Блумберг вышел из дому, сел на велосипед и поехал по дороге, ведущей из Северного Тальпиота к арабской деревне Абу-Top. Минут через десять остановился и нашел подходящее место — тут отвесную скалу сплошь заливал лунный свет. Ночь выдалась ясная. Он раскрыл этюдник, достал палитру. Еще в Лондоне Джойс, спасибо ей, аккуратно пронумеровала белым все тюбики, чтобы он мог работать не прерываясь даже в сумерках. Он разлюбил ее, как ни горько в этом признаться. Отдалился от жены — стыдно сказать почему, ведь в его возрасте смерть матери вроде не должна стать таким потрясением. Но для него стала. Поздняя ночь в лондонской больнице, иссиня-черный саван неба в исчерченном дождевыми каплями окне за ее кроватью, и мама, внезапно очнувшись, впервые за долгие недели узнала его. «Я тебя никогда не забуду», — сказала она. Но, естественно, все вышло как раз наоборот. Это Блумбергу никогда ее не забыть: для иммигрантского мальчика мать была единственной защитой и опорой, надежная, как корабль, в парусах ее широких юбок можно было укрыться, вцепившись, зарывшись лицом, прижавшись к ее ноге. Он тяжело переживал утрату, Джойс в те дни, как могла, старалась его поддержать, но ее сочувствие его убивало. Своей заботой она лишь подчеркивала его бесчувственность. Он внутренне отгородился от нее, ушел с головой в мир теней. И мать была не единственной в этом призрачном мире. Ее смерть высвободила сонм других. Уже шесть лет как отгремела война, но стоило ему задуматься или замечтаться, и тотчас перед ним, как призрак Банко, являлись погибшие друзья, изувеченные, в крови: Джейкоб Розен — вместо лица рваная рана, затянутая белесой слизью, Гидеон Шиф — все та же обаятельная улыбка, уцелевшая, в отличие от тела.
Блумберг окинул взглядом террасные склоны, плавными волнами уходящие к Силоаму и дальше — к Масличной горе, установил мольберт, закрепил холст. Но прежде чем писать маслом, нужно было, как всегда, подготовить наброски. Он сел на камень, взял блокнот и начал делать зарисовки углем и карандашом. В лунном сиянии кроны олив в долине казались пепельно-серыми, почти белыми.
Через некоторое время послышались шаги — кто-то спускался по козьей тропке чуть выше по склону. Блумберг обернулся. Два араба шли рядом и, судя по жестикуляции, о чем-то оживленно беседовали. Блумберг проводил их взглядом, пока они не скрылись за поворотом горной тропы, и вернулся к работе.
Прошло, наверное, еще минут двадцать, как снова послышался шум — на этот раз на нижней террасе. Блумберг вскочил и стал вглядываться в серую мглу, пытаясь разглядеть что-нибудь между деревьями. Метрах в ста — ста пятидесяти ниже по склону шла какая-то возня, и довольно энергичная, судя по облачку пыли. Наконец он, как ему показалось, разглядел двоих. Дерутся они там, что ли? Или любятся? Блумберг не сказал бы наверняка. В полосе лунного света появился на миг выбеленный узкий силуэт высокого мужчины. Мужчина этот, кто бы он ни был, отряхнулся и сразу же пропал из виду, скрывшись в оливковой роще внизу. Его спутник, должно быть, вскоре последовал за ним, но Блумберг к тому времени вновь с головой ушел в работу и благополучно забыл о той парочке.
Сделав эскизы, он два часа без передышки простоял за мольбертом и закончил лишь поздно ночью — нужно было все же сделать перерыв и поспать. Он ехал на велосипеде мимо недостроенных домов, одна рука на руле, в другой — небольшой холст с только что написанной картиной. Под колесами похрустывал гравий.
Крыльцо его дома освещали два самодельных садовых фонаря в стеклянных банках. Когда он вошел, Джойс сидела на матрасе, у ее ног — дорожный сундук, самый объемистый из двух и уже наполовину разобранный. Волосы она заколола гребенкой, надела зимнюю ночную сорочку, одну из тех, что захватила с собой из Англии. Ее друг и учитель Лео Кон предупредил, что ночи в Иерусалиме холодные, даже летом.
Блумберг протянул Джойс ветку жасмина, сорванную с куста у калитки.
— Гость, — сказал он, — непременно должен принести с собой что-нибудь, хоть какой пустяк.
— Ты не совсем гость.
Он поцеловал ее в лоб. Что он ни скажет, все невпопад. Надо ее отпустить.
— Что рисовал? — продолжала Джойс.
— Деревню, деревья.
Джойс сидела, прислонясь к стене, на узкой койке — две кровати предоставил им во временное пользование Обри Харрисон, местный представитель лондонской сионистской организации, которая их сюда и послала. В комнате было еще жарче, чем снаружи. Тонкая струйка пота на шее Джойс доползла до расстегнутого ворота ночной рубашки.
Блумберг аккуратно пристроил холст у стены, красочным слоем внутрь, так что стены касался лишь верхний край. Сбросил сандалии.
— Но чего от меня ждут, — сказал он, — я имею в виду заказ, этого я сделать не смогу.
— Неужели так трудно?
Блумберг достал из заднего кармана официальное письмо:
— «Серия работ на тему „Жизнь в условиях преобразований. Прогресс. Предприимчивость. Развитие“». Иначе говоря, вдохновенные образы еврейских первопроходцев. Пропаганда, одним словом.
— Зато вечерами ты свободен.
— Сомневаюсь.
Она ничего не сказала, но он догадывался, о чем она думает: по ее мнению, его не убудет, если он и поработает на кого-то. А тут, насколько ему было известно, она еще и твердо верила в значимость их дела. Хотя пока сочла за лучшее промолчать. Особенно мило с ее стороны, что она не упомянула о деньгах — о тех шестидесяти фунтах, что выдал ему авансом Палестинский учредительный фонд[1]. Едва ли хватит на молочные реки с кисельными берегами, которые он ей обещал.
— Чаю? — спросил Блумберг.
— Я бы чего-нибудь другого.
Глотнув бренди из бутылки, стоявшей возле кровати, Джойс привстала, стянула через голову сорочку, бросила ее за спину. Сидела так и ждала — смело, подумал Блумберг, — когда он подойдет к ней из своего угла. Прошло много недель, может, даже месяцев, с тех пор как они в последний раз занимались любовью. Он не шелохнулся, но когда она вновь потянулась за рубашкой, груди ее колыхнулись, и он не устоял. В три прыжка пересек комнату и схватил ее за руку.
— Если не сейчас, то когда? Разве не так раввины говорят? — Блумберг рассмеялся и принялся целовать ее грудь.
Когда все было позади (она удовольствия не получила, и он это знал), Блумберг встал и развернул к себе картину. Краски еще не высохли. Он подумал, что лунный свет на крышах домов вышел довольно неплохо, но и только. Вспомнил про тех двоих внизу на склоне и сказал Джойс, что специально не стал зарисовывать их, потому что люди ему уже не интересны.
— Мизантроп, — ответила она. — А что они делали?
— Обнимались, а может, ссорились. Трудно сказать, далеко было.
Снаружи — как странно — ветер донес еле уловимый запах скипидара. Блумберг, как был нагишом, вышел в сад. Сделав пару шагов, остановился. Чахлую лужайку перед домом обрамляли кусты, меж них кое-где проглядывал каменный розан[2]. Воздух был напоен ароматом лаванды и — скипидара, волны которого исходили, судя по всему, от рощи мастичных деревьев. Джойс вышла следом.
— Не сказать чтобы райский сад, — она прильнула к нему, обняла сзади за талию, — но обидно будет, если нас выгонят. Мне здесь нравится.
Он высвободился из ее рук, отступил на шаг.
Слабый стон — или молитвенное бормотание? — услышали оба, звук приближался, и кто-то окровавленный проломился сквозь кусты, кинулся к Блумбергу, стиснул его в объятьях и вместе с ним рухнул на землю, придавив своим телом. Джойс закричала — тонко, пронзительно. Блумберг спихнул наконец с себя незнакомца, откатился в сторону. Он тоже кричал, его трясло. Человек, мужчина средних лет в арабской одежде, дернулся раз-другой и затих, его белая джеллаба[3] была порвана и намокла от крови, как и куфия[4], которую он прижимал к груди в тщетной попытке остановить кровь, бившую из колотой раны над сердцем. Джойс склонилась над ним, встав на колени в намокшей траве. На нее смотрел невидящим взглядом мертвец с побитым лицом. Она с удивлением заметила, что у него бледная кожа, рыжая борода и завитые пейсы, как у правоверных евреев. Блумберг тоже поднялся и встал рядом с ней. При свете луны видно было, что его лицо, грудь, руки, ноги и поникший пенис — все заляпано кровью.
Сауд, высокий для своих лет, несся под гору гигантскими скачками, задыхаясь, спотыкаясь о камни, стараясь держаться в тени деревьев, и вспышки лунного света, выхватывавшие его ненадолго из тьмы, были для него как ружейные залпы. На середине спуска он сделал короткую передышку — спрятавшись в тени за шотландской церковью, порвал на себе окровавленную рубашку, — и снова помчался дальше, бросая на ходу клочья ткани, как беглец в игре «заяц и собаки» — клочки бумаги. Люди ему почти не встречались, лишь под раскидистой кроной белой акации целовалась юная парочка да вдали гарцевали двое полицейских на конях — по счастью, они двигались не к нему, а от него. Добравшись до Старого города, он свернул в лабиринт тесных улочек. Возле чанов с кунжутным маслом на улице Куш его окликнули, а может, ему послышалось. Сауд припустил еще быстрее, хотя легкие чуть не лопались от натуги, и пять минут спустя он уже выходил из Дамасских ворот. В горле у него пересохло, а сердце так громко стучало, что, казалось, еще немного, и он перебудит весь квартал.
Обойдя дом Де Гроота на улице Святого Павла, он поднялся по лестнице и толкнул дверь. Она оказалась заперта, тогда он пролез в приоткрытое окно. Оказавшись в комнате, первым делом кинулся к стоявшему перед диваном столику, освещенному настольной лампой. И вздохнул с облегчением. Кожаный портфель с учебниками — на их форзацах четко выведено его имя — лежал там же на коврике, куда он бросил его, когда, начался урок. Зажав портфель под мышкой, он прошел в кухню, налил себе из кувшина воды. Стакан он взял с собой и потом на бегу шваркнул его о каменную стену, добавив осколков к сору на обочине.
Недалеко от Мусорных ворот Сауд свернул за угол, подхватил веревку и, упираясь ногами в каменные выступы, спустился на дно цистерны. Он стоял по щиколотку в иле, дрожа от холода, вжавшись в стену. Вонь городских улиц сюда не проникала, внизу пахло прохладой и сыростью. Оставалось подождать, когда в суке[5] соберется народ, тогда он выберется и смешается с толпой.
Облака наверху наползли полукружьем черных гор и загородили луну. Он сел на корточки, закрыл руками лицо. Волосы его слиплись от спекшейся крови и пота. Провел пятерней, разделяя слипшиеся пряди, вытер пальцы об остатки рубашки. Когда вонзился нож, Де Гроот, заливаясь кровью, разомкнул объятья, и он побежал, лавируя меж деревьями, в одну сторону, а Де Гроот, шатаясь, пошел в другую. Сначала он не думал о погоне, но потом услышал позади шум, потом топот, крики и — уже вдалеке — стоны Де Гроота. Но к тому времени, когда, лавируя меж скал и тонких кипарисов, он добежал до церкви, преследователя уже не было ни видно, ни слышно.
Перед самым рассветом женщина с кувшином на боку склонилась над краем цистерны и опустила вниз руку в тщетной надежде коснуться воды. Сауд прикорнул на илистом дне, подложив одну руку под голову вместо подушки, другую вытянув вдоль тела. От ее крика он проснулся в испуге, вскочил и, подхватив портфель, взялся за веревку. Увидев, как со дна к ней лезет нечто серое, облепленное грязью, женщина отпрянула, но Сауд уже выбрался и вновь как безумный мчался по улицам и закрученным каменным лестницам — к построенному губернатором Россом крепостному валу, а за его спиной над арками городских базаров и куполами сквозь тонкие розовые наслоения уже пробивался солнечный свет.
Утром в свой день рождения — ему исполнилось двадцать четыре — Роберт Кирш проснулся под открытым небом. Среди ночи влажная жара в комнате стала совсем нестерпимой, поэтому, рискуя привлечь рой москитов, он сбросил волглую простыню и вытащил матрас на балкон. Он сел, потянулся — его окружали кривоватые, с толстыми стеблями герани в узких ящиках. Олива раскинула ветви над его головой, а в трещинах на стене росли крошечные розовые цикламены. Как повезло, что ему досталось такое жилье, прямо в центре города.
У Кирша болела голова. Ночь он провел ужасно, наедине с бутылкой арака. Письмо от Наоми все еще лежало на столе в кухне, он читал и перечитывал его, отхлебывая спиртное. Милое письмецо обо всяких пустяках — теннис с Тони, чай в саду с Колином, младший братец залез на грушевое дерево и сломал сук, и лишь в последнем абзаце настоящая новость: она помолвлена уже не с ним, а с Джереми Г'олдторпом, долой старое, да здравствует новое. «С днем рождения!» — так оно заканчивалось.
Но чего еще он ожидал? Нельзя же одновременно сохранять любовь (особенно на расстоянии) и независимость: никто не просил его ехать в Иерусалим и становиться полицейским, он и сам не знал, почему попросился на эту должность — может, хотелось приключений, хотелось повидать что-нибудь помимо Англии, чтобы было о чем вспомнить, когда остепенится.
Он, не одеваясь, вошел в крохотную кухню — выгороженный угол в квартире из одной комнаты, — и приготовил себе завтрак: хлеб, маслины, козий сыр, чашка чая. Еще раз пробежал письмо глазами, потом скомкал его и бросил на пол. Пора двигаться вперед. Есть милая бухарская девушка, которая работает в бакалейной лавке на углу и каждый день ставит свой велосипед у стены напротив его калитки, есть молодая женщина, которую он видел на «Поло граундс»[6] в Тальпиоте, она так соблазнительно прильнула к шее своего коня, или американка, спросившая у него дорогу, когда он переходил улицу напротив почтового отделения, постарше его, лет тридцати, наверно, но с рано поседевшими, почти белыми волосами и с таким милым, открытым лицом. «Первый день в городе», — сказала она. Он бы с удовольствием поболтал с ней, но тут со своего мостика им засвистел регулировщик, размахивая руками в белых перчатках, как безумный мим.
Кирш натянул шорты и вышел с чаем на балкон. Небо, молочно-белое, когда он проснулся, постепенно наливалось бирюзой. Вдали над отелем «Царь Давид» плыл цеппелин, парашютики с почтой плавно оседали вниз — точь-в-точь пушинки одуванчика. Двадцать пять шиллингов тому, кто найдет невостребованную и неповрежденную бандероль. Он сам написал это объявление и распорядился распространить листовки в городе и по всей провинции Иудея. Главным здесь, разумеется, было «неповрежденную». Не так давно, в марте, некое международное отправление сугубо конфиденциального содержания по ошибке попало не в те руки.
Был воскресный день. А не махнуть ли в Иерихон, например, или в Хеврон? — подумал Кирш. Пригласить с собой кого-нибудь, угостить мороженым. Та американка, простившись с ним, направилась в сторону муниципалитета. Положим, она там задержалась — вдруг снова покажется? Нужно сделать что-нибудь, пусть в день рождения будет хотя бы видимость цели.
Когда зазвонил телефон, Кирш застегивал пряжку ремня. Послушал с минуту.
— Бог ты мой, — сказал он. — Сейчас буду.
Кирш сидел за письменным столом Де Гроота, — стол был широкий, из светлого ореха, и весь завален книгами, научными журналами, газетами и множеством исписанных листков. Трудно сказать, успел ли здесь кто-то порыться или это бардак, свидетельствующий о хаотичном складе ума. Окно прямо перед Киршем выходило на южную сторону, на улицу Святого Павла. У местных евреев был обычный рабочий день: крики уличных разносчиков мешались с ревом ослов и — изредка — гудками автомобильных клаксонов. Тело Де Гроота перенесли в городской морг, и его почти сразу опознал один из тамошних работников, еврей-ортодокс из квартала Меа Шеарим. Покойный был известен там как стойкий ревнитель веры.
Кирш открыл записную книжку в кожаном переплете: под заголовком «Kussen»[7] — строчки из витиеватых букв в столбик. Кирш попытался прочесть пару строк: «het voorjaarbuiten is altijd zoel»[8], но сдался. Он учил немецкий в школе, но это была какая-то китайская грамота, вернее, как он вскоре сообразил, голландская. Он принялся методично просматривать все бумаги, особенно внимательно изучая те, что на английском. Позади него, в комнатушке с белеными стенами, два сержанта, Харлап и Пелед, вытряхивали содержимое из гардероба.
Закончив с тем, что было на столе, Кирш перешел к ящикам. В одном он обнаружил коричневый бархатный мешочек с молитвенной шалью покойного, в другом — мешочек поменьше, с вышитыми золотой нитью еврейскими буквами, в нем Де Гроот хранил филактерии. Узкий выдвижной ящик по центру столешницы был заперт на замок. Кирш подозвал Харлапа, и через пару минут сержант взломал его. Внутри оказалась папка, а в ней — небольшая стопка писем, вернее, машинописных копий, оригиналы которых ушли в Лондон. Де Гроот собирался уехать, и день отъезда, дата которого уже дважды переносилась, намечался в начале следующей недели. Ничего особенного эта информация вроде бы не представляла, если бы не одно обстоятельство: адрес всей корреспонденции Де Гроота, кроме одного письма, был небезызвестный: Даунинг-стрит, 10, резиденция премьер-министра Рамсея Макдональда[9]. И на единственном письме значился адресат не менее высокого ранга: сэр Майлз Давернпорт, Министерство по делам колоний на Пэлл-Мэлл.
Кирш захлопнул папку и встал:
— Ну что, можем уходить?
Харлап и Пелед, проверив карманы черных костюмов Де Гроота, теперь упихивали одежду обратно в гардероб.
— Нашли что-нибудь? — поинтересовался Харлап, глядя на папку в руке Кирша.
— Ничего особенного. Бедняга готовился в отпуск. Взял билет до Рима на «Ситмар», собирался отплыть из Хайфы в конце месяца.
Кирш запер за собой дверь. Трое мужчин спустились по узкой гулкой лестнице и вышли на улицу.
Бриггс просунул голову в кабинет Росса:
— Он здесь.
— Кто?
— Художник.
Росс махнул рукой: заходите.
— Как выглядит, нормально?
— Богемно, даже чересчур. В берете. И, это…
— Что такое?
— Ну, сами знаете. — Бриггс поднес руку к лицу и описал в воздухе кривую, обозначавшую, судя по всему, длинный крючковатый нос.
— Вот этого не надо.
— Прошу прошения, сэр.
— Ладно, пригласите господина Блумберга.
Росс выбрал из трех лежащих на бюваре печатей одну. Припечатал очередной документ меткой «КАНЦЕЛЯРИЯ ГУБЕРНАТОРА», затем, когда вошел Блумберг, встал и, обойдя стол, шагнул ему навстречу:
— Как я рад, что вы смогли прийти.
Мужчины обменялись рукопожатиями.
— Я получил письмо от Тедди Марша. Я так понимаю, вы надолго сюда? На год?
— Может, дольше.
— Отлично, у нас будет время поближе познакомиться.
На стене за письменным столом Росса висела фотография Алленби[10], входящего в Иерусалим, карта города и несколько довольно посредственных карандашных этюдов в деревянных рамах. Блумберг узнал Купол скалы[11] и Церковь всех наций[12], что в начале Гефсиманского сада.
Росс перехватил его взгляд.
— Сам знаю, что не очень. К сожалению, у меня нет вашего таланта. Зато есть страсть. Просто рука не поспевает за мыслью.
— Бывают исключения.
Росс усмехнулся:
— Счастливые случайности, хотите сказать? Нет, у меня все несчастливые. Но прошу вас, садитесь.
Росс помедлил с минуту, взял сигарету из серебряного портсигара. Протянул портсигар Блумбергу, но тот отказался.
— Надо же, как встретила вас Святая Земля! Объятьями мертвеца.
Блумберг натужно улыбнулся. Слишком живо было все в памяти: кольцо слабеющих рук, окровавленный торс, прижатый к его голой груди.
— Как жена себя чувствует? Для нее это было, вероятно, жуткое потрясение. Ужас. Даже представить не могу.
— Мне кажется, я больше испугался.
— Неужели?
— У вас есть какие-нибудь догадки, кто…
— Вы имеете в виду жертву или убийцу?
— Обоих вообще-то.
— Убитый, боюсь, человек довольно известный. Якоб де Гроот. Голландский еврей. Приехал в Палестину как журналист, симпатии всецело на стороне сионистов, но, как это часто бывает, а здесь даже чаще, чем можно предположить — жизнь в Иерусалиме его здорово изменила. В последние годы он восхвалял ультраортодоксов. Этих, знаете, в черных шляпах. Они, как вы, наверное, слышали, не слишком одобряют идею еврейского государства: для них это осквернение святой земли, священного языка и так далее. Но Де Гроот был относительно безобидный — поэт, знаете ли, причем довольно известный у себя в Голландии. Правда, я не читал его стихов. — Росс покачал головой. — Бедняга! И все-таки странный случай — арабская одежда и все такое. Хоть мы и не нашли при нем бумажника, вот вам мотив, полагаю. А что касается того, кто его убил, пока никаких идей. Думали, может, вы нам поможете. Расследование ведет капитан Кирш. Вы с ним еще встретитесь. Он…
Росс чуть было не добавил «один из ваших», но вовремя сдержался. Кирш не был похож на еврея и вел себя не как еврей. Вообще-то он ходил в ту же школу, что и племянник Росса, вот только мать его, поговаривали… или отец? Должно быть, все же отец, иначе откуда фамилия. Впрочем, какое это имеет значение?
— …Очень способный, — договорил Росс, но вышло неловко, он сам это понимал. И зачастил, пытаясь скрыть смущение: — Кирш молод, но быстро поднялся. Предпочел вместо Оксбриджа приехать сюда. Он с нами чуть не с тех самых пор, как ввели Гражданскую администрацию. Два года по меньшей мере. Если что-то срочное, он докладывает непосредственно мне. Лучшего работника в полиции не найти. Если кто и может выследить убийцу, так это он.
Но Блумберг отвлекся: за окном послышался крик уличного разносчика. Художник смотрел теперь мимо Росса, на окно за его спиной, где маячили редкие верхушки деревьев.
Росс взял со стола два листка бумаги и помахал одним из них — это была листовка из Уайтчепелской[13] галереи.
— Выставка, которую вы организовали в прошлом году.
— На Тедди Марша она произвела сильное впечатление. Только еврейские художники, правильно я понимаю? — Росс принялся зачитывать фамилии: —Липшиц, Модильяни, Паскин…[14] и вы.
Блумберг был почти уверен, что Россу эти имена незнакомы. Оно и понятно, зачем они ему?
Росс взял другой листок.
— А здесь Тедди пишет, — Рос провел пальцем по странице, отыскивая нужное место в письме, — что Тейт[15] приобрел одну из ваших картин.
— Увы, всего лишь рисунок.
— Но даже если так, все равно. Вы в достойной компании.
Блумберг кивнул. Росс, похоже, не имел ни малейшего представления о его манере и уж точно не знал, как пошатнулась репутация Блумберга за последний год. Его февральская выставка — своего рода эксперимент — оказалась провальной. В прессе сплошные нападки и насмешки, продать удалось всего одну работу, что едва покрыло затраты на материалы, а потом — надо же сделать такую глупость — он согласился на серию бесед в галерее, а газетчики только того и ждали. Он запомнил ту разгромную статью слово в слово: «ХУДОЖНИК ОБЪЯСНЯЕТ СМЫСЛ СВОИХ КАРТИН: Марк Блумберг, в настоящее время примкнувший к кубистам, выставляет свои работы в галерее Рэнсома, где раз в неделю излагает посетителям свои теории — вот бы его примеру последовали другие кубисты, футуристы и прочие искажисты, особенно иностранные. Тогда мы начнем понимать их картины, а может, и нет».
— Что ж, — сказал Росс и принялся рассеянно перекладывать предметы на столе. — Я рад, что мы познакомились. Если я могу вам чем-то помочь — обращайтесь без стеснения. А Кирш тем временем вплотную займется… этим досадным ограблением, этим убийством…
Росс умолк. Казалось, он хочет о чем-то спросить, но не решается. Блумберг удивился, заметив волнение собеседника, но через минуту губернатор, похоже, собрался с духом.
— Послушайте, старина, — продолжал он. — Не знаю, известно ли вам, но я все это время… как бы это сказать, чтобы вы не сочли за хвастовство… не только я, и другие, конечно, занимаемся восстановлением города. Есть у нас небольшое общество, вернее, на самом деле не такое уж маленькое, общество «За Иерусалим»[16] с отделениями повсюду — в Лондоне, Нью-Йорке, в Чикаго. У нас очень бережный подход: больше никакой штукатурки, никакого рифленого железа внутри городских стен, и больше ничего не сносить. Мы заново облицевали оголившиеся участки Купола скалы — вот какие вещи мы делаем. Пригласили гончаров из Мутахии, которые до сих пор работают по старинке, построили для них небольшую гончарную мастерскую, нашли печи для обжига возле аль-Харама[17] — вскоре после того, как заняли город. Ужасно интересно, и результат стоит того. Так вот я и подумал, конечно, может быть, вы вовсе не заинтересуетесь, но, может, если время позволит, не могли бы вы, отвлекшись от других работ, запечатлеть кое-какие места, здания, Муристан[18], к примеру. Естественно, вам заплатят…
Чувствуя, что пересек невидимую грань, Росс замолк.
— Вообще-то я такими вещами не занимаюсь.
— Нет-нет, конечно нет, вы человек известный, это была просто мысль. Что ж, очень приятно было познакомиться с вами, и если вы передумаете… — Росс покраснел.
Блумберг вышел из канцелярии и, спустившись по лестнице, обнаружил, что его поджидает желтовато-коричневый «бентли» с правительственной эмблемой.
— Сэр Джеральд просил отвезти вас куда скажете, сэр.
Блумберг откинулся на спинку широкого кожаного сиденья. Странно, с тех пор, как приехал в Палестину, он работает только в реалистической манере. Что-то заставило его прийти его к этой, как он считал, старомодной и непривычной для него манере. Публичная порка на страницах лондонских газет? Или что-то другое? Заполоняющий все белый свет? Он и сам не знал. И все же Росс странный какой-то, похоже, искусство его интересует больше, чем убийство.
— Так куда едем, сэр?
Блумберг назвал шоферу свой адрес, но потом передумал и попросил отвезти его в Старый город.
Джойс, в свободной белой блузе, длинноватой для нее, — Блумберг обычно надевал ее, когда работал, — стояла на лужайке возле дома и с наслаждением дышала полной грудью. Даже воспоминание о кровавой сцене, все еще живое, не умаляло ее счастья. Если говорить честно, хотя в данный момент она не готова была в этом признаться, то это убийство, эта ужасная трагедия стала как бы первым аккордом того волнующего переживания, которая в мечтах сулила ей Палестина. Об этом городе, Иерусалиме, она мечтала долгими месяцами — промозглой лондонской зимой и унылой весной, и акварельная зыбкость столичных парков и садов, и сердитое кряканье автомобильных клаксонов — все это было для нее не так реально, как Палестина, в которой она никогда не была и на которую возлагала теперь столько надежд.
По натоптанной в высокой траве тропке она дошла до того места, где упал Де Гроот. Полицейские обыскали этот пятачок и все вокруг, но ничего не обнаружили. Джойс наклонилась и поскребла ногтями землю, втайне ожидая увидеть на пальцах кровь. Внимательно осмотрела грязь под ногтями, потом выпрямилась и направилась в дальний угол сада, где торчали три валуна, поросших цикорием и маками. Воздух звенел, черно-белый удод рассекал воздух, словно подписывая и присваивая пространство, принадлежащее только Джойс и Блумбергу. Она чувствовала, что, в отличие от всех ее прежних увлечений, на этот раз она не разочаруется. Когда она в последний раз была на сионистском собрании — моросящий дождь, как всегда, казался нескончаемым, — Лео Кон с улыбкой сказал ей, что по приезде в Иерусалим с ней свяжутся и уточнят, как именно она может помочь. Скорей бы уже, думала Джойс, мысленно представляя, как здесь пригодятся ее таланты. Конечно, она может давать уроки, предпочтительно живописи или танцев, но если нужен только физический труд — она и на это согласна. Она даже не против того, чтобы дробить камни или копать, вообще возьмется за любую работу — это станет для нее проверкой на прочность и закалит.
Марк не подозревал, насколько она связана с сионизмом, он думал, что ее увлечение ближневосточной политикой (как он это понимал) не более чем прихоть скучающей домохозяйки: сейчас она хочет помочь евреям обрести родину, но с тем же успехом могла бы играть в бридж.
Джойс вернулась в дом. Стены, розовеющие в сумерках, когда она впервые их увидела, соответствовали, как объяснил Обри Харрисон, вручая им ключи от двери, предписанию губернатора: все новые постройки должны быть из известняка и с красной черепичной крышей. И заброшенный вид домика, и временный беспорядок ей нравились, хотя туалет с роем мух, представлявший собой дырку над выгребной ямой, — даже после знакомства с лондонской средневековой канализацией — это было уже чересчур. Тем не менее сама мысль о том, что в доме и в саду придется поработать, давала радостное чувство единения с еврейскими поселенцами, которыми она так восхищалась. И опять-таки, своими восторгами она не могла поделиться с Марком. «Ты ведь даже не еврейка!» — напомнил бы он ей, как обычно, при том что ее товарищи-сионисты на собраниях в Тойнби-Холле[19] считали, что это совершенно неважно.
Свет, сочившийся сквозь решетчатые ставни, складывался в узор из полосок и точек на застланном желтыми циновками полу. Джойс прошлась по тесной комнатушке, прибралась немного. Нога под коленом чесалась — острые травинки искололи ноги. Она расставила картины Марка у стены, рассортировав их по размеру. Его тесная кухонька-мастерская на Степни-уэй, пропахшая вареными овощами, была, наверное, вполовину меньше этой комнаты. Когда она впервые пришла к нему в гости вместе с подругой Анной Марсден, обшарпанный обеденный стол был завален набросками, на которых была изображена грузная женщина с простоватым лицом — его мать, другая модель была ему не по средствам, — но все стены были увешаны картинами, а больше всего места занимало огромное полотно, от пола до потолка. Эта громадная картина поразила Джойс, на ней какие-то люди выходили из грузового отсека корабля, но у Блумберга они были как нелепые марионетки, состоящие из завитков и спиралей в красных, лиловых, синих тонах. При этом они были вполне ощутимыми, живыми. Она загляделась и забыла обо всем.
Анна, желая оставить Джойс наедине с художником, работа которого ей так понравилась, внезапно вспомнила, что у нее есть одно очень важное дело и ей надо бежать. Марк стоял на массивном стуле и, вытянув руку, подправлял что-то в верхнем углу картины. Джойс смотрела, как он работает. Из-за убогости обстановки ей поначалу было не по себе, но присутствие Марка возбуждало, и вскоре она следила за ним во все глаза и уже только и ждала, когда же он наконец отложит кисти и поговорит с ней, а позже, как знать, и обнимет ее. Так все начиналось, за этим последовали недели бешеной страсти, знакомой всем, кто когда-либо был влюблен. Теперь она уже точно не знает, почему стала уговаривать его уехать из Лондона в Палестину — чтобы его спасти, чтобы спасти их брак или по своим сугубо личным причинам. Но каковы бы ни были ее мотивы, новая страна, куда она только что прибыла, обещала кучу возможностей.
В дверь постучали.
— Входите! — крикнула Джойс и, вдруг сообразив, что кроме блузы Марка на ней ничего нет, стала в спешке надевать юбку.
Молодой человек в отутюженной, но грязноватой белой униформе толкнул дверь и остановился на пороге.
— Ой, прошу прощения.
И отвернулся в смущении, пока Джойс натягивала юбку. Но все же мельком успел увидеть белые бедра и черный треугольник волос.
— Сама виновата, не следовало приглашать.
Кирш постарался собраться с мыслями.
— Госпожа Блумберг?
Она кивнула.
— Роберт Кирш. Я очень не вовремя? Могу зайти позже.
Джойс разгладила ладонями юбку и заморгала, глядя на яркий свет из-за двери, очерчивающий высокую, стройную фигуру Кирша.
— Вы из полиции?
— На самом деле я и есть полиция.
Кирш смотрел на Джойс со смешанным чувством радости и разочарования. Он узнал ее. Седые волосы, тогда на улице собранные в пучок, теперь рассыпались по плечам, а это бледное, красивого очерка лицо и поразительные серо-зеленые глаза просто невозможно забыть.
— Ну, тогда входите.
Ему пришлось пригнуться, чтобы не удариться о притолоку. На тонком покрывале была сложена одежда и обувь. Один сундук, вероятно уже опорожненный, стоял у спинки кровати, другой, с открытой крышкой и почти пустой, перед кроватью. В углу у стены рядком стояли несколько картин Блумберга. В комнате оказался только один стул.
— Не беспокойтесь, — сказал Кирш. — Я постою.
Джойс сдвинула стопку блузок, села на уголок кровати, указав Киршу на стул.
— Ужасная история, — начал он.
— Действительно неприятная, однако я жива.
У нее был американский выговор с едва заметными британскими нотками, но последнее скорее наносное, подумал он.
— Не возражаете? — Кирш достал из нагрудного кармана небольшой блокнот.
— Я уже ответила на кучу вопросов.
— Да, я знаю, но первыми здесь оказались — как бы это помягче выразиться? В общем, эти констебли по особым поручениям не очень умеют брать показания.
— Не знаю, что могла бы добавить. Все произошло так быстро. Он навалился на Марка, а после все было в крови.
— Он сказал что-нибудь?
— Стонал. А потом — такой жуткий булькающий звук в горле.
— Но слов вы не разобрали — может, он что-то хотел сказать?
Джойс задумалась. Вновь как наяву увидела окровавленного мужчину на лужайке, но вспомнила только собственный истошный крик.
— Была такая неразбериха, — сказала она. — В какой-то момент я, если честно, даже подумала, что это кровь Марка.
Кирш пристально посмотрел на нее.
— Может, — сказал он, — выйдем и вы покажете мне, где именно вы стояли?
Над желтоватой травой жужжали невидимые трудяги-насекомые. Кирш обошел сад, потом встал на четвереньки и пополз от пролома в зеленой изгороди к проплешине, образовавшейся на том месте, где сцепились в смертельных объятиях Де Гроот и Блумберг. Сделал пометки в блокноте, потом захлопнул его и с улыбкой обернулся к Джойс:
— А мы ведь с вами уже встречались, не припоминаете?
Она удивленно вскинула брови:
— В Англии?
Кирш рассмеялся.
— В Нью-Йорке?
— Нет-нет, здесь. Пару дней назад, в городе. Вы еще спросили у меня дорогу. На самом деле именно в тот день вам так не повезло.
— Ну, кому-то в тот день повезло еще меньше.
Кирш смутился — совсем как провинившийся школьник, подумала Джойс, и в довершение картины принялся теребить складки на своих белых гольфах.
— Это было возле почтового отделения.
Джойс улыбнулась Киршу — из вежливости. На самом деле она начисто забыла о той встрече.
— Что ж, вы мне очень помогли, — сказал он.
— Правда?
— Еще я хотел бы знать, где я могу найти…
— Марка?
— Да.
— Он должен был вернуться еще час назад.
— Да, я тоже так думал… Я хочу сказать, по-моему, он вышел из конторы губернатора… — Кирш замялся.
— Он редко появляется там, где его ждут.
— Понятно.
Была ли в ее голосе горечь или это Киршу показалось?
— Что ж, — сказал он, — мне пора идти.
— Простите, что не смогла угостить вас. Мы еще не вполне обустроились на новом месте.
— Не беспокойтесь, — ответил Кирш.
Он помедлил с минуту, и она заметила, что он смотрит на ее волосы.
— Это после инфлюэнцы, — сказала она, — тогда эпидемия всех косила. Мне повезло, я выкарабкалась. Но пока я болела, у меня выпали все волосы, а когда снова отросли, то были уже седые. Но постойте, — она встряхнула головой, словно отмахиваясь от неприятных воспоминаний, — что же передать Марку?
— Попросите его позвонить мне.
Кирш записал свой номер и вручил ей бумажку.
Он уже шел к калитке, когда она окликнула его. Он обернулся:
— Простите, что вы сказали, я не расслышал?
— Я спросила, что вы здесь делаете. Почему приехали в Иерусалим, в Палестину?
Кирш улыбнулся.
— Я и сам толком не знаю. На то было много причин, но ни одной серьезной, по-моему.
Ее, похоже, устроил такой ответ.
— А кто, как вы думаете, совершил это убийство?
— Моя задача в том, чтобы это выяснить.
— И как, нашли что-нибудь?
— Мы только приступили к расследованию.
Ему хотелось поделиться с ней информацией, чтобы лишний раз продемонстрировать свою значимость и осведомленность, но кроме писем, которые Де Гроот посылал в Англию, а об этом как раз следовало помалкивать, ему нечем было похвастаться.
— Понимаю, — сказала она. — А вам не интересно знать, почему я оказалась здесь?
Кирш чуть не ответил «из-за мужа», но он знал, что современным женщинам подобный ответ вряд ли понравится. Война все изменила. Даже его мать, образец уступчивости, начала возражать отцу в ответ на некоторые самые невозможные его требования: нет, она больше не будет скатывать его носки попарно, перед тем как убрать их в комод.
— Не знаю, почему вы сюда приехали, — сказал Кирш, — но я рад, что вы здесь.
Она улыбнулась, но он отвернулся и быстро пошел прочь, словно желая зачеркнуть сказанное.
Когда Кирш ушел, Джойс вернулась в дом, налила себе бренди и уютно устроилась на стуле, закинув ноги на кровать. Не было сомнений в том, что Марк с ней лишь дома и в постели, но не в мыслях. Признаки надвигающейся катастрофы нетрудно было заметить: полный провал последней его выставки, после чего он стал замкнутым и угрюмым, смерть матери и нежелание принимать от нее помощь и поддержку. Он сидел один за кухонным столом в бывшей Вериной квартире, перебирал ее поношенные платья, а потом накрывал голову материнским платком, словно молитвенной шалью. Джойс хотела обнять его, но он расставил локти — не подходи. Скорбел в одиночестве.
А если он ушел, то что это значит для нее? Не будет она изображать безутешную брошенную супругу. Ее мать в квартире на Риверсайд-драйв, после того как отец Джойс ушел «к той женщине», жила уединенно и печально, как безутешная вдова на фоне черного Гудзона, ставшего идеальным задником для ее мелодрамы, и очень рассчитывала, что Джойс, тогда восемнадцатилетняя, предастся тоске с ней заодно. Что ж, она не впала в отчаяние ради матери, не впадет и из-за себя.
Джойс глотнула бренди, передернула плечами и встала. Вышла в сад, и сразу же ее окружило облако бабочек, порхающих над цветами как взвихренные конфетти. Лицо мертвеца всплыло над древесными кронами, устремляя на нее неподвижный взгляд. Она смотрела на него в упор, пока оно не исчезло.
Она надеялась, что человек от Лео не заставит себя долго ждать. Несмотря на все, что случилось — а этого более чем достаточно для одной недели, — ей не терпелось приступить к делу.
В Старом городе Блумберг вскоре нашел кафе, устроился за столиком и заказал кофе и бутылочку арака. Площадная суета — вот нищий с длинными нечесаными патлами пристает к стайке туристов, а у бакалейной лавки два бородача торгуются из-за цены, а вот мальчик катит на тележке большую корзину, доверху наполненную стручками красного перца — скрашивала одиночество. Его друг Джейкоб Розен, когда они были во Франции, без конца говорил и писал о Иерусалиме, мечтательно, с придыханием. Сидя в зловонном окопе и ожидая, что очередной снаряд вот-вот размозжит им головы, Джейкоб, с огрызком карандаша в руке, сочинял стихи о Иерусалиме, которого никогда не видел, о котором грезил. Блумберг подумал: может, он здесь из-за Джейкоба: привез мертвого на родину, показывает призраку рыночную площадь. Будь он правильным евреем, он пошел бы к Стене Плача и помолился о Джейкобе, а потом и о маме.
За соседним столиком старик в красной феске чистил монеты. Окунал ватку в оливковое масло, затем протирал намокшим шариком очередной кругляш из стопки. Слишком колоритный, решил Блумберг, нужно что-нибудь более правдоподобное. Вынул из кармана блокнот, разломал палочку угля и стал, точными закругленными штрихами, изображать гору арбузов на ближайшей телеге. Подобрал с пола кусок свежего белого хлеба, оброненный с чьей-то тарелки, — будет ему вместо ластика. Он успел сделать несколько рисунков — только предметы, без людей — и наконец заметил, что площадь перед ним опустела. Поднял глаза: над горизонтом поблескивала Полярная звезда. Мимо прошли две женщины с глиняными кувшинами, направляясь к колонке, что была чуть дальше по улице. Но как ни крутили женщины ручку — все без толку. В конце концов им удалось выжать тонкую струйку, но и она через пару минут иссякла. Блумберг слышал от кого-то, что в городских цистернах не хватает воды.
Пора было уходить, Блумберг неохотно поднялся. Закончился его последний день свободы, и добрую половину его он потратил на пустую болтовню с власть имущими. А завтра с утра ему знакомиться с пионерами-социалистами с еврейской женской рабочей фермы[20] — такая же тоска.
Теперь домой. Не следует оставлять Джойс надолго одну, учитывая недавние события. Но Россу он сказал правду — он действительно после убийства долго не мог успокоиться, его всего колотило, пока Джойс спокойно смывала с него запекшуюся кровь.
На обратном пути к Дамасским воротам к нему прилепилась стайка босоногих мальчишек в обтрепанных джеллабах. Они тянули его за рукава, тыкали в лицо грязными ручонками. Блумберг вложил несколько пиастров в протянутые ладони, шуганул их и прибавил шагу.
Он миновал ворота, обогнул навесы для зерна и вереницу автомобилей, простаивающих в ожидании туристов. Он слишком устал, идти пешком не хотелось, но на такси денег ему не хватит. Направился к автобусной остановке на вершине холма и через некоторое время обнаружил, что идет в круге света — за ним медленно, словно карауля его, ехал автомобиль. Блумберг обернулся. Это был тот самый желто-коричневый «бентли», подвозивший его накануне. Автомобиль поравнялся с ним и остановился. Стекло медленно опустилось, и он увидел Росса.
— Вот здорово! Я так и знал, что это вы. Вас подвезти?
Блумберг хотел было отказаться, но ноги у него гудели, да и Джойс, должно быть, заждалась.
Он устроился на заднем сиденье рядом с Россом.
— Работали?
— Да.
— Удивительное место, согласны? Бесконечно вдохновляет.
— У меня было мало времени.
— Да-да, конечно.
Оставив позади городские улицы с редкими фонарями, машина свернула к Абу-Тору, и не успел Блумберг назвать адрес, как они уже катили прямиком к его дому. Росс открыл свое окошко, снаружи потянуло дымом кизяка.
— Не поймите превратно, то, что я вам сейчас скажу, это так, предположение… У вас здесь нет полноценной мастерской. После того как мы сегодня простились, мне вдруг пришло в голову — крыша моего дома, там есть навес, а места предостаточно. Чем не мастерская? Сверху весь город видно. Завораживающее зрелище. Никаких обязательств, естественно, — рисуйте что хотите.
— Очень любезно с вашей стороны, но я правда не знаю, когда выберу время…
— Да когда угодно, днем ли, ночью — без разницы. Вы нас не потревожите, а мне будет ужасно любопытно посмотреть на ваши работы.
— Что ж, я непременно об этом подумаю.
Повисла долгая пауза. Росс смотрел в темное стекло. В окнах домишек, изредка встречавшихся им на пути, мерцали керосиновые лампы. Через десять минут машина притормозила.
— Кажется, приехали.
Блумберг вышел из машины, пожелал Россу спокойной ночи.
— Может, вы еще передумаете. В любом случае приезжайте, видами полюбуетесь.
Блумберг подождал, когда огни машины Росса исчезнут вдали, после этого сошел на обочину и справил малую нужду в эвкалиптовой роще. В нескольких шагах от него прошествовала коза, ржавый колокольчик у нее на шее глуховато позвякивал. Блумберг подошел к дому и встал под окном. Джойс набросила на лампу кружевную салфетку и читала, сидя в кресле. Он тихонько постучал пальцами по стеклу — она сразу же подняла глаза, но не испуганно, подумал он, а как будто ждала кого-то. А убедившись, что это Блумберг, быстро захлопнула книгу.
Кирш шагал к дому Росса, где, по его соображениям, вечеринка была в самом разгаре. Он опоздал, потому что уже после того, как все ушли, просидел за рабочим столом еще два часа, изучая скудные свидетельства, с горем пополам собранные его людьми на предполагаемом месте убийства: несколько узких клочков ткани с запекшейся кровью, зарисовки неопределенных вмятин в пыли на том месте, где происходила борьба, описание ободранных кустов и прерывистой тропки, вроде бы указывавших, в каком направлении скрылся нападавший. Однако у них нет ни орудия преступления, ни очевидцев. Нужен информатор, иначе дело не сдвинется с мертвой точки.
Двадцать четыре часа в его кабинете было на удивление тихо, а потом вдруг как прорвало: телефон трезвонил без перерыва, срочно явиться к верховному комиссару, «дело очень серьезное»… «город в настоящий момент как пороховая бочка»… «крайне щекотливая ситуация»… «убийство такого известного лица бог знает к чему может привести». Кирш вернулся в контору, а там его поджидал Росс, хотя Россу, как обычно, на все наплевать, — добрых полчаса расписывал свой последний архитектурный проект и приготовления к сегодняшней вечеринке. На фоне этого даже письма Де Гроота к Рамсею Макдональду, похоже, его не слишком заинтересовали. «К премьер-министру кто только не обращается! Уж не думаете ли вы, что он действительно собирался встретиться с бедолагой? Ответных писем в вашей пачке нет». Но, при всей своей беспечности, Росс, уходя, все же бросил ему: «Поднажмите, старина». Все валят на Кирша.
Кирш позвонил у двери. Он узнал сладкий запах вьюнка каракаллы, притаившегося в темноте меж гелиотропом и цветущим кактусом. Дворецкий открыл дверь, и Кирш, войдя в дом, сразу же оказался в толпе гостей. Вся иерусалимская верхушка была здесь — муфтий, кади, судьи и адвокаты, как еврейские, так и арабские, и, конечно же, множество британских военных. Росс уговорил одного стеснительного солдатика спеть, и под аккомпанемент одной-единственной скрипки коренастый веснушчатый парнишка принялся выводить рулады новомодного лондонского шлягера.
Кирш лавировал в толпе, вглядываясь в лица, он был почти уверен, что она здесь. Через пять минут он вышел на просторную террасу. Оглядел парк под балюстрадой, и в желтых полосах света, лившегося из окон гостиной, увидел Джойс — она прогуливалась в одиночестве под перечными деревьями. Волосы ее были собраны в тугой пучок на макушке. Он окликнул ее, но в этот момент ее муж выдвинулся из тени и взял ее за руку. Кирш видел, как она обернулась к Блумбергу и склонила голову ему на плечо. Жест отчаяния, подумал Кирш, но, может, ему просто хотелось так ее видеть. Блумберг, ненамного выше жены, застыл как вкопанный и что-то стал ей говорить.
— Как продвигаются дела, Роберт? — Это был Росс. Он подошел к Киршу и посмотрел туда же — на художника и его жену.
— Боюсь, не очень, сэр.
— Странно.
— Да, сэр.
— Я имел в виду: какого черта Де Грооту понадобилось рядиться в арабское?
— Удобная одежда при здешнем климате, сэр.
Еще не договорив, Кирш понял, что ответ звучит по-идиотски.
— Свидетели?
— Только те, что вы видите, сэр. — Кирш кивком указал на Блумбергов.
— Вы уже побеседовали с ними, верно?
— Только с женой, сэр. С Блумбергом увижусь завтра, надеюсь. Вчера он был вне досягаемости. Пропадал где-то.
— Полагаю, рисовал в пустыне.
Кирш возмутился, ему очень хотелось спросить, почему Росс сразу не поделился с ним этой информацией, но счел за лучшее промолчать.
— Сионисты потирают руки, естественно, — продолжал Росс. — Де Гроот был у них как заноза. Они терпеть не могут всех этих ребят из Агуды[21]. Нетрудно понять почему. Де Гроот и его товарищи видят в сионистах опасных кощунников, оскверняющих Святую Землю. — Росс скривил губы в улыбке. — Но постойте-ка, насчет тех писем, возможно, я немного поспешил. Может, вам следует побеседовать с кем-нибудь в Лондоне?
— Уже побеседовал, сэр.
— О, неужели? Хвалю. В чем дело? Что затевал наш покойник? Замахнулся он высоко. Вот так запросто поболтать с премьером, потом с сэром Майлзом. С тех пор как Вейцман[22] начал мутить воду, каждый средиземноморский жалобщик пытается надавать нашим ребятам кучу советов.
— Кажется, оригиналы писем так и не дошли до адресатов, сэр. Никто о них ничего не знает. Вы, кажется, считаете, что он в любом случае не получил бы аудиенции.
— Да, хотя, думаю, все зависит от того, что он собирался рассказать. Подозреваю, что-то такое, чего мне не следовало знать. Надеюсь, Роберт, вам удастся выяснить, в чем дело. Вы докопаетесь до сути, верно? Даже если для этого придется наступить на чью-то мозоль.
— Именно так, сэр.
— Поторопитесь, надо найти убийцу, пресечь зло на корню, так сказать.
Росс помахал рукой Блумбергам, которые решили, по-видимому, вернуться и присоединиться к гостям. Когда они подошли ближе, он крикнул:
— Вы уже были на крыше? Я вас отведу. Там от луны светло. Хочу показать вам кое-что. Не пожалеете.
Блумберг ускорил шаги, но Джойс медлила. Кирш слышал, как художник сказал:
— Я пойду один.
Кирш быстро сбежал по ступенькам и, когда Джойс поднималась, перехватил ее на середине лестницы. Она прошла бы мимо, не удостоив и взгляда, но он осторожно коснулся ее руки:
— Чудный вечер!
Она улыбнулась:
— Да, действительно.
Джойс глянула на освещенные окна зала. Солдатик уже допел песню, играл один скрипач. Джойс поднялась еще на пару ступенек, остановилась. Потом вдруг обернулась к Киршу:
— Объясните мне одну вещь, Роберт. Когда за нами пришла машина, шофер сказал, что по главной дороге всюду рассыпаны гвозди и придется ехать в объезд. Кто это сделал и зачем?
Кирш улыбнулся, радуясь, что вопрос такой легкий.
— Таксисты бастуют. Не хотят, чтобы другие водители переманивали пассажиров. Если знаешь, по каким дорогам лучше не ездить, то все нормально.
— А у вас тут есть машина?
— Да.
Кирш старался не глядеть на вырез ее короткого жилета, надетого под белый жакет и застегнутого лишь до середины. Появиться в такой вызывающей одежде среди консервативных дам — смелый поступок, как пощечина старым девам, всем этим пожилым дамам, вздыхающим о шейхах. С другой стороны, она ведь жена художника. Может, некоторая лихость у них в порядке вещей.
Джойс улыбнулась ему:
— А что, если я попрошу вас сделать со мной круг по безопасным дорогам?
— Но… — Кирш опешил. — Хорошо, отлично, с большой охотой.
— Тогда поехали.
— Прямо сейчас?
— Или вам хочется еще скрипку послушать?
Кирш почувствовал, что краснеет. Джойс стала подниматься по лестнице.
— Не обязательно, — сказал он. — Можно выйти через сад.
— Ладно.
Она шла за ним вдоль стены, увитой вьющейся геранью с розовыми, как фламинго, цветами. Широкие рукава ее жакета задевали темную листву. Потом они вышли на подъездную дорогу.
С того места на крыше, откуда Блумберг обозревал Старый город, он видел, как Кирш открывает перед Джойс дверцу машины. Видел, как она снимает жакет, сворачивает его и наклоняется, чтобы положить его на заднее сиденье. Как садится в машину бочком, потом подбирает ноги. Как Кирш закрывает дверцу, обходит авто спереди и сам садится за руль. Казалось, прошла вечность, прежде чем машина тронулась с места. Рука Джойс в окне белела четкой полоской, потом полоска исчезла. Автомобиль плавно покатил вниз с холма. Блумберг провожал его взглядом, пока габаритные огни «Форда» не скрылись за поворотом.
Они сидели в машине на боковой улочке возле британского полицейского училища. Кирш сам не знал, зачем привез ее сюда. Место совсем не живописное. Несколько пыльных эвкалиптов вдоль дороги. На ближайшем поле виднеются палатки — там скоро начнут строить новый пригород.
Он заглушил мотор.
— Сигаретки не найдется? — сказала Джойс. — Пожалуйста, скажите, что у вас есть!
Кирш передал ей пачку «Плеерс». Джойс взяла две сигареты, одну предложила ему. Он достал из кармана спички. Джойс сделала глубокую затяжку, откинулась на сиденье: теплый воздух доставлял почти плотское наслаждение. Странно, но она здесь как дома, совершенно необъяснимо, но это так. Некоторые путешественники, впервые попав в Париж или в Мексику, говорили, что у них было такое чувство, словно они вернулись в родные места, но она давно уже знала, что ее место — здесь, в Иерусалиме, и город не мог разочаровать ее.
Они посидели молча пару минут, потом Кирш, чтобы заполнить паузу (только ли?), начал рассказывать о своем старшем брате Маркусе, который погиб первого апреля 1918-го, в День дурака — даже не верится, правда? Собственный королевский ланкастерский полк. Армия, чтоб ее, два года не могла найти могилу. В конце концов они поехали во Францию. Кирш, его родители, двоюродная сестра Сара, все они стояли под дождем возле той деревушки, Фампу. Отец прочел кадиш[23], никогда раньше не слышал, чтобы тот говорил на иврите. Армия заплатила за надгробие, высеченное на надгробии имя оплатила, но и только. Маркус мечтал стать художником и был не лишен таланта, как оказалось. Мать попросила добавить: «художник», за это с них запросили целых три фунта и три пенса. Конечно, не деньги.
Кирш понимал, что говорит сумбурно, а ведь это были важные вещи, и он очень хотел бы рассказать о них иначе. Но она, похоже, не слушала. В конце концов, закончил он, вероятно, именно из-за Маркуса он и оказался в Иерусалиме. Нужно было совершить нечто такое, что его брату не удалось, убежать подальше от своего горя, от скорби родителей, из-за которой в доме стало совсем невмоготу.
— Погодите-ка, — сказала Джойс. — Ваш отец читал кадиш? Так вы еврей?
Кирш утвердительно кивнул.
Джойс рассмеялась.
— Извините, — сказала она. — Даже не верится.
— Я этого вовсе не стыжусь. — Действительно ли не стыдился? На самом деле Кирш был не так уж в этом уверен.
— Конечно, с какой стати? Но вы британский полицейский. То есть я хочу сказать, разве вы… разве не видите, что оказались не с той стороны баррикад?
Кирш почувствовал, что краснеет.
— Не понимаю, о чем вы.
— Да бросьте, все вы прекрасно понимаете.
Джойс тут же пожалела о сказанном. Она перегнула палку. Сама виновата, надо сдерживаться, не осуждать сгоряча.
Кирш смотрел прямо перед собой.
— Пожалуйста, простите, — сказала она. — Я здесь почти неделю. Мне очень жаль вашего брата.
Окна в машине были открыты. Кто-то свалил у дороги в кучу пустые канистры для бензина.
— Спасибо, — ответил Кирш.
Джойс стряхнула пепел в окно, потом открыла дверцу машины, выбросила окурок и придавила его туфелькой. В лунном свете можно было разглядеть стены полицейских казарм, асбестовые плиты в стальных рамах.
— Подышим воздухом?
Она вышла из машины, прошлась немного, и на душе стало легче. В конце концов, ничего плохого не случилось. Кирш встал рядом с ней. Ему хотелось ее обнять. Перед ними, точно колючая проволока, раскинулись побеги пыльной инжирной опунции. И хотя ночь была теплой, Джойс вдруг поежилась, как от озноба. Кирш сбегал к машине, взял с заднего сиденья свой пуловер.
— Вот так-то лучше, — накинул пуловер ей на плечи и завязал рукава узлом на груди. — А ваш муж, — продолжал он, — он не будет против, что мы здесь?
— Вряд ли, — ответила Джойс. — Скорее даже обрадуется.
— Почему? У него кто-то есть?
— По-моему, ему никто не нужен. Во всяком случае, сейчас.
— Даже вы? Не верю.
Джойс усмехнулась.
— Вы ничего обо мне не знаете, — сказала она. — И о нем тоже.
Кирш чувствовал: у него дрожат руки. Джойс может говорить все, что угодно, даже самое обидное, и все равно его так и тянет ее поцеловать.
— А теперь, — сказала Джойс, — отвезите меня обратно.
Назад они ехали молча. Он высадил ее у подъездной аллеи, ведущей к губернаторскому особняку. Они отсутствовали не больше часа, гости еще не начали расходиться. По всей вероятности, их никто не хватился. Кирш хотел было спросить, когда он может снова ее увидеть — не в порядке расследования, — как вдруг она обернулась к нему.
— Он произнес имя, — произнесла она задумчиво, словно пересказывала сон. — Убитый произнес одно имя.
В первый час после рассвета на крыше было еще холодно. Блумберг предусмотрительно надел вельветовые брюки и толстый вязаный свитер, верно прослуживший ему не одну лондонскую зиму. Голову прикрыл широкополой соломенной шляпой. Джойс говорила, что он в ней похож на гаучо. По просьбе Росса кто-то из прислуги соорудил для Блумберга навес — три занавески и полог: когда поднимался ветер, он надувался и хлопал, как корабельный парус. Еще накануне Блумберг начал размечать полотно углем: как только утреннее солнце встало из-за холмов, весь город был перед ним как на ладони. Такие вещи он мог делать с закрытыми глазами — и, наверное, так было бы даже лучше. Это же за деньги. Но нет. Он вынужден был признаться себе, что из всех мест, которые приметил, чтобы потом запечатлеть — ради чего его сюда и послали, — эти крыши больше всего пришлись ему по душе. Блумберга не вдохновили ни рабочая ферма, ни девчонки в уродливых черных шароварах, ни монотонный труд каменотесов, который ему велено было запечатлеть, он ненавидел жару и собственное бесчувствие. А если говорить о «настоящей» живописи — так ее попросту не было. К ночи он вконец выматывался. Падал на постель, закрывал глаза и притворялся, что спит. Однажды Джойс прилегла рядом и принялась гладить, пытаясь возбудить, но краткая попытка близости была такой неудачной, что она отвернулась к стенке. Джойс в нем разочаровалась, хотя иногда кажется, что он ей безразличен. А раз так, то непонятно, почему она все еще с ним. Может, ждет, когда он сам ее отпустит. Не то чтобы у него не осталось к ней чувств, скорее, ни к кому не осталось. Ни к кому из живых. Любовь похищена смертью: он видит материнские руки, красные от стирки, с распухшими суставами — и глаза Марка, мамочкиного сынка сорока одного года от роду, застилают слезы. Не повезло Джойс.
Определенно в нынешнем расположении духа Блумбергу лучше находиться здесь, над серыми куполами и тесаным камнем, а не в их домике. Росс, возможно, даже не предвидел, какое преимущество для Блумберга — отдалиться, оказаться в месте, где люди так далеко, что едва различимы в пейзаже. Он нарисует этот Священный город для своего покровителя, и, в конце концов, если у него останется время для себя, вернется «настоящая» живопись.
— Чай, сахар, лимон, хлеб, джем? Последний местного приготовления, можете себе представить?
Росс сделал несколько робких шагов, не желая отвлекать художника. Положил поднос прямо на крышу в нескольких шагах от плетеного кресла и поспешно удалился, как будто это Блумберг, а не он здесь губернатор.
Блумберг продолжил работу. Он был бы не прочь сделать передышку, как не возражал и против завтрака, но только лучше Россу этого не показывать. У Росса явно сложилось представление о художнике как о существе возвышенном, и он не станет его разочаровывать, во всяком случае, на этом первом этапе их знакомства, и уж точно не раньше, чем ему заплатят. Когда же, по расчетам Блумберга, Росс должен был дойти уже до середины лестницы, но все еще мог его слышать, он крикнул вслед «спасибо».
Но Росс все еще был на крыше, маячил поодаль, глядя, как на холсте под кистью Блумберга все явственнее проступают очертания города.
— Знаете, когда мы приехали, они чуть не снесли старый сук аль-Каттанин. Изначально это был рынок торговцев хлопком — отсюда и название, разумеется. В архитектурном плане это определенно самый важный крытый рынок во всей Палестине и в Сирии. Совершенно очаровательный. Сохранять — важное дело, не правда ли?
— Смотря что сохранять, — отвечал Блумберг, не отрывая глаз от холста.
— А, так вы уже слышали…
— Слышал что?
— Ну, меня критикуют некоторые. Говорят, я питаю слабость к христианским постройкам.
— А это правда?
— Вовсе нет. Взять хотя бы сук аль-Каттанин. Тогда мы убрали от Яффских ворот эту чудовищную турецкую «юбилейную» башню с часами — и не из религиозных, а из чисто эстетических соображений, это было важно для восстановления облика стен. Некоторые, похоже, думают, что наше общество занимается прозелитизмом, каждый раз, когда мы сдираем какую-нибудь ужасную марсельскую черепицу[24] или рифленое железо.
Блумберг отложил кисти и демонстративно отер рукавом пот со лба. Росс верно истолковал это как знак, что ему пора удалиться.
— Ужасно извиняюсь, — сказал он. — Напрасно я вас потревожил. Надо, чтобы вы сами почувствовали. Но не мог остановиться, понимаете ли. Этот город стал моей навязчивой идеей. Думаю, с вами будет то же самое.
Блумберг глядел поверх куполов, башен и шпилей на суровые горы, окаймлявшие горизонт. С тех пор, как он приехал в Иерусалим, его не отпускала лишь одна навязчивая идея: прекратить ту единственную деятельность, от которой он не в силах был отказаться: его работу. «Смерть, — сказал как-то один его лондонский приятель, — самый желанный выход для художника. Это означает, что ему больше не нужно будет писать».
— Оставайтесь здесь сколько хотите, — добавил Росс, — и пожалуйста, Не беспокойтесь о подносе. Наср заберет его.
Блумберг простоял за мольбертом три часа, пока не стало слишком жарко. Вельвет лип к худым ногам, а кисти то и дело выскальзывали из липких от пота пальцев. На часах только девять, а до одиннадцати ему нужно успеть на ферму, пока работники не ушли на обеденный перерыв. Но на самом деле, при поддержке Росса, зачем ему это сионистское задание?
В десять он уже с альбомом на коленях сидел в «Цитадели» — так называлось полюбившееся ему с недавних пор кафе в Старом городе, возле Яффских ворот. Очередь за водой на этот раз была длиннее, чем обычно. Росс рассказал ему, что в последний месяц поливать улицы запрещено и строительные работы фактически прекратились. В американском колониальном отеле вода в кранах только через день. Блумберг смотрел, как очередь мелкими шажками продвигается вперед, женских лиц не видно под платками, лица мужчин — морщинистые, суровые. У каждого за плечом бурдюк. Резервуар возле мечети аль-Акса в километре отсюда, но пускают к нему не каждого. Эти люди в очереди — специальные водоносы, потом они, как молочники, будут разносить воду по всему городу.
К полудню очередь рассосалась, и Блумберг остался в кафе один. Он вспомнил, что уже второй день подряд не пошел на встречу с Робертом Киршем, но его это не слишком беспокоило. Росс, а он понимал, что важнее, об этом позаботится. И в любом случае, что он может добавить к тому, что Джойс уже поведала полицейскому? К драгоценному имени.
Пять ночей Сауд прятался в потаенных местах, в пересохших резервуарах и пустых чанах, подложив под голову кожаный портфель вместо подушки, а днем отсиживался где-нибудь в темном углу церкви или кружил по городу, лишь в сумерках осмеливаясь стянуть с одного прилавка фрукт, с другого хлеб, и наконец вернулся домой. Он пришел еще до рассвета, снял с веревки во дворе чистое белье, затем прокрался внутрь и спрятал портфель под матрас. Любимейшие книги: давно надо было уничтожить их, но он не мог. Он взял свой бурдюк из комнаты, где спали братья, и попытался, не расходуя много воды, отмыть лицо и почерневшие от грязи руки. Закрывая за собой дверь, услышал, как мать ворочается в постели.
Теперь он медленно, по шажку, продвигался вперед вместе с другими водоношами. Лучше всего, решил он, заняться обычным делом, потому что наверняка сейчас полицейские ищут человека, который прячется или испуганно мечется. Главное — никто не успел разглядеть его толком, когда он бежал с холма, в этом он был уверен. Встретив в суке знакомых купцов, он здоровался с ними и шел дальше как ни в чем не бывало, хотя губы едва шевелились, а глаза ломило от недосыпа.
Поравнявшись с вывеской «Липтонский чай и шербет», он заметил двух полицейских, они шли навстречу. Хотел было бежать, но он вовремя спохватился: так он сразу привлечет к себе внимание. Поэтому он сделал глубокий вдох и отвернулся к прилавку, буквально втиснувшись в щель между мешками пряностей, словно рассчитывал стать невидимкой среди кардамона и черного перца, и в какой-то миг, когда его окликнули по имени, таким он себя и ощущал — слово «Сауд» проплыло мимо, адресованное кому-то другому: лавочнику в красном тюрбане или художнику за столиком в кафе, а может, впиталось в камни, смешалось с синим маревом под сводами базара.
Кирш не был в синагоге с тех пор, как отмечал собственную бар мицву — а это было в Бейсуотерской синагоге одиннадцать лет назад. Отец, присутствовавший на церемонии из уважения к его матери и ее родне, всю службу то и дело отпускал шуточки и продолжал в том же духе, даже когда они потом пошли гулять в Риджентс-парк. И вот Кирш в Иерусалиме: ходит в Священный город по сто раз на дню и при этом ни разу не переступил священного для евреев порога. Он довольно много повидал христианских храмов и мечетей, когда сопровождал Росса: делал вид, что с интересом слушает рассказы начальника о притолоках времен крестоносцев в Храме Гроба Господня или о потрясающих арабесках в росписи на аль-Хараме. Сейчас ему пришло в голову, что, стараясь держаться подальше от храмов, он слишком упорно пытается продемонстрировать свою непредвзятость. Он не бог весть какой еврей, но для всех остальных здесь его религиозная принадлежность — чисто формальная, как он сам считал — стала, похоже, его отличительной чертой.
Комната, в которую он сейчас вошел, внешне похожая на маленький сырой винный погреб — да и чувствуешь в ней себя как в погребе, — могла вместить человек двадцать молящихся, не более. Тонкая занавесь выгораживала тесный, душный уголок для женщин. Из этого сырого угла жены и дочери прихожан могли слышать, но не видеть, что делают их мужчины. Молельню освещало одно-единственное окно, да еще через отверстия в потолке тянулись тонкие-претонкие лучики.
Раввин Зонненфельд сидел перед ковчегом — здесь он представлял собой простой деревянный ящик, обернутый черным бархатом. Позади него к стене был приставлен черный мраморный столик с филактериями, молитвенными шалями и молитвенниками. А выше на импровизированной вешалке, состоящей из трех рядов деревянных колышков, висел единственный в настоящий момент черный сюртук и шляпа.
Как только Кирш подошел ближе, Зонненфельд постучал пальцем по голове, и Кирш, снявший было шляпу, перейдя из солнцепека в тень, поспешно надел ее снова. Кирш огляделся, нашел свободный стул и придвинул его к раввину.
— Прошу прощения, что отвлекаю вас.
Раввин покачал головой:
— Дело это не трудное для вас, капитан Кирш. Потомки Иакова перенимают тактику Исава[25]. Что будет действительно трудно, так это рассказать правду и заставить власти действовать соответственно.
— Простите, я не совсем понял.
— А вы как думаете? Яаков де Гроот — удивительный человек, на случай, если вы не знали. Блестящий оратор, выступавший от нашего имени. Наши враги хотели, чтобы он был нем как могила, и теперь он умолк.
— Враги?
— А вы как думаете? Убийцы эти. Видите теперь, как низко они пали? Сколько раз я говорил своим прихожанам: «Сионистская община есть зло, бегите ее». И вам то же советую.
— Тогда должен сообщить вам одну новость. По информации, полученной от одного из наших свидетелей, мы взяли под стражу группу молодых людей.
— Хорошо.
— Молодых арабов.
Раввин воздел руки в отчаянии — этот жест Кирш помнил с детства: так отец, передразнивая, изображал лондонских ультраортодоксов.
— Тогда вы совершили большую ошибку.
— Нам так не кажется.
Подвешенная к потолку керосиновая лампа — символ вечного огня — вспыхнула тускло-красным огоньком. За занавеской послышался шорох — появилась женщина в платке и принялась заметать к порогу мусор. Кирш вспомнил, как стоял рядом с отцом в Кентерберийском соборе — они сделали там остановку как-то летом по дороге на южное побережье. «Посмотри вокруг, — сказал ему отец: закинув голову, он смотрел на сводчатый потолок. — Это просто чудо, что лишь немногие из нас крестились. Не понимаю, как сам я устоял». Такие вещи он говорил обычно, чтобы поддразнить жену. И все же в этой аскетичной синагоге, с ее почти пещерными сводами, Кирш понял, что имел в виду его отец.
— Назовите причину, — продолжал раввин. — Объясните мне, зачем арабскому мальчику было делать такое. Вы думаете, молодые арабы убивают еврея, просто потому, что им так захотелось?
— Одежда. Я думал, может, вы объясните про одежду?
Зонненфельд пожал плечами:
— Я уже назвал вам убийц. Вы что, хотите, чтобы я делал за вас вашу работу?
— Нет, но не могли бы вы поподробней рассказать о врагах Де Гроота?
Не говоря ни слова, раввин посмотрел на Кирша в упор. Где-то снаружи звякнул велосипедный звонок, скрипнули шины, послышалась отдаленная перебранка.
— Господин Де Гроот молился здесь вечером в прошлую пятницу?
— Вы это и без меня знаете, зачем спрашивать?
— А потом он пошел домой?
— Спросите у женщины.
— У женщины?
Раввин поднялся. Он оказался более высоким, чем предполагал Кирш, всего на два-три сантиметра ниже его. Зонненфельд снял шляпу с вешалки и направился к выходу из синагоги, что-то крикнув на идише женщине, подметавшей комнату позади. Кирш придержал раввина за рукав.
— Бывают порывы, которые не у каждого хватает сил контролировать, капитан Кирш, и среди нас такие люди есть, например Яаков, который стремился делать добро.
— Где мне найти ее?
— Не среди нас.
Но Кирш не отступал:
— Сядьте, ребе.
Раввин поглядел на руку Кирша, надеясь, что тот поймет всю неуместность своего жеста. Кирш отпустил его, потом достал из кармана карандаш и блокнот. Протянул раввину:
— Имя и адрес, пожалуйста.
Раввин, вздохнув, прошествовал обратно к своей скамейке. И написал в блокноте одно-единственное слово:
— Это все, что мне известно.
Кирш глянул на бумажку:
— А адрес?
— Там спросите, — и Зонненфельд приписал еще пару слов.
— Благодарю вас, — Кирш пытался говорить как полицейский и в то же время примирительно.
Раввин Зонненфельд взглянул на него:
— Капитан Кирш, британец и еврей, интересное сочетание.
— Не думаю, что большинство людей воспринимают это так.
— Тогда как?
— Ну, скорее уж как подозрительное сочетание. — Он вспомнил о Джойс, как она обвинила его, что он якобы «не на той стороне баррикад».
Зонненфельд улыбнулся, и Кирш сразу же пожалел, что позволил раввину подвигнуть его на откровенность.
— Для евреев — британец, для британцев — еврей, а для арабов — худшее из того и другого мира. Вы это имели в виду?
— Вроде того.
Киршу не нравилось, что разговор вдруг резко свернул в другое русло.
— Вам было известно, что мистер Де Гроот собирался в Лондон?
Раввин сделал круглые глаза.
— У вас есть хотя бы отдаленная идея, почему он собирался поехать туда? Была эта поездка рутинным делом или чем-то из ряда вон выходящим?
— Рутинное — то, что все евреи или, лучше сказать, большинство евреев, не сионисты, и британскому правительству следует напоминать об этом.
— Только и всего?
— А что еще? — Зонненфельд пожал плечами. — А вы, капитан Кирш? Какую позицию вы занимаете? Вы симпатизируете сионистам?
— Нет у меня позиции, — ответил Кирш и опять сразу же пожалел о своих словах, и ему почему-то захотелось добавить, словно в оправдание своей политической наивности: «Моего брата… моего брата убили». Однако он сдержался и вместо этого сказал раввину:
— Мы еще побеседуем.
— Может, зайдете как-нибудь помолиться с нами, — ответил Зонненфельд.
— Едва ли.
В единственной комнате синагоги стало удушающе жарко. А может, это у Кирша начинался приступ клаустрофобии. Отец его в любой синагоге, независимо от размера, так себя чувствовал, ничто не выводило его из себя больше, чем собрание молящихся. Совместная молитва возмущала его по самой своей природе. Он называл это блеяньем овец, атональными выстрелами бездумных, бьющими по единственной постройке, которую Гарольд Кирш ценил: храму отдельной личности. Кирш оттянул воротник. Пора выбираться отсюда, подальше от этого въедливого раввина с желтыми зубами.
— Если вдруг услышите что-нибудь, что, на ваш взгляд, может нам пригодиться, пожалуйста, дайте мне знать.
Раввин кивнул, при этом каким-то образом дал понять, что Кирш его не впечатлил.
Кирш вышел из синагоги. Машина его была в гараже — в ней требовалось заменить выхлопную трубу, деталь, доставки которой, по-видимому, придется ждать неделю, и он одолжил у приятеля-констебля мотоцикл. Он завел мотор, еще раз поглядел на записку раввина и покатил к больнице Ордена иоаннитов. Уже начинало смеркаться, когда он подъехал. Кирш прошелся по коридорам с окрашенными в цвет чая стенами и по палатам, мимо железный кроватей, где больные лежали под натянутыми москитными сетками, словно в гигантских колыбелях. Черно-белые, с загнутыми краями чепцы медсестер делали их похожими на монахинь — возможно, некоторые из них и были монахинями. Но только не женщина Де Гроота, насколько он мог судить.
Кирш ее не нашел. Старшая сестра, дородная дама во всем белом, так и не снявшая с униформы устаревший символ — турецкий полумесяц, сказала ему, что Элис отправилась в Назарет повидаться с друзьями из Англии. Ей снова выходить на смену в воскресенье после полудня, так что она, вероятно, будет в Иерусалиме уже завтра вечером или в воскресенье утром.
— Знаете ее адрес в Назарете?
— Только иерусалимский.
— Можете мне дать его?
Сестра встала из-за письменного стала, подошла к деревянному картотечному шкафу и вынула из него листок бумаги. Крупным, уверенным почерком с ровным наклоном переписала для Кирша адрес.
— Элис в опасности?
— Не думаю.
Кирш спросил у сестры и про Де Гроота. Видела ли она его когда-нибудь?
— Он заходил как-то раз в детское отделение, — ответила сестра. — Принес небольшие подарки, за что мы ему очень признательны. — У Кирша сложилось такое впечатление, что она не подозревала — до этого во всяком случае, — что Де Гроот как-то связан с одной из ее медсестер.
— Не показалось ли вам странным, — спросил Кирш, — что еврейский ортодокс приносит подарки арабским детишкам?
— Да нет. Настоящее милосердие не знает религиозных барьеров, капитан.
На обратном пути Кирш остановился купить миндаля у придорожной торговки. Было уже поздно, когда он вернулся домой. Он сидел на веранде и лущил орехи. Ночь была ясная, далекие звезды словно уговаривали его примириться с одиночеством. Больничные запахи — камфоры и йода — все еще преследовали его. Он вспомнил воздушный налет в Лондоне во время войны. Он с матерью был тогда в Восточном Лондоне. Зачем они туда поехали? Кажется, к ювелиру. Киршу было тогда шестнадцать. Он схватил маму за руку, и они влились в поток людей, спешивших по Майл-Энд-роуд к Лондонской больнице. Быстро спустились в подвал и уселись на полу. Его мама сложила свое элегантное красное пальто и подстелила его вместо подстилки. Больные в теплых пижамах поддерживали друг друга под руки, это ходячие. Медсестры поднимали тех, кто был в инвалидных креслах. Кто-то постоянно кашлял, воняло ужасно. Он был не по годам рослым, и на него посматривали с укоризной — как и на всех, кто не служит. Очень хотелось крикнуть в ответ: «Я еще слишком молод!» Примерно через час немецкие цеппелины улетели, и дали отбой.
Ободренный воспоминаниями, Кирш решил написать письмо домашним, но как только достал из ящика кухонного стола ручку и бумагу, передумал. Прошлое уступило место мечтам о будущем. Как он путешествует вместе с Джойс, а ее мужа в поле зрения уже нет. Кирш представлял лицо Джойс, ее серо-зеленые глаза, тонкие, словно очерченные карандашом брови, белые пряди, которые она отводит от лица. Чуть широковатый носик и пухлые губы. Уж не влюбился ли он? Что за нелепость!
— Сотня фунтов?
— Ты что, не веришь слову губернатора?
Блумберг вынул из брючного кармана смятый конверт. Вытянул из него бумажку и зачитал вслух командирским басом:
Выдать М. Блумбергу, в прошлом капралу 18-го Королевского стрелкового полка, за вид Масличной горы. Сто фунтов стерлингов. Половина указанной суммы выплачивается сразу, половина по получении вышеупомянутого шедевра.
Джойс со смехом выхватила письмо. Все именно так, как он и сказал, без указаний на армию, естественно, и без последних двух слов.
— А что же будет с «Еврейской жизнью в Палестине»?
— Продолжится без меня.
Они сидел и в саду под смоковницей, возле прорехи в зеленой изгороди, через которую ввалился Де Гроот. На другом конце долины в темнеющем пейзаже проступали очертания каменных домиков арабской деревни.
— Скажешь им, что я заболел, — добавил Блумберг.
— Сам скажи.
Блумберг привстал со стула и поцеловал ее в губы. Похоже, Джойс не одобряет его поступка, но не стал доискиваться причины. Да и неважно, проще было объяснить это ее американской темпераментностью, которая его всегда умиляла.
— Когда приступишь? — спросила Джойс.
— Уже приступил. Росс выделил мне крышу своего дома.
— Ты уверен, что это именно то, чем тебе хочется заниматься?
Блумберг ответил не сразу. Прошелся до калитки, сметая рукой желтые метелки высокой травы, потом обернулся к Джойс:
— Я не собираюсь рисовать почтовые открытки для правительственных чиновников, если ты об этом.
Потом они лежали на кровати, рядом, но не касаясь друг друга. Блумберг глядел в потолок, где от зимних дождей остались разводы — причудливая карта пятен почему-то действовала на него успокаивающе. Надо бы ему промолчать, но желание завести ее пересилило. И он заговорил, обманчиво спокойно:
— Как покатались с капитаном Киршем?
Джойс открыла глаза:
— Значит, ты видел.
— Интересно было?
— Не знаю, не заметила.
— Он, должно быть, твой ровесник или еще моложе — так трогательно.
Джойс приподнялась на локте. Она была голая, ее прикрывала лишь простыня. Блумберг осторожно коснулся ее груди.
— У него брат погиб на войне.
— Какая досада.
Джойс отвернулась. Блумберг обнял ее сзади, скользнул ладонью по лицу, словно слепой, очерчивая контур ее губ, носа.
— Помнится, когда я сидел в окопе… — произнес он с расстановкой, как старый вояка, перед тем как поведать очередную страшную байку.
— Да.
— «Какие-то черти затянули провод на шее моей».
— «И я онемел». Почему ты вечно иронизируешь?
Он написал этот стишок на синем карандашном эскизе — единственной работе, которую Блумберг принес с войны.
Он обнял ее, коснулся губами впадинки на ее спине и сказал шепотом:
— «Приставил ружье к ноге и спустил курок». — И для большей убедительности провел по ее ноге искалеченной ступней, на которой не хватало большого пальца.
— Перестань.
Он погладил ее по щеке. Если он рассчитывал на слезы, их не было.
— Что же с нами будет? — голос его дрогнул.
— Не знаю, — ответила Джойс.
— Тебе лучше уйти от меня, — сказал он.
— Может, и уйду, — прошептала она.
Джойс села в кровати и замерла, прислушиваясь. Кто-то бродил возле дома, сомнений не было. Шаги, глухой стук опрокинутого цветочного горшка. Она тронула Блумберга за плечо, чтобы разбудить, и стала ждать. Подозрительные звуки теперь доносились со стороны пустоши за домом. Потом снова тишина. Она снова прилегла на хлипкую подушку. Наверно, померещилось… Должно быть, бездомная собака, здесь их так много, или коза: эти твари бродят без присмотра, ищут, чем бы поживиться, перекрывают дорогу автомобилистам. Она посмотрела на Блумберга: тот лежал на спине в полосатой пижаме, натянув простыню почти до самого лба — как саван. Она осторожно поправила ее, подоткнув у подбородка. Во сне черты его лица смягчились. Обиженное выражение на время исчезло. Прошло десять минут, Джойс уже задремала, но на этот раз шаги раздавались уже совсем близко.
— Марк! — повернулась она к мужу.
Кто-то с силой постучал в дверь — Блумберг проснулся в испуге, а Джойс поспешно подхватила с пола ночную сорочку, натянула.
— Кто там? — крикнул Блумберг.
— Полиция. Прошу прощения, что так поздно.
Джойс нашарила возле кровати керосиновую лампу, зажгла ее.
Блумберг открыл дверь и впустил мужчину в форме.
Тот представился: сержант Харлап. И пояснил, что обходил дозором участок — его просили обратить особое внимание на дом Блумберга, если окажется рядом. И он действительно услышал подозрительный шум, но стоило ему подойти ближе, тот человек убежал. Господин или госпожа Блумберг ничего такого не слышали?
— Я слышала, но сквозь сон, — сказала Джойс.
Во время беседы Харлап подошел к дальней стене, где задниками наружу стояли холсты, подцепил один за краешек и принялся разглядывать.
— Хотите купить? — спросил Блумберг и добавил сурово: — Если нет, поставьте на место.
Харлап обернулся.
— У нас в Палестине, господин Блумберг, много замечательных еврейских художников. Может, вы уже знакомы с кем-нибудь из них — с Зарицким[26], с Рубиным[27]?
Блумберг старался не подать виду, что удивлен.
— Пока не имел удовольствия.
Харлап рассмеялся:
— Вы думаете, простой полицейский не должен разбираться в искусстве? Обычно не так представляют себе лондонских бобби?
— Я бы сказал, обычный лондонский бобби, будь у него такая возможность, должен знать куда больше, чем обычный лондонский искусствовед.
Харлап обернулся к Джойс:
— Я знаю, что вас уже об этом спрашивали, — у него был выговор палестинского еврея, — но позвольте еще раз уточнить: может, вы видели или слышали здесь кого-нибудь еще в ночь убийства? Понимаете ли, тот, кто бродил тут сегодня ночью, мог наведываться сюда и раньше. Вдруг они что-то ищут?
— Ничего я не видела, только убитого. И не слышала ничего, только имя, которое он произнес.
— И это имя — Сауд?
— Ну да.
— А может, какое-то другое?
— Может, — Джойс на минуту задумалась. — Но мне послышалось «Сауд».
Харлап улыбнулся. Казалось, он был доволен результатом своей короткой проверки.
Огонь в керосиновой лампе на прикроватном столике едва теплился. Джойс подкрутила фитиль, и пламя полыхнуло с новой силой, осветив комнату до самых дальних углов — ей не сразу удалось с ним совладать.
Харлап подошел к кровати. Присел на краешек рядом с Джойс, положив пятерню на то место, где на подушке еще оставалась вмятина. Ее удивил этот фривольный жест.
— А ваш муж, — продолжал он, оборачиваясь к Блумбергу — тот присел на пустой сундук, — чуть раньше в тот вечер видел двух арабов.
— Я видел двух мужчин в арабской одежде.
— Ах, да. Один из них — еврей, обожавший играть в переодевания, а другой — Сауд.
— Это мне не известно.
— Господин Де Гроот вел кое-какие денежные дела с арабами. Вы это, конечно, знаете.
— Я не знал.
— Может, у него и другие дела были. — Харлап задрал ноги и развалился на кровати. Что он себе позволяет: полицейский как-никак!
Наступило минутное молчание.
— Боюсь показаться наивной… — начала было Джойс, но Блумберг предупредительно тронул ее за плечо, и она умолкла на полуслове.
— Ой, — сказала она наконец, — любовники. Ну так сразу бы и говорили!
— Нет, не любовники, а любитель мальчиков и его мальчишка. Любовники друг другу не платят.
Блумберг чуть было не крикнул Харлапу: заткнись! — но прикусил губу.
Харлап вальяжно поднялся с кровати.
— Не беспокойтесь ни о чем. Спите спокойно. Мы их поймаем.
Когда он ушел, Джойс прикрутила лампу и легла. Блумберг задержался у составленных у стены картин. На синей табуретке под окном осталась бутылка бренди. Блумберг схватил ее, отхлебнул. Дешевое местное спиртное обожгло горло.
— Полицейские из евреев хуже некуда, — заметил он.
— Почему бы? — Джойс лежала спиной к Блумбергу, лица ее он не видел.
— Слишком нахальные. Слишком богатое воображение.
— А о тебе разве так не говорят?
— Я напрочь лишен воображения. Поэтому образы у меня часто получаются суровыми и тяжеловесными.
— Так написал всего лишь один человек в одной газете.
Как устала она играть роль утешительницы: вечно гладить его по головке, нахваливать, подбадривать.
— В нужной газете и достаточно слов одного человека, чтобы прикончить выставку.
Блумберг все перебирал картины, поворачивая их в желтом свете ночника то так, то эдак.
Джойс думала о Де Грооте и о мужчине или мальчике, возможно, его любовнике. «Я убивал с лобзаньем, и мой путь — убив себя, к устам твоим прильнуть»[28]. Это откуда? Из «Отелло»?
Через некоторое время Блумберг отложил холсты и прилег рядом с ней. Погладил ее по голове, словно успокаивая, однако из них двоих он первый заснул, причем довольно быстро.
Сауд сидел, сжавшись в комок, в углу узкого зловонного подвала. Рядом с ним два других арестанта прямо на полу играли в кости. Компания подобралась забавная — пятьдесят мужчин и подростков, и все Сауды. Одного за другим их уводили на допрос. Когда подошла очередь Сауда, была, должно быть, полночь. Прошло несколько часов с тех пор, как он слышал крик муэдзина, сзывавшего на вечернюю молитву. За единственным окошком на уровне улицы с воем дрались коты.
Мать наверняка волнуется, куда он пропал. Братья ищут его повсюду. Или все уже знают об облаве? А если мать придет за ним, что она скажет? Или она ничего вообще не скажет? Это было бы лучше всего. В конце концов, зачем ей говорить с британским полицейским? А как быть с женщиной, которая видела его на дне цистерны?
Когда за ним пришли, он уже почти заснул, свернувшись калачиком и положив голову на каменный выступ. Сильные мужские руки справа и слева подхватили его, поставили на ноги. Полицейские были невысокие и кряжистые, лица у обоих от загара красные, кончик носа особенно.
— Сорок внизу, десять на волю. Да не пугайся ты так. Я капрал Артур, это капрал Сэм. Мы отведем тебя прогуляться.
— Сюда, если не возражаешь, сынок.
И они повели Сауда по широкому коридору, втолкнули в крошечный кабинет. Усадили на стул.
— Минуточку. Зубной врач в уборной, закрепляет бормашину.
— Вряд ли она у него имеется.
— Ну, а если бы была, то такая прикольная, без втулочки на конце.
— У бормашины не бывает втулочки.
Капрал Артур наклонился к Сауду, чуть не вплотную приблизил лицо.
— Бывал здесь раньше, сынок? — спросил тихо, чуть не шепотом. — Потому что у меня такое чувство, будто я тебя знаю.
Сауд сделал вид, что не понял.
— Не говоришь по-английски, Абдул?
— Не тебя ли я видел в прошлый вторник, когда ты запустил руку в ящик для пожертвований, а потом дал деру из храма Гроба Господня? Потому что уж очень тот тип на тебя был похож. Тоже худой, чернявый, и вид такой, что так и подмывает дать пинка под зад.
Кирш вошел в кабинет, и мужчины нехотя стали по стойке смирно. Он видел, что парнишка запуган. Оно и естественно. Даже не будь тут Доббинса и Кэтрайта, которые любят нагнать страху на «аборигенов». Не то чтобы они недолюбливали арабов, подумал Кирш, просто они глупые или равнодушные. До сионизма или арабского паннационализма им нет дела.
— Сауд номер сорок, сэр.
— Благодарю. Можете идти. Я позову вас, как только буду готов принять следующего.
Когда они остались одни, Кирш налил из графина воды в стакан, предложил Сауду. Парнишке на вид было не больше шестнадцати.
Кирш записал его полное имя: Сауд аль-Саид, домашний адрес: улица Хейн, потом возраст — Кирш определил его верно.
— Итак, Сауд, не расскажешь ли ты мне, где был в прошлую субботу вечером?
Кирш и рад бы не говорить покровительственно, но не мог: трудно побороть давнюю традицию.
— Я был один, сочинял.
Кирша больше удивил не сам ответ, а то, что Сауд, по-видимому, бегло говорит по-английски.
— Что сочинял?
— Стихи.
— Так ты поэт? — Кирш и сам понимал, что вопрос глупый.
Парень пожал плечами.
— И где же ты сочиняешь?
Сауд помолчал, потом поднял указательный палец и дважды постучал по виску. Де Гроот так делал во время занятий, этот жест означал: подумай.
Кирш не знал, как на это реагировать. Издевается парень над ним, что ли? Но в конце концов Кирш сам же и рассмеялся:
— Ладно. Прочти мне что-нибудь из своих стихов. Что угодно.
— На арабском или на английском?
— По мне, лучше на английском.
Сауд, как показалось Киршу, поежился, потом вдруг встал во весь рост и продекламировал: «К островам золотистым, что горят, как рубины, в светлом море заката. То — миры золотые, что в виденьях блистали нашим грезящим взглядам»[29]. Строки эти поразили Кирша и в то же время показались ему смутно знакомыми. Но он был не знаток английской поэзии — если именно из нее парень позаимствовал, — так что это была только догадка.
Сауд сел.
Кирш глянул на него поверх стола, потом посмотрел на часы, как будто время могло дать подсказку, как действовать в подобной ситуации. Было уже далеко за полночь.
— Спасибо, — наконец сказал Кирш. — Потрясающе.
Допрос продолжался. За истекшие полчаса Сауд не смог подкрепить свое алиби достоверным рассказом о том, где он находился в ночь убийства: когда он вернулся домой, мама спала, а за водой он отправился, когда она еще не проснулась, — но юный поэт, очаровательный мечтатель, явно не походил на убийцу. И тем не менее было во всем этом нечто настораживающее, Кирш и сам точно не знал, что именно. Он решил отпустить парня покамест, но держать его под наблюдением.
Три часа Блумберг работал на крыше в полном одиночестве, когда Росс решился нарушить его уединение. Окружавшие город холмы были присыпаны летней пылью, от которой слепило глаза. Блумберг смешивал на палитре белила и охру, пытаясь добиться нужного оттенка. Россову сотню фунтов, надежную как в банке, оказалось непросто заработать. А все потому, что Блумберг есть Блумберг, и с этим ничего не поделаешь: заносчивый, дерзкий и при этом неуверенный в себе — типичная гремучая ист-эндская смесь.
В конце концов Блумберг отложил нож и обернулся к посетителю.
— Грандиозная перспектива, — сказал Росс. Блумберг не ответил. Мучительно — плясать за кусок хлеба, рисовать тоже.
— Камни прямо кричат.
— Я не слышу.
— Неужели?
Блумберг не хотел ставить Росса в неловкое положение, но он не привык кривить душой — и значит, так тому и быть.
Росс вспомнил слова Обри Харрисона, который провел полдня в компании Блумберга: «Его работа производит более приятное впечатление, чем он сам». К истинному таланту приходится приноравливаться, хотя всему есть пределы.
Мужчины смотрели на город вдали. Росс, руки за спиной, кивком головы указал на восток:
— В первый день на этой должности, примерно через месяц после того, как мы заняли Иерусалим, ко мне пришли двое из местной транспортной компании. Хотели получить концессию на трамвайную линию в Вифлеем и на Масличную гору — прямо тут.
— Вижу, вы не согласились.
— Конечно, я сказал им: первые рельсы проложат поверх тела военного губернатора.
— И теперь они ждут вашей смерти.
Росс усмехнулся:
— Наверное.
— Может, хотите, чтобы вас там похоронили? — Блумберг махнул рукой в сторону Масличной горы. — Тени там мало, правда.
Росс нахмурился. На соседней горе Скопус было британское военное кладбище. Там хоронили тех, кто во время войны служил под началом Росса. Но откуда Блумбергу это знать? И через минуту Росс повеселел.
— Рядом с халифами, крестоносцами и Маккавеями? Большая честь для меня.
Под ними по узкой дороге, что змейкой тянулась к казармам Алленби, шла женщина, в каждой руке по огромной хозяйственной сумке.
— А госпожа Блумберг, надеюсь, дома, готовится к шабату?
— Госпожа Блумберг не еврейка.
В ответ Росс только вздохнул.
— Тем не менее, — продолжал Блумберг, — она любит ходить за покупками по пятницам и, когда мы навещаем набожных знакомых, умиляется, глядя на них. Белая скатерть, две халы, пара подсвечников — все это дает хоть и ложное, но чувство защищенности.
— Сионисты редко соблюдают традиции.
— Ну да, и это тоже — моя жена считает себя сионисткой. В Лондоне она два года подряд ходила на собрания в Тойнби-Холле, зимой они собирались каждый четверг. Кажется, однажды даже пожимала руку Вейцману. А потом пересказывала мне, кто да что говорил. Это она уговорила меня приехать сюда. Джойс, добрая душа, полагала, что своим скудным талантом я могу хоть как-то помочь их делу.
— Правда? Выходит, вас уговорили, правильно я понимаю?
— Что до меня, мои взгляды менее экзотичны, я равнодушен к политике и вообще, можно сказать, мизантроп. Типичный бедолага-художник.
Росс рассмеялся было, но мигом посерьезнел, когда Блумберг добавил:
— На самом деле я просто ушлый ист-эндский еврей. Видно, кто-то ошибся, распределяя таланты, и выдал мне малую толику.
Росс обернулся посмотреть на картину Блумберга. Как он и ожидал, стилистически это было идеальное сочетание топографической точности и классической выразительности — на то он и рассчитывал.
— Не такую уж и малую, я бы сказал. — Росс оглядел город, затем вновь перевел взгляд на картину.
У Блумберга комок стал в горле, и вместо «спасибо» получился лишь сдавленный звук, похожий на кашель.
В голубом небе белело одинокое пушистое облачко — как будто озорной ангел-художник пыхнул сигаретным дымом на чистый Божий холст. Когда облачко нашло на солнце, края его сделались желтовато-коричневыми.
— Вы уже поймали убийцу?
— Нет. — Росс помолчал. — Но поймаем, хотя меня такая перспектива не радует. Возможно, лучше ограничиться поисками, — произнес Росс не очень уверенно, как будто эта идея только что пришла ему в голову.
Блумберг хоть и считал себя циником, не представлял себе, что безуспешный финал расследования можно предопределить заранее.
— То есть?
Росс явно пожалел, что не ограничился коротким «нет», но раз уж проговорился, стыдно было идти на попятный:
— В общем, как только у нас на руках окажется преступник, тут и начнется черт-те что. Враждующие стороны пока вынуждены соблюдать хрупкий мир, но как только мы вычислим и арестуем убийцу, тут-то все и начнется. Если это араб, то арабы взбунтуются и станут кричать, что он невиновен. Если это еврей, евреи схватятся за оружие. Стыд и позор, знаете ли. Последние три года здесь было, в общем-то, относительно спокойно. Вы не представляете, сколько женщин с детьми смогли приехать к своим мужьям, жить нормально. Наш клуб делает успехи, арабские парни в прошлом году победили на теннисном турнире, обыграв Уорбертона в одиночном финале. Да вы, наверно, слышали.
Росс замолк. Он ошибочно полагал, что художников интересуют только возвышенные темы. То есть настоящих художников, к которым палестинские живописцы-энтузиасты, по мнению Росса, не относились: на его взгляд, у многих из них был темперамент, но недоставало мастерства. Так что ему вдвойне повезло, что такого талантливого человека, как Блумберг, не вдохновила механическая сеялка в полях или пляски иммигрантов вокруг ветхозаветных майских шестов, его взгляд на действительность — холодный и беспристрастный.
Где-то вдали послышался звук мотоциклетного мотора, а вскоре из-за дальнего поворота показался и сам мотоцикл. Когда он подъехал ближе, Блумберг и Росс — с крыши все было хорошо видно — смогли разглядеть и водителя, и пассажирку. Джойс крепко держалась за Кирша, сцепив руки у него на груди, ее длинные волосы, прикрытые свободно повязанным платком, развевались за спиной как знамя. Мотоцикл пронесся мимо и вскоре скрылся за очередным поворотом. Мужчины на крыше какое-то время молчали.
Первым заговорил Росс:
— Пожалуй, мне пора. Завтра предстоит дальняя поездка, собираюсь на охоту в Рамлу, — и протянул на прощанье руку.
Вместо рукопожатия Блумберг показал ладони: они были все в белой и желтой краске.
— Похоже, моя жена сыта по горло приготовлениями к шабату.
Росс покраснел или ему показалось? Как знать. Сухое лицо губернатора покрывал стойкий загар.
После минутной заминки Росс снова заговорил, с деланной непринужденностью:
— Мы охотимся на шакалов, можете себе представить? В последний раз набралось пятьдесят конных…
Росс продолжал бы и дальше, но Блумберг его перебил:
— Сколько лет капитану Киршу?
— Киршу? Лет двадцать пять, я полагаю. Он… славный парень. — Последние два слова Росс произнес очень тихо.
— Не сомневаюсь, — ответил Блумберг и добавил задумчиво: — А я — нет.
Кирш и Джойс оставили мотоцикл на дне долины, обрамленной по краю зубчатыми выступами, похожими на пальцы, а сами пешком стали подниматься к роще, вернее, к тому, что от нее осталось. Турки вырубали леса, объяснил Кирш. Причем в таких масштабах, что, когда Росс начал восстанавливать провинцию, нужную древесину пришлось завозить из Индии. Сосновая роща наверху чудом уцелела, и она довольно густая — весной он собирал там грибы: госпожа Бентвич, супруга генерального прокурора, организовала воскресный поход.
Кирш понимал, что слишком много болтает. Не мог опомниться после этой поездки, оставившей ощущение невольной близости.
Когда свернули с пыльной тропы в тень, Джойс развязала красный платок, распустила волосы. Ветерок навевал прохладу, но кроны деревьев наверху были неподвижны. Ее белое хлопчатое платье с короткими рукавами, чуть присборенное на бедрах и доходившее до середины икр, совершенно не подходило для поездки на мотоцикле. И все же, когда Кирш ее увидел — как он уверяет, случайно — возле солнечных часов на Яффской дороге, времени на то, чтобы поехать домой переодеться, не было.
— А он не будет волноваться, где вы? — К своему стыду, Кирш не в силах был произнести имя Блумберга.
— Не думаю. Хотя я бы не сказала, что Марку все равно. Если я исчезну, ему некого будет… — Джойс чуть было не сказала «мучить», но, подумав, заменила его на более мягкое, — …дразнить.
Кирш залез на скалистый выступ, протянул руку Джойс и помог ей забраться. Вид сверху открывался не сказать чтоб захватывающий — со всех сторон их окружали только серо-зеленые сосновые стволы.
Они сели рядом на плоском каменном выступе.
— Закурим?
— Потом, — сказала она.
Кирш потянулся было за сигаретами, но теперь просто похлопал по нагрудному карману — как будто обыскивал подозреваемого, не прячет ли где оружие.
Он хотел спросить, скучает ли она по Англии или по Нью-Йорку. Хотел, чтобы она рассказала ему о своих отношениях с Блумбергом — начиная с того, как познакомились, и до сегодняшнего дня. Хотел рассказать что-нибудь и о себе, что-нибудь такое, чем можно было гордиться. Но ничего не сказал, потому что они поцеловались. Потом он точно не мог вспомнить, сама ли она потянулась к нему или он первый наклонился к ней. Если так, думал он, то скорее это, должно быть, сам воздух с ароматом хвои, тяжелый и душный, пригнул его голову словно невидимой рукой. Она отвечала на поцелуй так пылко и умело, что он почувствовал себя неуклюжим подростком. Тело его напряглось, потом они расцепили объятия.
Джойс, с невозмутимым лицом, сидела и смотрела прямо перед собой, как будто ничего не произошло — как будто они всего лишь обменялись парой дежурных фраз. Кирш даже подумал — нелепая мысль, конечно, — случись такое в Англии, в этот момент ему, пожалуй, пришлось бы извиняться.
— Я познакомилась с Марком на Шефтсбери-авеню, — начала Джойс, словно отвечая на вопрос, который Кирш собирался задать, но не задал. — К тому времени я уже месяц жила в Лондоне, остановилась у папиного знакомого, арт-дилера Феликса Шуберта. Он пытался, правда безуспешно, продать две картины Марка. Я в то время выглядела экстравагантно, во всяком случае по британским меркам. На мне было такое пунцовое платье с черной накидкой.
Джойс посмотрела на Кирша и улыбнулась. Он не в силах был отвести от нее глаз.
— Я одна из тех несчастных, имеющих толику таланта в разных областях, но не способных сосредоточиться на чем-то одном. В Нью-Йорке я начинала как танцовщица, потом собиралась стать пианисткой. В Париже снова решила вернуться к танцам, но было уже поздно. К тому времени как я попала в Лондон, решила, что мое призвание — живопись. И весь месяц у Шубертов собирала портфолио из натюрмортов и графики. Надеялась, если удастся, поступить в Слейд[30].
Кирш достал сигареты. Поцелуй, если он вообще имел место, должно быть, случился сотню лет назад.
— Шуберт меня отговаривал. Навидался он нищих художников. И когда мы в тот день столкнулись с Марком, он попытался заручиться его поддержкой. «Помогите мне переубедить мисс Пирс — она нацелилась заниматься живописью — скажите ей, что денег на ней не заработаешь». Я возмутилась: вот еще, будут они за меня решать! И ответила: «Деньги меня не интересуют — меня интересует живопись». Марк не стал поддакивать Шуберту. Он сказал: «Если мисс Пирс интересует живопись, а не деньги, то меня интересует мисс Пирс». С этого все и началось. Он пригласил меня к себе в мастерскую, если это можно назвать мастерской. Скорее уж кухней. И, представьте, он мне понравился. Сразу. Он красивый, вы сами видели, у него такие трогательные глаза. До меня у него было много женщин. И все были без ума от его картин. Он не ищет компромиссов. Он такой же одержимый, как я, только не разбрасывается. У него в мастерской висела картина, во всю стену. Ничего подобного я раньше не видела. Он выбрал один эпизод из жизни иммигрантов: пароход выгружает вновь прибывших в лондонских доках, но изобразил это на редкость современно. Никакого намека на сентиментальность, только едва намеченные фигуры и буйство красок. Сильная картина. Мастерская у него была крошечная, картины занимали почти все свободное пространство. Они настигали тебя повсюду — от них никуда не денешься.
Кирш, по роду службы привыкший расспрашивать, сейчас не находил слов. Ему казалось, что Джойс вся из острых углов, просто нет места, где можно было бы уютно свернуться и отдохнуть. Упругое тело — как-никак бывшая танцовщица — и пытливый, беспокойный ум. «А она вообще когда-нибудь отдыхает?» — мелькнула мысль.
Она протянула руку ладонью вверх:
— А теперь сигарету.
Кирш, нашаривая пачку, умудрился-таки задать дурацкий вопрос, ответ на который был заранее известен:
— Значит, в Лондоне вы жили вместе?
— Три года, и еще три года после того, как поженились. Я встретила его сразу после войны. Я занималась в художественном училище. Но главный учитель был у меня дома. В конце концов стали снимать на двоих мастерскую в Вест-Хемпстеде. Мне кажется, Марку не очень понравилось, когда я перестала ходить на курсы. Он стал придирчивым, иногда жестким — и мелким.
— Как это?
Джойс усмехнулась:
— Украл у меня тюбик с белой краской. Я не успела закончить картину и отлучилась из дому, в магазин наверно, а когда вернулась, обнаружила пустые тюбики — из них выдавили все до последней капли. Но, думаю, он имел на это право, все же он — фигура. Я в сравнении с ним дилетант.
— Уверен, что это не так.
— О нет, пожалуйста… Не люблю фальши.
Джойс вдруг встала. Затушила сигарету о скалу, стряхнула с платья сосновые иголки.
Кирш тоже поднялся. Он хотел обнять ее, но она отстранилась и стала поспешно спускаться. Кирш последовал за ней. Когда они дошли до мотоцикла, она обернулась к нему:
— Знаете, о чем я подумала? Вторым именем всех мужчин должно быть: Я Тебя Разочарую. Джон Я Тебя Разочарую Смит, Марк Я Тебя Разочарую Блумберг.
— Роберт Я Тебя Разочарую Кирш?
— Именно.
— Но я тебя не разочарую, — произнес он не задумываясь: фраза была банальной и стопроцентно предсказуемой.
— Правда? — откликнулась она. — Что ж, вероятно, я не дам вам такой возможности.
Кирш чувствовал, как внутри разверзается бездна. Без этой «возможности» он мог бы с тем же успехом собрать вещи и ехать домой, назад в Англию, к кому-то надежному, вроде Наоми.
Закатное солнце проникало сквозь зеленые лапы сосен, выстроившихся на вершинах холмов. На этот раз, когда проезжали мимо дома Росса, в окнах второго и третьего этажей уже горел свет.
Кирш собирался отвезти Джойс домой, но вместо этого повез к себе. Она не возражала. Более того, она первая вошла в крошечный дворик и стала подниматься по гулкой каменной лестнице в торце здания. Он еще не предложил ей выпить, а она уже расстегивала платье. И быстро скользнула под простыню, заменявшую ему плед. Кирш, все еще одетый, присел на краешек кровати. Он получил то, что хотел, но чувствовал себя и нелепым, и неловким. Он не знал, с чего начать: поцеловать ли Джойс или развязать сначала шнурки? Она сама сделала за него выбор, и на этот раз можно было не сомневаться, кто зачинщик. Джойс села и обвила его шею руками. Лунный свет лился в комнату из створчатых окон, разделявших спальню и балкон, и в этом сиянье ее голые груди казались молочно-белыми, словно выточены из слоновой кости. Кирш наклонился к ней. И принялся целовать. Джойс откинулась назад, закрыла глаза. Кирш скользил губами по ее шее, плечам, груди. Дыхание Джойс участилось, она, ероша его волосы, снова властно притянула его к себе, и снова они целовались. Его рука, спускаясь все ниже, нашла ложбинку меж стиснутых ног…
— Думаю, — сказала она, — было бы неплохо, если бы ты разделся.
Перед Дамасскими воротами женщины продавали садовые цветы и дикие лилии. Блумберг прошел мимо них в сук. Смеркалось, торговцы закрывали лавки. Двое мужчин скатали ткань в гигантский рулон, поставили его на попа и, подхватив с обеих сторон, оттащили в складскую часть лавки, как перебравшего собутыльника. Чуть дальше, возле мясной лавки, где над выставленными тушами носились полчища мух, разносчики, обступив жаровню, поворачивали на раскаленных углях куски мяса.
«Ну вот, — сказал он Джейкобу Розену, своему невидимому спутнику, — ты хотел это увидеть? Надеюсь, ты не разочарован».
Джейкоб отер с глаз запекшуюся кровь и огляделся.
Блумберг шел куда глаза глядят. Хорошо знакомые рыночные звуки, запахи и образы раньше вызвали бы у него любопытство и восхищение — сейчас его мало интересовали. Только когда «раньше»? Месяц, год назад? Сейчас их заслонял запах тела Джойс, когда она в ужасе проснулась рядом с ним в то утро. Наверно, ей привиделся тот мертвец. Блумберг, все еще в полудреме, прижался к ней, уткнувшись носом ей в шею, как кутенок. А теперь он тянет время и бесцельно наматывает круги, чтобы дать ей возможность прийти в себя и сочинить для него правдоподобную ложь. Ложь, к которой он сам же ее и подтолкнул. Он говорил себе, что это для ее же пользы. Отпустить ее — единственный альтруистический жест, на который он способен. Немного, конечно, но все лучше, чем ничего. Через час или около того он вернется домой.
Росс, перед тем как проститься с ним сегодня, намекнул Блумбергу на еще одно задание, которое для него придумал. Может, пожалел его из-за мотоциклетной эскапады Джойс. Так или иначе, Россу понадобилась картина, вернее даже несколько картин — изображение неких древних храмов в какой-то Петре, о которой Блумберг слыхом не слыхивал. Он хочет отправить Блумберга — с оплатой дорожных издержек, естественно, — в Трансиорданию. Джойс могла бы его сопровождать (это что, завуалированная попытка примирить их?), а в помощь им и для охраны дадут двух бедуинов. Путешествие, хоть такое и маловероятно, может быть сопряжено с опасностями, поэтому нужна охрана. Что Блумберг на это скажет? Блумберг думал, расхаживая по очередному рыночному закоулку, похоже отведенному исключительно для почтовых открыток и сигарет, что если бы под ним сейчас разверзлась бездна и поглотила его — это был бы лучший выход. С другой стороны, раз он повелся на сотню фунтов, почему бы не взять пятьсот? Но без Джойс. Если он и поедет, то только один.
Он достал из брючного кармана разлинованный листок. На нем был отпечатанный на пишущей машинке список мест, которые сионистская организация просила его посетить, чтобы нарисовать еврейских переселенцев за работой: чулочно-носочная фабрика «Лодзия» (для этого потребовалось бы ехать в Тель-Авив), шелкоткацкая фабрика Дельфинера, кондитерская-пекарня Раанана и печи для обжига силикатного кирпича. А еще — кошерная скотобойня и родильное отделение больницы Шаарей-Цедек[31]. Блумберг скомкал листок и бросил в кучу вонючих овощных ошметков — здесь у входа в узкий проулок, похоже, обитала целая стая бездомных кошек.
В Тальпиот он вернулся уже после девяти. Он надеялся увидеть в окнах свет и немного удивился, потому что дом был погружен во тьму. Он вошел, плеснул в стакан бренди, сел на край кровати и залпом выпил. Чуть погодя вынес на лужайку любимый плетеный стул и развалился на нем, как сонный страж у дверей. Месяц светил ярко, вполне можно было еще порисовать, но у Блумберга не было ни сил, ни желания работать. Он уже совсем задремал, когда на шоссе послышались легкие шаги. Калитка с шумом распахнулась. Он поднялся.
— Повеселилась? — крикнул он в темноту — туда, где ветви жасмина, свешиваясь через ограду, даже ночью создавали густую тень.
Джойс остановилась.
— Он лучше, чем я? Хуже ведь быть не может? Ладно, забудь. Я дам тебе чашку горячего какао. Укутаю пледом. Сделаем вид, что мы в промозглом Лондоне, а не в этой богоспасаемой дыре.
Она не двигалась. Блумберг выкарабкался из кресла, опрокинув его при этом. Покачиваясь, спустился с крыльца. Вот она, его Джойс, бледная, раскаивающаяся. Но только это не Джойс. Это мальчик-араб. Блумберг быстро глянул на руки парня. «Заряжай ружье, спасайся от ножа», — отцовские слова всплыли из памяти, словно хранились там сорок лет ради этой минуты. Но никакого оружия видно не было.
Парень быстро нагнулся, пошарил руками и, похоже, что-то подобрал с земли. Потом развернулся и побежал.
— Эй! — крикнул Блумберг ему вслед.
И, пошатываясь, пошел к калитке. Подобрал камень, замахнулся, чтобы бросить ему вдогонку, но передумал, и камень выпал из его руки. Он огляделся вокруг, словно не понимая, как вообще здесь оказался. Звезды над головой складывались в незнакомый, колеблющийся узор.
Когда наконец на рассвете Джойс вернулась, Блумберг крепко спал, развалившись на их кровати. Убрав со своей подушки пустую бутылку, она разделась и, поеживаясь, скользнула под простыню к мужу, если его еще можно было так называть.
Кирш поднимался по широкой винтовой лестнице, огибавшей внешнюю стену храма Гроба Господня. Он ощущал приятную усталость, кожу под рубашкой слегка пощипывало. Джойс в порыве страсти вцепилась в него, оставив на спине саднящие отметины.
Он вышел на крышу, следуя за архиерейской процессией, двигавшейся меж древних глинобитных келий с окошками в форме креста. Долговязый худой монах, весь в белом, держал над головой архиерея ярко-желтый зонтик. Войдя в абиссинскую церковь[32], Кирш остановился в притворе — поодаль от прихожан, певших и раскачивавшихся под звуки барабанов. Он пришел сюда ради подруги Де Гроота. Он наведался к ней на квартиру и узнал от соседки, что та часто ходит на воскресную службу именно в эту церковь. И, оглядываясь вокруг, Кирш понял почему: розовый потолок, яркие фрески на стенах, исступленная африканская музыка, — все такое радостно-чувственное. Казалось, еще немного — и он присоединится к этому диковинному хору, правда, совсем по другой причине.
Кроме него на службе оказалось довольно много белых: абиссинская церковь числилась среди главных достопримечательностей, рекомендованных вновь прибывшим. Кирш заметил Хелен Уиллис — она приехала полмесяца назад к своему мужу Джерри, а в первом ряду — его нетрудно было узнать по характерной монашеской тонзуре — сидел Лоренс Мильтон, новый иерусалимский глава округа.
— По работе или просто так?
В первую секунду он испугался: ему показалось, что это голос Блумберга. Он обернулся, но, к счастью, это оказался Дж. В. Роулендс, эксперт по древностям, работавший в британской администрации. На нем был шерстяной костюм, совершено не по погоде. Обливаясь потом, он утирал лоб гигантским носовым платком.
— По работе, к сожалению.
— Дело Де Гроота?
Кирш криво улыбнулся. Он не собирался говорить ничего такого, что потом передадут Россу.
— Я слышал, на похоронах было двадцать тысяч черных шляп, — продолжал Роулендс. — Неужели правда? Вот уж не ожидал, что в городе их так много — хотя, если судить по тому, какой гвалт поднялся в Еврейском квартале, могло показаться, что их там полмиллиона.
— Толпа была большая.
— Есть подозреваемые? Говорят, убитый заигрывал с арабскими мальчиками. Конечно, не он один такой.
Краем глаза Кирш заметил полноватую растрепанную даму, — выйдя из бокового прохода, она пристроилась в переднем ряду.
— А еще я слышал, что он взял денег в долг и не вернул. Арабы такого не любят, знаете ли. Честь для них — не пустой звук.
— Простите, — сказал Кирш, — мне нужно кое с кем поговорить.
— Понимаю.
Отзвучали последние звуки дивного хора, умолкли барабаны. Архиерей жестом разрешил собравшимся занять места на скамьях.
— Кстати, — Роулендс схватил Кирша за рукав, — что вы думаете о Блумберге? Росс говорит, его новая картина великолепна.
— Простите? — Кирш сделал вид, что не расслышал вопроса.
— Жена у него — загадка, — продолжал Роулендс, — что странно для американки, обычно они такие открытые. Почему-то никто не хочет приглашать их на чай. Как думаете, стоит?
— Я бы не рискнул. Чего доброго, начнут пить из блюдечка.
Оставив Роулендса размышлять над ответом, Кирш стал проталкиваться вперед. Элис стояла прямо перед огромным распятием, занимавшим полстены. Алые капли крови из пронзенных рук, ярко-зеленый мученический венец над черным челом. И правильно, подумал Кирш, пробираясь к алтарю, этот голый черный Иисус определенно лучше, чем тот сентиментальный, задрапированный британский, у которого порой даже загара нет. В Лондоне на Рождество шел дождь, как обычно, и он помогал ребятам наклеивать кусочки ваты на картон — для рождественского вертепа. Он помнит запотевшие окна классной, туберкулезный кашель соседа по парте Джонни Чизома, и как мать не могла скрыть разочарования, узнав, чем он был занят целый день, — точно как его коллеги здесь, когда обнаруживают, что снег в Вифлееме такая же редкость, как и у них на родине.
Подобравшись ближе к женщине с косами, Кирш сел на скамью. Он приготовился ждать конца службы, чтобы потом с ней поговорить, но, как только началась проповедь, она встала и, утирая слезы, двинулась к выходу. Кирш последовал за ней. Он догнал ее у лестницы, ведущей вниз, в сук.
— Мисс Боун?
— Да.
— Роберт Кирш, полиция Иерусалима. Я расследую убийство Яакова де Гроота. Можем мы побеседовать?
Казалось, женщина вот-вот опять заплачет. Но она отвернулась. Смотрела вниз, где у подножья лестницы ослик орошал камни желтой брызгучей струйкой, превращая их из белых в коричневые.
— Я понимаю, что не вовремя, — продолжал Кирш. — Но я уже искал вас в больнице. Если бы мы могли поговорить несколько минут!
И он повел ее через сук к маленькому кафе возле Яффских ворот. Кирш спросил чаю, но Элис от чая отказалась. На его вопросы отвечала кратко, но по делу. Ей нечего скрывать, сказала она.
— Когда вы познакомились с мистером Де Гроотом?
— Два года назад.
— Где?
Она покраснела:
— В ресторане «Бристольский сад». На одной из thés dansants[33]. Все сестры туда ходили — то есть когда могли себе позволить.
— На танцах?
— Ну, в то время Яаков еще не был… Вы правда не знаете? Он вовсе не был таким набожным, когда приехал в Палестину. Он был социалистом.
У Элис было открытое, круглое лицо. На лбу над бровями тонкий шрам, как след от сестринского чепца. Гладко зачесанные волосы заплетены в косы, нос чуть приплюснутый, как у татарки. Но вовсе не внешность, а мягкость манер и проницательный, умный взгляд — вот что в ней привлекало. На вид ей было лет сорок.
Кирш поднес к губам стакан с чаем — к мятным парам примешивался запах лона Джойс, приставший к кончикам его пальцев и ногтей. На краткий миг он снова оказался в своей спальне, Джойс под ним, ее глаза закрыты, волны пульсируют и нарастают. У Джойс на лбу капельки пота, струятся по лицу, по шее. Он наклоняется поцеловать ее грудь, но она, по-прежнему крепко зажмурившись, отталкивает его: продолжай.
Элис Боун все говорила и говорила — рассказывала о том, как Де Гроот из социалиста стал ортодоксом и отказался от всего, во что раньше верил.
— Но не от вас, — заметил Кирш.
— Простите?
— От вас он не отказался.
Лицо его собеседницы застыло.
— Я не хочу вас обидеть, но вы сами понимаете, что ваши отношения обычными не назовешь. Христианка — и ортодокс.
— Между нами ничего не было, мы просто дружили. Что тут странного?
— Дружили? Но я так понял…
— Что именно вы поняли? — Элис смотрела на него чуть не плача. — Мы были друзья, говорю же вам. — И добавила тихо: — Разве могло быть иначе?
— Из-за его религии?
— Нет. — Элис отвернулась и, обращаясь к пустому соседнему столику, прошептала: — Из-за мальчика.
Кирш молчал. Кто знает, может, она лжет, а может, нет.
Официант незаметно подошел, забрал пустой чайный стакан и положил на его место счет. Наступало самое жаркое время дня, и базар закрывался — скрипели ставни, звякали цепи и тяжелые замки.
— Я его пыталась предупредить, — продолжала Элис. — Семьи, знаете, за своих горой, могут и отомстить. А что касается самого мальчика, то можно ли ему доверять, что он не украдет, не…
— Не — что?
— Не зарежет.
Элис закрыла ладонями лицо.
— Вы знали этого мальчика?
— Нет.
— Но были с ним знакомы?
— Нет.
— Но хоть раз его видели?
— Однажды, издалека. Я зашла к нему домой. Меня не ждали. Яаков сказал, что не хочет прерывать урок. Он открыл дверь — в дальней комнате за столом сидел мальчик. Яаков выпроводил меня.
— Вы знаете имя мальчика?
Элис взглянула на Кирша с удивлением:
— Не знала, пока вы не устроили облаву. Теперь его знает весь Иерусалим.
Кирш поблагодарил Элис, заплатил по счету и поспешно вышел из кафе. Путь ему перегородила процессия — священнослужители в длинных белых одеяниях, препоясанных веревкой, и в одинаковых панамах оживленно говорили друг с другом по-итальянски. Кирш протолкался сквозь толпу. Нужно как можно скорее поймать мальчишку. Кирш велел капитану Харлапу приглядывать за ним, но в пятницу вечером, пока Кирш с Джойс предавались страсти, Сауд умудрился ускользнуть. Пока Харлап опять не напал на след подозреваемого, Киршу следует уведомить Росса о новом повороте в расследовании. Или, может, лучше сначала дождаться ареста Сауда.
Но долго раздумывать не пришлось. Сразу за Яффскими воротами он увидел припаркованный губернаторский «бентли». Рядом с бежевой машиной стоял Росс, импозантный в своем белом кителе. Он увлеченно беседовал о чем-то с высоким блондином в дорогом костюме — этого молодого человека Кирш раньше не встречал. Оба рассматривали карту, разложенную на капоте. Кирш вышел из ворот, и в эту минуту Росс, оторвавшись от карты, стал указывать собеседнику куда-то на самый верх зубчатой стены — и тотчас заметил Кирша. И еще издали, не успел тот перейти дорогу, заговорил:
— Знаю, знаю. Вы думали, я в церкви. Конечно, по всему, я должен там быть. Нобби Брайант читает сегодня отрывок из Библии[34] в церкви Святого Георгия. Я обещал ему быть, но, боюсь, увлекся кино, как, впрочем, и все.
Кирш был явно озадачен.
— Простите, капитан. Я должен пояснить. Это мистер Питер Фрумкин из киностудии «Метрополис».
И обернулся к своему собеседнику:
— Мистер Фрумкин, познакомьтесь с капитаном Робертом Киршем. Думаю, он в этом предприятии может оказаться для вас даже полезней, чем я.
— Рад знакомству.
Мужчины пожали друг другу руки.
— Мистер Фрумкин хочет снимать на этих древних стенах осаду Иерусалима римлянами. Для чего просит одолжить ему легионеров из нашего Британского полка. Нарядит их в палии и шлемы — они будут изображать взятие города. Что скажете? Пустим Голливуд в Иерусалим?
— Похоже, вы уже решили согласиться, сэр.
— Мистер Росс рассказывал мне про общество «За Иерусалим». Звучит захватывающе, мы будем только рады поддержать такую организацию. И, смею заверить, капитан Кирш, к концу съемок ни один камень не будет потревожен, ни одного пятнышка краски в неположенном месте.
— Ладно.
— Мы собираемся снимать в Иерусалиме всю следующую неделю. А прямо сейчас отправляемся в пустыню, чтобы до четверга закончить с верблюжьими гонками. У меня три сотни переодетых бедуинов, только и ждут отмашки.
Кирш молча кивнул. Что за чушь! И нетерпеливо обернулся к Россу:
— Можно вас на пару слов, сэр?
— Хм.
Повисла неловкая пауза, и Фрумкин принялся сворачивать карту.
— Прошу извинить меня, мистер Фрумкин, — начал Росс, — но, боюсь, тревожный тон капитана означает, что дело безотлагательное.
Фрумкин помахал над головой картой — к ним плавно подкатила стоявшая поодаль машина. Водитель вышел, открыл перед начальством дверцу. Фрумкин помедлил немного, потом обернулся к Киршу:
— Вы ведь один из наших, верно? — И подмигнул.
Кирш, пропуская Росса вперед, сделал вид, что не расслышал.
— Я уезжаю, — сказал Блумберг. И надвинул на глаза потрепанную соломенную шляпу.
— От меня? Навсегда? Или просто уезжаешь?
Они сидели в саду за круглым обшарпанным столиком — он, наряду с четырьмя колченогими стульями, достался им от предыдущих жильцов. Еще раньше утром, смущенная, но на удивление счастливая, не в силах противиться всему новому, что готовит ей этот теплый сияющий день, Джойс нарвала цветов у крыльца. И теперь их поникшие лиловые и желтые головки свисали по краям побитого эмалированного кувшина в центре стола, как пятна крошечных синяков.
— Еду рисовать. Это не имеет отношения к пятничной ночи. Можешь встречаться с ним, если хочется.
Ей не требовалось его разрешение — во всяком случае, она об этом не просила. Лучше уж давешний пьяный гнев, чем это равнодушие, по крайней мере в его злости была страсть. Может, он удивился ее выходке, хотя считал себя невозмутимым. Он ведь сам просил ее уйти, но не думал, что она воспримет это всерьез.
Маленькая ящерка, в мизинчик, взобралась по ножке стола. Там рядом с цветами стояла тарелка спелого инжира. Обри Харрисон принес их накануне, застав их в разгар семейной ссоры. Вопли Блумберга и ее пусть не такие громкие ответные реплики, вероятно, были слышны за версту. Тем не менее Обри, совершая утренний моцион, не спешил ретироваться. И лишь подойдя ближе, он осознал серьезность происходящего и не решился постучать. Оставил подарок на крыльце. Джойс видела в окно, как он уходит.
Блумберг взял Джойс за руку и стал поглаживать веснушчатое запястье.
— А помнишь, как мы взяли лодку на Темзе?
— Это для плакатов с видами Лондона? Я сидела на веслах, а ты рисовал.
— Да, точно. Ну и хватит — ты и так слишком долго гребла. Больше тебе не придется меня терпеть.
Джойс помнила прохладный речной бриз, вокруг ни души, на одном берегу виднелись какие-то заросли, напротив на грязном лугу паслись коровы.
— Я уезжаю в конце недели. Работа денежная. «Забытые храмы Петры» кисти сэра Марка Блумберга, П. К.
— Почетного кавалера?
— Простившегося с кибуцниками.
— И как долго тебя не будет?
— Месяца два-три, а то и больше.
— А я что, должна все это время сидеть здесь?
— Можешь вернуться в Лондон, если хочешь, удерживать тебя здесь никто не будет, разве что твой пылкий капитан Кирш.
Блумберг оттянул ворот пуловера, потом вытер потные ладони о вельветовые брюки. Зачем так выряжаться в такую жару? Да просто назло всем, и это лишний раз доказывает, что они совершенно не подходят друг другу. За примерами далеко ходить не надо. Джойс любит танцевать — он терпеть не может. Он аккуратен — она вечно все разбрасывает. Ей нравится водить машину — он же признался, что никогда особо не хотелось. Он ненавидел оперу. Ненавидел музеи, — но при этом мог часами таскаться за ней по длинным залам, брюзжа всю дорогу. Английскую деревню, которой Джойс не уставала восхищаться, он находил слишком шумной. Она, наивная американка, видела прекрасное даже в самом непритязательном, даже утиное кряканье ее умиляло. Сословных различий она не понимала.
Год назад все это не имело значения, теперь же лишь подталкивало к разрыву, думала она. За пять лет она ни разу не усомнилась в том, что любит его, но в последний год злость, раздражение и, хуже всего, невнимание и нечуткость с его стороны сильно поколебали эту уверенность. И несмотря на это, возможно, она все еще любит его, любовь — штука живучая.
Но если так, тогда почему она переспала с Робертом Киршем? Этот вопрос, естественно, Марк не задал ей во время вчерашней сцены. Наверняка ему казалось, что он знает почему, даже если она не знает. Ему хочется думать, что только он, и никто другой, в ответе за ее поступки. Лишний повод себя упрекнуть, занимаясь самоедством. Но, если честно, была и другая причина: она сделала это по своей воле, поддавшись страсти, и это тревожило ее гораздо больше, чем уверенность Марка в том, что никакой страсти не было.
— Я еще поживу в этом доме, — сказала Джойс. — Мне нравится в Иерусалиме. Надеюсь найти здесь работу. — Наверняка скоро кто-нибудь из друзей Лео Кона свяжется с ней, подумала она.
— Вот и отлично, — сказал Блумберг. Похоже, он даже обрадовался.
Когда настала ночь, как назло ясная, Сауд спрятался за асбестовыми щитами, прислоненными к стене дядиной булочной. Поглядывая наружу, в какой-то момент он заметил полицейского, который гонялся за ним в пятницу, и похолодел от страха. Сауд тогда ускользнул от него и ухитрился добраться до места, где умер Яаков. Но не прошло и двух дней, и вот опять этот коротышка с мощными бицепсами, обшаривает темные проулки. Он, должно быть, уже побывал у Сауда дома, колотил в дверь, разбудил мать, напугав ее, и выстроил в ряд всех братьев, чтобы еще раз убедиться, что Сауда среди них нет.
В конце концов его поймают. И снова поведут на допрос к тому английскому офицеру, а может, до этого не дойдет. Он знал, что расправа может быть очень быстрой. Нож в сердце или перережут горло. Сауд замер, стараясь не дышать, мимо прошел полицейский, он слышал гулкий звук шагов по каменным ступеням, когда тот спускался по Кардо. Сауд дождался, когда все стихнет, и зашел в булочную с черного хода. На ощупь в темноте добрался до открытого устья печи и, втиснувшись между двумя огромными чанами, один с кунжутным маслом, другой пустой, сжался в комок на каменном полу. В каждой смутной тени виделся ему Де Гроот — он шатался, стонал, в груди нож. Сауд закрыл глаза — и Де Гроот снова был рядом, обнимал, нашептывал ласковые слова, гладил по голове.
И ничего-ничего нельзя сделать. Дядя Камиль наверняка обнаружит его, когда утром придет на работу. Полицейский вернется, усядется в кафе напротив и, попивая сладкий кофе, будет терпеливо ждать, наблюдая, как дядя, с белыми от муки руками, стопка за стопкой складывает горкой лепешки и насыпает в бумажные кулечки заатар[35].
Кирш нашел Росса лишь в воскресенье днем. И теперь шофер Росса вез их по Вифлеемской дороге, мимо протестантского кладбища, мимо Школы епископа Гоба[36], в сторону горы Сион, все дальше от Старого города, в сторону Северного Тальпиота. На черном небе высыпали звезды, как будто в лицо ночи бросили горсть светящихся крошек.
— Он у нас в руках, — сказал Кирш как бы между прочим. Он замечал, что при Россе почему-то всегда старается говорить в той же светски беспечной манере.
— Ага. — Росс снял очки, достал из нагрудного кармана аккуратно сложенный белейший носовой платок и принялся протирать линзы. — Значит, дело ускорилось?
— Вот именно, сэр. Думаю, мы знаем преступника, я велел сержанту Харлапу его арестовать.
— То есть он не совсем у вас в руках.
— Согласен.
— И кто же наш убийца?
— Подозреваемый — арабский мальчишка, сэр. Сауд аль-Саид. Его видели в доме Де Гроота. Сейчас мы обыскиваем район вокруг дома. Возможно, этот аль-Саид был любовником Де Гроота.
— Сколько ему лет?
— Шестнадцать. Я допрашивал его в пятницу и отпустил, но он оставался под наблюдением. Теперь всплыли новые улики. Хоть они и косвенные, но я думаю, дальше дело пойдет быстрее.
— Правда? — Росс потянулся к нагрудному карману. В салоне, отделенном от водительского места стеклом, было жарко и душно. Кирш подумал, что Росс снова полез за платком, чтобы вытереть потный лоб, но тот продемонстрировал конверт.
— Вы не против, если я зачитаю вам кое-что, присланное утром с одного из полицейских постов — поспешу добавить, что не в вашем районе.
Кирш ответил натянутой улыбкой:
— Конечно, нет, сэр.
— Ладно. — Росс надел очки, извлек письмо и начал читать вслух:
Дорогой сэр Джеральд,
Хочу поблагодарить вас от имени Окружной полиции за ваш бесценный подарок — футбольную игру, которую вы представили в пятницу на матче, организованном с этой целью на Казарменной площади. Команды были составлены из мусульман, христиан и евреев, капитанами были (а) сержант Швили (еврей) и (Ь) П. К. Бадави (мусульманин), при этом стоит особо отметить полнейшую гармонию, царившую на поле в течение 50 минут игры. Знание правил игры в настоящий момент не самая сильная сторона Окружной полиции, но сам дух честного соревнования, развивающего сообразительность, присутствует в полной мере, и обучение искусству футбола будет предпринято. Ваш, и так далее.
— «Полнейшую гармонию», понимаете, Роберт? И зачастую, чтобы ее достичь, достаточно приложить немного усилий, и получается дешево и эффективно. Это хорошая новость. А теперь мы зажжем эту пороховую бочку, объявив об аресте юного Сауда, и тогда пламя перекинется на весь город. Нам лучше бы подготовиться. Сержант Швили и П. К. Бадави едва ли готовы будут пожать друг другу руки в конце матча. Предположительно гомосексуальный арабский мальчик убивает предположительно гомосексуального еврея-ортодокса, который по чистой случайности оказался одним из самых влиятельных антисионистских ораторов Агуды — убивает из-за денег (Де Гроота или чьих-то еще), из-за любви, или черт его знает из-за чего еще — и что, все тихонько расходятся по домам ужинать и молиться? Я так не думаю, старина.
— Да, сэр.
— И скажу напрямик: если здесь действительно случится заварушка, не уверен, что у нас хватит людей сдержать ее. Мы выполняем здесь «священную миссию», которая состоит в том, чтобы подтянуть тех, кому не так повезло, как нам, но это возможно, только если мы поддерживаем иллюзию, будто контролируем ситуацию. Иллюзию, которая основывается в том числе и на нашей вполне заслуженной репутации людей честных. Мы же не турки. Вешать на площадях не будем. Горькая правда, однако, заключается в том, что Палестина — довольно бесполезная и заброшенная часть нашей империи. Хоть и не совсем бесполезная. Мы не собираемся, например, сидеть и ждать, когда французы придут и начнут шнырять вокруг Суэцкого канала, и в настоящее время, пока мы здесь, мы пытаемся удержать арабов и евреев, иначе как бы они не стали резать друг друга. Тем не менее, как я говорю, и в самой Британской империи, и за ее пределами есть, уверяю вас, мнения намного более авторитетные и признанные, чем мнение моей скромной персоны. Что такое наш гарнизон в сравнении с индийским? Много ли у меня военных и полицейских? Горстка аэропланов, шесть броневиков, жандармерия в семь тысяч человек на всю страну и только две сотни ваших ребят — это не считая разных Швили и Бадави, которым нельзя полностью доверять. И скоро с футболом придется завязывать. Итак, лекция закончена, ваши предложения?
— То есть?
Росс смотрел выжидающе, как будто имеет дело с самым тупым учеником в классе:
— Насчет аль-Саида.
На самом деле Кирш прекрасно понял, к чему Росс клонит, еще когда тот зачитывал письмо.
— Итак?
— Мое предложение, сэр, арестовать аль-Саида.
— А если вам скажут, что этого делать не стоит?
— Тогда мне придется обратиться к верховному комиссару.
Кирш выложил козыря. Он играл с огнем. Только лорд Сэмюэл имел власть над Россом. Но станет ли он на сторону Кирша? Трудно сказать.
Росс улыбнулся:
— Отлично, Роберт. Вы правы. Не сдавайте позиций. Правосудие превыше всего.
Кирш, чувствуя, что задыхается, открыл окно со своей стороны. Машина свернула влево, к резиденции губернатора, где развевался на флагштоке хорошо видный при луне британский флаг.
Росс сменил тему разговора:
— Я попросил Марка Блумберга съездить в Петру. Я хочу, чтобы он посмотрел там храмы. Вряд ли художник такого уровня когда-либо их изображал. Предприятие серьезное, так что оно займет несколько месяцев.
Кирш чувствовал, что краснеет, но ничего поделать с этим не мог.
— Его жена, разумеется, поедет с ним, — продолжал Росс, — если…
Машина подъехала к воротам резиденции. Росс постучал по стеклянной перегородке.
— Минуточку, — сказал он водителю. — …Если финансы позволят. К тому же суровость трансиорданской пустыни делает ее не лучшим местом для молодой женщины, особенно в это время года. И все же я подумал, что Блумбергу — разумеется, если он едет без жены — может понадобиться помощник. Кто-то, кто будет таскать за ним мольберт и краски, — в общем, мальчик на побегушках. Аль-Саид для такого дела отлично подходит. К тому же рядом будет унтер-офицер арабского легиона и еще четверо из Верблюжьего корпуса[37] — на случай, если в пути случится что-то непредвиденное или же мальчишке вдруг придет в голову еще кого-нибудь зарезать. Но все это, конечно, если Блумберг вообще примет это предложение, и уж конечно если поедет без — как звать эту миссис Блумберг? — Джейн. Нет, Джойс. Но ведь Блумберг человек сложный. Его не поймешь. Хотя мне кажется, я сумею его уговорить. Мои знакомые о нем высокого мнения, и картины у него и впрямь замечательные. По правде, я восхищаюсь его талантом и готов оплатить эту довольно необычную экскурсию. Ну как вам этот план?
Кирш взялся за ручку двери.
Росс перегнулся через сиденье и придержал его за рукав:
— Отпустите мальчишку, держите рот на замке — и у вас с миссис Блумберг будет предостаточно времени, без каких-либо помех. Все проще простого. — Росс отпустил его.
Кирш распахнул дверцу машины.
— Ладно, — сказал Росс. — Не сомневаюсь, скоро вы дадите мне знать о своем решении.
Кирш выбрался из машины, громко хлопнув дверцей. Пред ним расстилались поля, поросшие чахлой травой и пыльным бурьяном. Он склонился над обочиной, его вырвало. Машина Росса въехала в ворота губернаторской резиденции.
Кирш сидел в своем кабинете, душной каморке без окон, уставившись в стену. От губернаторского дома он шел пешком, а это километров пять, форменную фуражку — как утраченный символ прежней жизни, которой сам был хозяин, — он забыл в машине Росса. И теперь он сидел в темноте и слушал, как кровь пульсирует в висках. Он знал, как до́лжно поступить, и знал, как поступит. Если он отпустит Сауда в Петру с Блумбергом, тогда его работа — фикция, и сам он тоже фикция. Ему пришло в голову, что в этих краях уже был похожий прецедент. Царь Давид послал мужа Вирсавии на передовую, чтобы устранить соперника. Царь заполучил женщину, к которой вожделел, но всю оставшуюся жизнь раскаивался. Впрочем, не Кирш решил отправить Блумберга в Трансиорданию, а Джойс не раба его желаний. Даже напротив. Никогда еще он не чувствовал себя таким беспомощным в чужой игре. У него было ощущение, что его используют. Но он никогда еще не чувствовал такой привязанности к другому человеку. Почему? И не находил ответа в душе. Все равно, с какой стороны ни посмотри, потворствовать Россу не должно, а Кирш пусть и смутно, но понимал, что стал полицейским отчасти для того, чтобы уравновесить весы справедливости по отношению к своей семье, покачнувшиеся, когда убили брата. И сейчас уступка с его стороны означала бы победу тех самых сил зла, которые погубили Маркуса.
В дверь громко постучали. Кирш кинулся было зажечь свет, но Картрайт уже входил, не дожидаясь приглашения. Позади него в дверях маячил Харлап. Картрайт остановился перед столом Кирша, оставив дверь нараспашку — жидкий зеленоватый свет коридорной лампочки обрисовывал могучую фигуру Харлапа.
— Мы его взяли. Лампард его нашел — он прятался у своего дяди, в чане из-под кунжутного масла.
Кирш посмотрел на двух своих сержантов. Один англичанин, другой — палестинский еврей, но одеты оба неряшливо, как принято у местных. Картрайт в мятой рубашке с закатанными рукавами, у Харлапа на гимнастерке не хватает двух пуговиц, волосы на груди торчат как войлок из матраса.
— Парень здесь? — спросил Кирш.
— Доставляют.
— Хорошо. Как только он будет здесь, переправьте его в резиденцию губернатора.
— Так поздно? Зачем?
— Поздно, не поздно — делайте как я сказал.
Харлап тотчас удалился. Картрайт еще помедлил — видно было, что он недоволен. Кирш знал, что Картрайту не нравится, что им командует офицер лет на десять его моложе, вдобавок еврей.
— Ступайте же. Чего вы ждете?
— Стало быть, высадить его у дверей, а потом?
— Люди губернатора встретят его. Допрос будет проходить в резиденции.
— Ладно.
Вряд ли Картрайт знает, что про допрос он выдумал, и все же Кирш был уверен, что тот догадался.
— Если вам будет угодно, сэр, мы можем выведать все, что нужно, прямо в машине по пути туда.
—: Нет, мы этого делать не будем.
— Нет, сэр, конечно нет.
Машина, зеленый спортивный «моррис» — одна из четырех, имевшихся в распоряжении полиции, лихо промчалась мимо монастыря клариссинок, а когда Доббинс свернул на объездные улицы, чуть притормозила, чтобы не напороться на гвозди — таксисты продолжали разбрасывать их на главных магистралях. Сауд сидел на заднем сиденье, зажатый между Лампардом и Картрайтом. Доббинс вел машину молча, только однажды выругался, когда чуть не задавил козу, не спеша переходившую дорогу. Возле проселка, ведущего к учебной ферме, он снова вырулил на шоссе и прибавил газу — теперь они ехали в направлении Государственного арабского колледжа.
Картрайт ткнул Доббинса в спину:
— Давай поскорее.
— Отстань, — ответил тот, — скоро доедем.
— Вот упрямый козел, — буркнул Картрайт, и тотчас стекло пробили пули — одна угодила Доббинсу в руку, другая в голову Картрайта. Машину занесло, но Доббинс кое-как удержал руль и справился с управлением.
— Гони, гони же! Черт…
Пуля, слегка задевшая голову Сауда, попала Лампарду в правое плечо. Парень все еще машинально придерживал на коленях голову Картрайта — под ней натекла лужа крови.
— Он мертв. Мертв. Чертовы арабы, чертов сукин сын.
Лампард хотел ударить Сауда раненой рукой, но не смог — только застонал от боли. Из раны над ухом Картрайта сочилась густая темная кровь, заливая ноги Сауда, пол в машине. Доббинс рыдал — одной рукой вцепившись в руль, он на полной скорости въехал в ворота губернаторской резиденции. Въехав во двор, он затормозил и уронил голову на рожок — и так и сигналил, пока дежурные охранники не вышли забрать — троих живых и одного мертвого.
В кабинете Кирша зазвонил телефон.
— Берите Блумберга и везите сюда. Экспедиция в Петру отправляется прямо сейчас.
Судя по голосу, Росс был вне себя.
— Что происходит? Почему такая спешка?
— Господи! Вы что, ничего не слышали? По машине стреляли. Один рядовой убит и двое ранены — один в руку, другой в плечо.
— Кого убили?
— Вашего Картрайта.
Кирш закрыл ладонью глаза. Росс на другом конце провода молчал.
— А парень?
— Жив-здоров. Везунчик.
— А кто?..
— Кто стрелял? Откуда мне знать? Это ваша работа — узнавать. Я полагаю, евреи. Это может быть абсолютно не связано с нашим неприятным грузом. Месяц назад кто-то стрелял в эту же машину, когда мы были в Хевроне — капот поцарапали. Не боюсь показаться нескромным, если скажу, что, вероятно, охотятся за мной. Или, может, за вами? Думаю, местные сионисты не в восторге от того, чем вы занимаетесь.
Сообразив, что, возможно, перегнул палку, Росс чуть сбавил тон:
— Послушайте, берите Блумберга и тащите его сюда. Подвезете к черному ходу. О планах никому ничего не говорите. И ни слова о том, что произошло. Чем меньше Блумберг будет знать — тем ему спокойнее, а к тому времени, когда кто-нибудь проболтается, они уже будут далеко в пустыне.
— А Лампард и Доббинс?
— Лампарду размозжило плечо. Доббинс потерял много крови, но он выкарабкается.
— Картрайт. Надо дать телеграмму…
— Утром дадите.
Щелчок на другом конце провода. Кирш повесил трубку. То, как Росс объяснил засаду, было явной натяжкой. Что-то Кирш не слыхал об инциденте в Хевроне. Насколько ему было известно, уже год не случалось ни одного покушения на жизнь британского офицера или рядового, причем в последний раз это была пьяная выходка, а не покушение. Такой сценарий маловероятен, разве что обстановка в корне изменилось, а он, Кирш, это каким-то образом проглядел. Что возможно, особенно потому, что в последние несколько дней он особо не держит руку на пульсе. Едва заметная перегруппировка политических сил — и не успеешь оглянуться, как у тебя под боком бунт. Бедняга Картрайт. Жаль парня. Как-то раз, непонятно с чего вдруг расчувствовавшись, Картрайт показал Киршу семейную фотографию: мама, папа и сестричка возле крохотного домика в Бермондси[38]. Все, кроме лысеющего отца, светловолосые, как Картрайт. Сестра хорошенькая, милая девочка, улыбчивая, лицо в веснушках.
Кирш встал из-за стола и вышел во внутренний двор, где стоял его мотоцикл. Хотел было завести мотор, как вдруг сообразил, что и Блумберг, и его багаж на заднем сиденье не поместятся. А больше ни мотоциклов, ни машин свободных не было. В отделении меж тем царила тревога: ночная смена уже узнала о смерти Картрайта. Каким-то образом — наверное, по взглядам, какими его провожали, когда он шел в свой кабинет, Кирш чувствовал, что по крайней мере двое из британских полицейских винят во всем его. Но, может, ему помстилось.
Пришлось ждать целый час, пока не приехала машина, и, когда он отправился в Тальпиот, на часах было уже почти девять. Сначала он ехал с закрытыми окнами, точно боялся пуль, но вскоре опустил стекло на водительской дверце — и тотчас, словно только того и ждали, на него набросились тяжелые запахи ночного Иерусалима: запах верблюжьего и ослиного навоза, жимолости и жасмина. Но Кирш в эту минуту весь ушел в воспоминания и слышал только запах, который стоял в их общей с братом спальне, когда они детьми сидели на полу у камина в одних кальсонах и сушили промокшие фуфайки, держа их перед огнем и поеживаясь от холода: запах тела Маркуса, резкий запах пота от подмышек.
Скрипнули шины на каменистом проселке, который вел к домику Блумберга. Свет фар на повороте выхватил из темноты густую стену каперсника с белыми цветами-звездами — на рассвете они увянут. Остановился, выскочил из машины, с силой хлопнув дверцей, чтобы предупредить хозяев. Не хотелось бы ему застать Джойс в постели с Блумбергом.
— Эй! Есть кто-нибудь дома?
В темноте звякнуло стекло, и Кирш направился на звук.
Блумберг сидел под деревом в дальнем углу сада, в одной руке стакан вина, в другой — початая бутылка.
— Меня Росс послал. Боюсь, вам придется уехать раньше, чем предполагалось. На самом деле прямо сейчас.
Блумберг поставил на землю стакан и провел пятерней по густым, черным с проседью, кудрям. Он был без рубашки, и Кирш с удивлением отметил, какой у него мощный торс. Он почему-то считал Блумберга тощим — может, ему хотелось видеть его слабаком.
— Сейчас? Ну, это действительно скорее, чем я думал. К чему такая спешка?
— Обстоятельства изменились. Некие бюрократические сложности, которых Росс хочет избежать. Думаю, это связано с парнем из Арабского легиона, который должен вас сопровождать.
Кирш оглядел сад. посмотрел на коттедж. В одном из окошек горела лампа.
— Ее нет здесь. На случай, если вам интересно. Странное дело, я ведь думал, может, она с вами. Обоих водит за нос, выходит?
Кирш не знал, что сказать. Он бы еще понял, если бы Блумберг дал ему по морде, но это было еще хуже.
— Вам надо собрать вещи.
— А и правда. — Блумберг опять приложился к бутылке и осушил ее до дна.
Кирш навис над ним, ждал. В конце концов Блумберг поднялся и отряхнул брюки. Кирш заметил на земле еще одну пустую бутылку.
— Ну что же, — сказал Блумберг, — приказ есть приказ. — Вытянулся по стойке смирно и неуклюже отдал честь. — Капрал Марк Блумберг. Готов рисовать, сэр.
Потом покачнулся и, чтобы не упасть, схватился за рукав Кирша. Он был вдребезги пьян: как Кирш повезет его в таком состоянии?
— Сюда пожалте, Киршеле, — хихикнул Блумберг. — Вы же чуточку знаете идиш? Эс нит ди локшен фар Шаббес. Не ешьте лапшу до шабата. Мило, правда? Знаешь, что это значит? Не трахай девчонку до свадьбы. Но ты ведь уже ее трахнул, не так ли? Умял целую гору локшен. Пошли.
И потянул за собой Кирша.
— Вот здесь он ввалился к нам в сад, сукин сын. С ножом в сердце. — Блумберг принялся колотить себя в грудь. — Вот тут. С ножом в сердце, чтоб ему.
Кирш поддерживал Блумберга под локоть. Тот вдруг вырвался.
Луна застыла над рощицей тонких, чахлых акаций. Блумберг был мертвенно бледен, только налитые красным глаза горели.
— Дайте мне пятнадцать минут, — пробормотал он и, ковыляя, побрел к коттеджу.
В сухой траве что-то блеснуло. Кирш принял это сначала за монету, вероятно выпавшую из кармана Блумберга. Нагнулся подобрать. Но это была не монета, а пуговица — серебряная пуговица от полицейской гимнастерки, точь-в точь как у него. Кирш провел рукой по гимнастерке, проверил. Нет, все на месте.
Тонкий лучик света прорезал тьму за садовой калиткой. Слышно было, как кто-то слезает с велосипеда. Звякнул велосипедный звонок. Он сунул пуговицу в карман.
— Я приехала домоо-о-ой! — закричала издалека Джойс, куда более радостно, чем Киршу хотелось бы. Прозвучало это так по-домашнему уютно, чуть не с любовью.
Кирш двинулся ей навстречу:
— Он в доме, собирает вещи. Он должен уехать.
Кирш старался говорить тихо и спокойно, но Джойс все равно всполошилась — велосипед вильнул, но она его удержала.
— А, — сказала она, — это ты.
— Я приехал за мистером Блумбергом, чтобы доставить его к губернатору.
— За мистером Блумбергом? — усмехнулась Джойс. — Это арест?
А Блумберг в доме распевал во все горло. «Утром, вечером и днем хорошо с тобой вдвоем» — лилось из распахнутой двери. Пел он фальшиво, на гнусавом уайтчепелском кокни — в обычной речи Блумберга этот акцент обычно не проскальзывал. Потом и сам он появился на пороге, в одной руке папка, в другой — кисти.
— Ладно, хорошо. Поехали.
Джойс засмеялась. Кирш смутился и даже разозлился. Что они тут перед ним комедию ломают?
— Захвати одежду на смену, — сказала она мужу.
— Ща. — Блумберг решительно бросил папку и кисти, повернулся к дому: — Одежду — да, но сначала потанцуем. Иди сюда, любовь моя.
Джойс прислонила велосипед к ограде и чуть не вприпрыжку помчалась к дому.
Блумберг обхватил ее за талию, распевая во все горло: «Де-вуш-ка-мо-я-тан-цу-ет-чарль-стон, чарль-стон…», и принялся лихо отплясывать, выкручивая коленки и дрыгая ногами. Джойс ему вторила, поигрывая воображаемой ниткой жемчуга — и, наконец, утомившись, оба со смехом повалились на кровать. Кирш стоял у крыльца и чувствовал себя чужим на этом празднике, как мальчик, впервые заставший родителей на хмельной вечеринке. Ему очень хотелось крикнуть: «Поторапливайтесь, я не могу ждать всю ночь!» Но присутствие Джойс его сдерживало. Он и так достаточно скомпрометирован — и чего ради?
В конце концов Блумберги угомонились и посерьезнели. И если их бесшабашность была явным вызовом Киршу — свалился как снег на голову и еще командует, но теперь они, казалось, вовсе перестали его замечать, вяло слонялись по комнатушке, собирая одежду, туалетные принадлежности, краски, скипидар, кисти, тряпки, холсты. Кирш подогнал машину задом к калитке и вместе с Блумбергом принялся загружать вещи в багажник, а Джойс тем временем складывала на пол и на заднее сиденье машины дополнительные материалы, которые могут понадобиться художнику для работы. За все это время супруги не перемолвились и словом. Блумберг ходил от дома к машине и обратно насупившись, а лицо Джойс, поначалу мрачное, теперь стало безучастным и даже каменным. Когда вещи были уложены, молчание супругов стало тягостным и давящим. Как затишье перед бурей, подумал Кирш. Он сел за руль, повернул ключ зажигания, мотор ожил и громко судорожно зафыркал, как будто вот-вот заглохнет. Кирш пару раз продавил акселератор, выведя двигатель на более плавный ход.
Блумберг склонился над окошком.
— Дайте нам еще минуточку, — сказал он и, взяв Джойс за руку, повел обратно к дому. Войдя, пинком захлопнул за собой дверь.
У Кирша сердце готово было выскочить из груди. Ему хотелось кинуться за ними следом и стеной встать между Блумбергом и Джойс, чем бы они там ни занимались. Но, конечно, ничего такого он не сделает. Что бы ни происходило между ними сейчас, это уже не так важно. Через пять минут они расстанутся, а потом время и расстояние начнут вбивать между ними клин, разводя их все дальше и дальше, пока не образуется достаточно места для Кирша. Если Джойс казалось, что она все еще любит Блумберга, то Кирш в это верить отказывался. Это не любовь, а болезненная зависимость, богемная слабость — любовь к страдальцу-художнику. Обычное дело для девиц, начитавшихся стихов, особенно для американок, как Джойс. Пронзительная синева английской зимы, картины Блумберга в выстуженной комнате, небрежно повязанный длинный шарф. Ну как тут устоять?
От этих мыслей его отвлек звук открывшейся слева дверцы: Блумберг вернулся.
— Поехали, — сказал он.
Мужчины ехали молча. До резиденции губернатора отсюда было недалеко. Кирш, помня о судьбе Картрайта, жал на акселератор. Повороты проскакивал на полной скорости — рисовальные принадлежности в багажнике тряслись и громыхали. Наверно, он должен что-нибудь сказать Блумбергу, но все, что приходило ему на ум, было связано либо с Джойс, либо с засадой, так что лучше помалкивать.
Они притормозили позади дома. Из ворот тотчас шагнул солдатик с винтовкой на изготовку.
Блумберг, развалившийся на сиденье, сразу же подобрался. И обернулся к Киршу. На его синей рубашке с короткими рукавами проступили темные пятна пота.
— Она хамелеон, — пробормотал он себе под нос.
Кирш смотрел прямо перед собой.
— Увлечется, поиграет и бросит.
— Посмотрим, — ответил Кирш.
— На вашем месте я бы остерегся. Я ее хорошо знаю. Вы видели ее сегодня.
— Если она такая непостоянная, почему же она не ушла от вас?
— У нее спросите, — сказал Блумберг.
Часовой подошел к окошку машины. Узнав Кирша, помахал им рукой: выходите. Кирш хотел еще порасспрашивать Блумберга, но тот был пьян. В любом случае, как только Кирш припарковался, возможности поговорить уже не было: незнакомые люди обступили машину, принялись переносить вещи из багажника и с заднего сиденья в другой автомобиль, побольше.
Росс вышел из кухни, спустился по бетонным ступенькам крыльца. Если он и был озабочен, то виду не подавал. Не обращая внимания на Кирша, он всецело сосредоточился на Блумберге.
— Марк, какой вы молодец, что приехали. — И энергично пожал тому руку. — Приношу извинения за непростительную спешку. Я вам после все объясню, когда вернетесь. Но даю вам слово, избежать этого было нельзя. Послушайте, у вас будут две машины до Аммана, я договорился, что вы переночуете у Фредди Пика. Наутро продолжите путь до Керака, а оттуда на лошадях и на верблюдах — в Петру. В вашем распоряжении будут пятеро из Арабского легиона. Мухаммад Рахман — унтер-офицер. На него можно полностью положиться. Найдет дорогу в пустыне с закрытыми глазами. И никаких забот — ни дрова собирать, ни воду таскать не придется. Предоставьте это им. Вы пишите картины, а они пусть ставят палатку и стелят постель. Вот гляньте-ка…
Росс достал карманный фонарик и развернул на капоте машины Кирша копию приказа — чтобы Блумберг ознакомился. Блумберг прочел выхваченные тонким лучом строчки: «При художнике, когда тот работает, непременно должен находиться один человек».
— Это излишне.
— Я так не считаю. И давайте не будем спорить. Вам предстоит жить в охраняемом лагере. Ах да, и, кстати, вот мальчик вам в помощники, его зовут аль-Саид.
— Не нужно мне…
— Ладно-ладно. У всех великих итальянцев были подмастерья. Мальчики Джотто на приставных лестницах. А вы чем хуже? Представьте: школа Блумберга. — Росс усмехнулся и похлопал художника по спине. — Ну что же, не будем откладывать. Не терпится увидеть, что вы сделаете с тем местом. Ужасно интересно. «…Там на востоке город небывалый, где древний камень розовый и алый…»[39]
Кирш — а его с тех пор, как он приехал в Иерусалим, уже замучили этой цитатой, её, говорят, нашли в томике «Оксфордских стихотворений»[40], принадлежавшем кому-то из военной администрации (Харрисону?), — отвернулся и сделал вид, что наблюдает за тем, как укладывают в багажник свернутые в рулон холсты. В высоких соснах и эвкалиптах трещали крылышками невидимые цикады. И вдруг Киршу показалось, что он стал прозрачным и все его мысли, все закоулки желаний стали видны остальным во дворе. Но быстро стряхнул с себя это наваждение, прикрикнув на молодого субалтерна: поосторожнее с вещами художника!
Через полчаса экспедиция была готова отправиться в путь. Группа, довольно нелепая не только на взгляд посторонних, но и как минимум пятерых ее непосредственных участников (ну к чему простому художнику такая мощная вооруженная охрана!) разделилась надвое. Головную машину — большой черный «форд» — вел Мухаммад Рахман. Блумберг, по лицу его тек пот, сел слева от него, а Саламан, рядовой из Арабского легиона, коренастый, с пышными усами, втиснулся на заднее сиденье рядом с картонной коробкой, от которой несло скипидаром: в ней были кисти и тряпки для протирки кистей. В последний момент из дома быстро вывели Сауда и втолкнули во вторую машину — усадив сзади, между двумя самыми рослыми из трех оставшихся арабов-легионеров. Кирш пошел было к машине, но Мустафа, водитель, знаком велел ему не приближаться и завел мотор. Через стекло Кирш разглядел Сауда: его переодели в костюм, какой носят британские школьники: белая рубашка с нелепым галстуком в красно-черную полоску и серые брюки, волосы гладко зачесаны назад, на лбу — марлевая повязка. Если Сауд и заметил Кирша, то виду не подал и продолжал смотреть прямо перед собой. Когда автомобили вырулили с заднего двора и покатили на восток по холму Неправедного совета[41], Кирш поднес руку к карману гимнастерки и извлек оттуда серебряную пуговицу, подобранную возле дома Блумберга. За суетой он начисто забыл о ней. Какое-то время он разглядывал ее на ладони, потом сжал кулак и, хотя ему что-то кричали из-за открытой двери кухни, сел в машину и погнал обратно в участок. Но, не проехав и километра, передумал и свернул к дому Блумберга.
Джойс там не было. Он постучал в дверь — так стучит полицейский, чтобы поднять жильцов по тревоге, или любовник в отчаянии: чересчур громко для такого домишки. Потом подошел к окну и заглянул внутрь: в тусклом свете керосиновой лампы можно было разглядеть разбросанную по полу одежду, заправленную кровать. Такое впечатление, что Джойс покинула дом в спешке. Кирш походил вокруг, звал ее, но никто не откликался. Вернулся к тому месту, где нашел пуговицу, и пошарил наугад в траве и на ближайшей клумбе. Что такое там говорил Росс по телефону, что местным евреям не по вкусу планы Кирша? Странно, похоже, Россу они тоже не по вкусу. И все же, вопреки ожиданиям Кирша, в Палестине — во всяком случае пока — практически не имело значения, что он еврей. Он вспомнил, как отец, за день до того, как Маркус отправился в Олдершот[42], сказал ему в гостиной: «Тебя наверняка удивит армейская неделикатность, особенно в отношении евреев. Я вас слишком долго оберегал, мальчики, держал под серой кипой этого дружественного квартала». Так говорил отец Кирша, добродушный, но бесконечно ироничный, хотя после гибели Маркуса он шутить перестал.
Месяц спрятался за черным облаком. Большую часть сада накрыла тень, но Кирш и не присматривался особо — он весь превратился в слух, надеясь услышать шаги Джойс или шорох велосипедных колес. Днем стояла невыносимая жара, еще утром из Иудейской пустыни налетел хамсин, припорошив желтой пылью ставни и подоконники. И теперь Кирш чувствовал, как волосы, коротко стриженные по уставу, липнут к голове. Он отер потный лоб. Где ее носит в такой поздний час? Он подождал еще с полчаса и уехал.
Две машины ехали по древней римской дороге прочь из Иерусалима. Жара, в городе почти удушающая, по мере спуска к Мертвому морю усилилась. Блумберг ерзал на сиденье, пытаясь устроиться поудобнее. Спиртные пары выходили потной испариной, рубашка намокла, брюки липли к телу. Во рту пересохло, соленый на вкус воздух обжигал язык. И в этот момент чистого безумия — тащиться куда-то в компании вооруженных людей, чтобы нарисовать место, о котором пару дней назад даже не слышал, — Блумберг даже не мог вспомнить, почему они с Джойс уехали из Лондона. А ведь в далекой туманной столице вооруженная свита ему была бы как нельзя кстати. Поставил бы парочку в галерее Рэнсома — попугать критиков. Не нравится? Ну так штык вам в задницу.
Так ли все там было плохо? Вообще то да: безденежье, и негде выставляться после жуткого провала, и нет рядом мамы, да и друзей, по сути, тоже не осталось. Половину забрала война: Джейкоба, Гидеона, скульптора Нормана Тейлора, их группы — товарищей по Слейду — не стало. Дурацкая война. Он сидел себе и работал в чертежном отделе в нескольких километрах от линии фронта, как вдруг заявляется бригадный генерал, оглядывает его с головы до ног и спрашивает у дежурного офицера: «А этот чем у вас занимается?» — «Секционным картографированием, сэр. Потому его и взяли. Он художник». — «Как фамилия?» — «Блумберг, сэр». А генерал в ответ: «Мы не можем допустить, чтобы человек с такой фамилией рисовал карты». И Блумберга мигом отправили на фронт. Получается, если ты еврей, умереть за свою страну тебе позволено, а рисовать для нее карты — нет. Но все равно там была его страна, а эта, с чокнутыми евреями и арабами, для него чужая.
Машина подпрыгнула на ухабе, и Блумберг очнулся от грез.
— Где мы? — поинтересовался он.
Рахман, глядя прямо перед собой на дорогу и старательно объезжая пыльные воронки, ответил — неожиданно на довольно приличном английском:
— Через полчаса будем проезжать Иерихон, затем по мосту Алленби — в Трансиорданию.
Блумберг развалился на сиденье. Рахман глянул в зеркало заднего обзора: в сотне метров позади светили фары второй машины, потом вдруг погасли, а затем вынырнули из-за поворота — машины спускались по длинному серпантину, ведущему — и Блумберг увидел в этом глубокий смысл — к самой низкой точке на земле.
Сауд сидел неподвижно на заднем сиденье другой машины, зажатый между двумя легионерами. В салоне воняло застоявшимся табачным дымом и потом. Внезапно водитель притормозил у обочины. Головной автомобиль по-прежнему катил дальше, вниз. Сауд похолодел. Мустафа вышел, открыл пассажирскую дверцу, и мужчины выбрались наружу, последний сначала вытолкнул Сауда, затем вышел сам. Мустафа взял Сауда под локоть и повел его к краю небольшого оврага. Сауд услышал за спиной два щелчка: мужчины заряжали винтовки. Звезды покачнулись над головой. Сауд в панике огляделся: куда бежать?!
— На колени, — приказал Мустафа. — И закрой глаза.
Сауд подчинился. Странно, его почему-то беспокоило только, как бы не запачкать английские школьные брюки. Увидел вдруг дядю, в промасленном фартуке — он все спрашивал, куда полицейские уводят мальчика, потом — как мать, вся в слезах, тянет к нему руку из возмущенной толпы. Где-то совсем рядом послышался смех. Сауд открыл глаза. В свете фар видно было, как Мустафа и двое других, спустившись на пару шагов по склону оврага, мочатся на камни. Сауд поднялся и отряхнул пыль с колен.
— Тебе кто разрешил вставать?
И снова смех.
Мустафа пощелкал языком.
Сауд громко выругался, проклиная их всем скопом. Они перестали смеяться и велели ему садиться в машину.
— Думал, мы тебя пристрелим? Да мы уж скорее его застрелим, — ухмыльнулся Мустафа и кивком указал на машину Блумберга, которая скрылась и вынырнула вновь уже у подножья холма.
На рассвете, когда проезжали Гор[43], Блумберг проснулся от боли в левом плече. Он сел поудобнее и увидел за окном бурный поток, бегущий по камням в теснине: Иордан. Потом дорога долго петляла по голым каменистым склонам, горы обступали ее с обеих сторон, и он завидел впереди, в сотне метров, нечто похожее на гигантский перевернутый черный плуг.
Когда подъехали ближе, Рахман чуть притормозил и указал на плуг рукой.
— Иерихонская Джейн. Немцы подарили туркам, — пояснил он.
— Что-что? — не понял Блумберг.
И тут до него дошло, что над обрывками колючей проволоки и кустиками олеандров возвышается огромная гаубица.
— Это мы так ее назвали?
Блумберг забыл, что и здесь шла война.
Рахман еще сбавил скорость, так что машина едва ползла.
— Алленби дошел досюда, — он махнул рукой направо, — а турки драпали оттуда, — и указал налево.
Рахман говорил с еле заметным раздражением, как будто бегство турок, событие, как представлялось Блумбергу, более чем желанное в то время, было позором для всего региона.
— А вы, — спросил Рахман, — вы служили в британской армии?
— Да.
— Где?
— Во Фландрии. Рисовал карты. Мне было тридцать восемь, староват для окопной жизни, но в конце концов меня отправили на фронт.
— Участвовали в боях?
— Сначала да, немного, потом нет.
— Ранило?
Блумберг мог бы и не поддерживать этот разговор, но он чувствовал, что должен выговориться. Джойс рядом нет, так пусть Рахман послужит жилеткой. И почему бы не вернуться к этому еще раз? Чтобы еще раз проверить, храбрец ом или трус. Хотя, конечно, он и без того знает ответ
— Я сам себя ранил. Отстрелил большой палец на ноге. Лишил ее величество услуг одного присягнувшего бойца. Короче, дезертировал.
— Почему вас не расстреляли?
— Хотели сначала, — ответил Блумберг и усмехнулся. — А потом решили, что худшим наказанием будет оставить мне жизнь.
Рахман улыбнулся. Никто в этой машине, слава Богу, не собирался его жалеть.
— И в чем же заключалось наказание?
— Три недели без денежного довольствия, потом легкие работы, пока рана не зажила.
— А потом?
— Обратно на передовую, как воздаяние за грехи. Был связным, зарисовывал вражеские позиции.
Рахман кивнул.
— Повезло. Здесь бы расстреляли на месте, это точно. Если бы вы были арабом и выстрелили себе в ногу, чтобы не участвовать в бою… — Рахман прищурил глаз и изобразил, что целится из винтовки. — Расстрельная команда.
— А если б я был еврей?
— Так вы вроде и так еврей.
Блумберг засмеялся. Во всем мире чуть не у всех судьба еще ужасней, и никакого снисхождения к его глупым переживаниям ждать не приходится.
Они ехали мимо сонных арабских деревушек на юг по холмистому плато — на взгляд Блумберга, здесь было больше лесов и водоемов, чем в тех местах Палестины, где он побывал. Вдруг, откуда ни возьмись, возник замок — горделиво высился над рекой на скалистом утесе. Однако Рахман не счел этот объект достойным пояснений. Блумберг еще полюбовался пейзажем, потом посмотрел на руки: пальцы чуть заметно подрагивали, дрожь невозможно было унять. Как там Джойс без него? Счастлива, наверное. Если счастье вообще возможно — хотя американцы в это, похоже, верят: вся их культура нацелена на то, чтобы подпитывать иллюзии. Бедная, что он с ней сделал… Предложил ей любовь — и забрал, уговаривал ее писать картины — и ругал их почем зря. Сколько раз он срывал на ней злость и раздражение, тратил ее деньги — как гадко все это. В Лондоне, когда он впервые ее увидел, Джойс была пылкой, увлекающейся и, к счастью, такой и осталась, несмотря на все трудности, но последний год в Вест-Хемпстеде стал для нее настоящим испытанием. Он не мог объяснить ей, что с ним происходит. Он думал, она и так поймет, и она действительно всячески старалась его утешить. Оставалось только надеяться, что со временем он сможет отплатить ей добром за все, что она для него сделала, прежде чем они расстанутся навсегда. Или уже расстались?
Один из легионеров, сидевших позади, проснулся и сказал что-то Рахману, тот проехал еще немного и остановил машину в тени деревьев. Мужчины вышли размять ноги. Через несколько минут подкатила вторая машина, и ее седоки высыпали наружу. Сауд неподвижно стоял возле багажника и глядел вдаль — туда, откуда они приехали. Он расстегнул ворот рубашки и чуть ослабил, но не снял галстук, выданный ему в резиденции губернатора. Грязная марлевая повязка сползла — под ней была запекшаяся кровь.
Блумберг обошел вокруг машины.
— Что с тобой случилось?
Мальчик сначала глянул на легионеров, столпившихся вокруг карты. И хотел было ответить, но Рахман отделился от остальных и что-то резко приказал ему по-арабски.
— Поранился случайно. Ничего особенного, — ответил Сауд.
— Если что, я Марк Блумберг. Думаю, ты сможешь мне помочь кое в чем.
— Да, — ответил Сауд, — я вам помогу.
— Нагружать я тебя не буду. Я работаю один и сам смешиваю краски! — Блумберг счел это тонкой шуткой и очень удивился, когда мальчик сказал на полном серьезе:
— Разве может кто-то другой это делать за вас?
— Именно, — сказал Блумберг. — Никто не может.
Мальчик потупился и принялся ковырять каблуком дорожную пыль. Когда же вновь поднял глаза, у Блумберга возникло чувство, будто он его где-то видел раньше: он помнит эту долговязую фигуру, худое лицо, пушок над верхней губой. Он точно его уже где-то видел, в этом сомнений быть не могло. Вот только когда и где? И еще мальчик так странно смотрел на него — хотя почему бы и нет? Он ведь вообще странный.
Рахман сложил карту и стал поторапливать остальных: пора ехать.
— Еще увидимся, — сказал Блумберг мальчику. Тот промолчал.
С холма на окраине Амман выглядел как большая деревня, однако, когда подъехали ближе, Блумберг убедился, что город намного протяженней, размером с небольшой лондонский район. Они проехали мимо королевского дворца[44], довольно неуместного здесь образчика швейцарской архитектуры, потом мимо железнодорожной развязки с указателями: «Главное управление трансиорданской полиции», и «Лагерь Королевских ВВС Великобритании». В конце концов остановились возле дома с претензиями на замок, служившего временным пристанищем Фредди Пику, которого, к большому удивлению оторопевшего слегка Блумберга (недаром он не голосовал за лейбористов все эти годы), Рахман называл не иначе как Пик-паша. Но так или иначе, а Пика дома не оказалось — уехал на несколько дней по государственным делам.
Блумбергу отвели большую комнату, роскошную в сравнению с тем, к чему он привык в Иерусалиме. До блеска отполированная мебель темного дерева казалась великанской, и от стены до стены раскинулся великолепный красно-охряный килим[45]. Блумберг разделся до исподнего и растянулся на широкой кровати под медленно вращающимся вентилятором. Сквозь тонкие белые занавески пробивалось утреннее солнце. Блумберг закрыл глаза. И уже совсем было задремал, как вдруг вспомнил, где видел мальчишку — в своем саду в Тальпиоте. Блумберг еще поначалу принял его за Джойс. Но что он там делал? Может, хотел ограбить дом? Что ж, воришка сильно бы огорчился. Блумберг встал и подошел к окну. На улице толстуха в поношенном черном платье сидела на корточках перед корзиной, в которой был виноград — а может, инжир, издали не разберешь. Не так давно Блумбергу наверняка захотелось бы нарисовать ее, но тот порыв давно угас. Сейчас ему нужно было нечто более глубокое, и внешний мир интересовал его все меньше и меньше.
Вечером после второго невыносимо влажного дня Джойс вместе с Питером Фрумкиным и его ребятами снова сидела за чайным столиком в городском саду. В предыдущий вечер Фрумкин заехал за ней, хотел пригласить их с Марком выпить чего-нибудь — он прибыл вместе с долговязым шофером, больше похожим на телохранителя, примерно через три четверти часа после того, как Кирш с Марком уехали в губернаторскую резиденцию. Когда Фрумкин подъехал, она сидела одна в темноте. Она слышала, как он кричит издалека: «Мистер и миссис Блумберг!» — но притворилась спящей и не отвечала. Голова шла кругом. За какие-то считанные дни все перевернулось с ног на голову, и в основном из-за нее. Ей самой не нравилось, что она так охотно прыгнула в постель к Роберту Киршу, но даже не в этом дело. Она надеялась, что после отъезда Марка будет легче — наконец-то она вздохнет свободно, — не тут-то было. Но и это не главное… Фрумкин снова позвал, а потом, совершенно бесцеремонно, вошел в дом и сам зажег лампу.
— Я слышал, здесь в городе есть интересная американская пара, — сказал он, представившись.
— Это только наполовину верно, — ответила она, собравшись с мыслями. — Мой муж из Лондона.
На полу валялась разбросанная одежда — ее вещи и те, что Блумберг не стал брать с собой. Она смотрела на все это без тени смущения и даже не сделала попытки прибраться. Она знала, что означает в устах Фрумкина «интересная пара»: то, что они с Марком каким-то краем участвуют в охоте на убийцу. Tout Jerusalem[46] хотел услышать эту историю, и многие уже услышали. И все же собралась и поехала с ним.
Честно говоря, ей даже приятно было оказаться вновь рядом с соотечественниками, особенно калифорнийцами. Ей нужна была сейчас их легкая болтовня и простецкая дружба. Двум другим руководителям съемочной группы, как и Фрумкину, было не больше тридцати. Все трое — Фрумкин, Рекс и Харви (Джойс запомнила только фамилию Фрумкина) — так и сыпали шуточками и, как показалось Джойс, денег не считали. В первый вечер она в основном наблюдала и помалкивала. Они не расспрашивали ее про Де Гроота, а сама она о нем не заговаривала. Но теперь стала чуть более раскованной, — как бывает на второй день после возвращения из дальних странствий. Фрумкин, которого остальные явно слушались, заказал третью бутылку вина, а затем и четвертую. Все дружно выпили за Акт Вольстеда[47]. Джойс, уже изрядно захмелевшая, увидела вдруг свое искаженное отражение в столовом серебре — с лезвием ножа поперек горла.
— Вы только послушайте, Джойс… — Фрумкин положил ей руку на плечо. — Сидим мы в этой пустыне километрах в восьмидесяти к югу от Иерусалима, готовимся снимать бедуинские верблюжьи скачки. Я набрал три сотни этих ребят, все верхом, костюмы не нужны, ясное дело, выдали всем только позолоченные копья. Харви разметил площадку, камеры на изготовку. «Пошли!» — кричит. Бедуинская гонка — это надо видеть! Всадники мчатся по равнине, машут копьями и орут — это, доложу вам, зрелище. Только одна неувязка: они не останавливаются. Операторы в панике, у режиссера сердечный приступ, а бедуины скрываются за холмами. Все до одного.
Джойс смеялась вместе с остальными.
— Потом мы забеспокоились: в кадре только пыль столбом, и больше ничего. Надо переснимать. Вот только не с кем! Все ускакали, сволочи. И не вернулись.
За несколько дней в пустыне кожа у Фрумкина стала почти коричневой, а светлые волосы совсем выгорели. Улыбка ослепительно-белая, как у кинозвезды, хоть он всего лишь продюсер. Еще в предыдущий вечер Джойс интуитивно почувствовала, что нравится ему, и старалась не поощрять его. Пока ей достаточно Роберта Кирша. Но все равно, что за прелесть этот Фрумкин: простой, веселый, не то что эти зажатые британцы.
Когда убирали со столика тарелки, повисла недолгая пауза. Трое мужчин смотрели на нее — но только Фрумкин, как ей показалось, с мужским интересом. Они были из Голливуда и привыкли к обществу настоящих красавиц. Так что их скорее привлекала не ее внешность, а она как личность. В каком-то смысле это даже лучше. Роберт Кирш смотрел на нее так, словно не в силах оторваться. Не то чтобы это было неприятно, но такое обожание быстро утомляет. Официант принес кофе, все достали сигареты, закурили. Джойс поняла, что пора платить за угощение — придется поведать им о последних минутах Де Гроота. Конечно, она могла бы отказаться и не пересказывать в очередной раз эту историю, заметив, как подобает благовоспитанной даме, мол, это такой ужас, что и говорить об этом не хочу. Но такая отговорка не пройдет, ведь на самом деле вовсе не она, а Марк после случившегося трясся и рыдал. Она поправила веточку жасмина, приколотую к отвороту жакета, — такой же запах окружал ее в саду, когда она оттирала губкой кровь с груди Марка.
— Итак, — сказал Фрумкин, — говорят, вы такое здесь пережили!
Джойс собралась было ответить, но не успела: официант, грубоватый и настырный, как и вся местная еврейская обслуга, — по крайней мере такое у нее создалось впечатление, — отозвал Фрумкина в сторонку. Лавируя между столиками, тот направился к выходу из чайной, где его поджидали два полицейских в форменной одежде. Одного из них Джойс сразу узнала: это был Харлап, тот самый, что несколько дней назад нагло развалился на ее кровати и расспрашивал о том, что сказал Де Гроот перед смертью. Фрумкин, прихватив его за локоть, вышел с ним в темноту.
Джойс отхлебнула кофе.
— Пожалуй, мне лучше подождать, — сказала она.
— Да уж. Думаю, Питу будет обидно, если он пропустит самое интересное, — ответил Харви. — Он небось уже прикидывает, кто мог бы сыграть вас.
Джойс улыбнулась:
— Как насчет Сейзу Питтс[48]?
— А не Лилиан Гиш?[49] — задумался Рекс.
— А кто будет играть моего мужа?
— А вы бы кого хотели видеть?
— Айвора Новелло[50].
— Точно. Вы видели «Белую розу?»[51]
— Да, смотрели с мужем в Лондоне. За два дня до отъезда в Палестину.
— Красив, даже для британца.
— Как и мой муж.
Фрумкин вернулся к столу. На его лбу блестели капли пота.
— На завтра все готово, — объявил он. — На рассвете будем снимать штурм стен снаружи. Эти парни помогут отгонять чересчур любопытных.
— Я думал, вы уже договорились с копами, — сказал Харви.
Джойс покосилась на него: похоже, Харви был слегка озадачен.
— Конечно, — ответил Фрумкин. — Они просто хотели кое-что уточнить.
— Значит, планы не меняются?
— Ничего не меняется, — сказал Фрумкин решительно. — Будем надеяться на лучшее. — И обернулся к Джойс: — Мы берем половину британских легионеров Иерусалима и превращаем их в римлян. Лучше не придумаешь, правда? Одна имперская армия играет другую. Платим им, конечно, и сэру Джеральду… — Фрумкин огляделся по сторонам, желая убедиться, что их не подслушивают, — приличную долларовую контрибуцию на его заиерусалимское общество.
Они направились в отель «Алленби», где корпорация «Метрополис» занимала целых два этажа. Фрумкин и Джойс шли чуть впереди остальных.
— Какие у вас планы на ближайшие дни? — поинтересовался Фрумкин.
— Ждать, — ответила она. — Мне обещали найти здесь работу. Возможно, в какой-нибудь еврейской школе.
— Хорошо, но пока вы ждете, не могли бы вы нас выручить?
— Каким образом?
— Ну, есть миллион вещей, которые нужно сделать на съемочной площадке.
— Как мило с вашей стороны. Я непременно об этом подумаю.
Они подошли к отелю. Фрумкин свистнул, и его шофер, как послушный пес, сразу же откликнулся, подкатив арендованный лимузин к началу цепочки из припаркованных такси. Харви и Рекс обменялись с Джойс рукопожатиями и пожелали ей спокойной ночи.
Фрумкин, коротко поговорив с шофером, распахнул перед Джойс дверцу:
— Арон вас отвезет. Мне очень жаль, что я не могу вас проводить, но у меня до начала съемок еще очень много дел.
— Вообще-то я бы предпочла пешком.
— Решительно не советую. Слишком далеко и опасно.
— Вовсе нет. — Вежливость на грани самоуничижения — эту науку Джойс переняла у англичан.
— Иначе мне придется вас провожать, — пригрозил Фрумкин. — И тогда вы будете виноваты в том, что мы завтра поздно начнем. Вы хоть представляете, сколько стоит час съемок?
Он взял ее за руку, потом наклонился и нежно поцеловал в щеку.
— Спокойной ночи, миссис Блумберг.
Джойс села на заднее сиденье лимузина. Шофер закрыл за ней дверцу и, обойдя лимузин, занял место за рулем. Джойс откинулась на мягкое кожаное сиденье, чувствуя себя Золушкой. После губернаторского это был, наверно, самый роскошный автомобиль в Иерусалиме. Марк наверняка скривился бы. Но иметь дело с этими киношниками приятно — было в них что-то чистое, обнадеживающее. И Джойс знала почему: война обошла их стороной. Как там сказал накануне вечером Питер Фрумкин? «Нам выдали экспедиционные пилотки, но до экспедиции дело не дошло». Только они собрались отправиться во Францию, как война закончилась. И три американца — повезло ребятам — дослужили свой срок в Кемп-Тейлоре[52]. Сами-то они, естественно, смотрели на это иначе. Они все трое хотели быть героями. Марк мог бы много чего порассказать им об этом, и даже Роберт Кирш — он как-никак потерял на войне брата.
Машина плавно катила по ночной дороге. Луна над Масличной горой казалась разбухшей, очертания холмов подрагивали в бледном мареве, как волны. От этого зрелища захватывало дух, Джойс даже пожалела, что она неверующая: иначе она знала бы, куда направить этот избыток чувств, вдобавок к сионистскому пылу. Ей так хотелось сделать что-нибудь для этой страны! Досадно. Она скучала по лондонским сборищам: толкотня, горячие споры, громкие голоса, общий дух товарищества — там она чувствовала, что творит историю. Марк, сам того не ведая, привел ее туда. Рассказал ей о Джейкобе Розене, показал его стихи — она читала их и перечитывала снова и снова, пока мечта Джейкоба о полном надежд, величавом, безбожном Иерусалиме первопроходцев не стала ее мечтой. Не кто иной как Джейкоб отвел ее однажды в Тойнби-Холл, где в углу сложены десятки мокрых черных зонтиков, зато на стенах — плакаты с видами солнечной Палестины. И вот она здесь, на этом самом месте, а ее сионизм рискует остаться уделом одиночки.
Не прошло и пятнадцати минут, как они свернули на ухабистый проселок, ведущий к дому Блумбергов. Шофер остановился метрах в двадцати от калитки.
— Спасибо, Арон, — улыбнулась Джойс.
Водитель обернулся к ней. Белая майка, коричневые шорты, темные носки и изрядно стоптанные кожаные ботинки — вот и вся его форменная одежда.
— Вам нравится мистер Фрумкин?
Джойс опешила.
— Да, вообще-то.
— Влиятельный человек. И крепко стоит за евреев.
— То есть?
Арон многозначительно поднял бровь, давая понять, что это сугубо секретная информация.
— Не то что британские евреи. Слишком дорожат своими чаепитиями. Их уже не изменить. Англичане на сто пять процентов. Думают только о том, что надо быть честными. А на Ближнем Востоке нельзя быть честными. Мистер Фрумкин знает, что здесь следует делать.
— И что же?
— Его спросите. Мы с ним много на эту тему говорили.
Ответ Арона был типичен для местных: сначала заманят, а потом молчок. Англичане такие же. Возможно, подумала Джойс, это как-то связано с тем, что в маленьких странах границы — вот они, рядом. Американцы готовы говорить сколько угодно и о чем угодно — их речи широки, как континент.
— Хорошо, я спрошу.
Джойс вышла из машины, захлопнула дверцу. Подождала, пока Арон разворачивался, и, когда звук мотора стих вдали, ступила в прогал в зеленой изгороди. Жара, казалось, к ночи еще усилилась. Пахло спелым инжиром. Где-то рядом хрустнула ветка, градом посыпались камешки. Джойс замерла. Неужели кто-то следит за ней? Она огляделась. Луна скрылась, и звезды, обычно такие яркие, подернулись дымкой.
— Эй! — крикнула Джойс, но никто не ответил.
В кронах звенел тысячеголосый хор цикад. Джойс, отбросив страх, медленно пошла по тропинке к дому. Войдя, закрыла дверь на замок, и, не зажигая огня, повалилась на постель, не заметив ни сложенной записки, которую Роберт Кирш подсунул под дверь часом раньше, ни помятых и порванных холстов, которые кто-то в этот вечер потоптал — случайно или нарочно, пока в спешке обыскивал комнату.
Огромная лужа из нечистот расплылась по Вади-аль-Джоз, в остальном (если не считать этого пятна) прелестной долины, раскинувшейся между особняком шейха Измаила, Великого муфтия Иерусалима, и менее впечатляющим жилищем Клайва Баркера. Самый дорогой мусульманский жилой район заливало дерьмом с Меа Шеарим, где селилась еврейская беднота. Местные домовладельцы, все мусульмане, рвут и мечут. Но с какой стати Росс послал его разбираться? — удивлялся Кирш: ведь это дело вполне могли бы уладить между собой Сионистский комитет, оплативший канализационные работы в Меа Шеарим, и администрация, которая, как предполагается, следит за надлежащим исполнением работ. Успокаивать возмущенных, но безобидных арабских жалобщиков не дело полиции, если только обязанности Кирша не поменяли втайне от него. Он должен расследовать убийство Картрайта. Накануне он все утро сочинял письмо родителям Картрайта, вдогонку к телеграмме, а перед глазами то и дело мелькали фразы из официального послания, которым его родителей известили о гибели Маркуса. Он уже собирался закрыть кабинет и съездить осмотреть место засады, как позвонил Росс и сказал, что, поскольку, как он считает, гибель Картрайта и ранение Лампарда и Доббинса — происшествие исключительно военного значения, он возьмет расследование под свое крыло. Это была явная нелепица — даже если Картрайт стал жертвой террористической атаки или политического убийства, все равно это дело полиции. Кирш чувствовал, что Росс что-то скрывает, но пока не понимал, что бы это могло быть. И вот результат: детектив Кирш вгрызается в Дело о дырявой канализации. Росс, должно быть, догадывается, как Киршу дерьмово, потому и отправил его разгребать дерьмо.
Было девять часов утра, а солнце уже шпарило вовсю. Все, чего Киршу сейчас хотелось, — найти Джойс и открыть ей, что его тревожит. А вместо этого он, стараясь не дышать, переступает через зловонную черную лужу разложившихся экскрементов и гниющих отбросов.
Баркер поджидал гостя на крыльце, его лицо под тропическим шлемом, обычно бледное, было свекольно-красным. Он рвал и метал.
— И он является… — кричал он с порога, пока Кирш кое-как пробирался по полузатопленному саду, — как развязка в старой комедии![53]
— Ну-ну… — Кирш не слишком симпатизировал Баркеру: тот держался так, будто звание «советника по гражданским делам» давало ему право считать Иерусалим своей личной вотчиной.
— Ну и что? Я с утра до поздней ночи тыкаю ножиком в трухлявые деревяшки Аль-Аксы, ломая голову, как лучше сохранить самые прекрасные места этого города, а прихожу домой — и тут такое. Стыд и срам! И мне плевать, кто нас слышит, можете так и передать своему лорду Сэмюэлу, мне все равно, но говорю вам, если бы была обратная ситуация и дерьмо из мусульманских трущоб хлынуло на лучший еврейский Квартал, вопли слышны были бы аж на Уолл-стрит и Парк-Лейн.
Несколько месяцев назад в высших чиновных кругах британской администрации ходил по рукам стишок, и кто-то, кому было невдомек, что Кирш не чужд той самой религии, что высмеивается в стишке, дал ему почитать:
Айзекс, Шифф и Ротшильд, Триер, Харрари
Плачут и рыдают с ночи до зари.
Бенджамин и Леви, Фельс и Левинсон
Льюис, Монд и Мейнерцхаген стонут в унисон.
Монтефьори, Франклин, Коэн и Сассун
Бросили прилавки, вышли за дюн,
Побросав мотыги, счеты и мешки,
И давай печалиться наперегонки.
Что же приключилось? Слышен тяжкий вздох,
Этого не знает даже Господь Бог.
Кирш был уверен, что это сочинение Баркера. Через неделю, к вящей радости местного общества, пустили по рукам вторую строфу, по-видимому куда более скабрезную — прояснявшую, что именно «приключилось». Кирш слышал об этом краем уха, но к тому времени ребята уже поняли свою ошибку и остереглись показывать ему продолжение.
— Послушайте, Баркер, Росс послал меня сюда, потому что вы сказали ему, что ситуация аховая. Но я не вижу на улицах толп. Как, по-вашему, на самом деле обстоят дела?
Воняло нестерпимо. Кирш вошел в дом и закрыл за собой дверь. Баркер предусмотрительно задраил все окна, чтобы с улицы не пахло, и в результате теперь задыхался.
— История, — начал Баркер, не сделав даже попытки оказать гостеприимство, как это водится у англичан на чужбине: предложить гостю чаю или кофе. — Ко мне поступает запрос на строительство, я отказываю, сочтя его безосновательным. Следом — жалоба. Я отправляюсь посмотреть на это место, меня встречает податель заявления — тощий и голодный с виду онемечившийся еврей, который, как выяснилось, воровал соседские межевые камни. Соседи, все мусульмане, сидят рядком в саду, все шестеро. Как водится у мусульман, они начали строиться, не рассчитав стоимости заранее, а потом бросили булыжники, посчитав, что Бог и британская администрация о них позаботятся. Так вот этот еврей, религиозный фанатик между прочим, придумал не просто добавить крыло к своему домишке, но еще и прихватить чуток соседской землицы. Соседи-мусульмане вчинили иск, но они ребята мирные, и когда я вошел в сад, только постучали по лбу и говорят: «Маджнун» — вы ведь понимаете по-арабски, Кирш? «Дурачок!» — «Этфаддал!» — «Пожалуйста, садитесь». Начинается большой «калам», и посреди беседы этот еврей, который мнит, что его религия дает ему такое право, наскакивает на меня и, растопырив пальцы, тычет грязной пятерней мне прямо в лицо. И что я делаю, Кирш? Беру свою тросточку и крепко хлопаю его по рукам. Мусульмане на ограде заливаются от смеха, глядя на представление, а через две недели — еще одна жалоба, на этот раз главному администратору, ее передают губернатору, с просьбой расследовать, как так получилось, что британский чиновник напал на бедного еврея, «поранив ему руки до крови». Почему я вам об этом рассказываю? Да потому, что я сыт по горло. Все, съезжаю из этого дома — всему есть предел. А ваши еще что-то расследовать собираются, когда я защищался от… от…
Кирш едва удерживался от смеха. Бедняга Баркер — мало ему «онемечившегося еврея», теперь еще и весь дом провонял отхожим местом. Зря он уехал из Англии. Может, все они зря уехали.
— А эти арабы, — Баркер помахал рукой куда-то в сторону низины, — совсем как мои мусульманские друзья с их межевыми камнями: не могут постоять за себя, понимаете ли. Так что кто-то должен это сделать за них, например я.
— Но чего вы конкретно от меня хотите?
— Передайте администрации, что, если не подыщут другой дом, и получше, я уеду. И тогда им придется забыть про проект муниципалитета.
— Я думал, вы печетесь только о ваших арабских соседях.
— Они не знают, куда обратиться. Простаки. Но они научатся. И когда это произойдет, Альхамдулиллах![54]
Стрелка часов меж тем приближалась к десяти, и Баркер решил, что пора промочить горло. Кирш, отказавшись от джина с тоником, подумал, что надо бы поговорить с великим муфтием, чей дом был напротив — только лужу перейти.
— Ну как хотите, — сказал Баркер. И добавил как бы между прочим: — Угадайте, кого я встретил в парке вчера вечером. Блумбергшу. Красотка!
— Надо же. Она была одна? — Кирш старался не выдать волнения, но горячая волна румянца обожгла лицо. Оставалось надеяться, что Баркер не заметил.
— Конечно же нет, в мужском окружении. Не теряет зря времени, а? Говорят, Росс услал ее старика рисовать Петру. Не понимаю, что Росс нашел в Блумберге: невелик талант, я так считаю.
Киршу отчаянно хотелось знать, с кем была Джойс, но спросить напрямую значило бы выдать себя.
— Ладно, пойду я.
Кирш приоткрыл дверь, и вместе с солнечным светом снаружи хлынуло зловоние. В это время года земля в долине трескается от зноя — любая влага, кроме этой, была бы большим благом. Кирш приуныл. Нужно поговорить с Джойс. Он бы поехал к ней прямо сейчас, но чувствовал, что и так долго пренебрегал обязанностями, пусть и навязанными. Подошли двое с лопатами на плечах — их прислали из муниципалитета. Двоих — на целую реку дерьма, да они год будут возиться! Хотя то, как он позволил поступить с Саудом, исправить будет еще труднее. Кирш с опаской переступил через бурый поток и зашагал дальше — на другую сторону долины.
Дальше на машинах Блумбергу и его провожатым не проехать. Этим утром они отправились в путь перед самым рассветом. К ночи, все надеялись, до Петры останется километров тридцать. Рахман, как и раньше, вел головную машину. Дорога шла вдоль Вади-эс-Сир, глубокой и узкой долины, казавшейся ожившим творением художника-романтика: здесь была даже живописная крепость в руинах, причем именно в том месте, где Блумберг предпочел бы ее изобразить, рисуй он здешний пейзаж лет сто назад. Они ехали мимо черных косматых палаток местных бедуинов и мимо городка Мадаба, где Блумберг углядел среди минаретов несколько церковных шпилей, а оттуда — до Хешбона и далее до Керака, где мощеная дорога внезапно оборвалась.
Почти все это время они ехали в молчании — но сам переход от темноты к свету, такой мощный и красочный, казалось, и требовал почтительного внимания. Блумберг, которого роскошь вчерашней ночевки заставила мысленно перенестись в скудное лондонское детство, думал о матери. Вот она, с крепкими руками прачки, стоит у катка для белья в их доме на Крисчен-стрит, закладывает в каток его мокрую одежду. Чтобы не забрызгать пол, она подстелила газету. Отец несколько часов назад ушел на работу — гладит чужие костюмы за гроши на Уайтчепел-роуд. А он, Марк, голодный принц, старший из шести детей, сидит с большим стаканом молока в одной руке и с печеньем в другой и слушает, как мать — лоб в поту, руки красные и распухшие от стирки — строго-настрого наказывает ему никогда ничего не брать — ни еду, ни одежду, — от Миссии за обращение евреев. Впереди над пустыней уже занимался рассвет, окрашивая небо нежными розоватыми оттенками, и Блумберг улыбнулся про себя: а он теперь принял и еду и одежду от частной миссии сэра Джеральда Росса — в обмен на картины с церквями и набатейскими храмами[55]. Матери это вряд ли бы понравилось.
В Кераке Блумберг с Рахманом сели на лошадей и какое-то время ждали, пока остальные навьючивалн поклажу на самых крупных верблюдов из их маленького каравана. Рахман почти сразу же резко изменил отношение к путешествию, причем не в лучшую сторону. Похоже, он счел оскорбительным, что пришлось расстаться с автомобилем и пересесть на лошадь. Он покрикивал на остальных, особенно на парня, и упорно не глядел на Блумберга. Но к тому времени, когда караван тронулся в путь, Рахман чуть повеселел — его, как и Блумберга, явно забавляло непривычное зрелище: художественная мастерская, передвигающаяся по пустыне на долгоногих верблюдах.
Блумберг до этого лишь однажды катался на лошади: его отец подружился с местным молочником, и этот старый чудак разрешил Марку проехать на серой в яблоках лошадке от дома до комплекса «Тентер» на Сент-Льюк-стрит: позвякивали в ящиках пустые бутылки, ахали встречные девчонки, и среди них сестра Лина, мальчишки свистели вслед. Тогда, как и сейчас, лошадь, похоже, лучше человека знала и куда идти, и что делать, не рассчитывая на помощь седока.
Лошадь брела по дороге, вытоптанной сотнями тысяч верблюдов так, что напоминала гигантскую колею шириной чуть не в полкилометра. Справа от Блумберга, теперь уже позади каравана, зияла расселина Мертвого моря — как мираж, уходящий в бесконечность.
Днем у Блумберга не было возможности поговорить с юным аль-Саидом. Он видел его, лишь когда мужчины останавливались, чтобы помолиться. Парень всегда опускался на колени поодаль от остальных — было похоже, он их побаивается. Порой во время таких остановок он вовсе не отходил от верблюда, прячась от солнца за верблюжьим горбом. Но чем дальше они ехали, тем явственнее Блумберг ощущал некое напряжение, возникшее в группе: почти неуловимое, к середине дня оно усилилось, словно вместе с жарой, но с чем это связано — с ним ли, с парнем или просто с тяготами путешествия, — Блумберг не мог понять. Во время первого перерыва на молитву Рахман рассказал Блумбергу, что они едут по Дарб-эль-Хадж, старинному паломническому пути в Мекку и Медину. Хотя в наши дни, добавил он, большинство паломников предпочитают плыть морем до Джедды[56]. Выдав эту информацию, он, похоже, решил, что не пристало ему играть в экскурсовода, и оставил Блумберга созерцать ландшафт в одиночку.
К удивлению Блумберга, в пустыне, где, как ему казалось, не должно быть совсем ничего (как наивно с его стороны было думать, что он возвращается «назад во времени»), то и дело попадались полуразрушенные здания, окруженные кучами мусора. Потом он догадался, в чем дело: они двигались вдоль заброшенной ветки железной дороги — точнее, железной дороги, которая когда-то в точности повторяла, если и отклоняясь, то незначительно, путь хаджа. То и дело им попадались заброшенные станции — от некоторых не осталось ничего, только цинковая цистерна торчит да пара лачуг. Но гораздо чаще встречались следы рукотворной разрухи — еще одно напоминание Блумбергу, на этот раз неизгладимое, что и сюда докатилась Великая война, его война, задев эти места своим черным крылом: разрушенные здания, разбитые цистерны, сторожевые будки без крыш, пустые лафеты, разбитые вагоны. А вокруг одной станции — широкие воронки от снарядов и полузасыпанные окопы.
Других путешественников они пока не видели. В какой-то момент лошадь Блумберга, решив, что ей пора отдохнуть, застыла — и ни с места. Легионеры проехали мимо, даже не обернувшись, и только парень остановился, свесился с верблюда, пощелкал языком, похлопал лошадь по крупу — и она снова пошла.
Блумберг понимал, что выглядит смешным — тощий Санчо Панса в широкополой шляпе. Но наивность, решил он, пристала художнику, заведшему, на старый лад, покровителя-мецената. Перед тем как выехать из Аммана, он перечел письмо-инструкцию, выданную ему Россом: перечисленные в ней пожелания звучали скорее как требования: «Не забудьте о точности воспроизведения архитектурных деталей, уделив, по возможности, особое внимание храму Изиды, что в дальнем конце каньона Сик, при любом освещении, какое сочтете наиболее выгодным: при дневном или даже, возможно, при лунном свете». Даже время суток обозначил! И все же он был благодарен Россу. В Лондоне сейчас не много нашлось бы желающих раскошелиться ради новых картин Блумберга.
Едва в небе проглянули первые звезды, Рахман объявил привал. Разбили лагерь. Двое мужчин у костра варили кофе. Мустафа развьючил одного верблюда и раздал всей компании еду. Мужчины набросились на провизию: как солдаты на армейский рацион, подумалось Блумбергу.
Они сидели вокруг костра, образовав что-то вроде разомкнутого кольца — юного аль-Саида усадили между Блумбергом и Рахманом. Разговор шел по-арабски, но Блумберг нашел себе занятие: он смотрел на звезды — на черно-агатовом фоне появлялись все новые и новые, причем с невиданной скоростью, и следить за этим было одно удовольствие. А над ними висела луна, огромная и желтая, как утрированная декорация в какой-нибудь мелодраме. В конце концов мужчины стали расходиться, и у костра остались лишь Блумберг да мальчишка.
— Ты ведь видел меня раньше, если я не ошибаюсь? — спросил Блумберг.
Тот вытянул к костру длинные ноги. Бог весть почему, но на нем были все те же выданные Россом серые школьные брюки и белая рубашка.
Парня била дрожь. Хотя с заходом солнца похолодало, но было еще достаточно тепло. Блумберг заметил, что лоб у него в испарине, а глаза лихорадочно блестят. Там, где когда-то была повязка, осталась тонкая полоска запекшейся крови.
— Возможно, в Иерусалиме. Моя дядя держит магазин в Старом городе.
— Или возле моего дома, что вероятнее. Ты ведь был там однажды ночью, правда?
Парень подумал, взвесил ответ и сказал еле слышно, почти шепотом:
— Да, я там был.
— Что ты там делал?
— Я заблудился.
Заблудился? В это верилось с трудом.
Парень отер рукавом лоб. Блумберг видел, что с ним что-то не то.
— Тебе плохо?
Вместо ответа Сауд лишь уронил голову на руки. Блумберг испугался, что он упадет в обморок. И протянул ему бутылку с водой. Парень сделал несколько глотков.
— Послушай, если тебе нездоровится, я отправлю тебя домой. Кто-нибудь из мужчин тебя проводит.
— Нет, это я днем перегрелся. Сейчас попью, и все пройдет. Только не отправляйте меня обратно.
Блумберг чувствовал, что тот взволнован, но не понимал, с чего бы это.
Рахман с Саламаном вернулись к костру. Мальчик встал и пошел прочь. Слышно было, как он мочится на песок.
— Нравится парнишка? — улыбнулся Рахман.
Саламан же при этих словах сплюнул.
— Не знаю. Парень как парень. Почему он может не нравиться?
Рахман сказал что-то Саламану — может, переводил слова Блумберга. Если и так, то ответ его почему-то насмешил Саламана, и он расхохотался.
Мальчик вернулся и, как обычно, сел поодаль от остальных.
— Почему жена не поехала с вами?
— Захотела остаться в Иерусалиме. И кроме того, как видите, ей здесь нечего делать. Но почему вы спрашиваете?
И снова Рахман обернулся к Саламану, последовала оживленная жестикуляция.
— Но ведь вы просили у сэра Джеральда этого парня?
— Вовсе нет, что за чушь! Напротив, я предпочел бы путешествовать без спутников, и поверьте мне, будь моя воля, я бы и вас не стал беспокоить. Хотя теперь вижу, что с вами удобней.
Ответ Блумберга, похоже, понравился Рахману
— Но в чем вообще дело? — удивился Блумберг.
— Парень известен на весь Иерусалим. Многим мужчинам он заменял жену.
Блумберг невольно улыбнулся. Сама мысль о том, что сэр Джеральд Росс отправил его за содомитскими приключениями, была почти такой же, если не в точности такой же нелепой, как и истинная цель поездки.
— Правда? Ладно, дело его. Думаю, это не помешает ему таскать мой мольберт? И кстати, как его имя?
— Имя его, к вечному стыду породившего его человека, Сауд аль-Саид. Хорошо, что отец его не видит: он умер.
Блумберг лежал в палатке и сочинял письмо Джойс. Письмо, которое, он знал, если и дойдет до нее, то не раньше, чем через месяц-другой. И все же на расстоянии ему проще было говорить о своих чувствах. Он писал мягким карандашом — вкратце рассказал о своем путешествии до настоящего момента и даже приложил сделанную еще днем зарисовку бывшей огневой позиции.
От лампы по стенам ложились тени, похожие на хищных птиц: ветер пустыни трепал холстину, стены палатки хлопали и дрожали. В конце письма он добавил непринужденно и как бы между прочим: «Кажется, я нашел твоего Сауда. Но даже если так, на убийцу он не очень похож. Завтра поинтересуюсь у него, зарезал ли он хоть раз в жизни кого-нибудь. Шофер мой думал, что сэр Джеральд отрядил его согревать меня по ночам, — помнишь того полицейского, который сидел на нашей постели? — „любитель мальчиков со своим мальчишкой…“» И тут Блумберг не удержался, съязвил: «Наверное, стоит рассказать об этом следователю, который теперь тебя согревает… Хотя нет, лучше не надо. Иначе он заявится сюда и будет отрывать меня от работы, а мне бы этого не хотелось». Он облизнул кончик карандаша и решительно замалевал последний абзац. К чему ее опять тревожить? К тому же он не хотел подкидывать Киршу идею. Если Росс отправил мальчика с ним в Петру, вряд ли он считает его убийцей Де Гроота. И потом, Сауд был ночью возле дома Блумберга: с какой стати убийца (если, конечно, не начитался в детстве детективных романов) станет возвращаться на место преступления? Нет, тут должно быть какое-то другое объяснение. Может, этот Сауд даже не был знаком с Де Гроотом. Утром Блумберг его прямо об этом спросит. Но что тот может ответить? «Да, я зарезал старого еврея и теперь отдаю себя в руки правосудия?» Блумберг мысленно даже посмеялся над собственной наивностью.
Он погасил лампу. В соседней палатке слышался храп. Где-то вдали заблеял верблюд. Что там такое говорил Росс про Джотто и его учеников? Нет, ему выпал еще более завидный удел — гордо носить власяницу изгоя. Под этими дикими звездами Блумберг, впервые в жизни, понял, что живет той жизнью, о какой мечтал.
В среду с утра Джойс явилась к Киршу в контору. Он хоть и удивился, но был очень ей рад. Волосы она зачесала назад, белый бесформенный кафтан, видимо купленный по случаю в Старом городе, она подпоясала красным шарфом, что подчеркивало ее стройную фигуру. Ее кожа, поражавшая белизной, когда они впервые встретились, с тех пор успела загореть и, на взгляд Кирша, идеально оттеняла ее серые глаза. Увидев ее, он даже на какое-то время, пусть на миг, забыл о Блумберге.
— Где ты пропадала? — Кирш старался выдерживать шутливый тон, боясь показаться ревнивцем, хотя сердце у него бешено стучало.
— Кто-то обыскивал мой дом.
— Ужас какой. Когда?
— В понедельник вечером, пока я гуляла.
— В городском саду. — Кирш хотел приберечь эту информацию, но слова сами слетели с губ. Рядом с ней он не владел собой.
Джойс нахмурилась:
— Ты что, шпионил за мной?
Кирш рассмеялся:
— Хотел бы, но нет. Клайв Баркер — знаешь его, он занимается городским планированием? — ну, он видел тебя там и обмолвился мне при встрече.
— Ох, да это не город, а большая деревня.
В ответ Кирш хотел было пошутить, но потом вспомнил, что Джойс пришла сообщить о преступлении.
— Так что с домом, велик урон?
— Порвали кое-какую одежду и три Марковых картины затоптали.
— Ужас.
— Да, но он не расстроится. Он такой. Скажет, что они этого заслуживают. В Вест-Хемпстеде на моих глазах по десять картин разом выносил на помойку. А я с утра пораньше забирала их тайком.
— Значит, в дом залезли в понедельник вечером?
— Да.
— Почему же ты вчера мне не сообщила? То есть, я хочу сказать, это же серьезное дело.
— Я была занята весь день. Питер Фрумкин… — Джойс помедлила. — Который фильмы снимает…
— Я знаю, кто он такой, — перебил ее Кирш.
— В общем, он повез меня в Старый город посмотреть на съемки. А потом в последний момент придумал роль для меня.
Кирш чувствовал, что краснеет.
— Правда? Я думал, они штурмуют стены султана Сулеймана, — Кирш попытался изобразить напыщенный голос за кадром.
— Ну да, так и было, но потом римляне ворвались в город, подступили к храму и нескольких местных женщин изнасиловали. Я была первой жертвой. — Джойс округлила глаза.
— Гадость какая.
Джойс засмеялась — чересчур натужно, как показалось Киршу, впрочем, он мог и ошибаться.
— Не будь таким занудой, — сказала она.
Кирш вспомнил вдруг, что, перед тем как они занялись любовью, она велела ему снять одежду. За дурачка принимает.
— Очень смешно, — буркнул Кирш. — А на самом деле кого ты изображала?
— Подносила воду жаждущим.
— Ну, это я еще могу представить.
— Представлять не надо, скоро сам увидишь, надеюсь. В городе ведь есть кинематограф?
Кирш встал, обошел кругом стола, приблизился к ней. Он заметил на лодыжке у Джойс тонкий серебряный браслет. Она выглядела такой ухоженной и счастливой — полная противоположность тому, что он видел в воскресную ночь. Она явно не из тех, кто сдается. Мелькнула подлая мысль, что эту ночь она провела в постели с Фрумкиным, а потом с утра прихорашивалась в роскошной ванной отеля.
— Надо бы мне съездить к тебе, осмотреть все как следует.
— Не обязательно, я уже прибралась с тех пор.
Кирш вздохнул.
— А когда убиралась, ничего подозрительного не заметила? Может, тот человек обронил что-нибудь?
— Нет, ничего.
— Извини, конечно, может, я ошибаюсь, но мне кажется, ты не слишком расстроена.
— А чего расстраиваться? Все ерунда, на самом деле, в сравнении с тем жутким случаем.
Кирш не на шутку рассердился:
— А тебе не приходило в голову, что эти два события могут быть взаимосвязаны? И что тебе, возможно, угрожает опасность?
Неужели он пытается ее запугать? Кирш, еще не договорив, понял, что выглядит полным идиотом. Ну какая связь может быть между двумя этими событиями, если убийца, а он об этом прекрасно знает, сейчас находится где-то на полпути в Трансиорданию, в пустыне? Только Джойс не должна об этом знать.
— Ладно. Но ты хоть дверь запирала, когда уходила из дома?
— Нет, по-моему. У нас же нечего взять. Кроме картин, естественно.
Его больно резануло это «у нас».
— И когда убиралась, нового ничего не нашла?
— Мы, кажется, это уже обсуждали.
— И моей записки не видела?
Джойс наморщила лоб, подумала с минуту:
— Не знаю… нет.
У Кирша вытянулось лицо.
— Да ладно, видела я твою записку! — улыбнулась Джойс. — Но, Роберт, неужели ты так по мне скучал? Не знала, что я так хороша в постели.
Кирш вспыхнул и покосился на дверь кабинета. Дверь была закрыта. Он не верил своим ушам. Женщина — и говорит такое!
— Значит, ты ничего не нашла, — пробормотал он, — кроме моей записки.
Джойс поднялась. Подошла к нему и поцеловала в губы.
— Я хочу, чтобы ты отвез меня в Кремисан.
— В монастырь?
— Именно.
— Когда?
— В эти выходные.
— А до этого? Я тебя не увижу?
— Роберт! Я же снимаюсь в фильме! — Она явно поддразнивала его, но ему было все равно.
— Тебе нельзя оставаться в том доме.
— А где же мне жить? У тебя? Не слишком-то это прилично, старина.
Ее лощеный светский выговор сменился вдруг валлийским просторечным. Но с этим американцы часто попадают впросак.
Джойс направилась к выходу.
— Не беспокойся, — сказала она, — я куплю цепного пса. Или пришли еще раз того настырного детектива, пусть стоит на часах.
— Какого детектива? — не понял Кирш.
— Ну, которого ты посылал к нам дорасследовать. Наглый такой, развалился прямо на кровати — да не пугайся ты так, не рядом со мной, — и все выспрашивал.
— Я никого не посылал.
Джойс пожала плечами.
— Я опаздываю, — сказала она. — Мне еще нужно многих повидать. В субботу утром? В десять часов — идет?
— Погоди минутку, этот человек, как он выглядел? Он сказал, как его зовут?
— Недурен собой. Глаза красивые, смуглый, и, по-моему, он из местных евреев. Шепелявит немного.
— Брюнет, кудрявый, коренастый?
— Да. Роберт, мне надо идти.
— Хорошо, — задумчиво произнес Кирш, — иди.
Кирш снова сел за стол и достал из верхнего ящика чистый лист бумаги. Пошарил в нагрудном кармане в поисках карандаша, но вместо этого извлек оттуда пуговицу от полицейской гимнастерки, найденную у Джойс в саду. Вспомнил, как спросил ее: «Ничего подозрительного не заметила, когда убиралась?» И она ответила: «Ничего». Он внимательно посмотрел на пуговицу, потом снова положил ее в карман. Встал, провел рукой по губам, чтобы стереть следы помады Джойс, и распахнул дверь кабинета. В коридоре было пусто, растрескавшиеся желтые стены набухли влагой, как будто само здание в хамсин истекало потом.
— Кто-нибудь видел Харлапа? — крикнул Кирш.
Ответа не было. Кирш прошел в приемную. Там было на удивление тихо. Обычно здесь толпились просители — родственники мелких воришек, которых забрали накануне, и всякого рода жалобщики — жаловаться на соседей из-за всякой ерунды было у местных любимым занятием. Чаще всего по утрам здесь стоял такой гвалт, что не слышишь собственного голоса. Но после смерти Картрайта в приемной по большей части стояла зловещая, мрачная тишина. Похоже, местные правонарушители решили пока залечь на дно и переждать какое-то время. Предпочитали держаться подальше от полицейских, зная, что одного из них недавно убили.
— Где Харлап? — снова спросил Кирш.
Дежурный сержант, Мэллори, оторвался от гроссбуха, в котором записывал утренний отчет. Промокнул написанное, потом захлопнул тетрадь образец исполнительности.
— Он у Яффских ворот, сэр. Стоит на дозоре по просьбе кинокорпорации «Метрополис».
— Вы уверены?
— А разве он должен быть где-то еще, сэр?
Кирш покачал головой:
— Вам известно, что стен, которые они штурмуют, не было здесь, когда Тит разрушал Второй храм?
— Простите, сэр?
— Ладно, это я так. Если Харлап появится, передайте ему, что он мне нужен.
— Так точно, сэр.
Кирш пошел к двери.
— А что сказать ему, где вас найти?
Кирш подумал немного.
— Впрочем, забудьте, Мэллори. Ничего ему не говорите. Я сам его раньше найду.
Но Кирш не нашел Харлапа ни в то утро, ни до конца недели. По словам Мэллори, сержант позвонил на пост в среду сразу после того, как Кирш отправился его искать. Он сказал Мэллори, что Фрумкину помощь полиции так и не понадобилась, съемки отменили из-за приближающейся пыльной бури, и он возьмет отгулы на ближайшие дни. Съездит в Хайфу к матери: ее кладут в больницу, проблемы с легкими. Врачи думают… Но Киршу было неинтересно, что думают врачи. У него были заботы поважнее. С какой стати Харлап наведывался к Блумбергам с расспросами? Неужели Росс замышляет что-то тайком от него? Что вообще, черт побери, происходит?
До конца недели Кирш пытался, правда без особого успеха, скрывать замешательство. В участке он был требователен и придирчив, дома — мучился от одиночества, терзался смешанным чувством вины и зависти. Это было почти физическое ощущение: устроится с книгой на кухне, но вспомнит про Сауда — и лицо горит, подумает о Джойс — то же самое. И он вставал, шел к раковине, плескал в лицо холодной водой. О Блумберге не было ни слуху ни духу. Тем временем съемочная бригада Фрумкина, как он слышал, перебралась к северу от Тель-Авива. Джойс, наверное, уехала с ними. Во всяком случае, дома ее не было. И хотя ему было велено ждать до конца недели, он каждое утро ездил к ее дому — проверял. Окна закрыты ставнями, на стук никто не открывал. В пятницу вечером он подъехал незадолго до захода солнца — весь день он практически ничего не делал, что в его нынешнем состоянии было хуже любой нагрузки, и плюхнулся на плетеное кресло, оставленное Блумбергом в саду. Смотрел, как сгущаются тени, удлиняясь. Заходящее солнце заливало прощальным сиянием заросший сад, превращая зеленую тропинку в лиловую, а серую калитку — в серебряную Вдруг — непрошеным гостем — в калитку вошел призрак его брата Маркуса — двинулся не спеша по тропинке, руки в карманы, в белых брюках и лихо заломленной соломенной шляпе, будто собрался на пикник. Вот только рубашка у Маркуса было наглухо застегнута до самого ворота, и Кирш знал почему: чтобы скрыть смертельную рану на груди. Шел, напевая «Апрельские дожди» и подражая манере Эла Джадсона[57], делал вид, что не замечает младшего брата в садовом кресле, глядящего на него во все глаза. «Апрельский дождик опять идет. Не огорчайся, потому что он фи-ал-ки нам несет». Кирш и сам чуть было не запел вместе с Маркусом, но все же как-то неприлично подпевать покойному. Песня закончилась, Кирш, вздрогнув, проснулся. И вдруг вспомнил, что у Харлапа на гимнастерке не хватало пуговиц в тот день, когда он привел в участок Сауда. Может ли такое быть, что пуговица, подобранная здесь, в саду, — от той самой гимнастерки? Харлап явно околачивался возле дома Блумбергов: Джойс описала его довольно точно. Но, может, он бывал здесь и раньше? Что, если Де Гроот, в предсмертной агонии, вцепился в рубашку Харлапа? Маловероятно, но не исключено. Тот старик раввин, Зонненфельд, намекал Киршу, что убийца — сионист, а не арабский мальчишка, но Кирш не принял его слов всерьез. И еще письма. Кто-то знал, что Де Гроот собирается в Лондон, и, возможно, этот кто-то не хотел, чтобы поездка состоялась. Кирш свалял дурака. Сауд так идеально подходил на роль подозреваемого, что другие версии Кирш не стал прорабатывать. Он знал, с самых первых дней в Палестине ему внушали, что из-за местной политики многие арабы ненавидят евреев и наоборот, но ему и в голову не приходило, — непонятно почему, — что по каким-то мотивам, не имеющим отношение к личным, евреи могут ненавидеть друг друга и даже убивать. Все в нем восставало против этой мысли, чуть не с рождения. Но что, если Харлап, по какой бы то ни было причине, действительно замешан в убийстве Де Гроота? И до какой степени? И возможно ли, что Киршу видится связь там, где ее нет (пуговица!) в жалкой попытке оправдаться: обвинить Харлапа, чтобы избавиться от угрызений совести из-за того, что позволил Сауду бежать? И какая роль в этом во всем у мальчишки? В любом случае ситуация опасная. Убийца Картрайта все еще на свободе, Харлап смылся, и Джойс — в этом Кирш почему-то был уверен — нуждается в срочной защите.
Кирш бросился к калитке, завел мотоцикл и поехал к центру города, к отелю «Алленби» на Яффской дороге. Он должен выяснить, куда Фрумкин увез своих киношников. Но на последнем отрезке пути вынужден был свернуть и поехать в объезд. Перед кварталом ортодоксов Меа Шеарим дороги были перекрыты. С заходом солнца наступил шабат, и на улицы высыпали хасиды в лапсердаках и меховых шляпах — шли молиться. В одном месте, рядом с кварталом, где жили ортодоксы, собралась густая толпа, и Кирш выжал сцепление и нажал на газ, надеясь проскочить, — мотор взревел. Он вспомнил, что говорил ему Росс — кажется, еще в первую неделю его пребывания в городе: «Любая толпа в Иерусалиме не к добру, и сборища по возможности следует пресекать». Кирш слез с мотоцикла и стал проталкиваться сквозь толпу кричащих, бурно жестикулирующих людей. И вскоре обнаружил в центре этого шумного круга молодого таксиста-араба. Он тщетно требовал с седока платы за проезд,
— Что случилось? — спросил Кирш. — Вы понимаете, что загораживаете проезд?
— Я вез его сюда из самой Яффы! Шестьдесят километров с гаком! А теперь он говорит, что не может заплатить.
Провинившийся — высокий бородач с бледным, как опара, лицом — судя по его виду, ничуть не раскаивался в проступке.
— Он заплатит. Заплатит! — крикнул кто-то из толпы. — Но не сегодня. Пусть завтра вечером придет — а лучше в воскресенье утром,
— Почему не сейчас? — поинтересовался Кирш у нарушителя. — Или вы предлагаете, чтобы наш друг вернулся в Яффу, а в воскресенье приехал оттуда за деньгами?
Слова Кирша мигом перевели на идиш — в ответ люди смотрели недоуменно, пожимали плечами: а почему бы нет?
Небо тем временем потемнело, и там, где только что были видны три звездочки, теперь высыпали тысячи. После долгих расспросов, среди беспорядочного шума и гвалта Кирш наконец разобрался, в чем дело. Водитель-араб и его пассажир загодя выехали из Яффы, рассчитывая к вечеру успеть. Но из-за бесконечных задержек добрались до Иерусалима уже когда солнце село, начался шабат, и финансовые расчеты стали невозможны. Таким образом, пассажир, как он уже говорил, вовсе не отказывается платить, просто просит отсрочить это дело. Почему араб-водитель не видит его резонов — похоже, оставалось загадкой для всех, кроме Кирша и самого шофера.
Водитель, к этому времени уже слегка обалделый, видимо, устав стоять бедным просителем, уселся прямо посреди улицы. Очевидно, он, как и Кирш, слабо понимал иврит и идиш, а арабского, похоже, никто из здешних не знал. Попытки перевести все на ломаный английский, понятный обоим, успехом не увенчались, только всех измучили. Кирша тоже тянуло сесть, а еще лучше — лечь. Он уже полчаса тут торчит, разбираясь с этим дурацким инцидентом. Но агрессии не чувствовалось. На самом деле, к большому удивлению Кирша — может, это все аура священного часа, — люди хоть и шумели, но вели себя вполне дружелюбно по отношению к водителю, и все же Кирш никак не мог принять решение, хотя вроде бы что тут сложного? Ему надо срочно найти Джойс, напомнил он себе, а он теряет время на эту разборку.
— Да Бога ради, я заплачу! — в конце концов крикнул он. — А вы — сказал он пассажиру, — придете в воскресенье утром в полицейский участок и вернете мне долг.
Кирш достал кошелек и протянул деньги — к радости водителя, но толпа, видя это, возмущенно ахнула.
— Нет-нет, — кто-то схватил Кирша за руку, — это гой, это должен сделать гой.
— Отстань! — огрызнулся Кирш и, неожиданно сам для себя, произнес: — Я — гой. Ясно? Англиканская церковь, знаете такую? Сейчас я отдам деньги этому бедолаге, и можно будет спокойно разойтись.
Кирш в тот момент не думал, поверят ему или нет. Ему и в голову не приходило, что хасиды хотели, чтобы вместо него это сделал другой — нееврей. Ему хотелось лишь одного: проехать на мотоцикле через эту толпу. Он уже готов был вложить три монеты по двадцать пиастров в протянутую руку водителя, как вдруг позади толпы заметил Харлапа.
— Эй! — крикнул Кирш. — Стой!
Харлап обернулся, встретился с ним взглядом и бросился бежать.
Кирш выронил монеты и, расталкивая толпу, помчался по Яффской дороге — вслед за Харлапом. Но возле ворот городской больницы остановился, задыхаясь и обливаясь потом. Он понял, что упустил Харлапа. После этого, уже медленно, побрел назад к тому месту, где оставил мотоцикл. Толпа к тому времени рассосалась. Его мотоцикл кто-то откатил к обочине и прислонил к стене на углу. Рядом в темноте чернели две огромные кучи мусора, воняло какой-то дрянью, и от этого убожества Киршу стало тошно — он почувствовал, что смертельно устал, и без сил опустился на землю: прислонясь спиной к мотоциклетному колесу, пытался отдышаться. Теперь он знал наверняка только одно: что до сих пор заблуждался, чуть ли не во всем.
Блумберг проснулся среди ночи — в грудь ему уткнулся ствол винтовки.
— Давай поднимайся! — крикнул Саламан и со всей силы пнул его ногой в бок.
Блумберг взвыл и перекатился на другой бок.
Саламан пощелкал пальцами и плюнул ему в лицо:
— Встать!
— Какого черта, в чем дело?
Блумберг встал, придерживая ушибленный бок. Саламан приставил к его спине ствол и заставил выйти из палатки.
Снаружи, обложенный по кругу камнями, догорал костер. В его оранжевом пламени Блумберг увидел Рахмана — тот сидел, скрестив ноги, связанный, с кляпом во рту. Метрах в двадцати двое других легионеров остервенело, с рычанием и воплями тыкали ножами во что-то на земле. Блумберг похолодел: в первую секунду он решил, что это мальчик. Но потом Саламан толкнул его в спину, он упал ничком, а когда, сплевывая песок, пополз вперед, то увидел что «жертва» — старая военная гимнастерка британского образца.
Саламан тем временем сбросил с верблюда большой холщовый мешок Блумберга и вытряхнул из него художественные принадлежности: кисти, тюбики с краской, банки с маслом и скипидаром. За первым мешком вскоре последовал второй. Саламан высыпал на песок большую часть его содержимого: мясные консервы, банки с джемом, молоком и печеньем, а также спиртовку, но ее он счел ценной и забрал. Потом позвал Мустафу, и они вдвоем привязали Рахмана к спине верблюда — на место, освободившееся от мешков. Вскоре Мустафа с довольным видом вынес из блумберговской палатки карманные часы и керосиновую лампу. Но тем и ограничилось. Главной добычей, как понял Блумберг, были сами верблюды.
Кроме разбросанных рисовальных принадлежностей они оставили ему костер, тощую лошадь и флягу с водой. Блумберг, все еще держась за ушибленный бок, смотрел, как верблюды вместе с седоками исчезают в ночи, и был, как ни странно, даже благодарен этим разбойникам. Избавиться разом от всего — разве не об этом он мечтал? Прямо король Лир какой-то. Обошелся с людьми дурно — и получаешь по заслугам. Звезды над головой складывались в причудливые узоры — как будто Господь Бог, точно ювелир с Хаттон-Гарден, высыпал перед ним на черный бархат, похваляясь, все свои драгоценности, и только для него одного. Едва Блумберг настроился на философский лад, откуда ни возьмись появился мальчик. Он дрожал: ночи в пустыне холодные.
— «Бедный Том озяб»[58], — произнес Блумберг задумчиво, обращаясь скорее сам к себе, а не к мальчику, и добавил: — Бедняга, — словно утешая Сауда, которому достался в товарищи по несчастью такой невзрачный король Лир — он сам.
Сауд подошел к костру.
— Я прятался за дюнами, — сказал он. — Накануне вечером я подслушал их разговор. Хотел вас предупредить, но не смог. Пришлось спрятаться.
— Ты ни в чем не виноват, — ответил Блумберг.
Сауд протянул к огню руки, потом отошел от костра и принялся собирать рассыпанные художественные принадлежности Блумберга и складывать их обратно в мешок.
— Я сам, — Блумберг попытался встать, но от резкой боли в боку сел на землю.
— Вот, — Сауд принес флягу с водой и, открутив крышку, протянул Блумбергу.
— У меня есть кое-что получше, — ответил тот.
На этот раз он нашел в себе силы встать и кое-как доковылял до сумки с провизией. Пошарив в ней, с победным видом извлек оттуда серебряную фляжку. Ее подарила ему Джойс в их последний день в Лондоне. Глотнув виски, передал фляжку Сауду, но тот покачал головой. Виски обжигало горло. Блумберг сделал еще глоток, потом еще. Так они сидели в молчании, наверное, минут двадцать, пока костер не стал гаснуть. Мальчик все еще дрожал, но на лбу блестели капли пота. Блумберг подошел к нему, обнял за плечи. Отвел его в палатку, уложил и укутал двумя колючими армейскими одеялами, оставшимися среди прочих вещей, которые Саламан и Мустафа со товарищи побрезговали взять. Потом и сам лег рядом с Саудом. Он лежал на спине, и вновь замаячила перед ним ночь в окопах — как черная гнетущая черная тень, но, по счастью, это длилось недолго. И вот он уже в еврейском театре «Маджестик», на Майл-Энд-роуд. А что там за представление на сцене? «А-мелех Лир» — «Король Лир», естественно, и Блумберг с приятелями утирают слезы рукавами — хохочут до слез. Им казалась нелепой и жалкой эрзац-культура родителей. В Вест-Энде был гений, а в Ист-Энде — идишский король Лир, ни на что не похожий. А происходящее сейчас с Блумбергом — это что? Драма или мелодрама? Настоящее или суррогат? Все, что он рисовал для Росса, — не более чем мазня.
Сауд шевельнулся во сне, и Блумберг проснулся. Потрогал осторожно лоб мальчика. Кажется, жар прошел. Утром, когда кто-нибудь придет им на выручку, надо будет отпустить его. Пусть отправляется куда хочет.
Рассвет был ярким и внезапным — как будто в небесах подняли ставню, а в Лондоне утренний свет обычно вялый и бледный, как пьяница, возвращающийся с ночной пирушки.
Блумберг проснулся от боли. На боку красовался огромный лиловый синяк. Он потрогал его и поморщился. Во рту пересохло, язык как наждак, словно он песка наелся, что отчасти было правдой. Блумберг провел рукой по лицу — на щеках была двухдневная щетина, — потом встал и откинул полог палатки.
Оказалось, Сауд уже успел собрать вещи, навьючил лошадь. И сидел, поджидая его, на песке, скрестив ноги по-турецки. Блумберг подошел к нему, взял протянутую ему бутылку с водой. Сделал долгий глоток.
— Тебе получше? — спросил Блумберг.
Сауд кивнул.
— Температуры нет? — Блумберг уловил в собственном голосе материнские нотки.
— Я здоров.
С первыми лучами солнца стало заметно теплее. Блумберг огляделся по сторонам. Он имел весьма отдаленное представление о том, где они находятся, и сразу же понял, что ночная мысль отпустить Сауда была по меньшей мере глупой. Впрочем, Сауд явно хотел продолжать совместное путешествие.
Так что не стоило зря терять время. Блумберг с Саудом разобрали и сложили палатку — и уже через полчаса отправились дальше на юг. Они шли пешком, а лошадка, понурившись, все же послушно везла на спине тяжелые вьюки.
Как только они отправились в путь, говорить практически стало не о чем. Сауд просил Блумберга не беспокоиться, потому что он знает, сколько осталось до Петры — к вечеру они уже будут на месте. Вместе, хотя Блумберга это ничуть не заботило, они представляли собой странную пару: Сауд, в грязном и мятом школьном костюмчике — рубаха навыпуск, выданный Россом галстук в красно-черную полоску вместо пояса, и Блумберг, обмотавший голову вместо куфии рваной рубашкой, а сверху нахлобучивший еще и мексиканскую шляпу, милостиво оставленную ему разбойниками. Но шляпа эта была не просто приятным дополнением, но и поистине подарком судьбы, потому что под черной широкой лентой Блумберг прятал банкноты, которые Росс выдал ему на дорожные расходы.
После трех часов пути они добрались до оазиса, напоминавшего скорее призрачную деревню: несколько заброшенных хижин да озерцо, возле которого бродил ослик, впрочем, его Сауд быстро захомутал. И все равно зрелище было завораживающее. Они, должно быть, поднялись выше уровня моря, потому что теперь Блумберг уже видел впереди огромный кратер, из которого вздымались скальные массивы — за ними, как объяснил Сауд, и прячется Петра. Блумберг нырнул под сень одной из хижин. Он захватил с собой пачку печенья и перочинным ножом вскрыл жестянку. Намазал печенье джемом и передал угощенье Сауду. Высоко в небе, то взмывая в безоблачную синь, то ныряя, парил на невидимых волнах одинокий ястреб.
Сауд сидел рядом с Блумбергом на корточках, хрустел печеньем. У него было на редкость красивое, точеное лицо, и если правду говорили, что он продажный мальчик, то, как предположил Блумберг, поклонников у него должно быть немало.
— Что ты натворил? — спросил Блумберг и, не дождавшись ответа, спросил напрямик: — Ты убил Де Гроота? Это был ты?
— Нет, — ответил Сауд, — я не убивал Яакова. — Помедлил с минуту, огляделся вокруг, придирчиво глянул на Блумберга, как будто прикидывая, не подслушивает ли их кто и можно ли доверять собеседнику, а потом сказал: — Я видел, кто это сделал.
— И кто же?
Вместо ответа Сауд сунул руку в карман замызганных школьных брюк. Достал запыленную пуговицу, сдул пушинки, почистил ее, потерев о рубашку, и протянул Блумбергу на ладони. Она была серебряная и блестящая, с обрывками коричневых ниток в петле и с трезубой короной — эмблемой иерусалимской полиции.
— Я вернулся на место его гибели, — сказал Сауд. — И нашел это. Возле калитки в вашем саду.
Но прошло еще четыре часа (от оазиса они ехали верхом, переложив поклажу на ослика), прежде чем они добрались до ущелья, через которое попадают в древний город. Плато, на котором находится Петра, прорезано ущельем со стенками из песчаника. Блумберг и раньше видел цветной песчаник — в Британии он тоже встречается, — но здешний поражал цветовой насыщенностью и разнообразием узоров. Отвесные скалы издали напоминали восточные ковры или ткань с арабесками. Темные оттенки красного, лиловые, желтые тона чередовались, оттеняя друг друга, а местами сливались и переплетались в причудливые фантазии. И он бы наверняка замер в восхищении, потрясенный такой красотой, если бы мысли его не были заняты другим — тайной, которую доверил ему Сауд.
Кирш всю ночь разыскивал Харлапа в спящих кварталах Иерусалима. Где можно было проехать — ехал на мотоцикле, а там, где улицы были закрыты для транспорта по случаю шабата, шел пешком. Обратиться за помощью было не к кому. Он не знал теперь, кому можно доверять. У Харлапа могли быть сообщники. Кирш понимал, что зря старается — Харлап наверняка отсиживается где-нибудь в запертой комнате с закрытыми ставнями. Но все равно продолжал поиски, как будто раскрыть это преступление, а вместе с этим разрешить и куда более сложную личную дилемму, можно было лишь в движении. Он всегда так поступал в тяжелые моменты — взять хотя бы его бегство в Палестину: это было бегство от Наоми, которая была бесконечно мила и заслуживала лучшего, но он ее не любил, а еще — бегство от невыносимой скорби, накрывшей семью после смерти брата. Маркус как-то вечером, когда ложились спать, спрятался под кроватью, загородившись простыней. Кирш, которому было тогда года четыре, сидел на кровати и болтал ногами, и Маркус схватил его за щиколотки. Кирш завизжал и накинулся на брата с кулаками. Брат сначала смеялся, потом сказал примирительно: «Не реви. Давай лучше поиграем во что-нибудь». Стеклянные шарики катились по ковру и звонко стукались друг о друга. Два милых еврейских мальчика. Так однажды назвала их тетя Фанни. «Милый еврейский мальчик» — «Сам такой» — поддразнивали они друг друга, тыкая пальцем в бок. Только ли это? Неужели это все, что могли они сказать о своей еврейской жизни? А Палестина? Вот уж о чем Маркус меньше всего думал. Последние его слова: «Дорогой Бобби, мы снова в окопах, и хоть ужасно хочется спать, спешу ответить на твое письмо, пока есть возможность. По счастью, я разжился свечным огарком. Спасибо огромное за книгу и шоколад. Все это я поглотил с равным удовольствием. Через день-другой пошлю тебе свою нормальную фотографию». И это все.
Кирш ехал наугад — если он сейчас и занимался расследованием, то только в закоулках собственной души, — по узким улочкам и дворам Меа Шеарим. Ночь была жаркой, запах сточных канав напомнил ему о луже возле дома Баркера в Вади-аль-Джоз. Здесь же домишки лепились один над другим — этакая польская деревня, чудом переместившаяся на Ближний Восток: красные крыши, узкие двери, протянутые всюду бельевые веревки. В нескольких окнах еще мерцали свечки шабата, хотя в большинстве домов они давно уже догорели. Вообще что общего, удивлялся Кирш, у него с этими евреями и их убогим бытом? Ответ: ничего — и всё. Хотя почему так, он затруднился бы объяснить.
Оставив позади кварталы набожных бедняков, он ехал по Яффской дороге. Здесь только в редакции «Палестинского еженедельника» еще светились окна, дальше опять темнота — вплоть до Нешерской автостанции, где всю ночь снуют такси и — как ни в чем не бывало, несмотря на все попытки Росса запретить их ремесло в Священном городе, — собираются местные проститутки.
Когда он наконец вернулся домой, ночное небо по краям уже светлело, на черно-синем горизонте проступали розовые полоски. Кирш, не раздеваясь, рухнул на узкую кровать. Через несколько часов проснулся, весь в поту, с одной панической мыслью (где же эти чертовы часы?), что пропустил назначенную встречу, ведь они с Джойс договорились встретиться в десять и съездить в Кремисан. Комната была залита слепящим светом, иссиня-белым, как туго накрахмаленная простыня, и жара стояла такая, как будто сейчас середина дня, разгар сиесты. Наконец нашлись часы — завалились под кровать, ремешок порвался. Было только полдесятого. Если поторопиться, он еще успеет. Сорвал с себя мятую униформу, плеснул в лицо водой. Бриться некогда. Натянул старые шорты-хаки, сверху — наименее мятую из двух белых рубашек.
Кирш на полной скорости мчал по пыльным и пустынным в шабат улицам. В Северный Тальпиот прибыл вовремя — светофор в городе был только один (Кирш присутствовал на его торжественном открытии), а повозок и осликов, из-за которых обычно возникали пробки, на улицах в субботу заметно поубавилось. У коттеджа Блумбергов прислонил мотоцикл к дереву и, хотя по такой жаре следовало бы идти не спеша, бегом кинулся к дому. Он уже представлял — на самом деле эта мысль не покидала его с момента пробуждения, — как подхватит Джойс на руки и закружится вместе с ней… Но его ждало разочарование. Джойс приколола к двери записку, накорябав крупными, наспех, буквами: «Роберт, не дождалась тебя, поехала с Питером Фрумкиным. Будь умницей, подъезжай тоже — увидимся».
Соколы в Кремисане — первая пара за бог знает сколько лет, так говорили, — свили гнездо на одной из сосен позади монастыря. А для города, где только один светофор, их появление стало «событием». И теперь все, кто мало-мальски интересуется птицами, орнитологи любители и просто любопытствующие, толпились перед высокой оградой, специально по этому случаю сооруженной монахами: дальше нельзя было заходить. Среди собравшихся было много британских военнослужащих, но не только они. Пробираясь в толпе, Кирш заметил Обри Харрисона — тот, в неизменном белом костюме, непринужденно беседовал с Бентвичами и Макклелланами, были и другие, знакомые Киршу по вечеринкам у Росса. Англичане вели себя непринужденно, даже чересчур, словно это футбольный матч, а не собрание натуралистов. За морем экспаты быстро усваивали принцип laissez-faire[59] — социальная система проявляет гибкость, не до крайностей, конечно, но какие-то ограничения, диктуемые рамками приходского или светского общения, ослабевают. А может, это из-за войны: четыре года держали себя в ежовых рукавицах, и теперь можно, так сказать, ослабить шнуровку. Отец Кирша в первый год после смерти Маркуса ни слезинки не проронил, а теперь, судя по письмам матери, плачет беспрерывно.
Несколько военных, опираясь на забор, передавали друг другу полевой бинокль и по очереди наводили его на соколиное гнездо. Чуть позади, в довольно плотной толпе евреев, под полосатым зонтиком Кирш увидел профессора Бена Дова — историка, который задавал тон в Еврейском университете со дня открытия. Он о чем-то оживленно беседовал с двумя известными учеными, своими будущими коллегами, и, если Кирш не ошибся, с Фрумкиным. Но куда же подевалась Джойс? Кирш ее нигде не видел. Рядом с ним местные арабские ребятишки соорудили простенький телескоп и глядели в него, растянувшись на земле — меж двух семей, расположившихся на пикник и заставивших все вокруг рядами пустых и початых бутылок. Местные монахи делают довольно приличное и на самом деле недооцененное красное вино, и в этот день торговля шла бойко. Тем временем влюбленные птицы, безразличные к человеческим ожиданиям, не собирались демонстрировать себя в полете.
Кирш, обойдя мальчишек, направился к Фрумкину.
— А, капитан, рад вас видеть, — сказал тот весело, прерывая беседу. И первый пожал ему руку.
Бен Дов особой радости не выказал. Кирш, расхристанный, небритый, с красными от недосыпа глазами, понимал, что впечатление производит не самое приятное. Кроме того, влиятельные сионисты, будь то ученые или политики, или и те и другие, редко симпатизируют таким, как он. Для них он враг, и Кирш это знал.
— Ищете Джойси, наверно. Она должна быть где-то рядом.
Джойси! Кирш стиснул зубы.
Фрумкин обернулся, глядя поверх голов, что было нетрудно при его росте, и заорал:
— Джойс! Джо-о-йс!
— Не надо. Я сам ее найду, — сказал Кирш.
Но Фрумкин, извинившись перед собеседниками, взял Кирша за локоть и стал подталкивать в сторонку. Кирш резко отстранился.
— Да ладно, — шепнул Фрумкин, — хочу сделать перерыв, с этими типами я чуть не умер от скуки.
— Ваше дело, — буркнул Кирш.
Фрумкин вздохнул.
— Что это? Ревнивый Оберон?[60]
Кирш сделал вид, что не слышал.
Фрумкин все же ухитрился отойти на несколько шагов от поборников еврейской университетской науки и заметил:
— А все деньги, знаете ли. Я сделал некоторые пожертвования в Иерусалимский фонд сэра Джеральда. Ваш шеф, должно быть, пустил слух, и теперь они от меня не отстают. Но, если честно, я здесь снимаю кино и ради этого готов на все. А в отличие от сэра Джерри, эти ребята, — Фрумкин указал на них большим пальцем, — мало что могут предложить по части места для съемок. Так или иначе, задумка с университетом — дохлый номер, в мире и так полным-полно умных евреев. А вы что скажете, капитан?
Кирш сказал бы прежде всего о том, что в обществе евреев из других стран, особенно американских евреев, он неизменно чувствует себя англичанином до мозга костей. Настолько, что, слушая Фрумкина, он сдерживается изо всех сил, потому что некий внутренний голос, даже не его собственный, а какой-то снобски аристократичный, так и рвется наружу. «Боже, что за галиматья!» — сказал бы этот голос, дай ему волю. Но, к счастью, Кирш ему воли не дал — и ничего не сказал.
Явилась Джойс. На ней было летнее платье с короткими рукавами, которое выгодно подчеркивало золотистый тон загорелых рук и лица, резко контрастирующий с белизной волос. Вместо приветствия она расцеловала Кирша в обе щеки.
— Вид у тебя как после бурной ночи, Роберт.
— Горячая амазонка? — улыбнулся Фрумкин и добавил: — Да, ночи здесь жаркие бывают.
— Я хотел бы с тобой поговорить, — робко сказал Кирш: в ее присутствии вся его уверенность опять куда-то улетучилась.
— Ну так говори.
— Ага, пора мне уходить, — сказал Фрумкин со смехом. — В любом случае на птиц я уже насмотрелся. — И повернулся к Джойс: — Завтра увидимся?
Джойс даже ухом не повела. Кирш не знал, чему это приписать: то ли не хотела показывать, что у нее с Фрумкиным какие-то дела, а может, не хотела говорить об этих делах при Кирше.
— Ладно, подумайте об этом, — сказал Фрумкин. — Подумайте.
— Постойте, не уходите, — остановил его Кирш. — Я бы хотел у вас кое-что спросить.
— Валяйте.
— Мой подчиненный, сержант Харлап, должен был дежурить на прошлой неделе во время съемок в Старом городе, но вы сказали ему, что его услуги не понадобятся. Это правда?
— Неправда. Я попросил его поехать с нами в Хайфу. Он так ловко отгонял от нас зевак в Старом городе, что я подумал: в Хайфе такой человек нам очень нужен. Только не говорите мне, что он у вас не отпросился! — Фрумкин произносил все это шутливо, потом сделал строгое лицо: — Послушайте, Роберт, я прошу прощения. Я виноват. Я предложил ему больше, чем он, вероятно, заработает за полгода у вас на службе. Но я велел ему сначала спросить у вас.
— Так он был с вами всю неделю?
— Все семь ужасных дней.
Кирш обернулся к Джойс:
— А ты его видела?
— Эй, что за?.. — вмешался Фрумкин, но Джойс уже кивнула, и он умолк на полуслове. — Послушайте. не будьте к нему слишком строги. У него мать больная и все такое…
— Нет, это вы послушайте. В другой раз я буду очень признателен, если вы обратитесь сначала ко мне, прежде чем подкупать моих подчиненных.
— Подкупать? Да ладно, приятель…
— Я вам не приятель. А вы наглец!
Казалось, еще немного — и дойдет до потасовки. Но потом Фрумкин вдруг поднял руки: сдаюсь, сдаюсь! — и расхохотался.
— Хотите арестовать меня, капитан? Пожалуйста. Но поверьте мне, нехорошо, когда еврейские ребята друг с другом так поступают.
Кирш, с побагровевшим лицом, едва сдерживался. Но все же взял себя в руки.
— Может, вы удивитесь, — сказал он Фрумкину, — но я все время так поступаю.
Фрумкин обернулся к Джойс, которая с досадой следила за их перепалкой.
— Вы знаете, как евреи попали в Англию? — спросил он у нее. — Корабль из России причалил у Лондонских доков. Кто-то встал и крикнул: «Нью-Йорк!» — и все, кто поглупей, сошли на берег.
Джойс даже не улыбнулась. Фрумкин посмотрел на Кирша, тот тоже стоял мрачный.
— На одном корабле, дружище. Ваш народ и мой. На вашем месте я бы не стал задирать нос, — продолжал Фрумкин.
— Мои предки из Голландии, — начал Кирш. — Мы в Англии уже два столетия. — И говоря это, Кирш понял, что смешон.
— А, отлично. Может, ваш прапрапрадед водился с Ротшильдами? Может, в таком случае вы одолжите сэру Джеральду денежек на реставрацию Иерусалима?
Конец этой словесной дуэли потонул в громких криках толпы. Соколы наконец взмыли в воздух и, широко расставив длинные крылья, принялись кружить, нарезая виражи — самец гонялся за самочкой.
— Они трахаются в воздухе, вы не знали? — произнес Фрумкин. И, глядя на Джойс, добавил: — Представьте, как классно.
Кирш и Джойс лежали рядом в комнате Джойс. Джойс, усталая, заснула после любовной битвы. Кирш лежал и смотрел в потолок — перед глазами, как ночные видения, проносились события последних двух недель. Джойс повернулась во сне, уткнулась лицом ему в плечо, положив руку на его узкую грудь. Он притянул ее к себе, вдыхая горьковатый запах ее волос. Он снова хотел ее, но сегодня она была такой неистовой и исступленной, что, несмотря на то, что им было хорошо вместе, у него возникло подозрение: не он должен быть сейчас с ней в постели. Вот почему он медлил, наслаждаясь этим мгновением тихой нежности, даже если она видит себя в объятиях Блумберга или кого-то еще.
Утром они сидели на лужайке на плетеных стульях. Джойс вынесла из дому чайник и тарелку с нарезанным сыром и хлебом. Забавно, подумал Кирщ: впервые за много месяцев он не сам готовит завтрак, а его кормят, и это было приятно. Жара, которую в последние дни принес пустынный ветер, начала спадать, воздух был теплым и свежим. Садик, почти идиллический под чистым голубым небом, был не лишен все же этакой сельской английской неухоженности. На лужайке трава по пояс, в изгороди меж камней торчат непокорные пучки разросшегося иссопа. По краям крыльца — розовые мальвы в жестянках из-под оливкового масла. Впервые Кирш, кажется, понял, почему евреи из разных стран так хотят здесь жить, хотя его догадка — не имевшая отношения ни к политике, ни к гонениям, ни к религии, истории и всему такому, а связанная исключительно с растениями, солнцем, сексом и любовью, — эта его догадка, вероятно, расходится с мнением большинства.
Он поделился с Джойс, но она, как обычно, ответила с присущей ей резкостью:
— Все, что ты назвал, можно сказать и об Италии, и о любой другой средиземноморской стране, где тепло, цветут красивые цветочки и порхают яркие птички. Неужели ты совсем не сочувствуешь сионистам? Я хочу сказать, они ведь не многого просят, учитывая, сколько евреи дали миру — а им за это, добавлю я от себя, даже «спасибо» не сказали.
— Не надо меня учить, я все-таки еврей, не забывай.
— По твоему поведению этого не скажешь.
— А как еврей себя ведет?
— Идет по жизни с гордостью, мне так кажется.
— Ты говоришь о сионистской гордости?
— Хотя бы. Но скажи, что за радость быть англичанином? Хотя, конечно, тебе это нравится, ты же служишь империи.
— Что-то не припомню, чтобы твой супруг размахивал сионистским флагом. И вообще, он же для Росса церкви рисует.
— Заткнись! Марк к этому не имеет никакого отношения. Он просто замечательный художник. Гений на самом деле.
— Художники — исключение, значит? А как насчет твоего приятеля Фрумкина? Он поможет осушать здешние болота?
Джойс, как ему показалось, смутилась было, но ответила вполне спокойно:
— Понятия не имею.
И, словно подтверждая мысли Кирша, что природа намного интереснее политики, над садом пролетел удод — Джойс невольно им залюбовалась. Весь ее запал вдруг выдохся, и она произнесла задумчиво:
— Наверно, лучше мне было поехать с Марком.
Вообще-то, пока у них шел спор о сионизме, Кирш думал совсем о другом. Ему хотелось сказать ей: «Я тебя люблю» — и он уже почти собрался, когда она заговорила. А теперь он словно онемел. Удод метнулся обратно — черкнул черно-белой молнией над высокой травой. Кирш следил за его полетом. И в досаде, из ревности или просто от смущения, ответил:
— Это было невозможно.
— Что ты хочешь сказать? Что он не хотел меня брать с собой? Поверь, я бы сумела его уговорить.
Теперь Кирш оказался перед выбором. Признаться в сговоре с Россом — или воспользоваться отговоркой, которую Джойс невольно ему подсказала. Он мог бы ответить: да, он знал, что Блумберг хотел ехать один. Но что это ему даст? Утратить ее уважение лучше, чем ее потерять.
— Прости, — сказал он.
— Ничего, — ответила она, чуть смягчившись. — Уверена, многие думают, что я хотела ехать, а он мне не разрешил. В любом случае, правда колет им глаза.
Она собрала посуду, отнесла в дом.
Где-то неподалеку зазвонил колокол, приглашая прихожан на воскресную утреню, за ним в отдалении подали голос другие, и вскоре радостный перезвон множества колоколов наполнил всю округу. Кирш вспомнил школьную часовню в Сент-Поле, где он учился в тот год, когда началась война. Киршу и еще одному мальчику — О’Кифу, католику, дозволялось не присутствовать на богослужениях, но Кирш все равно ходил. Он обожал гимны: «Спаситель мой, с Тобою до конца…», и этот, самый любимый, «Паломник». «В любых невзгодах стойким будь, — с жаром пел Кирш, — за Господом пускайся в путь»[61]. И никого это, кажется, не удивляло, лишь старший воспитатель Дженкинс порой как-то странно поглядывал на него, а один раз, после того как Кирш допел вместе с другими особенно красивый, положенный на музыку псалом, регент церковного хора Мерлин-Смит, краснолицый валлиец с зычным голосом, остановил его на выходе из церкви: «Вижу, вам нравятся гимны, мистер Кирш? Что ж, их написал ваш народ. Полагаю, вы можете их петь!»
Джойс вернулась. Подошла к нему сзади, обвила за плечи тонкими руками:
— Роберт, мне пора идти. Но ты можешь остаться здесь, сиди сколько хочешь. День сегодня — чудо!
— Очередное свидание с Фрумкиным?
— Ты не имеешь права так говорить, сам знаешь. Это с тобой я изменяю мужу, не с Питером Фрумкиным.
Джойс коснулась его шеи поцелуем. Никогда еще он не был так счастлив.
— Опять сниматься?
— Нет, на этот раз для меня нашлась настоящая работа. Буду ответственной за реквизит. Сегодня возвращаемся в пустыню.
— Я думал, они закончили там еще месяц назад.
Джойс пожала плечами:
— На этот раз ненадолго. Может, хотят переснять пару сцен. Времени у них в обрез, пароход в Хайфе ждет. Так что все завершается. Питер тоже уезжает на следующей неделе.
Новость об отъезде Фрумкина порадовала, однако беспокойство осталось. Он чувствовал: Джойс что-то недоговаривает. Но ведь и ему было что скрывать.
— Я тоже пойду, — сказал Кирш, поднимаясь. — Хочешь, подвезу?
— Не надо, Питер пришлет машину.
— За реквизиторшей? Вот не ожидал.
Джойс улыбнулась:
— Съезди домой лучше, Роберт, переоденься. А то смотришься не солидно — совсем как художник стал.
Кирш посмотрел на свою мятую рубашку и шорты.
— Ты права, в таком виде в участке появляться не стоит.
— Кстати, я уж и забыла, как там расследование?
Теперь Кирш пожал плечами.
— Продвигается понемногу, — сказал он, — но медленно. Мне показалось, в пятницу я нащупал кое-что, но… Ты говоришь, Харлап был с вами всю неделю?
Беседу прервал автомобильный гудок.
— О, это за мной, — сказала Джойс и бегом кинулась к калитке. Обернулась, послала Киршу воздушный поцелуй — и поспешила к поджидавшему автомобилю.
Кирш вернулся в дом, сел на кровать, закурил. Напротив у стены последняя из стопки картин Блумберга была развернута к зрителю: Иерусалим ночью. Окрестности города были пустынны, как лунный пейзаж. Чем-то эта картина растрогала Кирша. От нее веяло одиночеством, еще более глубоким, чем его собственное. Он встал и принялся обыскивать комнату — выдвигал ящики, приподнимал стопки с одеждой. Ему было неловко, конечно, поскольку он и сам точно не мог бы сказать, действует ли сейчас как полицейский — в конце концов, к Джойс в дом залезли злоумышленники, — или как ревнивый любовник. В конце концов, обшарив все закоулки и не обнаружив ничего интересного, кроме брошенного в грязное нижнего белья Джойс, он, пристыженный, удалился.
Только он вошел в кабинет, как зазвонил телефон. Росс.
— Не могли бы зайти ко мне?
— Боюсь, что нет, сэр.
В последнее время Кирш стал замечать, что, разговаривая с Россом, с трудом подавляет гнев и в результате только огрызается. Росс был великодушен — как добрый папаша, дающий строптивому сынку-подростку время одуматься.
— Дело не терпит отлагательств. Не могу распространяться об этом по телефону.
— Сейчас буду.
— Отлично.
Кирш поехал в сторону Абу-Тора. Сворачивая на околицу, не успел сбавить скорость на повороте — и к лучшему, потому что первая пуля только задела его плечо, остальные промазали. Мотоцикл повело, Кирш изо всех сил пытался удержать равновесие. Он чувствовал, как машина скользит вместе с ним, ногу свело от боли, и он кубарем полетел прямо в придорожную канаву.
Очнувшись, Кирш обнаружил, что его придерживает за голову какая-то арабская женщина. Отставив корзину с продуктами, она отирала мокрой тряпкой кровь с его лица. Он огляделся по сторонам и увидел, что она не одна: еще несколько женщин склонились над ним — яркая вышивка на их черных платьях складывалась в непостижимый узор из ярко-розовых и желтых пятен. Женщины о чем-то быстро говорили между собой на языке, состоящем, казалось, из одних щелкающих звуков и вздохов. Он потрогал голову здоровой рукой — крови не было. И тут боль в раненой правой руке и раздавленной ноге стала совсем нестерпимой, и он потерял сознание.
Водитель свернул на Наблусскую дорогу к северу от Дамасских ворот. Стекла в машине были опущены, и переменчивые звуки города чередовались, как знаки препинания на ослепительно чистом листе летнего утра: перезвон колоколов, рев осликов да время от времени гудок автомобильного клаксона, а один раз донеслось что-то вроде выстрелов, дробных и отдаленных. Промчавшись мимо собора Святого Георгия и Американской колонии, машина с натужным ревом стала взбираться на первый холм. К тому моменту, когда они достигли вершины горы Скопус, шасси ходили ходуном, того и гляди оторвутся. Джойс на заднем сиденье подбрасывало и качало, только что не колотило головой о дверную раму. И только за Шаафатом[62] дорога вновь стала ровной, мотор уже не ревел, а тихонько урчал — они были уже километрах в десяти от Иерусалима по дороге в Рамаллах, когда Джойс поняла, что едут они не в пустыню, а, напротив, удаляются от нее.
Наклонилась к водителю. За рулем был все тот же Арон, которые вез ее домой из отеля «Алленби» после первого ужина с Фрумкиным.
— Куда мы едем? Что за маршрут?
Арон чуть сбавил скорость.
— На север: Наблус, Дженин, Назарет, Хайфа. Мистер Фрумкин нас там встретит.
— Я так поняла, что мы встретимся возле Беэр-Шевы…
— В Хайфе, — лаконично ответил Арон, как будто, что там поняла или не поняла Джойс — не имело ни малейшего значения.
Джойс уселась поудобнее.
— У вас есть что-нибудь попить? — спросила она.
— Можно сделать остановку в ближайшей деревне.
Арон заехал во двор возле развалин какой-то старинной церкви. Вышел и скрылся в крошечной лавке, у входа в которую под рваным парусиновым навесом стояли в ряд ящики с огурцами. Джойс проводила его взглядом, потом решила поближе посмотреть на руины. У входа в церквушку торчала на палке дощечка-указатель, под слоем пыли с трудом можно было разобрать слова: «Здесь, на обратном пути из Иерусалима, родители маленького Иисуса тосковали по нему, думая, что он потерялся». Эта неожиданно трогательная надпись поразила Джойс, навеяв грустные мысли. Ее родная мать, похоже, никого кроме себя не замечала, а отец, хоть и заботился о ней в раннем детстве, предпочел поскорее сбыть ее с рук и отправил в колледж. Понятно, у него были интересы и помимо семьи. Интересно, кто-нибудь на свете хоть раз «тосковал» по ней? Роберт Кирш — само собой, бедный щеночек, но точно не Марк. Он ее любил, в этом сомнений не было, но по-настоящему его удручали лишь провальные выставки или ненаписанные картины. Отсутствие Джойс — когда она уезжала к друзьям на выходные или в Америку навестить мать, — он замечал не больше чем перемену погоды за окном мастерской: ну, свет чуть потускнел и надо чуть изменить цветовую гамму, не более того. Джойс усмехнулась: вот еще, жалеть себя вздумала — эту презренную слабость она вытравила много лет назад. Еврейки на рабочих фермах уж точно себя не жалеют. Джойс вспомнила женщину, свою ровесницу, которую видела в порту Хайфы: коротко стриженная, примерно ее возраста, в платье прямого покроя с кожаным ремнем и в простых сандалиях, она лихо орудовала лопатой, забрасывая уголь в мешки. Впервые она увидела настоящий труд в Палестине — все, о чем говорилось в Лондоне, вдруг предстало живой картиной, — и это было восхитительно. Реакция Марка оказалась более сдержанной. Наверно, подумала она, ему неловко, что женщины так вкалывают.
Из магазина вышел Арон с пачкой сигарет и коробкой спичек. Предложил Джойс сигаретку. Она закурила, жадно вдыхая едкий дым. У Арона, заметила она, пальцы желтые от никотина.
— Под горой есть источник, — сказал он. — Там наполним бутылку.
Вода была прохладной и приятной на вкус. Джойс плеснула немного на пальцы и провела, как наносят духи, по запястьям и за ушами.
Минут через пять они оказались в узкой долине. Арон, продолжая рулить одной рукой, указал направо:
— Зимой тут пруд.
Джойс разглядывала ландшафт. И вдруг, среди ближневосточной жары, вспомнила нью-йоркский каток и свое черное вельветовое платьице с алой бархатной подкладкой, раструбами на рукавах и фестонами по подолу — отцовский подарок ко дню рождения. Она, восьмилетняя, нарезала круги по пруду Риджли, и алый бархат вспыхивал в сером декабрьском свете.
— После дождей здесь скапливается вода, — продолжал Арон.
Они преодолели выжженный горный хребет — и вдруг стало видно все, как на ладони, до самого Средиземного моря, поблескивавшего серо-голубой полоской на горизонте. Арон, поглядывая в зеркало, сбавил скорость, чтобы Джойс полюбовалась видом, но тут их нагнал тарахтящий грузовик и попытался объехать. Арабы-рабочие в кузове улыбались и приветственно махали Джойс, Арон еще сбавил скорость, не желал уступать. Шофер грузовика нажал на гудок, жестами показывая, что хочет проехать. Арон еще замедлил ход, машина еле ползла. Шофер грузовика все сигналил, а его пассажиры кричали, размахивая лопатами и мотыгами.
Джойс тронула Арона за плечо.
— Хватит, — сказала она, — это просто смешно.
Он пожал плечами:
— Подождут. Поверьте мне, им некуда спешить, во всяком случае ничего важного у них быть не может.
Но все же нажал на газ и прибавил скорость.
Под Наблусом из-за лопнувшей шины они застряли на три часа. Пока Арон договаривался с механиками в ближайшем гараже, Джойс коротала время в маленьком кафе, попивая мятный чай. В обоих заведениях на самом видном месте висели фотопортреты Хадж-Амина аль-Хусейни — верховного муфтия Иерусалима, и там и там он смотрел сурово. Выкрашенные зеленой краской трещиноватые стены кафе украшала еще и роспись — панорама Старого города с непомерно большими мечетями, занимающими чуть не все пространство внутри его стен. А евреев в нем как будто и не было. Каждая из сторон, подумала Джойс, делает вид, что другой не было и нет. Если строго по численности, то, может, у арабов больше на это прав, чем у евреев, и все же, хоть евреи и в меньшинстве — Джойс не сомневалась, что Палестина, по крайней мере ее большая часть, принадлежит им. Как она пришла к этой мысли? Сидя за деревянным столиком с чашкой дымящегося чая, вдыхая аромат листьев «нана», Джойс вдруг с пугающей ясностью поняла, что, возможно, в Лондоне ее завораживала не только практическая часть сионистской мечты — пасторальная, социалистическая, утопичная, — которую так трогательно преподносили горячей, жаждущей перемен публике в Тойнби-Холле, — ее манила надежда на то, что когда-нибудь в отдаленном будущем эта мечта поможет покончить с одиночеством евреев. А в то время, из-за ее отношений с Марком, это единственное, к чему она стремилась всем сердцем. Так, может, ее увлеченность сионизмом — сугубо личного свойства? Нелепая мечта изменить Марка, изменив мир? В последний год, с тех пор как муж охладел к ней, сионизм, похоже, стал ее единственной надеждой и святыней. Марк не подозревал, на скольких она побывала собраниях, он понятия не имел о людях, чьи имена она шептала украдкой, а фамилии Арлозоров[63] или Бубер[64] стали для нее такими же привычными, как Сезанн или Ван Гог. И когда она зимними вечерами под дождем спешила на Фордуич-роуд якобы в театр или на концерт, он подозревал, наверно, что у нее тайный любовник. В каком-то смысле так и было, но только, разумеется, делала она это ради него. Однако мечты ее были обречены. Вейцман и его еврейское государство не вызывали у Блумберга ничего, кроме насмешки, именно поэтому она не посвящала его до конца в свои дела. Хотя он, еврей среди англичан, тоже натерпелся. Но в своем отщепенстве он, похоже, черпал силы для творчества. И больше всего на свете боялся лишиться этой опоры.
В Хайфу они приехали затемно. Возле порта смутно проступали квадраты пакгаузов на берегу, сплотившихся точно заговорщики. Воздух здесь был влажный, солоноватый: у Джойс было ощущение, как будто руки, ноги и лицо покрыты тонким слоем жира и соли. Волосы на затылке Арона блестели от пота. Шелудивый пес сунулся наперерез, выхваченный из темноты светом фар. Арон затормозил, пропуская его, потом заехал в переулок и заглушил мотор. Море было где-то совсем рядом, Джойс слышала, как волны бьются о причал. Арон вышел, открыл пассажирскую дверцу. Ноги у Джойс были как ватные, но она встала и пошла следом за ним. Метров через сто он вдруг нырнул в узкий проход, невидимый с того места, где они оставили машину. Подошел к железной дверце, порог которой находился в полуметре от земли — если бы не дверь, эта кирпичная стена ничем не отличалась бы от соседних. Постучал два раза. Лязгнула щеколда. Выглянул Фрумкин — в слабом свете луны, затянутой облаками, его лицо белело смутным пятном. Увидев Джойс, он улыбнулся и протянул ей руку, помогая перешагнуть через порог.
— Я знал, что вы приедете, — сказал он.
— А я — в отличие от вас — этого не знала, — ответила Джойс.
Фрумкин зажег керосиновые лампы, и она увидела, что стоит посреди складского помещения, загроможденного рядами плоских деревянных ящиков с надписью: «Собственность кинокорпорации „Метрополис“». А у дальней стены — штабеля коробок поменьше размером, с трафаретной надписью на иврите по бокам.
Фрумкин жестом указал на коробки:
— Это вам предстоит развозить. Реквизит. А вот список актеров, которым все это нужно доставить.
Джойс взяла у него листок бумаги. Пробежалась глазами по аккуратному списку фамилий и адресов.
— А что в ящиках?
Фрумкин посмотрел на нее изучающим взглядом.
— Вы говорили, что хотите помочь, так? Сказали: «Чем только смогу». Ведь вы именно так сказали? Я думал, вы понимаете.
— Я правда хочу помочь.
— Чем только сможете. Верно?
Джойс почувствовала, что ее пробирает дрожь.
Фрумкин подошел к одному ящику, поднял крышку. Джойс застыла. Фрумкин заговорил — быстро и деловито:
— Вы будете развозить это по частям. По нескольку ящиков за раз. Но не на той машине, на которой приехали. Я не хочу, чтобы вас снова видели с Ароном. Если кто-нибудь спросит — а я уверен, вы знаете того, кто непременно спросит, если до вас доберется, — я оставил вам старый драндулет, потому что вы помогаете корпорации завершить съемки. Кирш, если он вас найдет, — хотя вряд ли, — не поверит в эту чушь. Ну а если все же найдет, подумает, что я просто решил произвести на вас впечатление своим богатством и щедростью — очевидно потому, что хочу заманить вас в постель. И отлично, пусть так и думает. Не разубеждайте его и старайтесь не приезжать сюда в Хайфу чаще, чем раз в десять дней или около того. Если вам шести недель хватит на то, чтобы все развезти — нормально. Мы подождем. С патронами проще. Берите как минимум по две коробки на каждый ящик.
Джойс, не отрываясь, смотрела на винтовки.
— Но Лео ничего не говорил о винтовках.
— Лео? Кто такой Лео?
Джойс посмотрела на Фрумкина. Тени от мерцающих ламп плясали над его головой. От внезапного прозрения Джойс стало страшно, ее била дрожь.
— Лео Кон. Из Лондона.
Фрумкин скорчил пренебрежительную гримасу:
— Не знаю никакого Лео Кона.
— Он говорил, учить детей. Что я буду учительницей. — Она объясняла это скорее самой себе, а не Фрумкину.
— Слушайте, вы уже в деле, и назад пути нет.
Джойс в отчаянии озиралась кругом. Сердце бешено стучало. Здесь и речи не было о садах, которые надо сажать, ни о несчастных детях, которым надо петь песенки. Несчастным ребенком тут была она сама.
Фрумкин продолжал — тихо, повелительно:
— Прежде чем выехать из Иерусалима, позвоните «Братьям Шако», это туристическая фирма в Хайфе. По номеру 240. Брат Арона, Мотти, там за директора. Он встретит вас и поможет разгрузиться. Начать доставку можно прямо сейчас.
— Ночью? — Джойс слушала свой голос и не верила своим ушам.
— Иначе зачем вас сюда привезли?
— Но я даже не представляю, где я, — с запинкой произнесла она. — Я здесь ни разу не водила машину.
Фрумкин тронул ее за плечо:
— Надеюсь, вы шутите?
— Нет, я серьезно.
— Неужели вы думаете, что мы не позаботились об этом? Мы для вас предельно все упростили. Все, что от вас потребуется, — следовать некоторое время за нужной машиной, потом свернуть и сделать несколько доставок по-быстрому. Первая будет в Рамле, по дороге из Яффы в Иерусалим. Потом поедете следом за другой машиной, а когда все будет сделано — назад в Яффу. У вас будет все необходимое: деньги, одежда, еда. В Иерусалим возвращаться не следует. Во всяком случае до тех пор, пока наш человек не скажет вам, что можно.
— А если меня будут искать?
— Мы сняли для вас жилье. Никто вас не найдет. А упаковка студийного реквизита занимает больше времени, чем мы рассчитывали. Поняли?
Воздух в помещении слегка отдавал плесенью. Желтый свет керосиновых ламп взвихрился вдруг, замигал зеленым и черным. Джойс казалось, она тонет.
— Мне душно, — проговорила она.
Фрумкин встал в полный рост и сделал глубокий вдох, словно подчеркивая ее уязвимость. Продюсер фильмов, руководитель операций — он упивался своим величием.
— Приступим к делу, — сказал он. — Вот, наденьте это.
И вручил ей кудрявый каштановый парик — из тех, что носят палестинские правоверные еврейки. Джойс надвинула его на лоб слишком низко, как обычно надевала шерстяную шапку в лондонские или нью-йоркские холода. Фрумкин быстро шагнул к ней, поправил.
Потом она оказалась на улице: воздух был просоленным, а звезды кружили над головой, как обезумевшие чайки. Она постаралась взять себя в руки и села за руль машины Фрумкина. В багажник быстро загрузили ящики, Джойс и опомниться не успела, как Арон на передней машине, трогаясь с места, махнул ей рукой из окна: поехали! Она включила зажигание и выжала сцепление, но лишь со второго раза мотор завелся, и машина медленно покатила вперед.
Через несколько часов, в первые минуты мутного и влажного средиземноморского рассвета, когда ночь и день еще слиты в серо-черном облачном пейзаже, Джойс въехала под навес из гофрированного железа, притулившийся у ветхого домишки. В голове теснились образы и запахи сегодняшней ночи: двое мужчин, угрюмо кивнувших ей в знак приветствия, бросив лишь пару слов, — оба в косоворотках, какие носят русские, но в арабских куфиях для отвода глаз; темные закоулки, по которым она колесила, один невзрачнее другого; вонь из сточной канавы возле выгребной ямы, которую ей помог объехать угрюмый мальчишка; люди, появлявшиеся из ниоткуда, чтобы выгрузить из багажника ящики и коробки с патронами — их они запихивали сперва в жестянки с надписью «Печенье социальное», а затем укладывали на дно плетеных корзин с крепкими ручками и прикрывали сверху горками свежих овощей; рогатины, прислоненные к стволу пальмы и казавшиеся при луне черным распятием, и наконец, в последнем из мест, куда она заезжала, — хлипкая пристройка позади амбара, где ее внезапно захлестнул запах жимолости, словно подтверждая новообретенную надежду: да, и жестокость может быть во благо.
Джойс вошла в дом и, обессиленная, бросилась, не раздеваясь, на узкую длинную кушетку с тонким простым матрасом — ближайшее, что было там из мебели. Что бы сказал Марк, узнай он, чем она занимается? Возможно, то же, что говорил о ее живописи: безнадежный дилетантизм. А сама она как считает? Трудно сказать. В глубине души — этакий еретический голосок — она чувствовала, что предала себя. Слишком велика пропасть между тем, как она живет, и тем, как, по ее представлениям, надо жить: сперва горький разговор с Марком на смятой постели, а потом — шаг во тьму, где она с удивлением обнаружила, что готова выполнять черную работу для поборников великой идеи. Но, может, на самом деле ей хотелось чего-то совсем простого: любви, мира, покоя?
Джойс чуть приподнялась — только чтобы стянуть с себя одежду, да так и заснула, голая, на кушетке, в час, когда птицы за окном начали подавать первые голоса.