ДОЛГИЕ ЧАСЫ я гулял по улицам Палермо, пил крепкий черный кофе, думал, что, черт возьми, со мной не так. Все-таки добился этого: я — номер один в мире тенниса. А внутри меня — пустота. Если даже первый номер в мировом рейтинге не приносит никакого удовлетворения, то в чем же дело? Почему бы не бросить все это?
Пытаюсь представить, как объявляю о своем уходе. Я подбираю слова для пресс-конференции. Затем в мыслях всплывают лица: Брэд, Перри, мой отец — разочарованные, ошеломленные. Кроме того, думаю, уход из спорта не решит мою главную проблему — не подскажет, что мне делать дальше со своей жизнью. Я буду двадцатипятилетним пенсионером — что-то вроде студента, бросившего университет за две недели до защиты диплома.
Нет, мне просто нужна новая цель. Все это время моя беда заключалась в том, что я ставил себе неправильные цели. Я никогда по-настоящему не хотел добиться первого места в рейтинге, этого хотели те, кто окружал меня. Ну вот, я — номер один. Компьютер любит меня. И что? То, чего, как мне кажется, я хотел с детства и чего хочу до сих пор, гораздо труднее и гораздо конкретнее. Я хочу выиграть Открытый чемпионат Франции. Так я соберу все четыре Шлема — полный комплект. И тогда стану всего лишь пятым в мире, сумевшим совершить это в новейшее время, и первым американцем.
Меня никогда не волновал составляемый компьютером рейтинг, равно как и число выигранных наград. Больше всего Шлемов у Роя Эмерсона: двенадцать. И все равно никто не ставит его выше Рода Лэйвера. Никто. Спортсмены, эксперты и историки тенниса, мнению которых я доверяю, — все считают Лэйвера лучшим, королем тенниса за четыре выигранных Больших шлема. Более того, он сделал это дважды. Правда, в те времена игрокам приходилось играть лишь на двух покрытиях — на траве и глине. И все же это величайшее достижение. Непревзойденно.
Я думаю о великих игроках прошлого, о том, как они пытались догнать Лэйвера, как мечтали выиграть все четыре Шлема. Каждый из них пропускал те или иные турниры, потому что количество их не интересовало. Им нужна была возможность участвовать в каждом из четырех главных турниров. Они боялись не быть причисленными к сонму великих, если один или два главных теннисных трофея сумеют ускользнуть.
Чем чаще я думаю об идее выиграть все четыре Шлема, тем больше она мне нравится. Вдруг, совершенно неожиданно, осознаю: вот то, о чем я давно мечтал. Раньше я отмахивался от этого желания, поскольку оно казалось невыполнимым — особенно после двух подряд поражений в финале Открытого чемпионата Франции. Кроме того, я позволил спортивной прессе и болельщикам сбить себя с пути: это они, не понимая сути, подсчитывают число выигранных игроком турниров Большого шлема и используют эту бессмысленную цифру для оценки его достижений. Выиграть все четыре — все равно что получить чашу Святого Грааля. И вот в 1995 году в Палермо я решил бросить все силы на то, чтобы добыть Грааль.
Брук тем временем решительно гонится за собственным Граалем. Она имеет успех на Бродвее, но ей хочется большего. Гораздо большего. Ее стремление к успеху — словно голод, который ничем не утолить. Она хочет новых ярких ролей. Но с предложениями пока негусто, и я пытаюсь ей помочь. Объясняю, что публика по-настоящему еще не знает ее, а лишь думает, что знает. С подобной проблемой мне тоже приходилось сталкиваться. Кое-кто считает ее моделью, другие — актрисой. Брук необходимо доработать свой имидж. Я прошу Перри подумать над тем, как можно поспособствовать карьере Брук. Довольно скоро у него появляется готовый план действий. Перри уверен: будущее Брук связано с телевидением. Что ей нужно, так это сняться в хорошем сериале. Вскоре Брук уже вовсю занята прочтением сценарртев и поиском проектов, в которых могла бы блеснуть.
Перед началом Открытого чемпионата Франции 1995 года мы с Брук отправляемся на несколько дней на Фишер-Айленд. Нам обоим нужно отдохнуть и отоспаться. Увы, у меня не выходит ни первое, ни второе.
Я не могу отделаться от мыслей о Париже. По ночам лежу в постели, натянутый, как струна, мысленно рисуя на потолке схемы грядущих матчей.
В самолете, уносящем нас в Париж, продолжаю упорно думать о предстоящем турнире, несмотря на присутствие Брук. Сейчас у нее нет работы, так что она смогла полететь со мной.
— Наше первое путешествие в Париж, — Брук нежно целует меня.
— Да, — отвечаю я, погладив ее по руке.
Как объяснить ей, что мы летим совсем не в увеселительное путешествие? Что оно не имеет никакого отношения к нашим чувствам?
Мы останавливаемся в отеле Raphael неподалеку от Триумфальной арки. Брук приходит в восторг от старого скрипучего лифта с металлической дверью, которую приходится закрывать вручную. Мне нравится маленький бар в холле, где на столиках стоят зажженные свечи. Номера тоже небольшие, к тому же ни в одном нет телевизора, это приводит Брэда прямо-таки в ужас. Через несколько минут он уже переезжает из этого отеля в другой, более современный.
Брук говорит по-французски, так что с ней я получаю шанс лучше узнать Париж. Мне нравится бродить по городу без страха заблудиться: ведь Брук, если нужно, будет моей переводчицей. Я рассказываю ей о нашем с Фили первом визите в Париж, о Лувре и картине, так поразившей нас обоих. Она, заинтригованная, просит как можно скорее показать ей это полотно.
— В другой раз, — обещаю я.
Мы едим в модных ресторанах, гуляем по дальним парижским предместьям, куда я ни за что не рискнул бы отправиться в одиночку. Некоторые места кажутся мне очаровательными, но, как правило, эти прогулки оставляют меня безучастным: не хочу мысленно отвлекаться от турнира. Владелец одного из кафе приглашает нас вниз, в старинный винный погреб — пропахший плесенью средневековый склеп, где сложены покрытые пылью винные бутылки. Одну он передает Брук, та вглядывается в этикетку: на ней стоит дата — 1787. Она покачивает бутылку нежно, словно младенца, затем передает мне, пораженная.
— Я этого не понимаю, — шепчу я. — Бутылка. Пыльная. И что?
Она смотрит на меня раздраженно, будто хочет разбить ее о мою голову.
Этим же вечером мы с ней гуляем по набережной Сены. Сегодня ее тридцатый день рождения. Мы останавливаемся у каменных ступеней, ведущих к воде. Здесь я дарю ей свой подарок — бриллиантовый браслет с теннисными мотивами. Брук смеется, когда я надеваю его ей на запястье и пытаюсь застегнуть, возясь с застежкой. Мы восторгаемся тем, как играет лунный свет в его гранях. И тут за спиной Брук появляется шатающаяся фигура: нетрезвый француз прямо со ступеней неподалеку от нас пускает в воду мощную, упругую струю мочи. Обычно я не верю в предзнаменования, но эта картина кажется мне предвещающей недоброе. Увы, пока я не знаю, относится ли оно к чемпионату или к моим отношениям с Брук.
Наконец, начинается турнир. Я выигрываю первые четыре матча, не потеряв ни одного сета. Журналисты и комментаторы видят, что моя манера игры изменилась. Я стал сильнее, больше концентрируюсь на игре. Но отчетливее всего это видят другие игроки. Я всегда замечал, с каким молчаливым пиететом относятся теннисисты к сильнейшему среди них, как они бессловесно выделяют в своей среде того, кто, вероятнее всего, станет победителем. Именно так, впервые в карьере, здесь относятся ко мне. Я чувствую, как смотрят на меня в раздевалке. Изучают каждый мой шаг, малейшее движение, даже то, как укладываю вещи в спортивную сумку. Спортсмены поспешно отходят с моего пути, с готовностью уступают стол в раздевалке. Я чувствую, что уважение ко мне выросло на порядок; и хотя стараюсь не принимать это всерьез, невольно испытываю жгучую радость. Приятно, что так относятся ко мне, а не к кому-либо другому.
Брук, однако, не замечает никаких перемен, относится ко мне по-прежнему. Ночью я сижу в номере, глядя в окно на город и чувствуя себя одиноким орлом на скале. А Брук продолжает болтать о «Бриолине», о Париже, о том, что такой-то сказал про то-то и то-то. Она не представляет всего объема работы, проделанного мной в зале у Джила, не понимает, скольких испытаний и жертв, какого уровня концентрации потребовала моя нынешняя уверенность в себе — и в достижимости поставленной грандиозной цели. Она даже не пытается понять. Ей гораздо интереснее, куда мы пойдем ужинать в следующий раз, в какой винный погреб заглянем. Она считает само собой разумеющейся мою будущую победу; хочет, чтобы я разделался со своими делами поскорее и мы наконец-то смогли как следует развлечься. С ее стороны это даже не эгоизм — лишь ошибочное убеждение, что победа естественна, а поражение — ненормально.
В четвертьфинале я встречаюсь с россиянином Кафельниковым, сравнившим меня когда-то с Иисусом. Я ухмыляюсь, глядя на него через сетку: парень, Иисус собирается выпороть тебя автомобильной антенной! Я знаю, что могу победить Кафельникова. Он тоже знает. Все это написано у нас на лицах. Но в начале первого сета, рванувшись за мячом, чувствую, как что-то рвется внутри. Сгибающая мышца бедра. Я стараюсь не обращать на нее внимания, делаю вид, что ничего не случилось, что у меня вообще нет бедра, — и все же оно есть и посылает волны боли вдоль всей ноги.
Я не могу наклоняться. Зову тренера, который дает мне две таблетки аспирина и сообщает, что ничего поделать нельзя. Когда он говорит это, глаза у него становятся размером с фишки для покера.
Проигрываю первый сет. Затем второй. В третьем втягиваю соперника в долгий обмен ударами. Я веду 4–1, публика подбадривает меня криками: «Вперед, Агасси!» Но с каждой минутой я двигаюсь все хуже. Кафельников выигрывает третий сет на тай-брейке. Я чувствую, как слабеют колени. Еще одна русская трагедия. Прощай, Грааль! Ухожу с корта, даже не собрав ракетки.
На самом деле проверкой моих сил должен был стать отнюдь не матч с Кафельниковым. Напротив меня должен был стоять Мустер, любитель потрепать волосы, непревзойденный мастер грунтовых кортов. Конечно, даже если бы я победил Кафельникова, вполне возможно, мне пришлось бы играть против Мустера, хромая на одну ногу. Однако я пообещал никогда не проигрывать Мустеру и собирался сдержать слово. Я уверен: у меня были шансы. Более того: кто бы ни стоял по другую сторону сетки, я мог бы дать ему грандиозный бой. Поэтому, покидая Париж, чувствую себя обманутым. Это был мой последний шанс. Никогда больше я не прилечу в Париж столь сильным и юным. Никогда мое появление не вызовет благоговейный страх в раздевалке.
Я упустил блестящий шанс выиграть четыре Больших шлема.
Брук улетела домой раньше, и мы возвращаемся вдвоем с Джилом. Он спокойно рассуждает о том, как мы будем лечить пострадавшую мышцу бедра, как восстановимся после последних событий и начнем готовиться к предстоящему сезону на травяных кортах.
Мы проводим неделю в Вегасе бездельничая: смотрим кино и ждем, пока заживет бедро. Магнитно-резонансное исследование показало, что повреждение не фатально: мне нужен холод и покой.
Летим в Англию. На Уимблдоне 1995 года я посеян первым номером: ведь в мировой классификации все еще числюсь на первом месте. Болельщики приветствуют меня с радостным ликованием, ничуть не соответствующим моему настроению. Представители компании Nike приехали сюда заранее и вовсю нагнетали ажиотаж, продавая на всех углах «Наборы Агасси»: накладные бачки и остроконечные усики, как у злодея Фу Манчу[28] из старого фильма, и банданы. Я всякий раз поражаюсь, встречая парней, которые стремятся быть похожими на меня, а когда набор примеряют девушки, получается и вовсе форменный сюрреализм. Девушки с бачками и усиками — это зрелище почти способно вызвать у меня улыбку. Почти.
Каждый день идет дождь, но болельщики все равно собираются на стадионе. Они бросают вызов дождю и холоду, терпеливо выстаивают очередь, тянущуюся по всей Черч-роад, — только ради любви к теннису. Мне хочется постоять с ними, порасспрашивать и, в конце концов, понять: за что они его так любят? Интересно, как это — испытывать подобную страсть к игре. Кроме того, мне любопытно, переживут ли дождь все эти многочисленные фальшивые усики или развалятся на куски, как мой старый парик?
Я легко выигрываю два первых матча, затем обыгрываю Уитона в четырех сетах. Как раз в этот день сенсацией становится поведение Таранго: проиграв матч, он затеял драку с судьей, а затем и жена Таранго ударила судью по лицу. Это один из грандиознейших скандалов в истории Уимблдона. И вот теперь, вместо Таранго, я встречаюсь с Александром Мронцем из Германии. Журналисты спрашивают, кого из этих двух соперников я бы предпочел, и мне ужасно хочется рассказать им, как Таранго обманул когда-то меня, восьмилетнего. Но я молчу. Не хочу публичного скандала с Таранго и боюсь вступать в конфликт с его женой. Так что отвечаю дипломатично: мне все равно, с кем играть, хотя Таранго, конечно же, более опасный соперник.
Легко обыгрываю Мронца в трех сетах.
В полуфинале встречаюсь с Беккером. Из восьми наших последних встреч я не проиграл ни одной. Пит уже в финале, поджидает победителя в матче Агасси — Беккер, то есть меня: стало традицией, что любой турнир Большого шлема заканчивается нашим с ним противостоянием.
Я легко выигрываю у Беккера первый сет, столь же непринужденно добиваюсь преимущества во втором — 4–1. Пит, я иду. Готовься! Но тут вдруг Беккер начинает играть сильно, грубо. Он вырывает несколько очков. Пробив брешь в моей самоуверенности, пускает в ход тяжелую артиллерию. Начинает играть с задней линии — совершенно нехарактерная для него тактика — и просто-таки подавляет меня силовым превосходством. Он выигрывает подачу. Я пока впереди, 4–2, но что-то уже треснуло у меня внутри. Не в бедре — в голове. Мысли вырываются из-под контроля. Я думаю о Пите, который ждет финала. О сестре Рите, чей муж Панчо проиграл в долгой, изнурительной борьбе с раком желудка. Думаю о Беккере, которого до сих пор тренирует Ник, — он, еще более загорелый, чем обычно, с лицом цвета хорошо прожаренного стейка, смотрит на нас с высоты беккеровской ложи. Интересно, многие ли из моих секретов Ник выдал моему противнику? А рассказал ли, как я описываю его подачу? (Перед тем как ударить по мячу, Беккер высовывает язык и показывает им, словно стрелкой, в направлении удара). Я думаю о Брук, которая ходила на этой неделе за покупками в Harrods с подружкой Пита, студенткой юридического факультета Дилайной Малкей. Все эти мысли вихрем проносятся в сознании, повергая меня в пучину сомнений и тревоги. Беккер, пользуясь моментом, тут же захватывает инициативу и побеждает в четырех сетах.
Это поражение — одно из самых трагических для меня. После него я ни с кем не разговариваю. Джил, Брэд, Брук — никому из них не говорю ни слова. Я сломлен, раздавлен.
МЫ С БРУК собирались устроить каникулы — долгие, на несколько недель. Хотели отправиться в какое-нибудь уединенное место, без телефонной связи, без людей, поэтому решили арендовать остров Индиго, в двухсот сорока километрах от Нассау. После фиаско на Уимблдоне я собрался отменить отпуск, но Брук напомнила, что мы уже внесли плату за аренду острова и, по условиям договора, она в любом случае не будет возвращена.
— Ну и потом, это же рай, — добавила она. — Нам это нужно.
Я нахмурился.
Наш рай с самого начала напоминал тюрьму строгого режима. На острове — всего один дом, и в нем слишком тесно троим: Брук, мне и моей депрессии.
Брук нежится на солнце и ждет, пока я заговорю. Ее не пугает мое молчание, хотя она его и не понимает. Ее мир — это мир притворства, тогда как в моем некоторые вещи просто невозможно скрыть.
После двух дней молчания благодарю ее за терпение: теперь я вновь с ней.
— Пожалуй, пробегусь по берегу, — говорю я.
Начинаю с медленной пробежки, но вскоре перехожу к стометровым броскам на скорость. Мне уже пора думать о возвращении в форму, о восстановлении перед летним сезоном твердых покрытий.
Я ЛЕЧУ В ВАШИНГТОН на турнир, организованный компанией Legg Mason. Погода стоит удушающе жаркая. Мы с Брэдом боремся с акклиматизацией, проводим тренировки в самые жаркие дневные часы. Когда заканчиваем, вокруг собираются фанаты, выкрикивая вопросы и просьбы. Мало кто из теннисистов соглашается общаться со своими болельщиками, но я не упускаю такой возможности. Мне нравится разговаривать с ними, и потом, лучше уж болельщики, чем журналисты.
После того как я дал последний автограф, Брэд говорит, что хочет пива. Мне кажется, он что-то задумал. Я веду его в Tomb’s — бар, где мы с Перри любили проводить время, когда я навещал его во время учебы в Джорджтауне. У него неприметная дверь, за которой начинается лестница, ведущая в сырую темноту с запахом давно не мытой уборной. Кухня здесь сообщается с залом, и повара готовят прямо на глазах у публики. Может быть, в других местах это идет на пользу заведению, но только не в Tomb’s. Мы находим свободный кабинет и заказываем выпить. Брэд вне себя: здесь нет его любимого Bud Ice. С недовольным видом он заказывает обычный Bud. Я после тренировки чувствую себя прекрасно: расслабленным, полным сил. Мне удалось целых двадцать минут не вспоминать о Беккере. Но Брэд возвращает меня к мысли о нем. Достает какие-то листки из внутреннего кармана своего черного кашемирового пуловера и в возбуждении бросает их на стол:
— Беккер, — произносит он.
— Что?
— Смотри, чего он наговорил после того, как обыграл тебя на Уимблдоне.
— Какое мне дело?
— Он несет чушь.
— Какую чушь?
Брэд зачитывает вслух. Оказывается, во время послематчевой пресс-конференции Беккер жаловался, что на Уимблдоне обо мне заботятся гораздо сильнее, чем об остальных игроках. Организаторы турнира, с обидой говорит он, выпрыгивают из штанов, чтобы все мои матчи про-ходили только на центральном корте. Да и на всех остальных главных турнирах оргкомитет только что не целует меня в зад. Затем он переходит на личности. Говорит, что я считаю себя элитой тенниса, что не общаюсь с другими игроками и за это меня не любят в профессиональном сообществе. По его мнению, я слишком замкнут; быть может, если бы я был более открытым, другие игроки меня бы так не опасались.
Иными словами, он объявил мне войну.
Брэда Беккер никогда не волновал. Он называет его «сократиком» за вечные потуги казаться интеллектуалом, будучи на самом деле всего лишь фермером-переростком. Но теперь Брэд разъярен настолько, что даже здесь, за столиком в Tomb’s, не может сидеть спокойно.
— Андре, — кипятится он, — этот урод объявил нам войну. Мы с ним еще встретимся, с этим недоноском. Мы с ним схлестнемся на чемпионате США. А до тех пор будем тренироваться. Мы ему отомстим.
Я вновь перечитываю слова Беккера. Я не могу в это поверить. Да, конечно, он недолюбливает меня, но чтобы настолько!.. Опустив глаза, я обнаруживаю, что непроизвольно сжимаю и разжимаю кулак.
— Ты слышишь меня? — продолжает бушевать Брэд. — Я хочу, чтобы ты сделал этого урода!
— Считай, что он готов.
Мы чокаемся бутылками, скрепляя нашу клятву.
Более того, обещаю себе, что продолжу побеждать и после Беккера. Я просто-напросто больше не буду проигрывать. По крайней мере в ближайшем будущем. Я устал от поражений, от разочарований и от тех, кто презирает мою игру так же, как я сам.
И ВОТ ПРИХОДИТ ОНО — лето 1995 года, Лето Мести. Подгоняемый злостью, я буквально врываюсь в финал вашингтонского турнира. Сейчас мой соперник — Эдберг. Я играю гораздо лучше, но в Вашингтоне под сорок, а на чудовищной жаре все игроки равны. С самого начала матча не могу сосредоточиться, никак не войду в привычный ритм.
К счастью, Эдберг тоже не может. Я выигрываю первый сет, он — второй, в третьем я быстро захватываю лидерство — 5–2. Болельщики ликуют — по крайней мере те из них, кого еще не сразил солнечный удар. Матч несколько раз останавливают, чтобы кому-то из зрителей на трибунах могли оказать медицинскую помощь.
Выхожу на финальную подачу. И — вот оно, то, чего я опасался. У меня начинаются галлюцинации. Я не понимаю, в какой игре участвую. Может быть, это пинг-понг? Как, я должен перекидывать через сетку этот желтый ворсистый мячик? Кому? У меня стучат зубы. Я вижу, как с другой стороны сетки ко мне приближаются сразу три мяча, и бью по среднему.
Я надеюсь лишь на то, что у Эдберга — тоже галлюцинации. Вдруг он отключится раньше, чем я? Тогда я буду назван победителем. Жду, внимательно наблюдая за противником, но тут у меня сводит желудок. Эдберг выигрывает подачу.
Теперь он подает. Я прошу остановить матч, отхожу за линию и извергаю свой завтрак прямо в декоративный цветочный горшок рядом с кортом. Когда возвращаюсь к игре, Эдберг без проблем удерживает подачу.
Я вновь подаю. Мы втягиваемся в долгий и вялый обмен ударами, бессильно кладя мячи в середину корта, — будто десятилетние девочки, играющие в бадминтон. Он вновь отбирает мою подачу.
По пяти. Я роняю ракетку и, шатаясь, ухожу с корта.
Согласно неписаному правилу — хотя, возможно, где-то оно записано, — если ты уходишь с корта с ракеткой в руках, ты проиграл. Так что я оставляю ракетку на корте, чтобы дать зрителям понять: я еще вернусь. Даже в коматозном состоянии я помню о правилах тенниса, но не забываю и о законах природы. Все, что вошло в меня, на этой жаре должно выйти, и очень скоро. По дороге в раздевалку меня несколько раз тошнит. Забегаю в туалет и извергаю из себя продукты, которые ел несколько дней назад. А может, и несколько лет назад. Кажется, я впадаю в кому. Но кондиционер в раздевалке и образовавшаяся наконец пустота в желудке помогают мне вернуться к жизни.
Судья стучит в дверь:
— Андре, вас лишат очков, если вы сейчас же не вернетесь на корт.
Желудок пуст, голова кружится. Я выхожу. Отбираю у Эдберга мяч. Не спрашивайте меня — как. И вновь выхожу на финальную подачу.
Шатаясь, подхожу к сетке, над которой уже склонился Эдберг, близкий к обмороку. Церемонию награждения мы оба выдержали с трудом. Когда я получил кубок, меня чуть не вырвало прямо в него. Затем мне передали микрофон для благодарственных слов — он тоже вызвал приступ тошноты. Но я все-таки умудрился извиниться за свое поведение, особенно перед теми, кто сидит рядом с пострадавшим цветочным горшком. «Кроме того, — сказал я, — хочу выдвинуть официальное предложение о перенесении турнира в Исландию. А сейчас извините, меня снова тошнит». С этими словами я бросил микрофон и убежал.
Потом Брук спрашивала, почему я просто не ушел с корта.
Да потому, что это Лето Мести.
После матча Таранго публично осуждает мое поведение. Он требует объяснить, почему я покинул корт. Таранго заявил, что из-за меня задержался матч в парном разряде, в котором он должен был играть. Мой враг раздражен. Я доволен. Хочется вернуться на корт, найти тот самый цветочный горшок, завернуть его в подарочную упаковку и послать Таранго с запиской: «Вот тебе аут, мошенник!»
Я ведь ничего не забываю. И Беккер скоро убедится в этом на собственной шкуре.
Из Вашингтона лечу в Монреаль, где стоит благословенная прохлада. Побеждаю там Пита в финале: в трех тяжелых, жестких сетах. Победить Пита всегда приятно, но в этот раз я почти равнодушен. Я жажду встречи с Беккером. Я обыгрываю Чанга в финале турнира в Цинциннати, благодарю Бога и лечу в Нью-Хейвен, обратно в жестокое пекло летнего солнца северо-восточных штатов. Дойдя до финала, встречаюсь с Крайчеком — высоким, почти двухметровым, здоровым, но удивительно легким в движениях спортсменом. Два шага — и он уже у сетки, рычит — кажется, готов зубами вцепиться тебе в сердце. Крайчек — обладатель сильнейшей подачи. Мне не хочется мучиться с ней три часа. Я выиграл три турнира подряд — надолго ли еще меня хватит? Впрочем, Брэд на корню пресекает подобные разговоры:
— Ты всего лишь тренируешься, не забыл? Еще один матч не на жизнь а насмерть — после многих таких же. Ну и сыграй его как следует!
Я стараюсь. Крайчек тоже. Он выигрывает первый сет 6–3. Во втором у него было два матч-пойнта. Но я не сдаюсь, довожу сет до тай-брейка и побеждаю, затем выигрываю третий сет. Моя беспроигрышная серия насчитывает уже двадцать матчей, я лучший в четвертом турнире подряд. В этом году выиграл шестьдесят три из семидесяти матчей, в том числе сорок четыре из сорока шести на твердом покрытии. Журналисты спрашивают, чувствую ли я себя непобедимым, отвечаю — нет. Они думают, что это лишь скромность, но я с ними честен. Это — единственно возможное ощущение в мое Лето Мести. Гордость вредна, стресс полезен. Я не хочу уверенности. Мне нужна ярость. Бесконечная, всепожирающая ярость.
НА ТУРНИРЕ только и разговоров, что о моем соперничестве с Питом. Их подстегивает и новый рекламный ролик, недавно выпущенный Nike, в котором мы выходим из такси в центре Сан-Франциско, натягиваем сетку и начинаем играть. Воскресное приложение к The New York Times печатает большой материал о нашем соперничестве, о том, сколь разительно мы отличаемся друг от друга. Корреспондент описывает, насколько Пит погружен в теннис, как он любит эту игру. Интересно, что еще он наговорил бы о разделяющей нас с Питом пропасти, если бы знал мои истинные чувства к теннису.
Отбрасываю газету. Затем вновь беру ее в руки. Не хочу читать, но я должен. Это кажется странной причудой, бессмысленной тратой сил, ведь Пит сейчас занимает отнюдь не главное место в моих мыслях. День и ночь я думаю только о Беккере. Бегло проглядев статью, морщусь на вопросе о том, что Питу нравится во мне.
Ему особо нечего сказать, поэтому он процеживает: «Мне нравится его манера путешествовать».
НАКОНЕЦ, НАСТУПАЕТ АВГУСТ. Мы с Джилом и Брэдом едем в Нью-Йорк на Открытый чемпионат США 1995 года. В первое утро на стадионе Луи Армстронга я встречаю Брэда в раздевалке с турнирной таблицей в руках.
— Прекрасно! — говорит он, улыбаясь. — Просто великолепно. Класс!
В сетке турнира я — в одной половине с Беккером. Если все пойдет по разработанному Брэдом плану, мы с немцем встретимся в полуфинале. Затем — матч с Питом. Я думаю, как здорово было бы иметь возможность посмотреть на сетку своей жизни, спланировав путь к финалу.
Первые матчи играю на автопилоте. Знаю, чего хочу, вижу цель прямо перед собой, и сейчас мои соперники — лишь верстовые столбы на пути. Эдберг. Алекс Корретха. Петр Корда. Вопреки обыкновению.
Брэд после матчей не кипит от возмущения, не улыбается, не отмечает с шумом победу. Он занят Беккером. Он следит за его продвижением, прикидывает, какие еще матчи тому предстоят. Он хочет, чтобы Беккер выигрывал.
Когда я ухожу с корта с очередной победой, Брэд сухо приветствует меня:
— Неплохой сегодня день.
— Спасибо. Да, недурно все сложилось.
— Нет, я не про тебя. Я про «сократика». Он выиграл.
Пит знает свое дело. Он выиграл в своем полуфинале и теперь ждет встречи с победителем пары Агасси — Беккер. Вновь возвращается Уимблдон. Часть вторая. Только я не думаю о Пите. Я стремился к встрече с Беккером, и вот теперь, когда время пришло, я так сконцентрирован на предстоящем, что это пугает даже меня самого.
Приятель как-то спрашивал, не испытываю ли я хоть мимолетного желания во время матча с заклятым врагом бросить ракетку и вцепиться ему в горло. Если речь идет о сражении не на жизнь, а насмерть, если в деле замешана личная неприязнь, не лучше ли предпочесть несколько раундов старого доброго бокса? Я отвечаю, что теннис и есть бокс. Любой теннисист рано или поздно сравнивает себя с боксером, поскольку наша игра, по сути, — бесконтактный кулачный бой. Теннисный матч — это ожесточенная схватка один на один, и выбор здесь столь же груб и прост, как на любом ринге: убей — или убьют тебя, бей — или будешь повержен. Удары, полученные в теннисе, ощущаются нутром. Это напоминает мне об оригинальном способе расправы с должниками, который практиковали ростовщики в Вегасе: они избивали жертву пакетом с апельсинами — оружием, не оставляющим на теле ни одного синяка.
Ничто человеческое мне не чуждо. Поэтому, когда мы с Беккером стоим в туннеле перед выходом на корт, я говорю своему охраннику Джеймсу:
— Держи нас на расстоянии. Не хочу, чтобы этот чертов немец попадался мне на глаза. Поверь, Джеймс, тебе же будет хуже, если мы встретимся.
Беккер чувствует примерно то же самое. Он помнит свои слова, догадывается, что я прочел их раз пятьдесят и хорошенько запомнил. Он знает, что они все лето не выходили у меня из головы, и понимает, что я жажду крови. Он жаждет того же. Я ему никогда не нравился, и для него тоже настало Лето Мести. Мы выходим на корт, не встречаясь взглядами, не приветствуя болельщиков. Мы сосредоточены на своих спортивных сумках — и предстоящей грязной работе.
С самого начала матч складывается, как я ожидал. Мы осыпаем друг друга насмешками, колкостями, ругательствами на двух языках. Я выигрываю первый сет 7–6. Беккер выглядит раздражающе спокойным. А почему бы и нет? Именно так начинался наш матч на Уимблдоне. Он не беспокоится, он ведь уже доказал, что может не только выдержать мой сильнейший удар, но и достойно ответить.
Я выигрываю второй сет 7–6. Вот теперь он засуетился, стал искать оружие против меня, пытаться вывести меня из равновесия. Он знает, что я могу потерять контроль над собой, вот и сейчас ведет себя так, чтобы лишить меня хладнокровия. Он совершает то, на что лишь в крайности может пойти игрок, желая унизить другого: начинает посылать воздушные поцелуи в сторону моей ложи. В сторону Брук.
Я так разъярен, что моментально теряю фокус. В третьем сете я веду 4–2. Но Беккер ныряет за безнадежным мячом, достает его и выигрывает очко. Затем он отбирает мою подачу и выигрывает сет. Толпа беснуется. Зрители, кажется, поняли, что речь идет о выяснении личных отношений, что эти два парня недолюбливают друг друга и сводят здесь старые счеты. Они оценили сюжет и хотят увидеть развязку, и я чувствую себя вновь там, на Уимблдоне. Беккер, похоже, питается энергией толпы. Он все чаще посылает поцелуи Брук, по-волчьи ухмыляясь. В конце концов, однажды у него это сработало, так почему бы не повторить? Я смотрю на Брэда, сидящего рядом с Брук, — тот глядит на меня стальным взглядом, со своим фирменным выражением, означающим: «Давай! Сделай его!»
Четвертый сет. Мы идем ноздря в ноздрю. Оба удерживаем подачи, пытаясь улучить момент и отобрать подачу соперника. Я бросаю взгляд на часы. Половина десятого. Никто не расходится. Заприте двери, пошлите за сэндвичами, мы никуда не уйдем отсюда, пока это чертово дело не разрешится. Напряжение кажется осязаемым. Я никогда не хотел победы так сильно. Я никогда ничего не хотел так сильно. Я удерживаю подачу на счете 6–5, и теперь Беккер подает. Его задача — остаться в игре.
Он высовывает язык вправо — мяч летит вправо. Угадав направление, я отбиваю его сокрушающим ударом. Мощно отбиваю следующие две подачи. Теперь он подает при счете 0-40, тройной матч-пойнт.
Перри рявкает в его сторону, Брук издает оглушительные вопли. Беккер улыбается и машет им рукой, словно Мисс Америка. Он ошибается при первой подаче. Я знаю, что вторая будет агрессивной. Он чемпион и будет подавать по-чемпионски. Язык Беккера указывает на середину. Он явно будет подавать сильно, по центру. В таких случаях надо беспокоиться о высоком отскоке: приходится прыгать, чтобы достать мяч быстрее, чем он окажется выше плеча. Но я предвижу другой удар и остаюсь на месте. И моя ставка играет. Вот он, мяч, летит прямо на меня. Я слегка отодвигаюсь и вкладываю все свои силы в удар, который мог бы стать лучшим в моей жизни. Подача Беккера чуть сильнее, чем я ожидал, но я успеваю подстроиться. Вытянувшись на носках, я чувствую себя словно Уайатт Эрп[29], Человек-паук и Спартак в одном лице. Отклоняюсь назад. Каждый волосок на теле встает дыбом. Ракетка с силой бьет по мячу, и из моего рта вырывается звериный вопль. Я знаю, что никогда больше не смогу повторить этот звук, точно так же, как не смогу нанести более мощный, более совершенный удар по мячу. Идеальный удар — лучший подарок заклятому врагу. Когда мяч приземляется на другой стороне корта, мой крик все еще висит в воздухе.
АААААРРРРР!
Мяч со свистом летит мимо Беккера. Матч Агасси.
Беккер подходит к сетке. Пусть постоит. Болельщики, вскочив на ноги, раскачиваются в экстазе. Я внимательно смотрю на Брук, Джила, Перри и Брэда. Особенно на Брэда. Ну давай же! Я не свожу с них взгляда. Беккер все еще стоит у сетки, но меня это не волнует. Я оставляю его в бесплодном ожидании, словно свидетеля Иеговы, постучавшегося в мою дверь. Наконец все-таки сдергиваю с руки напульсник, подхожу к сетке и, не глядя, сую ладонь куда-то в направлении соперника. Он, поймав, пожимает мне руку, и я тут же отдергиваю ее.
Телевизионщики бегут на корт, задают вопросы. Я отвечаю не думая. Затем с улыбкой смотрю в камеру и произношу:
— Пит, я иду!
Я спускаюсь в туннель, иду в тренировочную комнату. Джил уже здесь. Он переживает, понимая, каких физических сил стоила мне эта победа.
— Что-то мне не по себе, Джил.
— Ничего, парень, ложись.
В голове звенит, пот льется ручьем. На часах десять вечера, и меньше чем через восемнадцать часов мне играть в финале. За это время мне предстоит выйти из нынешнего состояния полубезумия, успокоиться, добраться до дома, съесть горячий ужин, выпить столько коктейля Джила, чтобы он начал литься у меня из ушей, и, наконец, поспать.
Джил везет меня: в особняк Брук. Мы ужинаем, после чего я забираюсь в душ на целый час. После такого душа хочется пожертвовать денег каким-нибудь защитникам окружающей среды или даже посадить дерево. В два часа ночи я падаю в постель рядом с Брук и проваливаюсь в сон.
ОТКРЫВАЮ ГЛАЗА пять часов спустя, не понимая, где я нахожусь. Сажусь — и испускаю крик почти столь же душераздирающий, как во время матча с Беккером. Я не могу двигаться.
Поначалу принимаю это за желудочный спазм, но потом понимаю, что дело куда серьезнее. Я скатываюсь с постели, встаю на четвереньки. Я знаю, что это. Со мной такое уже было. Травмирован межреберный хрящ. Я прекрасно представляю, какой удар сломал хрящ. Эта травма особенно мучительна, потому что не позволяет полностью развернуть грудную клетку. Я с трудом могу дышать.
Помнится, это заживает около трех недель. Но у меня есть лишь девять часов до встречи с Питом. Сейчас семь утра, матч начнется в четыре. Я зову Брук, но она, похоже, куда-то ушла. Лежа на боку, громко произношу:
— Этого не может быть. Господи, пусть этого не случится.
Закрываю глаза и молюсь о том, чтобы суметь выйти на корт. Такая
просьба звучит глупо и самонадеянно, ведь я не могу даже стоять. Как ни пытаюсь, мне не удается подняться на ноги.
Господи, только не это. Я не могу не явиться на финал чемпионата США.
Я ползу к телефону, набираю Джила:
— Джилли, я совершенно не могу стоять.
— Сейчас буду.
Когда он появляется на пороге, я уже стою на ногах, но дышу с трудом. Я делюсь с Джилом своими соображениями о том, что это может быть. Он со мной согласен. Он ждет, пока я выпью чашку кофе, потом говорит:
— Пора. Надо ехать.
Мы смотрим на часы и делаем единственное, на что способны в подобных обстоятельствах, — разражаемся хохотом.
Джил везет меня на стадион. Я бью по мячу на тренировочном корте, и ребра пронзает боль. Наношу еще один удар — и кричу от боли. Бью в третий раз — все еще больно, но уже могу это перенести. По крайней мере могу дышать.
— Как себя чувствуешь?
— Лучше. Наверное, процентов на тридцать восемь.
Мы внимательно смотрим друг на друга. Быть может, этого будет до-статочно.
Но Пит-то готов на все сто процентов. Он выходит на корт, заряженный, морально готовый к той игре, которую я вчера демонстрировал Беккеру. Я проигрываю первый сет 6–4, затем — второй 6–3.
Тем не менее выигрываю третий сет. Делаю, что могу. Я использую приемы, требующие минимальной затраты сил. Я ищу компромиссы, кратчайшие расстояния, запасные выходы. Я вижу несколько шансов совершить чудо, но не в состоянии воспользоваться ими. Проигрываю четвертый сет — 7–5.
Журналисты набрасываются на меня с вопросами: каково это — выиграть двадцать шесть матчей подряд, выигрывать целое лето — лишь затем, чтобы запутаться в гигантской паутине по имени Пит? «А как вы думаете?» — хочется мне ответить. Вместо этого я говорю:
— Следующим летом я собираюсь иногда проигрывать. А сейчас мой личный счет — 26-1. Правда, я бы отдал все предыдущие победы за одну-единственную — сегодня.
НА ПУТИ В ОСОБНЯК Брук я держусь за ребра, невидящим взглядом глядя в окно и вспоминая каждый взмах ракетки в это Лето Мести. Весь труд и гнев, победы и тренировки, пот и надежды — а в результате вновь та же пустота, то же разочарование. Неважно, сколько побед на твоем счету: если ты проиграл, тебя тут же сбросят с пьедестала. А в конце концов я всегда проигрываю, потому что в конце пути стоит Пит. Как обычно.
Брук аккуратно ведет машину. Она бросает на меня ласковые взгляды, сочувственно хмурится, но это кажется притворством, ведь она ничего не понимает. Она ждет, пока мне станет лучше, пока мое плохое настроение улетучится и все придет в норму. Поражение — ненормально.
Брук рассказывает мне, что уже придумала собственный ритуал на случай моего поражения. Он помогает ей убить время, до того как я приду в себя. Пока я пребываю в безмолвных страданиях, она разбирает свой гардероб: выбрасывает вещи, которые не надевала уже много месяцев, складывает свитера и футболки, убирает носки, колготки и туфли в ящики.
Этим же вечером я заглянул в ее гардероб.
Все в образцовом порядке.
За время наших недолгих отношений ей пришлось убить немало времени.