К обеду, в 6 часов, собралось то же общество, с которым мы разговаривали на палубе, которое видели за завтраком и за вчерашним обедом, а именно: три командира, купец из Бостона, бермудец, возвращавшийся в свою Бермуду после тринадцатилетнего отсутствия. Последний сидел у штриборда. На левой стороне помещался на почетном месте пастор; рядом с ним бледный юноша; рядом со мной пожилой бермудец, 27 лет, не видавший своих солнечных островов. Командир, по обыкновению, сидел во главе судна, на противоположном конце — кассир. Компания была небольшая, но небольшие компании всегда самые приятные.
За столом — ни тени беспокойства, небо безоблачно, солнце сияет, голубое море едва колеблется. Но что же случилось с четырьмя супружескими четами, тремя холостяками и обязательным доктором из Пенсильвании? Все они при выезде из Нью-Нью-Йорка были на пароходе. Вот объяснение, я выписываю его из своей памятной книжки.
«Вторник, 3 ч. 30 м. попол. Мы в дороге. Прошли батареи. Большая компания, состоящая из четырех супружеских пар, трех холостых и веселого, живого доктора из диких местностей Пенсильвании, очевидно, путешествует вместе. Все, кроме доктора, сидят на палубе, на складных стульях. Проходим главный форт. Доктор, подобно многим личностям, оказывается обладателем вернейшего средства против морской болезни. Он ходит от одного к другому, приговаривая: „Не бойтесь, я испытал это лекарство. Это вернейшее средство, оно составлено под моим личным наблюдением“… и сам бесстрашно принимает лекарство.
„4 ч. 15 м. — Две из дам сильно побледнели, несмотря на „вернейшее средство“; они уходят вниз. Две другие выказывают видимое беспокойство.
„5 часов. — Удаляются: один супруг и один молодой человек. Уходя, они уносят в своем желудке только-что принятую дозу «вернейшего средства», но в каюту приходят уже без нее.
«5 ч. 10 м. — Леди № 3-й, два молодых человека и один муж уходят вниз, унося с собой особое мнение о „вернейшем средстве“.
„5 ч. 20 м. — Проходим карантин. „Вернейшее средство“ сделало свое дело и подействовало на все общество, кроме одной шотландки и автора этого ужасного лекарства.
„Приближаемся к маяку. Шотландка удаляется, опустив голову на плечо буфетчицы.
«Входим в открытое море… Удаляется доктор!»
Теперь, кажется, состав общества прочно установился. За столом сидит гораздо меньше пассажиров, чем в начале путешествия.
Наш капитан — серьезный, красивый великан, лет 35, с загорелыми руками таких величественных размеров, что невольно перестаешь есть, любуясь ими, и задаешь себе вопрос: хватит ли ему целой телячьей шкуры на одну перчатку?
Общего разговора нет. Он делится между отдельными парами. С разных концов долетают отрывочные фразы. Вот, например, говорит бермудец, пробывший тринадцать лет в отсутствии: «В природе женщин задавать избитые, ни к чему не ведущие, непоследовательные вопросы, вопросы, приводящие вас от ничего незначащего начала к ничему неведущему концу». Ответ бермудца, пробывшего в отсутствии тридцать семь лет: «Да, и при этом еще думают, что они обладают логическим, анализирующим умом и рассудочными способностями. Так и видишь, как они начинают возбуждаться, когда чуют в воздухе какое-нибудь рассуждение». Это уж настоящие философы.
Два раза с тех пор, как мы вышли из порта, наша машина останавливалась минуты на две. Теперь опять остановилась. Бледный молодой человек задумчиво произнес: «Ну, вот машинист опять уселся отдыхать».
Серьезный взгляд капитана. Могучие челюсти его на минуту перестают работать. Захваченный вилкой картофель останавливается на полпути в его открытый рот. Он спрашивает ровным голосом: «Так вы думаете, что машинист двигает корабль ручкой, которую он вертит руками?»
Бледный юноша думает с минуту, и затем отвечает, поднимая свои невинные глаза: «А разве нет?»
Дальнейший разговор сразу обрывается и обед оканчивается в относительном молчании, которое нарушается лишь журчанием моря да усердным щелканьем челюстей.
Покурив и прогулявшись по палубе (качки не было, чтобы мешать нашим движениям), мы начали подумывать о вистике. Спросили живую, услужливую ирландку-буфетчицу, есть ли на корабле карты.
— Спаси Бог вашу душу, голубчик! Конечно, есть. Правда, неполная колода, но не настолько неполная, чтобы это могло иметь значение.
Тут я вспомнил о морокском ящичке с картами, который я нечаянно сунул в чемодан, приняв его за флакон с чем-нибудь.
Таким образом часть нашей компании убила вечер за картами; мы сыграли несколько роберов и все были готовы к шести «склянкам», корабельному сигналу, по которому полагается тушить огни и ложиться спать.
Сегодня после второго завтрака в курительной каюте много болтали. Старые капитаны рассказывали массу случаев из капитанской жизни. Особенно болтлив был капитан Том Боулинг. У него есть это пристрастие к подробностям, которое является иногда у людей, привыкших к уединенной деревенской жизни или к жизни на море в долгие плавания, когда делать почти нечего и нечего дорожить временем. Дойдя до самого интересного места в рассказе, он говорит: «Ну-с, так вот, как я вам рассказывал, руль был сломан, корабль пущен по ветру, носом вперед, прямо на ледяную гору. Все притаили дыхание, остолбенели; брам-стенга подается, паруса развеваются, как ленты, сначала падает одна мачта, за ней другая… Бум, крах, крах! Берегите головы! Станьте дальше! Вдруг откуда ни возьмись Джонни Роджерс, с вылебовкой в руках; глаза у него горят, волосы развеваются… нет, это был не Джонни Роджерс… позвольте, кажется, Джонни Роджерса в эту поездку с нами не было… Я хорошо помню, что один раз он с нами плавал, почему-то мне кажется, что он записался именно на это путешествие, но был ли он или не был, или где-то остался, или еще что-то случилось…» и т. д. и т. д. до тех пор, пока весь интерес к его рассказу пропадает и никому нет дела, пробил ли пароход ледяную гору или нет.
Под конец он начал критиковать ново-английское кораблестроение. Он говорил: «Получаете вы корабль, выстроенный в Монвое, положим, в Бате, что же выходит? Прежде всего вам приходится класть его в дрейф для починки, это первый результат. Затем, не пролежит в дрейфе и недели, как сквозь его пазы можно будет протащить собаку. Хорошо-с, спускаете вы этот корабль на море, какой результат? К первое же ваше плавание вся пакля в нем размокает и расползается. Спросите кого хотите, если не верите. Теперь попробуйте заказать корабль нашим мастерам, в окрестностях Нью-Бедфорда. Какой результат? А такой, сударь, что вы можете продержать его на дрейфе хоть целые полгода и он слезинки не проточит!»
Все присутствующие признали описательную красоту последнего оборота и начали аплодировать, в большому удовольствию старика.
Кроткие глаза бледного юноши тихо поднялись, с минуту посмотрели в лицо старика и кроткий рот начал было открываться.
— Прикусите язычок! — прикрикнул на него старый моряк.
Все удивились, но результат был достигнут и разговор не оборвался, а продолжал идти своим порядком.
Зашла речь о морских опасностях.
Один из жителей твердой земли изрек обычную нелепость о вечных соболезнованиях бедным морякам, вечно странствующим в открытом океане, среди бурь и всевозможных опасностей, в то время как друзья его при каждой буре и грозе спокойно греются у огонька своего камина, вспоминают бедного моряка и молятся о его спасении.
Том Боулинг послушал немножко и затем разразился целым потоком красноречия, высказывая новую точку зрения.
— Постойте, постойте! Читал я подобную чепуху, всю жизнь читал, стихи разные, романы и всякую такую дрянь! Пожалейте бедного моряка! Сочувствия бедному моряку! Все это верно, но не в том смысле, в котором говорят об этом поэты-кисляи. Пожалейте бедную жену моряка! Опять верно, но опять не в том смысле. рассмотрите хорошенько: чья жизнь самая безопасная? Жизнь бедного моряка. Справьтесь в статистике — увидите. Поэтому нечего корчить из себя дураков и убиваться над страданиями и лишениями бедного моряка, предоставьте это поэтам. Посмотрите лучше на дело с другой стороны. Вот вам, например, капитан Брэс. Ему сорок лет, в море он провел тридцать. Теперь он собирается принять корабль под свою команду и отправляется к югу от Бермудских островов. На будущей неделе он уже будет в пути. Время спокойное, помещение удобное, пассажиры, веселая компания, всего этого достаточно, чтобы поддержать его хорошее настроение и силы. Царь на своем пароходе, начальник над всем и всеми, чего ему недостает? Тридцатилетний опыт доказал ему, что его профессия совсем не опасная. Теперь оглянитесь назад, в его дом. Жена его слабая женщина, она чужая в Нью-Йорке, запертая, смотря по времени года, то в душно-жаркой, то в холодной комнате. Общества никакого; вечное одиночество, вечные думы, муж уехал на целые шесть месяцев. Она родила восемь человек детей, пятерых схоронила — отец даже не видел их. Она не спала с ними целые ночи до самой их смерти, а он спокойно спал себе в море! Она проводила их в могилы, она слышала звук брошенной на них земли, звук этот раздирал ее сердце, он спокойно плавал по морю! Она изнывала от горя дома, оплакивая их каждый день и каждый час, а он себе веселился в море и ничего не знал об этом! Теперь разберитесь-ка в этом всем, пораскиньте мозгами и поймите: пять человек родится у нее на чужой стороне и некому за ней ухаживать — его нет при ней; пять человек умирает, и некому утешить ее, его нет при ней. Подумайте об этом! Сострадание бедному моряку из-за опасностей, которым он подвергается, экая чушь! Отдайте его жене, ей оно принадлежит по праву, ей и ее тяжелой, горькой доле. В стихах говорится, что жена тоскует, думая об опасностях, которым подвергается бедный моряк. Ей приходится тосковать о более существенных вещах, говорю я вам. В стихах бедного моряка жалеют все из-за тех же опасностей. Пожалейте его лучше в те долгие ночи, когда он не может сомкнуть глаз, думая, что принужден был оставить жену в самом разгаре ее родовых мук, одинокую и беззащитную, во всем ужасе страданий и близости смерти! Если есть на свете вещь, которая может привести меня в бешенство, так это вот эта самая проклятая водянистая морская поэзия!
Капитан Брэс был терпеливый, приятный, неразговорчивый человек, с каким-то особенным трогательным выражением на загорелом лице. До сих пор это выражение было для нас загадкой, теперь история его нам все объяснила. Он восемнадцать раз ходил в Средиземное море, семь раз в Индию, раз к Арктическому полюсу и «между прочим» посетил все самые отдаленныя моря и океаны земного шара. Вот уже двенадцать лет, как он, по его словам, «осел» из-за семьи и перестал странствовать. И как вы думаете, что означало на языке добродушного бродяги это понятие «осесть и перестать странствовать»? Не что иное, как два пятимесячных путешествия в год, между Суринамом и Бостоном за грузом сахара и патоки.
Сегодня, между прочим, выяснилось, что на китоловных судах не водится докторов. Капитан присоединяет врачевание к своим многочисленным обязанностям. Он не только дает лекарство, но по собственному усмотрению вправляет вывихнутые и сломанные члены или отнимает и выдергивает их, если ампутация кажется ему более целесообразной. У него есть аптека, в которой лекарства не поименованы, а понумерованы; к аптеке приложена книжка с указаниями. В ней описываются болезни и симптомы и говорится: «Давайте через полчаса по 10 крупинок № 12, давайте через час по чайной ложке № 9» и т. п. Один из наших капитанов встретился как-то со шкипером в северной части Тихого океана. Он казался очень взволнованным и удивленным.
— В этой аптеке, — сказал он, — что-то перепутано. Один из моих людей заболел каким-то пустяком. Я посмотрел в книгу. Там сказано: «Дайте ему чайную ложку № 15». Посмотрел в аптеку, оказалось, что № 15 весь вышел. Я решил, что нужно составить смесь, равную этому числу, и дал малому 1/2 ложки № 8 и 1/2 ложки № 7 и пусть меня повесят, если это не убило его в четверть часа.
— В этой системе есть что-то такое, чего я не могу понять!
Много было забавных анекдотов о старом капитане Джонсе «Урагане», с Тихого океана, мир его праху! Двое или трое из присутствующих знали его, я особенно хорошо, так как совершил с ним четыре плавания. Это был замечательный человек. Родился он на корабле, начал жизнь на фор-кастеле, большую часть образования заимствовал от товарищей и постепенно дошел до капитанства. Из шестидесяти пяти лет он более пятидесяти провел на море, обошел все моря, осмотрел все земли и сохранил на себе отпечатки всех климатов. Понятно, что человек, проведший пятьдесят лет в море, ничего не знал о мире, кроме его поверхности, никаких мировых мыслей, никаких мировых знаний, кроме азбуки. Это выказывалось в необузданных порывах его невыработанного характера. Такой человек — нечто иное, как седой, бородатый ребенок. Таким именно и был старый Джонс Ураган, просто-на просто невинное, славное старое дитя. В спокойном настроении духа он был кроток и мил, как девушка, разгневавшись становился настоящим ураганом, так что его прозвище лишь слабо определяло его характер. В сражении он был страшен, отличаясь могучим строением и безграничным мужеством. Он был с ног до головы испещрен татуировками, сделанными красными и синими индийскими чернилами. Я был с ним, когда он зататуировал свое последнее свободное место. Это место приходилось вокруг его левого локтя; три дня он расхаживал по кораблю с обнаженным распухшим локтем, на котором, среди целого облака индийских чернил, красовалась яркая красная надпись: «Добродетель сама себя н'» (на полное слово не хватило места). Он был искренне и глубоко верующий человек и вместе с тем ругался, как торговка. Он считал брань вполне извинительной, так как матросы не поняли бы речи, не подправленной ею. Он был глубоким знатоком Библии, т. е. считал себя таким. Он верил в Библии всему, но доходил до веры собственным путем. Он принадлежал к передовой школе мыслителей и естественными законами объяснял все чудеса, подобно тем людям, которые называют шесть геологических эпох шестью днями творения и т. п. Сам того не подозревая, он представлял из себя жесточайшую сатиру на современных теологов. Само собою, что у такого человека всегда на-наготовемасса рассуждений и доказательств.
В одно плавание с капитаном ехал пастор, но он до тех пор не знал, что это пастор, пока не открыл ему этого список пассажиров. Ему очень понравился этот почтенный мистер Питерс и он много говорил с ним, рассказывая ему разные эпизоды и анекдоты из собственной жизни. Болтовня его прорезывалась яркою нитью несколько вольных выражений. Это освежающим образом действовало на ум человека, утомленного бледным однообразием бесцветных современных речей.
Однажды капитан спросил:
— Питерс, читали вы когда-нибудь Библию?
— Ну, да.
— Не часто, должно быть, судя по тону, с которым вы это говорите. Завяжите-ка эту привычку мертвым узлом раз навсегда и увидите, что будете вознаграждены. Не отчаивайтесь, все будет зависеть от верной точки зрения. Сначала вы ничего не поймете, но мало по малу все начнет выясняться, и тогда вы уж не захотите расстаться с нею даже для того, чтобы поесть.
— Да, говорят, что это так.
— Да оно так и есть. Нет книги, которая могла бы сравниться с ней. Она выше всех книг, Питерс. В ней много зацепок, которые очень трудно обнять умом сразу. Над ними надо остановиться, обдумать их, и, когда вы, наконец, добираетесь до сути, все становится ясным, как день.
— И чудеса тоже, капитан?
— Да, сэр, и чудеса тоже, все до единого. Возьмем, например, историю с языческими жрецами. Неправда ли, можно встать в тупик?
— Гм… я не знаю, но…
— Да уж признайтесь, что так, вы становитесь в тупик. Ну, я не удивляюсь этому. Вы не настолько опытны, чтобы справиться с подобными вещами, и естественно, что для вас они слишком недоступны. Хотите я объясню вам эту штуку и покажу, каким образом можно дойти до понимания всего этого?
— Конечно, капитан, если это вас не затруднит.
— С большим удовольствием. Во-первых, я, видите-ли, читал и читал, думал и думал до тех пор, пока, наконец, не понял, что за люди жили в те старинные библейские времена, и после этого все стало ясно и легко объяснимо. Ну-с, так вот каким путем я добрался до сути с Исааком и с жрецами Ваала [1]. Среди обыкновенных людей того времени были люди чрезвычайно проницательные, к числу которых принадлежал и Исаак. У Исаака были свои недостатки, даже очень много, я совсем не намерен оправдывать Исаака. Он сыграл славную штуку с жрецами Ваала и достаточно оправдан тем злом, которое они ему сделали. Нет, я только хочу сказать, что тут не было никакого чуда, и сейчас так ясно докажу вам это, что вы и сами убедитесь.
«Дело в том, что для пророков времена становились все труднее и труднее, для пророков, подобных Исааку, я разумею. Во всем народе было четыреста пятьдесят языческих жрецов и только один пресвитерианец, если только можно считать Исаака пресвитерианцем, а я признаю, что он был пресвитерианцем, но это к делу не идет. Понятно, что языческие пророки захватили все ремесло в свои руки. Исаак был очень огорчен этим, это я признаю. Прежде всего он был человек и, без сомнения, начал бродить по стране, забросив земледелие, но это было бесполезно; его оппозиция ни к чему не привела. Мало-по малу дело приняло отчаянный оборот. Исаак начал придумывать, как бы ему выпутаться из беды. И что же он придумал? Он начал распускать всевозможные слухи про враждебную сторону, говорил, что те делают то-то и то-то и т. д., ничего определенного, но совершенно достаточно для того, чтобы бесшумно подорвать их репутацию. Слухи разнеслись повсюду и, наконец, дошли до царя. Царь спросил Исаака, что он хочет доказать своими наговорами? Исаак отвечал: „О, ничего особенного, только спроси их, могут ли они низвести с неба огонь на жертвенник? Это, может быть, пустяки, ваше величество, но в состоянии ли они это сделать, вот в чем суть“. Царь очень встревожился и послал за жрецами. Те небрежно отвечали, что если у него жертвенник готов, то и они готовы, и прибавили даже, что не дурно бы ему было застраховать его заранее.
„На следующее утро собрались все сыны Израилевы и все родители их и другие народы. По одной стороне жертвенника стояла огромная толпа языческих жрецов, по другой прохаживался взад и вперед в терпеливом ожидании один Исаак. Когда пришло время, Исаак был спокоен и равнодушен и сказал тем, чтобы, они начинали. Они все четыреста пятьдесят столпились вокруг жертвенника и начали молиться, возлагая надежды на своих богов и трудясь изо всех сил. Молились они час, молились два, три, молились до самого полудня — и все напрасно: ни одной искорки не послали им боги. Они были опозорены перед целым народом и вполне заслужили это. Что же после этого может сделать один человек? Покориться? Неправда ли? Конечно. Что же сделал Исаак? Он начал обличать жрецов, как только мог. Он говорил: „Вы недостаточно громко молились, ваши боги заснули или пошли гулять!..“ и т. п. Я уж не помню подлинных слов. Заметьте, что я не защищаю Исаака: у него были свои недостатки.
„Жрецы продолжали изо всех сил молиться до самого вечера и хоть бы что-нибудь! Наконец, перед заходом солнца они признали себя побежденными и их выгнали.
«Что же теперь сделал Исаак? Он вошел на возвышение и сказал нескольким друзьям своим: „Вылейте на жертвенник четыре бочонки воды!“ Все удивились, потому что первая сторона молилась на сухом и потерпела неудачу. Воду вылили. Он сказал: „Принесите еще четыре бочонка“. И в третий раз сказал: „Принесите еще четыре!“ Понимаете ли? Двенадцать бочонков сразу! Вода полилась через край по сторонам жертвенника и наполнила окружавший его ров, в который могло войти два оксофта [2]. Две меры там сказано, — я полагаю, что это будет около двух оксофтов. Некоторые из зрителей ушли, решив, что он помешался. Они плохо знали Исаака. Исаак встал на колени и начал молиться; молился долго, долго, о язычниках отдаленных стран, о родственных церквах, о государстве, о всей стране, о тех, кто управляет государством, вообще обо всем, как полагается, знаете ли. Когда внимание слушателей утомилось и они перестали следить за ним, он незаметно чиркнул спичкой и чиркнул о икру своей ноги и пуф! Вся штука вспыхнула, как огненный столб! Двенадцать бочонков воды, вы думаете? Керосин, сэр, керосин, вот что что было!
— Керосин, капитан?
— Да, сэр, в стране его было масса. Исаак прекрасно знал это. Разве при чтении Библии не смущают вас темные места? Между тем они совсем не темные, если их осветить как следует. В Библии ничего нет, кроме правды, нужно только работать над ней с благоговением, чтобы понять, как все это происходило.
На третий день по выезде из Нью-Йорка в 8 часов утра показалась земля. Вдали, за освещенными солнцем волнами, слабо выделяющаяся темная полоса протягивалась на горизонте и все видели ее или больше предполагали, что видели, доверяя своему глазу на слово. Даже пастор сказал, что видел ее, что было уже совершенно неверно. Но я еще не встречал человека, который был бы настолько нравственно силен, чтобы сознаться, что он не видит земли, пока все другие уверяют, что видят ее.
Скоро Бермудские острова стали ясно очерчиваться. Главный из них, длинный, темный остров, покрытый небольшими горбами и долинами, поднимался высоко над водой. Он весь опоясан невидимыми коралловыми рифами, так что мы не могли идти прямо на него, а должны были обогнуть его кругом, в шестнадцати милях от берега. Наконец показались плавающие там и здесь бакены, и мы вошли между ними в узкий канал, „взяли риф“ и вступили в мелкую синюю воду, которая скоро переменила свой цвет на бледно-зеленый с едва заметною рябью. Пришел час воскресения, мертвецы восстали с постелей. Что это за бледные тени в закрытых шляпах с шелковыми оборками, длинной печальной процессией поднимаются по лестнице из кают и выходят на палубу? Это те, что при выезде из Нью-Йорка приняли вернейшее средство против морской болезни, затем исчезли и были забыты. Появилось также три-четыре совершенно новых лица, до сих пор на корабле не виденных. Так и хочется спросить у них: „Откуда же вы-то взялись?“
Мы долго шли по узкому каналу между двумя полосами суши, низкими горами, которые могли бы быть зелеными и травянистыми, но вместо того казались поблеклыми. Вода была очень красива с своими блестящими переливами из синего в зеленый цвет и роскошными темными пятнами в тех местах, где рифы доходили до поверхности. Все чувствовали себя так хорошо, что даже серьезный, бледный юноша (прозванный по общему молчаливому согласию „ослом“) удостоился многих дружеских обращений, что было вполне справедливо, так как он, в сущности, никому не сделал зла.
Наконец, мы остановились между двумя островами, скалистые берега которых оставляли ровно столько места, сколько было нужно, чтобы поместиться кораблю. Перед нами террасами возвышался Гамильтон, расположенный по скатам и вершинам гор, самый белый город, из всех существующих в мире.
Было воскресенье, полдень, и на пристани собралось сотни две бермудийцев, черных и белых, по-поровнутех и других. Все они, по выражению поэта, были одеты благородно. Несколько граждан причалило к кораблю на лодках. Один из них, маленький, серенький, старый джентльмен, подошел к самому пожилому из наших пассажиров с детской радостью в сияющих глазах, сложив руки, остановился перед ним и сказал, смеясь со всею простотой охватившей его радости: „Ты не узнаешь меня, Джон, признайся, что не узнаешь?“
Пожилой пассажир с смущением осмотрел его поношенный, потертый костюм почтенного покроя, Бог весть сколько лет под-ряд исполнявший свою воскресную службу, удивительную шляпу, формы печной трубы, еще более почтенного фасона, с узкими, жидкими, непокорными полями, неровно отвернутыми кверху, и сказал с нерешительностью, которая явно выдавала его внутренние усилия вспомнить милое старое видение: „Право, позвольте… вот досада, в вас есть что-то такое, что… но я уехал из Бермуды двадцать семь лет тому назад и гм… гм… никак не могу припомнить, но в вас есть что-то такое, что мне так знакомо, как…“
— Вероятно, его шляпа, — проговорил осел с невинным и милым участием.