Александр Воинов ПАМЯТНИК ДЮКУ

КУРСАНТЫ

Тихий бой

1

Стажировка. Какое волнующее слово! Это значит — ты едешь в полк связи не кем-нибудь, а младшим командиром. В петлицах твоей гимнастерки, хоть и временно, но все же два красных треугольничка. Ты командир отделения, самого настоящего отделения, в котором около десятка бойцов. Ты ими командуешь, они тебе подчиняются и называют тебя: «Товарищ командир отделения».

Ты уже не говоришь: «Петров, принеси аккумулятор!» Ты отдаешь приказ: «Товарищ Петров, принесите аккумулятор!..» Слово «товарищ» и обращение на «вы» придает фразе иную интонацию. И голос при этом у тебя невольно становится иной — волевой, командный голос!

Удивительное чувство испытываешь, когда видишь, как твое слово почти мгновенно становится делом. Сразу к этому трудно привыкнуть. Но постепенно начинаешь понимать цену и силу слова. Это заставляет тебя быть осторожным, очень осторожным — не всякое слово отныне ты имеешь право произнести…

И вот наконец мы, курсанты, приехали в полк связи, нас распределили по отделениям, каждое отделение заняло свою палатку, и я оказался лицом к лицу со своими восемью бойцами. Все они в армии уже второй год, это опытные, знающие службу ребята. Приняли они меня вежливо, но без особого радушия, то и дело вспоминали своего командира отделения Козлова, который находился в госпитале.

В частом упоминании его имени содержался явный намек на мою неопытность: мы, мол, знаем цену хорошему командиру! Посмотрим, будешь ли ты таким, как Козлов!..

И мне искренне хотелось стать таким, как он. Нет, даже в тысячу раз лучше!.. Сначала мне думалось, что само положение — как-никак, а я курсант военного училища — создаст мне необходимый авторитет.

Но на другой же день мне пришлось убедиться, что это не так…

Подходя к нашей палатке, я услышал голоса моих бойцов. Они спорили между собой. Кто-то из них назвал мою фамилию. Я прислушался.

В общем гуле выделялись два голоса.

Один высокий, мальчишеский:

— И зачем их к нам прислали?! Что мы, морские свинки, что ли, на нас опыты производят!

Другой, хрипловатый:

— Надо же где-то командиров учить!

Первый из спорящих усмехнулся:

— Разве Березин командир?! Да ему до Козлова, как до Луны!

Я поборол в себе искушение вбежать в палатку и разнести в пух и прах того, кто подрывал мой авторитет. Постоял и медленно побрел к беседке, где была читальня.

Механически перелистывал «Огонек» и думал: с чего начать, как добиться у бойцов подлинного, а не формального уважения?

Горько слышать, когда уже на второй день после вступления в должность над тобой подтрунивают подчиненные. Значит, ты сделал неощутимые для себя ошибки.

Я перебирал в памяти своих бойцов, стараясь представить себе, какой к каждому из них нужен подход. Но это не удавалось мне, я еще почти совсем не знал их.

Да, я понимал, что ошибки могут быть. Но какие? Это я еще не уяснил.

Самое главное — надо быть справедливым, в конце концов решил я. Вот где ключ ко всему!

И придя к такому решению, которое, как мне казалось, полностью исчерпывало все вопросы, я поднялся. И мир уже не представлялся мне больше таким мрачным.

Я глядел на бесконечные ряды уходящих вдаль палаток; конусообразные, с острым верхом, они напоминали шлемы богатырей. И казалось, сами богатыри спят где-то неподалеку, в ковыльной степи…

Заиграла труба. Приготовиться к вечерней поверке!..

Возвращаясь к своей палатке, я невольно снова прислушался. Тихо! Осторожно откинул полог. Никого нет.

На перекрестке линеек я встретил двух своих бойцов. Оба были в вылинявших на солнце гимнастерках, с лицами, серо-коричневыми от загара; на головах выцветшие почти добела пилотки. Увидев меня, они прервали свой разговор, быстро одернули гимнастерки.

Высокий, сутуловатый, с хитроватыми темными глазами — Богатенков, фамилия другого, коренастого, как будто Артамонов. Да, точно, Артамонов. Командир взвода лейтенант Корнев предупредил меня, что он малый грубоватый, замкнутый и на него надо обратить особое внимание.

Оба улыбаются мне.

— Скоро на поверку, — говорю я и тоже улыбаюсь.

— Скоро, товарищ командир! — отвечают они почти разом.

Я сворачиваю на среднюю линейку и сталкиваюсь с Фокиным и Жариковым, — мы с ними из одного курсантского взвода. Они беседуют между собой и громко при этом смеются. Я командую первым отделением, Фокин — вторым, Вася Баженов — третьим, Винька Левшевич — четвертым, а Жариков бери выше — помощник командира взвода. У него в петлицах три треугольника.

Мы не виделись всего какой-нибудь час, но встретились так, словно не виделись год.

— Как дела, Березин? — спрашивает Фокин. — Как поживает твой полк?

— В полном боевом!

— Моральное состояние?

— Высокое!

Жариков начальственно глядит на нас.

— Ну, хлопцы, теперь я вас погоняю! У меня будет полный порядочек!

Мы смеемся. Жизнь поставила нас в новые, непривычные отношения, и с ними еще надо освоиться.

— Что будем делать завтра? — спрашиваю я.

— С утра занятия по радиомеханике, а во второй половине дня стрельба! — Жариков прищуривается. — Как у тебя, Березин, с этим делом? Ведь бойцы пример брать будут!

Я что-то буркнул в ответ. На сердце стало неспокойно — вдруг не выполню упражнения? А Козлов, как я слышал, отличный стрелок!..

Так с первых дней я невольно вступаю в соревнование с Козловым. Он незримо присутствует на всех занятиях, которые я провожу со своим отделением, лежит по соседству на стрельбище и целится в мишень; в строю он также шагает рядом. И где бы я со своими бойцами ни был, восемь пар глаз непрерывно судят: а так ли сделал бы Козлов?..

2

Прошло уже несколько дней с того момента, как я стал применять на практике свое великолепное решение завоевать сердца подчиненных справедливостью. Однако дела в моем отделении не только не улучшились, но в какой-то степени ухудшились.

Богатенков помрачнел и перестал шутить. Артамонов, малообщительный и замкнутый парень, стал разговаривать еще меньше, но я часто ловил на себе его настороженные взгляды. И только маленький шустроватый Северцев был неизменно любезен, даже ласков, как бы предлагая свою помощь. Но именно это мне в нем и не нравилось.

Я никак не мог уловить, что, собственно, происходит в отделении.

Дня через два, уходя на лагерные соревнования, я оставил за себя Степных.

— Есть, товарищ командир! — ответил он весело и многозначительно взглянул на Киселева, который тут же сумрачно уткнулся в учебник. После этого я почувствовал, что в отношении Киселева ко мне возникла какая-то неловкость. Вскоре во время стрельб я похвалил Артамонова, который поразил мишень всеми пулями, а бойцы как-то странно переглянулись. Артамонов помрачнел, моя похвала явно не принесла ему радости.

Да, было над чем подумать!.. Я ничего путного придумать не мог. Первый открытый конфликт уже вызрел, и ничто не могло его предотвратить. На занятиях по приему радиограмм Богатенков исказил несколько групп шифра.

— Надо быть внимательнее, — сказал я, подчеркнув ошибки на его телеграфном бланке густым красным карандашом.

И вдруг Богатенков, исподлобья следивший за моей рукой, взорвался:

— Зачем вы, товарищ командир, ко мне придираетесь!

Одного взгляда на телеграмму было достаточно, чтобы убедиться в моей правоте. Я еще раз жирно подчеркнул ошибки.

— А это вы видите? — спросил я его.

Он молча придвинул к себе бланки и сделал вид, что приготовился записывать очередной текст.

На моем столе, справа, — крепко привинченный телеграфный ключ, слева — черный рупор громкоговорителя. Легкий нажим ключа, и рупор издает писк. Опытный, тренированный слух машинально улавливает буквы и цифры, а рука быстро записывает их.

Точка!.. Тире!.. Точка!.. Точка!..

Рука работает автоматически, а я напряженно думаю, что делать. «Проверять или не проверять?.. Наверняка снова будет конфликт!.. Нет, не буду. Пока не буду!.. Перетерплю». Точка… Тире… Точка… Точка…

Занятия кончились. Отвел отделение в палатку и остался стоять на линейке в трудном раздумье. Как ответить на выпад Богатенкова?.. Как поступать дальше? Это первый сигнал! И очень тревожный…

Вдруг за моей спиной послышались неуверенные шаги. Приблизились и замерли.

Я оглянулся:

— Что вам, Северцев?

— Хочу вас ориентировать…

— В чем, собственно? — Мне не понравились его улыбка и манера, с которой он говорил: тихий голос, быстро оглядывается по сторонам, словно боится, что подслушают.

— Ориентировать в обстановке! — тихо, но настойчиво сказал он.

— В какой обстановке?

— В том, что происходит в нашем отделении! Нехорошие настроения, товарищ командир!

Мне не хотелось его слушать, но отвязаться от него я тоже не мог.

— Какие там еще могут быть настроения? — резко ответил я, закуривая. — Вы что-то придумываете, Северцев.

Он оскорбленно вскинул руку:

— Нехорошо, товарищ командир!.. Я же к вам с открытым сердцем!.. Просто хочу помочь разобраться… На вас очень бойцы обижаются… Некоторые! — добавил он.

Я усмехнулся:

— Богатенков?! Но все же наглядно видели, какой он работник.

Северцев взглянул на меня с сожалением:

— Не в этом дело, товарищ командир! Козлов считает его лучшим бойцом. На Доску почета вывесил. И вообще у нас Богатенкова не критикуют. О нем даже в дивизионной газете не раз писали.

Я только вздохнул.

— Теперь насчет Артамонова… — Он помолчал. — У него взыскание за опоздание в строй. И Козлов не считает его примерным.

— Дальше, — сказал я деревянным голосом, — что еще считает Козлов?

— Нельзя, товарищ командир, оставлять Степных за себя, — уже поучающе произнес Северцев. — Козлов всегда оставлял Киселева! А теперь вроде вы ему не доверяете.

— Так!.. Так!.. — проговорил я, чувствуя, как по спине ползет холодок. Следовало бы поблагодарить Северцева, но меня все больше раздражала ласковая улыбка, не сходившая с его лица.

Я ушел возбужденный и злой. О каких глупостях мне надо думать! И что за человек этот Козлов? Его глаза, наверное, видят только два цвета: черный и белый. Вот он так и делит всех людей. Если опоздал в строй — значит, во всем плох. А отметили его в газете — безудержно хвалит…

3

Я решил пойти в госпиталь. Навещу Козлова. Поговорю с ним откровенно, с глазу на глаз. Посмотрю, что за человек. Пусть расскажет, как работает. Может быть, я и не прав. Врезался с ходу в налаженную, устоявшуюся жизнь и навожу свои порядки…

В первый же выходной день отпросился у лейтенанта Корнева на несколько часов. Купил в лагерном магазине яблок, конфет и пошел в село, где на окраине, в небольшом, одноэтажном деревянном доме размещался лагерный госпиталь. Туда обычно помещали тех, кто простудился или получил легкую травму.

Еще у калитки я услышал, как за кустами лихо щелкают костяшки домино, — больные «забивали козла». Короткая тропинка привела к дому, на крыльце стояла молоденькая сестра в белом халате.

Пока я шел к ней по дорожке, она глядела на меня строгими серыми глазами.

— Вам кого, товарищ?

Я робко сказал:

— Сержанта Козлова.

Сестра пытливо взглянула на мои кульки:

— Консервы нельзя! Селедку нельзя! Колбасы тоже нельзя!

Четверо игравших сидели под кустом вокруг стола и не обращали на меня ни малейшего внимания. Плотный, с озорным лицом парень в сером больничном халате изо всех сил стукнул костяшкой по столу и прокричал: «А у меня „Марат“!» Это значило, что он выставляет две шестерки.

— Козлов! К тебе пришли!.. — сказала ему сестра.

Игра прервалась. Козлов с любопытством взглянул на меня, и на его широком лице появилось выражение крайнего неудовольствия.

— Ты что, из штаба?.. Дело какое?..

— Нет, — сказал я, — к вам лично.

Партнеры зашумели. Игра еще не кончена, и прерывать ее из-за непрошеного посетителя никому не хотелось. Козлов бросил на меня сердитый взгляд, но я сказал, что не тороплюсь и могу подождать. В этот момент с крыльца спустился еще один любитель «забоя» и бодрой походкой направился к играющим. Козлов передал ему фишки — и это успокоило партнеров.

— Ну вот, лады, — сказал Козлов, взял палку, которая стояла рядом с его стулом, оперся на нее и заковылял ко мне, стараясь как можно легче ступать на левую ногу. — Ну, где мы сядем? Можно там.

Он подвел меня к скамейке, стоявшей поодаль, и осторожно опустился; держа ногу на весу, аккуратно прислонил к скамейке палку и как-то добродушно улыбнулся.

— Вот подковался немного! Думал, на три дня, а уже почти месяц тут прыгаю!.. Не срастается, проклятая!

Я протянул ему кульки. Он поблагодарил и положил рядом на скамейку, не развернув.

— Ну, я уже догадался, кто ты! — произнес он с дружеской грубоватостью. — Ты Березин. Стажер. — И, лукаво взглянув на меня, подмигнул. — Ребята приходили, рассказывали, как ты там орудуешь!

— Жаловались, наверно?

— И это было!.. Ты, видно, в людях плохо разбираешься. В этом твоя беда. Ну ладно. Зачем пришел?

— Да вот, посоветоваться…

— О чем? — насторожился он.

— Как-никак я в отделении человек временный. Уйду, а вы вернетесь. Да и опыта у меня маловато. Вот хочется узнать, как работаете.

Он вскинул белесые брови и взглянул на меня с чувством превосходства. Мой приход, видимо, ему очень польстил.

— Хорошо, что пришел! Немного запоздал, правда. С этого надо было начинать. Я бы сразу тебя направил… А то уже напутал малость.

— В чем именно?

— Ругаешь кого не надо и кому не надо благодарности сыплешь.

Да, хотя Козлов и в госпитале, но информация у него, видимо, полная. Правда, с некоторыми преувеличениями…

— Это вы о ком же? — спросил я.

— Если пришел говорить — не крути! А то разговора не получится.

— Я и пришел говорить прямо.

— Ну так вот, — он хлопнул ладонью по краю скамейки, — ты моих людей не трогай! Богатенкову авторитет не подрывай! На него, можно сказать, вся рота равняется. Он член комсомольского бюро! Его портрет в галерее лучших ударников! Он все наше отделение в передовые выводит. А кто его создал? Я!.. — И он ткнул себя пальцем в грудь.

— Но ведь слухач-то он неважный! Пять грубых искажений в одной радиограмме…

Козлов иронически засмеялся:

— Пустяки! Потренируется несколько часов, все будет в порядке.

— Но он как раз и не тренируется.

— Заставь! Ты же теперь командуешь! Выходит, это твоя недоделка! А он тут ни при чем.

Я только вздохнул. Выходит, я же и виноват.

— Папиросы есть? — спросил Козлов и протянул широкую сильную ладонь с короткими пальцами.

Закурили. Он насмешливо поглядывал на меня, видимо стараясь понять, как я усваиваю его указания.

— Все понял? — наконец спросил он.

— Да, начинаю понимать, — ответил я.

— Понимай!.. Учись!.. А вот опять же насчет Северцева. Почему ты на него не опираешься? Этот парень вострый! Правда, — он повернул ладонь ребром и покачал ею, — верткий! Его не ухватишь. Но полезный…

— Чем же он полезный?

— Преданный он человек! Всегда вовремя подскажет!

Я вспоминал все перипетии моего разговора с Северцевым, его лицо, его вороватый шепоток, захотелось возразить Козлову, но я удержался, все больше понимая, что это бесполезно.

— А вот насчет Артамонова вы не правы, — сказал я.

Он вдруг вспыхнул:

— Что ты о нем знаешь? Этот тихоня завтра на тебя рапорт трахнет! Жаловаться любит много. То не так, это несправедливо!..

— Я что-то не слышал, чтобы он жаловался.

Козлов помотал головой.

— Экий ты человек! Ты советоваться пришел? Меня слушать или учить?

— Слушать.

— Так и слушай! Нечего Артамонова развращать. Ты уйдешь, а он мне на голову сядет.

— Но если он отлично выполнил стрельбы, не могу же я это не отметить?

— Отмечай! Но без нажима. События в этом никакого нет. Все должны отлично стрелять. Для того мы их и учим.

— На что же все-таки жаловался Артамонов?

— Не стоит об этом говорить! Чепуху всякую мелет. Ему лавры Богатенкова покоя не дают… Кстати, ты Степных за себя не оставляй. У меня постоянный заместитель Киселев.

В какой-то мере весь этот разговор повторял то, что мне было уже известно от Северцева. Только все теперь осветилось по-иному. То, что мне казалось возникшим стихийно, на самом деле имело твердую основу и защиту.

Мое молчание Козлов принял за полное с ним согласие.

— Ну, все усвоил? — спросил он, похлопав меня по плечу. — Получил зарядку?.. Теперь действуй в таком духе, не ошибешься. В отделении народ хороший. Сплоченный!.. А я скоро вернусь — еще неделька, другая. — И он протянул мне руку. — Ну, теперь шпарь. За подарки спасибо! Привет ребятам!

Он приладил палку, оперся на нее и проводил до калитки. Мы попрощались.

— Если что надо — приходи!.. Всегда рад буду, — сказал он добродушно. — Ты на каком курсе?

— На второй перехожу.

— Ну-ну!.. Когда-нибудь будешь мной командовать! Я на сверхсрочную собираюсь остаться.

Я медленно шел по дороге к лагерю и думал. Понесла меня нелегкая к этому самоуверенному индюку… Нет, действовать так, как он, я не буду. Просто не могу. Отказаться, что ли, от отделения? Пойти к Корневу, сказать, что не справляюсь? Он, наверно, только пожмет плечами. Скажет, не ной и действуй, как тебе подсказывает совесть.

И чем ближе я подходил к лагерю, тем все больше укреплялся в решимости поступать по-своему. Пусть будет что будет, а пока я командую отделением…

4

Несколько дней спустя, когда мы, усталые и голодные, возвращались с полевых занятий, на небольшом привале ко мне подсел Артамонов. Он снял пилотку, провел ладонью по раскрасневшемуся, потному лбу и, преодолевая смущение, сказал тихим голосом:

— Товарищ командир! Посоветоваться с вами хочу.

Кто-то стал прислушиваться, и, заметив это, он придвинулся ко мне еще ближе.

— В партию решил подавать! — проговорил он. — Как по-вашему, достоин?.. — И посмотрел на меня внимательным, тревожным взглядом.

Как часто сам я думал о том, чтобы вступить в партию! Но всякий раз казалось — еще не имею права, не дорос. Ни с кем и никогда об этом не советовался. Мне казалось, что это решение должно вызреть само, а для этого необходимо время.

— Значит, не рекомендуете? — спросил он.

— Нет, почему же, — сказал я, испытывая волнение, словно вопрос, который тревожил Артамонова, касался меня самого, — если решили, надо вступать.

Он помолчал, глядя на пыльную дорогу, которая, петляя по полям, исчезала за склоном к реке. Большой овод назойливо гудел перед глазами.

— А ну тебя! — отмахнулся от него Артамонов. — Я вот о своих недостатках думаю. Как по-вашему, — спросил он простодушно, — меня примут? Все же взыскание имею! Козлов за опоздание влепил.

— Примут, — сказал я: мне не хотелось, чтобы этот так хорошо начавшийся разговор был прерван. — Признаться, я удивился, что вы решили со мной о таком важном деле посоветоваться. Обычно по таким делам к Козлову ходят…

Артамонов усмехнулся и ничего не сказал.

— А как вы думаете? — спросил я. — Если одним можно ловчить, почему это запрещено другим?

— Это вы о Богатенкове? Тут уж все от Козлова зависит. — И потянулся к кому-то закурить, хотя у меня в руках дымилась зажженная папироса, потом внимательно на меня взглянул, улыбнулся, на этом наша беседа и кончилась.

5

В жизни отделения, казалось, наступило затишье. Случай с Богатенковым отошел в прошлое. Артамонов больше не возвращался к разговору, который мы вели с ним на привале. Споры прекратились. Но я понимал, что все это временно… Просто нет повода, который мог бы взбудоражить и обострить застарелую болезнь.

И все же конфликт вскоре возник. Группу бойцов отправили в гости к шефам. Из комсомольского бюро полка Пришло указание выделить Богатенкова.

— Нет! — сказал я твердо. — Богатенков не поедет! Поедет Степных!.. Степных, собирайтесь!

Богатенков уже надел новое обмундирование, начистил сапоги. Удар обрушился на него неожиданно.

— Что же вы делаете, товарищ командир? — тихо проговорил он. — Как же так можно?

— Можно, товарищ Богатенков! Пойдите лучше позанимайтесь радиоделом.

Стенных в растерянности топтался у входа в палатку.

— Но Козлов, товарищ командир, всегда посылал Богатенкова…

— Сейчас я командир, а не Козлов! Поезжайте!

Степных переоделся и ушел, а Богатенков независимо стал наигрывать на балалайке.

Я понимал, что Козлов скоро узнает об этом. Ну что ж? Пусть…

Ночью пошел мелкий, противный дождь. Он продолжался и весь следующий день. Лагерь сразу обезлюдел. Опустели линейки, дежурные сидели под своими грибками. Вернувшись с занятий, рота после ужина разошлась по палаткам. Общую вечернюю поверку отменили, и мы коротали время в ожидании отбоя.

Богатенков с наигранно веселой физиономией снова забренчал на балалайке. Степных, примостившись на своей койке, читал газету, с набрякшего брезента ему на лоб мерно падали капли, но он даже не замечал их. Артамонов вполголоса читал Северцеву и Киселеву полученное из дому письмо.

Я лежал на своей койке, разглядывал нависший над головой серый брезент и прислушивался к шуму дождя. Вспомнил, что третий день собираюсь написать письмо домой, но все что-то мешает. Сейчас хоть и есть время, да нет настроения. Потом стал прислушиваться к тому, что говорят соседи Артамонову. Судя по всему, отец Артамонова завербовался на стройку, переезжал туда и приглашал сына после демобилизации.

— А ты напиши ему, спроси, нужны ли там радисты, — говорил Северцев и при этом все время оглядывался на меня. Заметив, что я прислушиваюсь, он тут же постарался втянуть меня в общую беседу: — Вот посоветуйся с командиром! — сказал он громко. — Он тебе то же скажет!..

— А в чем дело? — спросил я, подсаживаясь к ним на нары.

— Да вот, — глухим голосом сказал Артамонов, — батька с деревней прощается. В Донбасс, на стройку, решил податься. — В его голосе звучало сожаление, видимо, эта весть его не очень обрадовала.

— А почему? — спросил я. — Сам решил?

Он кивнул.

— Батька с братуховой женой не ладит, скаредная она. Давно уже грозился уехать. А тут вербовщики! Вот и сорвался. Меня к себе зовет. Только что я на шахте буду делать?.. У меня теперь специальность хорошая!.. Лучше поеду радистом куда-нибудь на зимовку!..

Северцев усмехнулся:

— К белым медведям захотел!

— Да, к белым медведям, — сердито сказал Артамонов, — в Арктику!

Северцев взглянул на меня.

— Да чего тебе там делать? Радисты теперь везде нужны!.. Поезжай домой, чудак ты человек! Взгляните, какая у него там девушка! Артамонов, покажи-ка фотографию!

— Не стоит, — улыбнулся глазами Артамонов, но рука его сама потянулась к карману гимнастерки.

Я молчал, хотя мне очень хотелось взглянуть на девушку, которую любил этот внешне нескладный парень. Сам я в глубине души мечтал о том, что когда-нибудь и меня полюбит красивая умная девушка. Но мне не везло.

— Ну, давай показывай, — торопил Северцев.

Артамонов достал из кармана комсомольский билет, раскрыл его и бережным движением вынул небольшую фотографию, на которой я сразу же разглядел миловидное лицо и кудри, замысловато завитые провинциальным парикмахером. Так как никто из присутствующих сейчас не проявил к ней интереса, я понял, что Артамонов не одному мне оказывал подобное доверие.

— Да, — проговорил я, невольно лукавя, — такую любить можно!..

Все засмеялись.

— Вот видите! — весело воскликнул Артамонов, отбирая у меня карточку и вновь пряча ее в комсомольский билет. — Раз командир одобрил, теперь обязательно женюсь!

Богатенков ударил по струнам балалайки.

— Бери меня в сваты!

— А кто она? — спросил я. — Кем работает?

— Зоотехником. Курсы кончила.

— Ну, а в Арктику она поедет?

Артамонов удивленно взглянул на меня.

— Она со мной куда угодно поедет!.. Любит крепко.

Он сказал это с таким чувством, с такой душевной открытостью, что никто не улыбнулся. Только Меншуткин спросил:

— Отцу-то что напишешь?

— Не поеду я к нему! — твердо сказал Артамонов, слез с койки и молча стал затягивать пояс. — Пора заступать на дежурство, — проговорил он, надел фуражку и ушел, громко скрипя по гравию коваными сапогами.

Северцев и Богатенков что-то крикнули ему в ответ, но уже было поздно.

После отбоя я долго еще ворочался на своем топчане, прислушиваясь к размеренной дроби дождя по брезенту, и вновь и вновь перебирал в памяти этот вечер. Что-то у меня как будто начинает получаться…

6

Чрезвычайное происшествие! После ночного дежурства на телефонной станции Артамонов куда-то исчез и вместо восьми вернулся в палатку около одиннадцати утра. Почти три часа самовольной отлучки! Не шутка! За это полагается суток десять ареста.

Вот радость для Козлова! Не успел заболеть — и все пошло кувырком. Какой-то стажер, которому по ошибке доверили отделение, все развалил и пустил прахом!

— Что же ты, Артамонов, наделал? — крикнул я, когда он устало, вразвалку, вошел в палатку. — Как ты смел так поступить?!

— Товарищ командир, — сказал он, виновато опустив плечи, — тут одна история приключилась…

— Какая история? — вскипел я. — Брось ты истории рассказывать!

Богатенков крикнул:

— Тебе одного взыскания мало? Еще захотел?

— Теперь все отделение должно за тебя, дурака, отвечать! — поддержал Богатенкова Киселев.

Упреки сыпались на Артамонова со всех сторон, но он только моргал глазами и молчал.

— А ведь я за тебя заступался, — сказал я с досадой. — Считал, что тебя незаслуженно обижали! Да, прав Козлов, что тебе не доверяет!

Наконец, успокоившись, я начал его допрашивать:

— Говори, куда ходил?!

Он растерянно развел руками.

— Так, понимаете, товарищ командир!.. Такая история вышла!.. Женщина на дороге рожала!..

Ему не дали договорить. Грохнул смех. Можно было ожидать любого оправдания, но придумать такое!.. Нет, это чересчур!

— Слушай, Артамонов, — сказал я, — за кого ты нас считаешь?.. Какая женщина?! Почему на дороге?!

— Не знаю, — пожал он плечами. — Я до шоссе ее довел. Искал попутную машину. Махал, махал руками! Штук десять проехали… И ни у кого совести не было… Наконец у одного нашлась!..

— А фамилию женщины знаешь? — ядовито спросил Северцев.

— Не знаю, — резко обернулся Артамонов, — не спрашивал… Катей ее зовут.

— А номер машины запомнил?

— Когда женщина рожает — тут не до номеров.

— Ловко! — воскликнул Северцев. — Уехала, и концы в воду!.. Эх, Артамонов, хитер же ты!

Северцев еще более упорно, чем я, настаивал на виновности Артамонова. И это, если угодно, вдруг поколебало мои подозрения.

— Идите, товарищ Артамонов! — стараясь быть суровым, произнес я. — С вами командир роты разберется.

Он вздохнул, растерянно оглядел всех нас и вышел из палатки. Я же отправился к лейтенанту Корневу доложить о происшествии. Но пока я шел, у меня созревал иной план.

Хотя рассказ Артамонова и выглядел на первый взгляд неудачной выдумкой, все же надо это проверить. Ведь если все правда, он совершил поступок гуманный. А если неправда? Тогда любое наказание будет для него недостаточным…

Ну на что, спрашивается, он мог потратить два часа? Здесь у него знакомых нет. В Ленинград за это время он бы съездить не успел. Если же кто-нибудь приехал к нему, так он мог подойти к лагерю и попросить разрешения поговорить с гостем.

Нет, здесь не так-то все просто! И я не должен поддаваться первому впечатлению.

Я с такой убежденностью изложил дело Корневу, что он сам зажегся идеей довести все до конца.

Выйдя из палатки лейтенанта, я тут же отправился на узел связи и позвонил в ближайшую гражданскую больницу.

Да, трудненько пришлось в поисках истины!.. Во-первых, услышав, что я интересуюсь роженицами, дежурные телефонисты стали вовсю проезжаться на мой счет. Я тут же получил кличку «счастливый папаша».

Что ж, пришлось с этим примириться. Но, к сожалению, в сельской больнице женщины по имени Екатерина не нашлось. Куда еще звонить? Какие еще населенные пункты лежат вдоль шоссе? А вдруг машина увезла женщину в Ленинград? Там ее не разыскать…

Я все больше и больше убеждал себя в том, что Артамонов говорит правду. Но как это доказать?.. Дозвонился еще до трех больниц; в них были Кати, но все они поступили или вчера, или несколько дней назад.

Я вернулся в палатку в самом мрачном состоянии духа. Артамонов, присев на койку, пришивал к гимнастерке чистый воротничок. Эпическое спокойствие, с которым он это делал, вызвало у меня прилив тихого бешенства.

«Я за него страдаю, — думал я с негодованием, — а он себя ведет так, как будто ничего не случилось».

— Артамонов, зачем мнете койку?., — сорвал я свою злость. — Пересядьте на скамейку!

Он встал и покорно вышел.

— Эй! Счастливый папаша! Поди сюда!..

Я обернулся. Из окна полковой телефонной станции высунулся сержант Бобров. Он махал мне рукой, но я не собирался останавливаться. Сыт по горло его насмешками!

— Папаша! — снова крикнул он. — Поди же скорее сюда! Женщина нашлась!

— Шутишь?!

— Какие могут быть шутки? Иди к воротам! Там шофер плащ-палатку привез! Говорит, ребенка в нее пеленали… Иди быстрей!

Через минуту я уже был на контрольно-пропускном пункте.

Посреди дороги, разговаривая с дежурным, стоял невысокий молодой шофер в промасленном ватнике, с зеленой плащ-палаткой в руке.

— Кого ждете? — спросил я и шумно перевел дыхание.

Шофер улыбнулся.

— Тут одного бойца… Крестного отца, можно сказать… Он в плащ-палаточку ребенка принимал. — Шофер переглянулся с дежурным, и оба весело подмигнули друг другу. — Вот решил завезти. Имущество все же казенное. Попасть может!..

— Это же мой Артамонов! Он в моем отделении! — радостно крикнул я.

— Ну, ему и передайте!

Шофер торжественно вручил мне плащ-палатку, залез в кабину и, развернув машину, уехал.

Когда я вернулся, Артамонов все еще сидел на скамейке, орудуя иголкой с ниткой. Я бросил плащ-палатку к его ногам.

— Возьми!..

Он взглянул на нее, даже потрогал, потом поднял на меня необыкновенно счастливые глаза. Таких я, кажется, еще никогда не видел!..

7

Стажировка подходит к концу. Скоро вернется Козлов, и я сдам ему отделение.

Но жизнь пока идет своим чередом.

Со всеми бойцами у меня установились ровные отношения. Только Северцев липнет, старается услужить, каждое приказание, как говорится, ловит на лету.

И надо же случиться, что именно он дважды опоздал в строй. У меня чесались руки его проучить.

После вечерней поверки приказал отделению остаться на месте, скомандовал «смирно» и объявил Северцеву выговор за систематическое опоздание в строй.

Я видел, как посерело его лицо, как жалко опустились плечи, он глотнул воздух и обвел языком сухие губы. В этот момент мне даже стало его жаль.

Когда я скомандовал «разойдись», Артамонов вдруг обнял Северцева за плечи.

— Не унывай! — усмехнулся он. — Козлов вернется, взыскание снимет.

Северцев зло толкнул его локтем и побежал в палатку.

А через три дня, накануне последнего дня стажировки, вернулся Козлов. Он переступил порог палатки, загорелый, отдохнувший.

— Здорово, хлопцы! — весело крикнул он и оглядел всех сверлящим, испытующим взглядом.

Я увидел, как озарилось мстительной радостью лицо Северцева и как дрогнули губы Артамонова.

— A-а, Козлов!.. Принимай отделение! — так же весело сказал я, поднявшись ему навстречу. — Все в полном порядочке!

— Да, вижу! — усмехнулся Козлов и задержал взгляд на Северцеве; я понял, что тот ему уже все доложил, в своей интерпретации конечно. — Порядочек полный! — Он вынул платок и долго вытирал красную крепкую шею. — А ну, Березин! — вдруг обратился он ко мне. — Пойдем-ка поговорим по-дружески.

Он вышел из палатки и неторопливым, хозяйским шагом пересек переднюю линейку. Я шел за ним, глядя в его широкую, мускулистую спину, ощущая, как во мне нарастают неприязнь к нему и злость. Ну что ж, поговорим, если хочет!

Отойдя шагов на двадцать, он остановился и подождал, пока я подойду ближе.

Несколько мгновений мы молча мерили друг друга пристальными взглядами, словно боксеры, которые выискивают незащищенное место, куда бы можно было покрепче ударить.

— Ну что же, Березин, — медленно проговорил Козлов, — натворил ты дел!.. Ведь я тебя по-доброму предупреждал! — Его серые глаза сощурились, он смотрел на меня с насмешливым сожалением.

Я поглубже засунул руки в карманы и тоже сощурил глаза: пусть видит, что напал не на пугливого.

— Да, вижу, что ты решил поговорить дружески…

Он словно не понял иронии:

— Я за твою репутацию борюсь, Березин! Как ты низко пал!.. Дошел до того, что Артамонова своим подхалимом сделал.

Я задохнулся — так несправедливо, так бесчестно было то, что он сказал.

— Знаешь, Козлов! — проговорил я, сдерживаясь, чтобы не ударить его. — Попадись только мне, когда я стану лейтенантом!..

— Ну и силен же ты! — Он оглушительно засмеялся, показывая крупные белые зубы, но мне показалось, что смеется он не потому, что ему весело: ему хочется, чтобы кто-то видел, как он берет надо мной верх.

Я быстро оглянулся. За нашим тихим боем следило все отделение. По напряженным лицам бойцов, по тому, как немигающе смотрели их глаза, я понял: сейчас решается нечто гораздо большее, чем победа или поражение одного из нас. Ведь он остается, а я завтра ухожу. И это хорошо понимают все, кто стоит за нами. И Северцев, наверно, уже торжествует…

— Ну и ну! — не переставая смеяться, проговорил Козлов, — насмешил ты меня! — Он сорвал травинку, медленно разорвал ее на мелкие кусочки и бросил их в сторону. — Да знаешь ли ты, с кем связался?! Я тебя, как эту травинку, порву! — Он дунул на ладонь. — Развалил отделение и думаешь, так пройдет?! Я такую тебе удружу характеристику, что старшим сержантом выпустят!..

Я смотрел на Козлова, пораженный силой его злой воли.

— Ну, чего уставился? — проговорил он.

— Скажи, Козлов, — вдруг спросил я, — а за что ты борешься?

— Как за что? За дисциплину!.. За порядок!

— Врешь ты, Козлов!.. Ты печешься только о себе. Рвешься к славе!.. Придумал славу Богатенкова, чтобы говорили о тебе, какой ты прекрасный командир. Пригреваешь доносчика Северцева, потому что он тебе удобен, как старые калоши. Ненавидишь Артамонова из-за того, что он не такой, как тебе хочется!.. Ты всех разделил на черных и белых. И раз навсегда каждому привесил бирку. Нет, Козлов, больше у тебя такой жизни не будет!

Он насмешливо слушал меня, изредка поглядывая в сторону палатки.

— Ну и загнул! — лениво сказал он, когда я, наконец, остановился, чтобы перевести дыхание. — Демагог ты, я вижу, порядочный!.. Но помни, тебе меня не победить!..

— А я уже победил!

— Ты?! — Он удивленно вскинул брови.

— Да, я!.. Я поломал всю твою хитроумную систему… От нее остались одни обломки… И ты сам обломок!.. Понятно, сержант Козлов?.. — Я отсалютовал ему правой рукой, потом повернулся и быстро зашагал к палатке, оставив его в глубокой растерянности.

— Березин! Стой-ка! — крикнул он, но я отмахнулся и пошел еще быстрее.

И это мое движение вдруг вызвало ответную реакцию у отделения. Северцев тут же скрылся. Меншуткин шепнул что-то на ухо Артамонову, который выжидательно следил за моим приближением. Богатенков шагнул в глубину палатки, словно там у него выискалось какое-то срочное дело. Киселев, морща лоб, с нескрываемым любопытством поглядывал то на Козлова, то на меня.

Конечно, о том, что произошло между нами, я никому не сказал ни слова. Я даже не доложил об этом Корневу. «Пусть Козлов ходит, жалуется, — думал я, — а я пойду, когда вызовут».

На вечерней поверке мы с Козловым стояли рядом, а после отбоя ко сну он куда-то исчез. Спать он должен был на месте ушедшего в наряд Артамонова. А я последнюю ночь в лагере лежал на своем жестком топчане, прислушивался к тихим шагам дежурных на передней линейке и думал о том, что завтра я покину этих ребят. Меня тревожили сложные чувства. В этой маленькой, затерявшейся среди огромного лагеря палатке я оставлял что-то очень для себя важное и дорогое… Когда Козлов вернулся в палатку, я так и не увидел. Может быть, он и совсем здесь не ночевал, потому что утром, во время подъема, его не было.

Прощаясь, я пожал шесть шершавых рук и последнему протянул руку Северцеву.

— Будь человеком! — сказал я ему.

Он холодно ответил на мое пожатие и провожать меня не вышел. Я пожалел, что нет Артамонова, он был в наряде. Ну что ж! Может быть, напишет…

Через полчаса наш курсантский взвод вышел из лагеря…

В училище нам объявили характеристики.

Первая часть характеристики была составлена лейтенантом Корневым и состояла из раз и навсегда вытесанных формулировок: «Выдержан, художественную литературу читает, по специальности подготовлен…» и тому подобное; а вот заключительная часть, вписанная чуть выше подписи лейтенанта кудрявым канцелярским почерком, уже отражала индивидуальные особенности автора: «Курсант Березин плохо овладел командными навыками, морально неустойчив, любит подхалимаж, не обладает достоинствами командира».


Второпях автор приписки не обратил внимания на то, что сочиненная им заключительная часть полностью противоречит началу…

Да, в ту ночь Козлов работал, не гулял. Долго, наверно, копался в бумагах лейтенанта Корнева, пока в пачке характеристик не нашел ту, которую искал. И психологом он оказался неплохим. Учел, что начальство любит читать лишь заключительные строки…

Всю зиму я ходил в «не оправдавших доверия», и докладчики старательно склоняли и спрягали мое имя в обойме самых отрицательных примеров.

А потом время взяло свое…


Ах, Козлов, Козлов! Здорово же тебе повезло, что наши пути разошлись.

Временами мне кажется, я слышу твой барственный, с хрипотцой голос:

— Ну, Березин, рассказывай, как ты там орудуешь. Научился уму-разуму? Помнишь, как я за тебя боролся? Мыслить, Березин, нужно по-государственному. Демагогов и пустозвонов нынче народ не терпит. Так-то вот!..

Один из тридцати

Я командир! На мне ладно пригнанная шинель, и наконец я имею право носить ее без ремня. Да, носить без ремня!

Исполнилась моя затаенная мечта!

Но самое большое волнение охватило меня, когда я предстал перед строем курсантов и командир роты Андрей Федорович Попов громко, торжественно произнес:

— Товарищи курсанты! Командиром вашего взвода назначается лейтенант Березин. Приказываю ему подчиняться!.. — И, повернувшись ко мне, добавил: — Товарищ лейтенант, принимайте командование!

Я стоял лицом к людям, чуть позади Попова, и чувствовал на себе внимательные, испытующие взгляды. Теперь я надолго входил в жизнь тридцати курсантов, с каждым из них будет связана и частица моей судьбы.

— Здравствуйте, товарищи! — сказал я, стараясь держаться молодцевато и уверенно, всеми силами подавляя в себе предательскую робость.

В потолок и стены ударил дружный залп:

— Дра-сс!..

Знали бы эти ребята, какой разговор происходил только что между мной и командиром роты за плотно закрытой дверью канцелярии.

Просмотрев мои документы, Попов, щеголевато и по-строевому подтянутый, критически оглядел меня.

— Да-а!.. — протянул он разочарованно. — Молоды вы еще для училища!.. Вам бы в полку послужить… — И с выражением неприкрытой досады взглянул на меня своими темными, чуть выпуклыми глазами. — Ты знаешь, куда попал? — сказал он, переходя на «ты» и как бы подчеркивая этим свою доверительность. — На спецнабор. У нас все коммунисты. Ты будешь единственным кандидатом и младше самого младшего своего курсанта годика так на три… — Он вздохнул: — Боюсь, не справишься…

Я подавленно молчал. Действительно, мой возраст казался мне непростительным недостатком, и исправить его могло только время. Меня назначили курсовым командиром потому, что я окончил Киевское училище с отличием. И это Попов наверняка заметил, читая аттестацию. Посокрушавшись, он наконец решил меня приободрить.

— Ну ладно, — сказал он, махнув рукой. — Будешь тонуть — вытащим за волосы. У нас в роте есть опытные курсовые командиры — Песляк и Прокопцев… Обращайся к ним.

Не скажу, что этот разговор обнадежил меня, но что оставалось делать?.. Только работать! Суметь утвердить себя делом! И я начал работать…

С семи утра и до позднего вечера я находился среди курсантов, приходил к подъему и уходил после вечерней поверки.

Главным интересом моей жизни стали тридцать человек — тридцать разных характеров. Я стремился каждого узнать, каждого понять и заслужить доверие. По своему курсантскому опыту я понимал: власть не может заменить уважения.

Самое страшное, когда чувствуешь, что за быстрой и точной исполнительностью приказа нет подлинного душевного контакта. Тебе подчиняются, потому что ты командир. С тобой не спорят, потому что это запрещено уставом. А чувства, мысли, внутренний ход жизни — все то, что определяет истинное содержание и цену отношений, — перед тобой наглухо закрыты.

Ты спрашиваешь, стараясь придать своему голосу веселую непринужденность:

— Ну, как поживаешь, товарищ Коростылев?

Тебе неизменно отвечают:

— Хорошо, товарищ лейтенант!

А ты уже знаешь, что не так-то хорошо этот самый Коростылев живет. Девушка, которую он любит, не дождалась его и вышла замуж. Вот уже несколько раз он отпрашивался у старшины роты, чтобы сбегать на почту и позволить ей по телефону в другой город.

Как важно и как трудно завоевать доверие! Я понимал это всегда, но, когда учился, судил об этом лишь по тому, как складывались отношения курсантов и командиров. Теперь же я сам должен находить свое место. Сам должен завоевать право называться командиром — претворить в жизнь то, чему учили меня долгие годы.

Строгость уважаема лишь тогда, когда она справедлива. Нет хуже командира, который ругает курсанта за плохо заправленную гимнастерку, полчаса держит людей, «читая мораль», а спроси его, почему курсант Иванов вдруг стал плохо учиться, ответит строго:

— Потому что разболтался!

А сам с этим Ивановым ни разу не поговорил.

Нет, я не хотел быть таким командиром!

После того как короткая церемония моего вступления в должность была закончена, вместе с помощником старшим сержантом Красильниковым я вернулся в канцелярию. Присев за стол, я положил перед собой список курсантов.

Красильников кратко рассказывал о каждом. Я сразу понял, что мой помощник неплохой, добрый парень, очень осторожный в характеристиках людей. Вооружившись карандашом, он сначала подробно рассказывал о всех командирах отделения, все они были «требовательны к себе и к подчиненным, дисциплинированны и имели высокие показатели в учебе». Потом он перешел к курсантам. Чтобы не повторяться, он, рассказав об одном, тут же ставил рядом с его фамилией аккуратную птичку.

Когда он старательно перечислял положительные и отрицательные качества людей, мне казалось, что из него вышел бы отличный бухгалтер — с такой педантичностью он определял, хорош курсант или плох, что у него на балансе. Я терпеливо слушал его и думал, что судьба послала мне не самого лучшего помощника.

Мы продвигались по списку, как вдруг, произнеся очередную фамилию, Красильников помрачнел, кашлянул и выдержал длинную паузу.

— Горчаков, Николай Васильевич! — прочитал я. — Ну, а это что за человек?

На круглом румяном лице Красильникова возникло выражение решительного неодобрения.

— Странный человек, товарищ лейтенант!.. Не скажу, что плохой. А весь наш взвод назад тянет… У него уже пять взысканий…

— Многовато… За что же ему всыпают?

— То за нерасторопность, то за опоздание в строй!.. А тут недавно приказания старшины не выполнил…

— И вы это терпите?! — удивился я.

Красильников смущенно пожал плечами:

— Так он, товарищ лейтенант, вообще-то исполнителен. И учится неплохо. А вот в одном пункте он просто невыносим!

— В каком же? — иронически спросил я.

— Не хочет петь в строю!

Этот ответ меня поразил. Действительно, странный случай!

— У него что, нет голоса? — озадаченно спросил я.

Красильников покачал головой:

— Наоборот, товарищ лейтенант! У него что-то вроде баритона. На вечерах в клубе поет. И ничего. «А в строю, говорит, запевать не буду. Мне, говорит, на улице петь вредно».

Он усмехнулся.

— А какой он из себя, этот Горчаков? — спросил я и стал вспоминать лица курсантов.

— Да вы его видели, товарищ лейтенант! Он сегодня как раз дежурит по роте. Ему старшина три наряда вне очереди дал…

Я почесал шею и помолчал.

— Ладно, пошли дальше! Буду разбираться…

На другой день я повел роту на вечернюю прогулку по Советскому проспекту. На улице огни, публика, с любопытством наблюдающая, как с молодецкой песней идет взвод курсантов. И девушки смотрят на меня! А я шагаю рядом, сосредоточен, весь в ощущении своей значительности.

Мы курсанты школы связи,

Комсостав страны своей куем!..

Голос запевалы, высокий и сильный, доносится из глубины второго взвода и подхватывается всей ротой. Я отстаю и иду рядом с шеренгой, в которой идет Горчаков. Губы его плотно сжаты. Он молчит.

Мне хочется крикнуть:

— Горчаков, запевайте!

Но я понимаю, что не имею на это права. Я должен поговорить с ним. Почему он молчит? Зачем он так бережет голос, если учится на командира?.. Из-за чего ведется борьба?

Эти вопросы заставили меня внимательнее приглядеться к нему.

Прошло несколько дней, и меня назначили дежурить по училищу. На разводе я увидел Горчакова в строю, он отбывал свой третий внеочередной наряд и опять заступал дежурить по роте. Теперь обстоятельства складывались так, что я имел возможность во время ночного обхода заглянуть в роту и поговорить с ним наедине.

Я пришел часа в три — в самый глухой ночной час. Он сидел у столика и при свете неяркой лампы, прикрытой газетой, читал книгу. Услышав, как скрипнула входная дверь, он быстро поднялся и пошел навстречу. Увидев меня, он попытался отрапортовать по всей форме, но я прервал его и велел идти за мной.

Все ротные канцелярии похожи друг на друга. Большой стол, в углу несгораемый шкаф с потеками сургуча, расписание занятий в аккуратной рамке на стене, портреты. Во всем — казенная строгая простота. А в то же время именно здесь и ведутся самые откровенные, самые сердечные беседы.

Я пригласил Горчакова присесть на табуретку, а сам прислонился спиной к окну. Мне не хотелось садиться за стол, тогда наш разговор невольно стал бы официальным. А я хотел наконец добраться до сердца этого маленького курсанта, который сейчас настороженно следил за мной.

— Скажите, Горчаков, как это у вас получилось?.. Подумать только — у вас пять взысканий!.. Неужели вам не надоело ходить в наряды? — как можно дружелюбнее спросил я.

Его светлые глаза вдруг потемнели, он смотрел не мигая, с затаенной тревогой.

— Ну что же вы молчите? — сказал я нетерпеливо. — Почему вы упорно не хотите петь в строю?

— Я не буду петь, — сказал он тихо, но с упорством, какого я не ожидал. — У меня голос, товарищ лейтенант. Баритон. Я учился в консерватории. Петь на улице в непогоду мне никак нельзя…

— При чем тут консерватория? — рассердился я. — Откуда вас сюда прислали?

— Из Одесской консерватории.

— Не понимаю. Если вы певец, вам надо было окончить учебу и петь себе на здоровье!..

Он оставался серьезным.

— Меня вызвали и сказали: ты должен идти в военное училище. Это призыв. Это твой долг. И я пошел…

— Пошли и раскаиваетесь?

— Нет! — горячо сказал он. — Я не раскаиваюсь. Я всегда любил радиотехнику. Но разве нельзя, товарищ лейтенант, беречь голос?

Это было сказано с такой убежденностью, что я не сразу нашелся, что возразить.

— Но ведь дисциплина для всех одна, — проговорил я, сам чувствуя шаткость своей позиции. — В строю все равны… И наверное, не только за отказ запевать вы получили взыскания…

— Нет, — сказал он твердо, — главное именно в этом. Почему-то некоторых раздражает, что я не запеваю в строю! Думают, горжусь. Надеюсь, вы поймете меня. Несколько раз я сам пытался подойти к вам. Но как-то не мог выбрать подходящей минуты. Хотел попросить помочь…

— Хорошо! — твердо сказал я. — Ничего вам не обещаю, но подумаю…

Я-ушел из роты со сложным и противоречивым чувством. Пересекая темный, безлюдный плац, я продумывал этот странный разговор. Конечно, у Горчакова была своя правда. Но как ему помочь? Он мечется. Идя по одному пути, мечтает о другом. И может быть, он прав? Возможно, ему надо вернуться в консерваторию… И в то же время я понимал, что обстоятельства иногда невыгодно складываются вокруг человека. Каждая даже маленькая ошибка не только не прощается, а сразу становится важным звеном в его характеристике. И для того чтобы все изменить, нужен крутой перелом. Да, обо всем этом следовало подумать…

Через несколько дней на концерте самодеятельности в клубе училища я впервые услышал, как поет Горчаков. Мне казалось, что наш разговор продолжается…

Я слушал и все сильнее ощущал, как меня охватывает смятение. Его голос покорял, в нем соединялись огромное чувство, искренность, мелодичность.

Этот вечер решил все. На другое утро я пришел к командиру роты с твердым решением.

— Разрешите мне, — сказал я, — сходить с Горчаковым в консерваторию. Пусть его послушают профессора. Если у него действительно большой талант, давайте его отпустим. Пусть будет певцом…

Попов многозначительно переглянулся со старшиной Стрельниковым.

— Ну что ж, сходите… Пусть лучше будет хорошим певцом, чем плохим командиром. Но помните, вы несете ответственность, если из него не получится ни певца, ни командира. — Он засмеялся.

А я тут же разыскал номер телефона консерватории и позвонил. Директор отсутствовал, но, узнав, что говорят из военного училища, секретарша стала расспрашивать, по какому поводу. Я довольно сбивчиво старался растолковать ей суть дела, и наконец она поняла.

— Сказали бы сразу… Хотите, чтобы мы прослушали певца. Подождите…

Положила трубку и как сквозь землю провалилась. Я терпеливо ждал. Наконец трубку взяли, и старческий голос проговорил:

— Профессор Котельников у телефона!

Тут я уже не стал много распространяться, коротко рассказал о Горчакове и о том, как важно сейчас решить его судьбу. Неожиданно профессор пригласил нас к себе домой в воскресенье. Как удачно! Теперь мой замысел получил твердую основу.

Когда после обеда курсанты вернулись в общежитие, я сразу отозвал Горчакова и сказал, что в воскресенье мы пойдем к профессору Котельникову и он его будет слушать.

— Зачем? — испуганно спросил Горчаков.

— Как — зачем? — удивился я. — Мы ведь не специалисты, а вдруг вам действительно надо учиться пению?

— Но как я к нему явлюсь? — сказал он растерянно. — Я знаю его… Я не готов. Чтобы пойти к нему, мне нужно подготовиться.

Я понимал, что это серьезное дело. Сегодня понедельник, до воскресенья почти целая неделя. Я сказал ему, что освобождаю его от всех нарядов, часов самоподготовки и вечерних прогулок, договорюсь с начальником клуба, чтобы дали аккомпаниатора.

Теперь каждый вечер после занятий он уходил в клуб.

Все шло прекрасно. С каждым днем он становился веселее, а я не задавал никаких вопросов, хотя, встречая начальника клуба в командирской столовой, расспрашивал, что он думает об успехах моего подопечного.

В субботу вечером я приказал помкомвзвода, чтобы он позвонил профессору и узнал, когда можно приехать. Красильников тщательно записал телефон и пообещал все сделать в точности.

Потом я вызвал к себе Горчакова. Он вошел в канцелярию сияющий. За эти дни в его облике многое изменилось. Он стал как-то увереннее, спокойнее, пропала мешковатость, так раздражавшая меня.

— Готов? — спросил я.

— Готов! — улыбнулся он. — Выучил три новые песни и романс…

— Завтра в час захожу! — сказал я строго. — Будь готов!

— Всегда готов! — И он поднял руку в пионерском салюте.

Я простил ему эту вольность и уехал в приподнятом настроении за город к матери. Целый вечер я рассказывал ей о своем курсанте, у которого много взысканий, а между тем, по-моему, он совсем не плохой парень, говорил о том, как я решил помочь ему.

Мать выслушала меня, потом сказала:

— А по-моему, ты поступил опрометчиво. Ты можешь поставить его в крайне трудное положение.

— Нет, мама, — горячо возразил я, — нужна полная ясность. Ведь он не может учиться, когда терзается мыслью, что гибнет его талант!..

Мать молча придвинула ко мне чашку. Она одиноко жила в большой комнате и занималась хозяйством, лишь когда я приезжал в гости.

Как славно чувствовать себя среди знакомых с детства вещей! Из раскрытых окон дома напротив доносились звуки рояля. Уже долгие годы подряд человек, которого я никогда не видел, разыгрывал одни и те же бравурные гаммы. Он никогда ничего не играл, кроме гамм. Я сидел около матери, уже седеющей, одетой в военную форму врача, и мне казалось, я прожил длинный-длинный день и никогда никуда не уезжал.

— Ты великолепен! — сказала мать, с улыбкой рассматривая меня. — Тебе очень идут два красных квадратика! Надеюсь, дослужишься и до двух ромбов!

Она подсмеивалась надо мной, но мы были счастливы.

— Нет, скажи, мама, — допрашивал я, — почему я не прав?

— Мне думается, — проговорила она, — что если бы он действительно был способным певцом, из консерватории его бы не отпустили…

Я возмутился:

— Нет, мама! Бывают же ошибки!..

— Бывают, — согласилась она. — Но что будет, если профессор не признает в нем большого таланта, а Горчаков ему не поверит? Ведь это очень страшно: признаться, что путь, избранный тобою, — ошибка…

Слова матери заставили меня о многом призадуматься. И когда утром я шел в училище, то стал сомневаться в результатах встречи. Конечно, я по-прежнему считал, что она нужна. Но если раньше, послушав Горчакова, я поверил в его дарование и хотел, чтобы он стал певцом, то сейчас я стал думать: а как же поступить, если мать окажется права?

Я пришел в половине первого. Красильников доложил, что все выполнил, с профессором говорил и тот ждет.

— Где Горчаков? — спросил я.

— Готовится. Пришивает чистый воротничок.

— Выпишите ему увольнительную до двадцати четырех часов.

— Есть!.. Вы подпишете?

— Да.

И вот ровно в час мы с Горчаковым вышли из ворот училища.

Был один из тех теплых осенних дней, когда Ленинград кажется особенно величественным. Вдаль уходят громады зданий, ты привык к каждому из них, кажется, что они стояли и будут стоять вечно. И все, что видишь вокруг, согрето воспоминаниями детства.

Горчаков молча смотрел в окно трамвая. В руках он держал сверток с нотами. Я сидел и с волнением думал о предстоящей встрече у профессора. Получается, что я требую экспертизы, а нужно совсем другое…

— Вы волнуетесь? — спросил я, когда трамвай вывез нас на мост лейтенант Шмидта. Профессор жил на Васильевском острове.

— Да, — признался он, улыбнувшись. — Попасть в ученики к Котельникову — мечта многих!.. Но это редко кому удается… Характер у него не дай бог!

Какой у него характер, я понял, как только переступил порог большой квартиры. Навстречу нам из дальней комнаты вышел полный лысый человек, сунул каждому по очереди руку и сердито сказал:

— Слушайте, молодой человек, вы, кажется, лейтенант? Так я понимаю?.. Вас вежливости учили?..

Я смущенно взглянул на Горчакова. Но профессор круто повернулся и пошел в комнату, в которой поблескивал большой черный рояль.

— Заходите, заходите! — нетерпеливо позвал он.

Я вошел, пропустив вперед Горчакова.

— Простите, профессор, — сказал я растерянно, — я не знаю, чем провинился.

— Не знаете? — усмехнулся он. — Какой-то чудак от вашего имени будит меня телефонным звонком в семь утра и спрашивает, можно ли сегодня прийти. Нет, вы подумайте, он не мог дождаться хотя бы девяти часов!.. Я не выспался, и у меня трещит голова!

— Это моя вина, профессор. Я попросил своего помощника позвонить вам, как только он встанет. А подъем в училище в семь утра. Вот он все и выполнил в точности. Простите меня, просто не сообразил…

— Ну ладно, — сказал он, — перейдем к делу.

С этого мгновения я перестал для него существовать. Он погрузился в беседу с Горчаковым. Подробно расспрашивал о преподавателе, который учил его пению. Сидя у старинного стола, на котором громоздились переплетенные в кожу толстые клавиры опер, я рассматривал комнату. Повсюду висели фотографии знаменитых артистов. А на стене, противоположной окну, из тяжелой бронзовой рамы на них смотрел портрет Глазунова.

Все в этой комнате говорило о слаженной, размеренной и основательной жизни. О том, что главное здесь — рояль, рабочий станок, за которым проходит жизнь этого человека.

Котельников был спокоен, нетороплив. Они вместе просматривали ноты. Лицо Горчакова взволнованно. Он словно забыл о моем существовании, ни разу на меня не оглянулся. А я даже был этому рад…

Сейчас Горчаков мне не подвластен. Я лишь свидетель, ничего не смыслящий в их большом разговоре.

— Ну, начинаем, — сказал Котельников. Он сел за рояль, разложив на пюпитре ноты. Горчаков, расстегнув воротник гимнастерки, встал рядом.

Первые аккорды! Знакомая песня — «Полюшко-поле…».

Горчаков пел свободно, придерживаясь одной рукой за край рояля, а другой обхватив пряжку своего ремня.

Едва он кончил, профессор переменил ноты.

— Ну, быстро! — скомандовал он. — «Выхожу один я на дорогу…» Начинаем!

Опять вступительные аккорды… Горчаков снова запел… Но почему-то в его глазах вдруг возникло выражение затаенной тревоги. Куда-то исчезли непосредственность и внутренняя свобода. Его рука напряглась, а пальцы судорожно вцепились в край рояля. Я взглянул на Котельникова. Он играл с профессиональной легкостью, но на его полном лице временами возникало выражение досады. Он был явно недоволен. Но чем?.. Я не слышал ни одной фальшивой ноты.

Вдруг Котельников резко, на полуфразе, оборвал игру и шумно встал.

— Хватит! — сказал он, вынул платок и вытер багровую шею. Горчаков стоял поникший, с серым от волнения лицом.

— Ну, вы собой довольны? — Котельников смотрел на меня, точно призывая в свидетели.

— Нет, — прошептал Горчаков.

Котельников подошел к окну, взглянул на голубей, круживших над крышами.

— Поражаюсь, — сказал он, — как можно так запустить голос? Где верхнее фа-диез?

Горчаков вздохнул и застегнул воротничок. Котельников вдруг повернулся ко мне и язвительно кашлянул.

— Зачем вы его ко мне привели?.. Я хочу знать, что вы хотите?..

Он стоял, широко расставив ноги и подтянув руки к груди, в позе боксера, готовящегося нанести удар. Я поднялся с кресла, сидеть мне показалось неудобным.

— Его заставляют петь в строю… — проговорил я виновато.

Он не дал мне закончить фразу.

— Это же преступление! — воскликнул он яростно. — Вы понимаете, что перед вами талант?.. Талант!.. — повторил он. — А как вы с ним обращаетесь?.. Вам нужен запевала!.. А стране нужен певец!

Его натиск был так силен, что я не знал, что ответить. Но вдруг на выручку пришел Горчаков.

— Владимир Семенович, — сказал он, дотрагиваясь до его руки, — товарищ лейтенант тут ни при чем. Наоборот, он хочет мне добра!

Котельников тряхнул лысой головой.

— Вот что, — сказал он, — передайте своим начальникам, что я беру Горчакова под свою опеку… Он будет моим учеником! Сегодня же я напишу в Москву, чтобы его направили в мое распоряжение, в консерваторию. Прощайте!

Мы вышли на набережную Невы и остановились. Горчаков молча смотрел вдаль, где по реке в солнечных бликах плыл пароход «Республика», совершавший рейсы до Шлиссельбурга. На другом берегу уходил в небо Адмиралтейский шпиль, увенчанный золотым корабликом с вечно надутыми парусами.

— Ну что ж, Коля!.. Значит, скоро уйдешь? Надеюсь, изредка будешь посылать билетики?

Он взглянул на меня, но в его глазах не было улыбки.

— Нет, я не уйду, — проговорил он. — Я не уйду!

— Старик, видно, упорный!.. Его послушают. Придет приказ, и скажут: «Собирайте, товарищ Горчаков, свои личные вещи и уходите… Командира из вас не будет».

Он усмехнулся.

— Не так все просто! Есть еще и моя воля… Не думайте, товарищ лейтенант, что я сгоряча решил пойти учиться на командира. Мы живем в очень тревожное время…

— Ну вот, — сказал я, — решил стать командиром, а сам получил полную обойму взысканий! Знаешь, кем тебя выпустят? Старшиной, а может быть, даже старшим сержантом.

Горчаков пожал плечами:

— Я просто думал, что товарищи меня поймут.

— А разве тебя не беспокоит, что твой талант может погибнуть?

— Нет, — сказал он, — не погибнет. Вот и вы ведь беспокоитесь об этом.

Мы шли по Набережной. Чайки кружились над синеватой рябью, ныряли в воду и вновь стремительно уносились вверх. Вдали уже виднелись Ростральные колонны, на которых когда-то пылало пламя, указывая путь кораблям, входящим с моря в Неву.

Я думал о своем разговоре с матерью. Да, с Горчаковым все было гораздо сложнее. Я должен доложить Попову мнение профессора. Но этого, конечно, мало. Надо сделать все возможное, чтобы талант Горчакова не пропал.

— В строю тебя петь больше не заставят, — сказал я. — Это я твердо обещаю!

Горчаков засмеялся:

— Посмотрим!.. Но это теперь не самое важное…

— И взыскания постепенно снимут.

— О! Вот это было бы здорово!

Когда на другое утро я рассказал Попову о всех обстоятельствах встречи с профессором, он неожиданно выслушал меня серьезно и долго расспрашивал обо всем.

— Что ж, — сказал он, — может быть, Котельников прав!.. Я доложу комиссару…

Но когда я сказал, что Горчаков твердо решил остаться в училище, он долго смотрел перед собой, задумчиво комкая в руке папиросу.

— Ну, а как по-вашему? — наконец спросил он. — Он не будет жалеть?..

— Нет, — сказал я. — По-моему, он человек твердой воли!

— Старшина! — строго прикрикнул Попов. — Горчакова больше петь в строю не заставляй! Понятно?!

Сидевший за столом Синельников неодобрительно кашлянул и поднялся.

— Понятно, товарищ командир, — хмуро произнес он и одарил меня сердитым взглядом из-под бровей.

Попов повернулся ко мне.

— Ну, Березин, у тебя еще двадцать девять и у каждого свой талант! — и засмеялся дробным баском. — Будешь тонуть — вытащим за волосы!

Большие волнения

Ну и допекает меня этот Коркин. Всего три месяца в училище, а спасения от него нет. Звонит и звонит! Хоть телефонную трубку не бери.

В представлении Коркина все курсанты училища прежде всего участники ансамбля песни и пляски, а потом уже будущие командиры. И ему нет дела ни до учебы, ни до нарядов.

Конечно, энтузиазмом нового начальника клуба сразу же стали пользоваться некоторые ловчилы. Им уже не нужно бегать в санчасть за освобождением. Коркин сам бросается за них в бой.

— Семеницына в наряд не посылайте!.. Сегодня репетиция прыгунов в мешках!..

Этот новый вид спорта открыт самим Коркиным, и он пропагандирует его на всех вечерах. Участников соревнований завязывают с головой в большие чехлы от старых матрасов, и по команде Коркина: «Пошел!» — мешки начинают бестолково подпрыгивать, кружиться, сталкиваться. Смешно, конечно, но и глупо. А вот Коркин считает, что этому виду спорта принадлежит будущее, так как, по его пониманию, он вырабатывает способности к лучшей ориентации в темноте.

Может быть, это и так. Но когда я Коркину отказываю, а отказываю я ему довольно часто, в телефонной трубке начинает греметь его раздраженный бас:

— Я с вами как с коммунистом разговариваю!

И тут мне становится немного не по себе. Коркин считает меня членом партии, а я еще даже не кандидат. Я комсомолец. Конечно, как комсомолец — я коммунист. Но Коркин-то говорит совсем в другой интонации.

Сказать ему, что я беспартийный, душа не позволяет! Какой же я беспартийный, когда воспитываю курсантов, а многие из них уже приняты в партию! Да и представить свою жизнь без партии я не могу. Отец участвовал в революции, мать боролась с сыпняком в гражданской войне, а сейчас тоже в армии; я надел красный галстук, как только мне исполнилось девять лет!

А вот когда сам еще был курсантом, все мне казалось, что не настало время для меня вступить в партию. Думал много об этом, но не решался.

Теперь же курсанты-коммунисты собираются на закрытые партийные собрания, куда мне нет доступа, и только на другой день я узнаю, что говорили они о том, что знать мне самому крайне важно: о делах моего взвода, о моих курсантах. Но информирует меня обычно командир роты Попов, говорит кратко и только то, что касается меня и моих дел.

И стал я думать — а имею ли я право оставаться беспартийным? Вольно или невольно, но этим я как бы снимаю с себя часть ответственности. Теперь моя былая неуверенность уже не может служить оправданием. Мне доверены судьбы многих людей, и пришло время зрелых решений.

Вечером часто мы возвращаемся домой вместе с Лукиным. Подумать только, он ведь был моим командиром, и многое пережитое связано с ним.

Хотя теперь мы в равных должностях, — он командует первым взводом, а я третьим, — в наших отношениях все же нет полного равенства. И не потому, что я лейтенант, а он уже старший лейтенант. Просто где-то в глубинах сознания продолжает действовать старый механизм.

Иногда мы вспоминаем Леночку Костромину, красивую и своенравную, и оттого, что ее уже с нами нет, — она уехала вместе с отцом в Киев и там вышла замуж — Лукин становится задумчивым, и мне в эти минуты его жаль.

Он продолжает мечтать об академии, но каждую осень его постигают неудачи. То провалится на экзамене по математике, с которой он борется как с лютым врагом, а она ему никак не дается; то сдаст ее, но так, что не дотянет до проходного балла.

Однако неудачи не меняют его цели.

— Каждый человек, — сказал он однажды, — должен быть ледоколом, не бояться торосов и толстого льда. Идти и идти по своему курсу даже в полярной ночи…

— Но ведь ледокол борется со льдами не ради самого себя, — возразил я. — Он прокладывает путь другим кораблям!

Лукин усмехнулся.

— А для ледокола, о котором говорю я, ведомым кораблем является его собственная судьба!

Что ж, Лукина тоже можно понять. Не хочет сдаваться! Возможно, у него и нет особых способностей, но их заменяет упорство. А это тоже стоит немалого.

Постепенно мы становимся друг к другу ближе. И не только потому, что связаны одной работой, но и одним домом и одним этажом. Короче, наши комнаты рядом. Это очень удобно. Во время ночных тревог к нам посылают общего связного. Жизнь в соседних комнатах определяет и многое другое, о чем знаем только мы с ним.

Однажды мы поспорили. Лукин утверждал, что человека лучше всего видно сверху. Он был убежден, что прекрасно изучил личные качества своих курсантов и может без ошибки сказать, кто на что способен, а я настаивал на том, что лишь равные отношения могут полностью раскрыть то, что подчас глубоко прячется от начальственного взгляда, какой бы он доброжелательный ни был.

— Плохой ты еще психолог! — сказал Лукин, посмеиваясь. — Опыта у тебя маловато… А я с одного взгляда вижу, чем живет человек и чем он дышит!

У Лукина не только с Поповым, но и с командиром батальона Григулисом установлены такие дружественные отношения, о которых я и мечтать не могу. Он всегда находит веселое словцо, которое перекидывает в нужную минуту мост между ним и начальством.

Как-то приехал в наш клуб на вечер отдыха командиров сам командующий. Естественно, его сразу же окружили начальники разных рангов, и в большом зале возникло ощущение разобщенности и неловкости. Начальство о чем-то неторопливо беседует в центре, и только видны лысины, поблескивающие в ярком свете люстр, да седоватые затылки. Молодежь рассыпалась небольшими группками вдоль стен и не знает, что делать, — то ли забирать своих жен и знакомых девушек и, пока не совсем пропал вечер, идти в кино, то ли ожидать, когда начальство вспомнит о капельмейстере оркестра, который уже минут сорок томится на эстраде, так еще ни разу и не взмахнув своей палочкой.

И вдруг из дальнего угла в сторону начальства двинулся Лукин. Сначала казалось, что он направляется к дверям, но по мере того, как парабола его движения стала круто изгибаться к центру, все взгляды устремились на смельчака. Потом раздался общий приглушенный смешок. Услышав его, начальник училища генерал Ефремов сановито оглянулся и, увидев за своей спиной Лукина, удивленно приподнял брови.

А Лукин как будто только и ждал этого.

— Товарищ генерал! — громко сказал он. — Вот взгляните на них — смеются!.. А я и не скрываю, что хочу быть поближе к командованию!..

Это было сказано с такой поистине подкупающей непосредственностью, что зал грохнул от смеха, смеялся и командующий, а с ним вместе, естественно, и все, его окружающие.

И как ветром сдуло неловкость.

Капельмейстер взмахнул палочкой. Оркестр грянул фокстрот. Конечно, у него гораздо лучше получались «Дунайские волны», но если все пришли в такое веселое настроение, то значит, безопасно отодвинуть вальсы немножко в сторону.

Так Лукин спас для всех вечер отдыха, и как бы в награду за это с ним о чем-то долго беседовал командующий.

Легкость, с какой Лукин входил в общение с самыми разными людьми, к сожалению, была мне недоступна.

Даже с Коркиным у него установились самые дружеские отношения. Они оказывали друг другу взаимные услуги, выходящие далеко за пределы служебных отношений. То Лукин через каких-то своих приятелей достанет жене Коркина редкое лекарство, то Коркин принесет ему бесплатный пропуск на премьеру в оперный театр. А потом оказывается, что всего-то и было два пропуска, и в театре Лукин сидел рядом с генералом и его женой.

Так или иначе, но Геннадий Лукин при всех своих неудачах делал карьеру. И так как у меня с ним возникли добрые отношения, невольно благожелательность многих распространялась и на меня.

И все же натура Лукина представлялась мне теперь гораздо более сложной и многогранной, чем тогда, когда он был моим командиром. Теперь нас уже не разделяли условности субординации. И я видел, как он с готовностью помогает всем, кто к нему обращается. А может быть, и он изменился за эти годы…

Вскоре после нашего спора по проблемам психологии рано утром мы торопливо шагали по Таврической улице, боясь опоздать к подъему курсантов. Справа бесконечно тянулась высокая чугунная решетка, огораживающая парк, за ней тихо покачивали ветвями еще не проснувшиеся деревья…

Я сказал Лукину:

— Послушай ты, великий психолог! Знаешь, о чем я сейчас думаю?!.

— Знаю! — улыбнулся он, — Ты хочешь вырваться вперед и перешагнуть порог помещения роты на грудь раньше меня, чтобы дежурный сделал доклад тебе! Ты очень тщеславный человек, Березин!

— Нет уж! Не угадал! Я хочу подать заявление в партию! — сказал, а сам даже умерил шаг, так мне хотелось знать, как к этому отнесется Лукин.

— Правильно! Давно пора! — воскликнул он. — Одну рекомендацию дам я, а другую?.. Попросишь у Попова, что ли?!

— Могу взять и у него, если даст! Но у меня много друзей, знающих меня с самого детства!..

И то, как он предложил мне рекомендацию, ни секунды не колеблясь, вызвало у меня ответное чувство признательности и дружбы.

Этот краткий разговор только по своей видимости казался беглым, а на самом деле с этой минуты я уже непрерывно думал о том, кого еще из моих друзей просить о рекомендации.

Прежде всего я решил поговорить с Поповым. Он-то, конечно, даст мне необходимые советы. А в то же время ведь еще и года не прошло, как я пришел в его роту, — вдруг скажет: подожди, не торопись, мы тебя еще недостаточно изучили.

Но Попов целый день провел на совещании в штабе, как всегда, оставив за себя Лукина. И вот надо же быть такой беде — опять позвонил Коркин, как раз тогда, когда Лукин уходил обедать и в канцелярии роты из командиров, кроме меня, никого не было.

Он опять начал нажимать, чтобы я отпустил на целый вечер чуть ли не половину взвода, — я должен понять, что у него на носу смотр самодеятельности и говорит он со мной как коммунист с коммунистом.

— А у меня тоже на носу учение! — крикнул я уже в бешенстве, так он меня довел. — Мне нужно радиостанции подготовить!.. Все заняты!.. Жалуйтесь!.. Жалуйтесь, товарищ Коркин!..

Не прошло и десяти минут, как в канцелярию почти вбежал взъерошенный Лукин и с ходу набросился на меня:

— Как ты смеешь срывать!.. Дело чести всей нашей роты завоевать первенство!.. Немедленно пошли в клуб всех, кого требует Коркин!..

— Не пошлю! — Я почувствовал, как деревенеет шея. — У меня все заняты!..

— Где твои люди?!.

— На полигоне — у раций!.. И я сейчас туда иду!..

— Так вот иди — и выполняй приказание начальника политотдела. Коркин уже ему о твоем произволе докладывал!

— А ты объяснил начальнику политотдела, что мы не можем срывать учения?

Лукин только взмахнул руками: ну что с дураком разговаривать!

— Ты только сегодня утром сказал мне, что хочешь вступить в партию? — спросил он тоном снисходительного терпения, каким разговаривают с недалекими людьми.

— Да! Сказал!..

— И начинаешь с того, что отказываешься выполнить распоряжение начальника политотдела?! Прекрасное начало! Могу тебя с ним поздравить!.. — и опустился на свой стол, стоящий напротив моего, с холодным и безучастным видом человека, который обо всем предупредил, и за последствия, вытекающие из моего поведения, теперь снимает с себя всякую ответственность.

Помолчали, Лукин взглянул своими светло-сероватыми глазами в окно, вздохнул и, раскрыв полевую сумку из желтой хрустящей кожи, вытащил какие-то бумаги и начал их прилежно читать, не обращая на меня больше никакого внимания.

То, что почти все курсанты из числа тех, кем интересовался Коркин, сейчас на полигоне, — истинная правда! Но полная правда заключалась в том, что, решая кого туда послать, я уже предвидел нападение начальника клуба. А что оставалось делать? Для изучения новых, мощных радиостанций учебного времени явно не хватало, и вот рвись на части.

Конечно, я понимаю, что с начальником политотдела Дедюхиным шутки плохи. Его любимая поговорка: «Армия не дискуссионный клуб». Приказано прочитать лекцию — читай! Приказано участвовать в смотре самодеятельности — участвуй! И никаких отклонений! Есть план политотдела, и есть приказ. А самое главное — график, за строгим выполнением которого бдительно следит сам Дедюхин. Каждый месяц он составляет донесения, где все экскурсии, лекции, концерты становятся достоянием цифр, И одна из главных забот Дедюхина в том, чтобы эти цифры казались внушительными во всех многочисленных графах отчета.

И естественно, такой человек, как Коркин, не мог не получить у Дедюхина полной и основательной поддержки. Есть о чем рапортовать начальнику, когда участники самодеятельности — восемьдесят процентов курсантов! Ну, а если подналечь, можно дотянуть и до ста!

— Лукин! — сказал я через десять минут. Мне осточертело молчание, которым он меня осуждал. — Ты понимаешь, что на экзаменах наши с тобой курсанты не смогут отличить конденсатора от индукционной катушки.

— В твои дела я больше не вмешиваюсь, — буркнул он, не поднимая головы.

Тогда я встал и подошел к его столу.

— Нет, отвечай!.. Ты должен ответить!

Лукин раздраженно хлопнул ладонью по бумагам и резко откинулся к спинке стула.

— Слушай, Алексей, — проговорил он усталым тоном педагога, которому надоело возиться с малоспособным учеником, — надо понимать наконец, понимать, что не ты создаешь обстоятельства! Кто мы с тобой?! На какой ступеньке мы стоим?.. Единственное ее достоинство в том, что с нее уж не так высоко падать! С кем ты хочешь бороться? С Дедюхиным?.. Ну, борись!.. Если можешь, конечно, — он насмешливо выделил последние слова, — а я тебе все, что мог, сказал. Если ты заметил, я даже и не приказываю, хотя остался за Попова!

Не знаю, сколько бы еще времени продолжался этот тягостный для меня разговор, но вдруг хлопнула дверь, и в комнате появилась Тонечка Потапова, быстрая, деловая и такая худенькая, что, казалось, никогда не ест и не пьет. А на самом деле она крепка и вынослива, быстрые ноги без устали носят ее с одного участка на другой, по всем этажам и зданиям. Ее нельзя назвать красивой, но что-то в ее лице привлекает, очевидно глаза, умные и всегда чрезвычайно серьезные. Всем курсантам известно, что ей уже двадцать два года, и это значительно сокращает число ее поклонников. Но, в общем, о ее сердечных делах мне известно немногое, хотя один раз я ее и провожал.

Кем она работает в клубе? Да кем угодно! Вместе с художником пишет лозунги на плакатах, у нее хранятся ключи от кладовки, где лежат шахматы, краски, рулоны красного кумача, бумага и еще десятки разных предметов, нужных и ненужных. Заведует и кинобудкой, и если заболевает киномеханик, сама становится к аппарату. Днем мотается по городу, выполняя поручения Коркина, а вечером собирает молодые таланты на репетиции кружков, участвующих в будущем смотре.

— Тонечка, — поднялся ей навстречу Лукин, явно радуясь, что наш разговор так внезапно прервался, — три дня тебя не видел!.. Как поживаешь, здорова или хвораешь?!

— Здорова, не хвораю, — в тон ему ответила Тоня и строго поглядела на меня. — Вы дождетесь, что Коркин о вас начальнику политотдела доложит!

Я повернулся к Лукину. Он спокойно улыбался, словно и не слышал, как Тоня невольно уличила его во лжи. Оказывается, никакого приказа Дедюхина нет!

— Уже доложил, — сказал Лукин, — так что ты не кипятись! Все знаем! — и только сейчас взглянул на меня. — Как раз мы этот вопрос прорабатываем…

— Не прорабатывайте, а действуйте! — сказала Тоня и взглянула на часы. — Честное слово! Через двадцать минут репетиция, а от вашей роты еще никого нет!.. Дождетесь, что вас самих проработают!..

— Тонечка, а ты когда сегодня освободишься? Я тебя провожать пойду! — сказал Лукин, подходя к ней поближе.

Она возмущенно вскинула худенькие плечи.

— В вашей роте нет никакого порядка! Где Попов, я ему пожалуюсь…

— Посиди! — сказал я. — Скоро придет!

— Вот что, друзья, — решительно сказала она, — мне тут с вами разговаривать некогда! И чтобы через десять минут курсанты были в клубе!.. Понятно? — и исчезла так же стремительно, как появилась.

— Ну, Алеша! Все уразумел? — сказал Лукин, качнув головой в сторону двери. — Можешь ты с ней бороться?.. Она только пикнет в трубку Дедюхину, и ты пропал!..

Агрессивное поведение Тони свидетельствовало о том, что у Коркина крепкие позиции, и Лукин это понял раньше и лучше меня.

Через пятнадцать минут десять певцов и танцоров во главе с Горчаковым шагали к клубу, а я с немногими оставшимися — так как добрая половина взвода ушла на консультацию по радиотехнике — до позднего вечера налаживал коротковолновый передатчик, пока меня не вызвал к себе Попов.

В голосе запыхавшегося дневального, прибежавшего за мной, мне послышались тревожные нотки.

— Сейчас приду! — сказал я, и настроение, испортившееся после невольного столкновения с Лукиным, стало еще хуже.

Но как только я вошел в канцелярию, Попов, весело взглянув на меня, крикнул:

— Входи!.. Входи!.. — словно приглашая меня к себе в гости.

Я взглянул ему в лицо. Нет, как будто все в порядке. Разноса не будет.

— Садись! — сказал Попов и взмахнул в воздухе каким-то листиком. — Тут для тебя Лукин документ оставил!.. Рекомендацию!.. Ты у него просил?

— Он сам мне предложил! — сказал я.

— Ну, это второе дело! А о том, что в партию хочешь вступить, ты с ним советовался?

— Об этом говорил.

— Нехорошо! — воскликнул Попов и положил рекомендацию перед собой на стол. — О таком деле я узнаю последним!.. — Он нахмурился. — А может быть, я не поддержу?.. Ведь сам знаешь! Не все у тебя во взводе ладится! И взыскание с тебя за утерю курсантского рапорта еще не снято!

Начало разговора не сулило мне ничего доброго.

— Значит, вы против? — спросил я, глядя ему в глаза и чувствуя, как накипает злость. — Тогда разрешите идти?!.

— Нет! Сиди! — крикнул Попов. — Как это у тебя получается! Утром одно, вечером другое!.. Даже и рекомендацией уже не интересуешься! А Лукин свой голос за тебя подает!

— Но вы против! А вы член партийного бюро!

— Да, я должен подумать и взвесить!..

Несколько мгновений я молчу. Сейчас я ненавижу Попова всем сердцем.

— Так вы хотите одним взысканием зачеркнуть всю мою жизнь! А разве, кроме ошибки, я ничего хорошего не сделал?

Попов повел головой, словно воротник стал ему тесен.

— И Коркин все время на тебя жалуется! Общественную работу ему срываешь!

— А не думаете ли вы, что он нам срывает боевую подготовку?

— За боевую подготовку я прежде всего с тебя буду спрашивать! — ткнул он мне в грудь пальцем. — Ну, скажи на милость, как же тебя в партию принимать, если ты не можешь понять, что общественная работа также воспитывает курсантов!..

Во мне все кипело. Разве непонятно, что Коркин работает на показуху?!

Попов взял рекомендацию Лукина и протянул через стол.

— Забирай! А о своем решений еще подумай!

Я взял и, медленно сложив листок, спрятал его в нагрудный карман гимнастерки.

— Я свое решение уже принял. Пусть партийное бюро решает — достоин я или нет!..

— Так-то вот!.. — озадаченно взглянул на меня Попов.

— Так-то вот, товарищ командир роты! — повторил я.

Через несколько минут я уже медленно брел по Таврической улице вдоль железной ограды парка.

Недавно прошел теплый майский дождь. В лужах отражался сумеречный свет фонарей. Из глубины парка доносились звуки духового оркестра. Но расстояние и деревья приглушали мелодию и только отчетливо стучали глухие удары в барабан. Тум!.. Тум!.. Тум!.. Тум!..

— Алексей!

Я обернулся. Меня догоняла Тоня. Она быстро и легко перепрыгивала через лужи и, казалось, совсем не устала после своего многотрудного дня.

— Ты куда? — спросил я, зная, что Тоня живет на Васильевском острове и, если направляется в сторону Смольного, значит, у нее есть какое-то дело.

— А никуда! Увидела, какой ты мрачный из ворот вышел, ну вот и решила с тобой погулять!..

— Добрая ты душа! Как только тебя ноги носят?

— Ничего, — улыбнулась она, — до пенсии еще далековато!

Она пошла рядом, и мы стали разговаривать о всяких пустяках. Но вдруг по какому-то ее движению, на мгновение задержанному ответу я понял, что ей хочется рассказать мне что-то важное, то, что, несомненно, ее волнует, но она своим женским чутьем понимает, как мне сейчас нелегко и поэтому старается ничем себя не выдать.

— Ну, Тонечка, как твои дела? Ты тоже что-то не очень веселая? — спрашиваю я, когда мы выходим на широкую площадь перед Смольным.

В глубине, за каменными арками, темнеет невысокое, длинное здание. Сейчас оно кажется безлюдным. Только на третьем этаже светятся два окна.

Милиционер скучает посреди площади, посматривает по сторонам и вдруг круто поворачивается лицом к Смольному. Тотчас из-под каменной арки на большой скорости выскакивают — один за другим — два автомобиля. Милиционер торопливо козыряет кому-то — кто едет в первой машине, а когда они скрываются в глубине Суворовского проспекта, снова устало опускает плечи.

— Подумать только! — говорит Тоня. — Когда-то на этой площади горели костры! Вокруг них грелись красногвардейцы и солдаты. А из Смольного, может быть, вот из тех окон, которые сейчас светятся, на них смотрел Ленин!..

— И наверняка проходил здесь, где мы стоим!

Тоня дотронулась до моей руки.

А представь, Алеша! Ленин — в Смольном. И ты можешь к нему пойти! Ну, что бы ты ему сказал?

Я только глубоко вздохнул, мгновенно представив себе все обстоятельства прожитого дня и несправедливость Попова.

— А я знаю! — проговорила Тоня. — Я подошла бы к Ленину и сказала: — Владимир Ильич, избавьте меня от Коркина! Он проходимец и жулик!

Я ожидал какой-нибудь глубокомысленной тирады, но ее слова прозвучали так неожиданно, с такой детской непосредственностью и порывом, что я рассмеялся.

— Ну, так сразу и жулик!

— Жулик, — упрямо сказала Тоня, — и я от вас ухожу!

— Из-за Коркина уходишь?! Ты, видно, немножко рехнулась!

От обиды она даже стукнула кулачком меня в грудь.

— Как ты смеешь?! Да ты что вообще знаешь обо мне и моей жизни?

— Многое!

— Ничего ты не знаешь!

— Тогда расскажи.

— Ничего тебе не скажу! Сама во всем разберусь.

Теперь обиделся я.

— Ну, это ты зря! Что же, ты меня своим другом не считаешь?

— Нет, не считаю! Просто пошла погулять с тобой, вот и все!

— Но ведь я тебе помогу.

— И помощи твоей не надо!

Мы обходили площадь вокруг. Милиционер заинтересовался, подошел поближе, чтобы рассмотреть наши лица, ничего интересного для себя не обнаружил и зашагал дальше.

— Ах, Тонечка, — сказал я, — если бы ты знала, как и мне трудно.

— Знаю!

— Нет, ты ничего не знаешь!

— Тогда расскажи!

— А вот этого не могу! Когда-нибудь! Если подружимся!..

Она засмеялась:

— Вот видишь, как мы чудно поговорили. Вполне откровенно и обстоятельно! Теперь и на душе у каждого легче, правда?

— Ах, так! — я повернулся, взял ее за плечи и неожиданно для себя поцеловал.

Она глубоко вздохнула, на мгновение припала головой к моему плечу, и ее мягкие, теплые волосы закрыли мне лицо, потом быстро оттолкнула меня и побежала к трамваю, уже отошедшему от остановки; успела вскочить на заднюю площадку прицепного вагона и, обернувшись, помахала мне рукой.

Поразительная девушка! Никогда не поймешь, что она сделает в последнюю минуту. Даже не захотела, чтобы я проводил ее до дома!

Трамвай умчался, а я медленно пошел домой.

Я представил себе Коркина, немолодого, солидного мужчину, осанисто носящего военную форму без знаков различия. Коркин — вольнонаемный, и никогда не служил в армии. Долгие годы колесил по стране, сопровождая артистов. А когда постарел, решил применить свой богатый администраторский опыт на работе, не требующей длительных поездок. Он знал почти всех знаменитых артистов, и, когда они приезжали к нам в клуб, многие из них называли его запросто Борей, а некоторые, увидев, кричали: «Борис Ефимыч! Сколько лет! Как тебя занесло в эту берлогу?!.» И на полном лице Коркина сразу же появлялось скорбное выражение.

— Не те уж годы! — говорил он. — Даже «Авроре», и той пришлось встать на якорь!

И хотя Коркину уже под шестьдесят, он еще крепок. У него изворотливый и острый ум. Вот уж про него не скажешь: «Старый черт!»

А вот и мой дом! Еще издали я увидел, как ярко светится окно справа от моего, темного, словно насупившегося. Лукин не спит! Гости, что ли, у него?

Я поднялся по узкой, уже темной лестнице на четвертый этаж и вошел в длинный коридор, по обе стороны которого из конца в конец тянулись двери. Моя дверь — четвертая справа.

Едва ключ щелкнул в замке один раз, как соседняя дверь распахнулась и в коридор вышел Лукин с полотенцем на плече.

— А! Полуночник! — прошептал он и на цыпочках подошел ко мне; в столь поздний час, когда весь этаж уже спал, мы старались вести себя в коридоре как можно тише. Чуть лишний раз скрипнет половица, утром командирские жены кричат на кухне, что от нас, холостяков, им нет никакого покоя. А уж они-то знают дорогу в политотдел. Даже Дедюхин стоном стонет, когда на собраниях они на него скопом наваливаются. Удивительно, пока командир ухаживает за девушкой, она скромна, думаешь — вот человеку повезло! Но и года после свадьбы не проходит, а она чуть что — в политотдел! И бедного мужа начинают таскать, читать ему мораль, учить, как ему следует вести себя в семейном быту и как не следует.

А тут у меня еще ключ заело. Пока крутил, Лукин держался за голову.

— Тише! Тише!.. Сейчас Маркелова с веником выскочит!

Наконец дверь распахнулась, я вошел в комнату, зажег свет, за мной Лукин.

— Ну, с кем гулял?

— Тут с одной знакомой девчонкой!

Он присел на диван, который одновременна служил мне кроватью, и закурил.

— Передал тебе Попов мою рекомендацию? — спросил он, устраиваясь поудобней.

— Передал, — ответил я, шуруя по ящикам в поисках чего-нибудь съедобного; наконец, нашел кусок хлеба и немного копченой колбасы. — Хочешь?

— Не откажусь!

Я нарезал хлеб, колбасу, и мы сделали по бутерброду.

— Да! Денечек сегодня не из легких, — сказал я. — Попов мне крепкий разнос устроил!

— А чего он хочет?

Наверно, обиделся, что я не с ним первым поговорил!

— Ох уж! У каждого самолюбие играет, — сказал Лукин, голодным взглядом посматривая на стол, нельзя ли разжиться еще кусочком колбасы, — а ведь он неплохой мужик!

— Бери! Бери! — подвинул я к краю стола остатки колбасы и хлеба. — Смотри, разжиреешь, я тебя в дверь обратно не протолкну!..

Он долго прилаживал колбасу к хлебу, стараясь сделать бутерброд побольше, и наконец так вкусно хрустнул коркой, что я невольно проглотил слюну.

— А у меня к тебе, Алеша, вопрос, — сказал он, виновато улыбнувшись. — Ты только на меня не сердись.

— Ну, этот вопрос надо было раньше задать, — сказал я, собирая со стола крошки в бумагу, — сначала дал рекомендацию, а потом спохватился! Это, брат, запоздалая бдительность!.. Полная ее потеря!

— Точно! — улыбнулся он. — Согласен! Полная потеря, — но его пальцы беспокойно постукивали по коленям.

— И теперь, Лукин, вам придется отвечать, кому вы дали рекомендацию?! Кто такой Березин?.. Знаете его всего четыре года. Мало! А что в вашей рекомендации? — Я вытащил ее из кармана и развернул: — Так! Написано: «Политически выдержан. У курсантов пользуется авторитетом. Ведет активную общественную работу». А на самом деле этот самый Березин систематически срывает мероприятия клуба! Какое же у Березина политическое лицо? Вы безнадежный либерал и примиренец, товарищ Лукин!..

— Перестань!.. — раздраженно сказал он и поднялся. — К чему эти дурацкие шутки? Ну, прости, если обидел!

— Да не обидел ты меня, Гена, — сказал я. — Но неужели ты думаешь, что я стал бы что-нибудь скрывать!.. Нет в моей семье ни арестованных, ни родственников за границей. Теперь твоя душа спокойна?

— Грубый ты человек! — вздохнул он и вышел в коридор.

— Курить есть? — уже шепотом спросил я. И тихо двинулся следом за ним в его комнату. Нет, гостей у него не было! Весь вечер он занимался. На небольшом столе, а вернее на листе фанеры, положенной на самодельные тумбочки, разложены конспекты и учебники.

— Уважаю! — сказал я и потянулся за конспектом, напечатанным на машинке.

Одного беглого взгляда было достаточно, чтобы понять, что это кем-то тщательно разработанные ответы на возможные вопросы экзаменаторов.

— Не путай страницы! — поспешным движением Лукин вырвал у меня из рук конспект и засунул его в ящик стола. — Закуривай и иди спать!

Я закурил, но мои руки тут же потянулись к учебникам. Сверху лежал толстый том «Основ радиотехники» профессора Н. И. Анохина, и я его взял посмотреть.

— Да перестань наконец копаться на моем столе, — раздраженно сказал Лукин. — Давай сюда книгу!..

Он хотел вырвать учебник, но я уже приготовился к этому и, вовремя отскочив в сторону, назло ему откинул верхнюю крышку переплета, и вдруг увидел — размашистым, крупным почерком, наискосок титульного листа было написано: «От связиста — связисту! Профессор Н. Анохин».

— О, — воскликнул я, — таким знакомством можно гордиться, а ты его прячешь!

— Ладно тебе! — перевел он все в шутку. — Когда пару раз провалишься в академию, — приходи, я тебе дам на вечерок этот учебник!

Утром я чуть не проспал. Лукин добросовестно разбудил меня стуком, но дожидаться не стал, и я, выпив холодного чаю, бегом бросился к училищу.

Всю ночь лил дождь, и деревья за решеткой стояли тяжелые, с опущенными ветвями. Может быть, это просто мне казалось, потому что и воздух, и стены домов, и тротуар, и железная ограда — все было пропитано сыростью.

Курсанты уже вернулись с утренней зарядки и шумно толпились в умывальнике. Для порядка я заглянул в помещение своего взвода — дневальный уже равнял застеленные койки.

Отдав несколько распоряжений моему заместителю Красильникову, я вошел в канцелярию.

Попов сидел на своем месте и втолковывал старшине, что нельзя надолго оставлять запасные аккумуляторы и радиостанцию без дозарядки. Старшина, конечно, это прекрасно знал и сам, но как-то прохлопал.

Лукина не было, командир второго взвода Кириллов дежурил по училищу, так что невольно я оставался с Поповым с глазу на глаз.

А он уже стал торопливо закругляться, чтобы поскорее отпустить старшину — через несколько минут роте идти на завтрак.

Я занялся планом занятия. Вторые два часа у курсантов — работа на быстродействующих аппаратах, этот предмет веду я.

Наконец за старшиной захлопнулась дверь, и из коридора донеслась его зычная команда: «Становись!»

Я продолжал писать, не поднимая головы. А Попов делал вид, что просматривает газету, но я все время чувствовал на себе его нетерпеливые взгляды. Наконец он кашлянул и сказал:

— Ну, Березин, прочувствовал вчерашний разговор?

— Прочувствовал, товарищ командир роты! — ответил я, взглянув на него и тут же снова обращаясь к своему делу.

— К каким же выводам пришел?

— К тем же, товарищ командир роты!

Он усмехнулся:

— Очень хорошо, что ты не забываешь, кто у тебя командир роты!.. — Он пошуршал газетой, сложил ее и поднялся: — Вот что я тебе, Березин, скажу! Я тоже продумал наш разговор!.. Конечно, ты еще молод! И знаешь, что я не очень-то приветливо тебя принял в роту! Но это — другое дело!.. Прошлое!.. Не будем его тащить!.. Есть у тебя и еще недостатки… Невыдержанность!.. И все же, все взвесив, я решил, что поддержу тебя! Командиру нужно партийное воспитание! А тебе особенно!.. Ты начинаешь жить.

Я уже не мог писать свой конспект. Уперся взглядом в стол и не знал, что ответить. В голосе Попова не прозвучало ни одной мягкой нотки. Он говорил сурово, без всякого желания показать свою доброту. Он говорил то, что думал, нисколько не заботясь о форме.

— А как же со взысканием? — спросил я.

— Сколько времени уже прошло? Почти полгода, — прикинул Попов, — можно просить начальника училища о снятии!.. Но помни, Березин: примем в партию — в десять раз сильнее трясти тебя стану!..

Я промолчал. Черт возьми, действительно прав Лукин — хороший человек Попов!

— Ну, все понял, Березин?

— Понял!

— Как у тебя с рекомендациями? У кого берешь вторую?

— Хочу к одному старому товарищу проехать, — сказал я, внимательно смотря в лицо Попова, — мы с ним с самого детства дружим! — Я выдержал паузу. — А вы, Андрей Федорович…

Я не договорил — помешал зазвонивший телефон.

— Попов! — снял трубку ротный. — Нет Лукина! Кто спрашивает?.. От профессора Анохина? — Он подмигнул мне: вот, мол, каков Лукин, им профессора интересуются. — Когда?.. Хорошо, передам! — И, положив трубку, сказал: — Передай Лукину, что завтра консультация у профессора откладывается. У профессора — грипп!..

Пока он говорил по телефону, в канцелярию снова вернулся старшина. Он привел роту с завтрака и теперь собирал свои учебники.

Дверь приоткрылась, и Красильников знаком попросил меня выйти. Оказалось, что заболел курсант Васильчиков, у него высокая температура, и его уже отправили в лазарет. Потом надо было разбираться с Терехиным, который только что схватил двойку по английскому языку. Узнать, что он не усвоил, сумеет ли сам догнать группу или ему надо помочь. Тут же выяснилось, что у командира отделения Бурдина плохи дела дома. Отец пишет из деревни, что ему не дают льгот, положенных старым родителям, у которых взрослые сыновья служат в армии. Я забрал у Бурдина письмо, чтобы, показав его в штабе, выслать старикам необходимый документ. У Шахова раньше срока износились сапоги, Красильников передает мне его рапорт, а я должен, утвердив его у командира роты, передать в хозяйственную часть, чтобы выписали другие. И еще надо поговорить с Алексеевым, который совсем забросил физкультуру и отлынивает от утренней физзарядки.

Короче, те десять минут, которые даются курсантам, чтобы, забрав учебники, снова построиться и идти в классы, я непрерывно отвечал на вопросы, давал указания и набирал дела, которые надо решить к вечеру, когда времени для общения будет больше.

Проводив взвод на занятия, я спустился этажом ниже и застал секретаря партбюро батальона Кошелева как раз в тот момент, когда он выходил из комнаты комбата. Так как коммунистов в батальоне много и дел у Кошелева столько, что он даже по воскресеньям не имел отдыха, недавно его сделали освобожденным. Это усилило его авторитет.

Он года на три старше меня, в партии уже четыре года и секретарем партбюро выбран второй раз. До своего освобождения он командовал взводом в третьей роте и сумел вытянуть его на одно из первых мест в училище.

Я прекрасно знал эти короткие анкетные сведения, потому что где-то в глубине души завидую его умению быстро и толково вникать в суть дела. Он бывает резок, и это тоже мне нравится. И еще мне по душе его независимость. Он умеет держаться в отдалении ото всех и никогда никому не передает того, что услышал от другого.

Зовут Кошелева Валентином, а попросту Валей, и это имя очень идет к его румяному лицу. Но сейчас, когда я его встретил, оно выражало крайнюю степень недовольства и озадаченности.

— Привет, Валя! — сказал я.

— Здорово, Алеша! — ответил он и, толкнув дверь с табличкой «Партбюро», вошел в комнату.

Я заглянул в нее и остановился на пороге.

— Ну чего стоишь, заходи! Садись!

В большой комнате, кроме стола, за которым сидел Валя, старого потертого дивана, приткнутого в угол несгораемого ящика и нескольких стульев, была еще одна примечательность.

Ниже портретов вождей в окантованных рамках висело несколько пейзажей, нарисованных довольно умелой рукой. Авторство принадлежало самому Вале. Он огорчался, когда кто-нибудь из новичков, не знавших об этом, начинал критиковать рисунки, но никогда не возражал.

— Слушай, старик! — сказал я. — Скоро тебе придется заниматься еще одним персональным делом!

— Каким? Проштрафился еще кто-нибудь? — Он досадливо махнул рукой. — Не люблю эти персональные дела… Понимаешь, какая-то девчонка прислала письмо, что курсант Мамедов обещал на ней жениться, а теперь отказывается. Дедюхин настаивает, чтобы я вызвал его на партбюро. Ну, скажи — какое нам дело, женится Мамедов на ней или нет? Другое дело, если бы он обманывал девушек систематически! Но таких данных нет!.. А что у тебя?

— А мое дело совсем другое! Скоро я принесу тебе заявление в партию!

— Ого, — воскликнул он, — это уже серьезно! Ну что ж, будем разбирать… Только вот тебе мой совет! Ты поднажми! Как у тебя во взводе с дисциплиной? Взыскания есть?

— За последние полгода штук пять наберется.

— Ну, это не очень много! А как успеваемость?

Рассказал и об успеваемости. Валя дотошно выяснял все подробности моей биографии и жизни моего взвода. Меня поразило — он разговаривал со мной так, словно до этого никогда не был со мной знаком и встретил впервые. Даже в его интонации произошла перемена. Он как бы внутренне отодвинул меня от себя на большое расстояние, чтобы получше рассмотреть мою личность со всех сторон.

— Ну, лады, Алеша! — сказал он, когда все вопросы были исчерпаны и мои ответы тщательно записаны в большой настольный блокнот. — Давай заявление! Оформляй рекомендации!.. Да особенно не тяни, а то уйдем в лагерь, там партбюро сложнее собирать будет… Затяжка получится!..

Нет, сегодняшний день начинается поистине замечательно! И Попов за ночь смягчился, и Валя Кошелев сказал свое «добро»!

Градусы моего настроения резко подскочили кверху. Прыгая через две ступеньки, я устремился на свой этаж и, быстро пройдя мимо дежурного, почти вбежал в канцелярию.

Где ты пропадаешь? — обрушился на меня Лукин. Он что-то писал, сидя за своим столом, и как только я вошел, яростно начал рвать бумагу в клочки.

— А что случилось?!

— А то, что эта самая Тонька Потапова большая интриганка! Впутала меня в такое грязное дело, что не знаю, как из него и выбраться!

Я подошел к окну и присел на подоконник.

— Что к тебе-то она имеет?

— Ко мне лично ничего! Но меня только что вызывал к себе Дедюхин и приказал заняться делами клуба, как будто у Коркина что-то нечисто! А я в это не верю. Он очень приличный человек.

— Ну так и докажи это.

— Это будет нетрудно! Но сам факт мне глубоко противен. Не люблю заниматься такими делами.

— Что ж, — улыбнулся я, — Дедюхин оказывает тебе доверие.

— Не нужно мне такого доверия! Вот что, Алеша, Дедюхин тебя тоже разыскивал, но не мог найти.

— А меня зачем?

— Ты придаешься мне в помощь. Понятно? Такие дела в одиночку не делают.

Он не мог скрыть своей крайней раздраженности и нежелании ввязываться в дела Коркина. Да и мне, признаться, не хотелось. Однако после нашей поздней прогулки с Тоней и ее признания на площади перед Смольным я уже чувствовал себя в какой-то степени морально ответственным за ее судьбу.

— Но, может быть, в том, что она говорила Дедюхину, есть доля правды! — сказал я осторожно.

— Нет! Это ложь! И вообще я должен тебе сказать доверительно, — он даже понизил голос, бросив быстрый взгляд на дверь, — Дедюхин намекнул, что не хочет скандала. И это дело надо спустить на тормозах!.. Коркин работник ценный, а если и есть у него отдельные промахи, то у кого их нет!..

— Безусловно! — согласился я. — Ну, а чем же, собственно, нам надо будет с тобой заняться?..

Лукин пожевал мундштук папиросы и, сломав ее, долго комкал в пепельнице.

— Тонька распускает грязные слухи о том, что Коркин будто бы имеет какую-то свою билетную книжку. Продает из нее вместе с настоящими часть билетов, а потом присваивает себе деньги.

— Но ведь билетами на платные концерты почти всегда торгует Тоня?

— В том-то и дело! Прикидывается святой, а, наверно, сама и занимается коммерцией! А теперь испугалась разоблачения и решила свалить все на Коркина.

— А с ним ты говорил?

Лукин испуганно махнул рукой.

— Что ты! Дедюхин настрого приказал никому ни слова, пока все полностью не выясним! Зачем оскорблять человека подозрением! Да после этого он не сможет работать.

— Не ожидал от Дедюхина таких душевных тонкостей! — усмехнулся я.

Лукин смутился:

— Ну, конечно, это я ему подсказал… Так вот, Алеша, давай условимся. Никаких шараханий! Дело идет о чести и добром имени человека.

— Верно, — согласился я, — но почему только Коркина?

— Как почему?!. — возмутился Лукин. — Ведь обвинение направлено против него! Короче! Мой план таков. Сегодня суббота! Как раз будет платный концерт. Тонька откроет кассу. Ты будешь стоять в дверях и незаметно у некоторых отбирать билеты… Потом мы арестуем выручку…

— Действительно, темное дело! — сказал я. — Только, спрашивается, зачем же ей было самой на себя беду накликать?

— Как — зачем? Наверно поняла, что с Коркиным шутки плохи! Он ей уже два предупреждения сделал!..

Так вот что она от меня скрывала! Не доверяла свою тайну. А теперь, в этих крайне сложных обстоятельствах, я даже не смогу ничего ей посоветовать.

О том, что мы с Тоней провели вчерашний вечер вместе, я так Лукину и не сказал, чтобы у него не возникло никаких подозрений. И хотя я сочувствовал Тоне и где-то в глубине души ей верил, но твердо решил быть объективным. Какие бы плохие отношения ни сложились у меня с Коркиным, — одно дело расходиться с ним во взглядах на общественную работу, совсем другое — уличать в нечестности!

Но меня беспокоило, что Лукин уже заранее взял твердый курс на защиту Коркина, все его логические построения неминуемо завершались полным изничтожением Тони. Он не уставал повторять, что Дедюхин также не верит в то, что Коркин способен на комбинации с билетами. Так в течение часа он подготавливал вечернюю операцию. Наконец, до начала моих уроков остались считанные минуты, и я стал торопиться. Мы быстро договорились встретиться в клубе за полчаса до открытия кассы и уточнить детали на месте.

Когда я бежал к главному зданию, придерживая рукой хлопающую по боку кожаную полевую сумку, мне навстречу из дверей выскочила Тоня. Увидев меня, она приветливо махнула рукой, и мы разминулись с ней на встречных курсах, даже не обмолвившись словом.

Два часа занятий прошли незаметно. Работа на быстродействующих аппаратах всех увлекала. Класс полон тихого стрекотания. Из аппаратов ползет бесконечная белая лента с буквами и цифрами. Пальцы движутся все быстрее и быстрее… Чуть ошибся — и сразу же на ленте чужая буква или лишняя цифра. Поправка!.. И опять, и опять передается текст телеграммы. Пока, наконец, все буквы и все цифры не станут на свои места.

Концерт в клубе назначен на восемь вечера. Касса откроется в полседьмого. Ровно в шесть я вошел в пустой клуб.

Для того чтобы не привлекать к себе внимания, посидел в читальне, чувствуя все более усиливающееся беспокойство.

И зачем только Лукин втянул меня в это дело? Конечно, Дедюхину меня подсунул он. Прямого приказания я не имею, может быть, уйти, и все? Но как быть с Тоней? Если я устранюсь, не подставит ли ее под удар доброе стремление Лукина к восстановлению чести Коркина? А в то же время, если Дедюхин берет Коркина под защиту, то стоит ли мне соваться со своим особым мнением?

Пока во мне боролись противоречивые чувства, время тянулось. Прошло еще минут десять. Я вновь отправился в вестибюль, чтобы посмотреть, не дожидается ли меня Лукин. Но его не было видно. Выглянул из окна во двор — его нет перед фасадом клуба, ни даже вдалеке.

Вдруг я услышал за своей спиной голос Тони. Она спрашивала вахтера, который час.

Оглянулся и невольно отошел за колонну, чтобы она меня не заметила. Но именно сейчас, когда она не знала, что за ней кто-то наблюдает, я увидел, как тревожно ее лицо и сама она, видимо, внутренне напряжена до отказа. Если бы только знать, о чем она говорила с Дедюхиным?! Удержать ее от ошибок!

Где же Лукин?.. Его нет и нет!.. Уже двадцать минут седьмого. В вестибюле все чаще хлопает дверь. У окошечка кассы выстроилась небольшая очередь. Теперь мне стало легче ожидать. Ведь я тоже мог прийти за билетом.

Что же делать?.. Позвонить в роту? Наверху в одной из комнат, рядом с кабинетом Коркина, есть телефон. И уже не думая, встречу я Тоню или нет, я стал быстро подниматься по широкой мраморной лестнице на второй этаж.

Но когда я свернул с площадки направо в широкий, светлый коридор, из кабинета Коркина вышла Тоня, держа в руках папку с билетами, и быстро направилась к лестнице, снова не заметив меня.

Я быстро соединился с дежурным по роте. Нет, Лукин еще не появлялся. Как ушел на занятия, так с тех пор и нет.

Странно!.. Какие у него сегодня занятия?..

Снова спустился вниз, к очереди. В ней уже стояло два курсанта из взвода Лукина. Не стоило большого труда, задав пару осторожных вопросов, окончательно рассеять сомнения. Они Лукина днем не видели!

Но касса уже открылась, и Тоня начала продавать билеты. Все шло как обычно. Очередь быстро двигалась, но не уменьшалась. Концерт обещал быть интересным — много цирковых номеров, а второе отделение целиком посвящено известному фокуснику.

Терпеливо прождал еще целый час. Опять поднялся позвонить в роту. На этот раз дежурный уже сообщил нечто более определенное. Лукин звонил, сказал, что заболел, и просил мне передать, чтобы я действовал без него.

Так! Значит, устранился! А меня подставил! Я бросил со злостью трубку и несколько минут сидел у телефона, решая, что делать. Уходить или не уходить?

Так и не приняв окончательного решения, я вышел из комнаты, чтобы снова спуститься вниз, и вдруг лицом к лицу столкнулся с Тоней. Она шла к кабинету Коркина, держа в руках небольшой железный ящичек, до краев набитый рублевками и трехрублевками, и при каждом ее шаге внутри него громыхали монеты.

— Все билеты продала? — строго спросил я.

— Все! — растерянно ответила Тоня, и ящик дрогнул в ее руках.

Я распахнул дверь пустого класса, того самого, где стоял телефон.

— Заходи!

Она вошла и робко остановилась у дверей. Я вошел следом за ней.

— По поручению политотдела я занимаюсь расследованием твоего заявления. Сколько билетов ты продала? — сказал я, отчетливо выговаривая каждое слово.

— Пятьсот! — проговорила она тихо, словно боясь, что Коркин, от которого нас отделяла лишь стена, может подслушать.

— Фальшивые были?

— Не знаю!

— Как не знаешь?!. Ты же обвиняешь человека!.. Ты должна знать!

На ее глазах показались слезы, и маленькое, тонкое лицо сразу стало жалким; передо мной стояла беспомощная девчонка, не знающая, что делать, как доказать свою правоту.

— Сколько у тебя должно быть денег? — спросил я, невольно смягчаясь. — Да перестань плакать! Ты сама эту кашу заварила!..

— Две тысячи сто пятьдесят семь рублей! — сказала она и протянула мне ящичек.

— Давай пересчитаем!

Я выложил деньги на стол и уселся считать. На это ушло минут двадцать, так как я все время сбивался со счета.

— Считай быстрее, — волновалась Тоня, — а то Коркин пойдет выяснять, куда я пропала!..

И действительно, мне показалось, что у меня за спиной скрипнула дверь.

Наконец деньги сосчитаны. Все правильно! Я вынул из полевой сумки листок бумаги, быстро составил документ о количестве проданных билетов и вырученных денег, подписал его и заставил подписать Тоню.

— Теперь, когда сдашь ему деньги, возьми у него расписку! — сказал я.

— Какую расписку? — испугалась она. — Он никогда не дает никаких расписок.

— Ну тогда войдем вместе, и ты при мне передашь ему деньги!..

— Хорошо, — прошептала Тоня, — а он ничего не заподозрит?..

— Ничего!.. Я совсем по другому делу! Иди вперед!.. Заходи первой!..

Тоня тихо всхлипнула, вытерла платком глаза и, выйдя из комнаты, быстро направилась к кабинету Коркина. У его двери она оглянулась на меня, я знаком показал — входи, и тотчас же устремился следом за ней.

Я вошел к Коркину в тот момент, когда она вручала ему ящичек с деньгами. Он бегло взглянул на меня, и, не пересчитай деньги, спрятал ящичек в сейф, прикрыл дверцу и только тогда грубовато спросил:

— Ну что, Березин! Опять ругаться пришел?

— Да нет, Борис Ефимович, — сказал я, — просто об успехах ребят поговорить хочется!

— Выбрал время! Иди лучше на концерт! Вот, возьми бесплатную контрамарку! — Он быстро проставил на бланке пропуска номер места, подписал и протянул. — А ты, Тоня, — на сцену!.. Да займись артистами — двое сукиных сынов эквилибристов опаздывают!..

Тоня убежала, мы даже не успели перекинуться с ней взглядами. Но как только за ней захлопнулась дверь, Коркин тяжело опустился на стул.

— Нам нужно поговорить! — сказал он, усмехнулся и, откинув левой рукой дверцу сейфа, вынул ящик с деньгами и небрежным движением водрузил на стол. — Так сколько здесь денег?.. Приятно, что у нас в клубе появился свой счетовод!.. Общественник!.. — добавил он, иронически помолчав.

Неужели Тоня успела ему сказать?! Нет, нет! Тогда как же он узнал? Он внимательно следил за выражением моего лица.

— Да, сосчитал! — ответил я, решив, что теперь самое правильное — наступать!

— Спасибо!.. Спасибо!.. — сказал он. — С этого дня я всегда буду вас приглашать! Вы избавите меня от необходимости самому заниматься нудным делом!..

В том, что он перешел на «вы», в самом тоне, спокойном, даже чрезмерно спокойном, таилась угроза.

— Может быть, позволите спросить, — продолжал он, сверля меня взглядом, — чем именно я обязан такому вашему исключительному вниманию?

Ах вот как? Значит, ты все-таки боишься!

Не могу отказать себе в удовольствии лишний раз прикоснуться к делам клуба. Некоторые его работники все время обвиняют меня в том, что я им мешаю!

— И вы решили таким оригинальным образом снять с себя обвинения?..

Чем же ему ответить? И вдруг я говорю то, о чем мгновением раньше и не думал:

— А я, Борис Ефимович, не только сосчитал деньги… Я также собрал у зрителей довольно много проданных билетов!

Как только я это произнес, его взгляд испуганно метнулся к сейфу, потом опять на меня, но уже потускневший; он сам как-то сразу растерял наглость.

— Березин, сколько тебе лет? — тихо, но уже совсем иначе спросил он.

— Двадцать три!

— А моей дочери уже тридцать пять!.. Я прожил большую и трудную жизнь! Всякое в ней бывало! — Он помолчал, бесцельно водя ладонью по краю стола. — Пойми меня, Березин!.. — Он снял очки, долго протирал их платком, и я видел, как дрожат его руки.

Я молчал, и он по-своему истолковал мое молчание.

— Ты молод! Тебе надо получать высшее образование! Не все могут поступить в академию. А я тебе помогу!! Муж моей дочери профессор! Заведует кафедрой в институте.

— Его фамилия Анохин?

— Анохин, — повторил он механически, — Николай Иванович! Милейший человек! Он тебе все сделает!..

Я молчал. Коркин протянул руку.

— Отдай билеты!..

— А с какого года вы в партии, Борис Ефимович? — спросил я, мучительно думая о том, как же мне теперь трудно будет встретиться с Лукиным.

— Я беспартийный. И никогда в партию не вступал, — сказал Коркин, и помолчав, добавил: — К сожалению!..

Я поднялся.

— Ну, что же ты! — воскликнул Коркин. — Отдай билеты!..

Он хотел меня удержать, но я обошел его стороной и хлопнул за собой дверью. Я не пошел собирать билеты, да и сразу же забыл о них. Я вообще больше не думал о Коркине. Мне не давали покоя мысли о Лукине и о той рекомендации, которая лежала в моем кармане. Как же с ней поступить?

Только поздно вечером, усталый, я поднялся на свой этаж. Я знал, что Лукин не спит, ждет меня, хотя не видел окон, так как приблизился к дому с другой стороны.

Но я не зашел к Лукину, как это бывало всегда, когда возвращался позднее его.

А он надеялся, что все обошлось, и выжидал. Прошло не менее получаса, я уже, приготовив все необходимое к утренним занятиям, снял гимнастерку — и вдруг услышал тихий стук.

Он никогда не стучал раньше.

— Войдите!

И Лукин вошел.

— Ты на меня сердишься? — спросил он, виновато улыбаясь. — Честное слово, у меня вдруг сильно разболелся зуб…

Я вынул из кармана рекомендацию и подал ему:

— Возьми!

Он протянул руку, но, разглядев, что в ней, тут же в испуге отдернул.

— Ты с ума сошел! — воскликнул он. — Да по какому праву! Из-за какой-то мелкой обиды!

— Знаешь что, Лукин? Я не буду вступать в партию по твоей рекомендации!

— Объясни почему?

— Я думаю, это не требует объяснения!.. — Я положил рекомендацию на край стола. — Бери и уходи!.. — И когда он, забрав рекомендацию, взялся за ручку двери, добавил: — Звонил профессор Анохин и просил передать, чтобы ты завтра к нему не приезжал… У него грипп…

Лукин на мгновение задержался в дверях, обернулся, яростным шепотом крикнул:

— Ты мелкий, гнусный кляузник!.. Теперь я тебя полностью раскусил!..

Он еще долго ходил по своей комнате.

А я, потушив свет, встал у окна и смотрел в ночное небо. Вдалеке, над крышами, подсвеченное прожекторами, в невском ветре трепетало знамя Смольного.


В партию меня приняли через месяц. Первую рекомендацию мне дал Попов, вторую — мой старый друг Яков Дементьев, инженер, мы когда-то с ним мальчишками бегали по Троицкому полю. А Лукин на собрание не пришел.

Что касается Коркина, то через неделю он исчез из училища, уволился по собственному желанию, и следы его навсегда растворились в море житейском…

А Тоня!.. Приходите в наше училище — она бегает с одного участка на другой, по всем этажам и зданиям до сих пор…

Двое из Гамбурга

Курбатов повернул ко мне искаженное от злости лицо. Стянутое ремнями черного шлемофона, оно казалось особенно яростным.

— Опять летит!

«У-у!.. у-у!.. уу!..» С надрывным завыванием моторов на небольшой высоте пролетает «юнкерс-88». Неторопливо разворачивается над самыми нашими головами — один раз, потом другой: очевидно, немецких летчиков что-то заинтересовало на аэродроме, а потом, медленно набирая высоту, уходит еще дальше на восток.

Крылья становятся все меньше и меньше, и только отдаленный гуд продолжает давить на нервы. Наконец, засвеченный солнцем, «юнкерс» растворяется в перистых облаках.

— Ну, что ты на это скажешь, — говорит Курбатов. — Мы и на метр не имеем права нарушить границу! Начальники приходят в ужас и пугают международным скандалом! А немцы нахально лезут к нам, когда хотят!

Я молчу. Курбатов ругается раз по десять в день и уже имел за это крупные неприятности. Через полчаса ему нужно лететь в тренировочный полет, и я не хочу еще больше его растравлять.

Небольшой аэродром, где я начальник связи, совсем рядом с границей. От немцев нас отделяет река. Со второго этажа каменного дома, в котором расположился штаб нашего авиационного полка, видны наблюдательные вышки, построенные немцами недели две тому назад на самом берегу. Зачем им эти вышки? Почему нужно наблюдать за нами, если между нашими государствами заключен договор о ненападении?

Чаще других Курбатов при каждом удобном случае мучает вопросами замполита Емельянова, человека решительного и горячего на слово и дело. Сначала Емельянов терпеливо разъяснял, что договор есть договор, а когда в газетах появилось сообщение ТАСС, опровергающее слухи о том, что Германия будто бы готовится напасть на Советский Союз, понял, что настал момент, когда следует строго пресекать вредные разговорчики.

— Прекратите болтовню! — кричал он. — Вы что, газет не читаете?! В сообщении ясно сказано, что для беспокойства нет никаких оснований! Немецкое командование располагает свои войска на восточной границе для отдыха и переформирования!.. — Но по его озабоченному виду мы понимали, что и он сам не уверен в том, что все ладно.

Конечно, мы прикусили языки. Но от этого на душе не становилось ни яснее, ни спокойнее. Зачем немецкие самолеты днем и ночью летают над нашей землей? Это же самая настоящая разведка. Почему мы терпим? Разве оттого, что заключен договор, фашисты перестали быть фашистами?

Как-то перед утренним полетом Курбатов сорвался. И надо же было ему ляпнуть:

— Вот встречу в воздухе «юнкерс» — прикажу следовать за мной на аэродром. Не подчинится — собью к чертовой матери!

Его чуть не отстранили от полетов. Полчаса Емельянов прорабатывал его перед строем летчиков, наконец сказал:

— Товарищ Курбатов! Вы коммунист?

— Коммунист! — ответил Курбатов.

— Так вот! О том, что немцы нарушают границу, известно не только нам с вами! И когда нужно будет их осадить — вам прикажут! А за самовольные действия, причиняющие ущерб нашему государству, угодите под трибунал!.. Понятно?!.

— Понятно, товарищ полковой комиссар!

После этого случая Курбатов еще более замкнулся. Только острым, ненавидящим взглядом провожал немецкие самолеты и в редкие минуты, убедившись, что, кроме меня, его никто не слышит, давал своей душе волю.

Мне повезло, когда, получив назначение в авиационный полк, я поселился в холостяцкой комнате вместе с Курбатовым. У нас сразу возникло хоть и примитивное, но общее хозяйство. Вечером, после полетов, мы вместе ходили в клуб, и наиболее ревнивые мужья бдительно следили за нами, когда мы приглашали их жен на танцы.

Небольшой городок при аэродроме не имел тайн, если дело касалось чьей-то личной жизни. В трех каменных домах, возведенных на скорую руку, казалось, нет стен, отделяющих не только квартиры, но и сами дома друг от друга. Едва капитан Старовойтов поссорится со своей женой на четвертом этаже третьего дома, как все обстоятельства этой ссоры уже обсуждаются на втором этаже первого. Они обсуждались бы и на первом этаже, если бы его не занимала библиотека, где строгая библиотекарша заставляла всех говорить шепотом. Когда-то она работала в большом московском читальном зале, где говорили шепотом, чтобы не мешать друг другу, поэтому свою привычку она перенесла в нашу маленькую библиотеку, и каждый громкий возглас вызывал у нее гневный протест.

Библиотекаршу звали Варварой Петровной, а фамилию ее я так и не узнал. Сразу же после приезда я серьезно проштрафился, задержав книги на лишние три дня, и это внесло в наши отношения некоторое обострение. А когда еще через несколько дней я посмел войти в библиотеку с папиросой в зубах, последовал такой взрыв, что с этого дня я стал обходить библиотеку стороной.

И только один человек в городе имел право называть суровую библиотекаршу просто Варечкой. Это был Курбатов. Как он нашел путь к ее сердцу, знал он один.

Нет, я не хочу быть несправедливым. Варваре Петровне под тридцать. Она миловидна, и, когда идет рядом с Курбатовым, подтягивается, становится почти стройной.

И вот однажды под вечер Курбатов затащил меня в библиотеку. Нет, не специально. Просто возвращались домой с аэродрома, проходили мимо библиотеки, и когда из окна выглянуло неулыбчивое лицо Варвары Петровны, строго и надменно оглядевшей Курбатова, он виновато скосил на меня глаза и тихо спросил:

— Зайдем?!

— Зайдем! — кивнул я и, вздохнув, свернул за ним к крыльцу.

Через несколько минут Курбатов оживленно рассказывал Варваре Петровне о своем новом истребителе, на котором выполнял учебные стрельбы, а она, слушая его, как-то успокоено, по-домашнему заполняла ровным, круглым почерком формуляры книг. Взгляд ее небольших серых глаз теплел, когда она время от времени поглядывала на Курбатова, поощрительно кивая головой, и снова становился отчужденным, если я невольно попадал в поле ее зрения. То, что я друг Курбатова, для нее не имело ровно никакого значения.

— Ну, что новенького? — вдруг спросил Курбатов и взглянул на старенький ламповый приемник, стоявший в углу, за книжными полками. Потемневший, когда-то отполированный под красное дерево фанерный ящик был покрыт потеками стеарина: очевидно, не раз служил подставкой для свечей, когда отказывал единственный полковой движок, дававший всему городку свет; из этого ящика, казалось, невозможно извлечь ни одного звука.

— Хочешь послушать? — спросила Варя и взглянула на меня.

Курбатов перехватил ее взгляд.

— Да перестань ты на него сердиться, — сказал он. — Алешка ведь свой парень!..

Варвара Петровна, не ответив, поднялась и подошла к приемнику.

— Настрой на Берлин! Или на Лондон! — сказал Курбатов. — Только переводи! Что они о нас болтают?!.

Тотчас же комната наполнилась свистом, завыванием, дробным перестуком азбуки Морзе. Мой тренированный слух сразу же выстраивал в ряд группы цифровых шифров. Я уже знал наизусть многие станции, угадывал почерк радистов. По тембру различал, какая станция передает. Несомненно, работали десятки военных раций, находящихся невдалеке от границы… Москва передавала сводку об успехах кубанских землеробов. На полуслове московский диктор утонул в хаосе звуков, и тут же послышалась густая английская речь.

— Стой! — скомандовал Курбатов. — Что говорит?!.

Ни он, ни я ни слова не понимали по-английски. Но узкое лицо Вари, только что казавшееся мне неприятным, вдруг осветилось напряженной мыслью. Недвижным взглядом она остро смотрела в одну точку повыше приемника, и ее губы шевелились.

— Что он говорит? — неторопливо спросил Курбатов. — Переведи!..

— Подожди, Тома! — сказала она, и я невольно взглянул на Курбатова: его звали Тимофей, и это непроизвольно произнесенное интимное — Тома бросало новый свет на его отношения с библиотекаршей.

Ни он, ни она даже не заметили моего движения. Еще с минуту она молча слушала голос английского диктора, а потом резким щелчком выключила приемник.

— Ну, что?! — почти крикнул Курбатов. — Чего ты молчишь?!

— Я ничего не поняла, — сухо сказала Варя и снова заняла свое место за столом.

Я поднялся и вышел из комнаты. Курбатов меня не задержал.

Над аэродромом спустилась ночь. С реки дул легкий ветерок, и в другое время я пошел бы на берег, побродил по высокой, колкой траве, искупался бы, хотя вода еще холодна.

«Ну и бог с ней, с Варей! — думал я, направляясь к аэродрому. — Пусть не доверяет, все равно Тимофей потом расскажет, чего она там услышала». Я завидовал всем, кто владел иностранными языками. Они раздвигают мир. И вот эта злыдня, Варвара Петровна, знает то, чего не знаю я.

Как себя ни уговаривай, а обидно!

Узкий луч прожектора прочертил вдалеке небо и упал во тьму. Где-то в стороне застучал авиационный мотор: очевидно, в мастерских работали техники. А потом стук затих, и вновь наступила тишина.

Я шел по густой траве, и чем дальше удалялся от домов, тем спокойнее становилось на сердце, будто все сложности жизни отодвинулись куда-то в прошлое. Вот над горизонтом поднимается луна! Громко верещат кузнечики! Какое-то удивительно острое чувство молодости овладело мной. И, не думая о том, услышит меня кто-нибудь или нет, я стал громко читать стихотворение о любви.

И вдруг, когда уже вышел на дорожку, ведущую к радиостанции, я услышал приближающийся топот сапог; кто-то, тяжело ступая, бежал к домам.

Я ускорил шаг и через несколько секунд по силуэту узнал бегущего навстречу.

— Кудря?! Ты куда?!

— За вами, товарищ командир! — выкрикнул из темноты Кудря, круто останавливаясь.

— Что случилось?!

— Немецкий самолет просит посадки. Летчик передает сигнал об аварии…

Я невольно прислушался, — в темном небе завывали моторы «юнкерса». Пригляделся — и мне показалось, что один из моторов выбрасывает пламя.

— Командиру полка сообщили?

— Полковник Данилов приказал вам лично держать связь с самолетом и руководить его посадкой на запасный аэродром в Кольцовке.

Через считанные секунды я уже сижу за пультом радиостанции, заменив дежурного радиста. Кудря — старшина и мой заместитель — держит телефонную трубку прижатой к уху и все время дает объяснения непрерывно звонящим начальникам из штаба дивизии и корпуса.

Рация уже настроена на волну самолета, и я слышу тревожные позывные немецкого радиста. Тут же передаю сигнал: «Внимание!..» Затем свои позывные и координаты запасного аэродрома…

В распахнутое окно мне видно, как в той стороне, где Кольцовка, вспыхнули прожектора. До запасного аэродрома всего пятнадцать километров — это просто ровное, давно не паханное поле, на которое удобно сажать самолеты без особенного риска сломать шасси. Туда завезено горючее в бочках, и вблизи установлены прожектора. Только несколько дней тому назад мы соединили прожекторную команду со штабом телефонным проводом. Теперь это очень пригодилось.

Оперативный дежурный капитан Стриженюк, один из самых расторопных командиров звеньев, накрепко взял дело в свои руки. До прихода командира полка он приказал дать немецким летчикам сигнал ракетами, в каком направлении им нужно вести самолет, а прожектористам — лучом осветить полосу посадки. Я дублировал его указания, и радист самолета кодовыми сигналами отвечал, что все понял.

Через несколько минут я услышал за своей спиной взволнованный бас Данилова. Он стремительно вошел в помещение радиостанции и, так как я не мог оторваться от работы, начал допрашивать Кудрю, как идут дела. Услышав, что самолет идет на посадку, он тут же связался со Стриженюком и приказал ему немедленно вызвать к штабу машину, он сам поедет на запасный аэродром. Едва положил трубку, как позвонил начальник особого отдела майор Евлахов и заявил, что хочет присоединиться к Данилову. Потом Данилов вызвал начальника санитарной части и дал указание на всякий случай выслать к месту вынужденной посадки санитарную машину. В общем, дело закрутилось. Самолет еще гудел в облаках, а на земле все распоряжения к его приему были отданы.

Данилов ушел в штаб, Кудря продолжал переговоры по телефону, дежурный радист, сидя рядом со мной, слушал во вторые наушники мои команды и принимал ответы немецкого радиста, тут же тщательно записывая в специальную тетрадь и то, что говорил я, и то, что отвечал самолет. В случае катастрофы можно будет документально проверить, есть ли вина тех, кто руководил посадкой.

Мимо окна прошумели машины, и снова все стихло.

Замолк и немецкий радист. Вероятно, летчик уже вывел самолет на посадочную прямую.

— Посмотри-ка в окно, — сказал я Кудре, — что видно?

— Луч пока висит над землей, товарищ командир! — ответил Кудря.

— Вызови прожектористов!

Но в этот момент позвонил с коммутатора дежурный телефонист.

— Все в порядке! — доложил Кудря. — Самолет сел!

Я выключил рацию и быстро пошел в штаб, к Стриженюку. Сейчас у оперативного дежурного можно узнать все новости.

Когда я вошел в небольшую, ярко освещенную комнату, в ней уже набилось довольно много народа. Тут был и начальник штаба подполковник Семеницкий, лысоватый, не в меру крикливый и уже начинающий полнеть. Он сидел перед столом Стриженюка нахохлившийся и немного растерянный.

— Ну вот, не имела баба забот, — говорил он, — немцев нам еще не хватало!

За его спиной, прислонившись к стене, рядом с тяжелым несгораемым ящиком, в котором хранились карты и секретные пакеты на случай боевой тревоги, стоял Курбатов и что-то тихо пытался доказать Емельянову, который неодобрительно покачивал головой.

Как только я вошел, меня засыпали вопросами. Всех интересовало главное — в чем причина посадки? Как раз на этот вопрос я и не мог ответить.

— Так о чем же вы с немецким радистом разговаривали? — раздраженно закричал Семеницкий.

— Передавал координаты! — пробовал объяснить я.

Но никакие координаты никого уже не интересовали.

— Странно! — сказал Емельянов, поворачиваясь от Курбатова и движением руки приказывая ему помолчать. — Что они не могли дотянуть до своего аэродрома?!

— Как будто у них загорелся правый мотор, — сказал я. — Было видно свечение…

— Ничего у них не загорелось! — резко сказал Курбатов. — Это просто разведчики!

В комнате наступило молчание. Семеницкий побарабанил пальцами по краю стола.

— Может, разведчики, а может быть, и просто летчики, — проговорил он. — Ничего сказать нельзя.

— Во всяком случае, — сказал Емельянов, строго оглядев присутствующих, — никаких бесед на служебные темы!.. Помните о бдительности!

— Если помнить о бдительности, — вдруг подал голос Курбатов, — то им не нужно было разрешать посадку!.. А сейчас у них нужно отобрать самолет за самовольный перелет границы!

— Верно! — вдруг согласился Семеницкий. — По всем законам это правильно! Пускай не лезут, куда не следует!

Емельянов поднял руку.

— Товарищи, успокойтесь! — веско сказал он. — На это будет распоряжение командования. Я уже звонил в округ!.. Там люди умнее нас!..

— А мы тоже не дураки, товарищ полковой комиссар, — сказал я. — Зайдите ко мне на рацию, послушайте, что делается в эфире! За рекой, наверно, больше ста штабов собралось!

Емельянов вздохнул.

— А кто говорит, что обстановка вполне ясная, — проговорил он, сбавив тон, — конечно, мы не должны забывать о капиталистическом окружении.

А лучше всего, если мы уберем отсюда свои истребители! — сказал Курбатов. — Немцы нас уже тысячу раз сфотографировали.

— Мы уже поставили об этом вопрос, — быстро сказал Семеницкий. — Принципиальное согласие дано.

Емельянов взглянул на часы.

— Ну, позвони-ка прожектористам! — приказал он Стриженюку. — Как там дела?.. Данилов уже, наверное, прибыл.

Пока Стриженюк усиленно крутил ручкой телефона, все, притихнув, смотрели ему в лицо.

— Это кто там? Кто?.. — натужливо закричал в трубку Стриженюк, и его круглое, плотное лицо страдальчески поморщилось. — Говори громче! Кто это? Коробицын?.. Как там с немцами? С немцами, спрашиваю?! Все в порядке?.. А где Данилов?.. У самолета? А с самолетом что?.. Правый мотор забарахлил?!. Ах, вот как!.. Наших техников не допускают!..

— Вот сволочи! — воскликнул Семеницкий. — Наглецы! Дать им под зад коленкой!.. Пусть убираются ко всем чертям!..

— А может, наши техники не знают конструкции? — сказал Емельянов и почесал за ухом. — Там Евлахов, — добавил он, улыбнувшись, — он разберется, какая у них там конструкция!.. — И вдруг выругался: — Фашисты все-таки большие стервецы… Больше ста раций, говоришь, насчитал?..

— Не меньше, — ответил я. — На всех диапазонах работают.

— А о чем говорят, непонятно?

— Нет, действуют на строгом шифре.

— Д-да!.. — вздохнул Емельянов. — Завтра же утром мы с Даниловым поднажмем на округ. Надо менять аэродром…

Загудел телефон, и он, по праву старшего, первым взял трубку. Звонил Данилов, и то, что он говорил, видно, совсем не нравилось Емельянову.

— На кой ляд нам этим заниматься! — крикнул он. — Пусть сидят себе до рассвета!.. Ну, конечно, высокие материи. А как Евлахов?!. Санкционирует? А потом еще пришьет общение с иностранцами!.. Ну, ладно! Подготовимся!.. — положил трубку и досадливо взмахнул рукой. — Сюда немцев везет! Пока двое из их экипажа будут исправлять мотор, другие хотят поужинать… Ну, Степан Гаврилыч, распорядись! — кивнул он начальнику штаба.

— А где их кормить? — спросил Семеницкий. — В клубе или в столовой?..

— В столовой, — сказал Емельянов, — только вот о белой скатерке позаботься да о коньячке…

— Значит, надо начальника военторга будить! — сказал Семеницкий. — Стриженюк, пошли-ка к Федорову посыльного. Пусть немедленно явится ко мне…

— Да! А как же будем с ними разговаривать? — сказал Емельянов. — Кто умеет говорить по-немецки?

Все сконфуженно молчали.

— Варвара Петровна! — вдруг вспомнил Семеницкий и обернулся к Курбатову. — Сходи, пожалуйста, за ней. Попроси от моего имени!

Курбатов и бровью не повел. Его нисколько не удивило, что с этой просьбой обратились именно к нему. Он тут же быстро вышел из штаба, и через мгновение его фигура мелькнула за окном.

— А ты, Березин, быстрей ступай в столовую и вместе с дежурным приготовь по пятой, — сказал мне Емельянов. — Когда все будет готово — доложи! Да особенно не копайтесь, они минут через двадцать уже будут здесь…

Пятая норма — это летный паек, самый усиленный, самый питательный. Его получают лишь пилоты и штурманы; даже техники и мотористы, проводящие целые дни на аэродроме, не имеют на него права.

Емельянов забыл сказать, на сколько человек приготовить ужин. Но мы с дежурным прикинули и решили накрыть столы человек на десять. Составили два стола и в ожидании скатерти пока накрыли клеенками получше, которые сняли с других столов.

Признаться, на сердце у меня было трудно. Я вспомнил Гуго Криммера, моего давнего друга, который вернулся в Германию и сейчас борется с фашизмом где-то в глубоком подполье. А может быть, он уже схвачен и уничтожен. Что же делаю я?! Готовлю фашистам ужин по норме номер пять!..

Столы были уже почти накрыты, когда появился взволнованный начальник военторга со скатертью и тремя бутылками коньяка.

— Быстрее, ребятки! — весело сказал он в предвидении законной выпивки. — Скатерть на стол!.. Бутылочки пока повремените открывать… Сколько их там прилетело?

— Кого? — спросил я, глядя на его коротко подстриженный чубчик, придававший этому кадровому деятелю военторга бравый и энергичный вид.

— Ну, в делегации… — сказал Федоров и, не дожидаясь, пока мы с дежурным раскачаемся, сам набросил скатерть на столы. — Эх, черт побери, коротка! Придется еще за одной сбегать…

— Да какая же это делегация! — подал голос с кухни дежурный. — Это немецкие летчики под Кольцовкой на вынужденную сели…

И вдруг руки Федорова словно повело судорогой. Он с такой силой рванул со стола скатерть, что она парусом взвилась кверху.

— Не дам скатерть, — закричал он яростно, — и коньяка не дам!.. Пусть на клеенке жрут!..

— Это же Емельянов приказал, — сказал я, — тут дипломатия.

— «Дипломатия»! — проговорил Федоров, и чубчик упрямо выдвинулся вперед. — Напиться хочется от такой дипломатии. Я лично фашистам не верю.

— А ты думаешь, им Емельянов верит? — сказал я. — Международная обстановка диктует…

И все же мне хотелось, чтобы немецкие летчики поскорее приехали. Я еще ни разу не видел, как говорится, живого фашиста. Интересно поглядеть и поговорить с ними.

Не прошло и пятнадцати минут, как столы были накрыты. Белую скатерть, изрядно помятую, мы все же расстелили. Расставили тарелки с большими кусками масла, нарезанным хлебом, открытыми банками шпрот.

На плите варился Кофе и жарилось мясо.

— Приехали! — крикнул Федоров, и действительно за окном послышалось потрескивание гравия под колесами машины. Затем громко стукнули дверцы и раздались голоса.

— Сюда! Сюда! — приглашал Данилов.

Я пристально глядел на дверь. Вот она распахнулась, и один за другим вошли трое немецких летчиков. Летчик, вошедший первым, удивил меня своей молодостью. Ему не более двадцати. Он смугл, у него черные волосы и темно-серые глаза, и весь он какой-то хрупкий, — совсем непохожий на тех арийцев чистой воды, из которых, как мы читали, отбираются немецкие летчики. На груди металлическая эмблема распластанного орла и еще какие-то знаки и блямбы, придающие ему воинственный вид.

Едва переступив порог, он тут же отступил влево, пропуская мимо себя другого летчика, постарше, лет двадцати семи, высокого, одетого точь-в-точь в такой же комбинезон, регалий на его груди понавешено побольше. Увидев накрытый стол, вошедший вторым воскликнул что-то веселое и прибавил: «Зер гут!» — слова, знакомые каждому нашему ребенку, плохо и лениво, но все же изучавшему в школе немецкий язык.

Нет, он тоже не был тевтонцем, этот второй. На его правой щеке темнел старый шрам. Этот был покрепче первого, но, кроме формы, ничем не отличался от любого нашего летчика. Такое же обветренное лицо, спутанные на ветру волосы, тот же возраст. А когда появился третий, меня словно ударило током. Вот он, подлинный тевтонец, стопроцентный фашист! Высокий, белокурый, с резко очерченным подбородком, и недобрым взглядом светло-голубых глаз. Таких у нас рисовали в газетах. Он презрительно и высокомерно смотрел перед собой и даже не отозвался на веселую шутку второго летчика. Во мне нарастало чувство враждебности. Вот один из тех, о ком когда-то мне рассказывал Гуго.

Сразу же следом за немецкими летчиками вошел майор Евлахов; его сухое, иссеченное морщинами лицо хранило замкнутое, многозначительное выражение, словно он что-то уже знал, но, конечно же, не собирался ни с кем из нас делиться своими секретами. Он быстрым, изучающим взглядом оглядел стол и, обернувшись к Емельянову, весело сказал:

— Итак, встречаем немцев батареей! Коньячок-то зря поставили, лучше бы водки!

— Да! — хмуро усмехнулся Емельянов. — Это Семеницкий так распорядился.

К ним присоединился Данилов, а самыми последними вошли Курбатов и Варвара Петровна. Она неторопливо, сухим взглядом оглядели немцев, стол, всех присутствующих и молча присела на стул в самом отдаленном углу комнаты. Но Данилов тут же обернулся, поискал ее взглядом и подозвал к себе.

Так в течение нескольких минут происходила незаметная для глаз расстановка сил, определялся настрой дальнейших отношений, командиры обменивались короткими фразами, присматриваясь к немцам. А те словно не чувствовали никакой неловкости. Особенно самый молодой из них. Он обошел вокруг стола, заглянул во все тарелки, взял одну из бутылок в руки и долго внимательно рассматривал этикетку.

— Руссиш коньяк! Ошень гут!..

Все невольно засмеялись, а летчик игривым движением поставил бутылку обратно и начал усиленно тереть одну ладонь о другую, показывая, что хочет умыться.

— Вассер!.. Вассер!.. — проговорил он, поворачиваясь к дверям кухни. Второй тоже присоединился к нему, а тевтонец, стоя у края стола, безучастно наблюдал, как его товарищи быстро входят в контакт с русскими.

— Дежурный! — воскликнул Данилов. — Дай ребятам умыться!.. — Непосредственность немецких летчиков ему явно нравилась, и то, что он назвал их запросто «ребятами», показывало нежелание заниматься тонкостями дипломатического этикета.

— Так вот же умывальник, товарищ полковник! — И дежурный указал на висящий в углу железный умывальник, рядом с которым с гвоздя свисало полотенце.

Летчики посмотрели туда, куда указывал дежурный, и молодой выразительно тряхнул головой.

— Нихт!.. Нихт!..

— Что они еще просят? — удивленно обернулся к Варваре Петровне Данилов.

— Таз и несколько ведер воды!

— Воды сколько хочешь, а вот подходящего таза нет, — смущенно отозвался дежурный.

— Федоров! — окликнул Данилов.

— Я! — поднялся со стула начальник военторга.

— Неужели в столовой нет простого таза?

— Есть, товарищ полковник!.. Но не для них!.. Здесь ведь не баня!

— Спокойнее, Федоров! — одернул его незаметно появившийся Семеницкий. — Дай им какое-нибудь корыто!

— Нет у меня для них корыта, — зло сказал Федоров, — пусть лезут под душ!..

Это предложение показалось Данилову дельным.

— А ну, Варвара Петровна, переведи!

Варвара Петровна негромко перевела. Летчики переглянулись, и молодой что-то просительно, но с настойчивостью в тоне ответил.

— Они говорят, что привыкли мыться в тазах, — перевела Варвара Петровна, и от себя добавила: — По-моему, у них другое на уме. Боятся, что под предлогом мытья в душе, их разлучат, а они хотят держаться вместе.

— Почему же тогда отказываются от рукомойника? — спросил Семеницкий.

— Говорят, что там недостаточно воды.

— Только голову морочат, — проворчал Федоров.

Данилов подозвал дежурного:

— Пошлите кого-нибудь ко мне на квартиру! Пусть возьмет у жены таз…

Послать кого-нибудь, — это значит самого младшего. Среди тех, кто в это позднее время собрался в столовой, был повар, голова которого в белом колпаке выглядывала из окошка кухни. Дежурный оглянулся, понял, что повара посылать по такому делу неудобно, и побежал сам.

— А пока давайте познакомимся, — сказал Данилов. — Варвара Петровна, спросите, как их зовут, звание и должность.

— Курт Брюннер — командир корабля. Пилот. Обер-лейтенант, — перевела Варвара Петровна все, что ответил летчик, вошедший вторым, на его лице появилась вежливая улыбка хорошо воспитанного человека.

Признаться, я был немного разочарован — мне казалось, что главным среди них является тевтонец, который хотя еще не проронил ни слова, но массивной выразительностью своей фигуры невольно привлекал наибольшее внимание.

— Макс Ругге! — улыбаясь, поднял руку юноша, и я не понял — то ли в приветствии, то ли в салюте.

— Второй пилот. Капрал, — перевела Варвара Петровна.

— Ого! — воскликнул Емельянов. — А я себе представлял капралов с длинными удами и подагрой!..

— Эрих Крум. Штурман. Тоже обер-лейтенант…

Тевтонец кивнул головой и впервые улыбнулся, однако улыбка его мне показалась неестественной и напряженной, и это еще более укрепило мою неприязнь к нему.

— Переведите, что я командир части, — сказал Данилов, — однако мою фамилию и характер части не раскрывайте.

— А других можно не представлять, — уточнил Евлахов.

Как только Варвара Петровна назвала должность Данилова, немецкие летчики, как по команде, замерли в стойке «смирно» с неестественно застывшими лицами. И этот мгновенный переход от казалось бы веселой непосредственности к жесткому выполнению правил военной дисциплины и субординации, заставил всех нас молчаливо переглянуться.

Какой механизм сработал? Может быть, переводя, Варвара Петровна вложила в слова тот смысл, уловив который немецкие летчики сразу же отбросили показную веселость? Или они, как дисциплинированные солдаты, отдавали дань уважения старшему по званию?!. Так или иначе, но с этого момента они немного притихли.

— Переведите им, Варвара Петровна, — сказал Данилов, — что мы уважаем привычки и обычаи других народов. Сейчас они будут умываться, как хотят! — При этих словах он с улыбкой взглянул на Евлахова, а тот ответно улыбнулся, поджав тонкие губы.

Я стоял рядом с ним, и, повернувшись ко мне, он тихо сказал:

— Никак не могу понять, откуда и куда они летели ночью?

— Осмотреть бы их самолет, — ответил я. — Наверняка с фотоаппаратом!

Данилов начал допрос, прикрывая его шутками.

— Почему вы выбрали такое позднее время для прогулки? — спросил он, подходя к Курту Брюннеру.

Брюннер спокойно выслушал перевод, и на его лице снова возникла вежливая улыбка. Пока он отвечал, тевтонец покусывал губы и, видимо, о чем-то напряженно думал.

— Смотри-ка, волнуется! — шепнул я Евлахову.

— Брюннер говорит, — перевела Варвара Петровна, — что самолет совершал ночной тренировочный полет над немецкой территорией, но, когда возникла неисправность в моторе, он, как командир корабля, принял решение нарушить границу и просить помощи у советских властей. Он утверждает также, что не смог бы дотянуть до своего аэродрома, так как самолет стал плохо слушаться управления.

Евлахов быстро спросил:

— А откуда им стало известно, что в этом районе есть советский аэродром?

— Он говорит, что запросил свою базу и получил данные оттуда, — сказала Варвара Петровна после того, как Брюннер что-то долго и подробно ей объяснял.

— А что он еще говорит? — спросил Емельянов.

— Утверждает, что если бы не аварийная обстановка, он никогда бы не посмел нарушить границу! И просит дать возможность на рассвете, как только будет исправлен мотор, подняться с аэродрома и вернуться в свою часть. Он надеется, что к этому времени бортмеханик и радист, оставшиеся у самолета, исправят повреждения…

Пока довольно долго говорил Брюннер, а потом, примерно столько же времени переводила Варвара Петровна, я невольно наблюдал за всеми троими.

Ругге был явно доволен дипломатической речью своего командира. Этого нельзя было определить по поведению тевтонца. Его взгляд становился все тяжелее и беспокойнее.

Данилов ответил:

— Как только будут получены указания нашего командования, мы сразу же вас отпустим!

— Правильно, — сказал Евлахов.

Дежурный наконец притащил большой таз it новел летчиков за собой в помещение рядом с кухней.

На несколько минут мы остались в своей среде.

— А по-моему, они все врут, — сказал Евлахов, — самолет явно разведывательный! Вероятно, они залетели к нам довольно далеко, не рассчитали как следует времени, да еще поломка мотора их подвела!..

— Я тоже так считаю! — присоединился к нему Семеницкий. — Их бортмеханик узнавал, какое у нас горючее. Наверняка попросят заправку!

— Это все еще надо проверить, — осторожно сказал Данилов. — Если получим разрешение обследовать самолет, все станет яснее… А ты, Евлахов, своей властью можешь это сделать?

Евлахов не ответил. Он пристально смотрел в окошко кухни, откуда доносились веселые голоса и плеск воды.

— Как дома себя чувствуют! — проговорил он. — Ведут себя довольно развязно.

— А в общем, глядя на них, не скажешь, что фашисты! — сказал Емельянов. — Парни как парни!

— Что же, вы считаете, у них рога должны быть? — сказала Варвара Петровна, иронически вскинув брови.

— Да я не о том! — раздраженно взглянул на нее Емельянов. — Пока что они не позволили себе никаких политических выпадов. А если позволят, мы дадим им отпор!

— А по-моему, у них между собой что-то не в порядке! — сказал Евлахов.

— Верно! — согласился я. — Вот этот, как его… Высокий…

— Эрих Крум, — подсказал Курбатов, до сих пор молчавший.

— Он держится как-то особняком! — сказал я.

— Да, тут что-то есть! — поморщил лоб Емельянов.

— Надо их покрепче прощупать! — сказал Данилов.

— А как же поступим с самолетом? — спросил Семеницкий; начальник штаба, он хотел полной ясности.

— Охрану не снимать до тех пор, пока не получим ответа из штаба округа, — распорядился Данилов, — а вообще давайте договоримся, — сказал он, обращаясь уже ко всем, — будем держаться без всякой скованности. И пусть у них самих побольше развяжутся языки…

— Пить, но не хмелеть! — сказал Емельянов.

Эти слова вызвали общую улыбку.

— Прошу мне наливать побольше! — сказала Варвара Петровна.

— Боюсь, что вы тогда начнете путать немецкий с английским, — засмеялся Данилов.

Через несколько минут летчики, умытые и посвежевшие, сели за стол, Данилов и Емельянов по сторонам от них, а все остальные разместились по другую сторону стола. Я занял место рядом с Курбатовым, поближе к немцам села Варвара Петровна, слева от меня на скрипучем стуле примостился Евлахов, чуть подальше Семеницкий. Евлахов тут же по-хозяйски взял бутылку, до краев наполнил чайные стаканы гостей, чем вызвал смущенные возгласы Брюннера и Ругге. Тевтонец только хмуро кивнул.

Опорожнив первую бутылку, Евлахов принялся за вторую, налил своему ближайшему соседу слева, Семеницкому, тот передал бутылку Данилову; мне ничего не оставалось, как заняться обеспечением правого фланга. Варваре Петровне я налил чуть-чуть, и она кивком поблагодарила.

Данилов поднял свой стакан.

— Выпьем за дружбу между нашими народами! — торжественно сказал он и по очереди чокнулся с каждым из летчиков.

Ругге, сидевший ближе, стукнул край своего стакана о край стакана Данилова изящным, легким движением, которое свидетельствовало о его умении держаться за столом. Брюннер проделал это же, но с некоторой грубоватой резкостью.

Хайль!.. — воскликнул он, и мы все облегченно вздохнули оттого, что у него хватило такта не прибавить «Гитлер!».

Тевтонец приподнял стакан и, не чокаясь, подержал перед собой. Потом приложил к губам и медленно выпил до самого дна.

— Вот это по-нашему! — воскликнул Данилов и тоже выпил до дна.

И Евлахов выпил до дна. Только Емельянов, у которого была язва желудка, не решился последовать общему примеру, чуть приложился к своему стакану и Семеницкий. Я услышал, как он тихо сказал Евлахову:

— В каждом деле должна быть одна трезвая голова.

— Вы недооцениваете мою голову! — усмехнулся Евлахов.

Признаться, я и Курбатов тоже выпили, но не до дна, просто потому, что на столе не осталось ни одной полной бутылки, а сидеть с пустыми стаканами казалось неловким.

— Варвара Петровна! — вдруг громко сказал Емельянов. — У меня есть один вопрос к молодым немецким летчикам. — Видимо, он давно готовился задать этот вопрос, потому что на его лице возникло напряженное выражение. — Есть ли среди них рабочие?

И тут произошло то, чего никто из нас не ожидал. Тевтонец, молчание которого уже всем казалось демонстративным, вдруг тяжело подался вперед и тихо сказал:

— Их бин арбейтер аус Гамбург!

При этих его словах Брюннер как-то испуганно к нему обернулся, несколько мгновений смотрел на него пристальным, неодобрительным взглядом, а затем, словно поняв, что этот вопрос обращен и к нему, весело заулыбался.

— Их бин аух арбейтер аус Гамбург!

Ответ был понятен всем без перевода.

— Рабочие из Гамбурга, — воскликнул Емельянов, поднимаясь с места, — мы вас приветствуем! Мы тоже рабочие!.. Ты кто?.. — обратился он к Ругге, который был явно доволен эффектом, какой произвел на русских ответ товарищей.

— О, — воскликнул Ругге, — их вар штудент!

Внезапно Федоров, который не сел с нами вместе, а колдовал с поваром на кухне, появился за спиной Емельянова и водрузил на стол две бутылки водки, и этим заслужил поощрительный взгляд Данилова.

— Предлагаю тост за гамбургских пролетариев! — провозгласил Емельянов.

Тост был дружно всеми поддержан. Теперь я невольно смотрел на руки тевтонца. Большие, крепкие ладони, сильные пальцы, может быть, и правда, что он рабочий из Гамбурга? А Брюннер? Теперь понятно, почему он ведет себя так непринужденно. Среди нас он чувствует себя своим. Конечно, рабочие из Гамбурга не могут в глубине души сочувствовать фашистам. На них насильно надели военную форму, но они, несомненно, верны пролетарскому интернационализму.

За столом стало веселее и непринужденнее. «Ну, что я вам говорил! — как бы всем своим видом показывал Емельянов. — Чутье меня не обмануло».

— Спросите, Варвара Петровна, какое настроение у немецкого рабочего класса? — спросил Емельянов и подался вперед, с твердым намерением не выпускать из своих рук инициативу дальнейшего разговора.

Варвара Петровна перевела вопрос, и тут же Брюннер, бросив беспокойный взгляд на Крума, односложно ответил:

— Зер гут!

Крум пристально смотрел на Емельянова, а захмелевший Ругге поднял свой стакан и что-то крикнул.

Предлагает тост за великую Германию! — перевела возглас Варвара Петровна.

Мы переглянулись. Данилов дотронулся до своего стакана, но не поднял его. Крум сидел неподвижно, положив тяжелые руки на скатерть, и словно не слышал Ругге. Тогда Брюннер демонстративно поднял свой стакан и повторил тост.

— Что ж! Каждый имеет право пить за величие своей родины, — сказал Евлахов, скосил глаза на Данилова, потом на Емельянова: — Давай поддержим!..

Все сдержанно пригубили стаканы. И только Крум не дотронулся до своего. Заметив это, Брюннер что-то тихо, но резко ему сказал. В ответ Крум тоже что-то ответил и отодвинул свой стул подальше.

Этот маленький инцидент сразу же привлек общее внимание. Ощущение пока еще полностью не проявившегося, но нарастающего конфликта между немецкими летчиками вызвало молчаливую напряженность. Емельянов как-то увял. Данилов нервно курил. И вдруг по тому обостренному вниманию, с каким Евлахов стал прислушиваться к тихому, отрывистому разговору, возникшему между Брюннером и Ругге, я понял, что он прекрасно понимает по-немецки, хотя ничем этого не выдает.

— Что между ними произошло? — повернувшись к Варваре Петровне, негромко спросил Данилов.

Она метнула на него быстрый взгляд.

— Они ссорятся… В чем-то упрекают Крума. Но в чем, пока не понимаю, — проговорила она и что-то тихо сказала Курбатову.

— Будь готов! — прошептал мне Курбатов. — Между ними может возникнуть драка!

Поговорив с Ругге, Брюннер поднял руки ладонями вверх, показывая, что все в порядке, небольшая размолвка улажена. Но Ругге не успокоился, он продолжал метать в сторону Крума злобные, испепеляющие взгляды.

— Перебрал! — сказал Семеницкий. — Слабоват русскую водку пить.

— Уложим-ка их спать, — сказал Данилов. — Посидели, и хватит! У нас еще есть дела.

Но Ругге вдруг что-то весело сказал Брюннеру, тот одобрительно кивнул головой, и Ругге, быстро расстегнув комбинезон, вытащил из внутреннего кармана блеснувшую никелем губную гармонику. Приложил ее к губам, озорно подмигнул, и тотчас полилась мелодия штраусовского «Венского леса».

Я зачарованно смотрел, как артистично двигались его пальцы, с необычайной точностью передвигавшие гармонику. Как искусно он это делает! Для меня всегда оставалось тайной, как можно играть на губной гармонике, ведь на ней ни клапанов, ни клавишей, и музыканту даже не видны отверстия, в которые он дует. Каким образом он угадывает, на какое расстояние — вправо или влево — надо подвинуть гармонику?

Данилов, уже собиравшийся было встать, снова откинулся к спинке стула и, повернувшись к Ругге, с удовольствием слушал его игру. Евлахов в такт покачивал головой. Емельянов снова ожил и даже ритмично помахивал чайной ложечкой. Возникшее напряжение развеялось. И хотя Крум продолжал упорно хмуриться, не поддаваясь очарованию музыки и словно не слыша ее, его отчужденность теперь казалась лишь проявлением дурного настроения, о причинах которого мы не знали, да нам и не интересно было знать.

В какой-то момент Брюннер поднялся со своего стула, с задумчивым видом прошелся по комнате, закурил, постоял у окна, а потом вернулся за стол, но сел не на свое место, рядом с Ругге, а на свободный стул, с другой стороны Крума, так что тот оказался в середине — между ним и Ругге. В том непринужденном движении, которое началось за столом, это не привлекло ничьего внимания.

Как только Ругге кончил играть, Семеницкий привстал и хлопнул в ладоши.

— А ну, послушайте теперь меня! Я спою!

— Ого! — воскликнул Емельянов. — Так ты оказывается у нас талант!

— Талант! — весело отозвался Семеницкий. — Да еще какой!.. Вы все знаете песню «Любимый город может спать спокойно…»?

— Все! — хором ответили мы.

— Тогда дружней подтягивайте!

Ну и голос, оказывается, у Семеницкого! Стекла задребезжали!.. Мы тоже пели кто как умел, но правильно пел лишь он один. Ругге и Брюннер, не зная слов, как могли, подтягивали нам.

Но почему не слышно женского голоса?

Я оборачиваюсь к Варваре Петровне уже на правах доброго знакомого; мне кажется, что отношения между нами благодаря тому, что мы сидим за одним столом, восстановлены. Она, оказывается, тоже поет, только очень тихо. Но что это?

Я еще не отдаю себе в этом ясного отчета, но чувствую, что мой слух начинает раздражать назойливая дробь: «тук! тук! тук! тук!» Дятел стучит и стучит глуховато и назойливо. А от этих дятлов, которые круглыми сутками стучат в эфире, я уже дьявольски устал!

Все поют, а я невольно ищу взглядом, кто же это стучит. И вдруг мой взгляд притягивают руки Крума. Средний палец его правой руки с методичностью телеграфного ключа долбит и долбит по скатерти. Наверно, Крум просто нервничает. Но почему же тогда его взгляд так пристален, почему он устремлен на Варвару Петровну?.. Она, конечно, давно заметила, что Крум проявляет к ней интерес, но упорно старается избегать его взгляда.

И когда я сосредоточил свой слух, перестук Крума стал для меня выстраиваться в какую-то систему.

Точка… Точка… Тире…

Теперь я уже внимательно слушаю. А Крум стучит, стучит, стучит.

И я уже совершенно точно понимаю, что именно он методически выстукивает всего два слова, бесконечно их повторяя:

— Фрау… фрау… СОС… СОС…

Конечно, Варвара Петровна не знает азбуки Морзе. Но, может быть, Крум рассчитывает на то, что кто-то его все же поймет?

А немцы? Нет, ни Ругге, ни Брюннер не прислушиваются к его стуку. Возможно, тоже не знают азбуки Морзе или им просто в голову не приходит, что он ею воспользовался.

Я подаюсь вперед так, чтобы привлечь внимание Крума и, положив руку на край стола, негромко стучу, повторяя его собственный текст:

— Ф-р-а-у … ф-р-а-у… С-о-с… С-о-с…

Как только я стал отвечать, Крум умолк. И по его напряженному взгляду я понял, что он вслушивается, стараясь уловить смысл того, что передаю я.

Нам здорово мешал нестройный хор, старательно выводящий слова «Катюши», но песня одновременно и прикрывала, отвлекая внимание от нашего с Крумом перестука.

Наконец, он понял, что я повторил его слова, и слабо улыбнулся одними глазами. Я легонько кивнул в сторону Варвары Петровны. Он выразительно повел бровью.

Брюннер и Ругге, казалось, так ничего и не заметили. Действительно, надо быть профессиональными радистами, чтобы войти в контакт друг с другом, ничем себя не выдавая.

Теперь Крум перестал стучать, исподволь наблюдая за мной. А я напряженно думал: что же все это может означать? Несомненно, ему нужно что-то сказать Варваре Петровне. И притом крайне важное. СОС — международный сигнал бедствия. Крум передал его, вероятно, для того, чтобы подчеркнуть срочную необходимость разговора.

Я нагнулся к Евлахову.

— Крум хочет разговаривать с Варварой Петровной с помощью телеграфного кода, — шепнул я, не вдаваясь в подробности того, как я это узнал. — У него крайне важное дело!

Евлахов умел понимать с полуслова. Он почти не прерывал своего пения и только улыбнулся, как бы в ответ на услышанную от меня шутку.

Теперь я заметил, что Крум переместил свое внимание на Евлахова. А тот пел и пел, словно забыв о моих словах. Время тянулось, и Крум стал снова нервничать. Тогда я несколько раз выстукал по международному коду:

— Ваш сигнал принят… Ваш сигнал принят…

Крум понял. Несомненно, он не хотел ни о чем говорить в присутствии Брюннера и Ругге. И то, что он искал с нами связи, подвергая себя риску, свидетельствовало о серьезности его цели.

Теперь я вновь вспомнил Гуго Криммера. Не один ли из таких, как он, сидит передо мной? И нужно сделать все, чтобы помочь ему!

Я снова повернулся к Евлахову.

— Крум нервничает! — шепнул я. — Надо что-то делать!

И вот «Катюша» допета до конца. Евлахов, даже не взглянув в мою сторону, поднялся и весело крикнул:

— А теперь предлагаю потанцевать! Давайте раздвинем столы!

— Да ты что?! — засмеялся Емельянов. — У нас же только одна дама — Варвара Петровна!

— Действительно, — усмехнулся Данилов.

— Ничего! Пусть Варвара Петровна потанцует с нашими гостями!

Мы с Курбатовым быстро отодвинули свой стол вправо, Евлахов с Семеницким свой стол влево. И уже сложившийся круг сразу распался. Я заметил, что это озадачило Брюннера. Он что-то сказал Ругге, подошел к Круму и встал позади него.

Евлахов крикнул:

— Варвара Петровна, попросите Ругге сыграть что-нибудь веселое! Фокстрот там какой-нибудь. И пригласите Брюннера потанцевать!

Варвара Петровна поговорила с Ругге, тот перехватил разрешающий взгляд Брюннера, снова приложил к губам гармонику и заиграл быстрый фокстрот.

— Ну, Варвара Петровна, гости ждут! — по-хозяйски широко развел руками Евлахов.

Постояв немного на месте, Крум через всю комнату направился к раскрытому настежь окну. Брюннер, как тень, последовал за ним и встал рядом. С его лица вдруг сошла так подкупавшая всех непосредственность. Он стал молчалив.

Варвара Петровна поглядывала на Курбатова и не решалась подойти к Брюннеру.

Я услышал, как Евлахов, потеряв терпение, тихо, но настойчиво повторил:

— Варя, не теряй времени! Это нужно!

Ее лицо вспыхнула румянцем, и она медленно пошла к окну. Брюннер первым сделал движение ей навстречу, и она протянула ему руки, приглашая к танцу. Однако Брюннер вежливо, но категорически отказался. Что именно он сказал ей, я не понял, но положение, в которое она попала, оказалось довольно сложным. Она попыталась было в чем-то убедить Брюннера, но тот отрицательно покачал головой. Варвара Петровна повернулась к Круму, но Брюннер, предупреждая ее намерение, тем же жестом отказался и за него.

Пока Варвара Петровна разговаривала с Брюннером, Крум слушал внимательно и почтительно, слегка сощурив глаза, потом неожиданно быстро шагнул к ней и, грубоватым движением отстранив Брюннера, положил на плечо Варвары Петровны свою сильную руку и начал танцевать.

Я увидел, как выразительно переглянулись Ругге и Брюннер. Ругге в смятении даже перестал играть, но сразу понял, что, прервав игру, открыто выдаст намерение Брюннера.

Теперь они оба оказались в трудном положении. Крум ловко вел в танце Варвару Петровну. Он был огромного роста, и ее голова едва достигала его широкой груди.

Не знаю, понимал ли кто-нибудь из наших до конца всю систему сложнейших взаимоотношений, которые возникли в этой комнате. Вряд ли даже участники быстро развивающихся событий представляли себе, в чем состоит тайный смысл напряженной игры, которую они вели.

— И зачем это она сама подошла к ним?! — ревниво проговорил Курбатов, становясь рядом со мной; он-то наверняка ничего не понимал. — Посмотри-ка, что с ней происходит! — вдруг воскликнул он.

Я взглянул на Варвару Петровну и поразился. Ее лицо было бледное, как неживое. Взгляд остановился, и только губы что-то быстро шептали Круму, а тот так же быстро отвечал ей.

И тут Брюннер резким движением руки подал Ругге знак прекратить игру. Ругге сразу же подчинился, музыка прервалась на полутакте.

Крум поцеловал руку Варвары Петровны, благодаря за танец, тут же отошел от нее, вернулся к окну и молча встал рядом с Брюннером.

Варвара Петровна, когда я вновь посмотрел на нее, уже сидела на стуле и пила воду из стакана, заботливо принесенного ей Курбатовым. Ее взгляд следил за Евлаховым, который тихо переговаривался с Даниловым и Емельяновым.

Вдруг кто-то толкнул меня. Я оглянулся. Ругге протягивал мне стакан, до половины наполненной водкой. В другой руке он держал свой стакан, готовясь чокнуться со мной. Его глаза пьяно блестели.

— Прозит!.. Прозит!.. — повторял он.

Не дожидаясь, пока я выпью, он одним глотком осушил свой стакан, пьяно улыбнулся и, покачиваясь, побрел к окну.

— Ругге совсем окосел! — сказал Емельянов. — Ты, Березин, больше с ним не пей!

— Курбатов! — строго сказал Данилов. — Отведите летчиков в помещение аэродромной команды! Там для них уже приготовлена комната.

Я думал, что Евлахов сразу же подойдет к Варваре Петровне, чтобы узнать обо всем, что сказал ей Крум. Но он, вероятно, из осторожности, даже не смотрел в ее сторону.

Когда я подошел к столу, чтобы поставить на него свой стакан, я услышал, как она тихо сказала Курбатову:

— Он — коммунист, понимаешь! Он нарочно подготовил эту вынужденную посадку!.. Он хочет нас предупредить… Гитлер скоро начнет войну!..

— Не провокация ли это? — с сомнением спросил Курбатов.

Вдруг у окна, где стояли немецкие летчики, раздался шум. Ругге что-то пьяно выкрикнул и тут же полетел на пол, сбитый ударом сильного кулака Крума. Брюннер бросился на Крума. Это произошло так стремительно, что никто не успел вмешаться.

— Разнимите их! — только и успел крикнуть Данилов.

Одновременно, почти слившись в один, прозвучали два негромких выстрела. Крум покачнулся, схватился за грудь, мгновенно продержался на ногах, а потом как-то боком тяжело рухнул на оконную раму, и осколки разбитого стекла с треском полетели в стороны.

Никто не успел заметить, в какой именно момент Брюннер и Ругге выхватили пистолеты. Они выстрелили в упор.

Откинув в сторону стул, Варвара Петровна кинулась к Ругге, еще сжимавшему в руке пистолет, и с размаху ударила его по щеке.

Тот что-то остервенело крикнул в ответ и взмахнул пистолетом. Подскочив к нему, я сжал его запястье и резко повернул руку.

В следующее мгновение Ругге крепко держали Семеницкий и Федоров, вылетевший из кухни, а Евлахов и Данилов, прижав к стене Брюннера, вязали ему руки.

— Березин! Посмотри, жив ли Крум? — обернулся ко мне Данилов. — Немедленно вызвать врача!

Я подбежал к Круму. Но он был так тяжел, что я не смог один снять его со стола. Ко мне присоединился Емельянов, он был растерян, сразу постарел, руки его дрожали.

— Поднимай осторожнее!.. Осторожнее, — говорил он, — придерживай плечи, а я ноги!.. Положим его на скамейку.

Я приподнял Крума за плечи, стараясь как можно осторожнее поворачивать его тяжелое, грузное в мертвенной неподвижности тело. Под его грудью, на белой скатерти расплылось большое кровавое пятно.

По-видимому, дежурный сразу позвонил в санитарную часть, потому что не успели мы перенести Крума на скамейку, стоявшую у стены, и положить его на спину, как появился полковой врач Цыбульский, невысокий пожилой человек. Он задыхался от быстрого бега.

— Что случилось? — спросил он, ни к кому не обращаясь, и тут же, схватив руку Крума, начал искать пульс.

— Жив? — спросил Евлахов. Он не обращал внимания на полученную в борьбе с Брюннером глубокую ссадину на лбу, из которой по бровям и щекам текла кровь. — Доктор, он жив?!

Цыбульский медленна положил руку Крума ему на грудь и молча пожал плечами.

— Эх, не уберегли! — воскликнул Евлахов и махнул рукой с какой-то мучительной досадой.

Брюннера и Ругге под конвоем отправили пока на гауптвахту, они прошли мимо нас, надменно улыбаясь, развернув плечи и подчеркнуто твердо ставя ногу.

За окном уже наступило утро, тихое и солнечное утро 20 июня 1941 года. Вдалеке, в поле, паслись коровы. Из рупора, укрепленного на столбе, невдалеке от штаба, донеслись звуки ритмической музыки, и диктор, поздравив о добрым утром, весело произнес:

— Теперь приступим к утренней зарядке!..

А для нас уже началась война…




Загрузка...