Прежде чем вовлечь читателя в лабиринт кремлевских интриг времен позднего сталинизма, стоит, по–моему, хотя бы вкратце объяснить, с чего это меня, писателя–беллетриста, прежде не тяготевшего к документальным исследованиям черных дыр отечественного истэблишмента, вдруг потянуло на историческую публицистику. Все началось с гласности, когда впервые в стране Советов нежданно–негаданно появилась возможность донести до читательской аудитории неприукрашенную правду и, стало быть, активно влиять на события, происходящие с нами и вокруг нас. За какой–нибудь год я с пылом заправского шестидесятника, на одном дыхании написал серию очерков, печатавшихся главным образом в «Неделе» и посвященных коррупции в высших эшелонах советской власти, а также попранию человеческого достоинства наших ни в чем не повинных сограждан. Тиражи «Недели» в то время достигали двух миллионов экземпляров, газету рвали из рук, и как–то раз тогдашний главный редактор В. Сырокомский вывел меня на балкон бывшего кабинета Бухарина, чтобы показать очередь, по пятницам змеившуюся от газетного киоска возле кинотеатра «Россия» вдоль всей Пушкинской площади до Тверской и загибавшуюся далеко за угол здания «Известий». Может ли быть что–либо приятнее автору, нежели осознание непреложного факта, что его труд заслужил общественное признание?
Вскользь замечу, что у признания всегда есть горькая изнанка. Мой домашний телефон буквально накалялся от бессчетного числа звонков, а на улице, у подъезда, меня с раннего утра подстерегали разного рода бедолаги, во все горло требовавшие, чтобы я, отрешившись от остального, немедленно и вплотную занялся именно их делами — мало ли у нас обездоленных с изломанными судьбами и тщетными надеждами на восстановление справедливости? Кое–кто из них действительно пострадал ни за что ни про что, а другим, как это часто бывает, с субъективных позиций казалось, будто они праведники, по трагическому стечению обстоятельств ошибочно признанные грешниками. Помнится, один особенно настырный, не совладавший с эмоциями житель черноземной глубинки около месяца терроризировал меня, попеременно пуская в ход то мольбы, то угрозы — в случае отказа он поклялся отомстить мне на самурайский манер, покончив жизнь самоубийством под дверью моей квартиры. К счастью, все обошлось: он либо передумал, либо нашел себе более сговорчивого правозаступника.
Но нет худа без добра — я получил доступ в следственные изоляторы и, самое важное, в наглухо закрытые архивы, куда до меня еще не ступала писательская нога. Каким образом мне это удалось? Соль в том, что героями моих очерков, как правило, были талантливые следователи по особо важным делам при Генеральном прокуроре СССР, наглядно и выпукло проявившие себя в годы так называемой перестройки служителями Закона, в то время как множество ответственных работников иных правоохранительных ведомств по–прежнему подвизалось на ролях обслуги у правящей элиты. К сожалению, впоследствии лидеры прокуратуры по ряду причин не сумели удержать эту высокую ноту и, фигурально выражаясь, влились в дружный хор, услаждающий слух новых российских олигархов, но это другая тема. А тогда, в обстановке подъема, я, отталкиваясь от конкретных уголовных дел, по достоинству воздал должное Прокуратуре СССР и, как показала практика, завоевал там определенное доверие. Не хотите ли ознакомиться с делом генерала Власова? — любезно предлагали мне. А нет, так изучите, например, интереснейшее дело героев–панфиловцев, которые, будучи по документам стопроцентными панфиловцами, оказались вовсе не героями, а плодом творческой фантазии журналиста Кривицкого, выдумавшего их подвиги в агитационно–пропагандистских целях. Словом, передо мной открылся широчайший выбор, в ответ на что я нескромно сказал: дайте мне дело Абакумова. И тотчас нарвался на настороженный вопрос — почему?
Действительно, откуда и почему у меня возникло необоримое желание разузнать все об Абакумове?
В детстве я краем уха слышал о том, что Абакумов в годы войны возглавлял контрразведку «Смерш», одно название которой бросало в дрожь, а в юности встречал эту фамилию в списке изменников Родины, рядом с Берией, Меркуловым и прочими. Любопытства у людей моего поколения подобные списки, прямо скажем, не вызывали: уж чего–чего, а изменников у нас было как собак нерезаных — меньшевики, эсеры, Троцкий, Зиновьев, Каменев, «шахтинцы», промпартия, Тухачевский с Егоровым и Блюхером, чьи портреты пришлось вырезать из школьных учебников, разные там троцкистские блоки, в общем, запросто собьешься со счета. И думали мы о них с явным отвращением — да пропади они пропадом!
Интерес обозначился гораздо позже, когда я уже взрослым человеком почти подряд прочел самиздатовский вариант «В круге первом» А. Солженицына и роман В. Богомолова «В августе сорок четвертого». И там, и там фигурировал Абакумов, но — абсолютно разный, диаметрально противоположный по авторским оценкам.
У Солженицына министр государственной безопасности Виктор Абакумов изображен эдаким куском мяса, затянутым в генеральский мундир. Правда, одушевленным, ибо ему ведомо чувство страха за свою шкуру: как только Абакумов раз в месяц по ночам представал перед Сталиным, уши у него сперва леденели, а затем наливались огнем. Образования у Абакумова с гулькин нос, но Солженицын все же признает за ним кое–какой природный ум. Однако, цитирую, ум этот «от долгого неупражнения стал бесполезен», поскольку Абакумов «старался меньше напрягать голову». Короче говоря, быдло. И, примечательная деталь, Абакумов, по Солженицыну, вор — он «греб миллионы».
В романе Богомолова фамилия начальника ГУКР «Смерш» по понятным причинам не приводится, его называют исключительно по воинскому званию — генерал–полковником. А из текста в противовес Солженицыну явствует, что начальник ГУКР «Смерш» достаточно умен, знает розыск не понаслышке и обладает завидным хладнокровием — перед Сталиным у него не трясутся поджилки. Добавлю, что Богомолов известен редкостным, если не сказать больше, пристрастием к предельной достоверности. Он никогда не напишет, что, допустим, в такой–то день августа 1944 года шел дождь, предварительно не сверившись с фронтовой метеосводкой в Подольском архиве Министерства обороны. Эта скрупулезность, подчеркиваю, не могла не породить у меня сомнений в правоте Солженицына.
Разумеется, я был далек от мысли, что Солженицын сознательно исказил облик Абакумова — в русской литературе двадцатого столетия едва ли найдется писатель, отображавший нашу жизнь более правдиво. Вместе с тем, роман «В круге первом» вышел из–под пера Солженицына по свежим следам пережитого и, как мне тогда показалось, не был лишен известных пристрастий. Поэтому избыток черной краски в портрете Абакумова, на определенном этапе олицетворявшего карательную систему, вполне мог иметь место. И еще — в мемуарах советских военачальников объективно признавались заслуги контрразведки «Смерш», а жизненный опыт подсказывал мне, что, образно говоря, стадо львов не возглавляется безмозглым бараном.
Итак, мой интерес разогрелся, на недостаток настойчивости я не жаловался, и месяцев через семь–восемь мое пожелание пусть со скрипом, но выполнили — с Лубянки в Прокуратуру Союза доставили четыре пыльных мешка с девятью десятками томов уголовного дела Абакумова.
У следственных и судебных документов социалистической эпохи есть одна особенность, чертовски затрудняющая разностороннее восприятие: там содержится только компромат, да и то подчас грубо сфальсифицированный. Другими словами, если старушка Фемида, по замыслу древних греков, с завязанными глазами взвешивала на весах зло и добро, сотворенное тем или иным подсудимым, и лишь потом пускала в ход меч, то ее, скажем так, духовные наследники из числа советских юристов действовали куда проще, по трафарету — сперва ничтоже сумняшеся решали судьбу человека, а уж затем подводили под это решение наспех состряпанную правовую базу. Из–за этого я, не скрою, долго пробирался сквозь ворох лжи, прежде чем с пожелтевших страниц передо мной возник совсем другой Абакумов…
Чтобы как можно глубже и полнее разобраться в магнитном поле страстей, определявших поступки Сталина и его ближайших соратников, мне волей–неволей пришлось перелопатить уголовные дела Берии, Рюмина и множества других лиц, обобщенно названных мною «преторианцами». И тут неожиданно выяснилось, что Берия тоже отнюдь не соответствует тому жуткому образу мракобеса, который в качестве ложной цели десятилетиями вдалбливала в наше сознание коммунистическая пропаганда. Украшением рода человеческого истинного Берию, безусловно, не назовешь, это было бы изрядным перебором, однако сколько–нибудь существенной разницы между ним и его коллегами по Политбюро ЦК КПСС я не усмотрел. Да, Берия, пожалуй, больше других понимал толк в сексе, но и в этом отношении не был рекордсменом, уступив пальму первенства С. Кирову…
А за всем этим скопищем больших и малых вождей, как бы высвеченный ими самими изнутри, перед моим мысленным взором воочию предстал конструктивный остов казарменного социализма с его вертикальными и горизонтальными связями и опорами, и я уяснил себе, почему он, этот остов, не выдержал нагрузки…
Нет, пора остановиться. Полтора года я изо дня в день нюхал архивную пыль, чтобы написать эту книгу, а делать выводы и высказывать оценки — это прерогатива читателей. Так что, будьте добры, судите сами.