1

МНЕ СЕМЬ ЛЕТ. Я разговариваю сам с собой, потому что страшно и, потом, больше нет никого, кто хотел бы меня выслушать. Я шепчу себе под нос: «Брось, Андре, сдавайся! Положи ракетку и уходи с корта, прямо сейчас. Иди-ка домой, съешь что-нибудь вкусненькое. Поиграй с Ритой, Фили или Тами. Посиди с мамой, посмотри, как она вяжет или складывает пазл. Разве это не здорово, Андре? Просто уйти и никогда больше не играть в теннис?»

Но я не могу. И не только потому, что отец потом будет гонять меня ракеткой вокруг дома. Что-то глубоко внутри меня — в животе, в мускулах — не дает сделать это. Я ненавижу теннис, ненавижу всем сердцем, и все же продолжаю играть, играю все утро и весь день, потому что у меня нет выбора. Неважно, насколько мне хочется бросить, — не сделаю этого. Я продолжаю уговаривать себя остановиться и все-таки по-прежнему играю, и эта двойственность, это противоречие между тем, чего я хочу, и тем, что я делаю, составляет суть моей жизни.

В какой-то момент моя ненависть к теннису сосредоточилась на «драконе» — машине, подающей мячи, модифицированной моим изрыгающим огонь папой. Угольно-черный, на больших резиновых шинах, с надписью PRINCE, напечатанной большими белыми буквами, мой дракон, на первый взгляд, ничем не отличается от тех машин, которые имеются в каждом загородном клубе. Но на самом деле он — живое, дышащее существо, будто сошедшее со страниц книжки комиксов. У дракона есть мозг, сила воли, злое сердце и ужасный голос. Засасывая в свое чрево очередной мяч, он тошнотворно чавкает. Когда в его глотке растет давление, он стонет, а когда мяч медленно падает ему в рот — пронзительно взвизгивает. Затем вдруг звук становится пронзительным, как у машины по изготовлению сладостей, проглотившей Августа Глупа в фильме «Вилли Вонка и шоколадная фабрика»[7]. А когда он, тщательно прицелившись, выпускает в меня мяч со скоростью 170 километров в час, ревет так, что кровь стынет в жилах. Я постоянно вздрагиваю.

Папа нарочно сделал дракона таким ужасным. Он приделал ему длиннющую шею из алюминиевой трубы и маленькую алюминиевую головку, которая отскакивает назад всякий раз, как дракон испускает очередной заряд. Он даже сделал его выше на несколько футов и установил прямо перед сеткой, так что дракон возвышается над моей головой. Мне семь, но я мал для своих лет, а выгляжу еще меньше — из-за того, что постоянно сжимаюсь от боли, а также из-за стрижки «под горшок», которую мне делает отец каждые два месяца. Когда я стою перед драконом, кажусь себе просто крошечным. Совсем крошечным и беспомощным.

Отец хочет, чтобы дракон был выше меня не только для того, чтобы я относился к нему с вниманием и почтением. Он хочет, чтобы мячи из пасти дракона падали мне под ноги, будто с самолета. Такая траектория не дает мячу отскочить на площадку: если я не поймаю мяч влет, он подпрыгнет над моей головой. Но и этого отцу мало. «Бей раньше, — кричит он, — бей еще раньше!»

Мой отец кричит все по два раза, а иногда и по три или даже по десять. «Сильнее, — орет он, — сильнее!» Но зачем? Неважно, насколько быстро и сильно я ударю по мячу, он все равно вновь прилетит ко мне. Каждый мяч, отправленный мной за сетку, присоединяется к тысячам уже рассыпанных по корту. Не сотням — именно тысячам. Они катятся на меня бесконечной волной. Мне некуда ступить, негде развернуться. Куда ни шагнешь — всюду мячи, но наступать на них нельзя, потому что отец не выносит этого и кричит так, будто я раздавил ему глаз.

Каждый третий мяч, вылетая из пасти дракона, ударяется о другой, уже лежащий на площадке, и летит в непредсказуемом направлении. Я улавливаю его движение в последнюю секунду, быстро бью и отправляю за сетку. Я знаю, что у меня прекрасная реакция. Знаю, что немногие дети в мире могли бы уловить, куда летит такой мяч, и отбить его. Но для меня это — не предмет гордости, на признание мне рассчитывать не приходится. Каждый удачный удар — нечто само собой разумеющееся, каждая ошибка — катастрофа.

Папа говорит, что если я отобью 2500 мячей за день, то за неделю это будет уже 17 500 мячей, а к концу года — около миллиона. Отец верит в математику. Он говорит, что цифры не могут врать. Ребенок, отбивший за год миллион мячей, станет непобедимым.

«Бей раньше, — кричит он. — Черт возьми, Андре, бей раньше! Ближе к мячу, ближе!»

Теперь он сам подошел ближе, кричит прямо в ухо. Недостаточно отбивать все, чем стреляет в меня дракон; отец хочет, чтобы я был быстрее и сильнее дракона. От этой мысли я впадаю в панику. Говорю себе: «Ты не можешь победить дракона! Как можно победить того, кто никогда не останавливается?»

Если подумать, дракон похож на моего отца. Только отец еще хуже. По крайней мере дракон стоит прямо передо мной. А отец всегда стоит сзади. Я не вижу его, лишь слышу, как он орет мне в ухо, днем и ночью. «Подкручивай сильнее! Бей сильнее! Бей сильнее! Не в сетку! Черт возьми, Андре, никогда не бей в сетку!»

Ничто не способно разъярить отца сильнее, чем попадание в сетку. Он раздражается, когда мяч летит вбок, кричит, когда я забрасываю его за заднюю линию. Но, если я ударил в сетку, у него просто пена на губах выступает. Ошибки — одно дело, но сетка — совершенно другое. Отец снова и снова повторяет: «Сетка — твой главный враг».

Отец натянул моего главного врага на 15 сантиметров выше, чем требуют правила, чтобы мне было сложнее перебросить мяч. Если я привыкну к такой сетке, считает отец, то без труда справлюсь с сеткой на Уимблдоне. Никого не волнует, что я совсем не хочу там играть. Мои желания вообще никого не волнуют. Иногда я смотрю репортажи с Уимблдона вместе с отцом. Мы оба болеем за Бьорна Борга[8] — потому что он лучший, он никогда не останавливается, почти как дракон. Но я не хочу быть Бьорном Боргом! Да, я восхищаюсь его талантом, энергией, стилем, его способностью раствориться в игре, — но если когда-нибудь смогу стать таким же, то лучше применю свои таланты где-нибудь еще, совсем не на Уимблдоне. В деле, которое я выберу сам.

«Бей сильнее, — кричит отец. — Бей сильнее! Теперь бей слева. Бей слева!»

У меня, кажется, сейчас отвалится рука. Я хочу спросить: «Долго еще, пап?», но не спрашиваю. Веду себя так, будто уже получил ответ. Бью изо всех сил, затем — еще сильнее. В какой-то момент поражаюсь, как сильно и уверенно умею бить по мячу. Хотя я и ненавижу теннис, радуюсь, когда удается выполнить идеальный удар. Это — единственная радость. Когда делаю что-то отлично, могу насладиться несколькими мгновениями здравомыслия и покоя.

Однако на мой идеальный удар дракон отвечает, подавая следующий мяч еще быстрее.

«Короче замах, — говорит отец. — Пожалуйста, делай короткий замах. Проходи по поверхности мяча, как щеткой, будто чистишь его».

За обеденным столом отец иногда показывает мне движения. «Опусти ракетку на мяч, — говорит он, — и чисти его, чисти!» Он осторожно двигает рукой, будто художник кистью. Кажется, это единственное, что он способен делать нежно и ласково.

«Отработай удар с лета!» — кричит он или пытается кричать. Армянин, родившийся в Иране, отец говорит на пяти языках, но ни одного из них не знает в совершенстве. Даже по-английски он изъясняется с сильным акцентом. Иногда путает «б» и «в», и его команда звучит мягко — «равотай». Это его любимая команда, он выкрикивает ее так часто, что она начинает мне сниться: «Отравотай удар с лета, отравотай удар слета!»

Я «отравотал» столько ударов слета, что больше не могу смотреть на корт. Под ровным слоем желтых мячей уже не видно ни дюйма зеленой цементной площадки. Я иду в дом, волоча ноги, как древний старик. В конце концов, даже отец признает: мячей слишком много. Это непродуктивно. Если я не смогу двигаться, мы не отработаем дневную норму — 2500 мячей. Отец включает вентилятор, предназначенный, чтобы сдувать с корта воду после дождя. Но мы живем в Лас-Вегасе, это штат Невада, и здесь почти не бывает дождей. Отец использует вентилятор для сбора мячей — он переделал его, превратив в другое чудовище. Одно из первых моих детских воспоминаний: мне пять лет, отец забирает меня из детского сада и ведет с собой в сварочный цех. Там я наблюдаю, как он создает чудовищную машину, похожую на газонокосилку, способную сдуть зараз несколько сотен мячей.

Теперь он включает вентилятор, и мячи гуртом мчатся подальше от него. Я сочувствую мячам. Если дракон и вентилятор — живые существа, быть может, и мячи тоже? Наверное, они делают то, что не могу сделать я, — бегут от моего отца? Согнав мячи в один угол, он лопатой ссыпает их в металлические контейнеры для мусора — сосуды, из которых кормят дракона.

Он оборачивается, видит, что я засмотрелся на него. «Куда это ты глядишь? — кричит он. — Продолжай равотать! Бей! Бей!»

У меня болит плечо. Я не могу отбить ни одного мяча.

Но отбиваю еще три.

Я не выдержу больше ни одной минуты.

И выдерживаю еще десять.

И вот, как будто случайно, забрасываю мяч за забор. Я ухитрился ударить его деревянной частью ракетки, так что со стороны это действительно выглядело как неудачный удар. Так я поступаю, когда нужен перерыв. Мне приходит в голову, что, должно быть, уже неплохо играю, если могу бить по мячу неудачно, когда сам этого хочу.

Отец слышит звук удара мяча о дерево и смотрит, в чем дело. Видит улетающий мяч и чертыхается. Но он слышал удар ракетки и не сомневается, что это случайность. Кроме того, я же не попал в сетку. Он выходит из нашего двора. У меня есть четыре с половиной минуты, чтобы перевести дыхание и посмотреть на кружащихся в небе ястребов.

Отец любит стрелять по ястребам. Крыша нашего дома покрыта его многочисленными жертвами так же плотно, как корт — мячами. Отец ненавидит этих птиц, говорит, что они пикируют сверху на мышей и других беззащитных пустынных жителей, а он не может видеть, как сильный преследует слабого. Это, кстати, относится и к рыбалке: поймав рыбу, отец целует ее в чешуйчатую голову и отпускает обратно в воду. При этом он не испытывает угрызений совести, преследуя меня, и вовсе не переживает, глядя, как я задыхаюсь у него на крючке. Отец не видит здесь никакого противоречия. Он не понимает, что я — самое беззащитное существо в этой забытой богом пустыне. Интересно, если бы он понял это, относился бы ко мне по-другому?

Отец заходит на корт, швыряет мяч в мусорный бак и видит, что я глазею на ястребов. Он бросает сердитый взгляд: «Черт возьми, чем ты занят? Опять задумался? Выкинь свою дурацкую задумчивость из головы!»

Если сетка — главный враг, то мысли — страшный грех. Мысли, считает мой отец, — корень всех зол, потому что они — противоположность действиям. Когда отец видит, что я задумался или замечтался на корте, реагирует на это так, будто поймал меня на краже денег из своего кошелька. Я частенько думаю о том, как бы мне отучиться думать. Возможно, размышляю я, он кричит, чтобы я перестал задумываться, потому что знает, что я по природе задумчив? А может быть, таким задумчивым сделали меня его крики? Интересно, стоит ли считать мысли о чем-нибудь, кроме тенниса, способом сопротивляться отцу?

Мне нравится думать об этом.

НАШ ДОМ — РАЗРОСШАЯСЯ ХАЛУПА, выстроенная в 1970-х. Белая штукатурка, потемневшая и облупившаяся по углам. На окнах — решетки. Крыша, под слоем мертвых птиц, покрыта дранкой, местами доски покосились или отвалились. На двери висит колокольчик из тех, что вешают на шею коровам, он звонит всякий раз, когда кто-то входит или выходит. Его звон похож на гонг, возвещающий начало боксерского поединка.

Отец покрасил бетонный забор вокруг дома в ярко-зеленый цвет. Знаете почему? Потому что зеленый — цвет теннисного корта. А еще так удобнее объяснять гостям, как найти наш дом: поверните налево, пройдите вниз полквартала, ищите ярко-зеленый забор.

Правда, в гости к нам никто не ходит.

Вокруг нашего дома, куда ни глянь, — сплошная пустыня. Для меня это слово — синоним смерти. Место, где встречаются лишь колючие кустарники, перекати-поле и свернувшиеся в клубок гремучие змеи, не имеет права на существование, — разве только для того, чтобы людям было куда сваливать ставшие ненужными вещи. Матрасы, старые шины, других людей. Сверкающая иллюзия Лас-Вегаса с его казино, отелями, блестящей центральной улицей — Стрипом — стоит в стороне от всего этого. Отец каждый день ездит на работу в эту иллюзию. Он — менеджер казино. Жить поближе к работе он не стремится. Мы переехали сюда, в никуда, в центр пустоши, потому что лишь здесь отец мог позволить себе купить дом, двор которого был достаточно велик для обустройства идеального корта.

Еще одно воспоминание из детства: мы с отцом и агентом по недвижимости колесим вокруг Вегаса. Это было бы забавно, если б не было так страшно. Мы осматривали дом за домом. Не успевал агент притормозить у очередного строения, как отец выскакивал из машины, быстро направляясь ко входу. Агент что-то говорил о школах, уровне преступности, ставках по кредиту, но отец не слушал. Глядя прямо перед собой, он быстро заходил в дом, через гостиную и кухню мчался на задний двор. Там доставал рулетку и пытался отмерить площадку размером с теннисный корт — тридцать шесть на семьдесят восемь футов. Раз за разом он кричал: «Не годится! Поехали дальше!» И мчался обратно — через кухню, гостиную, по дорожке — прочь от дома, а агент торопился за ним, стараясь не отставать.

Один из осмотренных нами домов очень понравился моей старшей сестре Тами. Она умоляла отца купить его: ведь он был построен в форме буквы Т — первой буквы ее имени. Отец чуть не купил тот дом, быть может, потому, что Т — первая буква в слове «теннис». Дом пришелся по душе мне и маме тоже. Но задний двор все-таки оказался на несколько дюймов меньше, чем надо.

«Не годится! Поехали дальше!»

В конце концов мы его нашли. Задний двор оказался столь велик, что отцу не было нужды проводить измерения. Он просто стоял, медленно поворачиваясь кругом, пристально глядя вдаль, ухмыляясь, грезя о будущем.

«Этот беру», — сказал он тихо.

Не успели мы внести в дом последнюю коробку с вещами, как отец уже приступил к строительству корта своей мечты. Я до сих пор не знаю, каким образом он смог сделать это. Он ни дня не работал строителем, ничего не знал о бетоне, асфальте, дренажах. Он не читал книг, не советовался со специалистами. Просто у него в голове уже была готовая картинка, и он воплощал ее в реальность. Можно сказать, он создал этот корт лишь благодаря своей злости и энергии. Думаю, нечто подобное он делал и со мной.

Конечно, ему нужна была помощь. Лить бетон — тяжелая работа. Так что каждый день мы с ним ехали к Sambo — кафе на Стрипе, где отец вербовал нескольких потрепанных жизнью парней, шатавшихся без дела по парковке. Больше других мне нравился Руди. Покрытый боевыми шрамами, с грудью, как хороший бочонок, он всегда смотрел на меня с ухмылкой, будто знал: я не понимаю, кто я и где нахожусь. Руди и его компания отправлялись к нам домой, где отец объяснял, что надо делать. Через три часа мы с отцом отправлялись в McDonald's и возвращались с огромными пакетами, полными гамбургеров и картошки фри. Отец разрешал мне позвонить в коровий колокольчик, приглашая рабочих на обед. Мне нравилось угощать Руди, нравилось смотреть, как он ест, будто голодный волк. Мне было приятно думать, что тяжелая работа должна достойно вознаграждаться, — если, конечно, она не заключается в отбивании теннисных мячей.

Однако скоро дни с Руди и гамбургерами канули в Лету. В конце концов отец получил свой идеальный корт, а я — свою тюрьму. Я помогал кормить подневольных рабочих, строивших мою темницу. Сам измерял площадку и рисовал белые линии, которые ограничат мою свободу. Зачем я делал это? У меня не было выбора. Собственно, у меня никогда его не было.

Никто не спрашивал меня, хочу ли я играть в теннис, не говоря уже о том, чтобы посвятить ему всю мою жизнь. Мать считала, что я рожден стать проповедником. Но, по ее словам, отец задолго до моего рождения решил, что я должен быть профессиональным теннисистом. Когда мне был год, он заметил, как я, глядя на игроков в пинг-понг, слежу за мячом одними глазами, не поворачивая головы.

«Видишь? — сказал он. — Настоящий самородок!»

Она рассказала, что, когда я еще лежал в колыбели, отец прикрепил к ней карусель из теннисных мячей и учил меня бить по ним ракеткой для пинг-понга, которую вкладывал мне в руку. Когда исполнилось три, он подарил мне укороченную теннисную ракетку и разрешил бить ей что угодно. Особенно я полюбил колотить по солонкам, целясь ими в оконные стекла. Я регулярно попадал в собаку. Отец никогда не раздражался. Его многое выводило из себя, но только не то, что я бью ракеткой по тяжелым предметам.

Когда мне исполнилось четыре, он начал устраивать мне встречи с великими теннисистами, приезжавшими в наш город. Первым стал Джимми Коннорс. Отец сказал, что это величайший из теннисистов, но меня больше впечатлило, что он был пострижен под горшок, как и я. После игры Коннорс сказал отцу, что меня определенно ждет успешная карьера.

«Я знаю, — сказал отец, явно задетый. — Не просто успешная. Он будет номером один в мире!»

Ему не нужно было подтверждение. Ему нужен был кто-то, кто научит меня играть.

Когда Коннорс приезжал в Вегас, отец перетягивал ему ракетки. Он классный специалист в этом деле (и вообще мастер создавать и поддерживать напряжение). Каждый раз все проходит по одной и той же схеме. Утром Коннорс отдает отцу ракетки, а восемь часов спустя мы отправляемся на встречу с ним в один из ресторанов на Стрипе. Отец отправляет меня в зал вместе с коробкой с уже перетянутыми ракетками. Я спрашиваю у метрдотеля, где сидит мистер Коннорс, тот показывает в дальний угол. Джимми сидит в центре стола, спиной к стене, в обществе нескольких человек. Бережно и молча протягиваю ему ракетки. Разговор за столом смолкает, все разглядывают меня. Коннорс небрежно берет коробку и ставит ее на стул. На мгновение я кажусь себе страшно важным, как будто принес остро заточенные шпаги одному из трех мушкетеров. Затем Коннорс ерошит мне волосы и отпускает какую-нибудь грубую шутку в наш с отцом адрес. Компания за столом разражается хохотом.

ЧЕМ ЛУЧШЕ Я ИГРАЮ В ТЕННИС, тем хуже обстоят дела в школе. Это меня беспокоит. Я люблю книги, но чтение дается с трудом. Мне нравятся учителя, но я почти не понимаю, о чем они рассказывают. Кажется, я не могу выучить и понять все то, что ясно моим сверстникам. У меня идеальная память, но я не могу сосредоточиться. Мне все нужно объяснять по два-три раза. (Быть может, именно поэтому отец кричит каждую команду дважды?) Кроме того, я знаю, что отец проклинает каждую минуту, которую я трачу на учебу, ведь учиться приходится за счет времени на корте. Так что нелюбовь к школе и плохие отметки — это своеобразный знак уважения к отцу.

Однажды, отвозя меня в школу вместе со старшими детьми, отец вдруг, улыбнувшись, сказал: «У меня к вам предложение. Давайте вместо школы я отвезу вас в Кембриджский теннисный клуб? Можете играть все утро! Устраивает?»

Мы знали, чего он ждет от нас, поэтому дружно закричали: «Ура!»

«Только не говорите маме», — попросил он.

Кембриджский теннисный клуб — длинный сарай к востоку от Стрипа. Там есть десять асфальтированных кортов, и все время стоит тяжелый, противный запах: пахнет пылью, потом, какими-то мазями и еще чем-то скисшим, с истекшим сроком годности. Для отца Кембриджский клуб как второй дом. Он стоит с хозяином, мистером Фонгом, и следит, чтобы мы играли, а не тратили время на смех и болтовню. В конце концов отец дает короткий свисток, звук которого я никогда не забуду. Он свистит, заложив пальцы в рот, и этот пронзительный свист означает конец гейма, сета, матча, по этому знаку мы прекращаем играть и быстро забираемся в машину.

Мои братья и сестры всегда заканчивают раньше, чем я. Старшие сестры Рита и Тами и старший брат Фили неплохо играют в теннис. Мы — эдакая теннисная семья фон Траппов. Но я, самый младший, превосхожу всех. «Андре — избранный», — отец говорит это моим сестрам и брату, мистеру Фонгу и мне самому. Вот почему он уделяет мне максимум внимания. Я — последняя и самая большая надежда клана Агасси. Иногда мне нравится постоянное внимание отца, но временами я предпочел бы стать невидимкой, потому что он меня путает. Отец периодически делает странные вещи. К пример, часто засовывает в ноздрю большой и указательный пальцы и, невзирая на боль, от которой слезы льются у него из глаз, выдергивает пучок черных волос. Таким способом он приводит свой нос в порядок. К тому же он бреется без мыла или крема. Просто водит одноразовой бритвой вверх и вниз по щекам и челюсти, царапая кожу и позволяя крови стекать по лицу, пока она не засохнет.

Когда отец напряжен или расстроен, он смотрит куда-то в пространство и бормочет: «Я люблю тебя, Маргарет!» Однажды я спросил маму: «А с кем отец разговаривает? Кто такая Маргарет?»

Мама рассказала, что в моем возрасте, когда отец катался на коньках на пруду, лед под ним треснул. Он провалился в полынью и начал тонуть. Он уже не дышал, но его вытащила из воды и вернула к жизни женщина по имени Маргарет. Отец никогда не встречался с ней до того происшествия и ни разу не видел после. Но время от времени ее образ встает перед ним, и тогда он говорит с ней и благодарит за свое спасение самым ласковым голосом. Он говорит, что видение Маргарет всякий раз возникает внезапно, а когда все проходит, он лишь очень смутно помнит, что произошло.

Вспыльчивый по натуре, отец всегда готов к сражению. Он постоянно ведет бой с тенью. В машине у него лежит рукоятка от топора. Выходя из дома, он насыпает в карманы несколько горстей соли и перца на случай, если ввяжется в уличную драку — чтобы ослепить соперника. Но самую жестокую битву он ведет с самим собой. У него хроническое защемление в шее, и он вечно пытается облегчить его, зверски вращая и тряся головой. Если это не помогает, он встряхивается, как собака, мотая головой из стороны в сторону до тех пор, пока шейные позвонки не издадут звук лопающегося попкорна. Если же и это не спасает, он прибегает к помощи тяжелой боксерской груши, свисающей на ремнях за домом. Отец снимает ее с ремня, встает на табурет, просовывает голову в ременную петлю, затем отшвыривает табурет — тогда его тело падает и повисает на ремне. Впервые увидев, как он повис в петле, а его ноги болтаются в метре от земли, я решил, что отец убил себя, и побежал к нему, истерически рыдая. Увидев мое перекошенное лицо, отец буркнул: «Что, черт возьми, с тобой стряслось?»

Но гораздо чаще он борется с окружающими. Как правило, эти битвы начинаются без предупреждения в самый неожиданный момент. К примеру, пока он спит. Во сне он нередко участвует в боксерских поединках и поэтому частенько с размаху бьет спящую маму. Или, к примеру, в машине. Мало найдется вещей, которые нравятся ему больше, чем сидеть за рулем нашего зеленого дизельного «олдсмобиля», подпевая кассете с записями Лауры Браниган[9]. Но стоит кому-то из водителей подрезать его, вытеснить из ряда или отказаться перестроиться по его требованию, пиши пропало. Как-то раз по пути в Кембриджский клуб он что-то не поделил с другим водителем. В итоге отец остановился, вышел из машины и потребовал, чтобы обидчик сделал то же самое. Поскольку отец размахивал рукояткой от топора, тот, разумеется, отказался покинуть авто. Тогда отец расколотил его фары и стоп-сигналы, засыпав все вокруг стеклянной крошкой. В другой раз отец, перегнувшись через меня, направил на водителя соседней машины пистолет. Дуло было прямо перед моим носом. Я сидел без движения, глядя перед собой. Я не знал, что натворил тот водитель, но подозревал, что это был автомобильный эквивалент попадания мячом в сетку. Я чувствовал, как палец отца напрягся на спусковом крючке. Затем услышал, как та, вторая машина с ревом унеслась прочь, сопровождаемая звуком, который мне редко доводилось слышать, — отцовским смехом. У него трясется живот. Я тогда решил, что не забуду своего хохочущего отца с пистолетом у моего носа, даже если доживу до ста лет.

Убрав оружие в бардачок и вновь тронувшись с места, отец попросил меня не рассказывать об этом маме.

Зачем он это сказал? А что бы, интересно, сделала мама, если бы я рассказал ей об этом?

В один из нечастых дождливых дней в Вегасе мы с отцом поехали забирать маму с работы. Я забрался с ногами на сиденье, прыгал и пел. Мы перестроились в левый ряд, собираясь повернуть. Рядом загудел грузовик: мы явно забыли включить «поворотник». Отец показал неприличный жест столь поспешно, что едва не ударил меня по лицу. Водитель грузовика проорал что-то в ответ. Отец ответил залпом ругательств. Грузовик тут же остановился, шофер выскочил из кабины, отец последовал его примеру.

Я наблюдал за происходящим в заднее стекло. Дождь припустил еще сильнее. Шофер грузовика замахнулся, но отец тут же нырнул под его руку, отклонив ее макушкой, и провел серию ударов, завершив ее апперкотом. Его противник упал на асфальт: я был уверен, что он мертв. Или скоро умрет, ведь он лежит посреди дороги — его переедет первая же машина. Отец вернулся в машину, и мы тут же тронулись с места. Через заднее стекло видно водителя грузовика: он без сознания, его лицо залито дождем. Я оборачиваюсь и вижу, как отец бормочет ругательства, сжимая руль. Перед тем как зайти за матерью, он внимательно осматривает руки, сжимая и разжимая кулаки, убеждаясь, что суставы не разбиты. Потом оборачивается назад и смотрит прямо мне в глаза, хотя лицо у него такое, будто он опять видит Маргарет. «Не говори матери».

Эти и другие случаи всплывают в моей памяти, как только я подумываю сообщить отцу, что не хочу играть в теннис. Я люблю отца и хочу радовать его и не смею огорчать. В гневе он страшен, поэтому, когда отец говорит, что я должен играть в теннис и стану лучшим игроком в мире, я могу лишь кивать и подчиняться. И Джимми Коннорсу, и вообще любому человеку я посоветовал бы делать то же самое.

ДОРОГА К ЧЕМПИОНСТВУ лежит через плотину Гувера[10]. Незадолго до того как мне исполнилось восемь, отец решил, что с меня достаточно схваток с драконом на заднем дворе и махания ракеткой в Кембриджском клубе: пора переходить к участию в настоящих турнирах, которые регулярно проходят в Неваде, Аризоне и Калифорнии. Там бы я мог сразиться против настоящих живых мальчишек — своих ровесников. Теперь каждые выходные вся семья забиралась в машину, и мы отправлялись либо на север по шоссе 95 в сторону Рино, либо на юг через Хендерсон по плотине Гувера в Феникс через пустыню мимо Скотсдейла или Тусона. Машина, которую ведет отец, — второе самое ненавистное мне место после теннисного корта. Но за меня все решили; я обречен провести детство между этими двумя тюрьмами.

Я выиграл семь своих первых турниров в возрастной группе младше десяти лет. Отец никак не отреагировал на это: в его глазах я лишь сделал то, что должен был сделать. По пути обратно, проезжая через плотину, я смотрю на воду, запертую в монолитных стенах. Я вижу надпись на постаменте флагштока: «В честь тех, кого вдохновляла идея превратить заброшенные земли в цветущие сады…» Эта фраза крутится у меня в голове. Заброшенные земли. Есть ли на земле места более заброшенные, чем наш дом посреди пустыни? Я думаю о ярости, распирающей отца, будто река Колорадо, запертая плотиной Гувера. Рано или поздно его прорвет, это лишь вопрос времени. Единственный выход — постараться заблаговременно вскарабкаться на возвышенность.

Для меня единственное спасение — побеждать. Всегда побеждать.

Мы едем в Сан-Диего, на стадион Морли Филд. Я играю с мальчиком по имени Джефф Таранго. Он владеет ракеткой гораздо хуже меня, и все же я проигрываю первый сет — 6–4. Я потрясен. Отец готов убить меня. Беру себя в руки и выигрываю следующий сет, 6–0. Сразу после начала третьего сета Таранго вроде бы подворачивает лодыжку. Я атакую его укороченными ударами, стараясь заставить ступать на больную ногу. Но он, оказывается, лишь притворялся: с ногой у него все в порядке, он лихо скачет по корту, отбивает мои удары, выигрывая очко за очком.

Отец кричит мне: «Хватит укороченных ударов! Не бей укороченными!»

Но я ничего не могу поделать. Если уж у меня есть стратегия, я неуклонно ей следую.

Тай-брейк. Игра навылет. Мы идем ноздря в ноздрю, и вот, наконец, у нас по четыре очка. Момент истины: одно очко решит судьбу целого матча. Я еще ни разу не терпел поражения и не представляю, как на это отреагирует отец. Я играю так, будто моя жизнь висит на волоске, что недалеко от истины. У Таранго, наверное, отец такой же, как у меня, потому что он действует столь же отчаянно.

Выждав момент, я резко и неожиданно бью слева через весь корт. Бью так, чтобы противник никак не мог достать мяч, однако удар получается еще резче и сильнее, чем я рассчитывал. Это явно выигрышный мяч — за метр от края корта и далеко вне пределов досягаемости соперника. Я издаю победный клич. Таранго, стоя в центре корта, опускает глаза и, кажется, готов заплакать. Он медленно идет к сетке.

Но нет, останавливается. Неожиданно смотрит назад на мяч и ухмыляется.

«Аут», — говорит он.

Я останавливаюсь.

«Аут!» — Таранго радостно вопит.

Таковы правила юношеских турниров: игроки сами выполняют обязанности судей на линии. Если игрок сказал, что мяч в ауте, спорить бесполезно. Таранго предпочел ложь проигрышу, и он знает, что никто ничего не сможет с этим поделать. Он вскидывает руки в победном жесте.

Теперь я начинаю плакать.

На трибунах воцаряется хаос. Родители спорят, кричат и уже готовы перейти к оскорблениям. Это нечестно, это неправильно, но таковы правила. Таранго — победитель. Я отказываюсь пожать ему руку и убегаю в парк Бальбоа. Когда через полчаса возвращаюсь, наплакавшись, отец рвет и мечет. Не потому, что я исчез, а потому, что не выполнил его указаний во время игры.

«Почему ты меня не слушал? Почему ты продолжал укороченные удары?»

Но я впервые в жизни не боюсь отца. И пусть он в ярости — я разъярен еще сильнее, чем он. Я зол на Таранго, на Бога, на себя самого. Таранго обманул меня, я не должен был позволить ему это сделать! Я должен был не допускать, чтобы игра закончилась вот так. Теперь в моем послужном списке всегда будет числиться поражение. И ничего с этим не поделаешь. Я не в силах продолжить мысль, но она приходит сама: я могу ошибаться. Я несовершенен. Дефективен. Миллион мячей, отбитых в поединке с драконом, — выходит, все они зря?

Я много лет слушал, как отец кричит на меня за промахи. Одно-единственное поражение — и вот уже я сам жестоко казню себя. Я перенял его манеру — его нетерпение, перфекционизм, ярость, и теперь его голос не просто похож на мой: его голос стал моим. Чтобы мучить меня, отец больше не нужен. Я прекрасно справлюсь сам.

Загрузка...