скамеечке, отдыхаю. Подсаживаются двое семинаристов: у каждого в руках только что вышедшая книжка писем. Один читает: "Жаль, что евреям дана воля смущать простой русский народ: они идут против Христа". Другой: "Во времена нашествия монголов на Русь духовенство и иноки не испытывали столько оскорблений и лишений, сколько испытывают от несчастных христиан, богоотступников нашего времени". Завязался у них философский разговор о богоборцах и богоотступниках и по всему выходило, что предатели и перебежчики — куда хуже врагов. Беда нам…
Тут зазвонил колокол, и мы направились к службе.
Африканский брат
Как-то видим на богослужении - а дело происходило в Москве - негритянского прихожанина: стоит себе, молится, да крестное знамение совершает не по-католически: слева направо, а по-нашему, то есть как раз справа налево...
После службы спрашиваем его: какого он роду-племени и почему православный. Отвечает на англо-французском: дескать, он наипервейший наш африканский брат по имени Анатолий, а далее переходит на неведомый нам язык, и мы ничего не уразумеваем.
- Короче, - не вытерпел отец диакон: - Ты хоть из какой страны?.. Ну, из какой кантри! - Диакон у нас молодой и вполне современный.
Африканский брат сказал какое-то слово, которым, возможно, обозначается название отеческой его стороны, однако никто из нас повторить в точности это слово так и не сумел, а потому пытаться изображать его теперь буквами русского алфавита было бы слишком дерзко.
Побеседовав таким образом еще с полчаса, мы узнали, что Анатолий приехал чему-то учиться, но до начала занятий целых два месяца, и пока он живет в посольстве той самой страны, название которой у нас никак не выговаривалось, однако хочет потрудиться на благо вселенского Православия, и просит за труды совсем немного: - раз в день кормиться обедом.
- Толян! - расчувствовался отец диакон и положил руку на плечо своего нового брата:
- Мы тебя и три раза накормим - не сомневайся! Правда, батюшка?
- Потом вздохнул: - Видать, в посольстве у них с харчами не задалось: одни бананы, наверное. Да и те, может, зеленые...
И стал африканский молитвенник каждое утро приходить в храм: отстоит службу, потом - на трудовые свершения: у нас реставрационные работы шли, и всякого мусора было много - вот Анатолий и возил его куда-то на тачке. В свой час - обед в трапезной: помолимся, скорехонько поедим, снова помолимся, и - опять по своим послушаниям.
А как только колокол зазвонит к вечернему богослужению, Анатолий - тачку на место (у нее и специальное место под строительными лесами расчищено было - вроде гаража), со всеми попрощается, и - в посольство несказанной своей страны. Он бы, конечно, и на вечернее богослужение с превеликою радостью оставался, да у дипломатических его соотечественников были какие-то свои режимные строгости, которые с нашим уставом не совпадали.
И вот что примечательно и потому требует неотвлекаемого внимания: ни русского языка, ни церковнославянского Анатолий не знал, да и музыкальная культура наша была ему незнакома, однако каждую службу он проводил в благоговейной сосредоточенности, крестился и кланялся в нужное время, не озираясь при этом на других... Так давалось ему с небес - по его искренности и смирению.
И пока африканец ходил к нам, он, сам того нисколько не ведая, служил укором представителям несчастного племени русских интеллигентов, забегавшим иногда, словно в капище огнепоклонников, чтобы единственно "поставить свечку", и тут же вылетавшим обратно, поскольку "ничего у вас не понятно".
Бедолаги... Жертвы кропотливой селекционной работы, начатой еще в пятнадцатом веке старательным иудеем Схарией, сумевшим привить к православному русскому древу ветвь иудейского богоборчества. В конце концов удалось выпестовать трагическую химеру: ветвь эта от корней наполняется чистой водою Истины, но вместо листьев - смердящие серой копыта, рога и хвосты. И от гибельного этого запаха вянет соседственная листва, сохнут другие ветви...
Впрочем, Анатолий успел послужить укором не только этим заблудшим людям, первейшим родовым признаком которых является подобострастное отношение к потомкам незабвенного Схарии, но и представителям иного человеческого сообщества, сильно размножившегося в девяностые годы нашего печального века. Однако тут следовало бы ненадолго отвлечься, чтобы в самом кратчайшем виде обрисовать страничку церковной жизни, со стороны обычно не замечаемую.
В наши дни среди просящих милостыню редко увидишь искренних - под искренними я подразумеваю людей, действительно терпящих материальные бедствия: страдальцев этих быстро вытесняют закоснелые паразиты. Которые, конечно же, не могут обделить своим хищным вниманием ни один приход. И вот бредут они каждодневно неутомимою чередою от храма к храму, аки паломники, но внутрь, как правило, не заходят: в доме Божьем чувствуют они себя неуютно, что свидетельствует о невидимом духовном родстве с первым племенем, укорявшимся Анатолием.
И ведь чем они отталкивают? Даже не ложью, которая, понятное дело, оскверняет их души. В конце концов - они безусловные коммерсанты, а правила коммерции, как ни прискорбно, включают в себя и хитрость, и лукавство. Самый отталкивающий грех нового племени - лень. Беспредельная и непоколебимая.
Снимая облачение, слышу через раскрытое окошко голос отца диакона:
- Знаю, знаю: обокрали, не на что уехать... В Ростов что ли?..
- Да тебя наш батюшка в Ростов уже один раз отправлял. И соседский - тоже.
- Ты уж, поди, десять раз мог вокруг света объехать.
- Ну хотя бы в Пермь для разнообразия попросился, а то заладил: в Ростов да в Ростов...
В Пермь не попросится - думать лень: хоть мгновение, а - лень.
Вот еще одна: "иногородняя, попала в больницу, выписали, не на что доехать до Харькова, помогите". Эта тоже давненько ходит, несколько раз мы ей уже насчет Харькова отказывали, однако она не запоминает - даже запоминать лень-то.
- А в Пермь не желаете? - интересуется диакон.
Далась ему эта Пермь - родом он что ли оттуда?.. Но и она не хочет в Пермь.
- Хорошо: давайте купим билет до Харькова, - предлагает ей диакон и уже не впервые.
Но она не помнит и соглашается, рассчитывая перепродать.
- Я даже посажу вас на поезд, - и это уже говорилось не раз, так что он успел утомиться от однообразия.
Это ее не устраивает - в Харькове делать ей нечего. Женщина поворачивается и уходит. Но через неделю опять придет и опять весь разговор повторится. При этом ни один психиатр не обнаружил бы у нее значительных отклонений: ведь ни в одном медицинском справочнике - лень не значится, хотя вполне может стать смертельной болезнью души. Однако психиатрия занимается лишь с-ума-сшедшими, но никак не душевно-больными...
Потом как-то, когда мы шли к метро по бульвару, отец диакон указал мне на компанию бомжиков, устроившую пикник под старинными липами:
- Час назад вы благословили одарить во-он того мужичка продуктами. Теперь этими харчами коллектив и закусывает. И ведь каждый из них выпивает по бутылке в день, тридцать бутылок в месяц - и откуда деньги такие, если никто из них не работает?.. Между прочим моей зарплаты на такую жизнь не хватило бы. Да и здоровья тоже...
Назавтра я этому мужичку отказал. Тогда собралась вся бродяжья компания - человек семь или восемь и давай взывать к моей совести: мол, соотечественников, братьев своих родных обижаю.
- Ну, коли братья, - говорю, - поработайте, сколько можете, на благо отеческой Церкви нашей, а мы уж вас от души накормим.
Они в ответ лишь ухмыляются. Тут из-за угла выруливает со своей тачкой пламенный Анатолий и проходит в точности между мной и моими соотечественниками, не обращая, впрочем, на нас никакого внимания - наверное, трасса у него так проложена...
- Вот, - говорю: - Один единственный человек только и помогает восстанавливать православный храм, и тот - негр из далекой африканской страны неповторимого наименования. А вы - целыми сутками по канавам валяетесь...
Они ушли и больше не появлялись - надо полагать, отыскали другую кормушку.
Анатолий же, честно отработав два месяца, переехал в институтское общежитие. Там неподалеку есть храм, куда он ходил по воскресеньям: освоив русский язык, брат наш стал исповедоваться и причащаться. Иногда навещал отца диакона - они были очень дружны и легко понимали друг друга.
Когда учеба окончилась, Анатолий приехал попрощаться: приятели обнялись, дьякон, всхлипывая, бил его рукой по спине, повторяя: "Толян! Толян!". Тот плакал молча. Потом отец диакон говорил мне, что даже не соображает, с чего это он так расчувствовался.
Просто до сего времени он не ведал еще, что родство духовное возвышеннее и крепче всякого другого родства, даже кровного.
[1] Равелин (лат. ravelere — отделять, ит. ravellino, франц. ravelin) — военное укрепление, обычно треугольное в плане, возводимое перед крепостью для прикрытия огнем подступов к крепостным стенам (куртинам) или как плацдарм при атаках-вылазках. Применялся с 16 века до начала 20 века.
Один из равелинов Петропавловской крепости (Алексеевский, в честь царя Алексея Михайловича названный), был использован императором Петром I для заключения сына своего Алексея, и с тех пор начал использоваться как тюрьма для преступников-политзаключенных.
[2] «как утюг» — моряки такими словами одобряют наблюдаемый невдалеке ход плав-средства.
[3] «в этот край таежный только самолетом можно долететь» — слова из популярной песни советских времен.