Часть III ХАДЖЖ

Отец Леонар. Медитация

«Когда же увидите Иерусалим, окруженный войсками, тогда знайте, что приблизилось запустение его:

Тогда находящийся в Иудее да бежит в горы».

«Всё сбывается с точностью до наоборот. Мы ждали ее, эту войну. Мы все полагали, что она ударит через северо-западную границу и обступит кажущийся беззащитным Гэдойн — лакомый кусочек сыру в большой лесной крысоловке. И мы боялись ее — те, кто знал: и Даниэль, и высшие королевские чиновники, и кое-кто из негоциантов, работающих с иноземьем, и люди Юмалы, и я, многогрешный. Боялись, даже понимая, что стены и подвалы цитадели защитят и людей, и их скарб, а неприятелю достанутся лишь пустые оболочки домов и древонасаждения. Так всё мудро взвесив и перетасовав в уме карты на самые разные лады, мы не учли одного: Степи. Степи и Однорукого. А уж он, конечно, пренебрег тем, чтобы отчитаться перед нами в своих планах! Вместе со своим новым другом из гябров (и моим отличным знакомым) переправился через границу с Горной Страной напротив запустелого Лэн-Дархана, захватил город и обсадил каверзного Алпамута в его поднебесной резиденции, что милях в двадцати от старой столицы… и по его, Алпамута, небрежению почти рядом с Домом Статуй, чьих тайных ходов он таки по сути не знает.

Я лично Алпамута недолюбливаю. Это легко — ненавидеть того, кого никогда не видал воочию. По глубинной сути своей никакой он не властитель, а вожак головорезов и тайных убийц, который держится на всеобщей трусости и боязни длинных ножей и на всеобщем же незнании его истинных возможностей. Ибо с регулярной армией (а чьей — Однорукого или нашей — всё едино) он совладать не сумеет: его живодеры обучены всего лишь бою один на один, пусть даже — один на троих, и далеко не так основательно, как тамошние мои ребятки.

Нет, я не пролью слезу над Алпамутовой бренной плотью, когда Однорукий Владетель, наконец, поквитается с ним, сведет давние счеты и подобьет бабки! Только вот почему Первый Англ и поборник расовой чистоты тоже бросил бывшего родственничка и задушевного друга на съедение, махнул рукой на стальную гябрскую занозу в своем собственном подбрюшье и во главе почти всей своей военной силы полез через эдинскую границу требовать отчета у нашего с Даниэлем сюзерена? Он что, не в ладах с формальной логикой или… или, будучи отлично осведомлен, что герцог, король и Однорукий в свое время заключили против него негласный выжидательный союз, пытается — в жесте крайнего отчаяния — выломиться из капсулы, в которую он их стараниями заточен?

И вот теперь мы и в самом деле поспешаем в горы, точнее, в предгорья, по причине военных слухов…

Нет, не могу сегодня спокойно размышлять и возноситься умом горе! Весь я тут, на земле с ее грязью. Сумбур в мозгу и невнятица в мыслях. Война всегда зло и всегда ужас, даже если глупость врага превосходит самые дерзкие твои ожидания.»

Рассказ Френсиса

«Ну вот, она и грянула. Этого ждали всю весну и начало лета. Радоваться ли, что она не подошла к Гэдойну, который я привык почитать своим домом, или печаловаться? Ведь мы уезжаем ей навстречу. Герцог, хоть и человек по преимуществу мирных занятий, — во главе нашего ополчения, его супруга и помощница (скорее второе, чем первое) — с ним, я — вместе с обоими. Девы и юноши Франки — тоже; Яхья, по малолетству, — при обозе, хотя и вооружен.

Шли войска, стягивалась к границе, на место прорыва, серая скотинка войны. Снаряженные на полуисламский манер кавалеристы динанского короля в гибких кольчугах и плоских шлемах, наши горожане-ополченцы в куртках и шапках из бычьей кожи, вздетых на исподнее из шелка-сырца (чтобы в нем застревал наконечник стрелы или дротика). Лесные жители в странных доспехах из переплетенных лосиных ремней, с нанизанными на них железными бляхами: это мешает нанести рубящий удар, клинок скользит и проворачивается. Их собственные клинки коротки и шириной в ладонь отца Леонара, который щеголяет, оснащенный и таким мечом, и их боевым топориком, и притом выряженный в ременные латы. Именуется это плетенье на мой слух неблагозвучно, однако отец Лео нимало этим не смущается. Франка тоже:

— Ну, если уж куяшные мужики из лесу вышли, это бойцы, тезка! В куяке, да шлеме, да с топором — самого черта одолеют!

Сама она ехала, к моему удивлению, верхом и в длинной кольчуге: намерена привыкать к ее тяжести. (Держаться в седле она обучилась-таки недурно, хотя ни гарцевать, натягивая стальные удила, ни тем более вздымать лошадь на дыбы не стала бы ни за какие блага мира.) Ее гвардейцы вооружены были чем-то наподобие английских «длинных луков», только еще крупнее. И это допотопное вооружение — против Аргалида, который щедро посыпает свой след порохом, использует мины и артиллерию!

На что же мы надеемся? На полузагадочное тайное оружие или на силу своей воинской порядочности и беспорочности?

(Однако до чего быстро я выучился ронять это «мы» и противополагать себя своей исконной нации. Это мне не нравится.)

И вот объединенные королевские войска собрались в эдинских предгорьях, потеснили англичан к лэнской границе и вступили, идя за ними по пятам, в Горную Страну. Здесь Аргалид был то ли на своей земле, то ли на земле своего экс-тестя, куда бежали от Однорукого сторонники Алпамута, и чувствовал себя уверенней.

Мы двигались по пышной зеленой земле, прихотливо изломанной и скомканной, как лист бумаги или сброшенное бархатное покрывало. Я повсюду сопровождал господина Даниэля. Меня вооружили прямым мечом и вдели в кожаную куртку — обременять себя большей тяжестью я не хотел. Какой из меня воин!

Мой покровитель выразился по этому поводу:

— Вам, мой кэптен, не к лицу выступать против своей нации, а если хотите быть при деле — назначаю вас придворным… м-м… летописцем. Корябать бумагу в самом деле не обязательно: следуйте за мной и запоминайте.

Я думаю, они с Франкой сговорились оградить меня кое от чего: гэдойнцы стали относиться к чужеземцам с опаской, видя в них готовых вражеских соглядатаев.

Наконец, у местечка по имени Авлар мы догнали войско противника, уже разбухшее от притока свежих сил и потерявшее изрядную долю своей маневренности. Армии выстроились друг против друга на луговине с проточной водой и, как в старину, изготовились к решающему побоищу.

Я не знаток рекогносцировки и прочих военных премудростей, поэтому не умею оценить выгоды их и нашего боевого строя. На той стороне я заметил тяжелые орудия и ряды конницы, снаряженной наподобие «железнобоких» или немецких рейтар: в блестящих на июльском солнце доспехах, стоящих на груди горбом. Четкие ряды пехотинцев: темные линии, точно разрыв в цветной ткани мира. Арбалетчики: их усовершенствованные орудия пробивают латы не хуже аркебуз и мушкетов, у которых и у них было не так много, а у нас… Я не хотел считать, как мало их у нас.

Хотя их порядки отстояли от наших чуть не на полмили, речь Первого лорда, коей он ободрял своих северян перед дракой, была столь громогласна, что обрывки его пущенных по ветру фраз долетали и сюда. Я слышал: «Когда солдат идет в бой, он держит свой жребий и самое жизнь в руке и швыряет их в лицо противнику!» «Они пришли на чужую им землю — в ней и останутся на веки вечные!»

Перед динанскими отрядами речь держал наш крошка Даниэль. Почему — не знаю: были среди наших полководцев и более влиятельные, и более речистые, и уж точно — куда более звонкоголосые. Ибо его вежливый тенорок слышали едва ли две передних линии пехоты, хотя почему-то в кратчайший срок уяснили и запомнили все.

— Он прав: мы здесь в чужой для нас стране. Стране, чей народ умеет из земли сделать пух, из камня — кружево. Стране, что он сам прежде оголил и разорил, и оросил кровью. У него и теперь, как и тогда, отборное войско! Неуклюжие кирасиры, прикрытые только спереди, за которыми легко идти вдогон и рубить с тыла на скаку. Арбалетчики, которые выпускают одну короткую стрелу за время, надобное нашим лучникам, чтобы поразить цель десятком длинных. Артиллерия: если мы быстро атакуем, она едва успеет накрыть наши тылы. И, наконец, он не знает, что на этом поле решится его и наша судьба, а мы знаем.

Перед самым началом боя — странный эпизод. К мужу подъехала госпожа Франка, в кольчуге, но с обнаженной светлой головой. Нагнулась к нему — он стоял пеш — и озабоченно спросила о чем-то.

— Душа моя, их дело если и будет, то в конце. А твои дамы и детки, когда облачатся, пусть не выглядывают из обоза, чтобы не вызывать недоумения!

На той стороне глухо и дробно забили барабаны, на нашей завыли длинные медные рога. Войска двинулись одновременно. Герцог и прочие военачальники наблюдали за происходящим через подзорные трубы, я — безо всяких затей. У англичан бомбардиры стояли с зажженными фитилями, ждали, пока противник накатится, для верности прицела, ближе.

И тут наши легконогие всадники рванулись вперед, через свободное пространство, увлекая за собой двигавшуюся впереди них пехоту: часть эркских латников уже сидела на крупах их коней, иные — уцепясь за стремя и пересекая поле, как и было говорено, так быстро, что вражеские ядра разорвались в их задних рядах, не причинив особого ущерба. Хотя у меня всё равно стало мерзко на душе от вида трупов, криков раненых и визга лошадей, что в конвульсиях бились на сразу побуревшей траве.

Следом арбалетчики «англов» дали залп и отступили за пеших, чтобы перезарядиться. Их порядки в это время раздвинулись, образуя проходы, чтобы выпустить свою знаменитую конницу, как говорят, неудержимую в прорыве и ударе. Их кони умели, нимало не смущаясь, идти «сквозь человека».

Но против них уже были всадники, нимало им не уступающие: лучше защищенные, более гибкие в маневре, а главное — подкрепленные пешими, чье короткое оружие в любой давке могло достать врага «из-под низа». Ни англов, ни их бойцовых лошадей они не пропустили — увязили в себе, как стальной клин в дубовой плахе.

Я почти не мог следить за ходом боя из-за сплошного облака пыли, над которым висели крикливые команды их начальства, трепыхались наши и их боевые значки и то и дело поднимались разноцветные шары на длинных палках — так в Эдине принято руководить боем, чтобы не гонять в пекло ординарцев. Английская артиллерия, похоже, не могла или хотела действовать с риском попасть в своих, и в гуще сражения уже обе стороны изничтожали друг друга старомодными методами.

Схватка шла пока с переменным успехом. Наконец, что-то сломалось у них — или в них. Или, как я теперь догадываюсь, они вспомнили излюбленный прием мусульманской конницы, заимствованный ими от Алпамута: полупритворно отступая, заманивать неприятеля, понуждая к преследованию рассыпным строем, а затем, раздвоившись, обтекать с флангов, отсекать от главного войска и выбивать подчистую. Однако динанцы не заимствовали, а унаследовали эту манеру ведения боя, впитали с материнским молоком — и противостояли ей почти инстинктивно. Они повисли на беглецах, как гончие на кабаньей туше, не позволяя тем разбить свой боевой порядок. Насчет лесовиков вечно прохаживаются, что они всадники так себе: не знаю. Вольтижеры они, по крайней мере, отменные. Кое-кто вспрыгивал на бок скакуна кого-нибудь из эдинцев и так выигрывал малую толику времени: кто ехал «охлупкой», без седла, на вражеском коне да еще тянул в поводу второго, чтобы пересесть в случае, если первого под ним убьют: иные перебегали прямо по конским спинам, прорубая себе окно в гуще неприятельских тел.

Упоминал ли я, что по ту сторону обширного луга слабо поблескивала мелкая степная речка с обрывистым, но невысоким берегом — естественная преграда для тех англов, что захотят бежать с поля боя? Битва докатилась почти до нее, когда кирасиры возомнили, что наступило их время. Передние их ряды, несколько поредевшие, разомкнулись посередине, и всадники начали тяжеловесно разворачиваться для охвата…

Господи, неужели опасность, которой они нам грозили, была настолько неотвратима, думаю я теперь? Конечно, они уже оторвали нашу кавалерию от основных войск; они уже начали обходить, затягивать, как в воронку, наших конников, обо всем забывших ради боя. И тут сквозь ряды нашего главного войска навстречу кирасирам выбежали лучники Франки, волоча за собою… да, то были не просто луки, а допотопные баллисты, установленные на колесной раме и оснащенные удивительного вида стрелой: почти без оперения, но по всей немалой своей длине обмотанной тряпками и с тупым, округлым острием. Должно быть, мастера долго тренировались где-нибудь в укромных местах: на лесных полянах, в дюнах близ Гэдойна, а то и неподалеку от Селеты, той, где дом их богини Юмалы, — рассчитывая, как их снаряды летят при попутном, противном и боковом ветре. Стрелы, оперенные клочьями пламени, с тяжелым гудением пошли в зенит, перелетели через людское скопление и обрушились на узкую береговую полосу и на головы кирасирам, еще не успевшим докончить свой охватывающий маневр. Хрупкие глиняные наконечники разломились от удара оземь, рыжее пламя догнало их и тут же погасло. Вдоль обрыва вспыхнула стена бледного, чуть зеленоватого огня, совсем безобидного с виду. Среди англичан, что были на берегу, возникло замешательство: но этот огонь был уже среди них, перекидывался на конскую шерсть, лип к коже и одежде, занавешивал путь к воде. Раздались крики боли и ужаса. Кое-кто соскочил с коня, многие падали вместе с лошадьми и катались по земле, пытаясь сбить зеленое пламя, которое от их усилий лишь растекалось и въедалось в плоть до кости. Его нельзя было залить ни жидкостью из фляг, ни целой рекой воды — ибо даже тот, кто прорывался к реке, не находил в ней спасения.

И тогда кирасиры слепо рванулись сквозь свои и наши ряды, сминая войско, занимавшее пока еще чистую от огня часть берега, и всем скопом попадая прямо на наши топоры, мечи и сабли — быть может, в поисках более легкой смерти.

Я глядел, цепенея, и чувствовал, что обращаюсь в камень.

— Фосфор, — проговорил сзади герцог, уцепившись в мой локоть. Лицо у него было тоже каменное. — Особенная, редкого состава нефть с добавлением белого фосфора и иных горючих веществ, секрет которой гябры не выдают никому. Тайная сила Братства Зеркала. Нечто подобное изобретал некогда Калиник, там была, правда, обычная нефть, и всё равно этот «греческий огонь» был настолько совершенным оружием, что довольно скоро канул в небытие… Нет, мы всё с вами знали, хотя не думали, что это будет так ужасно! Но вот госпожа Кати…

На почерневшую и оплавленную прибрежную полосу с перебегающими по ней бледными язычками въехали всадники в нарядах, еще увеличивших жуть: закутанные в мешковатые серебристо-белые одеяния, со странным инструментом в руках. Их кони были в таких же попонах и обуви. Каменная бумага. Асбест, защищающий от любого огня. Что же, сошлось одно к одному.

Кто-то из английских мушкетеров в панике выстрелил. Ему крикнули свои же: «Фатма! Фатма!» Действительно, на рукаве у каждого (нет, каждой! То были женщины Юмалы) виднелся алый серпик, увенчанный крестом, — знак милосердия, перенятый от здешних тюрок вместе с именем ордена.

Они без страха вступали в еще живое пламя, своими крюками и петлями на длинных рукоятях подцепляли охваченных им людей, перетаскивали на свободную землю и засыпали песком, обкладывали спешно нарезанным дерном.

Сражение выдыхалось. Как мы потом узнали, старый Аргалид был смертельно ранен чуть ли не одним из кирасир, младший сумел покинуть сражение еще до того, как с нашей стороны стали выкрикивать требования сложить оружие и прекратить разрозненную стрельбу.

Так мы победили, и наш воинский лагерь обратился в лазарет. Гябры умели и лечить ожоги, причиненные их тайным средством: накладывать мази и повязки, втягивающие в себя отраву разлагающихся и обугленных тканей, смягчающие боль и лихорадку. Это искусство тоже прибыло с нами на «Эгле», да и отец Леонар был ему обучен, — а теперь многие наспех овладевали его азами. Ибо между «нашими» и «их» обожженными, просто пораненными и умирающими никто не проводил четкой границы: было недосуг. Здоровых пленных обезоруживали и ставили помощниками лекарей и сиделок.

Запомнилась мне одна трогательная картинка: Лео, который вылез из своего неудобопроизносимого доспеха и по уши влез в ремесло медика. Время от времени он спохватывался, вспоминал о своих прямых обязанностях и щедрым жестом крестил на свой папистский манер всех собравшихся в госпитальной палатке независимо от их вероисповедания и положения пленных или свободных — а потом снова погружался в прежнее занятие: нашлепывал мазь — накладывал мягкие повязки — утешал — благословлял — честил самых неуемных крикунов — снова перевязывал — причащал — напутствовал — и далее по кругу. Унылая Ноэми таскалась за ним с торбой, где были лекарства, Библия, корпия и святые дары. Яхья же (во время сражения он был, конечно, с «Фатмой», и всего насмотрелся) неотлучно был при Франке — видимо, страшился за нее. Она как-то сразу осунулась, потемнела лицом.

— Френсис, мы трое впустили в мир зло. За это придется платить, — сказала она, когда увидела меня на другой день.

— Мы победили, госпожа моя, и мы будем милосердны к побежденным.

— О, разумеется! И тогда господь простит нам то, что мы так по-человечески пожелали упрочить наш триумф, выставив одно дьявольское изобретение против другого, — отозвалась она с небывалым для нее черным сарказмом.

Вскоре по нашем торжественно-упокойном возвращении в Гэдойн приехал обговаривать условия сдачи — кто бы вы думали? — сэр Джейк Стагирит, наш давний знакомец. Он имел приватную беседу с герцогом Даниэлем, не которой присутствовал, среди прочих, и я, в непонятной для самого себя роли: то ли устного летописца, то ли переводчика с одного динанского говора на другой.

— Я не могу решать за весь королевский совет, — сухо объяснял ему господин Даниэль, — хотя мое слово в нем довольно-таки весомо. Также я знаю настроения большинства его членов. Полагаю, что молодому лорду, который унаследовал долги старого, придется не только заплатить за наших мертвых и искалеченных и потраву наших земель, но и возместить ущерб, причиненный в минувшей войне Южному Лэну.

— По какому праву вы взыскиваете в свою пользу наш долг Саир-шаху?

— По праву победителей, естественно. Совет полагает, что шах занят улаживанием отношений с вашим ставленником и поэтому у него просто руки не дойдут отломить свой кусок пирога — если можно так выразиться насчет и субъекта, и объекта.

— Вы циник к тому же… Это на многие годы разорит нашу страну и принудит каждую женщину и ребенка считать крохи хлеба в своей ладони.

— Неужели так скверно? Совет полагает, что война с шахом была для вас довольно-таки выгодным предприятием. Во всяком случае, такой оборот дел отучит вас видеть в сражениях источник дохода, а в себе — избранников Божиих, — отчеканил герцог.

В разгар их спора лакей объявил:

— Господин бургомистр, ее светлость ваша супруга просит спешно принять ее.

Она и в самом деле так торопилась, что даже не успела переодеться, только поверх своего излюбленного вязаного рубища накинула синий горностаевый покров.

— Сэр Стагирит, я осведомлена о содержании нынешней беседы. Если у вашего лорда не достанет средств уплатить динанскую дань, может быть, это его выручит? — спросила наша Франка с самым серьезным видом.

В ее ладони, открытой ему навстречу, лежал маленький золотой с английским гербом.

Тот самый.»

* * *

Между ночью и рассветом двое сидят за столом в парадной гостиной. «Что за роскошь у этих папистов, — неприязненно думает Стагирит; — а еще норовят нажиться за наш счет. Золотой и серебряной посудой набит даже не поставец, а буфет во всю стену до потолка, с резьбой и богемскими хрустальными стеклами, которые и сами по себе драгоценность. Фрукты в плоской китайской вазе: абрикосы из Эро, вяленый виноград из Палестины, а эти «сосновые яблоки» еще незрелыми везут сюда из Нового Света… Со всеми народами торгуют: своего бы здесь были разве сосновые шишки.»

— Так вы, госпожа герцогиня, и впрямь воровка, если не денег, то военных секретов? На пару с вашим… э… безумным попом.

— Диким Попом, уважаемый сэр, если уж вам угодно было помянуть старое. Разве шпионить за соседом не в порядке вещей в мире, которым овладел дьявол?

— И ополчали на нас наших же граждан: полукровок, иудеев и так далее.

— Каюсь. Мы уже тогда предвидели, что с вами неизбежно придется воевать, и заручались поддержкой в глубоких тылах.

— Вы грубо откровенны. Не как дворянка, а…

— Как истая мужичка, вы хотели сказать? Так договаривайте, я не обижусь. Мой батюшка, и верно, был мужик, да еще из беглых холопов. Вошел в купеческое дело, возглавил городскую гильдию и жутко разбогател.

— Вот оно. Вы, совладельцы и наследники неимоверных богатств, упрекаете нас в том, что мы были счастливы в прошлой войне, а сами хотите нажиться на этой — и обескровить целый народ.

— Не обескровить, а скорее обезжирить. Те из вас, кто привык жить своим трудом, а не ростовщичеством, изготовлением и поставкой оружия, всегда сумеют себя прокормить.

— Недостойно победителя — учить побежденного и торжествующего — мстить униженному. Но уж тогда и я скажу без прикрас. Всё, что нас тут окружает, — он широким жестом обвел комнату, — ювелирное мастерство, и плоды тучной земли, и языческие роскошества в часовне и библиотеке, и нега вашей спальни — это плоды честного торгашества вашего супруга? Не смешите меня. Такое преуспеяние не бывает честным.

— Разве только что оно — зримое доказательство благодати Божией, которая навсегда почиет… — подхватила Франка чуточку в нос. — Почему к католику нельзя приложить те условия игры с Богом, которые установлены для протестанта? Ох, простите. Я не собиралась вас дразнить, но хотела только сказать, что можно получать прибыль даже с простой купеческой честности. С нами любят иметь дело. И всё же мы заговорили не о том. Мы обсуждаем не герцога и меня, а вас, англичан. Если милостивый Господь определил для вас победу, чреватую поражением, то почему бы вам не принять это поражение с достоинством?

— Он Сам свидетель, я пытался, — Стагирит склонил голову, нахмурясь. — Не забывайте, я тоже был на поле. Сотни ужасных смертей, сожженные трупы, тяжелораненые, которых вы не имеете права держать в плену, по вашим же обычаям, — но не отдаете. Беззаконное оружие гябров, которое навевает страх. Саир всё же не использовал его в борьбе за свой трон, хотя и мог бы: а вы?

— Тут я признаю свою вину, — совсем просто ответила Франка. — Мы не вполне знали, что творим. Слишком многое было поставлено на карту, и мы попросту боялись. Однако вспомните, что одни и те же силы запретили в равной мере и фосфористую нефть, и ваш порох, а первыми переступили через запрет вы, а не гябры и Гэдойн. Силы эти стоят над нами всеми, мы служим им и перед ними ответственны. Ну а ваших больных мы пытаемся здесь, у себя, вылечить, чего вы никогда не сумеете.

— Обирая нас до нитки, протягиваете милостыню. И фигурально, и прямо. Тоже прикажете снести с достоинством?

— О, неужели вы не поняли, — Франка тихо рассмеялась. — Значит, вы и впрямь не узнали своего подарка. Протестантам следовало бы почаще читать жития святых. Может быть, тогда вы вспомнили бы, как Франциск Ассизский на одном пиру подал богатым милостыню корками хлеба, что насобирал Христа ради. Вы думаете, здесь, в доме, всё мое? Нет, Леса. Мы с мужем только держатели этого богатства: для приема таких, как вы, для оказания чести всякому, кто переступит порог и скажет «Я гость», для того, чтобы не держать золота под спудом, а воплощать его в прекрасные и памятные вещи. А монетку я даю — как всё, что я имею на самом деле. Как знак, что мы с Даниэлем готовы помочь так же скрытно, как в тот раз, и так же глухо сберегать наши общие тайны.

Ее голос был на удивление ясен и умиротворен, и это, наконец, передалось ее собеседнику.

— Вы, кажется, хотите внушить мне, что жить войной так же скверно и опасно, как…

— Мешать брагу с вином, досточтимый сэр. Но более об этом ни слова! Я подозреваю, что нас подслушивали всё это время, потому что теперь этот человек удалился не вполне бесшумно. Молите Бога, чтобы он был вашим сторонником, а не моим. Эти стены услышали немало ваших резкостей в мой адрес.

Сэр Джейкоб хотел возразить, но она перебила, слегка усмехнувшись:

— Не надо оправдываться. Я и так понимаю, что люди куда хуже в своих речах, чем в мыслях, и в поступках, чем в глубинной сути.

— А я просто боялся, что ваше хорошенькое и вечно юное личико заворожит меня так же, как в первую нашу встречу, — он добродушно и облегченно хмыкнул. — Потому-то и напускал на себя грубость в тот раз, когда юному лорду было… э… нехорошо, и изо всех сил пытался разозлиться сегодня вопреки своей вине. Хотя здешняя роскошь и впрямь бьет в нос и режет глаза.

— Сюда пуританские денежки не шли и идти не будут. В отличие от Совета государей, мой герцог считает, что ущерб, нанесенный плоти и крови, пересчитывать на деньги грешно. Разумеется, от своей доли из того, что с вас взыщет Совет, мы не откажемся, но употребим не на себя. Впрочем, это забота другого дня. А пока муж озаботится о том, чтобы вложить ваши капиталы в наши дела под высокий процент, который смог бы покрыть ваши выплаты по контрибуции хотя бы в большей их части — если вам будет угодно доверить их господину Даниэлю. Но это дело не столько государственное, сколько дивэйнских негоциантов, которые будут побогаче молодого Первого Лорда.

— Выходит, нашими денежками попользуется весь Динан, кроме Гэдойна и Селеты. Любопытно, на какой прожект вы их отложите.

— Вы ведь сами догадываетесь, какой.

— Пожалуй что и догадываюсь, хоть и брожу как в тумане, — он с хитрецой поглядел на нее. — Исходя из того, что вы исконные поборники чужих интересов не только на Севере Лэна, но и на Юге. Но вам нелегко придется с вашими вольными гражданами! Я слыхал, что они распевают на улицах, когда я проезжаю мимо:

«Бей англа камнем и снарядом,

Рази атакой штыковой.

Не быть земле под англом-гадом,

Быть англу-гаду под землей!»

— И я то же слышала, — кивнула Франка. — Но, заметьте, это сочиняют юнцы, которые сидели во время баталий за крепостными стенами, а повторяют лишь те, кому война искалечила душу, а сострадание к побежденному не успело исцелить. А, собственно, что вам делать под землей? Вы и на лице ее доброе умеете сотворить. Белую глину обжигаете, вот до фарфора пока руки не доходят. Там не воинский пыл потребен. Занимаетесь отбором и скрещиванием лошадей. Хотите, наши купцы так устроят, что весь Большой Динан и даже гябрская Степь будут их закупать? А еще гябры мне обмолвились, что их рудознатцы нашли у вас подземный уголь удивительного свойства, не хуже древесного. И если вы не поручитесь, что на распыл, то бишь, на свой новомодный порох его не пустите…

— Черт! А мы его через океан возили.

— И последнее. Если у вас сложатся натянутые отношения с теперешним хозяином Юга, мы по мере сил наших поможем их наладить.

— Госпожа купчиха, вы говорите так, будто и Однорукий Старец у вас в кармане. Неужели это возможно?

— Нисколько. Тут и мои обстоятельства зело плоховаты, чтобы не сказать большего. Но время может еще сдать нам с вами козырную карту.

— Нам с вами? С каких это пор мы союзники?

Франка смеется — тихо, как малый бубенец с серебряным язычком:

— С тех пор, как одна девушка поклялась Юмале убивать всякую рознь в ее колыбели.


Яхья поджидал английского посланника в полупустом холле среди экзотической флоры.

— Вы многократно оскорбили мою госпожу.

— Значит, ты и был тот скромник, что нас подслушивал. Одно это преисполняет меня благодарности к тебе, Магометов отпрыск. Когда я смогу ее выразить?

— Хоть сейчас, коли вам не терпится. Даже лучше сейчас: не успеют вмешаться.

Вышли они под руку — чужие глаза и уши водились здесь повсюду и в любое время дня — и легкомысленно болтая о всякой ерунде. Яхья не придумал ничего умнее, чем тащить своего поединщика в парк. Здесь то и дело попадались чистые полянки с плотно и ровно подстриженной травой, способной вынести игры борцов, фехтовальщиков и влюбленных. Оба слегка дрожали: Стагирит — от холода и росы, Яхья — от бойцовского азарта, приправленного злостью.

Не тратя времени даром, юноша выбрал укромное место, более всего похожее на зародыш садового лабиринта. «Мальчишка здесь явно дома. Надобно было раньше это учитывать и не распускать язык перед его любимой хозяйкой, да и перед ним, защитничком клана, — с досадой подумал сэр Джейкоб. — А теперь уворачивайся от избиения младенцев, как можешь.»

Обнажили сталь: англичанин — тяжелую шпагу с чуть изогнутым концом, Яхья — тонкое и прочное «черное жальце» эдинской работы. «И клинок у него не чета моему палашу, — сообразил сэр Джейкоб. — В бой его, похоже, пока не допускают, больно задирист, как все неощипанные петушки. Сидел с обозниками или сторожил пленных и кипел, как чайник под плотной крышкой. И сегодня его первое настоящее дело. Я же не рискну биться с ним взаправду».

Клинки зазвенели, столкнувшись в воздухе. Рука у мальчишки оказалась на удивление крепкой и быстрой, а самообладание — поразительным. Это его противник оценил почти тотчас же. Вначале Стагирит попытался сдержать свое искусство и щадить юного дурня, который с отвагою пер на рожон, но это давалось ему всё труднее. Он только и успевал, что парировать колющие, рубящие и язвящие удары, которые сыпались со всех сторон, и безуспешно подогревать в себе ту обиду, что вынудила его быть резким со щенком… впрочем, щенком острозубым и кусачим. Сэр Джейкоб только успел в панике сообразить, что его уже заставляют вывернуть наизнанку всё его фехтовальное умение, как юнец проткнул ему левое плечо. Рука повисла. Англичанин помянул сквозь зубы сатану, архангела и Бога и как раз добрался было до Девы Марии, когда вдруг по их шпагам с силой хлопнули какой-то синей тряпкой, одновременно разводя и пригибая их книзу.

Яхья был тюрок по рождению, Стагирит — по научению и свойству по женской линии. Оба ответили на сигнал к прекращению поединка мгновенно: отпрянули друг от друга и лишь потом взглянули на женщину, которая его подала.

То была Франка, запыхавшаяся и злая.

— Кое-кто счел, что вы оба уж слишком напоказ задружили, и донес мне, — произнесла она голосом, так же отличающимся от ее нормального, как обнаженное лезвие — от его «вторых ножен». — Ты что сделал, Яхья? Сэр Джейкоб — посол, тебе бы следовало это помнить. А сейчас говорите, кто кого вызвал. Вы, сэр?

— Я… я дал ему весомый повод, госпожа герцогиня.

— Вот как, значит. Яхья, говори ты.

— Я вызвал.

— И ранил, в довершение всех благ. Верно?

Тем временем набежали гвардейцы обоего пола — откуда только взялись, не иначе как из-под земли, подумал англичанин. Его наспех перевязывали поверх рукава, пока он, морщась от боли, говорил:

— Госпожа, я действительно первый обидел мальчика и говорил с ним неподобающе. Мои слова легко было принять за вызов.

— Он не должен был отвечать на него. Вы же неприкосновенны вдвойне: как мой гость и как посланник.

— То была сугубо частная ссора, клянусь!

— Вы не имели права становиться частным лицом даже на минуту.

— Чести моего государства эта эскапада не затронула.

— Вы так полагаете? Сами же напомнили мне, что поют на гэдойнских улицах: англ — гадина. Теперь вы хотите, чтобы к этому похабству присочинили еще куплет: о том, что англ — трус, мокрица, англ не умеет за себя постоять?

— Пусть себе поют, что вздумается.

— Вы считаете репутацию своей страны достаточно непоколебимой, господин посол? А ведь честь побежденного гораздо более хрупка, чем честь победителя.

— Госпожа, молю, не напоминайте мне лишний раз о поражении.

— Если вы не хотите оградить себя сами, сэр Джейкоб, придется это делать нам: мне и герцогу Даниэлю, — монотонно проговорила Франка. — Помимо прочего, есть и закон, перед коим все равны: и победители, и потерпевшие поражение, рабы, свободные, эллины, иудеи, свои и чужеземцы… Яхья, ты зачинщик. Отдай свою шпагу мне. И уведите его… пока вниз, в подвал дома.

Рассказ Френсиса

«Это страшноватый фарс, трагикомедия суда, в которой я не понимаю ровно ничего, кроме того разве, что защита и обвинение поменялись местами, а судят — и осуждают — те, кто не имеет на это права ни по какому закону, божескому и человеческому. Истец взывает к милосердию. Обвиняемый старается возвести на себя сугубую вину. Приемные родители последнего восседают в судейских креслах, одетые в мантии и блестящие коронки: движения их заученны, голоса пусты и бесцветны, лица застыли, как у Нюрнбергских механических кукол с пружиной и колесиками внутри.

А вот наш Яхья держится и естественно, и безупречно. Я вижу его лицо с дальнего конца судейского стола, из-за спин и затылков присяжных. (Сам я был, как всегда, зван в качестве то ли секретаря, то ли герцогского конфидента.) Снять с мальчика хоть часть вины за глупейшую и, судя по описанию, полудетскую выходку, за пролитие капли крови сэра Джейка, за попрание гостеприимства, за усложнение и без того щекотливой политической обстановки… за… за… ну, противно перечислять… никто и не попытался. Разве что англичанин изо всех сил пробовал отыскать смягчающие обстоятельства.

Когда подсудимого увели в одну сторону, а присяжные заседатели, провозгласивши «виновен», удалились в другую, оба герцога, Стагирит и почему-то снова я (забыли выгнать?) остались для того, чтобы оформить окончательное решение. Оформлять, натурально, имела право лишь наша властительная чета.

— Повелителям и имеющим всю полноту власти к лицу доброта и мягкость, — увещевал их сэр Джейкоб.

— Но не мягкотелость же, — негромко возражал господин Даниэль. — Мы блюдем закон, который направлен на искоренение всяческих поединков. Обыкновенно мы никак не караем дуэлянтов, даже если «судом двенадцати» вынесен обвинительный вердикт. Они признаются повинными в обоюдном самоубийстве (ну и терминология у здешних крючкотворов, саркастически подумал я) и приводятся к строгому церковному покаянию.

— Но ведь подсуден и я.

— Не нашему же суду, уважаемый сэр! Вы подданный другого государства и исповедуете иную религию. К тому же, сколь можно повторять, — вы лицо официальное. Будете ли вы отвечать на обиды, вам нанесенные, с мечом в руке или как-то иначе, решаете только вы один, и в то же время любое оскорбление вам — это урон гэдойнскому гостеприимству и воззвание к нашей совести.

— Мой лорд не примет той извращенной формы, в какой вы осуществляете защиту его достоинства и репутации его государства, — Стагирит неуклюже поднялся из своего кресла и зашагал по зале, баюкая руку на широкой петле из платка, завязанного на шее так, что торчали «ушки».

— Вот уж над чем он вовеки не задумается, — ответил наш Даниэль с оттенком легкой печали в голосе. — Лишь бы от него лично не потребовалось никаких нравственных усилий.

— Почему, собственно, вы, сэр Джейкоб, так озабочены нашими порядками? — вмешалась Франка. — Только из-за простой жалости?

— Жалости… Я было почувствовал в вас людей высокой пробы, а теперь сомневаюсь и готов разочароваться. Этот Яхья — он ведь чтит в вас вторую мать.

— А я вижу в нем своего сына, тем более, что Бог не дает мне другого, — но это вовсе не идет к делу, — ответила она нетерпеливо. — Понимаете? Никто и ни ради кого не смеет отменить закон: у герцога нет даже права помилования.

— О, я знаю, — отмахнулся Стагирит. — Гладкие фразы, безупречное правосудие, действующее независимо от произвола судьи, как мусульманский фикх, а живая душа тем временем гибнет. Но если нельзя исправить закон — можно ведь противопоставить ему другой? Или хотя бы обычай…

— Можно, — вздохнул Даниэль, и лицо его вмиг просветлело. — Коль скоро вы сами до этого додумались — всё можно, а мы двое не смели. И вот теперь мы все втроем попытаемся распутать узел. Вы не припомните, сэр Джейкоб, нужного нам обычая в старинных британских кодексах?

— В них — нет, не знаю даже. Как-то это неожиданно… и слишком затейливо для моих дубовых пуританских мозгов… и как вообще можно вводить в свой кодекс чужие установления, потребуется особая процедура… Нет, это не годится. Вот зато, к примеру, вы за годы вашего правления настолько сократили число преступлений, караемых смертью, и так, по слухам, не любите казней, что оставляете палачу только одну попытку. Быть может, это выход, пусть и худой. У малого появится отметина на душе: испытание его доблести может оказаться слишком суровым.

— Вы говорите о воспитаннике Юмалы, — со значением добавила Франка. — Они не знают слова «слишком».

— И всё же то — не выход. Следует обдумать и нечто иное, хорошо рассчитав последствия, — проговорил как бы про себя ее муж.

Опять расчеты и опять торг! Я не выдержал и ушел, не слишком учтиво прогрохотавши дверью. Сил моих не стало выслушивать их тягомотные рассуждения о том, в какую форму следует облечь смертный приговор, чтобы его не было.


Вот приговор составлен, прочтен и подписан всеми присяжными и законниками, кроме наиглавнейшего: тут Даниэль посовестился. Франка устранилась, как благородная дама. Поскольку последняя смертная казнь в благодатном Гэдойне состоялась самое меньшее лет восемь назад, а заплечных дел мастер пребывал на городском пенсионе, решено было снарядить на это дело лучников из личного отряда герцога. Если принять к сведению, что дин стоят безветренные, предписанное им расстояние — малый полет стрелы, а к своей будущей мишени они наверняка испытывают симпатию (хотя почему? Быть может, и неприязнь, как к выскочке), у Яхьи есть шанс уцелеть после первого и единственного выстрела. Или быть непоправимо и безнадежно искалеченным.


На площади у городской стены возвели — даже и не помост, а так, низкую эстраду. Собралось, наверное, полгорода, а другие полгорода высовываются из окон. Впрочем, горожане здесь дисциплинированные: не пихаются и не бранятся по-черному, хотя всех, как и меня, сдавило будто виноградным жомом. Герцогская парочка восседает в креслах, окруженная мужской частью своей свиты, Стагирит — на мягком табурете. Лучники расположились у противоположного конца площади, довольно-таки в том месте узкой и отгороженной высоко подвешенными цепями, чтобы народ не лез под самый выстрел. Отец Леонар держался совсем близко от «эстрады», у самой крепостной стены, и был в полной выкладке: черный балахон, белый нагрудный крест то ли из серебра, то ли из олова, лиловый пояс и скуфейка, а подмышкой — складная митра. Он у нас как-то между прочим дослужился до епископа чего-то там такого захудалого в лесной глуши. Зачем он тут? Исповедовать (кого? Сына Аллаха?) или просто посострадать? Лицо у него, — как и у всех здесь, — такое, будто ждет чего-то, а чего — сам не знает.

Где-то за кулисами огромной сцены бедного Яхью выводят из ратуши. Там, помимо прочего, есть и камеры: под помещением кордегардии. Вот его уже видно неподалеку от входа на площадь. Тонкая фигурка в фиолетовом бархате — знак траура — стройно и чинно выступает между двух стражников с топориками на плечах. Похоже, мальчик изготовился с надлежащим достоинством исполнить роль Святого Себастьяна или дикаря из Вест-Индии, поставленного к столбу пыток. Руки его связаны впереди шнуром — нетуго и явно напоказ: даже я понимаю, что сбросить это кольцо и нырнуть в толпу — легче легкого. Люди расступятся и его примут, а искать — искать не будет никто. Вот только он потеряет имя, не говоря уж о репутации…

Процессия неторопливо подвигается вперед. Яхья еще может прилюдно покаяться, исповедать свою вину, как здесь говорят и, возможно, ожидают: не поэтому ли здесь поп? Попросит пощады — и получит, отведут назад в его тюрьму, довольно чистенькую, как всё и вся в Гэдойне. Отсидит сколько-нисколько — а дальше что? Так и будет ходить с нестертым клеймом сопляка и задиры, которому не хватает духа ответить за свои глупости, как подобает мужчине.

Ну вот, они и дошли наконец. Яхья подходит к стене и опирается на нее лопатками, а лучники изготовились и тянут тетиву. Сейчас офицер махнет платком, и…

И вдруг Ноэминь, которая до того пряталась в кучке Франкиных дам, раздвигает их руками и выходит на линию… рампы: вся в бледно-желтом, как незрелый лимон, и от этого еще более темнокожая, она со всхлипом сдирает с волос покрывало и, перекинув его через руку, лезет прямо на помост. Никто ей не помогает, хотя и мешать не пробует: ошалели от изумления. Подходит к Яхье и протягивает покрывало ему. Тот, естественно, принимает его на руки, как полотенце, и даже пытается промокнуть им влагу, обильно струящуюся из ее глаз и носика. Но она резко отстраняется и громко, со стыдом и отчаянием произносит:

— Я беру его в мужья.

Господи Боже! Откуда, из какого протертого до дыр и зачитанного мышами рыцарского романа позаимствовала она этот обычай, любимый Европой, но в законническом Динане могущий вызвать только ухмылку? И тем не менее, всё прекрасно ей сходит! Народ с облегчением принимает эту куртуазную импровизацию за «глас Божий», Напряжение взрывается смехом, радостными воплями и поощрительными возгласами.

Госпожа Франка вполоборота говорит что-то мужу на ухо. Стагирит приветственно машет здоровой рукой. В народе девы из леса там и сям братаются с городскими юношами…

Некий эрудит, пробуя перекричать толпу, громогласно требует:

— Венчаться-то здесь и сию минуту полагается! А ну давай всё делать как по-писаному!

Спрашивается, ну можно ли иначе и более споро оженить мусульманина на иудейке, кроме как окрестив их с маху в католичество? И вот здесь оказывается как нельзя более кстати наш епископ Селетского диоцеза, словно других исправных попов нету во всей округе. Правда, за церковной утварью, вином и облатками приходится сгонять в ближайшую церковку, что, похоже, указывает на некий не предвиденный им поворот событий.

Во время крестильной церемонии оба стоят чинно и даже отвечают на вопросы Леонара без подсказки крестных отца и матери (их наугад вытянули из гурьбы желающих). Видно, поднаторели под христианской опекой. Правда, Яхья чуть вздрагивает и меняется в лице, когда холодная вода из серебряного — то ли молочника, то ли леечки, не знаю, как этот сосуд у них именуется — льется ему на темя и лоб. Я слышу имена: Яхья и Мариам, Джон и Мэри, Иоанн да Марья. Тут же, почти без передышки, чтобы не успели набраться грехов, — начинается другой обряд: им вкладывают в рот по облатке, увещевают, читают проповедь, а потом вопрошают: хочешь ты его (ее) в жены (в мужья)? Ответ ясен. Они благопристойно целуются. Щеки нескладной утицы одеваются румянцем, потупленные глаза блестят. И тут я наконец понимаю, что весь фарс крутили почти что целиком ради нее! Что эти трое — Франка, Даниэль и Леонар — одним махом разрубили все завязавшиеся узлы: Франка — Яхья, Лео — Ноэми, Яхья — его ущемленная совесть, Стагирит — его молодой лорд…

И связали новый — крепко и туго-натуго.

— Поскольку ты, сынок Яхья, обретаешь в наиполнейшем смысле слова новую жизнь, — сварливо и благодушно говорит герцог, — а ты, Ноэми-Мариам, в придачу еще и красивого мужа, мы не обязаны тратиться на свадебный подарок.

— Но приданое моя дочь, разумеется, получит, — вмешивается Франка, улыбаясь со своего тронного возвышения. — А пока возьми вот это!

Подружка невесты (тоже спешно завербовали) подает роскошный — точь-в-точь кочан брюссельской капусты! — свадебный букет, и герцогиня обвивает его своими голубыми жемчугами, сняв их с шеи.

Тут, понятно, начинаются прилюдные и многосторонние целования и обнимания, «принесите, — как у них говорят, — друг другу приветствие мира», шуточки, песенки… Да уж, удрать отсюда оказалось посложнее, чем из зала суда!


Следующие две недели протекли без значительных событий, разве что вернулся из внеочередного загула хозяйкин рыжий кот. От любовных передряг он отощал, спал с морды и сменил масть на серо-буро-грязную. Хозяйка, ахая и причитая, вымыла его серым мылом (он жутко вопил и царапался), закатала, не без моей помощи, в исподнее своего покойного сожителя, чтобы шерсть хоть немного промокнулась, и только потом ткнула его носом в миску с наилучшей отварной треской.

По истечении сего времени герцогская чета устроила сэру Джейкобу пышные проводы. На этот раз меня не звали, я сам пригласился: все равно заняться было нечем.

В дальнем конце главной залы ратуши на ступенчатых пирамидах стояли два сиденья с высокими готическими спинками. Даниэль был окружен гвардейцами-мужчинами, Франка — женщинами. Среди первых выделялся новоиспеченный христианин и молодожен Яхья-Иоанн в самой богатой своей тафье, при шпаге и с крестиком, поблескивающим в вырезе кружевной сорочки. Счастливые и жаждущие глаза его были устремлены напротив. Там на ступенях у ног герцогини расселись ее прелестные девы, распустив цветные юбки и распушив перышки. Немало среди них было незнакомых мне лиц, видно, опять пополнение. На самом верху, у подножия, стояла скамеечка для то ли первой статс-дамы, то ли просто новой любимицы.

Впервые мне пришло на ум, что веселая властность, с недавних пор присущая нашей герцогине, ее старит. И как ей удалось залучить в свою свиту такой перл изящества? Каштановые локоны, забранные в тончайшую золотую сетку по старинной моде; искрящиеся восторгом и любовью темные глаза; нос с изысканной горбинкой; алые губы, точно припухшие от поцелуев, чуть великоватые для аристократически утонченного лица…

И снова меня осенило, разумеется. Ноэминь! То есть Мариам, конечно. Да по одному дареному голубому жемчугу на шейке можно было догадаться. Любопытно, много ли имел наш Яхья с этого волшебного превращения или его так же обвели вокруг пальца и поддели на крючок, как и меня в некую приснопамятную ночь?

И везде: в улыбках сэра Джейкоба и отца Леонара, в вольных манерах гвардейцев, в разговоре сановников, купцов, горожан всех рангов — царило благодушие и благорастворение воздухов. Сказочная пастораль на лужайке посреди барашков, жующих словесную травку.

Не уверен, были ли они все в восторге от лицезрения молодых супругов, но я… Постоял немного для приличия — и снова удалился. Похоже, это переросло у меня в привычку.»

Отец Леонар. Медитация

«И вражду положу между тобою и между женою, и между семенем твоим и между семенем ее: она будет поражать тебе голову…»

«Во всех смыслах неточно. Не голову — палубу. Ибо на исходе этого гремучего и победного лета наш крылатый змееныш снова прикинулся прогулочной яхтой. Я пошил себе робу и склепал штаны из парусины, крашенной индиго, и на правах старого разбой… духовного отца учу прекрасных дочерей Юмалы карабкаться по вантам. Последние куда более приспособлены для лазанья, чем лэнские горы. Впрочем, и здешние мои ученицы ловки как белки, хоть вниз головой слезут, особенно наша инэни Франциска-Катарина. О ней я в свое время чего-то не додумал.

Все ее девицы, особенно новейшего привоза, одеты настолько прочной и блестящей скорлупой, что ее содержимое нимало не трогает мою плоть и не волнует моей застоялой мужественности. У Франки выучка совершеннее и скорлупа потаеннее — право, я бы поддался соблазну, если бы она не была со мною так открыта и бесхитростна.

Бесхитростна? Как у всех истинных женщин, у нее душа кошки. И это кошачество тоже, как и сама Кати, имеет три уровня. Первый: шаловливость, беспечность, раскованность игры и выпускание коготков. Кати — Дразнящая, как тут называют молодую женщину, испытывающую противоположный пол, так сказать, на прочность. Но при всем этом она светла и чиста, как солнечный луч, что пронизывает алтарный витраж и делает краски яркими и насыщенными.

Второй уровень. Потаенная гордость и безумное самолюбие. Скрытность, в которой ее архитрудно уличить. «Не желаю никому быть в тягость и никому — навязываться с нежностями», — говорит она мне. «И мужу?» — спрашиваю я. «Тем более мужу, падре», — отвечает она почти шутливо.

Герцог Даниэль — самая загадочная фигура среди них всех. Честен не только ради выгоды, но и вопреки ей. Настолько безрассуден в свой порядочности, что «лесные беглецы» не побоялись доверить ему себя. Расчетлив во всем, что касается денег и слов: и то, и другое у него — чистое золото. Причудник, как и мы все — и я, и мальчик, и сама Кати, и ее тезка — но тонкий умница. И родилось же такое явление в нашу сумбурную эпоху! Хотя он видит в ней свой путь, в отличие от душеньки кэпа Френсиса. А тот во всё вмешивается, ничего не прозревая до конца, вечно суется куда не просят и всюду пригождается. Носит в себе нечто: невоплощенную харизму, подавленную жажду творчества? Любовные терзания его — чушь, для фона. Иногда я как бы сквозь туман или мутное стекло провижу его судьбу… Это еще стоит отработать.

Но — погоди. Не суетись мозгами. Ты думаешь о Франке на третьем, самом глубинном уровне ее души. О Франке в обличии кошки — золотой кошки — напарницы золотого солнечного кота. Из коллекции милейшего Даниэля: желтый кот Ра-Озирис, который отрезает голову паскуднику Сету. (На рельефе, окаймляющем подножие статуэтки, змеюка выгибается волной, точно край гофрированного испанского воротника.) Чем-то сходным в Ветхом Завете занимались еврейские героини-победоносицы: Иаиль, Юдифь. В них, на мой взгляд, есть что-то ненатуральное: истинно женский триумф должен быть бескровен, Не протыкать висок, не рубить голову, не крошить на мелкие части, а попирать ногой мировое зло… Как Ева. Новая Ева.

Ладно, хватит с меня. Я приблизился к чему-то настолько тайному, что оно отталкивает меня от себя.»

Рассказ Френсиса

«Конец лета и начало осени были спокойны, мирно спокойны, застойно спокойны, но и прелестны как никогда. Во всей округе яблоневые ветки ломились от плодов, и приходилось подпирать их жердями и рогатинами. Хмельной дух стоял в знойном воздухе. Сытно и гладко катилась гэдойнская жизнь: английские деньги крутились в нашей торговле, барыш делился на их и наш, только наша доля оседала непонятно где. Через земли, лежащие близ Дивэйна, перегоняли к нам табуны полукровок, чуть более короткошеих и приземистых, чем драгоценные эдинские скакуны огнистой и золотисто-гнедой масти, и более разнообразных в окрасе. Вся наша армия и городская охрана всели в седло, да и всюду, даже в самом Эдине, охотно покупали «северянок», что были много дешевле и неприхотливей старых конских пород. Лошадиные торговцы ходили с высоко поднятой головой, а ветеринары пользовались совсем уж неслыханным почетом.

Подернулось сытым жирком всё в Гэдойне, включая нашего сакраментального котяру и бродячих псов, коих в городе всегда было несть числа. Отец Лео на этой почве, а скорее от безделья, завел себе коллекцию не хуже герцогской, только в совершенно ином роде. Он привечал собак, причем самых беспородных приблуд, которые решительно ни на что не годились, кроме как лопать и брехать, и остались не при деле. Носил поверх чуть ли не епископского облачения странный жилет длиною едва ли не до полу, усеянный карманами, и набивал их хлебными корками, мясными обрезками и костями. Псы тянулись за ним целой связкой, куда бы ни шел. Время от времени он оделял их кормом, гладил то одного, то другого по кудлатой башке и приговаривал нечто поощрительное.

Жаль, я не приучен ходить к мессе. Поэтому меня одолевает, как наваждение, некая совершенно бредовая и курьезная картина: наш епископ Селетский вступает в собор, за ним вереницей — его псины, и каждая преклоняет на пороге правую переднюю лапу; а потом все они чинно рассаживаются впереди, между скамьями и алтарем, дабы лучше слышать Слово Божие, произносимое Волчьим (почему не Собачьим?) Пастырем…

С нашим герцогом мы оба сошлись еще основательней, чем когда-либо: отец Лео — на почве суемудрого философствования, я же по причине — чего, как вы думаете? — его архитектурных штудий. То ли он Гэдойн был намерен обстраивать и обустраивать, то ли на досуге создавал воздушные замки и феерические небесные города, но в его кабинете, том, где подвиги Геракла по всем стенам, весь круглый стол был завален чертежами, набросками и рисунками углем, сепией и китайской тушью, весьма диковинными.

Как-то, явившись к неопределенному часу («Я буду обедать дома и весь вечер не двинусь с места. Не хотите ли порыться в чертежах на пару со мной, кэп Роу?») я застал у него ину Франку. В победительной, вальяжной даме с высокой грудью, крутыми бедрами и матовой кожей почти неуловима была прежняя дерзкая юность. Герцогиня сидела в низком кресле без спинки, похожем на фруктовую корзину, раскинув по нему платье из золотисто-бурой эроской парчи, плотной и гибкой, как лайка. Оно обтягивало стан и у выреза, довольно глубокого, было украшено множеством как бы бутонов или розеток из той же ткани, а книзу падало крупными складками. Ожерелье было под стать наряду: тяжелые янтарные бусины цвета темного меда, диковинные по густоте и прозрачности тона.

Господин Даниэль, завидев меня, обернулся к ней, чтобы отослать.

— Сейчас пойдут скучные разговоры скучных пожилых людей, совсем не такие, как мы оба с вами любим, — произнес он тихо, пригнувшись к ее плечу. На фоне солнечного окна я увидел его точеный, изящный профиль, карий глаз, блеснувший лукаво и нежно.

— Ох, я пригрелась в осеннем тепле, будто ящерица на припеке, — ответила Франка, протягивая ему руку для поцелуя. — А коль я сплю, то и собеседовать со мною не придется, даю слово. Просто перевести из одного сна в другой, а потом и в третий.

Вот оно, чего я, простец, не понимал, хотя все уже и обсуждать перестали! Что они без хитростей, без надрывов, без вывертов и копания в душах — просто любят друг друга. И многое у них было: встречи и расставания, и немеркнущая, ребячливая влюбленность, которая заставила его лезть в окно солярия, чтобы шутить с нею на покрывалах, обсыпанных липовым цветом, и обиды, заставлявшие испытать ни с чем не сравнимую сладость примирения… Не было только детей.

И мне стало больно от полноты и хрупкости их земного счастья, от зрелости и непрочности осеннего мира, в котором они пребывали. Мира, нетерпимого и к человеческой радости, и к человеческому благородству.»

Из лесных побасенок Кати Новелла первая. КАК МЕНЯ ПРОСВАТАЛИ

— Батюшка наш разбогател на торговле с Диким Лесом. Народ там своенравный и не всякого к себе допускает, а вот с ним поладил. Потому как на их лешачихе женат и сам лешак: с гонором. Матушку (а она у себя дома над мужчинами начальствовать приобыкла) с раннего утра как осадит, как глазом своим ведовским зыркнет — она до вечера и ходит смирнехонько. Ночью, понятное дело, снова в волю войдет. Там и шло.

Да и нас, детей, уж как любил, а без оглядки не подступись. В большой строгости держал! Наш старший как-то ехал в возке, торопился: метель раздымалась, ветер низом потянул. А тут лошадь его некстати в сугроб вывернула и сама убежала. Говорил, что учуяла волка. Вначале-то еще можно было ее, пожалуй, догнать и перенять за вожжи, а потом… Домой брат едва приполз, а отец его на порог не пускает: как посмел животную бросить в такую непогоду! Ступай ищи, кричи. И ведь пошел! Спасибо, коняка умна была, не чета ему: сама к дому прибилась. Жив, цел остался, два пальца на ноге только и поморозил — резать пришлось.

Двор наш поставлен и близко к столице, и на отшибе, почти что в лесу. Это, значит, чтобы с городом розно гореть. Да лих его подожжешь! Бревна дубовые, от лесной сырости вечно волглые, замшелые — камень легче загорится.

Приехал к эркскому владыке в его разукрашенный липовый дворец бургомистр Гэдойна, и отец наш среди других эркских старшин туда зачастил. Что ни вечер, то либо совет, либо пирушка. Вот как-то дней через десять такой жизни приходит он к нам с матушкой — а мы вдвоем шерсть чесали — и говорит:

— Ну, Глакия, радуйся! Я нашу Катеринку просватал.

— Вас дома, значит, Екатериной звали?

— Чаще всего. Хотя выбор был богатый. Когда крестили меня — поскребышка, но уже тогда любимицу — отец мне добрую полудюжину имен насочинял, да еще все длиннющие: за свои кровные хотел получить побольше. Сами знаете, за каждую святую попу плати особо… Вот, значит, сказал он такое, а мать с подковыркой в голосе спрашивает:

— И за кого это?

— За гэдойнского градоначальника, он по сю пору холостой гуляет!

Ну, она и взвилась выше облака стоячего. Как же, ее не спросили. Да жениха не показали и втихомолку всё обтяпали. А средняя дочка на выданье и засиделась маленько, хотя девица и с лица красна, и собою видная, не то что Кати.

Тут он как рявкнет!

— Куда ему твоя кума оглобля, на ручках его носить или на плечо сажать? Он мужчина солидный, на возрасте и к тому же сложения самого деликатного!

Беда, думаю. Мало что старик, так еще и карла сущий. Однако поперек отца прямо не станешь, тут хитрость надобна.

— Батюшка, — говорю елейным таким голоском. — Я из твоей воли не выйду, но можно мне хоть одним глазком посмотреть на суженого, чтобы, значит, в первую ночь от его геройского вида с перепугу в обморок не хлопнуться?

Отец наш умеренное похабство любил, ну и меня тоже, ясное дело. Рассмеялся.

— Это ничего, это можно. Только как? Сюда зазвать — не по обычаю, да и весь он в делах. Вот что: через три дня большой прием во дворце, еще и с танцами по новому обыкновению, так я вместо матери тебя возьму стену подпирать!

Для матушки оно было привычно. Зала там чуть поменее риги, народ всё больше купеческий, и стесняться она легко отучилась. А я-то из дому никуда, и платья у меня одни домашние. Матушка ездила, бывало, еще в прабабушкиных по отцу: с жемчугом и янтарем, с ожерельем во все плечи и без перехвата на талии. Я же в такое с головой нырну и не выплыву!

Хорошо, лежал у меня в сундуке отрез шелка, отцом же и даренный: серый с синими выблесками и искрой. «Как у моей дочи глаза», — говаривал батюшка, бывало. Вот все наши швеи, и матушка, и старшие сестры взялись шить…

— Сандрильона навыворот, — фыркнул Леонар.

— Сейчас-то вам смехи! А я — так намучилась, что и свадьба, и все страхи мои из головы вон. Кроим, и сметываем, и меня к платью подгоняем… Отец ворчит: сховрено не на Кати, а на банный угол! У бедер торчит и груди до пупа видать! Они хором: модно таково, «гарда инфанта» называется, «береги инфанту». Чтобы кавалер на твою красу смотрел, а потрогать — ни-ни.

И верно: иду по зале — все расступаются, а я и не люблю, когда в толпе обжимают. Вырез кружевами прикрыт для вящей скромности: пена на волне морской! На шее жемчуга: большая нить голубого, малая нить черного и на ней крестик. Волосы в три косы заплели и закрутили. Хотели набелить и нарумянить — не далась. Зачем, когда своя кровь в лицо бросается так, что через все пудры-помады видать?

Ну, на короля я посмотрела издали, и зачем он мне вообще сдался: сам женатый и сыновей женатых четверо. А вот высокого гостя мне самый интерес поглядеть — судьба моя, что ни говори! Он стоит среди таких же важных, в цветном бархате и золоте, а я на него вроде бы и бровью не повожу, а только всё примечаю. Одет — против иных так себе, но чисто. И ростом вовсе не низок: если бы мне не на каблуках быть, так даже и на полголовы меня выше оказался. Вид скромный: волос черен, гладок и так прилизан, что аж уши слегка торчат. Ни лихих сабельных усов, ни пышной бороды на лице не наблюдается: так, растет что-то вислое и реденькое. Носик, правда, славный, прямой, и рот небольшой и алый, как у девицы. А глаза… Смирные-смирные, постные-постные, тоскливые прямо. Как у школяра, который подложил учителю на сиденье петарду-шутиху и тихонько ждет, когда тот на нее плюхнется, чтобы не прыснуть вперед всех.

Тут он обернулся и мой взгляд поймал, а я — его. Уж без утайки смотрю. И чувствую, что он догадался, что я его с ходу раскусила и знаю, что он это знает… в общем, понятно.

— А петарда как, взорвалась?

— Не без этого. Однако позже, когда нас уже представили друг другу (меня — еще и его величеству: козырять при всех пришлось и ногой лягать тяжеленный подол) и по разным углам развели. В конце празднества поднимается он и держит речь. Благодарен, дескать, за радушный прием и за выгодные торговые соглашения. И настолько ему эркская земля и ее люди полюбились, что породниться с ними желает. Вот сговорил себе дочку мастера Эно, сегодня ее впервые ему показали. А теперь, говорит, спросить ее хочу. Франциска-Екатерина-Розабель, малютка моя! Вот я весь перед тобой. Достанет ли у тебя храбрости взять меня таким, как я есть, и уйти со мною в вольный град Гэдойн, и быть рядом со мною на веки вечные?

Это, значит, через весь зал и очень громко. Все, конечное дело, на меня оборачиваются, а я стою как пень и в горячке думаю: поймал он меня. Ну как тут ему откажешь? Храбрости у меня, положим, достанет на что угодно, даже и на то, чтобы трусихой прослыть. Вот только вдругорядь он ведь не спросит: по всему видать, не из таких.

— Да, — отвечаю. — Согласна. На веки вечные.

И тогда он движется ко мне через толпу, и я к нему. В середке залы берет он меня за руки и целует так крепко и сладко, что оба дышать забыли. Так бы на месте и померли, если бы не расцепили нас.

— Дивные дела. Вот только почему отцу понадобилось вас приневолить?

— Ну, он быстро почуял, что Даниэль — муж на все времена. Ведь потом супруг мой никогда мне ложно не говорил: попрошу ли о чем, бывало, если скажет «сделаю» — сделает, хоть пополам перервись! Страшно даже. Я никогда за себя при нем не боялась, только за него самого. А я сама по молодому своему глупству нипочем бы не выбрала такого, что меня вдвое старше.

— И в самом деле; хоть и клад среди мужей, однако человек пожилой.

— А, да вы его еще не видели. Вот вернусь с вами в Гэдойн… Ему в ту пору тридцати еще не исполнилось, а тридцать лет считается самый возраст для молодого человека перебеситься и войти в родительское дело. Хотя в деле-то он уже лет пять как батюшку своего заменил.

— Хм! А вам тогда было сколько?

— Ох, папа Лео! Вас что, в коллеже делению на два не обучили?

Рассказ Френсиса

«У нас при дворе чрезвычайное событие. Затяжная война шаха Алпамута с гябрами окончилась, наконец, его пленом, казнью и воцарением прежнего владыки, дряхлого и сурового Саира, который явился будто с того света. С уверенностью говорят, что укрывали его у себя не столько сами гябры, сколько стоящие за ними тайные силы, именуемые Братством Зеркала, и вопреки желанию тамошнего кагана. Именно об этом я слышал от отца Лео и Франки, когда нас забросило к гябрам большой волной… Теперь Саир-шах начинает взыскивать долги. А посему у нас снова гостит новый Первый Лорд пуритан и почти неразлучный с ним сэр Джейкоб Стагирит, с недавних пор и наш приятель.

Аргалида-юниор я видел в прошлый его визит очень издали. Вблизи новый англо-грек номер один показался мне скорей привлекательным, чем наоборот: румян, белокур, моложав. Портили его некоторая нездоровая рыхлость, с годами, пожалуй, усилившаяся, и кристально светлые и чистые глаза фанатика. Вот уж в ком местных кровей и впрямь не ощущалось!

Разговаривал с герцогом и герцогиней сэр Джейкоб. Его господин изредка подавал реплики.

— Сэр Стагирит, какой, право, из вас античный мудрец! Можно, я буду звать вас Стагир, для краткости?

Он рассмеялся, показывая зубы, крепкие и чуть желтоватые.

— Тогда уж почему не Олд-Джек, милостивая государыня? Или Олд-Ник? Тоже не очень длинно.

На том шуточки и сравнения с британским боевым стягом и дьяволом отставили в сторону, и сэр Джейкоб изложил суть дела. Разумеется, старый шах, войдя в силу, требует от англичан, которые миновали свой военный зенит, возмещения ущерба, нанесенного ему их войной и поддержкой узурпатора. Что этот ущерб якобы взыскан за него королевским советом, ни с какой стороны его не волновало: право победителя — обобрать побежденного, а чем он это обусловливает — его проблемы. Однако требуемых им средств у пуритан нет.

— То, что мы выплатили вам, герцог, и королю Динана полагающуюся вам дань, — неожиданно вступил сэр Эйт Аргалид голосом таким же хрустально ясным, как его глаза, — ввергло нас в бедность, но это благо, ибо приблизило нас к Царству Божию.

— Рад за вас, — сдержанно кивнул ему господин Даниэль. — Однако мы не заставляли вас пороть горячку и с такой скоростью стремиться на тот свет. Вам была дана рассрочка на десять лет, по нашим собственным счетам — на пятнадцать, и задолженность покрывалась бы процентами с оборота.

От этой грубой экономики сэра Эйта даже перекосило.

— Мой лорд считает, что христианин обязан платить долги, — сокрушенно добавил Стагирит.

«Известная ваша погудка, — подумал я. — Шаху вы тоже, однако, должны, только почему-то упустили из виду, что у него крепкая память и что он сторонник куда более жестких мер, чем наш Даниэль.»

— Быть добродетельным — похвально, — продолжил Стагирит свои слова и мои мысли, — однако шах тоже рассчитывает на свою долю в нашей добродетели, а иначе угрожает применением военной силы. Войдите в наше положение, прошу вас.

— Это я сделаю охотно — но и только. Воевать на вашей стороне против Саир-шаха — увольте! Вы уже пытались втянуть меня в эту авантюру; тогда это касалось банд, как я помню, но против вас теперь почти те же люди, что и раньше.

— Я надеялся, что христиане помогут нам устоять против сынов Магомета.

— Все христиане — братья. Но резать из-за этого муслимов как-то не вполне уместно, согласитесь. Когда покойный лорд англов прислал ко мне вас обоих, чтобы просить о союзе, что я ответил? Что я вассал динанского государя и он вынужден помогать мне, буде я ввяжусь в какую-нибудь вооруженную передрягу. А на законного шаха Лэнского я его напустить не смею.

«Ага, видно, мы с Франкой тогда поймали самый хвостик приятной приватной беседы под музыкальное сопровождение», — подумал я.

— Если вы, сэр Эйтельред, хотите, чтобы я вас защищал, — стало быть, признаете меня своим сюзереном. Да или нет?

Тот замялся.

— Речь пока идет не о политической, а о дипломатической поддержке, — деликатно пояснил сэр Джейкоб.

— Это куда ни шло, и всё же у меня нет права выступать от вашего имени в каких-либо переговорах. Или же — вы имеете в виду возврат вам и изъятие из торгового дела части вашей контрибуции для передачи шаху, что, будьте уверены…

— Нет-нет, — Стагирит помотал головой. — Дело в том, что Саир-шах прислал нам верительную грамоту, где не проставлено имя посланца. — И сэру Джейкобу пришло на ум: не просится ли на пустое место мое имя? — улыбаясь, добавила моя госпожа.

Он воззрился на нее в благоговейном ужасе.

— Саир, действительно, узнал, что его сын воспитывался при гэдойнском герцогском дворе как приемный сын герцогини, — тихо сказал он. — От кого — неясно, мы сами не подозревали.

— Да он это держал в уме с первых дней своего ухода, — со странной, чуть ли не потусторонней интонацией промолвила Франка. — Мастер Леонард искал нас по его наводке, клянусь… Да теперь уж чего там! Я некогда обещала вам содействие, и мы едем.

— Нет уж, поезжайте без Яхьи, — отрезал Даниэль. — Рискуйте одна своей упрямой головой.

— Не надо делать моего сына заложником моей безопасности, — спокойно проговорила она, положив руку на плечо мужу.

Так мы впервые услышали произнесенное полным голосом: мой сын.


Позже я напросился предстать перед ее очами. Она как раз спешно паковала в толстенный дорожный кофр кое-какие свои платья и бумаги и для этого прыгала, сидя на его крышке, а одна из ее дев пыталась соединить половинки замка.

— Ина Франка, я хочу сопровождать вас.

— Что, тезка, снова некий долг не уплачен или голове на плечах тоскливо?

— Нет, но его светлость опять чересчур легко вас отпустил.

— Ну, он просто отпустил однажды, как мусульмане делают, — и делу конец. В общем, один договор меж нами есть, да он не про вашу честь, — срифмовала она, слегка нахмурившись.

— Я принес вам удачу и исполнение желаний.

— В общем, верно, а только лучше бы этим желаниям вовсе не исполняться. «Зеленый огонь» — сущий дар Пандоры, и страх перед ним оказался на руку больше Саиру, который его не применял, чем нам. А чем мы будем платить за желания и что выйдет у нас с шахом — Бог ведает!

— И в конце концов, я по-прежнему капитан «Эгле».

Она долго и с иронией глядела мне в лицо и наконец произнесла:

— Тезка, в Лэн-Дархан ездят посуху!


В Лэне был дым и пепел, и следы войны на дорогах. К моему удивлению, Яхья относился к этому невозмутимо, почти как к задаче, которую ему предстоит решить. Ни он, ни Франка почти не общались со мной: я был ослушник, который ехал хотя и в одном отряде с ними, но своею вольной волей.

Лэн-Дархан стоял в руинах минувшей и нынешней междоусобиц. Где тут мог расположиться Саир-шах — уму непостижимо. Нас поселили на окраине, в нескольких полуподземных каморках, по всей видимости, составлявших одно целое с древней стеной цитадели. Без большой чести, которую нам всё же могли бы оказать как свите посланника, невольным союзникам, друзьям Яхьи, по крайней мере.

— Этажом ниже находятся гораздо более обширные помещения, — рассуждал он вечером, утискиваясь на ночлег рядом со мною. — Но, к счастью для всех нас и в первую очередь для матушки, вход в них засыпан.

Он перенял у Франки и ее сердечность, и тот особый юмор, когда человек трунит над собою и своею смертью и болью, но у него это выходило беззубым. Уж Яхья-то был почетный гость, обретенный наследник! На следующее утро прибыла сановная делегация, разодетая в пух и прах (тончайшее ангорское руно и бренные золото, серебро и самоцветы), чтобы с великими почестями забрать его с собой.

Остальные ждали еще порядочно: взятки давать мы побрезговали, да и госпожа наша, я думаю, не хотела подгонять судьбу. Недели через полторы явились и за нами: Франкой, двумя ее девами, для почета, и мной. Хотя я вроде бы снова навязался.

Тюркские воины и аристократы, все в торжественно-черном (кафтаны), священно-зеленом (чалмы) и почти траурно-белом (шапочки, расшитые переливчатыми узорами) привычно лавировали между глыб и малых булыжников. Мы то и дело спотыкались на высоких каблуках, и платье наше припорашивало пылью. Зато на расчищенной и выглаженной площади нас встретил целый палаточный городок. Посреди темных шкур и выгоревших тряпок горделиво возвышался зеленый шелковый шатер — цель наших странствий.

У самого входа меня было не пожелали впустить, но послышался быстрый шепот: «Брат… Франкис». И под шумок я тоже скользнул за шатровую полу.

Там мне показалось очень прохладно и — будто внутри яблока или в сердцевине весенней рощи: прохладно, тенисто и благоуханно. Множество (как мне почудилось) народа сидело, скрестив ноги, на расцвеченной ворсистыми черно-бело-алыми узорами земле. А с дальнего от нас конца ковра испытующе и с гневом воззрились на женщин и меня орлиные очи громоздкого длиннобородого и величавого старика. Левая рука его (хм, я ведь вроде слыщал, что у муслимов она считается нечистой) сжимала жезл со сверкающими камнями, перевитый серебряной нитью. Правая была отрезана по самый локоть, и именно с этой стороны пребывал, как защита и опора, наш Яхья, разнаряженный, как храмовый идол.

Мы самую малость помешкали, озираясь и прикидывая, что к чему, а потом вослед за нашей Франкой дружно повалились на пятки.

— Могучий Саир-шах, владыка Южного Лэна! Я, Франка Гэдойнская, и мои подруги, и Френсис-Идрис, англичанин, явились с твоей верительной грамотой, чтобы говорить с тобой о судьбах Северного Лэна и его земель.

— Я и так держу эти земли в единственной своей руке, — надменно ответил он. — А тебе, женщина, я не дал бы охранной грамоты, если бы знал, что это ты придешь от имени англов, охотница в чужих землях, любительница расточать чужое добро. Но ты неприкасаема по моему упущению. Я дам тебе и твои спутникам отпускное письмо — уходите невредимыми!

— Шах, о той своей бумаге, что уже дал, — не жалей. Я верну ее обратно, как только ты позволишь мне высказаться и объяснить, с чем я послана.

— Так говори, упрямая Франка.

— Вот я перед тобой — такая, какая я есть, — начала она удивительным, звенящим и чистым голосом, будто не здесь и не с ним, и не она вовсе говорила. — Я ушла тогда из-под твоей руки, шах.

— Когда ни меня, ни моего шахства, ни моей руки уже не было в Лэн-Дархане, — ответил он вполголоса и как-то брюзгливо.

— Я торговала твоими женами.

— И по такой цене, не пойму, — слишком низкой или слишком высокой, — что я так и не сумел выкупить их обратно.

— Свой залог, который оказался для тебя негоден и тебе неугоден, я забрала назад и сделала из него то, чего он достоин.

Он промолчал. Нечто мелькнуло в глазах обоих — тайна или сговор?

— Взяла твоего сына мусульманином, а возвращаю христианином, и еще женатым.

Саир-шах приподнял бровь:

— Знаю. Но ты не поколебала его веры в то, что Мухаммад — да благословит его Аллах и да приветствует! — печать пророков, так что он как был, так и остается в законе, начертанном в Авраамовых свитках, который и есть ислам. А поливание водой — что же, это пригодится ему в тех владениях, которые я ему завоюю.

Яхья шевельнулся, мне кажется, пытаясь возразить или добавить нечто. Однако Франка продолжала:

— Через меня вышло на волю страшное тайное оружие гябров.

— И этим ты помогла моей победе. Меньше крови было пролито ради нее, что всегда благо. Ну, ты назвала все вины, что стоят между мною и тобой? Тогда я добавлю еще кое-что. Ты и твой герцог отняли у англов деньги, которые были моими по праву, и удержали у себя.

— Да, — четко произнесла она. — Чтобы ты не потратил их на войну с Алпамутом, а твой сын вложил их в дело мира. Смотри! Я возвращаю тебе ту грамоту, что меня защищает, вместе с другой, где описано, чего мы хотим для Горной Страны и Лэн-Дархана.

Шах бросил взгляд на листы, которые один из его придворных взял из ее руки и подал ему: один скомкал, другой мельком прочел.

— Значит, теперь, Франка, ты беззащитна и я могу сделать с тобой всё, что хочу?

— Всё, чего ты хочешь, Саир-шах.

— Тогда я жалую тебя своей рабыней… коли уж ты так навязываешься. Впрочем, если ты примешь нашу веру, я вынужден буду сохранить или вернуть тебе свободу, да еще и одарить тебя.

— Ты говоришь недолжное, шах. Вера — это судьба. Небо не меняют на землю и Бога — на мирские блага.

— Что же. Я велю проткнуть тебе ухо в знак вечной подвластности мне и той силе, что за мною стоит.

Подошел человек с шилом и какой-то коробочкой в руке. Проткнул ей мочку (крови я не видел, хотя подобрался почти на один уровень с нею) и тотчас же вдел нечто блестящее, в форме крошечного веера.

— Смотрите все! Вот герцогиня Гэдойнская и жена своего мужа, вся в моей власти. Скажу молчать — молчит, велю заговорить — заговорит. А теперь скажи всем то, что я узнал из письма твоего герцога.

— Мы даем твоему сыну Яхье-Иоанну-Юханне богатство, что поднимет из руин Лэн-Дархан и создаст новый Лэн, город, свободный от податей и открытый для всех: мусульман, христиан, всё равно — католиков или кальвинистов, евреев, гябров — и всех одинаково. Со стенами из лэнского кремня, звонницей из эркской бронзы. Чтобы ставили его северные и южные мастера каменных дел. И пусть обойдут его оба — и епископ, и шейх-уль-ислам, чтобы замкнуть его от злых сил двойным замком, и чтобы стоять ему вечно — городу Яхьи, сына сердца моего!

— Ты складно это придумала, Франка. Усердствуй, и заработаешь вторую серьгу. А сейчас я подумаю, к какой службе тебя приставить. Мой сын привык к тебе и много успел сказать в твою защиту, несмотря на то, что я попервоначалу внимал ему с трудом и негодованием. Ты сломила его гордыню, вложила в его руки силу, в его ум — знание и в его сердце — верную любовь к юной женщине. Ты сделала его заново. Называйся отныне его почетной матерью, чтобы присутствовать вместе с ним на моих советах и следить за исполнением его воли и воли твоего супруга Даниэля.

И добавил совсем просто:

— А еще — спасибо тебе за мальчика.

Потом Саир-шах изъявил желание побеседовать с Франкой-Юмала наедине, и все мы на карачках (чтобы не быть выше их троих) ринулись прочь, что создало некоторую давку на выходе.

Когда я выбрался на чистое пространство и поднялся с четверенек, знакомый мелодичный голос вдруг позвал:

— Франкис-Идрис! Идрис-англ!

Я обернулся. Он шел ко мне с обычной своей потусторонней улыбкой на гладко-смуглом лице, продвигаясь через толпу с уверенностью перелетной птицы, которая нащупывает в воздухе известные ей одной токи. Снежный Барс! Идрис-Из-Тьмы! Годы и войны запечатлелись на нем куда менее, чем на всех нас. Отец Леонар сделался сух и жилист; я раздобрел; господин Даниэль стал уж совсем постным. Даже с милой нашей Франки облетела золотистая пыльца юности. А Идрис, пускай и с нитками седины в кудрях и в отросшей наконец бородке, показался мне ровесником Яхье.

Мы поцеловались, я — довольно-таки сдержанно. Разумеется, я помнил слухи, которые ходили о нем, — что-де он оставил свой чертог в горе и прилепился со своими приверженцами к Однорукому шаху. Сначала я всё ломал голову, что общего у двух таких по-разному сильных характеров? Идрис, пленный разум, заключенный в самом себе, нуждался, казалось бы, в теле, сильном и безмозглом: в толпе послушных слуг. Как он, с его гибкой волей и своеобычным характером, предался человеку не менее яркому по своей глубинной сути? Хотя постепенно я проникался внешне противоречивой логикой их союза. Имеющий царство сошелся с потерявшим его; молодой — со старцем; поэт — с воином; слепой — с имеющим цепкие глаза хищной птицы. Они прекрасно дополняли друг друга в стремлении к цели, имя которой — власть!

— Ты видел? Ты понял? — перебил он мои напыщенные размышления.

— Видел — что? — переспросил я.

— Ее. О, брат, какая женщина! Если ее телесная красота так же распустилась полным цветом, как ее голос… А шах умен!

Я возразил, что нимало не восторгаюсь его умением превращать свободных людей в рабов. Разумеется, мусульманские рабы, случалось, становились богатейшими торговцами или военачальниками, но…

— Значит, не понял, — вздохнул он. — У нас имя — раб, у Аллаха — вали, друг, у англов и франков — вассал.

— Так что же, и она, и господин Даниэль — вассалы шаха?

— Он — зачем? Ему довольно своей силы. А она сегодня вошла в круг. Саир — глава Братства Раковины и ищет верную и властную нить к Юмале, Братству леса. Я говорю это побратиму, одному только побратиму, Идрис!

В самом деле, здешние люди вышколены на славу и отступили от нас шагов на десять, едва мы коснулись тайного. Впрочем, это скорее «тайна Полишинеля», как говорят на родине Лео. И насчет Юмалы я наслышан, и разговоры о том, что Саир-шах и Однорукий Леген отца Леонара — одно и то же лицо, неоднократно касались моего слуха. Поразительно, как много можно извлечь из обиняков!

Вассал… Я долго разжевывал это слово. Здесь, как и во всем Великом Динане, поименоваться так — значило прежде всего призвать на себя защиту старшего, помощь, которую он не имел права не оказать тебе, даже если ты пострадал от плодов своеволия. Ты же обязан был ему повиновением лишь в пределах, которые поставила тебе твоя совесть. А на страже совести стояла твоя церковь — и твое Братство.

Мимо нас проследовала Франка, величаво кивнув. Я даже не сразу ее узнал: длинный темно-синий муаровый халат с оторочкой из золотой парчи и тончайшее белое покрывало на волосах придали ее осанке небывалую царственность. Сквозь складки шелкового батиста поблескивала серьга. Уже дома (где ничего не изменилось, разве что пыль повымели к нашему возвращению) я разглядел серьгу вблизи: золотая раковинка морского гребешка с жемчужиной, вставленной в ее основание.


С того памятного мне дня жизнь в Лэн-Дархане оживилась как по мановению волшебной палочки. Сначала прибыли «пуританские выплаты» из Гэдойна. Судя по разношерстности монеты, господин Даниэль изымал их из дела несколько второпях. Охраняли сундуки шахские воины вперемешку с герцогскими. Потом приехала к мужу Мариам в сопровождении отряда Франкиных юниц последнего набора — и отца Лео. (На кого остался бедняжка герцог, скажите мне!) Наследникова супруга была запакована, так сказать, втройне: волосы, по иудейскому обычаю, — в нечто вроде парика или накладки из белокурых локонов, присыпанных золотой пудрой; лицо и стан, на мусульманский манер, — в покрывало; всё тело, по европейской моде, — в тугой лиф, превращающий даму в подобие опрокинутой рюмки, и дюжину крахмальных нижних юбок, довершавших сходство.

— Вертоград запечатленный, — наедине со мною сплетничал отец Леонар. — И любит мужа. Они всегда друг к другу тянулись, но самолюбие мешало и неизжитая детскость. И ласкова, и послушна. А открыться перед ним не может после… одного происшествия. Чтобы продолжить род. Бедняжка!

Я опять-таки понял больше, чем мне было сказано. Как ни оберегали они трое репутацию маленькой Марии, но я был всё-таки не чужой и знал многое о том, что когда-то связало священника с Ноэминь, Франку с Яхьей, а всех их сделало компанией веселых нищих.

Народ сюда прибывал тоже. Каменотесы из Северного Лэна, мастера сухой кладки, южные искусники, те самые — «из камня делающие кружево». Землекопы и чернорабочие. Просто желающие подхарчиться и одеться: в стране, уставшей от постоянных войн, таких бывает избыток. Пока их определяли на расчистку завалов и рытье траншей для мусора. Лео, я сам, девы Юмалы и кое-кто из ее юношей, да и сама Франка по временам, — переодевались из шелков и сукна в обтерханную кожу, лазили повсюду с риском покалечиться, а то и наткнуться ненароком на скелет, еще обтянутый лоскутами плоти. Разыскивали мы обломки орнаментов, черепки утвари, клочки тканей и пергаментов, чья цветистость еще просвечивала через копоть и пыль, и всё тащили в камору, где уже обосновались художники и архитекторы. Тут я припомнил фантазии Даниэля. Вот к чему он примеривался: к целому новому городу!

Мало-помалу я входил во вкус наших занятий. Художество здешнее было менее телесным, чем в доме Франки, более стройным и гармоничным, чем виденное мною в нижних комнатках герцогской резиденции, и не пугало, не обескураживало, а звучало во мне ясной музыкой. Здесь было гораздо более воплощенной жизни, чем в суховатых, на мой взгляд, исламских абстракциях Испании и Палестины: прелестные переплетения сочных растительных мотивов с идеализированными звериными, немеркнущая чистота и яркость красок, письмена, похожие на узор, и узоры, что казались ключом, шифром, нераспустившимся бутоном грядущего мира Божьего и — Вечного Города, что мы намеревались строить.

Как-то я, отец Лео и несколько девиц, торопливо и кое-как переодевшись и умывшись, ввалились к госпоже Франке (она жила теперь отдельно от нас и в самом прямом смысле более широко) с очередной потрясающей находкой. Франка отзаседала в своем то ли сенате, то ли диване и теперь отдыхала, сидя на ковре, постланном прямо на бугристый пол, наряженная в нечто серебристо-черное с парадными гербами. И Идрис был тут, при ней, тоже черно-серебряный с ног до головы: что-то неторопливо рассказывал ей, устроившись напротив, колено к колену, и общипывая плотную кисть лилового винограда. Когда мы, с топотом и азартно дыша, переступили порог и остановились перед этой живой картиной, моя госпожа подняла взор и произнесла с улыбкой:

— Вот молодцы, что пришли, теперь вас и искать не надобно! Отче Леонар, тезка, нам предлагают путешествие внутрь страны. Отец мой, догадываетесь, куда и зачем?

— Что открыли запечатанный Зал Статуй, я вам же и сказал, милая моя Франка, — раздумчиво сказал он, почесывая лохматую шевелюру. — А вот зачем…

— Мой повелитель Саир-шах считает, что отец епископ недостаточно крепко привенчал Мариам к его сыну. Довенчивать будем!

На следующий день мы и отправились: конечно, Джон-и-Мэри, и Леонар, и Франка, и почему-то Идрис. По слухам, конь, на котором он ехал, был обучен наподобие собаки-поводыря, чтобы суметь заменить глаза своему всаднику.

А уж веселая это была поездка! Длилась она чуть более двух суток, по-моему, лишь из-за того, что мы желали оглядеть все горы и долы. За ночлег платили щедро, в седле распевали песенки всех стран, народов и религий, захлебывались радостью, солнцем и водой из ледяных родников: здесь их было много, почти из-под каждого камня струился ключ. Ветер играл женскими вуалями. Иногда останавливались, Франка подзывала своих молодых, показывала то дерево, то глыбу камня: узнавали, улыбались растроганно.

Наконец, подъехали к провалу в горе.

— Помнишь? — спросила Франка у Мариам.

— Боюсь, — шепотом отозвалась та.

Но люди уже входили, ведя лошадей в поводу. Дальше был просторный грот, переходы и лестница дикого камня. Кладка была добротная и, похоже, недавняя.

Потом нас долго кружили по лабиринту, подозреваю, нарочито долго, чтобы запутать подобных мне чужаков: он показался мне сравнительно простым. Подобие спирали с ответвлениями, занимающей несколько ярусов. По стенам были развешаны масляные светильники, похожие на те, что я видел в Чертоге: с сеткой. Воины шаха, составлявшие наш почетный конвой, были здесь своими, если судить по тем репликам, которыми они перекидывались со здешними обитателями.

Нас разместили в пещерках, вырубленных в теле горы, каждого в отдельной. Подозреваю, что в этом был некий скрытый для меня смысл. Во всяком случае, я видел той ночью удивительные цветные сны, совершенно не поддающиеся пересказу. Всё равно, что пытаться взять в горсть радугу.

Утром меня разбудили, принеся мне завтрак и теплую воду для умывания. Я поел и рискнул выйти осмотреться, резонно рассудив, что хозяева, уж верно, приняли меры, чтобы нам не сгинуть в их владениях.

В самом деле, народу кругом было немало, чудес, по крайней мере, на этом ярусе, — куда меньше. Обстановка напоминала скорее каменоломню, чем русло подземного потока: дело рук людских, а не Божьих. На меня обращали внимание, но слабо. Опять мне показалось раза два, что я слышу слово «брат», и еще — что меня ненавязчиво направляют в некое обиталище, где всем нам надлежало сейчас быть.

В конце концов я оказался перед низкой сводчатой дверью, толкнул ее, вошел внутрь — и обомлел.

Надо мной вздымался необъятных размеров купол, казалось, нерукотворный и всё же украшенный продольными ребрами, мощными выпуклостями. Или мне это показалось в игре света и тени, возникавшей от того, что пламя факелов, воткнутых в кольца на стенах, металось от подземных сквозняков? В гигантской двустворчатой раковине (да-да, миниатюрную половинную копию ее я видел в ухе Франки — знак той «двери», с которой ее соединили обетом), подобно жемчужинам, были заключены две статуи — те самые, о которых я уже успел наслышаться сказок. Въявь они еще более потрясали воображение: дикарские, едва намеченные, только вынутые из материнской мраморной глыбы и уже полные экспрессии. Черный мужчина привстал, готовый сорваться со своего постамента вперед и ввысь, неярко белеющая женская фигура слегка откинулась назад, как бы погружаясь в полусон, раскинув руки и склонив на грудь изящную головку. Две стихии, ярости и покоя, стремятся разорвать, покинуть оболочку, которой их облекло человеческое суеверие, и предстать во всей первозданной своей мощи.

Почти всё наше общество расселось тут, у подножий, по краям площадки, гранитные плиты которой были выровнены и сложены с известной долею тщания. Мерцали камушки на узких диадемах женщин, придерживающих покрывала на волосах, блестела цепь на груди Яхьи, бляхи на широком поясе Идриса. Леонара видно не было.

— Тезка, уйдите, — быстро сказали мне. — Хотите — можете любоваться издали. И молча!

Зазвенела тонкой дрожащей нитью музыка, и из проемов в стенах зала выступили, неторопливо подвигаясь к центру, ожившие золотые статуэтки. Юные танцовщицы в полупрозрачных и отблескивающих, как стрекозиное крыло, широких одеяниях кружились, сплетались попарно и расходились вновь. Медленный, упорный ритм расцветал тихим узором мелодии. Взлетали маленькие ручки — за ними раскрывался сквозной веер платья, трепещущий от дуновений тепла и ударов музыки. Колдовской обряд погружал мозг в сонное оцепенение, в кипение диких мыслей и образов, неподвластное разуму.

Потом девочки разлетелись в стороны, замерли, и в круг вошла новая танцорка, в темном, худая, невесомая и призрачная, как моль. В том же ритме, чуть сонном, чуть завораживающем, она стала раскачиваться, поворачиваясь и поводя плечами, будто и желая, и не желая высвободиться из пелен. Наконец она, похоже, расстегнула застежку или порвала шнурок, ее плащ скользнул к ногам, тотчас был отброшен к краю сцены — и она предстала перед нами нагой.

Это было неописуемо, как мои здешние сны. Белая прямая фигура — веретено, которое наматывает на себя наши низменные страсти. Ото всех нас, изо всех углов и закоулков тянулись к ней нити, скручивались в сеть, в паутину, в кокон. Жаркая тьма гнела нас, вдавливала в землю и камень, пережигала дыхание. Впереди меня произошло некое движение: Мириам ли спрятала лицо в ладони? Идрис ли, нечувствительный к картинам, но тонко ощущающий ритм, флюиды, тяжесть похоти, сплел пальцы на колене?

Танцовщица и сама изнемогала от устремленных к ней токов, двигаясь всё неохотней, обреченно пригибаясь к плитам пола. Но вдруг будто лопнули все скрепы, распались земные узы: она резко и четко выпрямилась, и ее сияющая плоть показалась мне стрелой на небесной тетиве, столбом света, уходящим в купол. Начался новый танец, вольный и в то же время целомудренный, танец освобождения и разрешения от тягот, танец — Франки? Марии? Мой?

Мариам, как завороженная, поднялась со своей скамьи, опершись на руку мужа, и внезапно издала странный полувскрик-полувсхлип. Яхья подхватил ее на руки, шепча на ухо что-то успокоительное и обцеловывая ее голову, плечи и грудь.

Танцорка, прервав свое колдовство и наспех окутавшись своим покрывалом, проскользнула рядом со мной. Я отпрянул — и с размаху влепился прямо в объятия нашего духовника и патриарха.

— Что, отец Леонар, вас тоже, как и меня, устранили от языческого соблазна?

— Сам устранился, — без затей объяснил он. — К чему смущать девочку?

Тут на нас набежала ина Франка, утягивая за руку уклончиво улыбающегося Идриса.

— Давайте-давайте, чада, уже уходим. Как говаривал один мой знакомец, рыжий ловец медведей, в нашем деле первое — уметь вовремя смыться.

…Так наши молодожены завершили свой чуть затянувшийся медовый месяц, и у них начался настоящий медовый год.

Веселая пора тем нисколько не завершилась. Не успели мы возвратиться в Лэн-Дархан, как и сюда явился сэр Джейкоб: видимо, крепко переплелась пряжа наших судеб! Он сопровождал делегацию, которая намеревалась обсудить претензии шаха к англам, записать их, утрясти и припечатать сургучом. А делегация сопровождалась толпою мастеровых людей: кого Первый Лорд-Защитник поставил в счет своих долгов шаху, а кто и сам притащился за длинной деньгой. Этих мгновенно разобрали уже привычные к такому шахские чиновники, выспросили, чего они стоят и что умеют, и положили жалованье в соответствии с этим, нисколько не глядя на то, подневольный перед ними человек или свой собственный.

Госпожу Франку, да и всех ее гэдойнцев, приезжим важным персонам не предъявляли, бродить в поисках сокровищ тоже почему-то перестали допускать. Так что сидели мы — в буквальном и переносном смысле — в тени и слушали, как, звеня, истекают струйки монет из тех сундуков, что мы привезли, и древнего вина из замшелых циклопических амфор, которые выволакивали из подземелий с помощью ворота. Жидкость сия помнила деда и отца нынешнего правителя, пережила не одну осаду. Ибо здешние тюрки еще менее в ладах с вином, чем северо-лэнские англичане, и лишь теперь стали обоюдно приучать друг друга на радостях, что замирились.

А к чему, между прочим, шаху скрытничать? Стагирит ведь должен понимать, кто торил ему дорогу!

Так я думал до тех пор, пока не прибыл один из шахских чиновников низшего ранга и не пригласил меня (почему-то одного) на Праздник Сабель, который оказался как нарочно приурочен к приезду сэра Джейка. Тут уж я забыл и прикидывать, что, почем и почему: о красоте этого народного торжества все мы наслышаны.

И вот я в выходном своем, иначе говоря, — наименее куцем из моих камзолов, цвета корицы с золочеными галунами, присоединился к нарядной кавалькаде всадников на сухоногих и игривых высококровных жеребцах, направляющейся в горы. Среди долгополой халатной публики один сэр Джейкоб был мне пара: тоже в темном и тоже в коротком. Компания составилась чисто мужская, за одним исключением. Почему-то они захватили Франку-кахану (то есть княгиню) в одном из самых нарядных ее облачений, которое, однако, еле угадывалось под совершеннейшим облаком палевой кисеи, укутывавшим ее с головы до самого седла. Обычно ее женское достоинство не блюли так строго — лицо здесь показывают почти всё, кроме лба и подбородка. То ли побаивались нынче мужского сглаза, то ли наша Франка вышла в о-очень важные персоны. Действительно: место воспитательницы шахского наследника — либо стремя в стремя с самим наследником, либо по левую руку Саир-шаха!

Мы поднимались в Высокие Горы пыльной белой дорогой, что вилась между курчавых и жестких кустиков, цепкой травы и цветущих колючек. Путь наш был, к счастью, недолог — наездник я так себе, как я мог убедиться, даже худший, чем Идрис, на сей раз отсутствовавший.

В селении Мгер мы продефилировали через строй неказистых домишек, влипших в скалу, как моллюски, и толпы оживленных, принаряженных и не больно-то почтительных местных жителей. Никто из них не падал ниц и не целовал копыт саиршахова иноходца, и тем не менее явственно ощущалось, что его ждали и ему рады.

Ждали — это безусловно. Неприлично было бы начать церемонию без высоких гостей. Наездники уже обступили дымную и закопченную кузню и от нетерпения гарцевали и прищелкивали подковами. Все они были в грубых кожаных рукавицах и холщовых башлыках с прорезями для глаз, сейчас откинутых назад.

А в кузнице звенел молот, гудели и пыхтели мехи — мастера «доводили» первую саблю и разогревали ее докрасна. Старый и трудный способ закалки: всадник должен взять за рукоять пышущий жаром клинок и проскакать «до вон той горушки и назад», держа его под строго выверенным углом к ветру и не смея согнуть руку в локте. И вот местные юноши стали на скаку выхватывать из рук мастера сабли, брызжущие огненно-алыми искрами, и вереницей уносились вдаль. Феерическое зрелище!

Сэр Джейк вначале только глазел на него, полуоткрыв рот, потом начал ерзать в седле от азарта и под конец решился: отобрал у парня, который только что вернулся, его рукавицы и капюшон, напялил на себя, крепко ухватил свой стальной факел и, гикнув, вломился в строй.

Когда он вернулся, на лице его, одеревеневшем от натуги, явственно читалось торжество.

Один из кузнецов принял саблю, еще раз сунул в горнило и, вынув, погрузил в растопленное сало, которое зашипело и зачадило.

— Хорошо, сэр англ! Это будет настоящий клинок, на славу закаленный и более сильный, чем пороховое оружие, поверь мне. Я дарю его тебе. Хочешь попробовать, на что он способен?

Говоря это, Саир-шах кивнул одному из «огненных» подмастерьев. Тот, недолго пошарив в куче железного лома, назначенного к переплавке, вытянул за ствол искореженную аркебузу, я так полагаю, эпохи первых иноземных десантов; тогда делали такие — толщиной в руку и с дюймовыми стенками, чтобы не разорвало первым же выстрелом. Положил на наковальню.

— Что же ты, посол? Пробуй!

— Больно он легок, твой подарок, — пробурчал Стагирит. — Моя родимая железяка плотней ложится в руку.

Он вытянул из ножен свой палаш, неторопливо нацелился и нанес короткий, как будто небрежный удар. Ствол разломился пополам.

— Да, неплохо.

— А ты так можешь, властитель? Этим ножичком для фруктов?

Саир-шах с мягкой и укоризненной усмешкой повернулся к нему.

— Клинок, что тебе дарят, достоин лучшего прозвища, но должен еще его заработать. Не будь я дряхлый однорукий старик, я бы и в самом деле оказал ему эту честь. Но и моя слабая шуйца может кое-чем тебя удивить, сэр англ.

Шах подозвал Франку.

— Ты, христианка, не постыдишься открыться перед всем моим правоверным народом?

— Что же, я есть то, что я есть, — ответила она звонко. — Я — это мои дела, и если я не стыжусь их, то к чему мне смущаться самой себя?

Она раскутала с себя свою тонкую накидку, раскрутила, высоко поднявши на руке, и выпустила. Кисея начала опускаться, паря, точно белая цапля, но черный клинок Саир-шаха обрушился на нее сверху, настиг в полете и завертел в воздухе. Мне показалось, что сейчас он обмотает ею всю саблю, но наземь упали клочки, похожие на перья.

— Ловко сделано, — сказал Стагирит, нахмурившись, — куда как ловко. Так же, как всё, что вы предприняли по нашему поводу и против нас — вы и люди этой прекрасной госпожи. Но неужели никто из твоих воинов, шах, не повторит с помощью тюркского оружия то, что совершено европейским?

Даже я, с моим поистине мизерным опытом лэнского обхождения, понимал, что в своем кураже и бахвальстве англичанин преступил границы, и хуже того: знает об этом, но не может повернуть вспять от смущения. Он обидел и недооценил подарок, вынудил увечного и пожилого человека мериться с собой, а теперь еще и упорствовал в своей грубости.

— Высокочтимый повелитель открыл мне лицо и развязал голос. Может быть, он дозволит мне и ответить?

Конечно, это была Франка, с ее лучистым, переливчатым голубовато-серебристым взором и лукавой улыбкой на сочных губах. Саир-шах склонил голову, разрешая. Некая искорка перепрыгнула у него из одного зрачка в другой. Э, подумал я, он вроде бы те только не гневается ни на кого из обоих, а рад… Странно!

— Когда спорят двое мужей, женщине всегда охота поставить точку в конце их брани, — сказала она с двусмысленной интонацией. — Только я не хочу испытывать ни дареную саблю, ни ту, что уже вернулась на пояс шаха-отца… Яхья, сынок, я вижу, тебе отдали твою «девственницу» в двойной оболочке?

Он кивнул и снял саблю с пояса. Франка потянула за рукоять. Вышел клинок, серовато-матовый, испещренный тончайшей насечкой: звезды, гирлянды то ли цветов, то ли письмен. Переглянувшись с сыном, она надавила на выступ рукояти. Нарядная шелуха сползла, как старая змеиная кожа, и блеснула нагая, как бы чуть маслянистая, исчерна-синяя сталь.

— Тезка, подвиньте останки к центру чурбана и выровняйте, — шепнула она. И громче:

— Если Аллаху будет угодно решить спор между поклонником пророка Мухаммада и последователем пророка Исы, да вложит он свой замысел в мою руку!

Она приподнялась на носке, будто в танце, рука с клинком легко взмыла выше плеча, как, бывало, в «шахматном» зале, — замерла на миг. И со страшной силой, втягиваясь в безграничную пустоту, пала на самое массивное место железного ствола — там, где начинаются замок и курки.

Удар был столь точен, что аркебуза не шелохнулась. Тогда я дотронулся до нее, и половинки нехотя отделились друг от друга. Срез в этом месте был так гладок, что они слиплись.

— А на клинке — ни царапины. Такова заточка! — сказала Франка.

— Такова рука этой женщины, в которой воля Единого, — сурово промолвил шах. — Не она и не мы — Он ударил. Победы нет ни одному из нас.

Стагирит опустил голову. Потом встряхнул черным волосом и поднял глаза на старца.

— Я хочу отдать тебе свое имя, брат, — произнес он так веско, что все — и в доме, и на улице — обернулись к нему.


И се — в Лэн-Дархане, наконец, всё улеглось. Пуританское золото — в шахские сундуки, земная пыль и прах — на расчищенные улицы и площади, которые подготовили к новому большому строительству, наисладчайшая наша Мария… фу, чуть не сморозил нескромность. Одним словом, когда всё успокоилось и уладилось и даже сэр Джейкоб-Саир оторвал свое сердце от побратима, от хлебосольной и радушной здешней жизни и направил стопы свои на хладный север, уже началась полнейшая осень, с заморозками на звонкой земле, чистым голубым небом и леденящим ветром с гор. Госпожа Франка заработала вторую сережку и отправилась восвояси домой, а с ней отец Лео и я. Как гласит легенда, Прометей носил в знак своей вечной неволи кольцо, выкованное из цепи, с осколком горного камня, а орел, что клевал ему печень, как кое-кто говорит, с тех пор сидел у него на плече. Вместо кольца тут были «раковинки», а орлом… Орлом был Идрис.

Какой бес породил размолвку между ним и его стратенами и, кажется, даже погибшим ныне Эргашем, что он пристал к Саир-шаху и держался его уже после их победы? Какая вечная неуспокоенность гнала его дальше, в вольный город Гэдойн, где он намерен был увидеть, взвесить и оценить, как он признался мне, ту меру справедливости, которая возможна для человека на этом свете? И вот он ехал в сопровождении заботливых дам Юмалы; прекраснейший изо всех земных полубогов, князь тьмы, ходящий во тьме, с чарующим голосом и самыми нежными в мире руками, кумир мусульманок и христианок в равной степени. Идрис-Иблис. Наша Франка приклоняет к нему свое ухо, когда он поет, — поет одной ей, хотя все наши фрейлины, все женщины, кроме нее, держали его в объятиях.

Год назад я видел мою госпожу самой счастливой, теперь — самой красивой из женщин. Отошла терпкая юность, женская зрелость настоялась и загустела, подобно вину из глубоких лэнских подвалов. Быть может, не так атласисто нежна белая кожа, да и седина сквозит в русых волосах, но ярче природные ее краски, прямее и горделивей сидит она в седле, и вдруг посиневшие глаза смотрят с меньшей дерзостью, но с большею отвагой.

И мне страшно снова, однако уже по-иному: обыденный, вполне земной и плотский страх, что она снизойдет… что — уронит себя перед красой дьявола.»

Загрузка...