VI. Эпикурейство. — Религия и мораль эпикурейцев. — Влияние эпикурейства и его недостатки. — Отношения эпикурейства к стоицизму и христианству. — Лукиан Самосатский

Параллельно со стоицизмом развивалась в античном обществе другая философская доктрина — учение Эпикура, с которым римляне познакомились очень рано. По словам Цицерона, первое философское сочинение на латинском языке было написано эпикурейцем Амафанием и в первом веке до нашей эры жил самый крупный последователь Эпикура между римлянами, поэт Лукреций, автор обширной поэмы «О природе вещей». Подобно стоикам, эпикурейцы попытались заменить религию философией и удовлетворить все новые потребности, которые повлекли за собою падение старого язычества; но и здесь, как в стоицизме, эти попытки окончились полною неудачей.

Эпикурейцы гораздо решительнее и определеннее, чем стоики, отнеслись к народным богам. Эпикур их просто отрицает, а Лукреций относится к ним с непримиримою враждой. Боги народной мифологии, несправедливые, злые, своим вмешательством в жизнь не только делают несчастным человека, но развращают его и вызывают на преступления. Лукреций в живых красках и с искренним негодованием излагает в своей поэме известный миф, как Агамемнон[53] по требованию богов хотел обагрить их алтари невинною кровью своей дочери, чтобы получить попутный ветер для своих судов. «И такого преступления могла требовать религия!» — восклицает Лукреций в конце описания. Вся народная религия, со всеми ее верованиями и со всеми формами культа, представляется поэту только нелепым заблуждением и преступным предрассудком, потому что эти боги, вмешивающиеся в мир, — только печальный продукт невежественной и, может быть, злобной выдумки. По учению эпикурейцев, мир произошел из случайного соединения отдельных атомов и управляется собственными законами, независимыми от какого бы то ни было божества. Чтобы доказать эту истину, Лукреций написал свою поэму, но не следует думать, что материализм привел эпикурейцев к отрицанию религии — дело было как раз наоборот: учение о происхождении и сущности мира — только аргумент для оправдания безверия. Эпикур заимствовал это учение у Демокрита, а Лукреций тщательно отыскивает все несовершенства Вселенной с точки зрения человека, чтобы показать, что она не могла быть создана благим и разумным верховным существом. Такое отношение к народной религии было только выражением на философской почве того разочарования традиционным язычеством, которое овладело тогдашним обществом в Греции и в Италии. Только у грека Эпикура оно сказалось спокойным отрицанием нестеснительного культа, а у римлянина Лукреция страстным негодованием против бессмысленных обрядов, которые твердою сетью опутывали в Риме и общество, и отдельную личность. Отрицая богов, римский поэт считает себя не только моралистом, устраняющим вредное влияние безнравственной мифологии, но и освободителем человеческого рода, который придавлен к земле суровым игом тяжелой религии. Ненависть к религии является у Лукреция характерным выражением настроения римлянина, для которого утратили всякий смысл строгие предписания его предков.

Но отвергая народных богов, ни Эпикур, ни Лукреций не были атеистами. У них было чрезвычайно своеобразное богословие, какого нельзя найти ни в одной религии. В системе Эпикура, где все сводится к материальному атому, нет места для божества, но ее основатель не считал возможным решительно отвергнуть общую веру в существование богов, и он поместил их вне мира и вне всякого к нему отношения. Боги эпикурейцев не духи, но и не чистая материя; у них есть что-то вроде тела и что-то вроде крови; они живут где-то далеко от мира, не управляют им и не вмешиваются в его дела; бессмертные и блаженные, они ведут жизнь в совершенном покое, без страстей и потребностей, не зная ни гнева, ни любви, не нуждаясь ни в жертвах, ни в молитве. До людей им нет никакого дела, как и людям до них. Человек может стремиться к такому блаженству, каким они наслаждаются; но богов ничем нельзя заинтересовать в этом стремлении, к людям они совершенно равнодушны и безучастны. Эпикурейская теология не имеет ничего общего с религией: это чисто внешняя и совсем не нужная приставка к философской доктрине.

С такою же страстью отрицают эпикурейцы загробную жизнь. По их учению, душа умирает вместе с телом, и Лукреций приводит 28 доказательств в защиту этого мнения. По его взгляду, если душа растет и стареет вместе с телом, если слабый физически ребенок слаб и разумом и у старика вместе с телесными силами приходят в упадок и духовные способности, если здоровая душа бывает только в здоровом теле, то из этого с несомненностью следует, что смерть поражает всего человека. В подтверждение смертности души приводится и другая, еще более наивная аргументация. По учению эпикурейцев, душа состоит из четырех элементов: теплоты, дыхания, воздуха и четвертого, которому они не умели дать названия. Все это материальные атомы, только совершенно круглые и слабо прилаженные друг к другу, поэтому душа отличается большею подвижностью, чем вода или всякое другое тело. Но эта грубая и нескладная психология не имеет в глазах эпикурейцев самостоятельной цены; она является только средством уничтожить веру в загробное существование. «Только человеческая суетность, — говорит Старший Плиний, — переносит себя в будущее и выдумывает себе жизнь даже в царстве смерти, то допуская бессмертие души, то ее преобразование, то существование в подземном мире, как будто бы человек живет другою жизнью, чем животное. Где же это местопребывание душ, умерших в течение стольких столетий, и как велико их число? Все это только порождение детского самообольщения и смертности, стремящейся к вечному существованию. Прочь эту веру, которая составляет величайшее безумие».

Если метафизика Демокрита нужна была эпикурейцам только для обоснования отрицательного отношения к религии, то сама религиозная доктрина имеет в их глазах интерес только по связи с моралью. Подобно стоицизму, учение Эпикура, по существу, моральная философия. Но в ее основе лежит не добродетель, как у стоиков, а счастье, или удовольствие, как говорили эпикурейцы. Над входом в сад, где учил Эпикур, была надпись: «Прохожий! Тебе хорошо здесь остаться, здесь высшее благо — удовольствие». Сущность счастья, по учению Эпикура, заключается в квиетизме, в абсолютном душевном спокойствии, в отсутствии всяких страстей, всяких сильных волнений, всяких страстных желаний. Эпикурейцы не вступают в борьбу со всяким чувством, как стоики, но они ставят его только в должные границы. Истинный мудрец прежде всего воздерживается от излишних желаний. Эпикурейцы делят желания на три категории: во-первых, естественные и необходимые, как голод и жажда; они подлежат удовлетворению, но с крайнею умеренностью; во-вторых, естественные, но не необходимые, как любовь, — от них лучше всего воздерживаться. Эпикур советует не обзаводиться семьей, потому чтох ней уж очень много хлопот. Лукреций часто и много говорит о любви в своей поэме; он не отрицает совершенно этого чувства, но предостерегает от чрезмерных увлечений им и дает практические советы, как избавиться от любовных страданий. С тонким психологическим чутьем и с большим художественным талантом изображает он опасности чрезмерной любви, но его советы по этому поводу не отличаются философскою глубиной и возвышенностью. По мнению Лукреция, не следует идеализировать любимого существа и даже долго сосредоточивать свое чувство на одном и том же предмете: непостоянство, по учению эпикурейца, — верное средство от чрезмерной привязанности, опасной для мудреца. При оценке этого взгляда не следует забывать, что семья — одна из самых слабых сторон античной культуры, потому что женщина была существо бесправное и, что еще важнее, в огромном большинстве случаев лишенное всякого образования. Наконец, третья категория желаний не вытекает из требований природы и не обусловливается необходимостью; они происходят только от воображения и от них следует безусловно воздерживаться. Сюда относят эпикурейцы, прежде всего, честолюбие, которое они считают главным, если не единственным стимулом к общественной деятельности. Лукреций, живший еще в республиканскую эпоху, относится с глубочайшим презрением к политике. «Гораздо лучше, — пишет он, — спокойно повиноваться, чем стремиться к управлению республикой и к обладанию царствами; поэтому предоставь обливаться кровавым потом тем, которые борются на узком пути честолюбия». Политический деятель, энергично и неутомимо добивающийся у народа власти, напоминает Лукрецию Сизифа, который, по народному верованию, вечно вкатывает на гору постоянно сваливающуюся оттуда скалу. Полный политический индифферентизм составляет идеал эпикурейского поэта, и он красноречиво изображает удовольствие равнодушно смотреть с высоты своей философии на жестокую борьбу политических партий и на ее страждущих участников. «Когда ветры на открытом море бурно поднимают его поверхность, то с берега приятно смотреть на великий труд моряка», — говорит поэт; но спокойное созерцание политической борьбы ему еще приятнее.

Кроме умеренности в наслаждениях и воздержания от излишеств, истинный мудрец, по эпикурейскому учению, должен быть свободен от страха перед богами, перед загробною жизнью и перед смертью. Две первые цели сравнительно легко достигаются неверием; но умереть тяжело не только потому, что страшно царство Аида[54]. Эпикурейцы хорошо понимали это и с усердием стоиков, хотя и другими приемами, старались избавить человека от страха к смерти, составляющего важное препятствие для спокойного счастья. Чтобы облегчить смерть, они не пытаются обесценить жизнь, как стоики; наоборот, исходя из того положения, что цель жизни — наслаждение, они доказывают, что и смерть не страдание. «Все хорошее и все дурное заключается только в чувстве, — говорит Эпикур, — а смерть есть ничто иное, как освобождение от чувства». Лукреций сравнивает смерть с покойным сном и заставляет природу произнести длинную и красноречивую речь в защиту смерти, причем вся аргументация сводится к двум положениям: если для человека жизнь — пиршество, то смерть — приятный отдых; если же на его долю не выпало наслаждений или старость притупила его восприимчивость, то смерть — естественное успокоение. Из такого взгляда совершенно логично вытекает проповедь самоубийства для избежания страдания, и Эпикур советует своим ученикам тщательно обдумать, «лучше ли, чтобы смерть к ним пришла или чтобы они к смерти». Эпикурейцы в этом случае вполне сходятся со стоиками; только первые убивали себя во имя счастья, а вторые — во имя добродетели.

Хотя мы знаем на римской почве только одного философа-писателя в эпикурейском духе, тем не менее, это учение имело широкое распространение в римском обществе конца республики и начала империи. Философия Эпикура находила себе последователей преимущественно среди таких людей, которые утратили веру в народных богов и не чувствовали склонности к стоическим добродетелям. Она действовала теми сторонами, которые особенно резко отличали ее от стоицизма, и две черты в характере тогдашнего общества преимущественно содействовали ее успеху: страсть к наслаждению у худших его представителей и политический индифферентизм, заразивший и лучших людей того времени. Стоики проповедовали слепое служение добродетели, которая являлась каким-то Молохом, неизвестно почему требовавшим суровых жертв[55]; учение эпикурейцев ставило целью жизни счастье, и эта цель была понятна всякому, хотя всякий понимал ее по-своему. Лучшие люди хотели достигнуть ее теми же стоическими добродетелями, только в смягченном виде; поэтому стоик Сенека чувствовал большую симпатию к Эпикуру и называл его «героем, переодетым женщиной». Большинство прикрывало эпикурейскою философией свою нравственную распущенность, ставя под ее авторитет самые низменные наслаждения. С другой стороны, советы Эпикура удаляться от политической деятельности служили философским оправданием упадка политических интересов и облегчали необходимое служение цезарям, которое по временам бывало очень тяжело, а иногда и постыдно. Но на продолжительный и прочный успех эпикурейская философия имела еще менее шансов, чем стоицизм, потому что она не обладала ни одним его достоинством и, разделяя почти все его недостатки, дополняла их своими собственными.

Прежде всего, в такую эпоху веры, как первые столетия после Р. X., учение эпикурейцев о божестве звучало особенно злою насмешкой над религиозным чувством. На что нужны были эти совершенно бесполезные и ко всему равнодушные боги? Для внутренней жизни человека и для его миросозерцания такая религия ничем не отличалась от атеизма. Далее: эпикурейцы глубоко заблуждались, думая, что учение о загробном существовании отравляет людям земную жизнь. Правда, та его форма, которую знало греко-римское язычество, была крайне неутешительна, потому что местопребывание душ представлялось царством мрака, одинаково тяжелым и для героя, и для ничтожности. Это учение и было одною из важнейших причин падения национальной религии, но простого его отрицания не было достаточно для успеха философского суррогата религии. Общество желало тогда не только отрицания печального учения о царстве Аида, оно стремилось к утешительной надежде на более справедливую загробную участь, что и было одною из причин торжества восточных культов над греко-римскою религией. Таким образом, в вопросе о загробной жизни эпикурейцы далеко не давали полного удовлетворения общественным потребностям.

Так же слабо было и этическое учение Эпикура. Во-первых, индивидуализм его морали носит уже совершенно эгоистический характер. У стоиков нравственность тоже эгоистична; но там эгоизм смягчался требованием службы обществу, хотя ради личного совершенства, а не общественного блага. Эпикурейцы — эгоисты чистой воды. Служение родине или человечеству не только не входит в их моральную программу, а наоборот, считается даже неподходящим для мудреца. С их точки зрения, активная любовь к ближнему не может служить источником наслаждения, и стихи Лукреция о том, как приятно с берега смотреть на опасную и тяжелую борьбу человека с бушующим морем, производят отталкивающее впечатление. Эпикурейцы были до такой степени равнодушны ко всякой общественной деятельности, что воздерживались даже от публичной пропаганды своей доктрины, и из их среды не вышло ничего подобного стоическим духовникам и проповедникам. Вследствие этого учение Эпикура стояло в резком противоречии с национальным римским характером. Плутарх рассказывает, что во время борьбы с Пирром, когда его посол Киней изложил Фабрицию эпикурейскую доктрину, римский полководец обратился к богам с молитвой, чтобы Пирр и самниты, пока они враги Рима, держались этих учений. Стоицизм для пропаганды мог опираться на национальных героев, которые без философии обладали стоическими добродетелями; учение Эпикура было глубоко антипатично всем тем, в ком сохранились следы древнеримских доблестей.

Другой коренной недостаток эпикурейской морали заключался в чрезвычайной легкости ее искажения. Понятие об удовольствии крайне шатко и не имеет никакого определенного содержания; высшее благо каждый понимал по-своему: Эпикур и Лукреций видели его в воздержании, а философ Метродор признавал за благо только то, что имеет отношение к желудку. Поэтому эпикурейцами считали себя люди самого различного поведения, начиная от «переодетого героя» Эпикура и кончая самым обыкновенным развратником. Особенно доктрина искажалась на римской почве. Цицерон остроумно и правдоподобно рассказывает, как сделался эпикурейцем Пизон, известный своим грабительством в Македонии. Он уже давно страдал от пресыщения всякими наслаждениями и обратился за исцелением к философу из греков, который начал излагать ему учение Эпикура. «Пизон никогда не слыхал из уст философа столь абсолютной похвалы удовольствию, которого он более не испытывал, — рассказывает Цицерон. — Он чувствовал, как пробуждаются все его аппетиты, и порешил, что нашел в философе не наставника добродетели, а учителя распущенности. Грек хотел было разъяснить ему истинный смысл доктрины, но Пизон схватился за то, что он слышал, и не желал никаких изменений: «Это хорошо, — говорил он, — я подписываюсь под этим и вполне к этому присоединяюсь. Превосходно говорит твой Эпикур!». Грек, человек ловкий и любезный, не хотел отстаивать своего мнения против сенатора римского народа». Эпикурейцев вроде Пизона было много, и они-то превращали школу в хлев, как выражается один древний писатель.

В том же направлении действовало учение Эпикура и на политическую нравственность. Между эпикурейцами не было ни одного деятеля, которого можно было бы поставить наряду с героями стоицизма времен империи. Более других подходил к ним эпикуреец Петроний, живший при дворе Нерона. Любитель и знаток самых утонченных наслаждений, «судья изящного вкуса», как его называли, Петроний был душой и изобретателем всяких придворных известий. Это бесценное для Нерона свойство, вместе с очаровательными манерами ловкого придворного, доставили Петронию благосклонность императора и государственные должности. Но дворцовая интрига лишила его милостей тирана, и эпикуреец решился на самоубийство. Перерезав кровеносные сосуды, он перевязал их так, чтобы можно было по произволу ускорять и замедлять смерть. Затем, созвав друзей, он не вел с ними философских бесед, а разговаривал о новых песенках и ходивших по рукам эпиграммах и умер за веселым пиром. Петроний был лучший из придворных эпикурейцев, потому что обладал сравнительно крупною натурой; другие просто раболепствовали и предавались вульгарному распутству. Совершенно естественно, что философия Эпикура весьма рано стала считаться школой личных пороков и политической безнравственности.

Непригодность эпикурейской морали для жизни лучше всего обнаружилась на самих эпикурейцах, потому что, стремясь к счастью и к наслаждению, они достигали как раз противоположного. Миросозерцание даже лучших последователей Эпикура, как Лукреций, проникнуто пессимизмом. Мир с их точки зрения — случайное и далеко не совершенное соединение материальных атомов, простая машина, которая все портится со временем и вскоре должна разрушиться окончательно. В поэме Лукреция эта мрачная картина постепенного вырождения Вселенной и постепенного ее приближения к полному разрушению нарисована вполне живо и очень искренно. Видно, что эта мысль глубоко захватывает душу автора. Среди совокупности разрушающихся атомов поставлен человек, тоже машина, только чувствующая и потому легко доступная страданию. Доказывая, что в природе и у ее предполагаемого творца нет ни малейших следов благости к человеку, Лукреций старается показать в своей поэме, как жалок и как слаб этот несчастный венец творения сравнительно с могучими зверями. Такую же печальную картину представляет для эпикурейца и общество. Он видит там только борьбу честолюбий, хаос личных страстей. «Право», «родина», «общее благо» — все это пустые звуки, лишенные всякой привлекательности для настоящего последователя Эпикура. Остаются личные наслаждения, то самое «высшее благо», которое царило в саду основателя школы; но и они сводятся к воздержанию, т. е. борьбе с самим собою. Истинная любовь, семейное счастье опасны для эпикурейца, к науке и даже к красноречию он равнодушен, и его личные идеалы напоминают одному из новых исследователей монастырь, но монастырь без религии, т. е. лишенный единственного утешения. Более того, цель стремлений истинного последователя Эпикура — апатия, т. е. полное равнодушие ко всему, как единственное условие абсолютного спокойствия. Эпикуреец во имя своего философского удовольствия уничтожал в себе всякие интересы, т. е. подрывал существенную основу счастья. Что же удивительного, если в результате получалось равнодушие к жизни и лучшие ученики Эпикура предпочитали, по совету учителя, не дожидаться смерти, а идти к ней навстречу? Есть известие, что Лукреций покончил самоубийством, и такой исход — весьма частое явление в эпикурейской школе. К такому же результату приходили вульгарные последователи Эпикура, которые искали счастья в чувственных наслаждениях. Обратная сторона удовольствия — пресыщение, которое наступает весьма скоро, если сделать погоню за наслаждением целью жизни. Эпикурейцы постоянно подвергались этой болезни и часто лечились от нее добровольною смертью. Сохранилось известие о некоем Гегесии, принадлежавшем к Киренской школе, которая также ставила удовольствие единственною целью жизни. Гегесия называли «оратором смерти», потому что его ученики убивали себя массами, вследствие чего власти сочли необходимым изгнать философа из Александрии, где находилась его школа. Таким образом учение Эпикура в окончательном результате совпадало со стоицизмом: оно вело к страданию и к добровольной смерти. Совершенно естественно, что обе философские школы не могли иметь прочного успеха в обществе, потому что люди хотят жить и избегают страданий.

Не будучи в состоянии дать удовлетворение духовным потребностям современного общества, учение Эпикура, подобно стоицизму, подготовляло пути новой религии, которой предстояло победить мир; но его влияние было чисто отрицательное. В то время, как стоицизм воспитывал нравственные потребности общества, не будучи в состоянии дать им полное удовлетворение, эпикурейская философия наносила тяжелые удары язычеству, подвергая открытому осмеянию его богов, вызывая презрение к его учениям, и таким образом расчищала пути христианству. Эта критическая работа велась особенно успешно скептицизмом, развившимся на эпикурейской почве, а первое место между скептиками безусловно принадлежит Лукиану Самосатскому.

Лукиан, грек по происхождению, родился около половины II века нашей эры в городе Самосате на берегу Евфрата. Родители отдали его учиться скульптуре; но, не сделавшись художником, Лукиан начал заниматься адвокатурой в Антиохии, а затем, не удовольствовавшись этой профессией, посвятил себя изучению риторики и в качестве странствующего оратора посетил Грецию, Италию и Галлию и приобрел своим искусством широкую известность и хорошие средства. Для знаменитости это было очень выгодное ремесло. Подобно современным артистам, странствующие ораторы, или софисты, как их тогда называли, прибывши в какой-нибудь город, устраивали публичное чтение или диспут, которые так же посещались, как концерты и представления современных знаменитостей артистического мира. Обеспечивши себе материальные средства, Лукиан вернулся в Грецию и поселился в Афинах, а затем получил видную должность в Египте и умер в глубокой старости. По характеру своих занятий и по образу жизни Лукиан должен был хорошо знать современные ему общественные течения и действительно принадлежал к числу наиболее разносторонне образованных людей своего времени. Настоящему ритору необходимо было знакомство с философскими школами — чтобы действовать на слушателей, он должен был понимать их настроение, симпатии и антипатии. Лукиан вполне стоял на высоте этой задачи: он знал все современные ему философские доктрины, понимал все религиозные стремления, но ко всему относился с уничтожающею насмешкой. Сорока лет он начал свою литературную деятельность и сразу обнаружил блестящий литературный талант и показал себя первоклассным сатириком. Его произведения представляют собою или характерные портреты современников, или диалоги, где собеседниками являются боги и философы. Автор повсюду обнаруживает тонкую наблюдательность, превосходное знание жизни и замечательное уменье выставить на вид ее смешные стороны. Его сатира поражает тонкостью и тактом. Он свободен от грубого шаржа, не пишет пародий, которые способны извратить смысл какого угодно сюжета; в его произведениях только рельефно подчеркнуты нелепые противоречия и смешные абсурды в тогдашней религии и философии. Сатиры Лукиана — живое изображение действительной жизни и действительных верований, только в них выставлены на первый план незаметные для толпы несообразности износившейся религии и не способной к жизни философии, а также шарлатанство их новейших представителей.

В целом ряде «Диалогов богов» Лукиан осмеивает греческую религию. Это небольшие сценки, сюжет которых всегда заимствован из мифологии. Так, например, даже в искусстве воспроизводился иногда миф о рождении Афины из головы Зевса, именно тот момент, когда Гефест разрубает топором голову царя богов и людей. Лукиан воспроизводит разговор с Гефестом перед рождением Афины, и головные боли Юпитера, и недоумение непривычного хирурга перед необыкновенною операцией производят чрезвычайно комическое впечатление. Ряд таких сценок, где фигурируют почти все боги, где с необычайным остроумием воспроизведены все их нелепые и безнравственные поступки, служившие однако предметом религиозной веры, сильнее подрывали религию, чем самые ожесточенные нападки философов. Сделать смешною религию, не прибегая к пародии и пользуясь для ее осмеяния только ее же учением, — самый убийственный прием в борьбе против веры, а Лукиан превосходно владел этим оружием. В драматическом этюде, озаглавленном «Собрание богов», Лукиан дает живое и наглядное изображение той путаницы, которую внесла в греко-римскую религию теократия, поместившая на Олимпе целую массу варварских богов. Собрание созвано, чтобы обсудить вопрос об этих пришельцах, и бог Момус, сын Ночи, олицетворение насмешки, произносит речь против новых богов. Он начинает с Диониса. По его мнению, тот не настоящий бог, а наполовину человек, даже не греческого происхождения, потому что его мать, Семела, внучка некоего Кадма, «сиро-финикийского купца». Кроме того, по своим внутренним свойствам, Вакх не годится для Олимпа: он крайне изнежен, всегда не в своем виде и от него пахнет вином с самого дня рождения. Наконец, что самое печальное, он привел с собою Пана, Селена и целую толпу сатиров — существа, совсем не похожие на богов. У Пана рога, козлиные ноги и такая же борода; Селен — лидиец, лысый и отвратительный старик; сатиры — фригийцы с рогами и хвостами. «Что же удивительного, — спрашивает Момус[56], — что люди, видя столь чудовищных и смешных богов, чувствуют к нам презрение?» По просьбе Зевса Момус оставляет в покое Геркулеса и некоторых других второстепенных богов, но резко упрекает его самого за веселые похождения на земле то в образе быка, когда он похитил Европу, то в виде золотого дождя, когда он пленял Данаю[57]. «Когда ты делаешься быком, — говорит Момус, — мы всегда дрожим, как бы тебя не схватили для жертвоприношения; когда ты превращаешься в золото, мы боимся, как бы тебя не расплавил ремесленник и как бы вместо Зевса у нас не оказалось ожерелье, или браслет, или серьги». Но особенно плохо то, что поведение царя богов развращает Олимп. Примеру Зевса следуют другие боги и даже богини, и в число небожителей попадает их многочисленное потомство, совершенно недостойное этого звания. Затем Момус переходит к восточным богам. «Откуда приехали к нам сюда этот Аттис, Корибант, Сабасий? — спрашивает он[58]. — Кто этот мидиец Митра, в персидском одеянии и с тиарой на голове? Он не знает ни слова по-гречески и не понимает даже, когда с ним здороваешься... Все это можно бы было еще терпеть, боги. Но кто ты, собачья голова, египтянин, завернутый в салфетки? Каким образом ты, мой друг, со своим лаем претендуешь быть богом? Что нужно этому пестрому быку из Мемфиса? А ему воздают божеские почести, у него есть оракул и жрецы. Мне стыдно говорить о вас, ибисы, обезьяны, козлы и тысячи других более смешных богов, которыми наводнили небо египтяне. Я удивляюсь, о боги, как вы можете терпеть, чтобы им воздавали такие же, если не большие почести, как и вам? Как можешь ты, Зевс, выносить бараньи рога, которые приставляют тебе ко лбу на изображениях?». На слова Юпитера, что это только символ, который объясняется в мистериях, Момус насмешливо замечает, что «действительно необходимо быть посвященным в мистерию, чтобы узнать, что боги есть боги, а собачьи головы — собачьи головы», и переходит к другой беде, которая угрожает Олимпу. Некоторые тупоумные философы проповедуют какую-то добродетель, говорят о природе, о судьбе, о фортуне. «Я охотно спросил бы тебя, Юпитер, — говорит Момус, — видел ли ты когда-нибудь добродетель, или природу, или судьбу? Все это, конечно, пустые, лишенные смысла слова, неудачная выдумка мнимых мудрецов, тем не менее, недалекие люди, наслушавшись таких бредней, перестают приносить жертвы, потому что воля богов бессильна против судьбы». Речь Момуса произвела впечатление, и боги приняли составленный им декрет с целью положить конец злоупотреблениям. Так как масса иноземцев превратила Олимп в беспорядочную и многочисленную толпу разнокалиберных существ и начинает уже чувствоваться некоторый недостаток в амброзии и нектаре, то боги постановили составить комиссию для проверки полномочий всех этих пришельцев и отнять право небесного гражданства у тех, кто не представит достаточных доказательств.

«Собрание богов» — превосходный образец сатиры Лукиана против современного ему язычества. Автор ничего не изменяет в ходячих представлениях, нисколько их не извращает, он просто сопоставляет хаос современных верований в драматической картине, и получается злая карикатура, наглядное изображение вопиющих нелепостей и противоречий. Но Лукиан не останавливается на этом: в целом ряде диалогов он изображает в такой же рельефной форме логическое противоречие языческих учений, нелепость понятия о провидении в применении к Зевсу и неспособность старой веры устоять перед философскою критикой. Так, в диалоге, озаглавленном «Сбитый с толку Зевс», циник, получивши от царя богов подтверждение справедливости учения о судьбе, доказывает ему, что в таком случае боги не нужны, оракулы излишни, а наказание за гробом несправедливо, потому что человек — слепое орудие судьбы. В диалоге «Икароменипп» Лукиан в комическом виде изображает затруднительное положение Зевса, которому приходится управлять в качестве провидения всем, что делается на земле, а в то же время нужно соснуть и пообедать. В драматических сценах «Зевс в трагическом положении» изображен совет богов по поводу спора двух философов: стоика, который их защищает, и эпикурейца, который оспаривает их силу и значение. Стоик слабее противника и, чтобы спасти своего защитника, Зевс послал ночь и таким образом отсрочил его поражение. Между тем Олимп в страшной тревоге: спор завтра возобновится, и если эпикуреец победит, боги лишатся всех почестей. Чтобы устранить как-нибудь беду, Зевс решил посоветоваться с другими богами, и Лукиан с неподражаемым комизмом изображает этот совет. Дело спешное, между тем и созвать богов крайне трудно, потому что большинство совсем не понимает по-гречески. Кроме того, между богами начинается спор из-за мест: восточные боги требуют первенства, потому что они сделаны из чистого золота, тогда как греческие из мрамора или из бронзы. Наконец началось заседание, но испуганные и бессильные олимпийцы говорят очевидные несообразности. В то время им доносят, что спор возобновился; все собрание внимательно следит за философским состязанием, и когда победа начинает склоняться на сторону эпикурейца, боги не могут придумать ничего другого, как только молиться за своего защитника.

Но отвергая с беспощадною резкостью все стадии язычества, начиная с чистой формы национальной религии и кончая тем смешением всех культов, которое характеризует первые столетия нашей эры, Лукиан так же относится и к философии. В целом ряде диалогов он осмеивает все философские школы вместе с их основателями и современными представителями. Чтобы составить себе представление об отношении Лукиана к философам, достаточно отрывка из диалога «Икароменипп». «Существует, — говорит он там, — род людей, который с некоторого времени выплывает на поверхность общества, порода ленивая, сварливая, суетная, раздражительная, сластолюбивая, эксцентричная, напыщенная, надменная; «бесполезное бремя земли», — как говорит Гомер. Эти люди, разбившись на различные группы, изобрели бесчисленное множество лабиринтов слов и называются стоиками, академиками, эпикурейцами, перипатетиками и другими еще более смешными именами... Они презирают всех людей, измышляют всякий вздор о богах, окружают себя молодыми людьми, которых легко дурачить, декламируют трагическим тоном общие места о добродетели и преподают искусство бесплодных рассуждений». Вот что такое философия, по мнению Лукиана: лабиринт слов, бессодержательная декламация, бесплодное умствование. Сократ и Пифагор в его глазах, по существу, ничем не отличаются от современных шарлатанов, которые выдают себя за их последователей. В сцене «Продажа жизней» его сатира переходит в настоящее издевательство над самыми почтенными именами в истории философии.

Это беспощадное отрицание язычества и основанной на нем философии производило сильное впечатление. Те язычники, у которых сохранились следы веры или уважение к философии, чувствовали глубокое отвращение к Лукиану. Сохранились старые рукописи его сочинений, где языческий читатель, не будучи в состоянии сдержать негодования, написал на полях манускрипта: «Проклятый Лукиан, нечестивый, отвратительный насмешник!» Иначе относились к нему ранние христиане: чтение его сочинений не запрещалось верующим, хотя их сюжет не отличался нравственною назидательностью и хотя автор делает иногда резкие выпады также и против христианства. Такое отношение к Лукиану христиан совершенно понятно: он действовал на читателя только критикой отжившего и не увлекал его каким-либо положительным идеалом, потому что их не было у него самого. Лукиана сравнивают иногда с Вольтером; но французский писатель боролся за веротерпимость в религии, за свободу в политике, за равенство всех перед общим законом в социальных отношениях. Лукиан только отрицатель. В религии он атеист в полном смысле этого слова; мифология для него — нелепая басня, культ — смешной абсурд: загробные муки — детская сказка. Но он отрицает религию не во имя философской доктрины, как эпикурейцы: философия для него наука о пустяках, этика — праздная выдумка. Никакой нравственности нет и быть не может, потому что люди — игрушка слепого случая, а в человеческих стремлениях и вообще в жизни нет никакого смысла. Вся нравственность сводится к искусству жить без забот и страданий. «Всегда и во всем держись только одного, — говорит Лукиан, — хорошо пользуйся настоящим, со смехом проходи мимо всего и не привязывайся серьезно ни к чему». Таким отрицателям нечего проповедовать; их историческая заслуга заключается только в отрицании отжившего; общественными вождями они быть не могут, потому что общество не может жить одним отрицанием.

Загрузка...