Чудное время в Гамильтоне ранние сумерки воскресного вечера. Шелест легкого ветерка, благоухание цветов, приятное чувство воздуха, всего этого было бы достаточно, чтобы вознести мысли ваши к небу, если бы не удерживала их на земле любительская фортепианная игра. В Гамильтоне много почтенных старых фортепиано и все они играют в сумерки. Время увеличивает и обогащает достоинства некоторых музыкальных инструментов, например, скрипки; на фортепианные молоточки, оно, по-видимому, действует совершенно обратно. Инструменты эти большею частью исполняют с самого раннего своего детства одни и те же мотивы. В их игре есть что-то трогательное, особенно, когда они разойдутся в своей систематической второй молодости, то там, то здесь, пропуская ноты, вследствие отсутствия молоточков. Мы прослушали вечерню в великолепной епископской церкви на горе. Там собралось человек пятьсот-шестьсот разноцветного народу. Слышали мы там хорошее пение, услышали бы, может быть, и проповедь, то же, без сомнения, хорошую, если бы не удивительно большое количество кашляющих, позволявших нам уловить только громко сказанные слова.
Я слышал, как при выходе из церкви одна девушка говорила другой: «Вы, конечно, не хотите сказать, что платите пошлину за перчатки и кружева? Я плачу только почтовые расходы. Получаю их уложенными в „Бостонском Вестнике“.
Существуют люди, полагающие, что очень трудно убедить женщину, что контрабанда дело нехорошее, и совсем невозможно убедить ее не заниматься ею, при всяком удобном случае, с какой бы точки зрения она на нее ни смотрела. Но это, вероятно, ошибка.
Мы опять пошли к деревне и скоро погрузились в глубокий мрак дороги, обсаженной двойным рядом больших темнолистных кедров. Полнейшая тишина не нарушалась ни одним звуком. В темноте едва можно было отличить смутные очертания деревьев. Мы шли все дальше и дальше по этому туннелю, развлекаясь разговором. Разговор шел о том, как нечувствительно характер известного народа и страны кладет свой отпечаток на иностранца и внушает ему чувство безопасности, без всяких расспросов и разговоров по этому поводу с кем бы то ни было. Мы в этой стране пробыли только полдня, видели одни только честные лица, видели развевающийся британский флаг — символом порядка и деятельного управления, и вот теперь с полною доверчивостью, безоружные, углубляемся в это мрачное место, которое во всякой другой стране непременно служило бы притоном бродяг и мошенников… Шт… что это такое? Глухие шаги, тихие голоса! Мы затаили дыхание, прижались друг к другу и стали ждать. В темноте смутно обрисовывается фигура человека, какой-то голос говорит, просит денег!
— Один шиллинг, джентльмены, пожалуйста, на постройку новой методистской церкви!
Благословенные звуки, святые звуки! Мы с благодарной щедростью помогли методистской церкви, в радости, что эти маленькие чернокожие ученики воскресных школ не набросились на нас и не отняли всего, что с нами было, силою, не дав нам опомниться от нашей минутной беспомощности. При свете сигар мы написали на подписном листе имена более веских филантропов, чем мы сами и пошли дальше, обсуждая вопрос о том, что за управление, в котором позволяют маленьким набожным цветным мальчикам с подписными листами выскакивать в темноте на мирных иностранцев и путать их до смерти?
Мы побродили еще несколько часов по берегу и по внутренности острова и, наконец, ухитрились заплутаться, на что в Бермуде требуется особенный талант. Когда я вышел из дому, на мне были новые сапоги, № 7, теперь они уменьшились до величины 5-го номера и все продолжали уменьшаться. После этого я еще два часа проходил в них и, без сомнения, могу рассчитывать на сострадание читателя. Многие не знают зубной и головной боли, и сам я принадлежу к числу этих счастливцев, но, вероятно, всякому приходилось проходить часа два, три в тесных сапогах и познать наслаждение, которое чувствуется, когда снимешь их в укромном месте и смотришь на свою распухшую ногу, затмевающую небесный свод своими размерами.
Однажды, когда я был еще застенчивым неоперившимся птенцом, повел я как-то вечером в театр одну пятнадцатилетнюю откровенную деревенскую девушку, с которой только-что познакомился. Она казалась мне божественной. Я был в новых сапогах. Через полчаса она спросила: „Что это вы все двигаете ногами?..“ — „Разве?“ сказал я, и стал внимательнее и смирнее. Через следующие полчаса она спросила: „Отчего вы отвечаете мне только: да, о, да, ха, ха, конечно, совершенно! верно на все, что я вам говорю, и почти всякий раз невпопад?“ Я покраснел и объяснил, что немножко задумался. Еще через полчаса она спросила: „Скажите, пожалуйста, отчего вы все время улыбаетесь без всякой причины, и вместе с тем имеете такой измученный вид?“ Я объяснил, что это всегда со мной бывает, когда я размышляю. Прошел час. Она обернулась, посмотрела на меня своими серьезными глазами и спросила: „О чем вы все время плачете?“ Я объяснил, что смешные комедии всегда вызывают у меня слезы. Наконец человеческая природа превозмогла и я потихоньку снял сапоги. Это была ошибка с моей стороны: я уже больше не мог их надеть. Ночь была дождливая, по дороге нам не попалась ни одного омнибуса. Я был достоин всякого сожаления, когда возвращался домой, сгорая от стыда, держа под одной рукой сапоги, под другой свою спутницу, особенно в те мучительные минуты, когда приходилось проходить мимо уличных фонарей, свет которых падал на мостовую. Наконец, это дитя природы спросило: „Где ваши сапоги?“ Захваченный врасплох, я увенчал достойным концом все глупости того вечера следующим нелепым ответом: „Высшие классы не носят их в театре“.
Его преподобие был полковым священником вовремя войны, и пока мы разыскивали дорогу в Гамильтон, он рассказал нам историю о двух умирающих солдатах, которая меня очень заинтересовала, несмотря на мои ноги.
Он рассказал, что в Потомакских госпиталях правительство выдавало для умерших грубые сосновые гробы; но не всегда удавалось получить их. Поэтому, если под рукой гроба не было, то покойника хоронили без него.
Вот раз, позднею ночью, умирали в госпитале два солдата. В комнату вошел человек с гробом на плечах и остановился в нерешительности, задумавшись над тем, кому из двух бедняков он понадобится раньше. Говорить они уже не могли и только оба смотрели на него умоляющим образом. Один из них высунул из под одеяла исхудалую руку и сделал пальцем жест, означавший: „Будь добр, поставь его, пожалуйста под мою кровать.“ Человек исполнил просьбу и ушел. Счастливый солдат с трудом повернулся на постели лицом к другому воину, приподнялся немного, с подушки и начал работать над тем, чтобы придать своему лицу особенное выражение; после долгих и упорных усилий ему удалось изобразить торжествующее подмигивание. Страдалец упал на подушки в изнеможении, но упиваясь славою.
Тогда пришел личный друг солдата № 2, обиженного. Последний начал умолять его красноречивыми взглядами; наконец тот понял и, вытащив гроб из под кровати № 1-го, поставил его под кровать № 2-го. № 2-й выразил ему свою радость и сделал еще какой-то знак. Друг опять понял, подложил руку под плечо № 2-го и немного приподнял его. Тогда умирающий герой обратил свой тусклый взгляд к № 1-му и начал медленно трудиться над своими руками. Понемногу удалось ему поднести одну руку к лицу, но она ослабла и упала. Еще раз попытался он поднять ее, и опять неудачно. Тогда он отдохнул, собрал весь остаток сил и на этот раз ему удалось медленно, но уверенно поднести к носу большой палец; остальными пальцами он торжествующе махнул в воздухе и упал на подушки мертвый. Эта картина до сих пор рисуется в моих глазах, признаюсь, положение исключительное, исключительное в своем роде.
На другой день, рано утром, в моей комнате внезапно появился маленький белый слуга и произнес только одно слово: „Завтрак!“
Это был во многих отношениях замечательный мальчик, лет одиннадцати, очень проворный, с живыми черными глазами. В нем не было ничего неопределенного, ничего нерешительного.
В губах его, в манерах, в разговоре видна была величественная решимость, удивительная в таком маленьком существе. Слов он даром не терял. Его ответы были так коротки и быстры, что казались продолжением вопроса, а не ответом на него. Стоя за стулом со своей метелкой в руках, прямой, вытянутый, с стальною серьезностью в лице, он казался статуей, до тех пор, пока не схватывал мелькнувшего в чьих-нибудь глазах желания. Тогда он бросался исполнить это желание и в следующую же секунду снова обращался в статую. Когда его посылали за чем-нибудь в кухню, он шел боком до самой двери и там сразу поворачивался, как на пружинах.
— Завтрак!
Мне захотелось еще раз пробовать разговорить это существо.
— Вы позвали его преподобие или…
— Да, сэр.
— Что теперь рано или…
— Восемь-пять!
— Вы один здесь служите или кто-нибудь вам…
— Цветная девушка.
— На этом острове только один приход или…
— Восемь.
— Большая церковь на горе приходская или…
— Часовня приходской церкви.
— Как здесь разделяются пошлины? На городские, приходские, поголовные и…
— Не знаю!
Не успел я придумать нового вопроса, как он уже был внизу, соскользнув вниз головой по перилам лестницы, и спрыгивал на задний двор.
Пришлось отказаться завести с ним разговор. С ним не существовало главного элемента для разговора: ответы его были так закончены и точны, что не оставляли никакого сомнения, за которое можно было бы уцепиться, чтобы продолжать разговор. Из этого мальчика должен выйти или великий человек, или великий негодяй, смотря по обстоятельствам, но из него собираются сделать плотника. Таким-то образом люди пользуются представляющимся им случаем.
В этот и следующий дни мы катались в экипаже по всему острову и ездили в город Ст. — Джордж, за пятнадцать или двадцать миль от Гамильтона. Таких прекрасных, твердых дорог невозможно найти нигде, кроме Европы. Нам служил проводником и возницей смышленый молодой негр. При выезде из города мы видели пять-шесть горнокапустных пальм (ужасное название!), росших ровными рядами на равных расстояниях одна от другой; это были не самые высокия из когда-либо виденных мною деревьев, но самые величественныя, самые роскошныя. Эта аллея представляет из себя самую удачную подделку колоннады природой. Деревья все одинаковой величины футов в 60, серые, как гранит, стволы, постепенно и ровно заостряются к концу. Ни одной ветки, ни одного узла или трещины, никакого знака. Поверхность ствола не похожа на кору, но имеет вид выделанного, но неотполированного гранита. Так он тянется до самого верху на 50 футов. Затем он начинает принимать вид плотно обмотанной зеленой веревкой катушки или выточенной на токарном станке. Над этой катушкой находится возвышение, из которого на 6 и более футов кверху тянется ярко-зеленый цилиндр, состоящий из свертков, подобных колосу зеленой индийской ржи. Далее фонтаном расходятся перистые листья, тоже зеленые. Прочие пальмы обыкновенно сгибаются, отступают от перпендикуляра, но в этом ряду ни одним ватерпасом не отыщешь уклонения, ни в одном индивидууме этой величественной аллеи. Они стоят так же прямо, как Ваалбекския колонны, вниз та же вышина, та же грация, та же важность. В сумерки или в лунную ночь их легко смешать с ними, если бы не листья на верхушке.
Птицы, встречавшиеся нам в этой стране, замечательно ручные. Даже такое дикое создание, как перепелка, клюет себе спокойно травку, в то время, как мы, следя за ней, совершенно свободно разговариваем. Маленькая птичка из породы канареек двигается с места только тогда, если до нее дотрогиваешься кончиком хлыста, и то лишь на несколько футов. Говорят, что даже осторожная блоха общительна и ручна в Бермуде и позволяет ловить и ласкать себя без сопротивления. К последнему нужно отнестись снисходительно, так как, без сомнения, тут есть известная доля хвастовства. В С.-Франциско утверждают, что их туземные блохи в состоянии лягнуть ребенка, причем действие это вменяется блохе в особенное достоинство, и говорят, что известие это, разошедшееся по всей стране, было способно приманить эмигрантов! По моему, такая вещь в девяти случаях из десяти должна удержать всякого здравомыслящего человека от приезда.
Мы не видели в Бермуде ни одного достойного упоминания клопа или пресмыкающегося, и я готов уже был сказать, что их там нет вовсе. Но раз ночью (я уже лег спать) в мою комнату вошел преподобный отец, держа что-то такое в руках.
— Это ваш сапог? — спросил он.
Я отвечал утвердительно. Тогда он рассказал, что видел, как утром убегал с ним паук! Он утверждал, что этот самый паук как раз на заре отворил его окно и собирался влезть в него, чтобы стащить рубашку, но увидел его и убежал. Я спросил, взял ли он рубашку.
— Нет.
— Так почему же вы думаете, что он пришел именно за рубашкой?
— Я видел по его глазам.
Мы расспросили окружающих, и оказалось, что ни один бермудский паук не способен на такую вещь. Граждане говорили, что самые большие их пауки могли только поставить ноги на обыкновенное блюдечко и что вообще они всегда считались честными. Свидетельство священника и противоречивое свидетельство простых людей заинтересовало всех. Во всяком случае я счел за лучшее запереть свои вещи.
Там и сям по загородной дороге попадались нам лимоны, апельсины, липы, фиги, дынные деревья, также различные породы пальм, между прочим, кокосовая, финиковая, малорослая пальма.
Мы видели бамбук в 40 футов вышины со стволом в человеческую руку. Густые заросли корнепуска поднимались из болот, упираясь на свои переплетающиеся корни, как на сваи. В более сухих местностях благородный томаринд спускал на землю благодатное облако тени, там и здесь, цветущий томариск украшал края дороги. Было еще одно любопытное кривое, корявое, черное дерево без всякого признака листьев. Его можно было бы принять за высохшую яблоню, если бы не разбросанные по нем ярко-красные звездообразные цветы. Огненно-красный цвет их напоминал цвет небесного тела, рассматриваемого в закопченое стекло. Очень может быть, что наши звезды невидимы сквозь закопченые стекла; в таком случае я сильно ошибаюсь.
Мы видели виноградное дерево, такое же скромное и спокойное, как и виноградная лоза. Мы видели индийское резиновое дерево; но, вероятно, мы попали вне его сезона, потому что на нем не было ни узлов, ни чешуек, ничего такого, чему бы следовало там быть по всем правилам. Это придавало ему замечательно неестественный вид. На всем острове было ровно одно красное дерево, я знаю это из верного источника, так как видел человека, который сказал мне, что он считал его несколько раз и не может ошибиться. Это был человек с заячьей губой и чистым сердцем, и все говорят, что он правдив, как сама истина; таких людей очень мало.
Вблизи и вдали мелькали розовые облака олеандров и красное пламя гранатовых цветов.
В одной части дикого леса плети иппомеи обвили деревья до самой их верхушки и украшают их кистями больших голубых колокольчиков — замечательно красивое, обаятельное зрелище, особенно издали. Темный кедр вездесущ и его зелень преобладает. Нельзя судить, насколько он темен, пока не увидишь рядом с ним ярко-зеленой редкой здесь листвы лимона. В одном только отношении Бермуда в высшей степени тропична, по крайней мере, в мае: это в матовом, слегка поблеклом виде общего пейзажа. Леса же ее одеты такой восхитительной, зеленою листвой, которая ликует от своего собственного существования и может довести зрителя до такого энтузиазма, что он готов плакать от умиления или кричать от восторга и должен спасаться в такие страны, где царствуют жестокие зимы.
Мы видели десятка два цветных фермеров, копающих свой картофель и лук, с женами и детьми, с виду вполне довольных и хорошо устроившихся. Мы ни разу не встретили на этом сияющем острове ни одного мужчины, женщины или ребенка, которые казались бы несчастными или недовольными, или сердитыми на что-нибудь. Это однообразие в конце концов делалось скучным и даже несколько неприятным. Вид целого народа, утопающего в довольстве — вещь раздражающая. В этом обществе чувствовался недостаток чего-то, какой-то смутный, неопределенный, ускользающий от внимания недостаток. После долгого размышления мы поняли, чего нам не хватает — это нищих. Пустите их туда в полном составе: почва вполне девственная, проезд дешев. Каждый истинный американский патриот поможет им взять билеты. Целые армии этих превосходных существ можно перевезти из нашей среды и вычеркнуть из наших списков. Они найдут здесь восхитительный климат и добрый, неопытный народ. Картофелю и луку хватит на всех, великодушный прием ждет приезжих первого разряда и элегантные гробы — второго.
Теперь копали ранний розовый картофель, позднее в году у них растет другой сорт, который они называют гранатовым. Мы скупали их картофель по 15 долларов за бочонок, а эти чернокожие фермеры берут наш за безделицу и живут им. На таких же выгодных условиях Гавана могла бы меняться сигарами с Коннектикутом, если бы догадалась об этом.
Мы прошли мимо придорожной лавочки с надписью: „Нужен картофель“. Без сомнения, какой-нибудь невежественный иностранец: ему стоило отойти шагов на тридцать от дому, чтобы найти его сколько угодно.
На многих полях уже поспел ароу-рут. Бермуда имела большую выгоду от продажи этого продукта до тех пор, пока не вошло во всеобщее употребление огнестрельное оружие [3].
Остров невелик. Во внутренности его, где-то в одном месте, ехал перед нами человек на очень плохой лошади. Я сказал, что нам лучше было бы ехать за ним. Но кучер отвечал, что ему ехать недалеко. Я удивился, как он мог знать это, и ждал, что будет дальше. Человек свернул с дороги.
— Почему вы знали, что он свернет? — спросил я.
— Потому что я его знаю и знаю, где он живет.
Я насмешливо спросил его, знает ли он всех на острове. Он очень просто отвечал, что знает. Этот эпизод дает достаточное понятие о размерах страны.
В главной гостинице в Ст. Джордже молоденькая девушка с милым серьезным личиком объявила нам, что обеда мы не получим, так как нас не ожидали и ничего не приготовили. До обеда оставалось как раз час. Мы начали настаивать, она не уступала, мы умолкли — она оставалась ясна и спокойна. Гостиница не ожидала нашествия двух человек и нам, очевидно, приходилось вернуться домой, без обеда. Я сказал, что мы не особенно голодны, что с нас довольно кусочка рыбы. Юная девица отвечала, что сегодня на базаре не рыбный день. Дело начало принимать серьезный оборот; но тут пришел хозяин гостиницы и когда все было ему изложено, он любезно предложил нам разделить с ним его обед.
За столом мы слышали много занимательных рассказов о главной промышленности Ст. Джорджа — починке сломанных кораблей. Среди этих рассказов подали суп с каким-то особенным привкусом, по исследовании оказалось, что он был просто с перцем очень крепкого сорта, подали железного цыпленка, зажаренного восхитительно, но не так как следует. Печение не могло пронять его. Его бы недурно было, перед тем как жарить, протащить по кварцевой толчее и затем парить до следующего прихода. Мы много забавлялись по этому поводу, но не настолько напитались им, чтобы сказать, что победа осталась на нашей стороне. Не беда: нам дали еще картофелю и пирога и мы провели время весело и приятно. Затем мы побродили по Ст. Джорджу, очень хорошенькому городу с интересными, кривыми улицами, узкими кривыми переулками, с попадающимися кое-где пылинками. Здесь так же как и в Гамильтоне в окнах повешены венецианские жалюзи, очень остроумно устроенные. В окнах нет двустворчатых ставен, прикрепленных по бокам, а только одна широкая ставня, прикрепленная сверху. Вы толкаете ее снизу вверх с наружной стороны и прицепляете на какой вам угодно вышине, смотря по солнцу.
По всему острову виднеются большие, белые рубцы на горных откосах. Это углубления, из которых вынут коралл. Некоторые из них имеют четверть акра в ширину, это резервуары для дождевой воды, так как колодцев здесь мало, а источников и ключей нет совсем.
Говорят, что климат в Бермуде мягкий и ровный; снегу и льду не бывает совсем, и круглый год можно проходить в весеннем платье. Мы попали туда в начале мая; было уже восхитительное, вполне установившееся лето, с пламенным солнцем, позволявшим ходить в самой легкой одежде; дул постоянный северный ветер, так что мы совсем не страдали от жары. Часам к 4-м, к 5-ти термометр начинал падать и приходилось одеваться теплей. Я поехал в Ст. Джордж утром, одетый в самое тонкое полотно, и вернулся в пять часов вечера, в двух пальто. Говорят, что ночи здесь всегда свежие и сырые. У нас в квартире были гнезда москитов и его преподобие говорил, что москиты его сильно преследовали. Я часто слышал, как он хлопал и стукал этих воображаемых созданий с таким рвением, как будто они существовали на самом деле. В Бермуде нет москитов в мае.
Более семидесяти лет тому назад в Бермуде провел несколько месяцев поэт Томас Мур. Он был послан туда регистратором адмиралтейства. Я не вполне уясняю себе должность регистратора адмиралтейства в Бермуде, но думаю, что обязанности эти состояли в отчете об адмиралах, там рожденных. Я об этом справлюсь. В адмиралтействе дела оказалось немного, и Мур соскучился и уехал. На острове благоговейно хранится воспоминание о нем, составляющее одно из сокровищ острова. Я смутно догадывался, что это был кувшин, но мне двадцать два раза помешали осмотреть его. Впрочем, это не важно, так как оно оказалось лишь стулом.
В Бермуде есть несколько „достопримечательностей“, но их легко можно избежать. Это большое преимущество, которого нельзя найти в Европе. Бермуда это самый подходящий приют для усталого человека, туда действительно можно „сбежать“. Там нет тревог, глубокий и полный мир страны до мозга костей проникает человека и дает отдых его совести, хлороформирует целый легион невидимых маленьких дьяволов, которые вечно стараются намылить ему голову. Многие американцы едут туда в марте и остаются до тех пор, пока дома не окончится вся мерзость ранней весны.
Бермудцы надеются, в скором времени, установить телеграфное сообщение с остальным миром. Но, даже, когда им удастся завести у себя это проклятое учреждение, туда все-таки можно будет ездить отдыхать, так как там масса прелестных маленьких островков, разбросанных по закрытому морю, где можно жить в полной уверенности, что никто тебя не потревожит. Телеграфисту придется подплывать туда на лодке и легко можно будет убить его во время высадки.
Мы провели в Бермуде четыре дня: три ясных на воздухе и один дождливый в комнате, так как нам не удалось найти яхту для катания. Теперь наш отпуск кончился и мы опять сели на корабль и поплыли домой.
Между пассажирами был один худой и слабый неизлечимо-больной. Его усталый, страдальческий взгляд и печальный вид привлекали всеобщее участие и сострадание. Когда он говорил, что случалось очень редко, в его голосе слышалась какая-то особенная мягкость, которая делала всякого его другом.
На следующий вечер путешествия — мы все сидели в курительной каюте в то время — он понемножку вмешался в общий разговор. Слово за слово он впал в автобиографическое настроение и результатом был следующий оригинальный рассказ…
На вид мне лет шестьдесят и я кажусь женатым, но это только следствие моего болезненного состояния, так как в действительности я холост и мне только сорок один год. Вам трудно будет поверить, что я, представляющий из себя теперь только тень человека, два года тому назад был здоровым, дюжим детиной, человек стальной, настоящий атлет, а между чем это сущая правда. Но еще оригинальнее то обстоятельство, из-за которого я потерял здоровье. А потерял я его в одну зимнюю ночь, во время двухсотмильной поездки по железной дороге, помогая сберечь ящик с ружьями. Это совершенная истина и я расскажу вам в чем дело.
Я родом из Кливленда в Огайо. Однажды зимнею ночью, два года тому назад, я вернулся домой в страшную метель, как раз после сумерек. Первая вещь, которую я услышал, входя в дом, было известие, что мой дорогой товарищ и друг детства, Джон Гаккетт умер, накануне и что его последнее желание было, чтобы я перевез его тело к его бедным старым родителям, в Висконсин. Я был очень поражен и огорчен, но терять время в сожалениях было некогда, я должен был сейчас же отправляться. Я взял билетик с надписью: „Дьякон Леви Гаккетт, Вифлеем, Висконсин“ и поспешил на станцию, несмотря на страшную бурю. Прибыв туда, я разыскал описанный мне белый, сосновый ящик, прикрепил к нему записку гвоздями, посмотрел, как его в целости отнесли в багажный вагон, и затем побежал в буфет запастись сандвичами и сигарами. Вернувшись, я увидел, что мой ящик с гробом принесли и что вокруг него ходит какой-то молодой человек, рассматривает его с молотком, гвоздями и запиской в руках. Я был удивлен и озадачен. Он начал прибивать свой билетик, а я, в большом волнении, бросился в багажный вагон за объяснением. Но нет, ящик мой стоит на месте, его не трогали (дело в том, что я и не подозревал, какая произошла ошибка: я вез с собой ящик ружей, который этот молодой человек отправлял в Оружейное общество в Пеорию, в Иллинойс, а он захватил мой труп!» Как раз в эту минуту кондуктор крикнул: «Все по местам!» Я прыгнул в багажный вагон и комфортабельно уселся на тюке с ведрами. Багажный кондуктор был уже тут, за работой, полный человек, лет 50, с простым, честным, добродушным лицом и отпечатком свежести и бодрости на всей его особе.
Когда поезд уже тронулся, неизвестный человек впрыгнул в вагон и положил кулек очень старого и острого лимбургского сыру на мой ящик, то есть, я теперь знаю, что это был лимбургский сыр, а в то время, я еще во всю свою жизнь ни разу не слышал об этом продукте, а тем более не имел никакого понятия о его свойствах. Хорошо. Едем мы этой воробьиной ночью; буря бушует, мною овладевает уныние, сердце мое замирает, замирает, замирает… Старый кондуктор делает два, три коротких замечания относительно бури и вообще полярной погоды, пробует свои выдвижные двери, запирает их, закрывает окно, обходит кругом, поправляет все в вагоне, все время с самодовольным видом напевая: «Скоро, скоро, милый…» тихо и довольно фальшиво. Я сквозь морозный воздух начинаю чувствовать сквернейший и сильнейший запах. Это еще больше меня расстраивает, потому что я приписываю его моему бедному усопшему другу. Было что-то бесконечно горькое в этом трогательном бессловесном его напоминании о себе и трудно было удержаться от слез, кроме того я ужасно боялся, что кондуктор заметит его. Однако, он спокойно продолжал напевать, ничем не выражая, что замечает что-нибудь. За это я был ему очень благодарен. Благодарен, да, но далеко не спокоен. Я начинал чувствовать себя все хуже и хуже, так как запах усиливался с каждой минутой и все труднее становилось переносить его. Уставив вещи по своему вкусу, кондуктор достал дрова и жарко растопил печку. Это встревожило меня невыразимо, так как я не мог не сознавать, что это ошибка с его стороны. Я был уверен, что на моего бедного усопшего друга это произведет убийственное действие.
Томсон (кондуктора звали Томсоном) теперь начал ходить по всему вагону, останавливаясь перед всякой трещинкой, которую он заставлял вещами, замечая, что безразлично какая погода на воздухе, лишь бы нам было как можно удобнее. Я ничего не говорил, но был уверен, что он избрал неверный путь. Он распевал по-прежнему, а печка все накалялась и накалялась, в вагоне становилось все душнее и душнее; я чувствовал, что бледнею, меня начинало тошнить, но я страдал молча, не произнося ни слова. Скоро я заметил, что звуки «Скоро, скоро, милый…» постепенно ослабевают, наконец, затихли совсем. Водворилась зловещая тишина. Через несколько минут Томсон сказал;
— Пфа! Жалко, что нет корицы, я бы напихал ее в печку.
Он вздохнул раза два, потом двинулся к гр… к ружьям, постоял с минуту около лимбургского сыру, затем вернулся назад и сел рядом ее мной; он казался сам взволнованным. После созерцательной паузы он сказал, указывая на ящик:- Друг ваш?
— Да, — отвечал я со вздохом.
— Он таки порядочно перезрел, неправда ли?
Минуты две никто из нас не говорил, каждый был занят своими мыслями. Наконец Томсон сказал тихим, благоговейным голосом:
— Иногда нельзя быть уверенным, действительно ли они умерли, или нет, ложная смерть, знаете; теплое тело, члены согнуты и т. д. Вы думаете, что они умерли, но наверное не знаете. У меня в вагоне были случаи. Это ужасно, потому что вы не знаете, в какую именно минуту они встанут и начнут смотреть на вас! — Затем после короткой паузы и слегка двинув бровью в сторону ящика:- Но он, вне сомнения! Да, сэр, я готов поручиться за него.
Мы еще немножко посидели в задумчивом молчании, прислушиваясь в ветру и грохоту поезда. Затем Томсон сказал с большим чувством:
— Увы, мы все там будем, этого не минуешь. — Человек, рожденный от жены, недолговечен, говорится в Писании. Да, с какой бы стороны вы ни смотрели на это, оно страшно торжественно и любопытно. Никто не может избежать этого, все должны пройти через это, то есть каждый из всех. Сегодня вы здоровы и сильны, — тут он вскочил на ноги, разбил стекло и выставил на минуту свой нос в получившееся отверстие, потом сел, и я занял его место у окна и выставил свой нос; это упражнение мы повторяли то и дело, — а завтра, — продолжал он, — падаете, как подкошенная трава, и «места, знавшие вас раньше, не увидят вас вовеки», как говорится в Писании. Да, это ужасно, торжественно и любопытно, но все мы там будем и никто не минует этого.
Последовала новая долгая пауза.
— Отчего он умер?
Я сказал, что не знаю.
— Давно он умер?
Мне казалось, что для большей правдоподобности лучше увеличить срок, и я ответил:- Два или три дня.
Но это не помогло. Томсон бросил на меня оскорбленный взгляд, ясно выражавший: «Два или три года, хотите вы сказать!» Затем он начал распространяться о том, как неблагоразумно затягивать так надолго похороны. Затем подошел к ящику, постоял с минуту, вернулся назад легкой рысцой и посетил разбитое окно, проговорив:
— Было бы гораздо лучше, если бы его похоронили прошлым летом.
Томсон сел, уткнулся лицом в свой красный шелковый матов и начал потихоньку раскачиваться всем телом, как человек, который старается перенести не переносимое. Тем временем запах, если только можно назвать это запахом, сделался удушающим. Лицо Томсона стало серым, я чувствовал, что на моем не остается ни кровинки.
Скоро Томсон склонил голову на свою левую руку, оперся локтем в колени и, махнув своим красным платком в сторону ящика, сказал:
— Много я возил их в своей жизни. Некоторые порядочно перешли, но он их всех превзошел, и как легко! Капитан, они были гелиотропы в сравнении с ним.
Этот комплимент моему другу был мне приятен, несмотря на печальные обстоятельства.
Скоро сделалось очевидным, что нужно что-нибудь предпринять. Я предложил сигару. Томсон нашел, что это хорошая мысль. Он сказал:
— Мне кажется, это немного заглушит его.
Мы несколько раз осторожно затянулись, стараясь вообразить, что дело поправляется. Но бесполезно. Спустя недолгое время мы с Томсоном, как бы сговорившись, сразу спокойно выпустили обе сигары из наших безжизненных пальцев.
— Нет, капитан, это не заглушило его ни на один цент. Он еще усиливает его, потому что, как будто задевает его самолюбие. Как вы думаете, что теперь нам делать?
Я был неспособен посоветовать что бы то ни было. Я только глотал да глотал эту вонь и не хотел, чтобы знали о моей способности говорить. Томсон начал уныло и несвязно бормотать насчет несчастных событий нынешней ночи, давая моему бедному другу различные титулы и чины военные и гражданские, и я заметил, что чем больше усиливалось разложение моего бедного друга, тем в высший чин он его производил. Наконец он сказал:
— У меня явилась мысль. Предположим, что мы отодвинем полковника от печки, к другому концу вагона, футов на десять? Он тогда не будет иметь на нас такого влияния, как вы думаете?
Я сказал, что это прекрасная выдумка. Итак, мы запаслись глубокими глотками свежего воздуха в разбитом окне, рассчитывая задержать его до тех пор, пока мы не окончим дела, затем пошли туда, наклонились над этим убийственным сыром и взялись за ящик. Томсон произнес «готово» и мы изо всей силы рванулись вперед. Потом он поскользнулся, упал на пол, носом в сыр, и упустил свой глоток воздуха. Задыхаясь и затыкая нос, он вскочил на ноги и бросился к дверям, ощупывая воздух и хрипло повторяя: «Не задерживайте меня! Пустите, дорогу мне, дорогу! Я умираю!» Выйдя на площадку, я сел на пол, подержал немножко его голову и он ожил.
— Как вы думаете, — произнес он, — сдвинули мы его хоть немножко.
Я сказать: «Нет, мы даже не шевельнули его».
— Хорошо. Значит эта мысль никуда не годится. Надо подумать о чем-нибудь другом. Пусть себе стоит там, где он есть, если это ему нравится: если он и не желает, чтобы его беспокоили, то уж с ним ничего не поделаешь, он на своем поставит. Да лучше оставить его в покое, раз он этого желает. У него, знаете ли, все козыри в руках и поэтому выходит так, что если человек не согласен с ним во мнениях, то всегда останется в дураках.
Однако, мы в такую бурю рисковали замерзнуть на площадке и не могли оставаться так долго. Мы вернулись в вагон, заперли дверь, опять начали страдать и по очереди навещали отверстие в окне. Вскоре, отъехав от станции, на которой мы остановились на минуту, Томсон весело выпрямился и воскликнул:
— Теперь нам будет хорошо. Я думаю, что мы на этот раз справимся с командором. Я, кажется, нашел вещество, которое заглушит его.
Это была карболовая кислота. У него оказался большой запас ее. Он спрыснул ей все вещи: ружейный ящик, сыр, все кругом. Затем мы уселись, исполненные радужных надежд. Но ненадолго. Видите ли, два аромата начали смешиваться и тогда… одним словом, мы бросились к двери, выскочили вон из вагона, Томсон закрыл лицо своей банданой и сказал добрым, беспомощным голосом:
— Все бесполезно. Мы не можем с ним справиться. Он поворачивает в свою пользу все, что мы предпринимаем, чтобы заглушить его, придает всему свой букет и торжествует над нами. Знаете, кажется, теперь запах во сто раз хуже, чем был вначале. Я еще никогда не видел, чтобы кто-нибудь из них работал так добросовестно и с такой проклятой настойчивостью; нет, сэр, никогда не видел во все свои поездки, а я перевез их немало, как я уже вам докладывал.
Намерзшись досыта, мы опять вошли в вагон, оставаться там дольше было невозможно. Так мы все время переходили взад и вперед, замерзая и оттаивая по очереди. Через час мы остановились на другой станции, и, когда поезд опять тронулся, Томсон явился со свертком в руках и сказал:
— Капитан, я еще раз хочу попробовать изгнать его, уж последний раз; если уж и это не подействует, нам останется только умыть руки и сойти с дороги. Так я думаю.
Он достал куриные перья, сухих яблок, листового табаку, тряпок, старых башмаков, серы, ассыфетиды и пр. и пр. и разложил это все на железный лист посреди пола и зажег. Когда все это разгорелось, получился такой букет, что я не понимаю, как мог устоять против этого запах трупа. Все прежнее казалось простой поэзией в сравнении с этим запахом, но представьте себе, что первоначальный запах выделялся среди всего этого во всем своем величии, вся эта смесь запахов как будто придавала ему еще большую силу и, Боже, как он был роскошен. Я делал эти размышления не там, там не было времени, но на площадке. Томсон задохнулся и упал, и я едва успел вытащить его за шиворот, как сам потерял сознание. Когда мы пришли в себя, Томсон сказал в полном отчаянии:
— Нам придется остаться здесь, капитан. Губернатор желает путешествовать один, он решил это и не может отозвать нас назад. И знаете, — прибавил он, — мы теперь отравлены. Это наше последнее путешествие, вы можете быть в этом уверены. Результатом всего этого будет тиф. Я чувствую, что он уже начинается. Да, сэр, мы уже избраны, это так же верно, как то, что вы родились на свет.
Через час после этого на следующей станции нас нашли на площадке замерзшими и бесчувственными. У меня тут же сделалась злокачественная лихорадка и три недели я пролежал без сознания. Впоследствии я узнал, что провел эту ужасную ночь с безобидным ружейным ящиком и невинным кульком сыра. Но это известие пришло слишком поздно для того, чтобы спасти меня. Воображение сделало свое дело и здоровье мое было совершенно расшатано. Ни Бермуда, никакая другая страна не возвратят мне его. Это мое последнее путешествие, я еду домой умирать.
Мы пришли к нью-йоркскому карантину через три дня и пять часов и могли сейчас же ехать в город, если бы у нас был санитарный пропуск. Но пропуска не выдают после семи часов вечера, частью потому, что осмотреть корабль хорошо можно только днем, частью потому, что карантинные чиновники могут простудиться на холодном ночном воздухе. Впрочем, вы можете купить пропуск за пять лишних долларов после назначенного времени, и тогда чиновник придет осматривать ваш корабль на следующей неделе. Наш корабль со всеми пассажирами простоял всю ночь в унизительном плену перед самым носом у этого противного маленького заведения, охраняющего, как предполагается, Нью-Йорк от чумы своими бдительными «инспекциями». Эта строгость внушает страшное уважение к благодетельной бдительности нашего правительства, и существуют люди, которые находят, что ничего умнее не могут придумать в других странах.
Утром мы все были на ногах, в ожидании сложной церемонии корабельного осмотра. Карантинная лодка подплыла на минуту к кораблю, кассир вручил законный трехдолларовый пропуск чиновнику, который передал нам сложенную бумажку на палочке, и мы вышли из карантина. Вся «инспекция» продолжалась не более 13 секунд.
Место карантинного чиновника дает ему сто долларов в год. Его система осмотра вполне совершенна и не требует улучшения, что же касается его системы собирать деньги, то мне кажется, что она требует исправления. Для большого парохода значительная потеря времени простоять в бездействии целую ночь; для пассажиров это также неприятно, тем более что лицезрение этих чиновников вряд ли в состоянии рассеять их досаду и горечь душевную. Не проще ли было бы оставить корабль в покое и раз в год обмениваться пропусками и пошлиной?
1898