Слава Плутарха из Херонеи (46-120 гг. н. э.) основана на созданных им непревзойденных образцах жанра историко-художественной биографии. Его "Параллельные жизнеописания" греческих и римских государственных деятелей и полководцев во все века были одной из самых популярных книг в европейской литературе; не приходится говорить, что одновременно они служат важным источником для изучения древней истории.
Однако этим далеко не исчерпывается все творчество писателя. Каталог, составленный в византийских библиотеках (ок. IV в.), называет 250 его сочинений. До настоящего времени сохранилось 150: из них 48 — биографии, а остальное (включая и неподлинное) условно объединено под названием "Ἠθικά" ("Нравственные сочинения"), или "Moralia" ("Моралии").
Эти сочинения впервые собрал воедино византийский ученый Максим Плануд (XIII в.). Первые обнаруженные им трактаты были философско-этического содержания и потому получили название "Моралии"; а затем это заглавие было распространено и на остальные трактаты, подчас вовсе не моралистического содержания.
"Моралии" — это послания, диалоги, трактаты, наброски лекций на самые разнообразные темы. Здесь Плутарх выступает и как философ, и как педагог, и как собиратель древностей, и как популяризатор естественно-научных теорий. Все эти сочинения написаны Плутархом в разное время и содержат немало автобиографических сведений, на основании которых, начиная с XVII в., и составляются биографии этого писателя.
Плутарх происходил из аристократической семьи старинного греческого рода в беотийском городе Херонее. Он получил основательное и разностороннее образование в Афинах, где изучал риторику, философию и естественные науки. Большое влияние на него оказал известный философ того времени, последователь Платона, Аммоний. Плутарх часто упоминает о своих путешествиях. Он неоднократно совершал поездки по Греции, был в Италии. Сирии, Египте. При императоре Веспасиане (69-79 гг. н. э.) он жил в Риме и читал там лекции по философии. Лексикограф X в. Свида сообщает, что Траян даровал Плутарху консульское звание, а затем Адриан сделал его прокуратором Греции, но сейчас это считается не вполне достоверным. Большую часть своей жизни Плутарх провел в родном городе. Сограждане не раз избирали его на должность архонта-эпонима и агоранома, а под старость он был принят в коллегию дельфийских жрецов. Но основными занятиями Плутарха были наука и преподавание (чтение лекций или беседы) в кругу его родственников и друзей, имена которых постоянно встречаются в "Моралиях", — к одним из них он обращается в посланиях, а других делает участниками диалогов.
"Моралии" — не только автобиографический, но и ценнейший исторический источник. В них отражены почти все стороны жизни Греции I-II вв. н. э. — тогда уже римской провинции Ахайи: экономическое оскудение и запустение страны под гнетом налоговой системы и произвола римских чиновников, и в то же время — вековая слава древних культурных центров, привлекающая знатных гостей со всех концов империи.
Энциклопедическая образованность Плутарха видна во всех его сочинениях. Им использовано колоссальное количество источников в различных областях знания. Он часто прибегает к цитатам, и мы обязаны ему многими сведениями об утраченных произведениях греческой литературы.
В "Моралиях" можно отметить несколько основных тематических циклов:
1. Педагогический ("О воспитании детей", "О слушании", "Как юноше слушать поэтические произведения", "О музыке" и др.).
2. Политический ("Наставления об управлении государством", "Об изгнании", "К непросвещенному властителю", "О монархии, олигархии, аристократии и демократии", "Следует ли старику управлять государством?").
3. Естественно-научный ("О лике, видимом на луне", "О первом холоде", "Вопросы природы", "О разуме животных", "Низшие животные обладают разумом" и др.).
4. Религиозный ("Об Изиде и Озирисе", "Об ε в Дельфах", "Об исчезновении оракулов", "Почему пифия перестала говорить стихами" и др.).
Основную часть "Моралий" составляют все же сочинения собственно философские. Они содержат полемику со стоиками и эпикурейцами с позиций эклектически переосмысленного платонизма. Философско-этические темы касаются различных сторон человеческой психики — страха, суеверия, гнева, страдания. И, наконец, особую ценность представляют собой так называемые "антикварные сочинения" — собрание исторических курьезов и анекдотов, изречения знаменитых людей.
Чтобы создать наиболее полное представление о "Моралиях" — интереснейшем памятнике поздней греческой литературы, в настоящем сборнике публикуются из него произведения различной тематики.
1. Известны, Марк Седатий, слова поэта Филоксена[2], что самое вкусное мясо не похоже на мясо, а самая вкусная рыба не похожа на рыбу. Если мы согласимся с этим, мы уподобимся людям, у которых, как говорил Катон[3], язык более тонко чувствует, чем сердце. А в философии — нам это совершенно ясно — самое привлекательное, убедительное и пленительное для нашей "зеленой" молодежи далеко от серьезных философских рассуждений. Ведь юноши не только читают побасенки Эзопа и поэтические бредни вроде Гераклидова "Абариса" и Аристоновского "Ликона"[4], но еще и упиваются учением о душе, где примешана мифология. Поэтому мало следить, чтобы юноши не увлекались сладкой едой и питьем; надо еще приучать их к мысли, что при чтении и слушании они прежде всего должны искать целительное и полезное, а наслаждение при этом получать небольшими порциями, словно вкусную приправу. Зачем запирать все находящиеся в городе ворота, если через одни из них все-таки смогут проникнуть враги? Для юноши напрасно воздержание от наслаждений, если он как-нибудь случайно услышит хотя бы об одном. И если не обратить внимания на услышанное, то оно все больше будет влиять на разум и мысли и все вреднее и гибельнее будет для слушающего. А так как невозможно да и бесполезно удерживаться от чтения в таком возрасте, как мой Соклар и твой Клеандр, то мы должны наблюдать за ними со всем вниманием; руководство в чтении им более необходимо, чем сопровождение на прогулках.
Поэтому я написал и решил послать тебе то, о чем я недавно говорил в беседе о произведениях поэтов. Прими и прочти. Возможно, тебе покажется это не менее полезным, чем так называемые аметисты[5] — камни, которые иные люди надевают во время пиршеств перед тем, как пить. Если так, то поделись всем этим с Клеандром. Таким образом ты оградишь от дурных влияний юношу, отнюдь не тупого и безразличного, но живого и наблюдательного. Прочтя эти наставления, он станет более восприимчивым.
Зло и добро у полипа в одной голове обитают...[6]
Голова полипа-очень вкусное блюдо. И все же оно нарушает спокойный сон невероятно странными и страшными образами. Так и в поэзии содержится много приятного и полезного для молодой души, но не меньше и такого, что может смутить ее и внушить вздорные мысли, если слушанье не сопровождается правильными пояснениями. Ведь, по-видимому, не только о земле египтян, но и о поэзии можно сказать, что для тех, кто соприкасается с нею, она
...много
Злаков рождает: и добрых, целебных, и злых, ядовитых.
Или:
Там и любовь, и желанья, там и знакомства, и просьбы,
Льстивые речи, не раз уловлявшие ум и разумных[7].
Но люди неразвитые и неумные совершенно не воспринимают поэтических вымыслов. Симонид[8] на вопрос: "Почему ты не обманываешь одних только фессалийцев?" ответил: "Для этого они слишком невежественны!".
Горгий[9] называл трагедию обманом, где обманщик справедливее честного, а обманутый мудрее необманутого. Так что же лучше? Залепить уши юношам, как спутникам Одиссея, чем-то вроде твердого, сухого воска и заставить их плыть в челне Эпикура, избегая и обходя поэзию?[10] Или подчинить суждения юношей правильному, как мы полагаем, ходу мысли? В этом случае мы отвлечем нашу молодежь на верный путь и воспрепятствует тому, чтобы наслаждение увлекало их в сторону вредного.
"Нет, и могучий Ликург, знаменитая отрасль Дрианта", вовсе не обнаружил здравого ума: когда многие стали напиваться и безобразничать, он вырубил кругом виноградные лозы вместо того, чтобы подвести ближе источники и, как говорит Платон[11], усмирить беснующегося бога другим, отрезвляющим божеством. Ведь смесь воды и вина устраняет вредное, сохраняя вместе с тем полезное. Также и мы не должны ни вырубать, ни истреблять поэтической лозы муз. Бывают случаи, что поэзия, в погоне за одним только удовольствием и славой, не зная меры, с необузданной дерзостью и наглостью открывает нам свою фантастичность и неестественность. В этом случае мы помешаем ей и заставим ее замолчать. Когда же поэзия воспринимает что-либо от истинной прелести какой-либо музы, так что сладость и увлекательность слова не остаются в ней бесплодными и пустыми, мы введем в нее философию и смешаем их. Подобно тому, как мандрагора[12], растущая возле виноградных лоз, сообщает свой букет вину и скрашивает сон опьяневших, поэзия, черпая-слова вперемежку из мифов и из философии, делает учение для юношей приятным и легким. Поэтому желающим заниматься философией следует не избегать поэзии, а учиться философствовать уже при изучении поэтических произведений.
В приятном юноши должны привыкать находить и любить полезное. А если не найдут, пусть победят себя и откажутся от приятного.
Вот начало воспитания по Софоклу:
Любое дело, если кто-нибудь начнет
С успехом, то окончит также хорошо[13].
2. Итак, сначала мы введем в поэзию того, кто ничего иного не знает и всегда готов повторять:
аэды много врут...[14]
Врут они отчасти с умыслом, а отчасти и без умысла. С умыслом потому, что с точки зрения удовольствия для слуха и привлекательности, к чему стремится большинство людей, они считают правду более неприятной, чем ложь. Ведь правдивый рассказ, основанный на верных фактах, не допускает никаких изменений, хотя бы конец его был печален. А выдумку, это сплетение слов, очень легко изменить и обратить из печального в приятное. В самом деле, и размеренность речи, и ее характер, и возвышенность стиля, и удачные метафоры, и слаженность, и композиция в хорошо составленных сказочных историях обладают особой прелестью.
В живописи, например, из-за кажущегося сходства с натурой, краски производят более сильное впечатление, чем контуры. Так и в поэзии, сочетание правды с ложью сильнее потрясает и больше привлекает, чем стихотворные произведения без занимательности, и полета фантазии.
Нет ничего удивительного в том, что Сократа[15] некоторые сны побуждали к поэтическому творчеству. Но он сам всю жизнь был прирожденным борцом за истину, а поэтому не мог искусно и убедительно сочинять фантастические истории. Вот он и перелагал стихами басни Эзопа: то, что лишено вымысла, он не считал поэзией.
Мы знаем жертвоприношения без плясок и флейт, но не знаем поэзии без сказок и выдумки. А поэмы Эмпедокла и Парменида, сочинение о животных Никандра и гномические изречения Феогнида[16] — все это произведения, которые взяли взаймы у поэзии размер и высокий стиль, словно телегу, чтобы не ходить пешком. Значит, когда известный и выдающийся человек говорит какие-нибудь нелепости о богах, демонах или о добродетели, то один слушатель принимает это всерьез, дает себя увлечь и получает обо всем неверное представление. А другой ясно видит обманные хитросплетения поэзии и никогда не забывает о них, так что в любую минуту может сказать ей: "Ты, превзошедшая сфинкса в своей загадочности! Что ты хмуришься, играя? Зачем притворяешься, будто учишь нас?" Такой слушатель не поддастся вздорным убеждениям и не поверит ни во что дурное. Напротив, он удержит свой страх перед Посейдоном и ужас, что тот разверзнет землю и обнажит предо всеми царство Аида[17]. Он сдержит гнев на Аполлона за лучшего из · ахейцев:
Кого он в гимнах пел, с кем вместе на пиру
Сидел, того он, сам приговорив, убил[18].
Он не будет уже оплакивать умерших Ахилла и Агамемнона, которые в царстве Аида, страстно желая вернуться к жизни, простирают бескровные и бессильные руки. А если душой этого человека даже и овладеют страсти, если его все-таки отравит яд, содержащийся в поэзии, он тотчас скажет себе:
Ты же на радостный свет поспеши возвратиться, но помни,
Что я сказала, чтоб все повторить при свиданье супруге.
Гомер удачно сказал это о "Некии"[19], которую из-за ее сказочности читают женщины. Вот какие вещи поэты придумывают умышленно.
Но в большинстве случаев даже и то, что не выдумано ими, во что они верят, приобретает в наших глазах оттенок ложности. Как, например, Гомер говорит о Зевсе:
Зевс распростер, промыслитель, весы золотые, на них он
Бросил два жребия Смерти, в сон погружающей долгий:
Жребий один Ахиллеса, другой — Приамова сына,
Взял посредине и поднял: поникнул Гектора жребий,
Тяжкий к Аиду упал; Аполлон от него удалился.
А Эсхил всю свою трагедию на эту тему сделал сказочной, назвал ее "Психостасия" и поставил у весов с одной стороны Фетиду, с другой — Эос, которые просят за своих враждующих сыновей. Всякому ясно, что вымысел и выдумка в этой трагедии предназначены для того, чтобы доставить удовольствие слушателю или поразить его.
А вот стихи:
Зевс всемогущий, который меж смертными браней решитель[20].
Или:
Всегда для смертных божество вину создаст,
Когда захочет с корнем погубить их род[21]
Подобные вещи поэты пишут в соответствии со своими убеждениями и взглядами. Такое обманчивое представление о богах и незнание божественных вещей они несут нам и распространяют среди нас.
И все же почти ни от кого не ускользает, что много вымысла и лжи, словно отрава в пище, примешано ко всем этим описаниям ужасов подземного царства, в которых нагромождения страшных слов порождают в слушателе фантастические образы огненных рек, неприступных и диких мест, жестоких наказаний.
Ни Гомер, ни Пиндар, ни Софокл не были убеждены, что это на самом деле именно так, когда писали, например, следующее:
Там бесконечный мрак исходит из глубин
Безжизненных потоков ночи вековой[22].
Или:
Мимо Левкада скалы и стремительных вод Океана Шли они...[23]
Или:
Теснины Гадеса и зыби мрачных вод...[24]
А все те, кто считал смерть чем-то скорбным, а непогребение — ужасным, говорили так:
Да не сойду я в Аид неоплаканным, непогребенным.
Или:
Тихо душа, излетевши из тела, нисходит к Аиду,
Плачась на жребий печальный, бросая и крепость и юность[25]
Или:
Так рано не губи меня! Смотреть на свет
Мне сладко: ты мне взор под землю обратил[26].
Все эти мысли свойственны тем, кого убедили ложные мнения и кто попал в плен обмана. Тем более такие мысли влияют, на нас, смущая душу, наполняя ее страхом и бессилием, от которого они исходят. А к этому прибавим опять же старую, избитую мысль, что поэзии нет дела до правды. Более того, правда в этих вещах весьма трудно уловима и трудно постигаема, даже для тех, кто ничем иным не занимается, кроме изучения и познания действительности. Они сами признаются в этом_ Очень подходят сюда слова Эмпедокла:
Это незримо для глаз человеческих, скрыто для слуха,
Непостижимо умом...[27]
Или, например, слова Ксенофана[28]:
Не было ни одного мудреца, да и впредь не родится
Тот, кто бы знал о богах все то, что я здесь излагаю.
Этого же вопроса, я уверен, касаются и слова Сократа, как передает их Платон: именно, Сократ клянется, что человеческое знание в этой области невозможно[29].
3. Мы привлечем внимание юноши еще больше, если, вводя его в чтение поэтических произведений, определим поэзию как искусство подражательное, подобное в этом отношении искусству живописи. Юноша должен слушать не только те известные слова, которые нам уже надоели, а именно, что поэзия — звучащая живопись, а живопись — немая поэзия. Юноше следует еще и внушать мысль, что, когда мы видим изображение ящерицы, обезьяны, лица Терсита[30], мы наслаждаемся и восхищаемся не красотой, а сходством. В действительности ведь безобразное не может превратиться в красивое. А удачное подражание заслуживает похвалы независимо от того, воспроизводит ли оно дурное или прекрасное. Напротив, если изображение уродливого тела окажется прекрасным, оно не будет соответствовать ни действительности, ни своему назначению. Некоторые изображают нелепые и преступные вещи, как, например, Тимомах — убийство детей Медеей, Феон — убийство Орестом матери, Паррасий — притворное безумие Одиссея, Хайрефан[31] — необузданное распутство женщин и мужчин. В таких случаях следует юношу приучать к мысли, что одобрения заслуживает не то, чему подражают, а само искусство. Если оно правдоподобно воспроизводит действительность. Нередко поэзии приходится рассказывать путем воспроизведения о дурных делах, о порочных страстях, об испорченных нравах: то, что воспроизведено удачно и вызывает восхищение, следует считать не прекрасным и правдивым, но соответствующим и подходящим лишь данному действующему лицу. Когда мы слышим хрюканье свиньи, скрип ворота, шум ветра, нам бывает неприятно, и нас раздражает это. Но если кто-то удачно воспроизводит эти звуки, как, например, Парменон, подражая свинье, или Феодор[32] — звукам ворота, мы испытываем наслаждение. Болезненного и нездорового человека мы избегаем, как зрелища, которое удовольствия нам не доставляет; но при виде Иокасты Силания и Филоктета Аристофонта[33], изображенных в момент гибели, мы восхищаемся.
Читая о шутовских выходках Терсита, о корыстолюбце Сизифе, о том, что говорит и проделывает сводник Батрах[34], юноша должен учиться ценить искусство и способность подражания, а воспроизводимые события и поступки — порицать и презирать. Подражать хорошему и подражать хорошо — не одно и то же. Подражать хорошо — значит воспроизводить точно и сообразно предмету. В таком случае дурные вещи дают и уродливые изображения. Так, сапоги хромого Демонида[35], хотя он и желал, чтобы они пришлись вору по ноге, оказались для всех негодны, и только ему одному были впору.
Возьмем такие примеры:
Неправедный поступок, если нужен он,
Всегда прекрасней ради власти совершить.
Или:
Все, что захочешь, делай, лишь бы честным слыть —
И не покинет счастье дом твой никогда.
Или:
Дают приданого талант — Я ль откажусь?
Как буду жить, коль я талантом пренебрег?
Смогу ли спать спокойно, деньги упустив?
Пожалуй, и в Аиде я не искуплю
Вины, так оскорбив серебряный талант!
Слова низкие, полные лжи, но для Этеокла, Иксиона[36] и старого ростовщика подходящие! Так вот следует напоминать юношам, что поэты пишут такие вещи не потому, что они одобряют и ценят это, но потому, что эти нелепые и дурные слова должны исходить из уст людей дурных и безнравственных. И тогда молодежь не будет превратного мнения о поэтах.
Наоборот, если действующее лицо изображено с недостатками, это представит в плохом свете все его слова и дела, так как говорить и поступать дурно свойственно людям дурным. Это относится, например, к рассказу Гомера, как Парис, убежав из битвы, пришел к Елене[37]. Ведь поэт не изобразил никого из других людей, проводящим время с женщиной средь бела дня. Он показал, что такая невоздержанность свойственна только разнузданному и развратному человеку.
4. В этих местах особенно надо обращать внимание, объясняет ли сам поэт слова своих действующих лиц, выражая таким образом свое порицание. Так сделал Менандр в прологе к "Таиде"[38]:
Красотку помоги, богиня, мне воспеть,
Чтоб в ней смешались дерзость с обаянием,
Чтоб оскорбляла часто воздыхателей
И, не любя, искусно притворялась бы.
Лучше всего таким приемом пользуется Гомер. А именно, осуждение он предпосылает порочным речам, а одобрение — хорошим. Заранее хвалит он, например, так:
С словом приятно-ласкательным он обратился к царевне[39].
И еще:
К каждому он подходил и удерживал кроткою речью.
А осуждая что-либо заранее, Гомер выражает таким образом почти запрещение использовать и обращать внимание на эти порочные и нелепые вещи. Например, перед тем, как описать безжалостное обхождение Агамемнона со жрецом, он говорит:
Только царя Агамемнона было то не любо сердцу;
Гордо жреца отослал (и прирек ему грозное слово).
Это грубо, жестоко и противно обычаю. В уста Ахилла, наоборот, он вкладывает слова дерзновенные:
Грузный вином, со взорами песьими, с сердцем еленя!
выразив предварительно собственное суждение:
Но Пелид быстроногий суровыми снова словами
К сыну Атрея вещал и отнюдь не обуздывал гнева.
Ведь нет ничего прекрасного в гневных и резких словах. То же можно сказать и об изображаемых поступках:
Рек, — и на Гектора он недостойное дело замыслил:
Ниц пред Патрокла одром распростер Дарданиона в прахе.
Гомер хорошо пользуется порицаниями, точно так же давая этим собственную оценку тому, что говорится и происходит. Например, о прелюбодеянии Ареса он заставляет говорить богов так:
Злое не впрок; над проворством здесь медленность верх одержала.
О надменности Гектора:
Так, возносясь, восклицал он; прогневалась мощная Гера.
О стрельбе из лука Пандара:
Так говоря, безрассудного сердце Афина подвигла[40].
Такие места, где автор откровенно высказывает собственное мнение, может увидеть каждый внимательный человек. В других случаях эти оценки поэты выражают самими поступками действующих лиц. Так, например, передают ответ Еврипида тем, кто осуждал его Иксиона, как нечестивого и преступного: "Все-таки я увел его со сцены не раньше, чем пригвоздил к колесу!"
У Гомера есть вот какой вид скрытых наставлений. Не без пользы тщательно исследует он мифы наиболее порочного содержания. Некоторые философы искажают эти мифы, толкуя их по-своему[41]. Под влиянием того, что раньше называлось скрытым смыслом, а теперь аллегорией, они говорят, что Афродиту, когда ее соблазнил Ареc, указало солнце, и что звезда Ареса, сошедшись со звездой Афродиты, создают развратные поколения людей, а скрыться от восходящего и заходящего солнца эти звезды не могут. В наряде Геры, надетом ею ради Зевса, и обольщении супруга волшебным поясом Афродиты они хотят видеть какое-то очищение воздуха, близкое к природе огня, как будто сам Гомер не объяснил это.
В мифах об Афродите поэт учит тех, кого это касается, что скверная музыка, гнусные песенки и развратные слова делают нравы распущенными, образ жизни — презренным, а мужей учат любить роскошь, изнеженность и сожительство с женщинами:
Свежесть одежд, сладострастные бани и мягкое ложе.
Поэтому и Одиссей приказывает кифареду:
На этом примере Гомер ясно показывает, что поэтам и музыкантам следует черпать материал для своих сочинений из того, что содержит в себе мудрость и здравый смысл.
В мифах о Гере прекрасно показано, что связь с мужчинами и ласки, вызванные при помощи зелий, заклинаний и уловок, не только мимолетны и ненадежны, но оборачиваются враждой и гневом, когда утихает страсть.
Зевс обращается к Гере с такими угрозами:
В помощь ли злобе твоей и любовь и объятия были,
Коими ты, от богов удаляя, меня обольстила[43].
Ведь изображение на сцене и описание злодеяний, окончившихся ущербом и позором для преступника, не вредит, а приносит пользу слушающему.
В самом деле, для наставлений и воспитания философы пользуются образцами, которые им доставляет жизнь, а поэты для тех же целей сами придумывают примеры и сочиняют сказки. Так, Мелантий[44] то ли в шутку, то ли всерьез, говорил, что город афинян долго спасала смута и распря среди ораторов. В таких случаях обычно не бывает, чтобы все тянули в одну сторону. Наоборот, разногласие правителей порождает какое-то сопротивление тому, что приносит ущерб государству. Так и противоречения поэтов, внушая к себе недоверие, не дают большого перевеса вредному началу. Если в одних и тех же местах поэты явно противоречат самим себе, следует соглашаться с лучшим, как например:
Дитя, во многом боги для людей враги.
— Идешь путем ты легким: обвинять богов.
И еще:
Ликуй — богатства много, о другом забудь.
— Жить лишь одним богатством — тупоумие.
И еще:
Зачем терпеть страданья? Лучше умереть.
— Труда нет никакого почитать богов[45].
В подобных случаях опровержения порочных мыслей с полной ясностью выступят перед нами, если, как сказано выше, мы научим юношей отличать хорошее от плохого. А все нелепости, вслед за которыми нет их опровержений, следует сводить на нет при помощи того, что сказано самим же автором в других местах в противоположном смысле. При этом не следует сердиться и негодовать на поэта: он ведь применяется к характеру своих действующих лиц и отдает дань шутке.
Возьмем, к примеру, гомеровские выдумки: боги друг друга сбрасывают с Олимпа, между ними происходят тягчайшие ссоры, их ранят люди.
Мог ты совет и другой, благотворнейший, всем нам примыслить!
Клянусь Зевсом, в других местах ты мыслишь правильнее и говоришь лучше:
...мирно живущие боги[46].
Или:
Там для богов в несказанных утехах все дни пробегают[47].
Или:
Боги судили всесильные нам, человекам несчастным,
Жить на земле в огорченьях: боги одни беспечальны[48].
Это — здравые и правдивые суждения о богах, а все иное выдумано, чтобы поражать воображение людей. Например, у Еврипида мы находим:
Так боги, превзошедши силою людей,
Обманывать умеют их софизмами.
Тогда неплохо привести и такие его слова:
Они не боги, коль от них исходит зло[49].
Это уже лучше.
На слова Пиндара, полные озлобления и горечи, "уничтожить врага надо всеми способами", можно ответить: "А сам-то ты говоришь:
У радости, несправедливо полученной,
Очень печальный конец"[50].
И Софоклу, когда он говорит:
Доход приятен и неправдой нажитый, —
можно возразить: "Да ведь от тебя же мы слышали:
От слов, где есть неправда, толку вовсе нет".
Вот, например, что сказал тот же Софокл о богатстве:
В доступные места и недоступные
Богатство проникает ловко, без труда,
А бедняку желанной цели не достичь,
Хоть и близка порою: превратит молва
Красивого — в урода, дурня — в мудреца.
Этому многое противоречит у него же:
Бедняк достоин также уважения.
Или:
Других не хуже нищий, если разум есть.
Или:
...От многих благ Нет радости, коль рождены они
Богатством, гнусно приобретенным[51].
А Менандр несомненно поднял на высоту стремление к удовольствиям полными тщеславия, пламенными, прославляющими любовь словами:
Все, что живет на свете, видя солнца блеск,
В плену у наслаждений...
Но в то же (время он снова обратил, нас и увлек к прекрасному, снова уничтожил дерзкую разнузданность, сказав:
Позорна жизнь в разврате, хоть утех полна[52].
Эти слова противоречат первым, но они лучше и приносят больше пользы.
Одним словом, такое сравнение и толкование противоположных по смыслу мест приведет к тому, что слушающий или возьмет для себя только хорошее или хотя бы утратит веру в авторитет того, что плохо. А если сами поэты не опровергают своя нелепости, слушающим неплохо сопоставить с их словами высказанное другими знаменитыми людьми, и взвесив, как на весах, и те и другие мысли, выбрать лучшее.
Так, например, на некоторых производят впечатление такие слова Алексида[53]:
Мудрец пусть все увидит удовольствия,
Но силы животворной только три из них:
Питье, еда, любовь. А на все прочее
Смотреть он должен как на дополнение.
При этом следует напомнить, что Сократ говорил обратное, а именно, что дурные люди живут ради того, чтобы есть и пить, а хорошие пьют и едят, чтобы жить.
Кто-то написал: "По отношению к подлому подлость — не бесполезное оружие". Этот человек советует в некотором роде уподобляться подлецам, и ему можно возразить словами Диогена[54]. Последний, когда его спросили, что нужно сделать, чтобы отразить врага, сказал: "Стать благородным".
Слова Диогена можно использовать и против Софокла, который множество человеческих душ наполнил унынием, написав о таинствах следующее:
Счастливы трижды те из смертных, кто ушел
В Аид, обряды таинств увидать успев;
В Аиде сносно пребыванье лишь для них,
Для прочих это — лишь одни мучения[55].
Диоген, услышав слова примерно такого же смысла, сказал: "Что это значит? Вор Патэкион посвящен в таинства, — значит, после смерти он получит лучший удел, чем Эпаминонд!"[56].
А Тимофею, когда он пел в театре и назвал Артемиду менадой, неистовой жрицей Феба, Кинесий[57] в ответ крикнул: "Тебе бы такую дочь!". Остроумно и замечание Биона по поводу слов Феогнида[58]:
Бедности бремя несущий свершить ничего не умеет,
Также и слова сказать: связан язык у него.
Мудрец как бы ответил поэту: "Так что же ты, бедняк, столько болтаешь и уже надоел нам?"
5. Не следует также упускать повод и для тех объяснений, которых требуют отдельные мысли или все произведение в целом. Врачи уверены, что ножки и крылья шпанской мушки, хотя бы и мертвой, помогают и придают силы больному[59]. И в поэзии, если отдельное слово или целая фраза скрывают от нас истинную мысль поэта, надо на это тотчас обращать внимание и тут же объяснять. Некоторые так и поступают. Вот, например, Гомер говорит:
Нам, земнородным, страдальцам, одна здесь надежная почесть:
Слезы с ланит и отрезанный локон волос на могиле[60].
Или:
Боги судили всесильные нам, человекам несчастным,
Жить на земле в огорченьях[61].
Ведь горестную жизнь боги дают в удел не всем людям, а одним только безрассудным и глупцам. Поэт не говорит об этом прямо. Но под "страдальцами" и "несчастными" он подразумевает именно тех, кто жалок и ничтожен из-за своей порочности.
6. Другой способ исправления заключается в том, чтобы толковать двусмысленные места поэтических произведений в хорошую, а не в плохую сторону. При этом надо приучать юношу к употреблению обыкновенных слов, а не к так называемым глоссам[62]. Конечно, знание некоторых вещей приятно, да и свидетельствует об учености. Например, что слово ρίχεδανή означает "причиняющий трагическую смерть", так как македоняне "смерть" называют δάνος, что победа у этолян именуется καμμονία от слов επιμονή — "выносливость" и καρτερία — "твердость", что дриопы[63] зовут демонов πόποί. Но если мы хотим получить пользу, а не вред от поэтических произведений, полезно и необходимо знать, как поэты употребляют имена богов, названия пороков и добродетелей, что подразумевают они под словами "судьба" — τύχη и "участь" — μοίρα, и употребляются ли эти названия у поэтов в одном значении или в разных, как и многое другое. Так, "домом", они называют то жилище ("дом с высокой крышей"), то имущество ("гибнет мой дом!"), "жизнью" — то самую жизнь:
...ее острие обессилил,
В жизни героя врагу отказав Посейдон черновласый[64],
то деньги:
...жизнь мою проедают другие[65],
И αλόω — "волноваться" означает то "страдать, томиться":
Рек, — и она удаляется смутная, с скорбью глубокой[66].
то "ликовать, радоваться":
...Иль, осилив
Бедного Ира, так поднял ты нос, — берегися однако[67].
Слово θοάζειν одни, как Еврипид, употребляют в значении "быстро двигаться":
Плывущий кит по зыби Атлантической[68],
другие, наоборот, в значении "быть неподвижным, сидеть", как Софокл:
О деда Кадма юные потомки,
Зачем сидите здесь у алтарей?[69]
Приятно находить объяснение словам в соответствии с тем моментом, когда они употребляются, если эти слова, как учат грамматики, принимают различные значения, по ходу действия. Например:
Меньший хвали корабль, а на больший взваливай грузы[70].
У некоторых поэтов αινεΐν. — "хвалить" значит "высказывать похвалу", а у Гееиода έπαίνεΐν — "хвалить" заменяет слово "отказываться". Так и в повседневной жизни мы говорим: "Ну и прекрасно!" или "Покорно благодарю!", когда мы чего-либо не хотим и не принимаем. И Персефону называют Επαινη — "Достойная похвалы" в смысле "Грозная".
Поэтому одновременно с наблюдением за выбором слов и разнообразием их значений в наиболее серьезных и важных местах поэтических сочинений нам следует начать обучение юношей с упоминаний имен богов. Мы объясним, что поэты пользуются этими именами, то намекая на самих богов, то имея в виду некие жизненные силы, которые созданы и управляются богами. Например, Архилох[71] говорит:
Внемли, владыка Гефест, пред тобой преклонил я колена,
Будь милосерд, помоги, дай все, что можешь ты дать.
Яоно, что он призывает самого бога. Но когда он оплакивает мужа сестры, погибшего в море и лишенного обряда погребения, и говорит, что перенес бы это несчастье более стойко,
Если бы пряди кудрей и тело прекрасное в белом
Саване мощный Гефест охватил, укрывши от взоров, —
то здесь он имеет в виду не бога, а огонь.
И опять, если Еврипид произносит клятву:
Арей кровавый, звезды, Зевс — свидетели![72] — ·
он называет самих богов. А из слов Софокла:
Смотрите, женщины, слепой Арес смешал,
Свинье подобно, беды и несчастья все[73], —
можно понять, что речь идет о войне.
Точно так же можно уловить, что Гомер подразумевает оружие, когда говорит:
Коих черную кровь по брегам пышноструйного Ксанфа
Бурный Арей разлиял, и в Аид погрузились их души.
Кроме всех этих примеров следует знать и помнить, что именем "Зевс" или "Дий" поэты называют то самого бога, то судьбу, то рок. Так:
Мощный Зевес, обладающий с Иды, преславный, великий![74]
Или:
О Зевс, кто может счесть себя мудрей, чем ты?[75] —
говорят они о самом божестве.
Но если они называют Дия в числе причин всех явлений и говорят:
Многие души могучие славных героев низринул
В мрачный Аид и самих распростер их в корысть плотоядным
Птицам окрестным и псам —[76],
они подразумевают рок.
Ведь поэт не думает, что божество злокозненно по отношению к людям, он лишь правильно изображает необходимый ход событий. Он показывает, что городам, воинам и полководцам, если они поступают разумно, определено счастье и победа над врагом, а тем, кто предается страстям и порокам, как ахейцы под Троей, тем, кто затевает распрю и впадает во вражду, даны в удел позор, душевные муки и бесславный конец.
За помыслы плохие как возмездие
Пожать плохую жатву смертным суждено[77].
Так и Гесиод, рассказывая, как Прометей учит Эпиметея.
употребляет имя Зевса в значении судьбы. Он называет дарами Зевса преходящие блага — богатство, брак, власть и вообще все внешнее, то, что приобретать бессмысленно людям, не умеющим этим разумно пользоваться. Поэтому, по мнению Гесиода, ничтожному и безрассудному Эпиметею следует всячески остерегаться благополучения как несущего вред и гибель.
Также людей не дерзай попрекать разрушающей душу
Гибельной бедностью: шлют ее людям блаженные боги.
В этом случае он называет дарами богов то, что дано судьбой. Поэтому стыдно порицать тех, кому суждена бедность; порицания и презрения заслуживает тот, кто беден из-за лени, изнеженности, расточительства. Люди еще не знали самого слова "судьба", когда они постигли могучую силу бесконечного ряда причин, произвольно действующих всюду, силу, перед которой человеческий ум беззащитен. Эту силу стали называть именами богов. Так и теперь мы имеем обыкновение называть демоническими и божественными события, нравы и даже, клянусь Зевсом, слова и людей. Следует исправить многое из того, что нелепо сказано о Зевсе. В том числе, например:
Две глубокие урны лежат перед прагом Зевеса
Полны даров: счастлйвых одна и несчастных другая.
Или:
Наших условий высокоцарящий Кронид не исполнил,
Но, беды совещающий, нам обоюдно готовит
Битвы...[79]
Или:
А случилось то в самом начале
Бедствий, ниспосланных богом богов на троян и данаев[80].
В этих местах говорится о судьбе и роке, так как причина событий непостижима и вообще мы не в силах ее изменить. Мы считаем, что следует называть богов их настоящими именами там, где это уместно, разумно и вошло в привычку, как, например, в следующих местах:
Он и другие ряды обходил ратоборцев ахейских,
Их и копьем, и мечом, и огромными камнями бьющий;
Но с Аяксом борьбы избегал, с Теламоновым сыном:
Зевс раздражился бы, если б он с мужем сильнейшим сразился[81].
Или:
Для смертных Зевс печется только о большом,
Все малое оставил он другим богам[82].
Следует также очень внимательно относиться и к другим названиям, применяемым поэтами в зависимости от множества различных обстоятельств и употребляемым в разных значениях. Таково, например, слово "добродетель". Оно не только прилагается к людям разумным, справедливым и добрым, но также в известной мере обозначает славу и авторитет, с чем согласны поэты. Для сравнения вспомним, что "маслина" и "фига" получили названия от деревьев, их приносящих. А в сочинениях поэтов можно найти следующее:
Но добродетель от нас отделили бессмертные боги
Тягостным потом...[83]
Или:
В час сей ахеяне силой своей разорвали фаланги[84].
Или:
Коль выпал жребий умереть, прекрасна смерть,
Для тех, кто прожил добродетельную жизнь[85].
Читая это, пусть юноша думает, что здесь говорится о лучшем и божественном начале в нас, под которым мы понимаем хорошее направление ума, остроту мысли и гармоничное состояние души. А если юноша прочтет такие строки:
Доблесть же смертных властительный Зевс и величит и малит.
Или:
Вслед за богатством идут добродетель с почетом[86],
он не должен, раскрыв рот от изумления, смотреть на богачей и думать, будто они покупают добродетель за деньги, а также не должен полагать, что во власти судьбы отнять или прибавить человеку разума. Юноше следует понять, что поэт употребил слово "добродетель" вместо слов "слава", "авторитет", "благополучие" или чего-либо подобного этому. Ведь и словом κακότης — "зло" поэты иногда обозначают порочность или распущенность души, как, например, Гесиод:
Зла натворить, сколько хочешь, совсем немудреное дело[87],
а иногда какую-то злосчастность и неудачливость, как Гомер:
...в несчастии люди стареются скоро[88]
Было бы ошибкой думать, что поэты употребляют слово "благоденствие" в таком же смысле, как и философы, подразумевающие в этом случае приобретение всех жизненных благ, обладание ими и даже совершенство жизни, наиболее близкой к природе. Нет, поэты часто пользуются разнообразными значениями этого слова и называют благоденствующим или счастливым богатого, а славу и авторитет — "благоденствием". В прямом значении употребляет это слово Гомер:
С тех пор и все уж мои мне сокровища стали постылы.
Также и Менандр:
Владею многим я, и все меня зовут
Богатым, — но счастливым не зовет никто[89].
А Еврипид вносит большой. беспорядок и смятение словами:
В моей печальной жизни благ не надо мне.
Или:
Ты тираннию чтишь, а знаешь ли, что в ней
С несправедливостью блага переплелись?[90]
Читающий это избежит путаницы только в том случае, если обратит внимание на метафоры и на изменение значений слов. Итак, об этом довольно.
7. Не один, а много раз следует напоминать и показывать юношам, что, с одной стороны, поэзия как подражательное искусство использует прикрасы и блеск для изображения событий и нравов, а, с другой стороны, она стремится к правдивости, потому что подражание успешно лишь тогда, когда оно убедительно. Поэтому, если подражание не пренебрегает правдой окончательно, оно воспроизводит присущее вещам сочетание порочности и добродетели. Таково, например, подражание Гомера, весьма резко опровергающее учение стоиков, которые говорят, что в добродетели не может быть ничего дурного, а в порочности ничего хорошего, что невежда всегда поступает неправильно, а мудрец никогда ни в чем не ошибается. Именно это мы слышим в школах. Но. на самом деле, в жизни, получается по Еврипиду:
Отдельно не родится ни добро, ни зло,
Всегда они в смешенье...[91]
Если же поэзия лишена правды, она использует в очень большом количестве вещи разнородные, допускающие много толкований. Ведь именно внезапные перемены вносят в мифы возвышенное, чудесное, неожиданное, — то, что влечет за собой и величайшее потрясение и огромное удовольствие. А в гладком течении событий нет ни высоких чувств, ни полета фантазии. Вот почему у поэтов не бывает так, чтобы те же самые люди во всем побеждали, постоянно были счастливы и всегда поступали правильно. Мало того, даже богов, которые соприкасаются с делами человеческими, поэты изображают способными к страданиям и ошибкам, чтобы впечатляющая сила поэзии не дремала, если только ей ничто не угрожает и не противодействует.
8. А раз все это так, пусть юноша, приобщаясь к поэзии, не думает при славных и великих именах прошлого, будто люди были мудрыми и справедливыми, а цари — великодушными и к тому же образцами всяческой добродетели и праведности. Юноше может повредить, если он будет все их поступки оценивать как великие и восхищаться ими, ничем не возмущаясь, ничего не слыша и не зная об их порочных словах и деяниях, как например:
Если б, о вечный Зевес, Аполлон и Афина Паллада,
Если б и Трои сыны, и ахеяне, сколько ни есть их,
Все истребили друг друга, а мы лишь, избывшие смерти,
Мы бы одни разметали троянские гордые башни.
Или:
Громкие крики Приамовой дочери, юной Кассандры,
Близко услышал я: нож ей во грудь Клитемнестра вонзала
Подле меня...
Или:
...молила
С девою прежде почить, чтоб стал ненавистен ей старец,
Я покорился и сделал.
Или:
Зевс, ни один из бессмертных подобно тебе не злотворен![92]
Итак, пусть юноша не будет притворно-послушным и хитрым, пусть у него не появится привычка хвалить подобные вещи, прибегая к уверткам и выдумывая оправдания в объяснении дурного. Напротив, пусть он убедится, что люди, жизнь и нравы, воспроизводимые поэзией, не совершенны, не чисты, не безупречны во всех отношениях, в них сталкиваются чувство и разум, ложь и незнание, хотя в силу врожденной склонности к добру часто берет перевес лучшее.
Такое воспитание и образ мыслей сделают чтение поэзии для юноши безвредным, так что при хороших словах и делах он будет испытывать подъем и воодушевление, а дурное вызовет в нем отвращение и негодование. Но тот, кто считает все для себя приемлемым, кто всем восхищается, кто бывает ослеплен именами героев, тот, подобно подражателям сутулости Платона или шепелявости Аристотеля[93], незаметно для себя станет восприимчивым ко множеству дурных вещей. Юноше не нужно трусости или благоговейного страха, словно в храме: о правильном и пристойном, о неправильном и непристойном он должен привыкнуть судить равным образом безбоязненно и прямо. Так, например, Ахилл созывает собрание из больных воинов, негодуя, что война затянулась, и особенно, что сам он пользуется известностью и славой среди войска. Но так как он знаком с врачебным искусством, по прошествии девятого дня — срок, когда болезнь можно определить, — он убеждается, что недуг не обычен и возник не от обыкновенных причин. Тогда, поднявшись, Ахилл обращается за советом не ко всему собранию, а к одному Агамемнону:
Должно, Атрид, нам, как вижу, обратно исплававши море,
В домы свои возвратиться, когда лишь от смерти спасемся.
Это правильно, скромно и как подобает. Но когда прорицатель говорит, что боится гнева сильнейшего из эллинов, Ахилл поступает неправильно и дерзко, клятвенно обещая, что, пока он жив, никто не поднимет руку на Калхаса, и добавляет:
...хотя бы назвал самого ты Атрида.
Этим он показывает пренебрежение и презрение к царю. Затем в порыве сильного раздражения Ахилл хватается за меч с намерением пронзить царя. Это безобразно и бессмысленно. Но передумав, он
...огромный свой меч в ножны опустил, покоряся
Слову Паллады...
Это опять-таки правильно и красиво: будучи не в силах подавить окончательно вспышку гнева, все же, прежде чем сделать что-нибудь необдуманно, он остановился и сдержал свой дух, подчинив его рассудку.
Речи и поступки Агамемнона на собрании смешны. А в том, что касается Xрисеиды, он более преисполнен достоинства и более царствен. Ведь когда увели Брисеиду,
Бросил друзей Ахиллес, и, далеко от всех, одинокий
Сел у пучины седой...
Агамемнон, напротив, без всяких гнусностей и откровенных проявлений любви сам поднялся на корабль, чтобы передать и отослать пленницу, которую, как он говорил незадолго до этого, он ставил в мыслях выше, чем супругу. И Феникс, проклятый отцом из-за наложницы, рассказывает вот что:
В гневе убить я отца изощренною медью решился;
Будет в народе молва, и какой мне позор в человеках,
Ежели отцеубийцей меня прозовут аргивяне![94]
И действительно, Аристарх, испугавшись, изъял эти строки[95].. Но это оправдано по отношению к данному моменту, так как Феникс объясняет Ахиллу, каким бывает гнев, на что отваживаются люди в состоянии невменяемости, не обращаясь к разуму и не внемля уговорам. Также и Мелеагра Гомер изображает разгневанным на своих сограждан, а затем успокоенным[96]. Он правильно порицает страсти и хвалит как нечто прекрасное и приносящее пользу умение не поддаваться порывам, противостоять им, владеть собой и обдумывать свои поступки.
В этих примерах очевидно разное отношение поэта к изображаемому им. Но где мысль его неясна, там следует нам самим найти это различие, объясняя его юноше примерно следующим образом. Вот Навзикая увидела чужеземца Одиссея. Если такие же чувства, как у Калипсо, возникли и у этой избалованной девушки, которой пора выходить замуж, и она по глупости разбалтывает об этом служанкам:
О, когда бы подобный супруг мне нашелся, который,
Здесь поселившись у нас, навсегда захотел бы остаться,
ее следует порицать за дерзость и распущенность. Если же она, узнав из речей незнакомца его характер и восхищаясь его остроумной находчивостью, предпочитает быть его супругой, чем супругой любого из своих сограждан, какого-нибудь матроса или музыканта, этому следует радоваться. И когда Пенелопа разговаривает с женихами не неприветливо, а они дарят ей одежды, золото и другие украшения, Одиссей радуется:
Было приятно ему, что от них пожелала подарков[97].
Если он радуется подаркам как прибыли, он превосходит в сводничестве Полиагра, часто изображаемого в комедиях:
Зевса козу кормить, в дом богатство несущую,
Счастлив был Полиагр[98].
Но если он думает, что ему будет легче справиться с женихами, когда они ослеплены надеждой и не предвидят будущего, его дерзость и радость обоснованны. Так же и с подсчетом вещей, которые феаки погрузили к нему на корабль при отплытии. Если на самом деле Одиссей боится за имущество, очутившись в полном одиночестве и неизвестности:
Цело ли все, не украли ль чего в корабле быстроходном?[99] —
клянусь Зевсом, его корыстолюбие вызывает жалость, доходящую до отвращения. Однако некоторые говорят, что Одиссей, сомневаясь, действительно ли он находится в Итаке, думает, что сохранение богатства есть доказательство честности феаков: ведь не затем везли они его на корабле, чтобы безвозмездно высадить в чужой стране и оставить, не прикоснувшись к вещам. В этом случае ход его мыслей правильный, и дальновидность достойна похвалы. А иные порицают Одиссея за то, что он спал во время высадки. Рассказывают при этом, что у тирренцев[100] есть предание, будто Одиссей от природы был сонлив и поэтому часто не могли его добудиться. Есть и такие, которые считают, что он вовсе и не спал, но, с одной стороны, стыдясь отослать феаков без прощальных подарков, а с другой стороны, будучи не в состоянии скрыться от врагов, если бы они оказались близко, прибегнул к уловке и притворился спящим. За это он достоин одобрения.
Ставя в пример такие толкования, мы не должны допускать, чтобы мысли молодых людей получили дурное направление. В юношах надо пробуждать стремление к лучшему, чтобы они к месту и хвалили и порицали, отдавая должное таким образом и хорошему и плохому. Особенно это важно при чтении трагедий, в которых убедительные и меткие слова относятся к делам бесславным и позорным. Не совсем верно говорит Софокл:
От дел плохих исходят гнусные слова[101].
А между тем как раз он-то и соединяет обыкновенно испорченные нравы и безобразные поступки с юмором и смягчающими вину обстоятельствами. А его товарищ по сцене, как ты знаешь, изобразил Федру, упрекающую Тезея в том, что из-за его несправедливости возникла ее противозаконная страсть к Ипполиту[102]. Точно такая же дерзость по отношению к Гекубе приписана в "Троянках" Елене, которая думает, что больше всех следует наказать Гекубу за то, что она родила Париса[103]. При таких отступлениях юноше следует не улыбаться, так как в этом вовсе нет ни остроумия, ни тонкости, а привыкать к мысли, что беспорядочных слов надо остерегаться нисколько не меньше, чем разнузданных поступков.
9. Во всех случаях полезно еще и отыскивать причину каждого высказываемого положения. Так, например, Катон[104] в детстве исполнял все, что ни прикажет воспитатель, но всегда хотел знать причину и объяснение приказания. Так и поэтам не следует повиноваться, словно учителям или законодателям, если их слова не имеют смысла. Но смысл содержится в том, что приносит пользу, а приносящее вред должно быть признано пустым и напрасным. Тем не менее многие настойчиво требуют объяснения таких мест, как например:
Также в то время, как пьют, черпака на кратерную чашу
Не помещай никогда.
Или:
Кто ж в колеснице своей на другую придет колесницу,
Пику вперед уставь[105].
В то же время более серьезные вещи они принимают на веру, не исследуя их.
И самый смелый рабски клонит голову,
Стыд матери припомнив и клеймо отца.
Или:
В несчастьи скромность не должна покинуть нас[106].
И все же эти места могут повлиять на характер и нарушить спокойную жизнь, .внушая дурные суждения и неблагородные мысли, если мы не будем отвечать на каждую фразу, в соответствии с нашим образом мыслей. Почему человек, попавший в несчастье, должен ходить с поникшей головой, а не, .наоборот, противостоять судьбе, оставаясь гордым и несломленным? Почему, если я-потомок негодного отца, то моя добродетель не дает мне повода гордиться, а из-за преступности отца я должен быть униженным и забытым? Тот, кто встречает это и отвечает, как полагается, не поддастся всякому слову, как ветру. Тот, кто уверен в правоте слов: "Не умеющий мыслить от каждого слова приходит в ужас", будет избавлен от вредного влияния многого, сказанного неправильно и впустую. А для такого человека чтение поэзии уже безопасно.
10. Но нередко, подобно плоду, затерянному в листьях лозы и в молодых побегах, полезная и нужная часть поэзии скрыта в поэтических выражениях и затуманивающих все мифах. Ни терпеть, ни избегать этого нельзя. Напротив, ко всему, что ведет к добродетели и может сформировать характер, надо относиться очень внимательно.
Неплохо вкратце коснуться самого предмета, разобрав в общих чертах суть дела и предоставив пространные толкования, уловки и нагромождения примеров тем, кто стремится показать свою ученость. Итак, сначала пусть юноша разберется в положительных и отрицательных персонажах и характерах данного произведения, а затем уже обращает внимание на слова и поступки, которыми поэт соответственно наделил каждое действующее лицо. Так, Ахилл говорит Агамемпону, хотя и в гневе:
Но с тобой никогда не имею награды я равной,
Если троянский цветущий ахеяне град разгромляют.
А Терсит поносит Агамемнона следующими словами:
Кущи твои преисполнены меди, и множество пленниц
В кущах твоих, которых тебе, аргивяне, избранных
Первому в рати даем, когда города разоряем[107].
Опять же Ахилл:
Если дарует Зевс крепкостенную Трою разрушить.
И Терсит:
в искупление сына,
Коего в узах я бы привел, иль другой аргивянин?[108]
Когда Агамемнон при обходе войска порицает Диомеда, этот последний молчит:
...Ни слова царю Диомед не ответствовал храбрый,
Внемля с почтеньем укоры почтенного саном владыки.
А какой-то Сфенел возразил:
Нам, о Атрид, не неправдуй, тогда как и правду ты знаешь,
Мы справедливо гордимся, что наших отцов мы храбрее[109].
Если юноша постоянно будет обращать внимание на разницу. в словах и поступках изображаемых людей, это научит его относиться к скромности и умеренности как к ценным свойствам души, а самонадеянности и хвастовства остерегаться как дурного. В приведенном месте полезно рассмотреть поведение и Агамемнона. Мимо Сфенела он прошел молча, а возмущение Одиссея не оставил без внимания и заговорил:
Гневным узрев Одиссея, осклабился царь Агамемнон,
И, к нему обращался, начал он новое слово[110].
Ведь оправдываться перед всеми — несолидно и недостойно; а презирать всех — признак надменности и глупости. Всего лучше в подобных. обстоятельствах поступает Диомед, который, слыша во время битвы оскорбления царя, молчит, а после битвы осмеливается заговорить с ним:
Храбрость мою порицал ты недавно пред ратью ахейской[111]
Хорошо также отметить разницу между мудрым человеком и тщеславным предсказателем. Калхант, например, не задумавшись, удобно ли это, в присутствии многих стал несправедливо порицать царя за то, что тот якобы навлек на войско болезнь. Другое дело Нестор. Он хочет замолвить слово о примирении с Ахиллом, но так, чтобы в глазах воинов это не было осуждением Агамемнона, который, дав волю гневу, совершает ошибку. Поэтому Нестор говорит:
Пир для старейшин устрой: и прилично тебе и способно...
Собранным многим, того ты послушайся, кто между ними
Лучший совет присоветует...[112]
И после обеда он посылает к Ахиллу послов. Это — исправление ошибок изображаемых людей, а случай со жрецом — порицание их и обвинение.
Следует еще рассмотреть, чем отличаются друг от друга по характеру греческие племена. Троянцы бросаются в атаку с криком, в безумной отваге, а ахейцы
...молчат, почитая начальников[113].
Ведь если воины уже одержали победу над врагами и при этом не вышли из повиновения, это признак храбрости, а вместе с тем и воздержанности. Поэтому Платон внушает, что следует бояться позорных поступков и упреков за них в большей мере, чем трудностей и опасностей, а Катон[114] говорил, что людям бледнеющим он предпочитает людей краснеющих. Даже и обещания имеют свои особенности. Долон обещает так:
Стан от конца до конца я пройду и к судам доступлю я,
К самым судам Агамемнона[115].
А вот Диомед ничего не обещает, но говорит, что боялся бы меньше, если бы его послали вместе с кем-нибудь другим. Предусмотрительность свойственна утонченным натурам эллинов, а безрассудное дерзание и удальство — дурным людям и варварам. И к первому надо стремиться, второе — отвергать.
Не менее полезно обратить внимание на чувства троянцев и в частности Гектора, когда Аянт собирается вступить с ним в единоборство. На Истмийских играх, когда кого-то из участников ударили в лицо и среди зрителей поднялся крик, Эсхил, находившийся там, сказал: "Что за обычай! Те, кто смотрит, кричат, а те, кого бьют, молчат". Так и Гомер говорит, что греки радостно приветствовали сверкающего доспехами Аянта:
Но троянину каждому трепет вступил во все члены;
Даже у Гектора сердце в могучей груди содрогалось[116].
Кого не порадует это различие? У того, кто подвергается действительной опасности, клянусь Зевсом, только сердце колотится, как у борца перед состязаниями, а зрители — те и бледнеют и трясутся от страха за царя и сочувствия к нему.
И, наконец, следует коснуться контраста лучшего и худшего.
Терсит —
Враг Одиссея и злейший еще ненавистник Пелида,
Их он всегда порицал...
Аянт, напротив, дружески расположенный к Ахиллу, говорит о нем Гектору так:
Гектор, теперь ты узнаешь, один на один подвизаясь
В рати ахейской земли, каковы и другие герои
Есть, без Пелида, фаланг разрывателя, с львиной душою!
И это как будто похвала Ахиллу. Но вот что говорит Аянт в пользу остальных;
Нас же, ахеян, которые выйти с тобою готовы, Много таких...[117]
Аянт показывает, что он не единственный и не самый лучший, а такой же, как и многие, которые могут выступить в единоборстве.
На этом можно было бы кончить наши рассуждения о контрастах, но следует добавить, что много троянцев попало в плен живыми, а из ахейцев никто. И некоторые троянцы покорились врагам, как например Адраcт, сыновья Антимаха, Ликаон[118], сам Гектор, просящий Ахилла о погребении. А из греков никто не подвергся этой участи. Как будто умолять и быть побежденным — дело варваров, а греки могут лишь побеждать в сражении или умирать.
11. На лугах и пастбищах пчела ищет цветы, коза — зеленые побеги, свинья — корни, а иные животные — семена и плоды. Также и в чтении поэтических сочинений один тщательно исследует содержание, а другого целиком захватывает красота слов и их расположение, как Аристофан говорит об Еврипиде:
Я речи закругленность у него беру[119].
А есть и такие, которые считают полезными рассуждения о морали. Именно к ним теперь и обращена наша речь. Напомним им тот замечательный факт, что от любящего сказки не скроется необычное и новое в рассказе, что ученого-филолога не минует соответствие изложенного правилам грамматики и риторики. Также человек с чувством собственного достоинства и любящий добродетель, а поэтому читающий поэзию не ради забавы, а в целях воспитательных, не станет вяло и невнимательно слушать то, что говорится о храбрости, мудрости, справедливости, вроде таких слов:
Что, Диомед, мы стоим и забыли воинскую доблесть?
Шествуй сюда ты и стань близ меня: нестерпимый позор нам,
Если у нас корабли завоюет божественный Гектор[120].
Юноша станет тем более восприимчивым к добродетели, если увидит, что очень разумный человек, находясь под угрозой погибнуть вместе со своими соратниками, боится не смерти, а стыда и позора.
В таком случае и стих:
Был ей (Афине) приятен поступок разумного юноши, —
допускает такое толкование: богиню радует в человеке не сила, не красота и не богатство, а разум и справедливость. Также, когда она говорит, что не презирает и не покинет Одиссея:
Мне невозможно в несчастье покинуть тебя: ты приемлешь
Ласково каждый совет, ты понятлив, ты смел в исполненьи[121], —
она дает понять этим, что из человеческих качеств лишь одна добродетель — божественное начало в нас, — и угодна богам, раз так устроено, что все стремятся к своему подобию. Подавление в себе гнева — .великое дело. И это не только кажется нам, но и на самом деле так. Однако осторожность и предусмотрительность, ограждающие нас от того, чтобы не впасть в гнев и не сделаться его рабами, — нечто большее. А раз это так, то на некоторые факты мы должны указывать читателю не мимоходом, а обстоятельно. Например, Ахилл, не будучи ни сдержанным, ни Кротким, убеждает Приама не раздражать его и вести себя спокойно:
Старец, не гневай меня! Разумею и сам я, что должно
Сына тебе возвратить. От Зевеса. мне весть приносила
Матерь моя среброногая, нифма морская Фетида.
............................................................................................
Или страшись, да тебя, невзирая, что ты и молитель,
В куще моей я не брошу и Зевсов завет не нарушу[122].
Затем, прежде чем показать Приаму обезображенного сына, Ахилл приказывает омыть и убрать Гектора; он собственноручно кладет тело на повозку:
Он опасался, чтоб гневом не вспыхнул отец огорченный,
Сына узрев, и чтоб сам он тогда не подвигнулся духом
Старца убить или нарушить священные Зевса заветы.
Такая дальновидность достойна восхищения. Человек суровый, горячий, легко поддающийся гневу, не лицемерит, а всеми силами остерегается того, что может раздражить его, и стремится предусмотреть на возможно большее время все обстоятельства, чтобы не стать рабом страсти. Это следует усвоить и тому, кто любит выпить, и тому, кто предается любви. Например, Агесилай не позволил, чтобы пришедший к нему красавец-мальчик поцеловал его, а Кир не осмелился увидеть Панфею[123]. А между тем люди невоспитанные выискивают средства, разжигающие страсть, и потворствуют этим самым своей невоздержанности я дурным наклонностям. И Одиссей, поняв из слов Телемаха, что тот настроен по отношению к женихам враждебно и нетерпимо, не только сам воздерживается от гнева, но еще и сыну приказывает быть спокойным и сдержанным:
...Когда там ругаться
Станут они надо мною в жилище моем, не давай ты
Милому сердцу свободы, и чтоб б ни терпел я, хотя бы
За ногу вытащен был из палаты и выброшен в двери,
Или хотя бы в меня чем швырнули — ты будь равнодушен[124].
С людьми, склонными к порывам и способными на безрассудство, поступают так же, как с конями, которых взнуздывают не во время бега, а перед состязаниями. Таких людей предупреждают о последствиях и разумными доводами охлаждают их пыл, а затем уже пускают на борьбу.
Следует вникать даже, в смысл отдельных слов, но при этом надо отвергнуть игру Клеанфа[125]. А он действительно шутит, делая вид при этом, что толкует такие выражения, как-
Мощный Зевс, обладающий с Иды
Или:
Зевс, повелитель Додоны[126].
Клеанф приказывает читать второе как одно слово, потому что (будто бы он так думает) воздух, поднимающийся от земли, и есть 'αναδωδωναΐος. И Хрисипп часто занимается чепухой. Правда, он не шутит, но неубедительно предается пустословию, превращая "далеко зрящего Кронида"[127] в ловкого собеседника, все побеждающего силой своей речи. А лучше, предоставив все это грамматикам, обращать больше внимания на то, в чем содержится полезное и убедительное:
Сердце мне то запретит: научился быть я бесстрашным.
Или:
...доколе дышал, приветен со всеми
Быть он умел...[128]
Ведь тот, кто показывает, что храбрость есть наука, и кто считает, что знание вместе с разумом порождает в нас дружелюбное отношение к людям, учит нас не пренебрегать собой. Мы должны познавать прекрасное и внимательно относиться к тем, кто нас убеждает, что неумение держать себя и трусость есть не что иное как недостаток знаний и невежественность.
К этому очень подходит то, что Гомер говорит о Зевсе и Посейдоне:
Оба они и единая кровь и единое племя;
Зевс лишь Кронион и прежде родился и более ведал[129].
Ведь поэт показывает здесь разум как божественное и царящее надо всем начало, в котором он видит величайшее превосходство Зевса, считая, что другие добродетели подчинены разуму.
Следует также учить юношу прислушиваться и к таким словам:
Лжи он, конечно, не скажет, умом одаренный великим.
Или:
Что, Антилох, ты сделал, всегда рассудительным слывший?
Славу мою помрачил и коней у меня ты расстроил.
Или:
Главк, и таков ты будучи, так говоришь безрассудно!
Мыслил, о друг, я доныне, что разумом ты превосходишь
Всех населяющих землю пространной державы Ликийской[130],
Слушающий должен заключить из этого, что разумные люди не лгут, не прибегают к уверткам в сражениях, не обвиняют других незаслуженно. А рассказывая, как Пандар по собственной глупости поддался уговорам нарушить клятву, поэт несомненно хочет оказать этим, что разумный человек так не поступил бы.
Подобные примеры можно привести и о мудрости, если обратить внимание юноши на следующее:
С юношей Прета жена возжелала, Антия младая,
Тайной любви насладиться; но к жаждущей был непреклонен
Чувств благородных исполненный, Беллерофонт непорочный.[131]
Или:
Прежде самой Клитемнестре божественной было противно
Дело постыдное — мыслей порочных она не имела[132].
Этим поэт хочет сказать, что даже целомудрие есть следствие мудрости. А к сражениям он побуждает примерно так:
Стыд, о ликийцы! Бежите? Теперь вы отважными будьте!
Или:
...Опомнитесь, други! Представьте себе вы
Стыд и укоры людей! Решительный бой наступает!
Видимо, Гомер наделяет мудрых и храбростью, потому что они стыдятся гадких поступков, а также могут пренебречь удовольствиями и противостоять опасностям.
Неплохи и строки Тимофея[133]. Этот поэт, движимый теми же чувствами, что и Гомер, обращается к грекам в своей поэме "Персы":
Честь уважайте, она в сраженье отваге поможет.
А Эсхил. вводит в понятие разума еще скромное отношение к славе, отсутствие кичливости и заносчивости, когда многие хвалят. Он пишет об Амфиарае[134]:
Он хочет быть, а не казаться праведным,
Он из борозд глубоких сердца жатву жнет,
И в нем решенья созревают добрые.
Ведь именно разумный человек может гордиться самим собой и своим образом мыслей — тем, что в нем действительно лучше всего.
Итак, принимая разум за основу всего, поэт показывает, что всякая добродетель может быть достигнута обучением и воспитанием.
12. Пчела в силу природного инстинкта выискивает в душистых цветах очень сладкий и очень нежный мед. Так и дети, если они будут правильно воспринимать поэтические произведения, так или иначе научатся извлекать нужное и полезное даже из тех мест, которые дают повод к нелепым и дурным подозрениям. Подозрителен, например, поступок Агамемнона: он позволил богатому человеку, который подарил ему Эфу, не участвовать в походе:
Дал, чтоб ему не идти на войну под ветристую Трою,
Но наслаждаться спокойствием дома: богатством от Зевса
Был одарен он великим...[135]
Правильно сделал, говорит Аристотель, тот, кто предпочел хорошую лошадь такому человеку. Клянусь Зевсом, такой слабый, трусливый, изнеженный, избалованный богатством человек стоит не более осла или собаки. Также некрасивым представляется нам и поступок Фетиды, когда она зовет сына к удовольствиям и напоминает ему о любовных наслаждениях[136]. Но и в этом месте следует обратить внимание на воздержанность Ахилла: несмотря на то, что он любит вернувшуюся к нему Брисеиду и знает, что конец его жизни близок, он не спешит вкусить наслаждений. Оплакивая Друга, Ахилл не предается бездействию, как многие другие в этом случае, и не отказывается от своих обязанностей. Печаль удерживает его от наслаждений, но зато в делах войны он деятелен и неутомим.
Не заслуживает похвалы и Архилох[137], который, грустя о погибшем в море муже сестры, все же хочет разогнать печаль вином и весельем. Однако объяснение его не лишено смысла:
Слезы мои ничего не поправят, и хуже не будет,
Если предамся любви и наслажденью пиров.
Если Архилох считал, что он ничего плохого не делает, проводя время на пирах и празднествах, то мы и подавно должны быть довольны своим времяпрепровождением, так как мы занимаемся философией и государственными делами, идем то в Академию, то на площадь или обрабатываем землю.
Поэтому изменения, которые вносили в тексты трагедий Антисфен и Клеанф[138], не так уж плохи. Первый, увидев, какое волнение в театре среди афинян вызывает стих Еврипида:
Позора нет, коль я его не нахожу
В своем поступке...[139]
сейчас же переделал:
Позор позорен, — видишь ты его иль нет.
А Клеанф вот что оказал о богатстве. Стих:
Друзьям дать денег и недуги излечить
Расходами...[140]
он изменил так:
Дать денег девкам и недуги накопить
Расходами.
Зенон[141], исправляя слова Софокла:
Явившийся к тиранну станет рабствовать,
Хотя бы не рабом, свободным был рожден, —
написал:
Рабом уже не станет, кто свободным был.
Так Зенон показывает, что человек, не знающий страха, великодушный, бодрый духом, и человек свободный — одно и то же. Что же мешает. нам звать юношей к лучшему при помощи подобных мыслей? Надо пользоваться текстом примерно так:
Достойно зависти, когда стрела забот
Желанной цели достигает у людей[142], —
не годится, а следует поправить:
...когда стрела забот
Полезной цели достигает у людей.
Ведь достижение желаемого и обладание им, если оно не приносит пользы, заслуживает не подражания, а сожаления.
Иль ты мнил, на бессменное счастье тебя,
Агамемнон, родил повелитель Атрей?
Боги смертнорожденному в долю дают
Лишь с печалями счастье[143].
Клянусь Зевсом, мы скажем не так. Если ты достиг того, что тебе определено судьбой, так что ни горе, ни радость не коснутся тебя больше, тебе следует радоваться, а не печалиться:
Иль ты мнил, на бессменное счастье тебя,
Агамемнон, родил повелитель Атрей?
.................................
О ужас! Боги людям насылают зло:
Лишь зная о хорошем, дурно поступать[144].
Нет, это не так. Видеть для-себя путь добродетели, но идти по стопам дурного из-за изнеженности и безволия — удел людей жалких, неразумных, подобных животным.
Волнует нрав, не слово говорящего[145].
Это не совсем верно: волнует и речь и характер, а еще лучше-характер посредством речи, как всадник управляет при помощи узды, а рулевой — при помощи кормила. Ведь у добродетели нет более естественного и приятного для людей средства, чем слово. Мысль:
С кем дружен он, с мужчиной или с женщиной?
За красотой идет он в обе стороны
лучше было бы выразить так:
За мудростью идет он в обе стороны.
Это правильнее и пристойнее. А тот, на кого действуют красота и удовольствие, порочен и неустойчив.
Богов знаменья страшны даже мудрецам, —
так нельзя читать ни в коем случае. Надо:
Богов знаменья храбрость мудрым придают[146].
Страх следует оставить людям грубым, глупым и не умеющим мыслить, потому что причину, начало и внутреннюю силу всякого блага они встречают подозрительно, как нечто, приносящее вред.
Вот какого рода должны быть исправления поэтических текстов.
13. Употребление слов в широком смысле правильно показал Хрисипп. А именно, он считает, что полезные мысли следует распространять не на один предмет, а применять ко многим похожим обстоятельствам. Так, если Гесиод говорит:
Если бы не был сосед твой дурен, то и бык не погиб бы[147], —
он говорит этим то же самое и о собаке, и об осле, одним словом, обо всех животных, которые могут погибнуть подобным образом.
И под словами Еврипида:
Найдется ль раб, что смерти не боялся бы?[148]
следует подразумевать, что это сказано им также о трудностях и болезнях. Врачи, например, изучив силу лекарства, пригодного для одной болезни, расширяют границы его действия и пользуются им во всех близких случаях. Также и любую мысль в поэтических произведениях нельзя рассматривать в связи с чем-то одним; надо применять ее ко всем подобным обстоятельствам, приучая так юношей видеть общее и быстро переходить к частному, чтобы на этих многочисленных примерах вырабатывалась и развивалась острая восприимчивость.
Тогда, читая-слова Менандра:
Счастливец тот, кто и разумен, и богат[149], —
юноши правильно отнесут их к славе, авторитету, силе слова.
Другой пример. Одиссей упрекает Ахилла, сидящего среди скиросских девушек:
Ты гасишь светоч славы рода своего,
Сын лучшего из греков, сидишь с веретеном[150].
Это можно применить и к распутному, и к корыстолюбивому, и к легкомысленному, и к невоспитанному:
Сын лучшего из греков, без удержу ты пьешь.
Равным образом можно подставить "играешь в кости", "сбиваешь перепелов",[151] "торгуешь в лавке", "занимаешься ростовщичеством". Разве это занятия, требующие высокого полета мысли и достойные человека благородного происхождения? Или возьмем такие слова:
Молчи — я богом Плутоса не назову:
Его достигнет и негодный ведь легко.[152]
А нельзя ли сказать то же и о славе, красоте, одежде полководца, жреческом венке — одним словом, обо всем том, чего достигают также и худшие люди?
У трусости родятся гнусные плоды, —
но, клянусь Зевсом, тоже и у распущенности, у суеверия, у зависти и у всех других недугов души. Лучше всего говорит Гомер:
Гнусный Парис и внешне красивый[153].
Или:
С прекрасной наружностью Гектор!
Поэт показывает, что тот, у кого нет ничего лучше внешней красоты, достоин осуждения и порицания. Это надо распространить на подобные явления, препятствуя чрезмерной заносчивости некоторых людей и приучая юношей считать оскорбительным и постыдным, если к кому-нибудь обращаются, например, так: "Ты, превзошедший всех богатством!", "Ты, первый в пирах!", "Ты, более всех прославившийся детьми!", "Ты, у кого больше всего скота!" и уж, конечно, "Ты, самый способный гладко говорить речи!".
Ведь стремиться к высшей степени, занимать первое место и быть великим в величайшем надо только в области прекрасного. А слава, возникшая от мелких и дурных дел, ничтожна и недостойна почета. Как. внимательно следует относиться к порицаниям и похвалам, напоминают нам примеры, приведенные очень кстати в гомеровских поэмах. Особого внимания заслуживает мысль, что не следует придавать большого значения внешности и преходящим качествам. Во-первых, герои Гомера в обращениях и приветствиях не называют друг друга "красивый", "богатый" или "сильный", но пользуются другими словами, чтобы выразить почтительность:
Сын благородный Лаэрта, герой, Одиссей многоумный!
Или:
О, Ахиллес Пелейон, величайший воитель ахейский!
Или:
О, Менетид благородный, о друг, любезнейший сердцу.
Также и бранят они друг друга, не касаясь внешних качеств, но обращая внимание на порочность нравственную:
Грузный вином, со взорами песьими, с сердцем еленя.
Или:
Спорщик первейший, Аякс злоречивый!
Или:
Но и всегда ты лишь праздно болтаешь; тебе неприлично
Здесь пустословить: и лучше тебя здесь присутствуют мужи.
Или:
Праздные звуки, Аякс! велеречишь огромностью гордый.
И, наконец, Терсита Одиссей называет не "хромым", "плешивым" или "кривым", а несущим вздор; к Гефесту мать обращается ласково, говоря о его хромоте:
В бой, хромоножка! Бросайся, о сын мой![154]
Так Гомер осмеивает тех, кто стыдится хромоты или слепоты. По его мнению, невозможно порицать то, что вовсе не позорно или что позорно не по нашей вине, а потому, что так устроено судьбой.
И вот люди, привыкающие внимательно слушать поэзию, обладают двумя преимуществами: во-первых, это чувство меры, то есть умение никого не задевать жестокими и бессмысленными упреками за то, что дано судьбой, а во-вторых, это — сила души, которая заключается в том, чтобы, находясь в беде, не вешать голову и не впадать в смятение, а кротко переносить и язвительные насмешки и оскорбления, хорошо помня при этом слова Филемона[155]:
Что более приятно и утончено,
Чем в силах быть любую брань перенести?
Если же кто-нибудь покажется явно достойным порицания, следует обратиться к его ошибкам и страстям, подобно тому, как в трагедия Адраст на слова Алкмеона:
Убившей мужа братом ты приходишься, —
ответил:
Убийца матери, тебя родившей, ты![156]
Находятся люди, которые, когда им случается сечь кого-либо, бьют по платью, не касаясь тела. С ними можно сравнить тех, кто порицает других за неудачливость или низкое происхождение, суетно и безрассудно нападая на внешнее и обходя душу, а следовательно, и то, что как раз требует резкого осуждения и исправления.
14. В предыдущих главах мы противопоставляли слова и мысли славных и занятых государственной деятельностью людей дурным и вредным стихам, чтобы пресекать и уничтожать доверие к последним. Так и теперь надо остановиться на том, что мы нашли изящного и полезного в этих стихах, развивая и подкрепляя свои мысли примерами и свидетельствами из философии.
Ведь если доверие приобретает силу и авторитет, то правильно и полезно, чтобы все, что говорится со сцены, что поется в сопровождении лиры или что произносится как упражнение в риторской школе, согласовалось с мыслями Платона и Пифагора и приводило к положениям Хилона и Бианта[157], которыми наставляют юношей. Поэтому не будет лишним привести такие примеры:
Милая дочь! Не тебе заповеданы шумные брани.
Ты занимайся делами приятными сладостных браков.
Или:
Зевс раздражился бы, если б он с мужем сильнейшим сразился[158].
Это нисколько не отличается по смыслу от слов "познай самого себя".
Дурни не знают, что больше бывает, чем все, половина.
Или:
Зло на себя замышляет, кто зло на другого замыслил[159],
— то же самое, что говорит Платон в "Государстве" и в "Горгии", а именно, что "поступать несправедливо хуже, чем испытывать несправедливость самому" и совершать зло более вредно, чем терпеть страдания. К словам Эсхила:
Будь бодр! Предел страданий времени лишен![160] —
следует добавить, что то же самое высказано и Эпикуром: "большие страдания быстро проходят, а долго длящиеся — ничтожны". Первая половина этой мысли ясно выражена Эсхилом, а вторая следует из сказанного им. Ведь если большое и сильное страдание непродолжительно, то длящееся — невелико и терпимо.
Смотри на Зевса: величайший из богов
Лжи чужд, насмешек также, слов пустых;
Но он один не знает наслаждения.
Чем эти слова Феспида[161] отличаются от слов Платона "божественное далеко от печали и наслаждения"?[162] А то, что сказал Вакхилид[163]:
Лишь благородство славу верную создаст,
Богатством же и трус распоряжается, —
близко к мысли Еврипида:
Почтенней мудрости не знаю ничего:
Она — всегдашний спутник доблестных людей.
Или, например, следующее:
Вы добились этой почести, думая,
Что богатство увеличит вашу добродетель.
Но став благородными, вы не станете счастливыми[164].
Разве это не подтверждает то, что говорят философы о богатстве и о прочих внешних благах, бесполезных и бессмысленных без добродетели для обладающих ими.
Такая общность и связь с философией уводит поэзию от сказочности и театральности, придавая значение словам, содержащим полезное, и побуждает юношу к занятиям философией. Юноша приступает к этим занятиям уже не будучи совершенным невеждой. Он не будет без разбора вмещать в себя то, что он слышал от матери, няньки, даже от отца и воспитателя. Ведь все эти люди почитают и считают счастливыми богатых, страшно боятся трудностей и смерти, называют жалкими добродетель и все то, что совершается без славы и денег. И когда молодые люди слышат все это, отрицающее слова философов, сначала их охватывает ужас, страх, смятение, если они не приучены стойко выдерживать подобное и не пытаться бежать от отраженного света и слабого блеска правды, смешанной с поэтическим вымыслом. Так бывает с теми, кому после глубокой тьмы предстоит увидеть солнце. Юноши могут прочесть в поэтических произведениях:
Навстречу многим бедам новорожденный
Пришел — его оплачем, а умершего,
Чьи муки кончены, проводим с радостью.
Или:
Что надо человеку кроме двух вещей —
Даров Деметры и обильных влаги струй?
Или:
Ты, тиранния, варваров любимица!
Или:
У тех из смертных в счастье недостатка нет,
Кто меньше всех с невзгодами знаком[165].
И прочтя это, они в меньшей степени испытают смущение и затруднение, если услышат от философов: "Смерть для нас ничто", или "Богатства природы ограничены"[166], или "Блаженство и счастье заключается не во множестве богатств, не в удачном ведении дел, не во власти, не во влиятельности, а в отсутствии печалей, в безмятежности и в духовной гармонии с природой".
Из этого, а также из ранее сказанного понятно, что хорошее руководство в чтении необходимо юноше для того, чтобы никто его не осуждал предвзято: ведь получив предварительную подготовку, он перейдет от поэзии к философии, уже любя эту науку и чувствуя в ней себя как дома.
1. Если говорить в общем и целом, большие преимущества на стороне Менандра. А по частностям можно прибавить еще вот что. У Менандра нет напыщенности, искусственности и грубости, свойственных Аристофану. Поэтому простолюдин и невежда, к кому обращается Аристофан, бывает пленен им, а образованному человеку это не нравится. Я имею в виду противопоставления, рифмы[167] и каламбуры.
Менандр ими пользуется кстати, умеренно и со смыслом, Аристофан невпопад, не зная меры и бессодержательно.
Ведь он заслуживает похвалы, говорят, за то, что он утопил гамиев [казначеев], которые были на самом деле не тамиями. а ламиями[168].
Вот еще примеры из его сочинений:
Ведь это дует Кекий, ветер клеветы[169];
или:
По брюху бей его кишками, требухой[170];
или:
От смеха я, пожалуй, и до Гел дойду[171];
или:
Что делать мне с тобой, несчастье-амфора,
Плод остракизма?[172]
Или:
Он, жены, по-мужицки грубо нас ругал;
Ведь сам он вырос на мужицких овощах[173];
или:
Что если вдруг султаны молью съедены?[174]
или:
— Подай сюда мой круглый щит с Горгоною![175]
— Пирог мне круглый с сырною начинкою!
И действительно, у него в сочетаниях слов есть трагическое, комическое, гордое, низменное, туманные общие места, возвышенное и величественное, вздор и тошнотворная болтовня. Речь, заключающая в себе такие несогласованности и несоответствия, не бывает характерной для каждого действующего лица в отдельности. Я утверждаю, что, например, царю приличен стиль высокий, оратору — выразительный, женщине — простой, человеку среднему — обыденный, участнику народного собрания — площадной.
Аристофан, словно по жребию, распределяет между действующими лицами случайно попавшиеся ему слова, и невозможно узнать, говорит ли сын или отец, крестьянин или бог, старуха или герой.
2. А речь Менандра так отполирована и обладает такой соразмерностью, что кажется однородной, хотя она сопутствует многим чувствам и нравам. В применении к различным действующим лицам она сохраняет ровность в употреблении обычных, ходовых слов. Если же случается, что по ходу действия нужно шутовство и громкие речи, звук флейт становится более резким, но скоро мягкими звуками он успокаивает голос и ставит его на место.
Несмотря на то, что было много славных мастеров, ни один сапожник не изготовил обуви, ни один театральный художник не сделал маски, никто не сшил костюма, годных сразу и мужчине, и женщине, и юноше, и старику, и рабу-домочадцу.
Но Менандр так использует речь, что она сообразуется со всяким характером, положением и возрастом. Притом, хотя Менандр начал писать еще юношей, а умер в расцвете сил и таланта, он, по свидетельству Аристотеля, в отношении языка делал огромные успехи по сравнению с другими писателями. И поэтому если кто-либо станет сравнивать первые произведения Менандра со средними и последними, он узнает таким образом, как много мог бы сделать поэт и прибавить к существующим сочинениям другие, если бы прожил дольше.
3. Ведь одни из драматургов пишут для толпы, для черни, другие для немногих, а сказать нечто, составленное из обоих видов поэзии, то, что подходит воем и каждому, нелегко.
Аристофан, конечно, неприятен толпе и невыносим для воспитанных людей. Его поэзия похожа на поэзию уличной девки, в зрелом возрасте подражающей замужней женщине. Самонадеянности ее не выносит толпа, а распущенность и порочность ее вызывают отвращение у почтенных людей. Менандр, напротив, представив поэзию в ее прелести, показал себя в высшей степени своеобразным и на сцене, и в школах, и во время пиршеств, очень близким к тому лучшему, что создала Греция в литературе, в науке и в искусстве спора. Он показал, что собой представляет в действительности искусство речи, являясь всюду с неопровержимой убедительностью, подчиняя себе всю славу и дух греческого языка. Ведь ради кого, как не ради Менандра, пойти в театр образованному человеку? Когда бывает переполнен театр, если показывают комедию? Кто более заслуживает, чтобы сотрапезники уступали, а Дионис[176] давал место за столом? Подобно тому, как живописцы, когда у них устают глаза, обращаются к пестрым и зеленым краскам, Менандр служит отдыхом для философов и ученых от их чрезмерно напряженных размышлений, словно он черпает свои мысли с цветущего луга, богатого тенью и полного благоуханий.
4. Да и хороших актеров-комиков в это время было много в греческом государстве...[177]
Комедии Менандра содержат неиссякаемую и благодатную соль остроумия, как бы порожденную тем морем, из которого родилась Афродита. А соль Аристофана, горькая и шероховатая, обладает язвительной едкостью. И я не знаю, в чем выражается его трескучее остроумие: в словах или в действующих лицах.
То, что он заимствует, он, безусловно, портит. Интрига у него не поднимается до изящества, а остается в рамках низости; деревенская угловатость не простая, а глупая, забавное вызывает не смех, а насмешку, любовные дела не веселы, а фривольны. Кажется, что этот человек не то, чтобы писал произведения для скромных людей, нет, он расточал свои гнусности и бесчинства для разнузданных, а свое злопыхательство и желчь для завистливых и негодных.
Может быть, потому, что из этих стихий и начал один знаменует мужское начало, а другая — женское, и первый вносит с собой начало движения, а вторая-силу материи?
Или потому, что огонь очищает, а вода омывает, невеста же должна пребывать чистой и незапятнанной?
Или потому, что как огонь без влаги непитателен и сух, а влага без огня неподвижна и бесплодна, так и мужское и женское начала друг без друга бессильны, соединение же того и другого в браке устанавливает совершенную общность их жизни?
Или потому, что муж и жена не должны покидать друг друга, а должны жить вместе во всякой доле, даже если ничего у них больше не будет, кроме огня и воды?
Может быть, как пишет Варрон, потому, что у преторов таких факелов было три, у эдилов же больше, а новобрачные зажигали свои факелы именно у эдилов?
Или потому, что из множества чисел, какими мы пользуемся, нечетные считаются и во всем остальном совершеннее и лучше, и для бракосочетания свойственнее всего? Ведь четное число можно разделить пополам, и половины его будут противовесить с равными силами, тогда как нечетное число никак разделить нельзя: всегда при делении останется какая-то часть, общая двум половинам. А из нечетных чисел пятерка для свадьбы подходит больше всего: три есть первое нечетное число, два — первое четное, и из них, как из мужского и женского начала, складывается пятерка[178].
Или, скорее, потому, что свет есть символ рождения, а женщина может за один раз родить не более пяти младенцев, и поэтому зажигают именно столько факелов?
Или же потому, что считается, что новобрачные нуждаются в покровительстве пяти богов: Зевса совершенного, Геры совершенной, Афродиты, Пейфо и в особенности Артемиды, которую женщины призывают при разрешении и родах?
Может быть, в память о древнем событии?[179] Была, говорят, у сабинца Антрона Корация дивная корова, красотою и ростом превосходившая всех остальных; и один предсказатель объявил ему, что тот, кто принесет эту корову в жертву Артемиде на Авентине, обретет этим для своего города грядущее величие и царство над всей Италией. Антрон отправился в Рим, чтобы совершить это жертвоприношение; но раб его потихоньку сообщил о предсказании царю Сервию, а тот-жрецу Корнелию; и Корнелий велел Антрону перед жертвоприношением совершить омовение в Тибре — такой здесь был закон для всех, приносящих жертвы. Тот пошел омыться; и тогда Сервий поспешно сам принес его корову в жертву богине, а рога ее пригвоздил к стене храма. Так повествуют и Юба[180] и Варрон: только Варрон не называет имени Антрона, и у него обманывает сабина не жрен Корнелий, а храмовый служитель.
Варрон говорит, что причиной тут такое предание. Во время Сицилийской войны была большая морская битва, после которой о многих распространилась ложная молва, будто они погибли. А они вернулись, но немного времени спустя все скончались. Только один из них, входя, обнаружил, что дверь перед ним захлопнулась сама собой и не открывалась, несмотря на все усилия. Здесь, перед дверью, он и заснул; но во сне он имел видение, которое и указало ему спуститься в дом через крышу. Так он и сделал, и был после этого счастлив и долголетен. Отсюда и пошел этот обычай у потомков.
Но посмотрим, не напоминает ли это один обычай у эллинов? Человека, который был похоронен и положен в гробницу как мертвый, эллины считали нечистым, не общались с ним, не подпускали его к жертвоприношениям. И, говорят, один человек по имени Аристин, сделавшись жертвой такого суеверия, послал в Дельфы спросить бога, как же высвободиться ему из положения, в которое он поставлен обычаем? И пифия сказала:
То, что делает женщина, мучась на ложе родильном,
Сделай и ты, а потом богам соверши приношенья.
Тогда Аристин понял, что он должен дать женщинам омыть себя, как новорожденного, спеленать и приложить к груди и что так должны делать и все другие мнимоумершие. Впрочем, некоторые говорят, что обычай этот древний и что с мнимоумершими так поступали еще до Аристина. Поэтому неудивительно, что и римляне не считают возможным допускать тех, кого уже однажды считали погребенными и причастными смерти, в ту дверь, через которую люди выходят для жертвоприношений и входят после жертвоприношений: они должны переходить снаружи вэ двор прямо под открытое небо, потому что все очищения положенным образом совершаются под открытым небом.
Может быть, как полагает большинство писателей, потому, что женщинам запрещено было пить вино, и обычай поцелуя был установлен, чтобы они не могли скрыть нарушения запрета и родственники разоблачили бы их при встрече?
Или, может быть, по той причине, о которой рассказывает Аристотель?[181] Действительно, как кажется, этот смелый поступок, о котором так много говорят и который относят ко многим местам, был совершен в Италии троянками. Когда они причалили и мужчины сошли на берег, женщины подожгли корабли, чтобы положить конец морским скитаниям; но в страхе перед мужчинами они после этого стали своих родственников и близких при встрече и целовать и обнимать. Те смягчились и примирились с ними, а ласка эта так и осталась у них в последующие времена.
Или, может быть, женщинам дано это право, чтобы к ним относились с почетом и уважением, видя, как много у них достойных родственников и близких?
Или же, так как родственникам не дозволено было вступать в брак, любовь у них простиралась лишь до поцелуя, и он остался знаком общности рода? Ведь в старину нельзя было жениться на кровных родственницах, как и теперь — на тетках и сестрах; даже двоюродным родственникам позволено было вступать в брак лишь позднее, и вот по какому случаю. Один человек, бедный, но весьма достойный и уважаемый народом не менее, чем всякий другой гражданин, взял в жены, как утверждали, двоюродную сестру-наследницу и благодаря этому разбогател; на него за это подали в суд, но народ, не разбирая дела, освободил его от обвинения и принял постановление, разрешавшее вступать в брак всем родственникам до второго колена, но не ближе.
Может быть, это показывает, что муж не подозревает жену ни в каком легкомыслии, тогда как внезапное и неожиданное появление было бы похоже на попытку застичь ее врасплох?
Или мужья спешат обрадовать доброй вестью о себе жен, которые тоскуют о них и ждут?
Или, скорее, они сами жаждут узнать, живы ли дома их жены и тоскуют ли они о мужьях?
Или, может быть, так как у жен в отсутствие мужей бывает много дел и забот по дому, много хлопот и беготни, оттого их и предупреждают, чтобы они, оставив все это, приняли возвращающегося мужа ласково и без суматохи?
Может быть, потому, что сыновья должны почитать отца как бога, а дочери — оплакивать как покойника, и таким образом закон каждому полу предписывает дополняющие друг друга проявления скорби?
Или потому, что в горе людям свойственно вести себя необычно, обычно же как раз женщины появляются на людях с покрытой, а мужчины — с непокрытой головой? Ведь и у эллинов при несчастии женщины остригают волосы, а мужчины отпускают, потому что обычно первые носят длинные волосы, а вторые — короткие.
Или, может быть, первая указанная причина[182] относится только к сыновьям? ведь, по словам Варрона, они и над могилами молятся на все стороны, и гробницы отцов чтут, как храмы богов, и над погребальными пепелищами, подняв первую кость, объявляют, что покойник сделался богом. А женщинам в таком случае, может быть, и вовсе не было позволено покрывать голову? Ведь рассказывают, что первым в Риме дал развод своей жене Спурий Карвилий за бездетность, вторым — Сульпиций Галл за то, что увидал ее с плащом, накинутым на голову, третьим — Публий Семпроний за то, что она смотрела на погребальные игры.
Может быть, потому, что Ромул не положил римской земле никаких границ, желая, чтобы римляне всегда могли двигаться вперед, захватывать новые земли и считать своим все, до чего можно достать копьем, по слову спартанца? а Нума Помпилий, справедливый человек, гражданин и философ, положивший границы между своими и соседскими владениями и посвятивший их Термину как хранителю и блюстителю мира и дружбы, рассудил, что такой бог должен быть незапятнан и чист от крови и убийства?
Может быть, как уверяют некоторые, дело в том, что Гераклу по душе не домашний уют, а жизнь под открытым небом и на вольном воздухе?
Или, может быть, оттого, что среди богов он не изначальный бог, а пришелец и гость? Ведь именем Вакха тоже не клянутся под кровом, потому что это тоже гость среди богов, если точно, что Дионис, и Вакх — одно существо.
Или же это говорится детям только в шутку, а на деле, как полагает Фаворин, придумано было лишь как средство удержать их от легкомысленных и опрометчивых клятв? В самом деле, такое условие заставляет их помедлить и дает возможность одуматься. Можно согласиться с Фаворином и в том, что этот обычай относится не ко всем богам, а только к Гераклу, ибо таковы рассказы об этом божестве: говорят, что Геракл был настолько сдержан в клятвах, что за всю жизнь поклялся один только раз — перед Филеем, сыном Авгия. Оттого и пифия попрекнула спартанцев такой клятвой, сказав, что достойнее и лучше держать свое слово без клятв.
34. Отчего все римляне приносят возлияния и жертвы усопшим в феврале месяце, а Децим Брут, по словам Цицерона, делал это в декабре? Речь идет о том Бруте, который ходил войной на Лузитанию и первый там перешел со своим войском через реку Лету[183].
Может быть, подобно тому как обычно люди приносят такие жертвы на закате дня и на исходе месяца, вполне разумно для почитания усопших выбирать и конец года, его последний месяц; а декабрь и есть последний месяц года.
Или дело в том, что почитание воздается подземным богам, а срок почитать подземных богов наступает тогда, когда собраны уже все земные плоды? Или же вспомнить о подземных своевременнее всего тогда, когда начинают поднимать землю перед севом?
Или же этот месяц посвящен у римлян Сатурну, а Сатурна причисляют не к небесным " богам, а к подземным? Или оттого, что самый большой праздник у римлян·Сатурналии, пора самых веселых пиров и развлечений, и решено было начатки их уделять умершим?
Или же вообще неверно, что один только Брут приносил жертвы в декабре, потому что и в честь Ларенции совершают жертвоприношения и надгробные возлияния в декабре?[184]
В самом деле, говорят, что это не та Акка Ларенция, кормилица Ромула, которую почитают в апреле месяце: это — блудница Ларенция по прозвищу Фабула, и известна она вот по какой причине. Был один прислужник в храме Геракла; у него, как водится, много было свободного времени, и он целые дни проводил, играя в кости и в бабки. Однажды случилось, что никого из его обычных товарищей по игре и подобным забавам не оказалось поблизости, и он со скуки предложил самому божеству сыграть с ним в кости на таком условии: если он выиграет, то бог ему окажет какую-нибудь добрую услугу, если же он проиграет, то устроит для бога пир и приведет ему хорошенькую девчонку для развлечения. После этого он бросил кости один раз за себя, другой раз за бога и проиграл. Верный обещанию, он приготовил для бога отличный ужин и пригласил Ларенцию, которая открыто занималась своим промыслом; ее он уложил в храме, а сам запер двери и ушел. И рассказывают, что ночью к ней явился Геракл в своей сверхчеловеческой силе и велел на рассвете отправиться на площадь, подойти к первому встречному мужчине и стать его любовницей. А когда Ларенция встала и пошла, то ей встретился некий Тарруций, человек богатый, холостой и уже преклонных лет. Он ее взял к себе, и пока он был жив, она была хозяйкой в его доме, а когда он умер, стала его наследницей; а когда потом и сама она умерла, то оставила все имение государству и за это получила такие почести.
Может быть, для того, чтобы люди видели, как погибает с давней добычею их слава, и стремились приносить все новые и новые памятники своей доблести?
Или дело в том, что, подновляя и освежая эти самим временем стираемые следы былых раздоров с недругами, люди тем самым поддерживают ненависть и вражду? Ведь и эллины осуждают тех, кто первыми стали ставить трофеи из камня и бронзы.
Об этом свидетельствует Катон Старший в одном письме к сыну, где приказывает ему по истечении срока службы оставить войско или же, в противном случае, испросить у полководца право ранить и убивать неприятеля.
Может быть, только необходимость дает право человеку убивать человека, а кто делает это без устава и приказания, тот просто убийца? Потому и Кир похвалил Хрисанта, который готов был убить врага и уже выбил у него меч, но, услыхав, что затрубили отбой, отпустил его невредимым, словно что-то его остановило[185].
Или дело в том, что человек, вступивший в бой и сражающийся, в случае трусости уже не должен быть свободен от взысканий и наказаний? Ведь не столько приносит пользы человек, сразивший или ранивший кого-нибудь, сколько вреда — покидающий строй и бегущий. А человек, отслуживший военную службу, воинским законам уже не подчинен, и только тот, кто испросит дозволения вернуться к воинскому делу, вновь предаст себя уставу и полководцу.
В том, что касается женской добродетели, Клея[186], я не согласен с Фукидидом[187]: ведь по его суждению наилучшая из женщин — та, о которой меньше всего говорят чужие, безразлично, в порицание или в похвалу. Иными словами, он полагает, что имя честной женщины, как и она сама, должно таиться под замком и на люди не выходить. Но мне кажется более тонкой мысль Горгия, предписавшего, чтобы женщину знали многие, однако же не в лицо, но будучи наслышаны о ее добронравии. Прекрасным представляется мне и тот римский закон, по которому и женщинам наравне с мужчинами назначено после смерти похвальное слово в меру их заслуг[188]. Вот причина, по которой вскоре после кончины достойнейшей Леонтиды мы вели с тобою немало бесед, причастных философскому утешению. Так и ныне, исполняя твое пожелание, я записал для тебя то, что осталось привести в подтверждение единства и тождественности мужской и женской добродетели, пользуясь при этом историей.
Я не отделывал своего сочинения так, чтобы оно льстило слуху; и все же, коль скоро в самой природе, моих примеров заложено свойство не только убеждать, но и доставлять удовольствие, мое рассуждение не оттолкнет помощи, предлагаемой прелестью рассказов, и не убоится
На помощь музам сладостных харит призвать,
Прекраснейшим союзом сочетать богинь[189],
как говорит Еврипид, хотя прежде всего оно будет взывать о доверии к той части души, где обитает любовь к нравственно прекрасному. Скажи, если бы мы выдвигали положение, что мужчины и женщины в равной степени владеют искусством живописи, и в качестве доказательства представили бы выполненные женщинами картины, которые не уступали бы по достоинству апеллесовым, зевксидовым, никомаховым[190], — упрекнул бы нас кто-нибудь в том, что мы скорее воздействуем на чувство, нежели на разум? Не думаю. Ну, а если бы мы в доказательство того, что поэтический или пророческий дар не является одним для мужчин, другим для женщин, но один и тот же и у тех и у других, сравнили бы с песнями Анакреонта — песни Сапфо, а с бакидовыми[191] прорицаниями-сивиллины, смог бы кто-нибудь по справедливости бросить нашему способу доказывать упрек в том, что он вкрадывается в доверие слушателя своей приятностью и завлекательностью? Нет, этого нельзя было бы сказать. Так и для того, чтобы исследовать сходство и различие женской и мужской добродетели, не найти лучшего средства, нежели сопоставлять с жизнью и деяниями одних — жизнь и деяния других, как сравнивают творения большого мастерства, и рассмотреть, одинаковый ли облик и черты имело стремление к великим делам — у Семирамиды и Сесостриса, проворство ума — у Танаквилы и царя Сервия, душевное величие — у Порции и Брута, у Тимоклеи[192] и Пелопида; при этом мы должны смотреть на сходство и силу их доблести в самом существенном. Что же касается до иных, малозначительных различий, вроде тех, какие наблюдаются между оттенками кожи, то они от природы присущи добродетелям разных людей, завися от их нравов, телосложения, пищи и образа жизни. Так, по-своему отважен Ахилл, по-своему — Аянт; одиссеева рассудительность непохожа на несторову, не на один и тот же лад справедливы Катон и Агесилай, и Эйрена в супружеской любви не повторяла Алкестиду, а Корнелия в душевном величии — Олимпиаду[193]. Однако ведь это не причина для того, чтобы признавать множество отличных друг от друга видов отваги, рассудительности и справедливости, коль скоро частные различия не отнимают ни у одной из этих добродетелей присущего ей наименования.
Вещи избитые, которые, как я полагаю, достаточно знакомы тебе по достойным доверия сочинениям, я на этот раз опущу, выбирая лишь то, что заслуживает изложения, но ускользнуло от внимания тех наших предшественников, чьи рассказы пользуются всеобщей известностью. Поскольку же много таких дел, о которых стоит сказать, совершено женщинами сообща, а много — поодиночке, то уместно будет для начала вкратце изложить совместные подвиги.[194]
Никакому другому подвигу, совершенному женщинами сообща, не уступит та борьба за родной город с Клеоменом, которую вели аргивянки по почину поэтессы Телесиллы. Об этой последней сообщают, что она родом была знатна, но телом болезненна: послали вопросить бога о ее исцелении, и прорицание повелело ей служить музам. Она повиновалась божеству и занялась песнями и созвучиями; вскоре она избавилась от недуга и снискала своим искусством восхищение со стороны женщин Аргоса.
Когда спартанский царь Клеомен, перебив множество аргивян (но уж, конечно, не семь тысяч семьсот семьдесят семь человек, как передают иные), пошел на город,[195] единый порыв и свыше внушенная отвага побудили женщин, которые по возрасту были в расцвете сил, сразиться с врагами за отчизну. Под началом Телесиллы они взялись за оружие и заняли посты на стенах, окружив город как бы венком, врагам на изумление. И вот они отразили Клеомена, уложив немало из его воинов. Второго царя, Демарата, который, по словам Сократа[196], ворвался в город и засел в Памфилиаке, они выбили оттуда. Когда город был таким образом спасен, павших в битве женщин они схоронили у Аргосской дороги, а спасшимся было позволено в воспоминание об их подвиге воздвигнуть святилище Эниалия[197]. Что касается самой битвы, то она происходила по одним сведениям — седьмого числа, по другим — в новолуние месяца, который теперь является четвертым и который в старину назывался у аргивян Гермеем. В этот день они и поныне совершают "Обидные" празднества: женщины надевают мужские хитоны и хламиды, а мужчины — женские пеплосы и покрывала.
Недостачу мужчин аргивяне восполнили не за счет рабов, как рассказывает Геродот, но приняли в граждане лучших из числа неполноправных поселенцев и выдали за них женщин. А те, как казалось, ни во что не ставили своих мужей и смотрели на них сверху вниз, как на слабейших. Поэтому был установлен закон, по которому замужняя женщина должна была нацеплять бороду, ложась почивать с мужем.
Когда Кир поднял персов против царя Астиага и мидян, он проиграл сражение. Персы бежали в город; и вот, когда враги уже готовы были ворваться вместе с ними, навстречу им из городских ворот вышли женщины и, задрав подолы, принялись кричать: "Куда вы бежите, негоднейшие из людей? Туда-то вам уже не укрыться, откуда вы явились на свет!" Персы были пристыжены и этим зрелищем и криками; обругав самих себя, они повернулись, возобновили сражение и обратили врагов в бегство.
В память об этом, по почину Кира, был установлен закон, чтобы всякий раз, как в этот город будет вступать царь, каждой женщине выдавать по золотому. При этом рассказывают про Оха[199], что он, в придачу ко всем своим порокам и самый жадный из царей, всю жизнь объезжал этот город стороной и ни разу в него не входил, чтобы лишить-таки женщин их подарка. Но Александр вступал в город дважды, и беременных женщин при этом одаривал вдвойне.
Аристотим, сев в Элиде тиранном, оставался в силе по милости царя Антигона[200]. Не для добрых и пристойных дел пользовался он своей властью. И сам он имел нрав зверский, и к тому же заискивал из трусости перед варварским сбродом — стражами своей власти и жизни. Много дерзких и кровавых насилий над гражданами он спускал им с рук.
Такого рода беда постигла и Филодема. У него была красавица дочь, по имени Микка; и вот некий предводитель наемников — звали его Левкий, — влекомый скорее наглостью, нежели любовью, возымел намерение овладеть ею. Он послал за ней и велел прийти к нему. Родители, понимая безвыходность положения, посоветовали ей идти. Но дитя их, девушка благородная родом и душою, стала умолять отца, обнимая его и припадая к его стопам, чтобы он лучше согласился на ее смерть, нежели на столь позорное и беззаконное насилие над ее девственностью.
Проходит время; Левкий, обуреваемый похотью и вином, сам в ярости встал и ушел с попойки. Придя и увидев Микку, положившую голову на колени отцу, он велел ей идти с ним. Она не хотела этого делать — он сорвал с нее хитон и бичевал нагую. Она молча переносила страдания; отец и мать, ничего не добившись мольбами и слезами, призывали богов и людей в свидетели того, что над ними совершается дело страшное и беззаконное. Варвар же, окончательно обезумев от бешенства и вина, закалывает девушку, припавшую лицом к груди отца!
Тиранна такие вещи нимало не трогали. Много народу он казнил, еще больше отправил в изгнание; как передают, восемьсот изгнанников бежали к этолийцам и молили, чтобы им помогли увести из-под власти тиранна жен и детей, находившихся еще в младенческом возрасте. Немного времени спустя Аристотим сам объявил через глашатая разрешение женам изгнанников отправиться к мужьям, взяв с собою сколько захотят из приданого. Когда он узнал, что все они приняли указ с радостью, — а именно, желающих оказалось свыше шестисот, — он приказал идти всем вместе в назначенный день, якобы ради их безопасности. Когда этот день наступил, женщины собрались у ворот, уложив пожитки и взяв детей, кто на руках, кто на телегах, и поджидали друг друга. Внезапно накинулось множество людей тиранна; еще издали они кричали, чтобы те стояли на месте. Приблизившись, они велели женщинам идти назад, а повозки и телеги повернули, направили на женщин и без всякой жалости погнали через толпу. Они не давали женщинам ни идти, ни стоять, ни спасать младенцев — а те погибали, или выпадая из телег, или попадая под колеса. Наемники гнали женщин, как стадо овец, окриками и бичами, валили их друг на друга, пока не загнали всех в темницу. Их добро было отдано в казну Аристотима.
Это вызвало негодование элейцев. Посвятившие себя Дионису женщины, которых называют "Шестнадцать", взяв масличные ветви и повязки божества, вышли на площадь навстречу Аристотиму и, когда копьеносцы почтительно расступились, вначале стояли в молчании, по обряду простирая священные ветви[201]. Когда же выяснилось, что они просят и заступаются за тех самых женщин, тиранн, в ярости выбранив копьеносцев за то, что они допустили жриц подойти к нему, заставил пинками и ударами разогнать их с площади; на каждую он наложил пеню в два таланта.
Когда это произошло, в самом городе начал готовить заговор против тиранна Гелланик, человек уже старый и потерявший двух своих сыновей; поэтому тиранн не обращал на него внимания, считая бессильным. Изгнанники же из Этолии перешли в Элиду, захватили там местность Амимону, удобный оплот для ведения военных действий, и принимали толпами сбегавшихся к ним граждан Элиды.
Устрашенный этим, Аристотим пришел к узницам и, предпочтя действовать угрозами, нежели ласкою, приказал написать мужьям, чтобы они ушли из страны. В противном случае он пригрозил всех перерезать, подвергнув истязаниям и убив еще при их жизни их детей. И вот, пока он в течение долгого времени стоял перед ними и требовал ответа, сделают ли они что-нибудь из приказанного, все они ничего ему не отвечали, но молча переглядывались между собою и кивали друг другу в знак того, что нимало не боятся и не устрашены угрозою. А Мегисто, супруга Тимолеонта, из-за своего мужа и благодаря собственной доблести пользовавшаяся авторитетом руководительницы, не сочла должным встать перед ним и другим не разрешила — сидя отвечала она ему: "Будь ты человек разумный, ты не вел бы о мужчинах переговоров с их женами, но послал бы вестника к ним самим, имеющим над нами власть, да придумал бы речь получше той, которой ты обманул нас. Если же ты отчаялся сам убедить их и потому намерен их опутать с нашей помощью, — не надейся, что мы снова дадимся в обман; ими же да не овладеет такое безумие, чтобы они из жалости к малым детям и женам предали свободу отчизны! Не такая уж беда для них потерять нас, — нас, которых они и так лишены, — но сколь великим благом было бы избавить сограждан от твоей свирепости и наглости!"
Когда Мегисто молвила это, Аристотим, не владея собой, велел привести ее ребенка, чтобы убить на глазах у матери. Когда стражи разыскивали его между другими детьми, резвившимися и боровшимися друг с другом, мать позвала его по имени и крикнула: "Иди сюда, дитя мое, и избавься от горькой тираннии прежде, чем ты научился чувствовать и понимать! Мне горше было бы увидеть твое незаслуженное рабство, нежели смерть". Аристотим извлек меч и в бешенстве бросился уже на нее самое. Однако один из его приближенных, по имени Килон, пользовавшийся его доверием, но на деле ненавидевший его и бывший в заговоре с Геллаником, воспротивился и удержал его, упрашивая и уговаривая, что это было бы неблагородно, по-женски и недостойно-де его власти и опытности. Так он с трудом привел Аристотима в себя, и тот ушел.
Тиранну было великое знамение. Был полдень, он почивал с женой; готовили пир; вдруг в небе показался орел, который кружил над дворцом, а затем, словно с разумным намерением, выпустил из лап изрядной величины камень на ту часть крыши, где была спальня и где как раз лежал Аристотим. Одновременно и сверху раздался сильный грохот, и на улице закричали те, кто видел птицу. Тиранн был поражен шумом; узнав, что случилось, он призвал предсказателя, услугами которого всегда пользовался на агоре, и в смятении расспрашивал его о значении знамения; а тот его обнадеживал, говоря, что это-де Зевс его ободряет и приходит к нему на помощь. Тем же из граждан, кому он доверял, он возвестил, что уже не сегодня-завтра падет на голову тиранна нависшая над ним кара.
Поэтому и товарищи Гелланика решили не медлить, но выступать на следующий же день. В ту ночь Гелланику приснилось, будто один из его умерших сыновей предстал перед ним со словами: "Что ты спишь, отец? Завтра должно тебе стать главой граждан!" Ободренный сновидением, Гелланик обнадеживал товарищей. Аристотим же, услышав, что Кратер выступил ему на помощь с большими силами и стал лагерем в Олимпии, проникся такой уверенностью в своем положении, что без копьеносцев вышел на площадь в сопровождении. Килона. И вот, когда Гелланик увидел представившийся случай, он не стал давать условленного знака к началу Действий, но закричал громким голосом, простирая руки: "Что вы медлите, храбрые мужи? Прекрасная сцена в средоточии отчизны предложена нашей борьбе!"
И вот первым Килон, выхватив меч, поражает одного из свиты Аристотима; когда же налетели с обеих сторон Фрасибул и Лампид, Аристотим бежал в святилище Зевса. Заговорщики убили его там, выставили труп на площади и призвали народ к свободе. Не на много опередили они своих жен: те тотчас же прибежали с криками ликования и, окружив мужей, стали их увенчивать.
Затем толпа ринулась на дворец тиранна. Его жена заперлась в спальне и удавилась. Было у него еще две дочери, незамужние, очень красивые и по возрасту на выданьи. Ворвавшиеся схватили их и потащили из дворца, намереваясь предать смерти, но сперва подвергнуть истязаниям и надругательствам. Однако попавшаяся им навстречу с другими женщинами Мегисто возопила, что они творят ужасное дело, если, считая себя свободным народом, отваживаются на такие же гнусности, что и тиранн. Почтение к откровенности и слезам этой женщины пристыдило многих; было решено отказаться от насилий и разрешить девушкам самим умертвить себя.
Их повели обратно в дом и приказали немедленно приступить к самоубийству. Старшая сестра, Миро, развязав пояс и затянув петлю, обнимала сестру и увещевала ее следить со вниманием и делать то, что на ее глазах сделает она сама. "Пусть мы окончим нашу жизнь", — молвила она, — "но без унижений и бесчестия!" Когда же младшая стала просить, чтобы та дозволила ей умереть первой, и сама взялась за пояс, Миро ответила: "Я еще никогда не отказывала тебе ни в одной твоей просьбе; прими же и этот подарок, а я подожду и снесу то, что тяжелее смерти, — видеть, как ты, милая сестра моя, умираешь первой". Затем она сама научила сестру, как накинуть петлю на шею; когда она увидела, что та мертва, она сама вынула ее из петли и накрыла. Позаботиться о ней самой и не допустить, чтобы ее тело бросили непристойным образом, она попросила Мегисто.
Поэтому не нашлось среди присутствовавших такого жестокосердного человека или такого ненавистника тираннов, который не прослезился бы и не пожалел этих благородных девушек.
Жили некогда в Галатии Синат и Синорикс, первые по могуществу из тетрархов[203] и по происхождению родня друг другу. У Сината была жена, вступившая в брак девой, по имени Камма, привлекавшая взгляды цветущей красотой своего тела, но еще большее восхищение вызывавшая своей добродетелью. Она отличалась не только целомудрием и любовью к супругу, но также умом и душевным величием, и ее необычайно любили подданные за ее благожелательность и доброту. Еще большую славу принесло ей то, что она была жрицей Артемиды, которую галаты чтят превыше всего, и ее постоянно видели при шествиях и жертвоприношениях в великолепном облачении.
И вот Синорикс воспылал к ней страстью. Убедившись в невозможности овладеть ею обольщением или насилием при жизни мужа, он совершил страшное дело — обманом убил Сината и немного времени спустя посватался к Камме. Она теперь проводила дни в храме и сносила свое горе без слабодушных жалоб, сохраняя ясность рассудка и поджидая возможности отомстить Синориксу. А тот не прекращал своих неотвязных просьб, и речь его была не совсем лишена внешней благопристойности. Он говорил, что-де во всем прочем превосходит Сината, убил же его из любви к Камме, а не по какой-нибудь иной, низкой причине. И что ж! — Уже вначале ее отказы были не слишком суровыми, затем она, казалось, начала мало-помалу смягчаться; и то сказать, ее родичи и друзья, всячески угождавшие Синориксу, первому по могуществу человеку, упрашивали и принуждали ее к этому. Наконец, она дала согласие и пригласила его к себе, дабы согласие на брак и клятвы верности даны были пред лицом богини.
Когда он пришел, она ласково встретила его и подвела к алтарю, затем совершила возлияние из фиала, а оставшееся отпила сама и предложила отпить ему. То был отравленный медовый напиток. Когда она увидела, что он выпил, она испустила громкий вопль ликования, поверглась на колени перед богиней и молвила: "Тебя зову я в свидетели, о многочтимое божество, что единственно ради этого дня я осталась жить после гибели Сината, столько времени ничего доброго в жизни своей не видя, кроме надежды на мщение. Добившись его, я ухожу к моему супругу. А тебе, гнуснейший из людей, пусть твои близкие готовят могилу взамен брака и свадьбы!"
Когда галат услышал эти слова и в тот же миг почувствовал, как яд начал действовать и разливаться по телу, он сел в повозку, чтобы вылечить себя тряской. Однако вскоре же он вышел и пересел в носилки, а вечером умер. Камма прожила еще до утра; узнав, что с ним покончено, она умерла со светлой и радостной душой.
Фиванец Феаген, в делах государственных разделявший образ мыслей Эпаминонда, Пелопида и других лучших людей своей отчизны, пал при Херонее, где свершалась общая судьба всей Эллады. Он был убит после того, как уже одолел было врага и преследовал тех, кто с ним бился. Ведь это именно он, когда враг вскричал: "Да до каких же пор ты будешь меня гнать?", отвечал: "До самой Македонии!" Погибнув, он оставил сестру, которая доказала, что это природная доблесть их семейства сделала его таким славным и великим. Самой же ей довелось вкусить благой плод своей доблести, что облегчило для нее бремя ее доли в общественных бедствиях.
Когда Александр овладел Фивами[205], воины грабили город и каждый брал, что попадет под руку. Случилось так, что дом Тимоклеи захватил непорядочный и несдержанный человек, но разнузданный насильник: он командовал каким-то фракийским отрядом и был тезкой царя, ни в чем не будучи с ним сходным. Без всякого уважения к происхождению и к честной жизни этой женщины он после ужина, напившись пьян, принудил ее провести с ним ночь. Но и этого ему не было достаточно: он еще принялся требовать у нее золото и серебро, если она кое-что припрятала. При этом он то угрожал, то обещал жить с ней всегда как с женой.
Она ухватилась за предлог, который он же давал ей, и ответила: "О, если бы мне умереть, не дожив до этой ночи! Тогда я, все потеряв, хоть тело свое уберегла бы от бесчестия. Но раз уж это свершилось, раз мне остается только видеть в тебе богом данного мне заступника, господина и мужа, — я не лишу тебя того, что тебе принадлежит. Ведь я вижу, что и мне самой суждено быть тем, чем ты пожелаешь. Были у меня женские украшения и серебряные сосуды, было и золота немного и монет. Когда брали город, я велела служанкам все собрать и побросала, или скорее сложила на хранение, в колодец, в котором нет воды и который мало кому известен: он сверху накрыт, и его со всех сторон окружает густая роща. Бери все, и тебе пусть это будет на счастье! Для меня же это послужит перед тобой доказательством того, что семья наша была богатой и знатной".
Когда македонянин это услыхал, он не стал ждать и дня, но незамедлительно пошел на то место, куда повела его Тимоклея: велев даже запереть сад, чтобы никто ничего не проведал, он в хитоне спустился в колодец. Вела же его грозная Клото — отмстительница в образе Тимоклеи, стоявшей над ним. Когда она услышала, что его голос доносится со дна, она сама стала сбрасывать на него камень за камнем; много, и пребольших, наваливали и служанки, пока не прикончили и не завалили его.
Когда македоняне узнали об этом и извлекли труп, то поскольку было уже объявлено о запрещении убивать фиванцев, ее схватили, повели к царю и рассказали ему, на что она дерзнула. Александр, приметив в ней по невозмутимости лица и спокойствию походки нечто, свидетельствующее о достоинстве и благородстве, прежде всего спросил ее, что она за женщина. Она отвечала с полным самообладанием и бесстрашием: "Братом моим был Феаген; он пал при Херонее, сражаясь с вами как полководец и воин за свободу Эллады, за то, чтобы нам не приходилось терпеть такие дела. Ныне, когда я претерпела недостойное моего рода унижение, я готова принять смерть. Нисколько не лучше было бы для меня, оставшись в живых, испытать, быть может, другую подобную ночь, если ты этому не воспрепятствуешь!"
Наиболее благородные сердцем люди из числа присутствовавших прослезились, Александр же не стал выражать жалости к ней, — нет, он счел ее выше этого и восхищался ее доблестью и произнесенной ею речью, в которой она так смело обвиняла его. Начальникам он повелел позаботиться и принять меры, дабы не было вторично нанесено подобное оскорбление славной семье, а Тимоклею отпустил — ее самое и всех ее родичей, сколько их ни оказалось.
1. Однако ведь сам-то человек, сказавший эти слова, не пожелал остаться незамеченным: даже это суждение он высказал ради того, чтобы его заметили как человека необыкновенного образа мыслей, — иначе говоря, призывом к бесславию лукаво готовил себе славу!
Смешон мудрец, немудрый в деле собственном![207]
Рассказывают про Филоксена из Эриксиды и про сицилийца Гнафона[208], будто они были такими обжорами, что сморкались в блюда с лакомствами, чтобы внушить сотрапезникам отвращение к этим яствам, а самим наесться вволю; вот так и люди, не в меру жадные до славы, хотят оклеветать ее перед другими, как бы своими соперниками в любви к ней, лишь бы получить ее без состязания. Еще они похожи на гребцов, которые усаживаются лицом к корме, но корабль-то однако же гонят вперед, и обратное движение воды, возникающее от ударов весел, подталкивает суденышко, — так и эти люди, давая подобные советы, гоняются за славой, как бы отвернув от нее лицо. К чему было говорить все это, к чему записывать, к чему издавать для будущих времен, если он хотел остаться неизвестным для своих современников, — это он-то, который позаботился, чтобы о нем узнали даже потомки!
2. Но довольно об этом. Но разве само по себе изречение не худо? "Живи незаметно" — такой совет подходит гробокраду. Или, может быть, жить позорно? Почему это о нас никто и знать не должен? А вот я посоветовал бы: "Даже если ты живешь скверно — не силься жить незаметно; лучше образумься, раскайся, исправься. Если в тебе есть что-нибудь хорошее, не будь бесполезным, если дурное — не избегай воспитания".
Но лучше разграничить и обособить, кому, собственно, ты даешь такое наставление. Положим, что человеку невежественному, порочному, вздорному, — так ведь это все равно, что сказать: "Скрывай свою лихорадку, скрывай свое помешательство, а то врач узнает! Ступай, забейся в уголок потемнее, чтобы остаться со своими недугами незамеченным!" Вот твои слова: "Ты болен неотвязной и гибельной болезнью — своей порочностью; так ступай и спрячь эту зависть, эти приступы суеверия, но страшись отдать себя в руки тех, кто способен вразумлять и врачевать!"[209]
А вот в глубокой древности и больных пользовали всенародно: каждый, если сам раньше перенес ту же хворь или ходил за больным и по опыту мог сообщить что-нибудь полезное, давал нуждающемуся совет[210]: так-то, если верить рассказам, из накапливаемого опыта родилось великое искусство врачевания. Наподобие этого следовало бы и нездоровые нравы и душевные язвы обнажать перед глазами всех, чтобы каждый мог рассмотреть положение дела и сказать: "Ты гневлив? Остерегайся того-то. Ты завистлив? Предприми то-то. Ты влюблен? Когда-то и я был влюблен, но образумился". Но вместо этого люди отрицают, скрывают, прячут свои пороки и тем самым загоняют их вглубь.
Но положим, что ты советуешь таиться и скрываться достойным людям. В таком случае ты говоришь Эпаминонду: "Не начальствуй воинами!", Ликургу — "Не издавай законов!", Фрасибулу[211] — "Не свергай тираннов!", Пифагору — "Не воспитывай юношей!", Сократу — "Не веди бесед!", да и себе же первому, Эпикур, — "Не пиши писем асийским друзьям! Не зови учеников из Египта! Не сопровождай повсюду лампсакских эфебов![212] Да и книг не рассылай, не показывай всем и каждому свою мудрость, — и не делай распоряжений о своих похоронах!"[213] В самом деле, к чему совместные трапезы, к чему собрания друзей и красавцев, к чему все эти тысячи строк, так трудолюбиво сочиненных и составленных и посвященных Метродору, или Аристобулу, или Хередему[214], дабы они и после смерти не были безвестными, коль скоро ты предписываешь добродетели — бесславие, мудрости — безмолвие, успеху — забвение?
4. Но если ты хочешь изгнать из жизни гласность, как на пирушке гасят свет, чтобы в безвестности можно было предаваться каким угодно видам наслаждения, — что же, тогда ты можешь сказать: "Живи незаметно". Еще бы — коль скоро я намерен жить с гетерой Гедией и с Леонтион[215], "плевать на прекрасное"[216] и видеть благо "в плотских ощущениях"[217] — такие вещи нуждаются во мраке и в ночи, для этого нужны забвение и безвестность. Не если кто-нибудь восхваляет в миропорядке бога, справедливость, провидение[218], в нравственном мире — закон, согласие, гражданскую общность, а в последней — достойное, а не "пользу"[219], чего ради такому человеку скрывать свою жизнь? Чтобы ни на кого не оказать доброго воздействия, никого не побудить к соревнованию в добродетели, ни для кого не послужить прекрасным примером?
Если бы Фемистокл таился от афинян, Камилл — от римлян, Платон — от Диона[220], то Эллада не одолела бы Ксеркса, не устоял бы город Рим, и Сицилия не была бы освобождена. Свет, как мне кажется, помогает нам не только видеть друг друга, но, прежде всего, быть друг для друга полезными; так и гласность доставляет добродетели не только славу, но и случай проявить себя на деле. В самом деле, Эпаминонд до сорока лет оставался безвестным и за это время не смог принести фиванцам никакой пользы; но когда ему оказали доверие и предоставили власть, он спас от гибели отчизну и избавил от рабства Элладу, воспользовавшись славой, как светом, чтобы в должный миг явить готовую к делу доблесть.
Он обжитой сияет, словно меди блеск;
Но, праздный, и заброшенный, погибнет —[221] —
не только "дом", как говорит Софокл, но и дух человеческий: в бездействии и безвестности он как бы ржавеет и дряхлеет. Тупой покой и праздная, вялая жизнь расслабляют не только тела, но и души. Как вода при отсутствии света и стока загнивает, так и у людей, ведущих неподвижную жизнь, если в них и было что хорошего, все эти врожденные силы гибнут и преждевременно иссякают.
5. Разве ты не видишь, как с приходом ночи тела людей сковывает ленивое оцепенение, а души охватывает сонная вялость, и рассудок, ограниченный пределами самого себя, словно едва тлеющий огонь, от праздности и изнеможения сотрясается несвязными видениями, свидетельствуя лишь о том, что еще живет человек?
Но едва лишь разгонит видений обманчивых стаю[222]
восходящее солнце, едва оно, как бы соединяя воедино, всех разбудит и обратит своим светом к действию и мысли, — тогда люди, "с новыми думами при начале нового дня", как говорит Демокрит[223], влекомые друг к другу душевным побуждением, словно неизбывной тягой, из разных мест собираются, чтобы приступить к трудам.
6. Мне представляется, что и самая жизнь, то, что мы вообще появляемся на свет и становимся причастными рождению, дано человеку божеством для того, чтобы о нем узнали. Никто во всем свете не знает и не ведает человека, пока он пребывает ничтожным и обособленным; когда же он родится, когда он придет к людям и вырастет, он становится известным из безвестного и заметным из скрытого. Ведь рождение — стезя не к бытию, как говорят иные, но к тому, чтобы о твоем бытии знали: кто рождается, тот еще не становится человеком, а лишь является на свет. Так и гибель существующего — это не переход в небытие, но скорее сведение через распад к недоступному для восприятия состоянию. Поэтому-то эллины, полагая, в соответствии с древними отеческими установлениями, что Аполлон — это Солнце, именуют его Делием и Пифийским[224], а владыке противоположного удела[225] — будь то бог или демон — дают прозвание в соответствии с тем, что в недоступное зрению место отходим мы, подвергаясь разрушению: его называют "темной ночи царем и праздного сна".
Я думаю, что и человека древние потому называли φως[226], что в каждом из нас живет врожденное страстное желание — познавать других и быть узнанным в общении самому. Да и самое душу некоторые философы считают по ее сущности светом; при этом они пользуются как другими доводами, так и тем соображением, что из всего сущего тяжелее всего душа переносит неведение, что она ненавидит мрак и боится темноты, внушающей ей страхи и подозрения. Свет же столь сладостен, столь желанен для нее, что ничем из иных вещей, по природе своей приятных, она не хочет насладиться без него, во мраке: свет, как всеобщая приправа, сообщает всякому удовольствию, всякой утехе и забаве привлекательность для человека. Тот же, кто ввергает себя самого в безвестность, облачается во мрак и хоронит себя заживо, тот, похоже, недоволен тем, что родился, и отказывается от бытия.
7. Ведь природа славы и бытия не чужда, по рассказам поэтов, обители блаженных[227].
Им и ночью сияет в глубинах подземных солнце,
В лугах, что покрыты пурпурными розами[228],
и перед ними простирается долина, красующаяся цветами плодоносных, цветущих и тенистых деревьев; тихо и спокойно протекают некие реки. А обитатели тех мест проводят время в воспоминаниях и беседах о делах прошедших и настоящих.
Третья же стезя, уготованная тем, кто прожил жизнь нечестиво и беззаконно, ввергает души в некий мрак, в бездну,
Отколе медлительные реки мрачной ночи
Безбрежную мглу изрыгают[229].
Реки эти подхватывают обреченных каре и скрывают их в безвестности и забвении. Ведь лежащим в земле злодеям коршуны не терзают печень — она или сгорела, или сгнила! — тела наказуемых не страдают и не изнемогают под бременем груза ведь:[230]
Крепкие жилы уже не связуют ни мышц, ни костей их[231],
и у мертвых не остается плоти, которая могла бы принять наложенное наказание. Нет, — но одна кара воистину существует для тех, кто прожил дурную жизнь: бесславие, безвестность, бесследное уничтожение, которое влечет их в скорбную реку Забвения[232] и топит в бездонном и пустынном море, ввергая в никчемность и праздность, в полную безвестность и бесславие.
1. Киренцы звали к себе Платона, чтобы тот дал им законы и упорядочил их государственный строй, но Платон отказался, заявив, что трудно быть законодателем у киренцев, пока они наслаждаются таким благополучием. "Ни в чем нет столько дерзости", столько строптивости и непослушания, "как в муже том",[233] который достиг, как ему кажется, полного счастья. Именно поэтому трудно выступать советчиком правителей относительно дел правления: они страшатся дать наставлению власть над собой, чтобы оно не умалило блага их власти, подчинив ее долгу. Не знают они изречения Феопомпа, спартанского царя, который первым из царствовавших в Спарте разделил власть с эфорами[234]: когда его после этого бранила жена, укоряя, что он-де передаст детям меньше власти, нежели унаследовал сам, он возразил: "Да, меньше, но настолько же и прочнее!" В самом деле, убавив мощь своей власти и ограничив ее, он избежал зависти, а с ней и опасности.
И все же Феопомп, отведя от своей власти долю другим, как отводят воду от большого потока в каналы, все, что роздал, отнял у себя самого; но философское наставление, если правитель примет его в сопрестольники и стражи, отнимает у его власти (как это делают при чрезмерном телесном развитии) только все опасное, а здоровое оставляет.
2. Однако многие цари и правители, которым недостает ума, подражают неумелым ваятелям: как те воображают, будто их колоссы будут казаться исполненными величия и мощи, если они их изваяют с широко расставленными ногами, напряженными мышцами и разверзнутым ртом, так и они думают посредством сурового голоса, мрачного взгляда, грубого обращения, нелюдимого поведения придать достоинство и значительность своей власти. Ничуть не отличаются они от изваяний-колоссов, которые снаружи имеют герою или божеству приличествующий облик, внутри же полны земли, камня и свинца! Впрочем, громады этих статуй хотя бы осанку свою сохраняют недвижно и неколебимо, а непросвещенных полководцев и властителей их внутреннее невежество частенько заставляет шататься и падать. Не выровняв по наугольнику основания, они, возводя высокое здание могущества своего, клонятся набок.
Нужно, чтобы прежде всего само правило стояло прямо и незыблемо; затем уже, прилаживая и подгоняя к нему, выравнивают все остальное. Так и правителю следует прежде всего подчинить своей власти самого себя, выпрямить свою душу и упорядочить свои нравы, а затем уже приноровлять к себе то, что ему подвластно. Ведь не дело павшего поднимать, неуча — учить, не дело того, кто неупорядочен сам, приводить в порядок, не тому, кто не умеет покоряться, приличествует требовать покорности от других. Однако толпа имеет ложные понятия о власти и полагает, что первейшим благом является в ней то, что сам властитель не подвластен никому. Действительно, персидский царь и считал всех рабами, кроме своей супруги, господином которой он должен был бы быть прежде всего!
3. Но кто же будет править правителем? Закон, "всем смертным царь и бессмертным"[235], как сказал Пиндар, не внешним образом начертанный в книгах или на каких-нибудь скрижалях, но живущий в его душе, всегда присутствующий в ней и бодрствующий и никогда не допускающий ее остаться без руководства. У персидского царя был слуга, обязанностью которого было по утрам входить к нему и обращаться с такими словами: "Вставай, царь, и позаботься о делах, о которых велел тебе заботиться великий Оромазд![236]" Но правитель просвещенный и разумный в себе самом имеет внутренний голос, который постоянно твердит и внушает ему это[237].
4. Анаксарх[238] сказал в утешение Александру, терзавшемуся после убийства Клита, что на. то, мол, и Зевс имеет сопрестольницами Справедливость и Правосудие[239], дабы все дела царя почитались правосудными и справедливыми. Нехорошо и бесчестно действовал он, врачуя раскаяние решимостью и впредь поступать так! Если уж пользоваться такими уподоблениями, то Зевс не сопрестольницей своей имеет Справедливость, но сам он есть Справедливость и Правосудие, сам он — всех законов начало и конец. Древние же так говорили, писали и учили, что без Справедливости и сам Зевс не может хорошо править, Справедливость же, по Гесиоду[240], — непорочная подруга совестливости, благоразумия и простоты. Поэтому в древности царей называли "совестливыми"[241]: следует, чтобы особенно чуткими к голосу совести были те, кто менее всех подвержен чувству страха. Страх же испытывать должен правитель больше перед тем, как бы не сделать это дурное, нежели — как бы не испытать: ведь первое — причина второго.
Но есть род страха, который, если он присущ правителю, свидетельствует о его человеколюбии и благородстве: это страх за подвластных ему, как бы они неприметно для себя не потерпели вреда,
Словно как псы у овчарни овец стерегут беспокойно,
Сильного зверя зачуяв[242],
и не о себе беспокоясь, но о тех, кто вверен их защите. Когда фиванцы во время какого-то праздника предались попойкам, Эпаминонд один проверял оружие и обходил дозором стены, говоря, что он трезв и бодрствует для того, чтобы другим можно было напиваться и спать. Так и Катон в Утике всем воинам, оставшимся в живых после поражения, через глашатая велел отплывать, посадил их на суда и помолился за них о счастливом плавании, а сам вернулся домой и покончил с собой: он дал своим поведением урок, о чем правитель должен тревожиться, а что ему надлежит презреть.
А вот Клеарх[243], тиранн понтийский, спал, забравшись в сундук, как змея. Аристодем[244], тиранн Аргоса, поставил свое ложе в верхнем покое над люком и спал там с гетерой, причем мать этой гетеры на ночь потихоньку убирала снизу лесенку, а утром снова притаскивала ее и подставляла. Как вы думаете, до какой же степени должен был страшиться театра и правительственного здания, Совета и пиров тот, кто из спальни сделал себе тюрьму! Да, истинные цари боятся за подданных, а тиранны — подданных, и поэтому вместе с могуществом возрастает у них боязливость: чем больше людей им подвластно, тем больше у них оснований для страха.
5.[245] В небесах Солнце являет, как в зеркале, прекраснейшее изображение и образ бога тем, кто способен узреть его в этом отражении; общинам же людским бог даровал свет справедливости и некое подобие своего разума, которое и воспроизводят люди блаженные и мудрые, усовершенствуя себя в соответствии с наипрекраснейшим образцом.
Такого образа мыслей не дает человеку ничто, кроме философского наставления. Пусть с нами не случится того, что случилось некогда с Александром: он увидел в Коринфе Диогена и молвил, восхищаясь его природными способностями и преклоняясь перед его разумом и величием душевным: "Не будь я Александром, я хотел бы быть Диогеном". Недоставало только, чтобы он сказал, что тяготится своей удачливостью, славою и могуществом, что завидует рубищу и суме — ведь при их помощи Диоген был таким непобедимым и неуязвимым, каким его, Александра, не делали войска, кони и сариссы[246]. Но ведь он имел возможность предаться философии и стать по образу мысли Диогеном, по судьбе оставаясь Александром; тем более следовало ему стать Диогеном, что он был Александром, и ему, дабы противостоять своей великой судьбе, готовившей ему много ветров и бурь, нужно было иметь много балласта и хорошего кормчего.
6. У людей маленьких, ничтожных и неопытных их бессилие в сочетании с глупостью не дает им согрешить и только волнует страстями, словно дурными сновидениями, их души: их желания не могут быть осуществлены. Но если с порочностью соединяется могущество, то оно предоставляет страстям средства и силу. Верно сказал Дионисий, что человек больше всего наслаждается властью тогда, когда его желания быстро исполняются. Потому-то велика опасность, как бы тот, кто может делать, что хочет, не захотел того, что не должен!
Скоро, как было сказано слово, исполнено дело[247];
порок, когда могущество открыло ему быструю дорогу, добивается удовлетворения любой страсти, превращая гнев в убийство, похоть — в любодеяние, алчность — в захват чужого добра. "Скоро, как было сказано слово", уже погиб тот, кто вызвал недовольство властителя; одно подозрение и ·-· оклеветанный казнен! Молния, по словам естествоиспытателей, в своем возникновении следует за громом — как поток крови за нанесением раны, — но воспринимаем мы сначала ее, потому что слух наш дожидается звука, а зрение идет навстречу свету; вроде этого и у сильных мира сего кары предшествуют законному обвинению и осуждение опережает доказательство виновности.
Бессилен дух страстям противоборствовать,
Как цепкий якорь волн напор выдерживать[248],
если только серьезное размышление не остановит и не сдержит произвола правителя, и он не будет брать пример с солнца: когда оно, поднявшись к северу, достигает наибольшей высоты, оно движется особенно медлительно, неторопливостью делая свое движение безопасным.
7. К тому же скрыть пороки власть имущего невозможно.. Если страдающие падучей болезнью окажутся на каком-нибудь высоком месте, их одолевает головокружение и судороги, выдавая их болезнь. Так и с людьми непросвещенными и невежественными: если судьба немного вознесет их, дав им хоть какое-нибудь богатство, или славу, или власть, то в скором времени она даст увидеть их нравственное падение. Или лучше скажем так: пока сосуды пусты, ты не отличишь целого от треснувшего, но наполни их, и ты увидишь, откуда льется: так и души, тронутые пороком, не удерживают могущества, но изливают через дыры, причиняемые их похотью, раздражительностью, кичливостью, невежеством.
Да что уж говорить, если самые ничтожные недостатки дают пищу для сплетен о людях выдающихся и прославленных. Кимона укоряли за пристрастие к вину, Сципиона за излишнюю сонливость, Лукуллу ставили в вину не в меру роскошные пиры.[249]
1. Платон в своих "Законах"[250] воспрещает просить воду у соседа, за исключением случая, когда ты уже копал на своей земле вплоть до так называемого глиняного слоя и все-таки не обнаружил родника: дело в том, что этот глиняный слой по своей жирности и плотности имеет свойство задерживать воду. Подобает, стало быть, чтобы у другого брал только тот, кто не может найти необходимое у себя самого: закон хочет оказывать помощь только нужде. Разве не хорошо было бы иметь такой же закон и о деньгах — воспретить занимать их у соседа и ходить по чужим колодцам, пока ты наперед у себя дома не проверишь свои средства и не соберешь по крохам все, что может выручить в нужде? А то ведь, глядишь, по привычке к тратам, к мотовству, к распущенности те, кто и мог бы обернуться своим добром, вместо этого без надобности занимают под большие проценты. И вот тому веское доказательство: ведь неимущим-то ссуды не дают. Ссужают того, кто хочет широкой жизни, и для получения ссуды он должен представить поручителя и установленные доказательства своей платежеспособности; а между тем как раз платежеспособному стыдно делать долги.
2. Зачем тебе пресмыкаться перед менялой, перед ростовщиком? Обратись за ссудой к собственному столу. У тебя есть серебряные кубки, блюда, подносы: если нужно, откажись от них! Взамен них прекрасная Авлида или Тенедос украсят твой стол глиняной утварью, и она будет чище серебряной: от нее не будет непереносимо вонять долгами, которые изо дня в день не хуже ржавчины разъедают твою роскошь. Глиняная утварь не станет напоминать тебе о календах и новолунии, этом священнейшем дне месяца, который ростовщики превратили в несчастливый и роковой день. Тех, кто вместо продажи своего имущества предлагает его в обеспечение заимодавцу, не избавит и сам Зевс, Хранитель достояний (Ктесий), — этих-то людей, которым стыдно принимать плату за свои вещи и не стыдно выплачивать этими же вещами проценты! Распорядился же Перикл сделать убор самой богини[251], в котором было на сорок талантов чистого золота, свободно снимающимся, дабы можно было, по его словам,"воспользоваться золотом в случае военной необходимости и затем сполна вернуть". Вот так и нам, когда нас осаждает нужда, вместо того, чтобы открывать ворота неприятелю-заимодавцу и позволять ему уводить в рабство наше добро, лучше пожертвовать всем излишним на нашем столе, в постели, выездах, во всей нашей жизни: лишь бы сберечь свободу в надежде на лучшие времена, а уже там все можно будет без труда вернуть себе.
3. Вспомним, как римские женщины пожертвовали Аполлону Пифийскому свои украшения, переплавили их в золотой кратер и отослали в Дельфы; как карфагенские женщины остригли головы и передали свои волосы на веревки для военных машин, на благо отечества! А мы, стыдясь жить скромно, сами предаем себя в рабство закладами и расписками, между тем как наш долг — ограничить нужды, уничтожить и распродать все излишки и через это воздвигнуть алтарь свободы для нас самих, для наших жен и детей. В Эфесе Артемида дарует прибегающим к ее алтарю должникам безопасность и свободу от заимодавцев; но святилище Бережливости повсеместно раскрывает свои двери для рассудительных людей, предоставляя им надежное убежище и светлый, полный достоинства покой. Во время мидийских войн пифия возвестила афинянам, что бог дарует им"деревянную стену"[252], и они ради свободы покинули землю, город, имущество и дома, спасшись на корабли. Так и нам, если мы хотим жить свободными людьми, бог тоже дарует деревянный... стол, глиняное блюдо и грубый плащ.
Не помышляй о конях...[253]
ни об упряжи разукрашенных серебром повозок — стремительный бег процентов нагонит тебя и на них. Нет, лучше на любом осле или лошаденке беги заимодавца, этого злого тиранна, который требует не"земли и воды", как некогда мидянин[254], но протягивает руку к твоей свободе и посягает на доброе имя! Когда гы не платишь, он к тебе пристает; когда платишь, не берет; когда распродаешь добро — снижает цену; когда не хочешь продавать — заставляет; когда ты судишь — подает на тебя жалобу; когда под присягой отрекаешься — уличает в клятвопреступлении; когда идешь к нему — его нет дома; когда ты сидишь у себя — сторожит у порога и барабанит в дверь.
4. Что проку афинянам от того, что Солон запретил ссужать деньги под залог личной свободы? Граждане и так в рабстве у любого ростовщика, и даже не у него самого — это бы еще не обидно! — но у его наглых, грубых и злобных рабов, подобных тем огненным палачам и истязателям, которые, если верить Платону[255], приставлены к нечестивцам в Аиде. Ведь и эти люди превращают для несчастных должников агору в какую-то"обитель грешных душ", не хуже коршунов терзают их,
Роясь в утробе глубоко...[256]
и не дают им, словно Танталам, притронуться к плодам своего же мнения.
Дарий послал некогда Датиса и Артаферна[257] с цепями и веревками для пленных в руках; вот так и они таскают с собой ящички с расписками и договорами — настоящие цепи для Эллады! От города к городу странствуют они и всюду сеют — не благое семя, как некогда Триптолем[258], но зловещие, плодовитые, цепкие корни долгов, которые дают такие разрастающиеся побеги, что эта поросль удушает целые города. Говорят, будто зайчиха, рожая один приплод, в это самое время выкармливает другой и вынашивает третий; так и у этих мерзостных варваров лихва порождает лихву, не успев зачать. Действительно, выдав деньги, они немедленно требуют часть назад, положив, снова берут и пускают в рост то, что получили за выдачу ссуды.
5. У мессенян говорят:
Есть, кроме Пилоса, Пилос, но есть еще Пилос и третий,
а про ростовщиков можно сказать так:
Кроме лихвы, есть лихва, но есть лихва еще третья!
И смеются же они, надо полагать, над утверждениями естествоиспытателей, будто"из ничего не происходит ничто"[259]! Ведь у них-то из того, чего еще нет, что еще не существует, получаются проценты. Заниматься откупами и действовать в пределах закона эти люди считают за бесчестие; вместо этого они отдают деньги в рост на совершенно беззаконных или, лучше сказать, грабительских условиях. Ибо тот, кто получает меньше, чем значится в расписке, ограблен.
Персы считают ложь вторым по значению пороком, а первым — склонность залезать в долги: ведь должникам все равно приходится то и дело прибегать и ко лжи. Но еще больше прибегают к ней заимодавцы, которым ничего не стоит записать в своих расходных книгах, будто они выдали имярек такую-то сумму, а на деле дать меньше. И ведь эта ложь проистекает не от нужды, не от безвыходности, но единственно от жадности, от ненасытности, которая в конце концов не приносит никакого удовольствия им самим, но только бессмысленную гибель их жертвам. Ведь заимодавцы не возделывают полей, которые они отняли у своих должников, не живут в домах, из которых вышвырнули хозяев, не едят с их столов и не носят их одежд. Вместо этого, как только один погибнет, его гибель служит к уловлению в эти же сети другого. Эта напасть, как огонь, жарче разгорается, пожрав и истребив то, что ей попалось, и от этого шире распространяется. Но тот, кто разжигал этот пожар и подкладывал топливо, — сам ростовщик — получает от этого одну корысть: он может время от времени читать в своих записях, сколько народу он продал, сколько разорил и по каким путям движутся деньги, чтобы стекаться в одну груду.
6. Не подумайте, что я говорю все это потому, что у меня война с ростовщиками:
Муж их ни коней моих, ни тельцов никогда не похитил —[260]
я только хочу показать тем, кто не бережется долгов, с каким бесчестием, с каким рабством это сопряжено, так что идти к ростовщику — признак крайнего неразумия и слабодушия. У тебя есть средства? Так не занимай без нужды. У тебя ничего нет? Так не занимай, коль скоро все равно не сможешь отдать. Вот как следует рассматривать каждый отдельный случай.
Катон сказал одному старику, который предосудительно вел себя:"Мой друг, у старости и так много тягот, к чему ты прибавляешь к ним еще и позор?"Так и ты не прибавляй к тяготам бедности, которых и без того много, еще и безвыходной задолженности; не отнимай у бедности ее единственного преимущества перед богатством — спокойствия! Не то к тебе подойдет забавное присловье:
Мне козы не снести — навали мне на плечи корову!
Ты не можешь нести бремя бедности и сажаешь себе на шею еще и ростовщика — поклажу, непосильную и для богача!
"Как же мне прокормить себя?" — И ты это спрашиваешь, располагая руками, ногами, голосом, будучи человеком, которому дано любить и быть любимым, оказывать услуги и с благодарностью их принимать? Учи грамоте, наймись дядькой, привратником, моряком, лодочником: ничто из этого не может быть ни постыднее, ни горше, чем выслушивать слова:"Отдавай долг!"
7. Однажды Рутилий подошел в Риме к Мусонию[261] со словами:"Мусоний, а ведь Зевс-Спаситель, которому ты хочешь следовать и подражать, не берет в долг!"Мусоний улыбнулся и возразил:"Но ведь и не дает!"Дело в том, что Рутилий сам занимался ростовщичеством, а Мусония попрекал его долгами. Но какова, однако, стоическая гордыня! Что тебе за нужда тревожить самого Зевса-Спасителя? Разве ты не мог почерпнуть примера из того, что перед глазами? Не берут в долг ласточки, не берут в долг муравьи, а ведь их природа не снабдила ни руками, ни речью, ни ремеслами! Но ведь и люди, одаренные разумом, держат при себе коней, держат псов, куропаток, галок — за то, что те поддаются выучке. Как же ты можешь так плохо думать о себе: неужели же твоя речь нескладнее, чем у галки, твой голос слабее, чем у куропатки, твоя порода хуже, чем у пса? Неужели ты ни при едином человеке не можешь снискать пропитание, как его слуга, собеседник, сторож, боец? Как ты не видишь все выходы, которые предлагают тебе земля и море?
Комик Кратет говорит[262]:
Видеть пришлось и Микилла: прилежно трудяся, сидел он,
Шерсть торопливо чесал. В трудах и жена помогала:
Так боролись они с нуждою и голодом-;
а Клеанф[263], когда царь Антигон, долго его не видавший, встретил его в Афинах и спросил:"Что, Клеанф, все работаешь на мельнице?" — ответил ему:"Все работаю, царь, чтобы не пришлось расстаться с Зеноном и с философией". Что за мужество было у человека, который тою самой рукой, которой вращал жернова и месил тесто, затем писал о богах, о луне, о звездах, о солнце! А нам подобные занятия кажутся рабскими, и мы, чтобы сохранить достоинство свободного человека, влезаем в долги, а после заискиваем и лебезим перед рабами, угощаем их, задариваем, подкупаем — и все это не из бедности, ибо бедному никто в долг не поверит, но ради тщеславия! Если бы мы довольствовались необходимым для жизни, то самой породы ростовщиков не было бы на свете, как нет кентавров и Горгон: роскошь породила заимодавцев, как золотых дел мастеров, как чеканщиков по серебру, как торговцев благовониями и притираниями. Не на хлеб и не на вино занимаем мы в долг, но на приобретение земли, рабов, мулов, лож, столов, на игры, которые мы из честолюбия устраиваем для народа, не получая за это никакой благодарности. Но кто однажды попался в эту сеть, остается должником до гроба, попадая от одного наездника к другому, как взнузданная лошадь, которая уже никогда не увидит своих лугов и пастбищ. Должник обречен блуждать, как демоны, изгнанные из. среды богов и с небес у Эмпедокла[264]:
Сила эфирная их низвергает в пространное море,
Море на землю кидает, земля же гонит в сиянье
Неистомного солнца, а Гелий в эфирные выси
Снова ввергает, —
так и его передают один другому то ростовщик или барышник из Коринфа, то из Патр, то из Афин, покуда он, отовсюду получая удары, наконец сам окончательно не раздробится и не разменяется на проценты! Если ты упал в грязь, надо немедля вставать или спокойно лежать, а если начнешь шевелиться и вертеться, вымокшее тело измарается еще больше: так и должники усугубляют свои невзгоды, если пытаются отделаться от одних долгов, влезая в другие и беря на себя новые проценты, так что уподобляются больным разлитием желчи, которые обычно не позволяют ухаживать за собой, не принимают врачебных предписаний и только собирают желчь: так же точно и эти не хотят принять решительных мер к выздоровлению, но в назначенные годовые сроки с мучениями и терзаниями вносят проценты, и когда набегают новые, испытывают те же приступы тошноты и головокружения. Вместо этого им следовало бы раз и навсегда разделаться с долгами и вернуть себе свободу.
8. Теперь моя речь обращается уже к тем состоятельным и бесхарактерным людям, которые говорят:"Что же мне, жить без рабов, без дома, без крова?"Так мог бы сказать врачу раздувшийся от водянки больной:"Что же мне, прикажешь исхудать?" — "А почему бы и нет, если это необходимо для выздоровления?"Так и ты откажись от рабов, чтобы самому не стать рабом; распродай вещи, чтобы не продали тебя самого! Послушай-ка басню про коршунов: когда одного из них вырвало, и он закричал, что у него вышла наружу кишка, другой возразил:"Что же тут страшного? это кишка не твоя, а того трупа, который мы недавно растерзали!"Так и любой должник продает не свой участок, не свой дом, но землю и дом своего заимодавца,, которого он по закону сделал хозяином всего этого. — "Но, клянусь Зевсом, — скажет он, — это поле оставил мне отец!" — Но ведь он тебе оставил еще и свободу и честь, которые ты должен ценить еще выше! Твой родитель дал тебе еще руки и ноги, однако если твоя рука или нога будет поражена гангреной, ты сам заплатишь за то, что ее тебе отрежут. Калипсо надела на Одиссея плащ,
Благовонным одевши покровом[265],
еще издававшим запах бессмертной плоти, — памятный дар своей любви: но когда Одиссей, потерпев кораблекрушение и погрузившись в волны, с трудом выбился на поверхность, а ткань намокла и отяжелела, он стянул ее с себя и отбросил, препоясал нагую грудь покрывалом и так
Поплыл, на землю взор устремляя[266],
а когда спасся, не испытал недостатка ни в одежде, ни в еде. Гак что же, разве это не настоящая буря для должников, когда в назначенный срок появляется заимодавец со словами:"Отдай долг!" —
Рек, и тучи собрал, и подъял пучину морскую:
Быстро слетелись и Эвр, и Нот, и Зефир необорный[267],
и проценты начали бурно вздыматься. Теснимый волнами должник борется с их бременем, но выплыть наверх он не в силах, так что погружается в пучину и исчезает вместе с поручившимися за него друзьями.
А вот фиванец Кратет[268], не терпя никакого принуждения, не будучи никому ничего должен, но тяготясь проистекающими от богатства хлопотами и беспокойствами, отказался от своего имущества в 8 талантов и, взяв рубище и суму, бежал к философии дорогой нищеты. Так и Анаксагор бросил свои стада и земли. Да нужны ли такие примеры, если поэт Филоксен, владевший в сицилийской колонии земельным наделом, обеспечивавшим ему совершенно безбедное существование, когда увидел, что в этих краях царят роскошь, разврат и невежество, молвил:"Клянусь богами, чем мне пропадать из-за этого имения, лучше уж пусть оно пропадает из-за меня", отдал надел другим и отплыл прочь. Между тем должники терпят грубые напоминания, суровые требования, рабскую жизнь, пускаются на ухищрения; все это они сносят и не перестают, подобно Финею, кормить некиих крылатых гарпий, которые приносят и сейчас же вновь уносят их еду, и к тому же не сообразуясь со временем: нет, они закупают хлеб еще до жатвы, и скупают масло прежде, чем поспеют оливы. Ростовщик говорит:"Вино я забираю за столько-то", и вписывает цену в книжечку, между тем как гроздь еще висит на лозе и зреет, дожидаясь Арктура.
Флавий Арриан родился в городе Никомедии, в Вифинии, в семье знатного человека, имевшего права римского гражданства. В молодости, во время правления императора Траяна (98-117 г. н. э.), он немало времени провел в Никополе, где слушал Эпиктета, который, подобно Сократу, излагал свое учение в беседах с учениками. Арриан по свежей памяти записывал эти беседы на разговорном греческом языке того времени. Часть этих записей сохранилась. В дальнейшем Арриан занимал административные должности в Риме, был консулом ив 136 г. н. э. получил от императора Адриана назначение на должность наместника Каппадокии.
В Каппадокии Арриан много времени уделял литературной деятельности. В "Перипле Понта Эвксинского" он описал местности, прилегающие к Черному морю, небольшую вещь "Кинегетик" посвятил охоте. Но главное внимание Арриан уделяет изучению исторической литературы. Как плоды усердных занятий и изучения трудов Фукидида Аррианом в виде стилистических опытов были написаны биографии Тимолеонта и Диона Сицилийского, до нас не дошедшие. К такому же типу работ относится и его знаменитый труд "Поход Александра" в семи книгах. Интерес историков первых веков нашей эры к жизни Александра Македонского (ср. "Историю Александра" Квита Курция Руфа, сравнение Цезаря с Александром в "Гражданских войнах" Аппиана) знаменателен для эпохи, когда Римское государство расширяло свои границы на Востоке и покоряло те самые племена, с которыми некогда воевал великий македонский полководец. В дополнение к истории походов Александра Арриан написал специальное сочинение об Индии на ионийском диалекте. Возможно, в выборе ионийского диалекта сказывается изучение трудов Геродота. После этих работ Арриан приступил к описанию истории Вифинии, которую он начал от баснословных времен и довел до 74 г. н. э. Затем в 17 книгах он описал парфянские походы Траяна. Эти два последние произведения до нас не дошли.
Афиняне предоставили Арриану права аттического гражданства, и в 147 г. он выполнял в Афинах обязанности архонта.
Последние годы жизни Арриан провел в своем родном городе.
3. На третий день после этого сражения[269] Александр дошел до Истра, важнейшей реки в Европе, своим течением обнимающей очень большое пространство. Берега этой реки заселены весьма воинственными народами, главным образом кельтами, живущими у ее истоков. С ними граничат квады и маркоманы, далее савроматы, языги, геты, уповающие на бессмертие, затем опять множество савроматов и наконец склеры, населяющие берега Истра вплоть до того места, где он пятью устьями впадает в Понт Эвксинский. Здесь Александр застал большие суда, прибывшие κ нему из Византия через Понт по реке. Посадив на них стрелков и тяжеловооруженных воинов, он поплыл к тому острову, на который удалились трибаллы и фракийцы, и попытался там высадиться. Однако берег был защищен варварами, кораблей у Александра было мало, да и войска не особенно много, к тому же, в том месте, где они хотели пристать, берег круто обрывался, а течение реки в теснине было необычайно быстрым и представляло непреодолимое препятствие.
Тогда Александр, отведя корабли назад, решил переправиться через Истр и на противоположном берегу напасть на гетов. Он видел, что их много собралось у берега, чтобы помешать его переправе: там было до четырех тысяч конницы и свыше десяти тысяч пехоты, и у него при виде этого вспыхнуло страстное желание попасть на другую сторону Истра. Он велел взойти на суда. Из кож, которыми покрываются палатки, он приказал сделать мешки и набить их соломой, приказал также собрать многочисленные челноки, которыми местные жители пользовались для рыбной ловли, для переездов по реке, а часто и для разбоя. Когда таких приспособлений собрано было много, он посадил на них столько войска, сколько можно было переправить таким образом. И переправилось вместе с Александром до полутора тысяч всадников и до четырех тысяч пехоты.
4. Ночью они переплыли реку в том месте, где росли высокие хлеба, и никем не замеченные причалили к берегу. На рассвете Александр двинулся через поле, приказав пехоте идти, пригибая с обеих сторон колосья копьями, пока не кончится поле. За фалангой последовали всадники. Когда же они миновали засеянные поля, то Александр сам вывел конницу на правое крыло, а фалангу велел Никанору вести в виде четырехугольника. И геты не выдержали даже первого натиска конницы. Их потрясла отвага Александра, так легко в одну ночь без моста перешедшего величайшую реку Истр, страшными показались им сомкнутые ряды фаланги и натиск конницы необыкновенно сильным. Сначала они, спасаясь бегством, укрылись в своем городе, расположенном от Истра на расстоянии парасанга. Увидав же, что Александр, опасавшийся, как бы его не окружила сидящая где-нибудь в засаде пехота гетов, поспешно повел фалангу вдоль реки, на передний фронт послав всадников, геты покинули плохо укрепленный город и, посадив на лошадей столько женщин и детей, сколько лошади могли нести на себе, удалились от реки и углубились в пустынные места. Александр же овладел городом и всей добычей, которую оставили геты.
Добычу он поручил Мелеагру и Филиппу. А сам, разрушив до основания город, принес на берегу Истра жертву Зевсу-Спасителю, Гераклу и самому Истру, благоприятствовавшему ему при переправе. В тот же день, не потеряв ни одного человека, он собрал в лагерь все свое войско. К Александру прибыли туда послы от остальных свободных племен, живущих вдоль берегов Истра, и от Сирма, царя трибаллов. Пришли послы и от кельтов, живущих и у Ионического залива. Кельты отличаются высоким ростом и большим самомнением. Все они говорили, что пришли искать дружбы Александра, и Александр со всеми обменялся клятвами верности. А кельтов он вдобавок спросил о том, что их больше всего страшит на земле, надеясь, что слава о нем достигла до кельтов и проникла еще дальше и что они назовут его. Но ответ не оправдал его надежд. Кельты, жители отдаленных от Александра, почти неприступных мест, видя, что Александр устремляется в другие места, сказали, что боятся только, как бы небо на них не обрушилось. Назвав их друзьями и сделав своими союзниками, Александр отослал их обратно, намекнув только, что кельты — хвастуны.
12. Когда Александр вступил в Илион, кормчий Манэтий увенчал его золотым венком, а затем то же самое сделали и прибывшие из Сигея[270] афинянин Хар и некоторые другие — как эллины, так и местные жители. Сам же Александр своими руками возложил венок на могилу Ахилла, а Гефестион[271], говорят, — на могилу Патрокла. Есть рассказ, что Александр при этом промолвил: "Счастлив Ахилл, ведь, чтобы воспеть его подвиги сложил свои песни Гомер". И в самом деле, Ахилл в этом отношении был гораздо счастливее Александра, которому не хватало именно этого, хотя он одерживал блестящие победы. О деяниях Александра людям не возвещалось достойным образом ни стихами, ни прозой, ни даже в песнях не прославляли Александра так, как прославили Гиерона, Гелона, Ферона[272] и многих других, не идущих ни в какое сравнение с Александром. Потому-то подвиги Александра известны гораздо меньше, чем самые незначительные события древности. Так, например, о походе десяти тысяч с Киром против царя Артаксеркса[273], о судьбе Клеарха[274] и тех, кто попал в плен вместе с ним, о возвращении их под предвадительством Ксенофонта[275] — обо всем этом люди, благодаря Ксенофонту, имеют более ясное представление, чем о подвигах Александра. А между тем Александр не пользовался услугами чужих войск, не спасался бегством от Великого царя[276] и победы свои одерживал не во время отступления к морю. Он единственный, кто один совершил столь много славных подвигов среди греков и варваров. И в этом, признаюсь, таилась причина того, что я, сочтя себя достойным поведать людям о подвигах Александра, принялся писать это сочинение. Думаю, мне нет надобности указывать свое имя, потому что людям оно известно, так же, как и моя родина и мой род и то, какую должность я занимал. Подпись же я поставлю такую: "Родина, семейство и чины мои заключены вот в этих писательских трудах и заключались для меня в них с самого детства". Я отношу таким образом себя к числу лучших писателей Эллады, если, конечно, и Александр среди воинов лучший.
3. Когда Александр пришел в Гордий[277] и поднялся в крепость, во дворец Гордия и его сына Мида, то у него вспыхнуло страстное желание увидать колесницу Гордия и узел ее ярма. В окрестных странах об этом узле много говорили; рассказывали, будто Гордий, бедный человек из древних фригийцев, занимался возделыванием небольшого клочка земли и имел две упряжки волов, на одной из которых он пахал, другую же запрягал в колесницу. Как-то раз, когда он пахал, на ярмо опустился орел и просидел на нем, никуда не улетая, до вечера. Пораженный таким зрелищем, Гордий пошел к тельмесским гадателям[278], чтобы сообщить им об этом знамении. А тельмесцы умеют толковать божественные явления, и этот дар из рода в род передается у них и женам и детям. Недалеко от одного тельмесского селения Гордий встретил девушку, несущую воду, и рассказал ей про случай с орлом. Она принадлежала к семье прорицателей и велела ему, возвратившись обратно на то место, принести жертву Зевсу-царю. А Гордий, стало быть, просил ее пойти вместе с ним и указать жертву. Жертвоприношение он совершил так, как она посоветовала ему, и женился на этой девушке; у них родился мальчик по имени Мид. Когда Мид, отличавшийся необыкновенной красотой, достиг уже зрелого возраста, во Фригии, раздираемой внутренними сумятицами, получено было предсказание, что колесница привезет царя, который прекратит беспорядки. Еще не кончилось обсуждение этого пророчества, как к собранию на колеснице подъехал Мид вместе со своим отцом и матерью. Сообразуясь с пророчеством, в нем увидели того, о ком бог предсказал, что он будет править колесницей. И Мида сделали царем. Он положил конец волнениям, а колесницу поставил в крепости как жертву Зевсу-царю за орла. Относительно же колесницы существовало еще одно предсказание: кому по силам окажется распутать узел ярма колесницы, тому суждено подчинить себе всю Азию. Узел тот был из лыка кизилового дерева, и ни одного из концов его не было видно. Не находя способа развязать узел и не желая оставить его неразвязанным, чтобы это не смутило народ, Александр в шутку, как рассказывают одни, разрубил узел мечом и заявил, что развязал его. Аристобул[279] же говорит, что он вырвал из дышла болт, т. е. деревянный гвоздь, который проходил через все дышло и скреплял узел; тем самым он извлек ярмо из дышла. Что же в действительности делал Александр с узлом, я не берусь утверждать. Как бы то ни было, когда он со своими спутниками отошел от колесницы, то считалось, что пророчество о распутывании узла сбылось. К тому же и на небе в ту ночь было знамение: свет и раскаты грома. Александр в честь этого совершил на следующий день жертвоприношение богам, которые явили знамение и распутали узел.
10. Противник был уже близко[280], и Александр проезжал верхом вдоль рядов своего войска, призывая воинов показать доблесть и называя при этом с уважением и по именам не только одних командиров, но и илархов, и лохагов, и чужеземных наемников, приобретших известность благодаря своему званию или какому-нибудь подвигу. Ему в ответ со всех сторон раздался крик, что пора, не теряя времени, напасть на врагов. Однако, хотя силы Дария и были уже видны, Александр повел своих воинов сначала строем, медленно, чтобы от быстрого передвижения не разъединились сомкнутые ряды фаланги[281]. Сам он ехал верхом впереди правого крыла. Когда же они оказались от неприятеля на расстоянии пущенной стрелы, то Александр вместе с окружившими его первыми рядами поскакал прямо к реке, чтобы быстрым натиском ошеломить персов, заставить их скорее вступить в сражение и не дать им нанести македонскому войску большой ущерб своими стрелами. Расчеты его оказались верны. Действительно, как только завязался рукопашный бой, левое крыло персидского войска обратилось в бегство, а Александру и окружавшим его воинам досталась таким образом блестящая победа. Там, где между рядами фаланги образовался наибольший разрыв, на македонян напали эллины[282]. Завязался жестокий бой: эллины стремились столкнуть македонян в реку и вернуть победу персам, которые уже спасались, бегством, македоняне же старались сохранить за собой победу Александра и не уронить честь фаланги, считавшейся непобедимой. В этой схватке выразилось также и соперничество между племенем эллинским и македонским. Во время сражения был убит доблестный Птолемей, сын Селевка, и около ста двадцати других не безызвестных македонян.
11. А ряды правого крыла тем временем, видя, что стоявшие против них персы бежали, двинулись туда, где сражались чужеземные наемники Дария, оттеснили их от реки и, окружив ту часть персидского войска, в которой был. сделан прорыв, набросились на нее с фланга и сразу принялись рубить врагов...
Дарий же, как только увидел, что его левое крыло, отступившее перед Александром, отрезано от остального войска, тотчас, в чем был, на колеснице одним из первых пустился в бегство. Пока путь его лежал через равнины, он спасался на колеснице, когда же встретились утесы и другие препятствия, Дарий снял с себя щит вместе с верхней одеждой и сошел с колесницы. Даже лук свой он оставил в колеснице, а сам верхом на коне продолжал бегство. Ночь помешала Александру тотчас настичь его. Дело в том, что Александр, пока было светло, гнался за ним изо всех сил, с наступлением же ночи, когда самые близкие предметы стали невидимы, он вернулся назад в лагерь, причем захватил с собой колесницу Дария, его щит, верхнюю одежду и лук. Лагерь Дария был быстро взят приступом. Там оставались мать, супруга, сестра Дария и малолетний сын его. Попали в плен также две дочери Дария и несколько окружавших их знатных персиянок. Жены остальных персов находились с прочей утварью в Дамаске, потому что Дарий заранее отослал в Дамаск большое количество денег и все те предметы роскоши, которые сопровождают великого царя даже в походе, так что в самом лагере было захвачено не более трех тысяч талантов. Впрочем, и дамасское богатство немного позднее было взято посланным туда для этого Парменионом[283]. Так закончилась эта битва. Архонтом тогда в Афинах был Никострат и шел месяц Мемактерион[284].
12. Хотя Александр был ранен мечом в бедро, он на следующий день сам обошел раненых, приказал собрать тела убитых и устроил пышное погребение, торжественно выстроив в строй все войско как будто для похода. Он с похвалой отозвался о тех, чьи подвиги он видел сам или слышал о них от многих очевидцев. Деньгами он также одарил каждого по заслугам. Затем одного из царских телохранителей, Балакра, сына Никанора, он назначил сатрапом Киликии, а в число телохранителей включил вместо него Менита, сына Диониса. Полисперхонта[285], сына Симмия, он сделал начальником того отряда, которым раньше командовал павший в бою Птолемей, сын Селевка. Жителям Сол[286] Александр позволил не платить пятидесяти талантов из наложенной на них дани и вернул им их заложников.
Не оставил он также без внимания ни матери, ни жены, ни детей Дария. Как передают некоторые из биографов Александра, в ту самую ночь, когда, перестав преследовать Дария, он вернулся и вошел в отведенную для него палатку Дария, до слуха его донеслись вопли женщин, рыдающих около палатки. Александр, понятно, спросил, что это за женщины и почему они расположились так близко, и услыхал от кого-то в ответ: "Царь, это мать, супруга и дети Дария оплакивают его как покойника, потому что узнали, что у тебя находится лук Дария, а также его одеяние и что щит его привезен обратно". Выслушав это, Александр послал к ним гетера Леонната[287], чтобы объявить, что Дарий жив. Про оружие и одежду он велел сказать, что во время бегства Дарий оставил их на колеснице и что только они одни попали в руки Александра. Войдя в палатку, Леоннат передал им все, что касалось Дария и сообщил, что Александр не лишает их ни царской прислуги, ни других почестей, а также оставляет за ними титул цариц, потому что его война против Дария была не следствием личной вражды, а законной борьбой за господство над Азией. Такие подробности сообщают Птолемей[288] и Аристобул.
Существует также рассказ о том, как Александр сам на следующий день пришел к ним в сопровождении одного лишь гетера Гефестиона, и как мать Дария, не догадавшись, кто из них царь, поскольку оба были одеты одинаково, подошла и поклонилась Гефестиону, который показался ей более величественным. Когда же Гефестион отпрянул назад, а кто-то из ее свиты, указав на Александра, назвал Александром его и она, стыдясь своей ошибки, стала удаляться, то Александр заявил, что она не ошиблась, так как и тот был Александром[289]. Я привел этот рассказ, не считая его ни вполне истинным, ни совершенно ложным. Однако, и в том случае, если это происходило на самом деле, я хвалю Александра за сострадание к женщинам и за доверие и уважение к другу, и в том случае, если эти поступки и слова приписаны Александру биографами, как правдоподобные, я в равной мере хвалю его.
2. Александр направился в Египет[290], куда он стремился попасть с самого начала; выступив из Газы, он на восьмой день пришел в египетский город Пелусий[291]. Из Финикии в том же направлении морем плыл его флот, который раньше его достиг Пелусия и стал там на якорь.
Сатрап Дария в Египте, перс Мазакис, уже знал об исходе битвы при Иссе, о позорном бегстве Дария, о том, что Александру подчинена Финикия, Сирия и большая часть Аравии; он не имел у себя никакого персидского войска и дружески принимал Александра в городах и по всей стране. В Пелусий Александр ввел гарнизон, флоту приказал плыть вверх по реке до Мемфиса, а сам вдоль правого берега Нила направился к Гелиополю[292]. Жители лежащих на его пути селений сдавались без боя. Пройдя пустыню, он достиг Гелиополя. Затем, переправившись через реку, он пришел в Мемфис. Там были принесены жертвы богам, в том числе Апису, и устроены гимнастические и музыкальные состязания; к Александру собрались тогда из Греции самые знаменитые мастера этих видов искусства. Из Мемфиса он вниз по реке поплыл по направлению к морю, посадив на корабли своих телохранителей, лучников, агрианцев[293], царский отряд конницы и гетеров. Достигнув Каноба и переплыв Марейское[294] озеро, он высадился там, где теперь возвышается город Александрия, названный так в честь Александра. Место это показалось ему великолепным для постройки города: было видно, что город тут мог бы процветать. Горя желанием скорее приступить к делу, он сам составил план города, указал, где следует поместить площадь, где и в каком количестве нужно строить храмы, посвящаемые греческим богам и египетской Изиде, и где должны быть воздвигнуты стены. При этом он приносил жертвы, и предзнаменования от них были благоприятны.
...Существует и такой, весьма правдоподобный, мне кажется, рассказ. Александр хотел сам начертить для строителей линию возведения стен, но у него не было того, чем делают надписи на земле. Тогда одному из строителей пришла в голову мысль собрать всю муку, которую воины привезли в сосудах, высыпать ее на землю там, где укажет царь, и таким образом очертить линию стены, возводимой вокруг города. Гадатели, а особенно Аристандр из Тельмесса, предсказавший Александру много истинного, узнав про это, сказали, что город будет процветать благодаря обилию земных плодов, а также и всего другого.
Тем временем в Египет приплыл Гегелох[295] и сообщил Александру, что отпали от персов и перешли на сторону Александра тенедосцы[296], так как к персам они примыкали против воли. На Хиосе также народ призвал к себе сторонников Александра на помощь против распоряжавшихся в городе ставленников Автофрадата и Фарнабаза[297]. При этом были захвачены в плен покинутый всеми Фарнабаз и мефимнский тиранн Аристоник[298], который приплыл в хиосскую гавань на пяти пиратских кораблях, не зная, что гавань захвачена македонянами. Караул, охранявший вход в гавань, обманул его, сказав, что флот стоит там на якоре. Все пираты были казнены, но Аристоника-хиосца, Аполлонида, Фисина, Мегарея и других подстрекателей мятежа на Хиосе[299], применявших тогда насилие на острове, Гегелох привез к Александру. Еще он сообщил, что отнял у Хареса[300] Митилену, а также и остальные города Лесбоса и, заключив соглашение, привлек их на свою сторону, а также что Амфотера с шестьюдесятью кораблями он послал к Косу[301], потому что жители Коса звали их к себе. Сам он тоже приплыл на Кос и застал Амфотера уже там. И всех остальных пленных Гегелох привез с собой, за исключением Фарнабаза, который на Косе тайно бежал из-под стражи. Александр отослал тираннов обратно в те города, где они были схвачены, чтобы жители этих городов сами решили их судьбу. Хиосцев же, приверженцев Аполлонида, он под строгим надзором отправил в египетский город Элефантину[302].
3. После этого у Александра появилось страстное желание пойти в Ливию к Аммону[303], чтобы услыхать от бога какое-нибудь предсказание, ибо молва гласила, что вещание Аммона непреложно и что к нему обращались в давние дни Персей и Геракл, первый — когда Полидевк посылал его против Горгоны, второй — когда шел против Антея в Ливию и против Бусириса[304] в Египет. Александр соревновался с Персеем и Гераклом, имевшими одного с ним родоначальника[305], и сам при этом приписывал свое рождение Аммону, подобно тому, как в мифах рождение Персея и Геракла приписывается Зевсу. С такими мыслями он отправлялся к Аммону, полагая, что узнает там истину о себе или, по крайней мере, будет утверждать, что узнал ее.
До Паретония[306] он шел, как пишет Аристобул, тысячу шестьсот стадии[307] вдоль моря по пустыне, не лишенной, однако, воды. Затем он повернул в глубь страны, туда, где находился оракул Аммона. Дорога эта пустынна, большая часть ее — безводные пески. Но для Александра пролилось с неба много воды, и это было приписано божественной силе. Вмешательством божества сочли также и следующее явление: когда в этой стране дует южный ветер, он несет с собой огромное количество песка и заметает дорогу, и тогда здесь, как и в море, пропадает всякая возможность определить необходимое направление пути, так как вдоль дороги нет никаких примет — ни горы какой-нибудь, ни дерева, ни неподвижных холмов, по которым путники могли бы определять свою дорогу, как это делают моряки по звездам: поэтому войско Александра блуждало, а проводники не знали, какой путь выбрать. По словам же Птолемея, сына Лага, два дракона с шипением двигались впереди войска, и Александр приказал проводникам довериться божеству и следовать за ними; драконы же указали им путь к оракулу и обратно. А у Аристобула помещен более распространенный рассказ о том, как два ворона летели впереди войска и служили для Александра проводниками. О том, что вмешательство какого-то божества имело место, я могу говорить с уверенностью, потому что это вполне естественно, но рассказ об этом событии передан без достаточной точности из-за того, что оно было по-разному описано теми, кто писал о нем.
4. Участок земли, на котором стоит храм Аммона, окружен безводными песками пустыни. Однако в центре этого небольшого местечка (в самом широком месте оно простирается приблизительно на сорок стадий[308]) растет много выращенных человеком деревьев — маслин и финиковых пальм, и среди лежащей кругом пустыни это единственное влажное место. Находится там также источник, совсем непохожий на остальные бьющие из земли источники. Дело в том, что в полдень вода в нем холодна на вкус, а умывающемуся она кажется даже ледяной, но когда солнце клонится к закату, вода нагревается и после захода солнца до полуночи становится все теплее и теплее, теплее же всего она бывает в полночь, а после полуночи начинает постепенно охлаждаться и уже утром делается холодной, а в полдень ледяной; это повторяется каждый день.
В этой местности добывается также природная соль. Некоторые сорта этой соли доставляют в Египет жрецы Аммона. Ведь когда они отправляются в Египет, то в корзинах из пальмовых листьев относят ее в дар царю или кому-нибудь другому. Соль эта крупная, отдельные куски ее достигают в длину трех пальцев и больше; она чиста, как кристалл. Поскольку она чище морской соли, то египтяне и те, кто соблюдает религиозные обряды, используют ее при жертвоприношениях. Александр с изумлением осмотрел это место и вопросил оракула. Услыхав то, что, по его словам, было ему по душе, он отправился обратно в Египет. По мнению Аристобула, он возвращался прежней дорогой, по свидетельству же Птолемея, сына Лага, он пошел в другом направлении, к Мемфису.
1. В той стране, куда пришел Александр, между реками Кофином[309] и Индом был расположен, говорят, город Ниса[310], основанный, по преданию, Дионисом после покорения им индусов. Но кто этот Дионис, когда и откуда отправился он в поход против индусов? Я не могу решить, могли фиванский Дионис[311], выступив из Фив или даже из лидийского Тмола[312], повести войско против индусов и, пройдя через области, населенные множеством воинственных, неизвестных дотоле грекам племен, не покорить ни одного из них, кроме индусов. Впрочем, не нужно быть придирчивым исследователем, когда речь идет о боге. Ведь то, что в обычных условиях невероятно, оказывается не лишенным вероятности, когда речь заходит о божестве.
Когда Александр подошел к городу, нисейцы послали к нему того, кто был среди них самым главным и носил имя Акуфиса, а с ним вместе еще тридцать знатнейших граждан с просьбой оставить город свободным как дар богу. Послы вошли в палатку Александра, когда он не успел еще стряхнуть с себя пыль после дороги и сидел в полном вооружении, в шлеме и с копьем в руках. Это зрелище наполнило их ужасом, они пали ниц и долго хранили молчание. Александр, наконец, велел им подняться и отбросить всякий страх; тогда Акуфис начал свою речь следующими словами:
"Царь, жители Нисы просят тебя оставить им свободу и самоуправление в знак уважения к Дионису. Ведь Дионис, возвращаясь после покорения индусского народа, на обратном пути к эллинскому морю основал этот город силами выбывших из строя солдат, которые были одновременно и его вакхантами. Город был заложен с той целью, чтобы для грядущих поколений он служил памятником победоносного странствования Диониса, подобно тому, как ты сам основал Александрию у Кавказской горы и еще другую Александрию в Египетской земле; и много других городов ты уже основал и еще будешь основывать со временем, ты, который совершил больше подвигов, чем Дионис. Итак, Дионис назвал наш город Нисой в честь своей кормилицы Нисы, а страну эту — Нисеей; гора же близ города получила название Мерос[313], потому что Дионис по преданию рос в бедре Зевса. И с тех пор жители Нисы пользуются свободой; у нас свои законы, и мы живем благопристойно. Доказательством того, что город наш основан Дионисом, пусть послужит для тебя этот плющ[314], который не встречается ни в одном другом месте Индии, но растет у нас".
2. Александру приятно было слышать это и хотелось верить тому, что рассказывали о странствованиях Диониса, хотелось, чтобы на самом деле Ниса была созданием Диониса, чтобы оказалось, что сам Александр уже пришел туда, куда приходил Дионис, и может идти еще дальше. Он полагал, что и македоняне, подражая подвигам Диониса, не откажутся и впредь делить с ним тяготы похода.
Жителям Нисы Александр предоставил свободу и самоуправление. Узнав их законы и то, что власть у них принадлежит знатным людям, он похвалил их порядки и пожелал, чтобы они прислали ему триста всадников и сто самых лучших мужей из числа трехсот, которые стояли во главе государства. Произвести отбор он поручил Акуфису, которого назначил своим наместником над Нисейской страной. Говорят, что, выслушав это, Акуфис улыбнулся и на вопрос Александра, над чем он смеется, ответил: "Царь, когда у города отнимут целых сто хороших граждан, как сможет сохраняться в нем правильное управление? Нет, если ты хочешь проявить заботу о нисейцах, то всадников веди с собою триста человек, а если тебе угодно, то и больше, но вместо ста лучших людей, которых ты велишь присоединить к ним, возьми в два раза больше прочих, плохих, чтобы на обратном пути ты мог найти в вашем городе тот же неизменный порядок".
Эти слова, казавшиеся разумными, убедили Александра. Он приказал прислать всадников, а об остальных ста больше не упоминал и не требовал замены. Акуфис же отослал к нему своего сына и сына своей дочери.
Александр жаждал увидеть то место, где, как хвалились нисейцы, не исчезли следы пребывания Диониса. С конницей гетеров и со своей отборной гвардией пехотинцев пришел он на гору Мерос и убедился, что она вся покрыта плющом и лавром, что в тенистых рощах растут всевозможные породы деревьев и живут самые разнообразные дикие звери. Радостно было македонянам смотреть на плющ, которого они давно уже не видели, так как в Индии плющ нигде не встречается, даже там, где растет виноград. Быстро сплели они из него венки, надели их на себя и там же стали петь гимн Дионису, возглашая разные прозвища бога[315].
Александр совершил там жертвоприношение Дионису и пировал вместе с гетерами. У некоторых записано, если можно этому верить, что многие из близких к нему знатных македонян, охваченные божественным влечением к Дионису, безумствовали в венках из плюща и издавали исступленные возгласы.
3. Читатель может верить и не верить этому, как ему угодно. Я лично не во всем согласен с Эратосфеном Киренским[316], который говорит, что все эти божеские почести македоняне относили главным образом к личности Александра. Он даже утверждает, что македоняне видели пещеру парапамисадов[317] и слышали, а может быть сами придумали местное предание, будто это и есть пещера Прометея, в которой он находился связанным, и будто в нее прилетал орел, чтобы питаться внутренностями Прометея, и что пришедший туда Геракл убил орла и освободил Прометея от уз.
В этом рассказе македоняне перенесли гору Кавказ из Понта в восточные края земли и страну парапамисадов в Индию, назвав гору Парапамис Кавказом для большего прославления Александра. Увидев в Индии коров с клеймом в форме палицы, они сочли это свидетельствам того, что Геракл побывал в тех местах[318]. Похожие на это подробности из странствований Диониса Эратосфен подвергает сомнению. Что касается меня, то я не высказываю своего мнения относительно этого.
10. (8) В земле индусов замечательно и то, что все индусы свободны и нет ни одного индуса раба. В этом сходство между индусами и лакедемонянами. (9). Но у лакедемонян есть рабы — гелоты, которые выполняют работу рабов, у индусов же вообще нет рабов, тем более из числа индусов.
11. (1) Все индусы разделены приблизительно на семь[319] сословий. В одно из сословий входят мудрецы. Количество их меньше, чем остальных, но они пользуются наибольшим почетом и славой. (2) С — них не требуют ни физической работы, ни какого-либо налога в казну. Да и вообще на мудрецов не возлагается никаких других обязанностей, кроме приношения жертв богам за все общество индусов. (3) Когда кто-нибудь от себя лично приносит жертву, один из мудрецов руководит им при этом, так как полагают, что иначе жертвоприношение не будет угодно богам. (4) Также и в искусстве гадания сведущи только они одни среди индусов, и никому другому, кроме мудреца, не позволяется давать предсказания. (5) Прорицают они относительно времен года, а также в том случае, если обществу грозит беда. Предсказывать же каждому о его личных делах — не их дело, либо потому, что они в своем искусстве не занимаются маловажными вопросами, либо потому, что считают ниже своего достоинства беспокоить себя такими вещами. (6) Тому, кто до трех раз ошибся в прорицании, никакого зла не причиняют, но обязывают его молчать всю остальную жизнь. И никто уже не заставит издать звук того человека, который осужден на молчание.
(7) Мудрецы эти не носят одежды; зимой они живут под открытым небом на солнце, а летом, когда солнце бывает мучительно, — на лугах, в болотистых местах под большими деревьями, тень от которых, по словам Неарха[320], простирается почти на 5 плетров вокруг, и таким образом под тенью одного дерева может укрыться множество людей. Так велики эти деревья[321]. (8) Питаются они плодами и корой деревьев; кора эта приятна на вкус и питательна не менее, чем финики.
(9) Следующие — это земледельцы, самое многочисленное сословие индусов. У этих нет вооружения, и до военного искусства им нет дела, но они обрабатывают землю и платят подать царям и городам, которые пользуются самостоятельностью. (10) Даже если индусы воюют друг против друга, они не смеют ни трогать тех, кто возделывает землю, ни опустошать саму землю; в то время, когда они сражаются и убивают друг друга, как это бывает на войне, другие рядом с ними спокойно пашут, жнут, подрезывают деревья, собирают плоды.
(11). Третье сословие у индусов — это пастухи, которые пасут быков и мелкий скот. Эти люди не населяют ни городов, ни деревень; они кочевники и живут в горах, подать же они платят за свой скот, кроме того, они охотятся по стране за птицами и дикими зверями.
12. (1) Четвертое сословие состоит из ремесленников и торговцев. Они также несут общественные повинности и вносят налог от своих трудов, кроме тех, однако, которые производят военное оружие. Эти последние получают еще и плату из казны. В это сословие входят корабельные мастера и гребцы, которые на судах плавают по рекам.
(2) Пятое сословие у индусов — это воины; по количеству своему они идут сразу после земледельцев, но наслаждаются большей свободой и весельем, чем кто-либо. Занимаются они одними военными делами. (3) Оружие же для них делают другие; другие также доставляют им коней и прислуживают в лагере, где следят за их конями, чистят оружие, водят слонов, держат в порядке колесницы и правят ими. (4) А сами воины, если нужно воевать, воюют, в мирное же время веселятся. И на них из казны отпускается такая сумма, что еще и других легко можно кормить на эти средства.
(5) В шестое сословие у индусов входят те, кого называют надзирателями. Они наблюдают за тем, что происходит в городах и селах, и сообщают об этом царю там, где есть царская власть, а там, где индусы самостоятельны, — главным чиновникам. Они не имеют права принести ложное известие, и ни один индус никогда не был обвинен во лжи.
(6) К седьмому сословию относятся те, кто вместе с царем или с властями в городах, пользующихся самоуправлением, держат совет о делах государства. (7). Это сословие немногочисленно, но мудростью и справедливостью оно превосходит всех. Из их числа выбираются высшие должностные лица, начальники округов, помощники начальников, хранители сокровищ, командующие войском и флотом, казначеи и начальники, распоряжающиеся земледельческими работами.
(8) Брать жен из другого сословия воспрещено; земледелец, например, не может жениться на девушке из сословия ремесленников и наоборот. Один человек не имеет нрава ни заниматься двумя профессиями, ни перейти из одного сословия в другое, т. е. стать, например, земледельцем из пастуха или пастухом из ремесленника. (9) Только в сословие мудрецов может у них перейти человек независимо от того, в каком сословии он родился. И это потому, что жизнь мудреца необычайно затруднительна, и он не знает послаблений.
О жизни Аппиана нам известно немного. Уроженец Александрии, он у себя на родине занимал почетные должности, в 116 г. н. э. принимал участие в войне, которую император Траян вел в Египте против иудеев. При императоре Адриане (117-138 гг. н. э.) Аппиан выступал в Риме в качестве адвоката, а в правление Марка Аврелия и Луция Вера (161-169 гг. н. э.) получил должность прокуратора.
Уже будучи прокуратором, он написал подробную историю Римского государства. Гражданин огромной империи, простиравшейся от берегов Тигра до побережья Атлантического океана и от Британии до Египта, современник походов Траяна в Дакию и Парфию и вместе с тем выходец из богатейшей римской провинции, некогда самостоятельной и занимавшей первое место среди государств Средиземноморья, Аппиан в своем груде большое внимание уделяет процессу покорения Римом различных народов, придерживаясь в своем рассказе не хронологического, а этнического принципа. Тем самым он концентрирует внимание читателя на истории римской политики в каждой отдельной местности и, как сам он говорит во вступлении, стремится показать доблесть и стойкость римлян.
"Римская история" Аппиана в 24 книгах охватывала период со времени прибытия Энея в Италию до войн Траяна в Дакии (107 г. н. э.). Из них книги XVIII-XXIV утрачены целиком, полностью сохранились книги о гражданских войнах (XIII-XVII), а также книги "Испанская" (IV). "Ганнибалова" (VII), "Карфагенская" (VIII), "Митридатова" (XII). От остальных дошли до нас отрывки.
Наибольший интерес представляют собой книги о гражданских войнах, где излагаются события внутренней политической жизни Рима за целое столетие (от времени Тиберия Гракха до 37 г. до н. э.). Мы не имеем другого античного сочинения, связно излагающего историю Рима за тот же период, и поэтому рассказ Аппиана приобретает особую ценность. В распоряжении нашего автора были, несомненно, не дошедшие до нас произведения современников описываемых им событий: "История" Азиния Поллиона. автобиография Августа и др.
"Гражданские войны" — это не просто повествование о событиях двухсотлетней давности, это острая политическая полемика, в которой звучит голос очевидца и раскрываются экономические причины междоусобных раздоров в Риме.
Взгляды самого Аппиана изложены им в первых главах I книги "Гражданских войн", где он, сожалея об убийстве Цезаря, высказывается как сторонник диктатуры.
"Римская история" написана на греческом языке, причем во многих местах исследователи усматривают влияние латинского оригинала.
4. (1) Римляне постановили даже послов не принимать больше от самнитов[322], а вести с ними непримиримую войну, не соглашаясь ни на какие переговоры, пока те не уступят силе.
(2) Бог, однако, был возмущен такой надменностью, и римляне впоследствии были побеждены самнитами и прошли под ярмом. Самниты, которыми командовал Понтий[323], заперли их в очень узком месте[324]; римлян стал мучить голод, и консулы послали послов к Понтию, предлагая ему от римского народа благодарность, которая предоставляется не во всякое время. Он же ответил, что послов впредь следует посылать лишь в том случае, если они сложат оружие и самих себя отдадут в его руки. При. этих словах поднялся стон, как бывает при взятии города, консулы медлили несколько дней, боясь совершить что-либо недостойное Рима. Но поскольку никакого спасительного выхода не представлялось, а мучения голода продолжались, то, не решаясь рисковать жизнью пятидесяти тысяч молодых воинов, они сдались Понтию и просили его, убьет ли он их, продаст ли или сохранит для выкупа, не подвергать никакому надругательству тела несчастных.
(3) Понтий вызвал для совета из города Кавдия своего отца, который по старости ездил в повозке. И старец промолвил: "Сын мой, при большой вражде лекарством служит крайний избыток как благодеяния, так и наказания. Наказания устрашают, благодеяния же привлекают на нашу сторону. Сумей эту первую победу сохранить как величайшее счастье. Отпусти всех, не причинив ни страдания, ни обиды, не отобрав ни у кого ничего, чтобы полным было величие твоего благодеяния. Римляне, как я слыхал, необычайно честолюбивы; побежденные одними благодеяниями, они постараются превзойти тебя в своей благодарности за них. Это благодеяние ты можешь сделать залогом нерушимого мира. Если такой образ действий не привлекает тебя, тогда перебей всех без различия, не оставляй никого, чтобы и с известием в город явиться было некому. О первом способе я тебе говорю с одобрением, о втором — лишь в силу необходимости. Ведь если ты нанесешь обиду римлянам, они всячески станут мстить тебе, поэтому заранее сделай безвредными тех, с кем все равно придется сражаться. А большего урона, чем гибель 50 тысяч юношей, нельзя вообразить".
(4) Таковы были его слова. Но сын возразил: "Меня, отец, не удивляет, что ты говорил о вещах, прямо противоположных друг другу. Ведь ты предупреждал, что будешь говорить об избытке того и другого. Я, однако, не стану убивать такого количества людей, опасаясь кары бога и стыдясь вызвать негодование у людей; и не буду я непоправимым злам лишать народы тех надежд, которые они возлагают друг на друга. А что касается освобождения их, то, захватив в плен этих римлян, много зла нам причинивших и до сих пор владеющих нашими садами и городами, я не решаюсь отпускать их совершенно невредимыми. Я не сделаю этого. Глупо ведь быть человеколюбивым до безумия. Рассуди сам, без меня: самниты, у которых римляне убили детей, отцов, братьев да еще отняли имущество, и деньги, ищут удовлетворения. Победитель от природы необуздан, и они также высматривают, чем бы поживиться. Итак, кто потерпит, чтобы я не убил их, не продал, не подверг наказанию, но отослал бы невредимыми, как благодетелей. Поэтому-то мы не станем прибегать к крайностям; одну из них я не властен выполнить, бесчеловечности же сам не переношу. А чтобы уязвить римлян в их высокомерии и остаться безупречным в глазах остальных, я отберу у них оружие, которое они всегда направляли против нас, и деньги, которые также взяты у нас. Целыми и невредимыми проведу их под ярмом: такому позору они и сами подвергали других. При этом я заключу договор о мире между нашими народами. Как заложников я оставлю у себя знатнейших всадников, пока весь народ не одобрит этот договор. Думаю, что, поступая так, я совершу поступок достойный как победителя, так и гуманного человека. И римлянам понравится то, что они сами часто проделывали с другими, стремясь, как они говорят, быть доблестными".
(5) При этих словах Понтия старец заплакал и, сев в повозку, отправился обратно в Кавдий. Понтий же призвал посланных и спросил, уполномочен ли кто-нибудь из них вести мирные переговоры. Такого лица среди них не оказалось, так как война велась жестокая, без перемирий. Тогда через послов он передал консулам, а также остальным начальникам и всей массе войска следующее: "У нас с римлянами всегда были мирные отношения, которые вы порвали, оказывая военную поддержку нашим врагам сидицинам[325]. Затем, когда дружба между нами была восстановлена, вы стали воевать с нашими соседями неаполитанцами. И мы видели, что вы готовитесь к захвату власти над всей Италией. Воспользовавшись безвыходным положением наших полководцев в первых битвах, вы в своем обращении с нами ни в чем себя не сдерживали; вы не довольствовались тем, что опустошали нашу землю, владели чужими селами, поселяли туда колонистов, и когда мы два раза направляли к вам послов и шли на большие уступки, вы с величайшим высокомерием требовали, чтобы мы вдобавок ко всему сложили с себя власть и были бы у вас в подчинении, как будто мы не союзники, а пленники ваши. Вслед за тем вы приняли решение вести жестокую, не на жизнь, а на смерть, войну против бывших друзей, живущих вместе с вами потомков сабинян. Так что, по вашей ненасытности, и нам не следовало бы заключать с вами мира. Но я боюсь кары богов, о чем и вам надо подумать. Помня наше родство и прежнюю дружбу, я позволяю вам пройти под ярмом и затем целыми и невредимыми уйти в одной одежде, если вы поклянетесь вернуть нам землю со всеми селами, вывести колонистов из городов и никогда больше не воевать с самнитами".
(6) Когда слова эти стали известны в лагере, то поднялся страшный вопль и плач. Ведь прохождение под ярмом считалось позором хуже смерти. А когда услыхали о всадниках, то заплакали еще сильнее. Но так как иного выхода не было, они приняли условия. Клятвы были произнесены Понтием и двумя римскими консулами, Постумием и Ветурием, а также двумя квесторами, четырьмя легатами, двенадцатью трибунами — то есть всеми, кто уцелел. После клятвы Понтий разрушил часть стены, воткнул в землю два копья, третье положил поперек и стал пропускать каждого римлянина через эти копья. Он дал им затем кое-какой скот для больных и пищу, чтобы добраться до Рима. Способ освобождения, называемый у них ярмом, может, по-моему, навлекать такой же позор, как взятие в плен.
(7) Когда известие о несчастии достигло Рима, то поднялся там плач и рыдание, как во время траура; женщины били себя в грудь, как будто мертвы были те, кто позорно спасся. Сенаторы сняли с себя тунику с широкой каймой. На целый год, пока не будет поправлена беда, прекращены были торжественные жертвоприношения, браки и тому подобные церемонии. Из тех же, кто был отпущен Понтием на свободу, одни от стыда разбежались по полям, другие вступили в город ночью. Консулы же по необходимости пришли днем, облеченные во все знаки своего консульского достоинства, но делами они с тех пор больше не занимались.
106. Цезарь, закончив вполне эти гражданские войны[326], поспешил в Рим, внушив к себе такой страх и славу о себе, какую не имел никогда никто до него. Вот отчего и угождали ему так безмерно и были оказаны ему все почести, даже сверхчеловеческие: во всех святилищах и публичных местах ему совершали жертвоприношения и посвящения, устраивали в честь его воинские игры во всех трибах и провинциях, у всех царей, которые состояли с Римом в дружбе. Над его изображениями делались разнообразные украшения; на некоторых из них был венок из дубовой листвы как спасителю отечества, символ, которым издревле чтили спасенные своих защитников. Его нарекли отцом отечества и выбрали пожизненным диктатором и консулом на десять лет; особа его была объявлена священной и неприкосновенной; для занятий государственными делами ему были установлены сидения из слоновой кости и золота, при жертвоприношении он имел всегда облачение триумфатора. Было установлено, чтобы город ежегодно праздновал дни боевых побед Цезаря, чтобы жрецы и весталки каждые пять лет совершали за него публичные молебствия и чтобы тотчас же по вступлении в должность магистраты присягали не противодействовать ничему тому, что постановил Цезарь. В честь его рождения месяц Квинтилий был переименован в Июлий. Было также постановлено посвятить ему наподобие божества множество храмов, и один из них — общий Цезарю и Благосклонности, причем обе фигуры протягивали друг другу руки.
107. Так они его боялись как неограниченного владыку, но молились вместе с тем, чтобы он был к ним благосклонен. Были и такие, которые предполагали дать ему титул царя. Однако он, узнав об этом, отверг это предложение: он даже угрожал сторонникам этой мысли, считая этот титул нечестивым вследствие тяготеющего над ним проклятия со стороны предков[327]. Преторские когорты[328], которые охраняли его с самой войны, он теперь уволил и появлялся в сопровождении одних лишь народных ликторов. И ему, так умеренно себя держащему, в то время, когда он занимался делами, сенат во главе с консулами — при этом каждый шел в подобающем порядке — преподнес постановление о вышеуказанных почестях. Он их приветствовал, однако не встал ни тогда, когда они к нему приближались, ни тогда, когда около него стояли: этим он подал новый повод для тех, кто обвинял его в том, что он замышляет стать царем. Цезарь все предложенные титулы принял, кроме десятилетнего консульства, назначив консулами на ближайший год себя и Антония, начальника своей конницы, на место же Антония поставил начальником над конницей Лепида, правителя Испании. Лепид, однако, должность выполнял не сам, а через своих друзей. Затем Цезарь возвратил всех беглецов из Рима, кроме тех, кто убежал из-за какого-нибудь неизгладимого преступления, простил своим врагам и многим из тех, кто против него воевал, дал или годовые магистратуры. в городе или управление в провинции или в армии. Благодаря такому поведению Цезаря, народ стал надеяться, что он вернет и демократическое правление, как это сделал Сулла, неограниченно господствовавший подобно Цезарю. Но в этом-то народ заблуждался.
108. Кто-то из тех, кто особенно поддерживал слух о вожделении Цезаря быть царем, украсил его изображение лавровым венком, обвитым белой лентой. Трибуны Марул и Цезетий разыскали этого человека и арестовали его под тем предлогом, что они делают этим угодное и Цезарю, который прежде сам угождал тем, кто будет говорить о нем как о царе. Цезарь перенес этот случай спокойно. В другой раз группа людей, встретив его у ворот Рима, когда он откуда-то шел, приветствовала его как царя, но народ при этом зароптал. Тогда Цезарь очень хитро сказал приветствовавшим его: "Я — не Рекс (царь), я — Цезарь", как будто они ошиблись в его собственном имени. Друзья Марула и другие его сторонники открыли и главаря этой группы и приказали общественным служителям представить его перед судом трибунала. Цезарь, потеряв терпение, выступил перед сенатом с обвинением против группы Марула, указывая, что они коварно набрасывают на него обвинение в стремлении быть тиранном, и прибавил при этом, что считает их заслуживающими смерти, однако ограничивается только лишением их должности и изгнанием из сената. Этим поступком Цезарь больше всего сам себя обвинил в том, что он стремился к этому титулу, что от него самого идут все эти попытки и что он стал вообще тиранном: ведь причиной наказания трибунов оказалось то, что они боролись против наименования Цезаря царем. Власть же трибунов была и по закону и по присяге, соблюдаемой издревле, священной и неприкосновенной; кроме того, он еще больше возбудил негодование против себя тем, что не дождался конца их служебного срока.
109. Цезарь и сам сознавал свою ошибку и раскаивался. И это было первым тяжким и неподобающим поступком, а именно, что он сделал все это, стоя во главе правления и в обстановке уже не военного, а вполне мирного времени. Передают, что он предложил своим друзьям охранять его, так он дал врагам, ищущим повод предпринять враждебные действия против него, прекрасную к тому возможность. Когда же друзья спросили его, не призвать ли опять испанские когорты для его охраны, он ответил: "Ничего нет хуже продолжительной охраны: это примета того, кто находится в постоянном страхе". Испытания его, однако, в отношении склонности к царской власти нисколько не прекратились, ,и однажды, когда Цезарь сидел на форуме на золотом кресле перед рострами, чтобы смотреть оттуда на Луперкалии[329], Антоний, товарищ его по консульству, подбежал, обнаженный и умащенный маслом, как обычно ходят жрецы на этом празднестве, к рострам и увенчал голову Цезаря диадемой. При этом со стороны многих зрителей этой сцены раздались рукоплескания, но большинство застонало. Тогда Цезарь сбросил диадему. Антоний снова ее возложил, и Цезарь опять ее сбросил. И в то время как Цезарь и Антоний между собой как будто спорили, народ оставался еще спокойным, наблюдая, чем кончится все происходящее. Но когда взял верх Цезарь, народ радостно закричал, одобряя его за отказ.
110. Цезарь же, потому ли, что он сам не знал как быть, или потому, что он устал и хотел отклонить эти не то искушения, не то обвинения, или из-за своих врагов желал удалиться из города, или задумал лечиться от (Эпилепсии и конвульсий, которыми он часто внезапно, особенно во время отсутствия деятельности, подвергался, — неизвестно по той или другой из причин задумал большой поход на гетов и парфян[330], сперва на гетов, племя суровое, воинственное и обитавшее по соседству, а затем на парфян, чтобы отомстить им за нарушение перемирия[331] с Крассом. Он уже ранее этого послал через Ионийское море войско, состоявшее из 16 легионов пехоты и 10000 конницы. При этом опять распространился слух, что Сивиллины книги предсказывают: парфяне тогда лишь будут побеждены римлянами, когда против них выйдет воевать царь. И опять в связи с этим некоторые осмелились говорить, что Цезаря необходимо провозгласить, как это на самом деле и было, диктатором и императором римлян и дать ему всякие иные прозвища, которыми римляне пользуются вместо титула царя, и чтобы народы, подчиненные Риму, называли его царем. Но Цезарь все это отверг, торопил приготовлениями к походу, вызывая к себе в городе недовольство.
111. Осталось всего четыре дня до отбытия, когда враги убили его в сенате из-за зависти ли к счастью Цезаря и его силе, возросшей свыше всякой меры, или, как они сами говорили, из-за попечения о восстановлении государственного строя отцов. Ведь они хорошо знали Цезаря и опасались, что, когда он покорит и те народы, против которых он собирался идти, он станет царем беспрекословно. Я полагаю, что поводом к убийству Цезаря послужило это прозвище, ибо между "царем" и "диктатором" есть лишь разница в названии, на деле же, будучи диктатором, Цезарь был бы царем. Составили этот заговор, главным образом, двое: Марк Брут, по прозвищу Цепион, сын Брута, погибшего при диктатуре Суллы, перебежавший к Цезарю при Фарсале, и Гай Кассий, передавшийся Цезарю с триерами на Геллеспонте[332]. Оба они были сторонниками Помпея; к ним присоединился еще, из наиболее близких Цезарю лиц, Децим Брут Альбин. Все они пользовались у Цезаря почетом и доверием. Им он давал и самые значительные поручения: так, отправившись на войну в Африку, он передал им командование войском и управление Галлией: Трансальпийской — Дециму, Цизальпинской — Бруту.
112. В то время как раз Брут и Кассий, собираясь стать преторами, спорили между собой о так называемой городской претуре, которой отдается предпочтение перед другими претурами; может быть, они действительно спорили из-за честолюбия, а может быть, это была просто игра, чтобы не считалось, будто они друг с другом дао всем согласны. Цезарь, выбранный ими в судьи, говорят, сказал своим друзьям, что более правым оказывается Кассий, но Бруту он уступает из-за расположения к нему. Так во всем Цезарь оказывал ему благоволение и почет. Некоторые даже полагали, что Брут приходится Цезарю сыном, так как, когда Брут родился, у Цезаря была связь с Сервилией, сестрой Катона[333]. Вот почему, говорят, и при победе при Фарсале Цезарь приказал своим полководцам все усилия приложить для спасения Брута. Но Брут или потому, что был неблагодарен, или потому, что о проступке своей матери не знал или не верил этому или стыдился, или же потому, что слишком любил свободу и предпочитал отечество отцу, или потому, что, будучи потомком Брута[334], изгнавшего в древности царей, он был подстрекаем и возбуждаем больше других со стороны народа — ибо на статуях Брута Древнего, на судейском кресле самого Брута появились надписи вроде: "Брут — ты труп?", или "почему не ты живешь теперь", или "ты не его потомок", — так или иначе, но многим воспламенялся юноша на дело, которое он считал делом, завещанным от предков.
113. Как раз в то время, когда слух о замыслах Цезаря стать царем был еще в силе, назначено было ближайшее заседание сената, Кассий положил свою руку на плечо Брута и спросил: "Что мы будем делать в сенате, если льстецы Цезаря внесут предложение объявить его царем?" На это Брут ответил, что он совсем не пойдет в сенат. Кассий снова его спросил: "А чтс мы сделаем, славный Брут, если нас туда позовут в качестве преторов?" — "Я, — ответил Брут, — буду защищать отечество до своей смерти". Тогда Кассий, обняв его, сказал: "Кто из знатных при подобном образе мыслей не присоединится к тебе? Кто, полагаешь, ты, исписывает твое судейское кресло тайно надписями: ремесленники, лавочники, или же те из благородных римлян, которые от других своих преторов требуют зрелищ, конских бегов и состязаний зверей, а от тебя — свою свободу как дело, завещанное тебе и твоим предком?" Так в первый раз они друг другу открыли то, что обдумывали уже долгое время, и каждый из них стад испытывать как собственных друзей, так и друзей самого Цезаря, тех, кого они признавали наиболее смелыми. Из их друзей к ним присоединились два брата, Цецилий и Буколиан, также Рубрий Рекс, Квинт Лигарий, Марк Спурий, Сервилий Гальба, Секстий Назон и Понтий Аквила; из друзей Цезаря они привлекли: Децима Брута, о котором я упоминал, Гая, Кассия, Требония, Тиллия Цимбра, Минуция и Бастила.
114. Когда Брут и Кассий сочли, что число их достаточно, и, не считали нужным никого больше привлекать, они заключили между собой договор без клятв и жертвоприношений, и, однако, ни один из них не отступил и не оказался предателем. Все искали только подходящего времени и места. Они вынуждены были спешить, так как через четыре дня Цезарь собирался отправиться в поход, и тогда возле него будет немедленно большая военная охрана. Что касается места, то они выбрали сенат для того, чтобы сенаторы, хотя заранее о том и не знали, увидев дело, присоединились, подобно тому, как это, по преданию, было с Ромулом, когда он из царей превратился в тиранна. Они полагали, что их дело, как, и дело с Ромулом, совершенное к тому же в сенате, будет принято всеми не как злодеяние, но как подвиг за отечество, предпринятый для общего блага, и это обеспечит им безопасность со стороны войска Цезаря; а честь останется за ними, так как всем будет известно, что это они были зачинателями всего дела. Вот почему все согласно выбрали сенат местом для совершения своего дела. В подробностях были расхождения. Одни считали нужным убить и Антония, так как он был консулом вместе с Цезарем, сильнейшим из его друзей и наиболее популярным человеком у войска. Брут, однако, возражал, что, убивая Цезаря, они получат славу тиранноубийц, так как убивают царя, за убийство же друзей Цезаря их сочтут просто врагами их, как сторонников Помпея.
115. Убежденные этим доводом, они только ждали предстоящего собрания сената. Накануне дня этого заседания Цезарь отправился на пир к начальнику своей конницы Лепиду и взял с собой туда Децима Брута Альбина. За чашею зашел разговор о том, какая смерть для человека всего лучше. Каждый говорил разное, и только Цезарь сказал, что лучшая смерть — неожиданная. Так он напророчил самому себе и вел беседу о том, чему предстояло случиться наутро. После попойки тело его ночью стало вялым, и жена его Калыпурния, видя во сне, что он сильно истекает кровью, отговаривала его идти в сенат. При жертвоприношении, что он делал часто, приметы оказались неблагоприятными, и он уже собрался было послать Антония отменить заседание. Но Децим, присутствовавший тут же, убеждал его не подавать повода для обвинения в высокомерии и просил, чтобы он сам отправился распустить сенат. Цезарь отправился для этой цели на носилках. В этот день происходили зрелища в театре Помпея[335], и сенат, согласно обычному в дни игр порядку, должен был заседать в одном из портиков Помпея. Приближенные Брута отправились уже с утра в портик при театре и занимались там с большой выдержкой своими преторскими обязанностями. Узнав о неблагоприятных приметах при жертвоприношениях Цезаря и об отсрочке заседания, они были весьма смущены. Когда они были в замешательстве, кто-то, взяв Каску[336] за руку, сказал: "Ты от меня, друга, скрываешь, а Брут мне донес". И Каска, сознавая свою вину, пришел в смущение. Тот же, смеясь, продолжал: "Откуда у тебя будут деньги, необходимые для должности эдила?" Тогда Каска пришел в себя. Бруту и Кассию, задумчиво о чем-то друг с другом договаривающимся, один из сенаторов, Попилий Лена, отозвав их в сторону, сказал, что он желает успеха тому, что они замыслили, и увещевал их торопиться. Они испугались и от испуга молчали.
116. В то время как Цезаря уже несли на носилках в сенат, кто-то из его домашних, узнав о заговоре, прибежал донести то, о чем он узнал. Он пришел к Кальпурнии и сказал ей лишь то, что у него к Цезарю важные дела, и ждал, пока тот вернется из сената, так как он не все до конца знал о заговоре. Другой человек, Артемидор, книдский уроженец, бывший гостем Цезаря, побежав в сенат, нашел его уже убитым. Третий вручил Цезарю, в то время как он совершал жертвоприношения и как раз при входе в сенат, письмо с изложением заговора, письмо, которое было потом найдено в руках убитого. Едва Цезарь сошел с носилок, как Лена, тот самый, который недавно пожелал успеха друзьям Кассия, пересек ему дорогу и завел с ним серьезный разговор о каком-то личном деле. При виде того, что происходило, и при длительности беседы заговорщики испугались и уже готовились даже дать. друг другу знак убить самих себя прежде, чем их схватят. Но видя, что в продолжение разговора Лена выглядит скорее просящим и умоляющим о чем-то, чем доносящим, они оправились, а когда увидели, что Лена по окончании разговора попрощался с Цезарем, снова осмелели. Был обычай, что консулы при входе в сенат совершают жертвоприношения, прежде чем войти. И жертвоприношения были опять-таки неблагоприятны для Цезаря: первое животное оказалось без сердца, а, как другие говорят, внутренности его были лишены самой существенной части. И прорицатель сказал, что это признак смерти. Цезарь, смеясь, возразил, что нечто подобное с ним случилось в Испании во время войны с Помпеем[337]. На это прорицатель ответил, что Цезарь и тогда был в большой опасности и что теперь примета еще более показательна для смерти. Цезарь тогда приказал ему совершить новое жертвоприношение. Но когда ни одно не давало благоприятной приметы, Цезарь, стесняясь перед сенаторами за свое опоздание и побуждаемый как будто бы друзьями, на самом деле своими недругами, пошел, пренебрегши показаниями жертвоприношений. Ибо то, что с Цезарем случилось, должно было случиться.
117. Перед входом в сенат заговорщики оставили из своей среды Требония, чтобы он разговором задержал Антония, Цезаря же, когда он сел на своем кресле, они, словно друзья, обступили со всех сторон, тайно держа кинжалы. И из них Тиллий Цимбр, став перед Цезарем, стал просить его о возвращении своего изгнанного брата. Когда Цезарь сперва откладывал решение, а затем совершенно отказал, Цимбр взял Цезаря за пурпуровый плащ, как бы еще прося его, и, подняв это одеяние до шеи его, потянул и вскрикнул: "Что вы медлите, друзья?" Каска, стоявший у головы Цезаря, направил ему первый удар меча в горло, но, поскользнувшись, попал ему в грудь. Цезарь вырвал свой плащ у Цимбра и, вскочив с кресла, схватил Каску за руку и потянул его с большой силой. В это время другой заговорщик поразил его мечом в бок, который был, вследствие поворота Цезаря к Кассию, доступен удару, Кассий ударил его в лицо, Брут в бедро, Буколиан между лопатками. Цезарь с гневом и криком, как дикий зверь, поворачивался в сторону каждого из них. Но после удара Брута... или потому что Цезарь уже пришел в совершенное отчаяние, он закрылся со всех сторон плащом и упал, сохранив благопристойный вид, перед статуей Помпея. Заговорщики превзошли всякую меру и в отношении к падшему и нанесли ему до 23 ран. Многие в суматохе ранили мечами друг друга.
Об авторе знаменитого "Описания Эллады" мы знаем только то, что он носил имя Павсания, происходил из Малой Азии и жил во II в. н. э. Труд его в 10 книгах представляет собой ценнейший источник наших сведений по мифологии, истории искусства, археологии и географии Греции, ценность которого увеличивается еще и тем, что он написан рукой очевидца. Все описание проникнуто горячей любовью к бесчисленным художественным сокровищам Эллады.
Павсаний сохранил нам множество мелких местных сказаний и преданий, большое количество мифов, относительно истинности которых он нередко выражает сомнение. Он позволяет нам понять и почувствовать ту эстетическую атмосферу, в которой жила Греция первых веков нашей эры.
(2) Аттике, оправившейся после Пелопоннесской войны[338] и губительной повальной болезни и снова начавшей играть видную роль, немного лет спустя предстояло подпасть под власть Македонии, достигшей тогда наибольшего могущества. Как удар молнии, из Македонии обрушился мстительный гнев Александра и на Беотийские Фивы. Против лакедемонян воевали фиванец Эпаминозд[339] и ахейцы[340]. Когда же с трудом, как молодой отросток из дерева, поврежденного и почти засохшего, в Элладе вновь вырос Ахейский союз[341], то подлость и неспособность его военачальников погубили его рост.
(3) Позднее, когда Римс^я империя перешла в руки Нерона, он дал свободу всему эллинскому миру, произведя следующий обмен с римским народом, а именно: он отдал ему как сенатскую провинцию[342] взамен Эллады остров Сардинию, в то время наиболее богатый и благоустроенный. И вот, размышляя об этом поступке Нерона, я был поражен глубокой справедливостью слов Платона, сына Аристона, что "преступления, своей величиной и дерзновенностью превосходящие обычные нормы, свойственны человеку не обычному, но благородной душе, испорченной нелепым воспитанием". Но фактически эллинам не удалось воспользоваться этим даром: когда после Нерона власть взял в свои руки Веспасиан[343], у них вновь начались между собой междуусобия и восстания. Тогда Веспасиан вновь наложил на них уплату дани и велел повиноваться наместнику, сказав, что эллинский народ отвык от свободы.
Таковы были по моим исследованиям ход и развитие истории Ахайи[344].
21. (1) У афинян в театре стоят изображения поэтов и трагических и комических, большею частью малоизвестных; если не говорить о Менандре, то не было ни одного из комических поэтов, которые бы приобрели себе славу. Из известных писателей трагедий там находятся Еврипид, и Софокл. (2) Говорят, что лакедемоняне вторглись в Аттику в момент смерти Софокла[345]. И вот их вождь увидел во сне явившегося к нему Диониса, который приказал ему почтить всеми почетными обрядами, которые полагаются мертвым, новую сирену. И ему стало ясно, что это сновидение имеет отношение к Софоклу и к его поэзии. Еще и теперь обычно всех выдающихся в поэзии и в речах сравнивают с сиренами.
(3) Изображение же Эсхила, я думаю, сделано много позднее его кончины и той картины, которая изображает марафонскую битву. Сам Эсхил рассказывал, что, будучи еще мальчиком, он заснул в поле, сторожа виноград; и вот ему явился во сне Дионис, приказав писать трагедии. Когда наступил день, он пожелал выполнить волю бога, и когда он попытался, то ему очень легко удалось писание стихов. Так он рассказывал об этом...
(5) В самой верхней части театра есть пещера в скалах[346], идущая на Акрополь, и в ней стоит треножник. На нем изображение Аполлона и Артемиды, убивающих детей Ниобы. Эту Ниобу я и сам видел, поднявшись на гору Сипил[347]; вблизи — это крутая скала, и стоящему перед ней она не показывает никакого человеческого облика — ни плачущей женщины, ни вообще женщины. Если же стать дальше, то покажется, что ты совершенно ясно видишь плачущую женщину.
29. (2) У афинян и за городом, в поселках, и по дорогам есть храмы богов и могилы героев и прославленных мужей. Ближе всего Академия, некогда владение частного гражданина, в мое время гимнасий.
30. (3) Недалеко от Академии есть могильный памятник Платону, о котором бог вперед дал знамение, что он будет самым великим в философии. А предсказал он это вот каким образом. В ночь перед тем, как Платон собирался сделаться учеником Сократа, Сократ увидал сон, что ему на грудь прилетел и сел лебедь. Лебедь же как птица славится своей большой музыкальностью; говорят, будто Кикн (лебедь) был царем лигийцевг живших по ту сторону Эридана[348], у начала кельтских земель, что он был очень музыкален и когда умер, то по воле Аполлона он был превращен в птицу. Лично я верю только тому, что у лигийцев царствовал (музыкальный человек, но чтобы из человека он превратился в птицу, это мне кажется невероятным.
32. (1) От Марафона на расстоянии ста стадий находится Браурон[349], где, по преданию, высадилась Ифигения, дочь Агамемнона, бежавшая от тавров, везя с собой изображение Артемиды; оставивши здесь изображение, она отправилась в Афины, а затем в Аргос.
(6) Место, называемое Лимнеем[350], является храмом Артемиды Ортии. Тут находится ее деревянное изображение, которое, говорят, некогда Орест и Ифигения похитили из Тавриды. По рассказам лакедемонян, оно было перенесено в их город Орестом, который тут и царствовал. И мне кажется этот рассказ более вероятным, чем рассказ афинян. Какой смысл был Ифигении оставлять эту статую в Брауроне? И почему афиняне, когда они готовились покинуть это место, не взяли с собой на корабли и этой статуи?[351] А ведь еще и доныне так широко распространено и имя и почитание этой Таврической богини, что каппадокийцы, живущие у Эвксинского моря, утверждают, что эта статуя находится у них; претендуют на обладание ею и те лидийцы, у которых есть храм Артемиды — Анаитиды[352]. Выходит, что афиняне не обратили внимания на то, что статуя стала добычей мидийцев! Ведь из Браурона она была увезена в Сузы, а впоследствии Селевк[353] подарил ее жителям сирийской Лаодикеи[354], и они владеют ею до сих пор. Что деревянная статуя Артемиды Ортии в Лакедемоне привезена от варваров, свидетельством мне служит следующее: во-первых, нашедшие зту статую Астрабак и Алопек, дети Ирбы, сына Амисфена, внука Амиклея, правнука Агида[355], тотчас сошли с ума; во-вторых, когда спартанцы-лимнаты, жители Киносур, Месои и Китана[356], стали приносить ей жертву, они были доведены до ссоры, а затем и до взаимных убийств, и в то время, как многие умерли у самого алтаря, остальные погибли от болезни. (7) После этого им было сообщено божье слово — орошать жертвенник человеческой кровью. Прежде приносили в жертву того, на которого указывал жребий, но Ликург заменил это бичеванием эфебов, и алтарь стал таким образом орошаться человеческой кровью. При этом присутствовала жрица, держа в руках деревянное изображение. Будучи маленьким по величине, это изображение было очень легким, hj если бывает, что бичующие бьют эфеба слабо, щадя или его красоту или его высокое положение, тогда у жрицы деревянное изображение становится тяжелым, так что его трудно бывает удержать, и она начинает укорять бичующих и говорит, что мучается по их вине. Так продолжают удовлетворять человеческой кровью эту статую после таврических жертвоприношений. Ее же называют не только Ортией (прямо стоящей), но и Лигодесмой (связанной ивой), так как она была найдена в кусте ив, и ивовые ветки, охватившие ее кругом, поддерживали статую прямо.
От Дионисия Периэгета, т. е. "Описателя" (первая половина II в. н. э.) дошла географическая поэма, заключающая в себе более 1000 стихов гекзаметром и дающая описание всех известных в то время стран; она носит название "Описание ойкумены" (т. е. населенной части земли) и является ценным источником для изучения географических сведений во II в. н. э.
Песню начавши мою о земле и о море широком,
О городах, о потоках, о сонме народов несметном,
Прежде всего Океан вспомяну я глубокопучинный.
В нем вся земля, словно остров огромный, лежит, обвитая
Всюду (водой, как венком; но не круглы ее очертанья:
Там, куда солнце идет, земля становится узкой,
Форму принявши пращи. Хотя земля и едина,
Люди, ее на три части разбив, им дали названья:
Ливии — первой, Европы — второй и Азии — третьей.
Ливии грань и Европы дугою кривой изогнулась;
Тянется эта дуга от Гадеса[357], а Нильское устье
Служит концом для нее; там Египет глядит на Борея,
Там прославленный храм воздвигнут в память Каноба[358],
Азии грань и Европы — река Танаис; извиваясь,
Он сквозь страну Савроматов течет из пределов Борея[359],
Скифии край прорезает, стремясь в Меотийские топи[360].
К югу граница идет, Геллеспонта касаясь; оттуда
Тянется далее к югу, кончаясь у Нильского устья.
Впрочем, считают иные, что грань пролегает на суше.
Есть перешеек большой — он в Азии самый высокий —
Между Каспийской пучиной и морем Эвксинским; его-то
Многие гранью считают Европы и стран азиатских.
Есть перешеек другой, огромный и длинный, он к югу
Тянется между арабским заливом и краем Египта.
Он от азийских земель отделяет ливийские страны.
Автор размышлений "Наедине с собой" — римский император Марк Аврелий Антонин (годы жизни 121-180 гг. н. э.; годы правления 161-180 гг. н. э.). Он происходил из знатного рода Анниев, выходцев из Испании, по преданию, ведущего свое начало от легендарного римского царя Нумы Помпилия; родился в Риме и рос при дворе Адриана, по инициативе которого, путем распространенной тогда и теоретически обоснованной стоиками "адоптации" (усыновления) стал наследником императорской власти. Марк получил разностороннее образование. Среди его учителей были: грамматик Евфорион, комический актер Гемин, музыкант Андрон, известный греческий ритор-софист Герод Аттик, латинский ритор-архаист Корнелий Фронтон, философы-стоики Аполлоний Халкедонский, Юний Рустик, перипатетик Клавдий Север, известный живописец. Диогнет, юрист Луций Волузий Мециан. О некоторых из них Марк с благодарностью вспоминает в первой книге своих размышлений (например, об Аполлонии, Рустике, Фронтоне, Диогнете). Любимой его наукой с отроческих лет стала философия, особенно учение стоиков, несмотря на то, что ритор Фронтон, которого очень уважал Марк, всеми силами старался склонить его на сторону риторики.
Стоицизм к этому времени (благодаря Сенеке, Эпиктету, Диону Хрисостому) получил широкое распространение в империи. Это идеалистическое учение, с его утверждением неизменности всего существующего, неизбежности судьбы, проповедью бездействия и смирения, дружбы между всеми людьми без различия их классовой принадлежности, было выгодно господствующим классам. Стоики создали теорию об идеальном просвещенном монархе, не "тиранне", заботящемся о благе граждан и государства и требующим для себя лишь самого малого. Образ Марка Аврелия, нарисованный Капитолином в его "Жизнеописании Марка Антонина", чрезвычайно похож на этот "идеал" монарха, проповедуемый стоической философией. Как рассказывает Капитолин, Марк с детства отличался необыкновенной серьезностью и усердием в занятиях, скромностью и воздержанием (II, III). Антонин Пий чувствовал к нему исключительное доверие и еще при жизни сделал. его соучастником своей императорской власти и ничего не предпринимал без его ведома, а Марк никогда не злоупотребил его доверием (VI). Он был бескорыстен и отказывался от наследств в пользу родственников (VII); как никто из государей оказывал уважение сенату, оберегал государственные доходы и презирал доносы (X-XI); с успехом вел войны, с умеренностью и добротой управлял провинциями (XXVII). Он терпеливо переносил распущенный образ жизни своего брата и соправителя Луция Вера (VIII); великодушно прощал жену, поведение которой вызывало порицание окружающих (XXIX); стойко выдержал разочарование в сыне, в котором он не видел достойного себе преемника. Смерть Марк принял, как подобает философу: спокойно и мужественно, за несколько дней до нее отказавшись от пищи (XXVIII).
Словом, девизом всей его жизни, как говорит Капитолин, было изречение Платона: "Государство процветало бы, если бы философы были властителями или если бы властители были философами" (XXVII).
Таким "философом на троне" сохранился он в памяти потомков, таким он был, видимо, и в почтительном восприятии современников. Не будем говорить о том, насколько далек этот образ от реального Марка Аврелия; важно что такое представление о нем, как о смиренном труженике и подвижнике, созданное с помощью самой лицемерной из всех философских школ — стоической, — было выгодно власти.
В области искусства и литературы Марк Аврелий продолжал начатую еще Траяном, и Адрианом политику покровительства и фаворитизма: учредил в Риме несколько государственных философских и риторских школ, старался приблизить ко двору наиболее известных риторов, философов, деятелей искусства. Характерно, что к произведениям искусства и литературы он подходил, главным образом, с точки зрения их нравоучительности (см. например, "Наедине с собой", XI, 6). Обычно годы правления Антонина Пия (138-161) и годы правления Марка Антонина (161-180 гг. н. э.) считают кульминационным пунктом развития империи, ее "золотым веком". Далее идет постепенный спад, завершившийся кризисом III века. Предчувствие этого кризиса наложило отпечаток на размышления Марка Аврелия "Наедине с собой", придав им пессимистическую окраску. Записки были найдены и изданы уже после его смерти. Большая их часть — он вел их на греческом языке в виде дневника, для самого себя — была написана во время дунайских походов. Они состоят из двенадцати книг, разделенных на главы. Каждая из этих глав представляет изложение какой-то одной мысли и не: связана с предыдущей или последующей главой. Разделение на книги чисто механическое. Единства внутри них, исключая первую, не существует. Как нет здесь четкого внешнего плана, так нет здесь и систематического изложения философских взглядов Марка Аврелия — это отдельные высказывания преимущественно на морально-этические темы (этика составляла главную часть философии стоиков). По запискам видно, что Марк Аврелий отнюдь не отличается догматизмом — он любит приводить понравившиеся ему изречения также и других философов.
Основные положения Марка Аврелия сводятся к следующему: надо жить согласно природе, с философским спокойствием и безразличием относясь ко всему происходящему в мире. Что бы ни управляло миром — закон или случай — надо стремиться к добру. Счастье — в добродетели, а добродетель — в смирении. Каждому выпадает тот жребий, которого он достоин, и с этим надо мириться. Так как изменить что-либо во внешнем положении вещей и противиться судьбе невозможно, человек все свои силы должен направить на самоусовершенствование.
Марк Аврелий постоянно говорит о неизбежности смерти, о мимолетности жизни. По его мнению, краткость жизни и непрочность окружающего оправдывает добровольный уход от жизни.
Марк Аврелий был последний крупный представитель римского стоицизма. На его философии сказалась бесперспективность развития разлагающегося рабовладельческого общества.
1. Деду Веру[361] я обязан сердечностью и незлобивостью.
2. Славе родителя[362] и оставленной им по себе памяти — скромностью и мужественностью.
3. Матери[363] — благочестием, щедростью и воздержанием не только от дурных дел, но и от дурных помыслов. А также и простым образом жизни, далеким от всякого роскошества.
4. Прадеду[364] — тем, что не посещал публичных школ, пользовался услугами прекрасных учителей на дому и понял, что на это не следует щадить средств.
5. Воспитателю[365] — тем, что не интересовался исходом борьбы между зелеными и голубыми[366], или между гладиаторами фракийского и галльского вооружения, что вынослив в трудах, довольствуюсь малым, не поручаю своего дела другому, не берусь за множество дел и не восприимчив к клевете.
6. Диолнету[367] — нелюбовью заниматься пустяками и неверием в россказни чудотворцев и. волшебников о заклинаниях, изгнании бесов и тому подобных вещах, тем, что не разводил перепелов[368] и не увлекался. ничем подобным, и тем, что меня не выводит из себя свободное слово, что я отдался философии ребенком, писал диалоги и почувствовал влечение к простому ложу, звериной шкуре и прочим принадлежностям греческого образа жизни[369].
7. Рустику[370] — тем, что пришел к мысли о необходимости исправлять и образовывать характер, не проникся духом софистики, не занимался сочинительством теорий, не держал увещательных речей, не разыгрывал напоказ ни страстотерпца, ни общего благодетеля, не увлекался ни риторикой, ни поэтикой, ни краснобайством, не разгуливал дома в столе[371] и не делал ничего подобного. Благодаря ему я пишу письма без всяких затей, вроде того, которое он сам написал моей матери из Синуессы[372], всегда готов примириться с оскорбителями и обидчиками, лишь только они сделают первый шаг, вникаю во все, что приходится читать, не довольствуясь поверхностным обзором, не соглашаюсь тотчас же с людьми, сыплющими славами, и благодаря ему же я познакомился с (воспоминаниями об Эпиктете[373], которыми он ссудил меня из своей библиотеки.
8. Аполлонию[374] — свободой и решимостью и тем, что неуклонно не взираю ни на что, кроме как на разум, и всегда остаюсь себе верным, при жестокой боли, при потере ребенка, в опасной болезни. Благодаря ему я на живом примере ясно увидел, что в одном и том же лице величайшая настойчивость может ужиться со снисходительностью, благодаря ему я не выхожу из себя, когда приходится растолковывать что-либо; я видел человека, который уменье и сноровку в передаче знаний почитал наименьшим из своих достоинств, и понял, каким образом следует принимать от друзей так называемые услуги, не оставаясь в вечном долгу из-из них, но и не оставляя их равнодушно, без внимания.
9. Сексту[375] — благожелательностью, образом дома, руководимого отцом семейства[376], решением жить согласно природе, безыскусственной серьезностью, заботливым отношением к друзьям, запасом терпения в отношении к людям невежественным и опрометчиво судящим и уменьем со всеми ладить: общение с ним было приятнее всякой лести, и в то же время он пользовался у этих людей величайшим уважением. Он учил меня с пониманием и методически отыскивать и располагать необходимые для жизни основоположения (δόγματα), не выказывать признаков гнева или какой-либо другой страсти, но сочетать любвеобилие с полнейшей свободой от страстей, пользоваться доброй славой, не вызывая шума, и обладать большими познаниями, не выставляя их напоказ.
10. Александру-грамматику[377] — воздержанием от упреков и обидных замечаний по адресу людей, обмолвившихся каким-либо варварским, ошибочным или неблагозвучным выражением: в подобных случаях я, следуя ему, стараюсь употребить правильное выражение в форме ли ответа, подтверждения, совместного исследования самого предмета, а не оборота речи, или же посредством какого-либо другого уместного приема напоминания.
11. Фронтону[378] — пониманием того, каковы злорадство, коварство и лицемерие, присущие тираннии, и того, насколько, в общем, черствы душой люди, слывущие у нас аристократами.
12. Александру-платонику[379] — тем, что не часто и не без необходимости ссылаюсь на недуг, как в разговоре с кем-нибудь, так и в письмах, и не пренебрегаю, таким образом, постоянно, под предлогом неотложных дел, обязанностями по отношению к близким.
13. Катулу[380] — тем, что не оставляю без внимания жалобы друзей, даже если они неосновательны, но стремлюсь, по возможности, все вернуть к порядку, что от чистого сердца воздаю хвалу учителям, как это делали, судя по воспоминаниям, Домиций и Атенодот[381], а также истинной любовью к детям.
14. Брату моему Северу[382] — любовью к домашним, к истине и справедливости, знакомством, через его посредство, с Тразеей, Гельвидием, Катоном, Дионом и Брутом[383], представлением о государстве с равным для всех законом, управляемом согласно равенству и равноправию всех, и о царстве, превыше всего чтущем свободу подданных. Ему же я обязан и тем, что неизменно чту философию, делаю добро, постоянен в проявлениях щедрости, исполнен благих надежд и верю в любовь со стороны друзей. Осуждая кого-нибудь, он не скрывал этого, а его друзьям не приходилось догадываться, чего он хочет или не хочет, так как это всем было ясно.
15. Максиму[384] — самообладанием, настойчивостью, бодростью в болезнях и других невзгодах, уравновешенностью, мягкостью и достоинством характера, рвением в исполнении стоящих на очереди дел; что бы он ни говорил, все верили в его искренность, что бы ни делал, — в отсутствие злого умысла. Ему же я обязан тем, что ничему не удивляюсь и ничем не поражаюсь, ни в чем не проявляю ни спешки, ни медлительности, ни растерянности, ни уныния, ни злорадства, ни гнева, ни мнительности, и тем, что предан добру, готов простить обиду, чуждаюсь лжи, предпочитаю верность своему долгу последующему исправлению, соблюдаю благопристойность и в шутках: никто не считал себя презираемым им, но никто не решался и счесть себя выше его.
16. Отцу своему[385] — кротостью и непоколебимой твердостью в решениях, принятых по зрелом обсуждении, отсутствием интереса к мнимым почестям, любовью к труду и старательностью, внимательным отношением ко всем, имеющим внести какое-либо общеполезное предложение, неуклонным воздаванием каждому по его достоинству, знанием, где нужны меры строгости, а где кротости, искоренением любви к мальчикам, преданностью общим интересам. Он разрешил своим друзьям даже вовсе не присутствовать на его обедах и не принуждал их сопровождать его в путешествиях. Если кто отлучался по делам, то, возвращаясь обратно, находил его расположенным к себе по-прежнему. Во время совещаний он настаивал на исследовании всех обстоятельств дела и не спешил положить конец обсуждению, довольствуясь первым встретившимся решением. Он старался сохранить своих друзей, не меняя их по капризу, но и не обнаруживая к ним чрезмерного пристрастия. Уверенность в своих силах и бодрость были его постоянными спутниками. Он предвидел отдаленные события и предусматривал самые ничтожные обстоятельства, не кичась этим. Угодливость и вообще всякая лесть были ему противны. Он всегда был на страже государственных нужд и бережно тратил общественные средства, не боясь упреков за это. Ему были равно чужды, как суеверие по отношению к богам, так и заискивание и угождение по отношению к людям или потакание черни — наоборот, трезвость, положительность, благопристойность, постоянство были его отличительными свойствами. Что касается вещей, которые красят жизнь и которыми судьба одарила его в изобилии, то он пользовался ими без тщеславия, но и без скупости, так что, пользуясь беспритязательно тем, что имелось налицо, он не нуждался в том, чего не было. Никто не мог про него сказать, что он софист, болтун или педант, но всякий должен был признать в нем человека зрелого, совершенного, не доступного лести, способного устроить и свои дела и чужие. Кроме того, он умел ценить истинных философов, к остальным же относился без пренебрежения, хотя и не давался им в обман. Отличаясь приветливостью, он не прочь был и пошутить, но никогда не переходил границ. Он заботился должным образом и о своем теле, не как человек, цепляющийся за жизнь, не стремясь к внешней красоте, но и не оставляя его в небрежении; своим вниманием к нему он имел в виду достичь того, чтобы возможно менее нуждаться во врачебном искусстве или же во внутренних и наружных лекарствах. Но особенно замечательна та готовность, с которой он признавал превосходство людей, приобретших особую авторитетность в какой-нибудь области, например, в красноречии, познании законов, нравов или еще чего-нибудь; он даже прилагал все усилия, чтобы каждый из них получил известность в меру своих дарований. Во всем блюдя заветы отцов, он в то же время даже не старался казаться следующим им. Кроме того, ему были чужды непостоянство и непоседливость, и он подолгу оставался в одних и тех же местах и при одних и тех же занятиях. После жестоких припадков головной боли он, как ни в чем не бывало, со свежими силами принимался за обычные дела. Секретов у него было очень мало, да и те относились только к общественным делам. В устройстве зрелищ, возведении зданий, в своих щедротах и тому подобном он проявлял благоразумие и умеренность. Во всяком поступке его занимало только должное, а не добрая слава, сопутствующая такому поступку. Он не пользовался банями в неурочное время, не увлекался постройкой зданий, был непритязателен в вопросе ° еде, о ткани, о цвете одежд, о красоте рабов. Обыкновенно в Лории он носил столу, изготовленную в соседней деревне, в Ланувии по большей части ходил одетым в хитон, в Тускуле[386] же носил плащ, считая нужным извиняться в этом — и таков он был во всем. Не было в нем ничего грубого, непристойного, необузданного, ничего такого, что позволило бы говорить об "усердии не по разуму"; наоборот, он все обсуждал. во всех подробностях, как бы на досуге, спокойно, держась известного порядка, терпеливо, сообразуясь с самим делом. К нему вполне можно было бы применить то, что повествуется о Сократе[387]: именно, он мог и воздерживаться, мог и пользоваться всем тем, относительно чего большинство людей бессильно в воздержании и неумеренно в пользовании. Но проявлять, в одном случае терпение, в другом. — воздержание, :в третьем — трезвость суждения достойно человека, обладающего душою совершенной и непреклонной. Именно таким показал он себя во время болезни Максима.
17, Богам — тем, что у меня хорошие деды, хорошие родители, хорошая сестра, хорошие учителя, хорошие домочадцы, родственники, друзья, почти все окружающие, и тем, что мне не пришлось обидеть никого из них, хотя у меня такой характер, при котором я, при случае, и мог сделать что-нибудь подобное; но, по милости богов, не было такого стечения обстоятельств, которое должно было бы меня обличить. Им же я обязан и тем, что не долго воспитывался у наложницы деда и что сохранил в чистоте свою юность, не возмужал раньше времени, а даже запоздал в этом отношении. Богов я должен благодарить и за то, что моим руководителем был государь и отец, который хотел искоренить во мне всякое тщеславие и внедрить мысль, что, и живя при дворе, можно обходиться без телохранителей, без пышных одежд, без факелов, статуй и тому подобной помпы, но вести жизнь, весьма близкую к жизни частного человека, не относясь поэтому уже с пренебрежением и легкомыслием к обязанностям правителя, касающимся общественных дел. Их же я должен, благодарить, далее, за то, что у меня был брат, который своим характером мог подвигнуть меня на заботу о самом себе и который в то же время доставлял мне радость своим уважением и любовью ко мне, за то, что мои дети не были обижены ни в умственном, ни в физическом отношении, и за то, что я не сделал больших успехов ни в риторике, ни в поэтике, ни в других занятиях, которым, быть может, я бы посвятил себя, если бы знал за собой большую успешность. Богам я обязан и тем, что безотлагательно взыскал своих воспитателей теми почестями, которых они, по-видимому, добивались, а не ласкал их только надеждою, что сделаю это впоследствии, так как сейчас они еще молоды; и тем, что познакомился с Аполлонием, Рустиком, Максимом. Я часто думал о жизни, согласной с природой, и ясно представлял себе, какова она. Боги, с своей стороны, сделали все своими дарами, помощью и внушением, чтобы я мог беспрепятственно жить согласно природе, и если я не жил так, то по своей вине и потому, что не следовал их указаниям и подчас прямым наставлениям — за это я также должен быть признателен богам, равно как и за то, что, при такой жизни, мое тело не отказалось мне служить до сих пор, и за то, что избег сближения с Бенедиктой и Феодотом, да и впоследствии быстро исцелялся от любовных увлечений; за то, далее, что, часто сердясь на Рустика, не сделал ничего такого, в чем бы пришлось потом раскаиваться, и за то, что моя мать, которой суждено было умереть молодой, последние годы провела со мною. Благодарение богам и за то, что не было такого случая, чтобы я хотел помочь бедному или же "вообще нуждающемуся, но должен был отказаться от этого за неимением средств, и за то, что сам никогда не был в такой нужде, чтобы быть вынужденным брать у других, и за то, что у меня такая преданная, любвеобильная, откровенная жена[388], и за то, что никогда не имел недостатка, в хороших воспитателях для моих детей. Им же я обязан и полученным мною во сне указанием средств как против кровохаркания и головокружения (что случалось и в Каэте)[389], так и против других недугов, и тем, что, почувствовав влечение к философии, я не попал в руки какого-нибудь софиста, не увлекся ни историей, ни анализом силлогизмов, не отдался изучению небесных явлений. Ибо для всего этого нужна помощь богов и милость судьбы.
5. Всегда ревностно заботься о том, чтобы дело, которым ты в данный момент занят, исполнять так, как достойно римлянина и мужа, с полной и искренней сердечностью, с любовью к людям, со свободой и справедливостью; и о том также, чтобы отстранить от себя все другие представления. Последнее удастся тебе, если ты каждое дело будешь исполнять, как последнее в своей жизни, свободный от всякого безрассудства, от обусловленного страстями пренебрежения к велениям разума, от лицемерия, себялюбия и недовольства своей судьбой. Ты видишь, как немногочисленны требования, исполнив которые, всякий сможет жить блаженной и божественной жизнью. Да и сами боги от того, кто исполняет эти требования, ничего больше не потребуют.
17. Время человеческой жизни-миг; ее сущность-вечное течение; ощущение — смутно; строение всего тела — бренно; душа — неустойчива; судьба — загадочна; слава — недостоверна. Одним словом, все, относящееся к телу, подобно потоку, относящееся к душе — сновиденью и дыму. Жизнь — борьба и странствие по чужбине; посмертная слава — забвение. Но что же может вывести на путь? Ничто, кроме философии. Философствовать же значит оберегать внутреннего гения от поношения и изъяна, добиваться того, чтобы он стоял выше наслаждений и страданий, чтобы не было в его действиях ни безрассудства, ни обмана, ни лицемерия, чтобы не касалось его, делает или не делает чего-либо его ближний, чтобы на все происходящее и данное ему в удел он смотрел, как на проистекающее оттуда, откуда изошел и он сам, а самое главное, — чтобы он безропотно ждал смерти, как простого разложения тех элементов, из которых слагается каждое живое существо. Но если для самих элементов нет ничего страшного в их постоянном переходе друг в друга, то где основания бояться кому-либо их общего изменения и разложения? Ведь последнее согласно с природой, а то, что согласно с природой, не может быть дурным.
5. Не поступай ни против своей воли, ни в разрез с общим благом, ни как человек опрометчивый или поддающийся влиянию какой-нибудь страсти, не облекай свою мысль в пышные формы, не увлекайся ни многоречивостью, ни много деланием. Пусть божество в тебе будет руководителем существа мужественного, зрелого, преданного интересам государства, римлянина, облеченного властью, чувствующего себя на посту, подобного человеку, который, "не нуждаясь ни в клятве, ни в поручителях", с легким сердцем ждет зова оставить жизнь. И светло у тебя будет на душе, и ты не будешь нуждаться ни в помощи извне, ни в том спокойствии, которое зависит от других.
Итак, следует быть правым, а не исправляемым.
17. Не живи так, точно тебе предстоит еще десять тысяч лет жизни. Уж близок час. Пока живешь, пока есть возможность, старайся быть хорошим.
20. Все прекрасное, чем бы оно ни было, прекрасно само по себе; похвала не входит в него составной частью. Поэтому от похвалы оно не становится ни хуже, ни лучше. Я имею здесь в виду и то, что называется прекрасным с обычной точки зрения, как, например, материальные вещи и произведения искусства. А в какой похвале могло бы иметь нужду действительно прекрасное? Не более, чем закон, не более, чем истина, не более, чем благожелательность, чем порядочность. Что из всего этого прекрасно вследствие похвал или извращается благодаря порицанию? Разве смарагд от отсутствия похвалы становится хуже? А золото, слоновая кость, пурпур, мрамор, цветок, растение?
31. Люби то немудреное искусство, которое ты изучил, и в нем находи удовлетворение. Остаток жизни проживи, как человек, всей душой предавшийся, во всем касающемся его, на волю богов — и не желающий быть ни рабом, ни тиранном по отношению к кому-нибудь из людей.
33. Слова, бывшие некогда обычными, теперь нуждаются в пояснении. То же и с именами некогда прославленных мужей, как Камилл, Цезон, Волез, Леоннат[390]; скоро та же участь постигнет и Сципиона, и Катона, затем Августа, а потом очередь и Адриана, и Антонина. Все в мире недолговечно и вскоре начинает походить на миф, а затем предается и полному забвению. И я еще говорю о людях, в свое время окруженных необычайным ореолом. Что же касается остальных, то стоит им испустить дух, чтобы "не стало о них и помину". Что же такое вечная слава? — Сущая суета. Но есть ли что-нибудь, к чему следует отнестись серьезно? Только одно: праведное помышление, общеполезная деятельность, речь, не способная ко лжи, и душевное настроение, с радостью приемлющее все происходящее как необходимое, как предусмотренное, как проистекающее из общего начала и источника.
51. Всегда иди кратчайшим путем. Кратчайший же — путь, согласный с природой; он в том, чтобы блюсти правду во всех речах и поступках.
Подобное решение избавит тебя от утомления, борьбы, притворства и тщеславия.
1. Если тебе не хочется подыматься чуть свет, то тотчас же скажи себе: "Я встаю, чтобы приняться за дело человеческое. Неужели же я буду досадовать на то, что иду на дело, ради которого я создан и послан "в мир! Неужели мое назначение — греться, растянувшись на ложе?" — "Но последнее приятнее". — "Так ты создан для наслаждения, а не для деятельности и напряжения сил? Почему ты не смотришь на растения, пичужек, муравьев, пауков, пчел, делающих свое дело, и, по мере сил своих, способствующих красоте мира? Ты же не желаешь делать дела человеческого? И не спешишь к тому, что отвечает твоей природе?" — "Но ведь нужно и отдохнуть". — "Согласен. Однако природа установила для этого известную меру, как установила ее и для еды и для питья. Но ты все же идешь дальше меры и дальше того, что достаточно. В деятельности же своей ты не достигаешь этой меры, не доходишь до границ возможного, ибо ты не любишь самого себя. Иначе ты бы любил и свою природу и ее требования. Другие, любящие свое искусство, всецело отдаются своему делу, забыв и помыться и поесть. Ты же меньше ценишь свою природу, нежели гравер — гравирование, танцор — танцы, сребролюбец — деньги, честолюбец — славу. Все они, когда увлекутся, предпочитают не есть и не спать, только бы приумножить то, к чему лежит их душа. Неужели же общеполезная деятельность кажется тебе менее значительной и менее достойной усилия?".
12. Если бы у тебя были одновременно и мачеха и родная мать, то ты, конечно, относился бы к первой с уважением, но тебя, однако, постоянно тянуло бы к матери. Таковыми являются для тебя двор и философия. Постоянно же возвращайся к философии и ищи в ней успокоения; благодаря ей и жизнь при дворе не будет тебе в тягость и сам ты не будешь в тягость другим.
21. Если кто-нибудь может с очевидностью доказать мне, что я неправильно сужу или действую, то я с радостью изменюсь. Ибо я ищу истины, от которой еще никто никогда не потерпел вреда. Терпит же вред тот, кто упорствует, в своем заблуждении и невежестве.
36. Азия, Европа — только уголки мира, весь океан — капля в мире, гора Афон-ком земли в мире. Все настоящее — мгновенье вечности. Все ничтожно, непостоянно, подлежит изчезновению. Все исходит от одного общего руководящего начала непосредственно или же в силу необходимой связи. И пасть льва, и яды, и все вредоносное, как шипы или тина, есть сопринадлежность совершенного и прекрасного. Не воображай же, что оно чуждо тому, что ты чтишь, но постоянно возвращайся мыслью к источнику всего.
39. Приспособляйся к обстоятельствам, выпавшим на твою долю. И от. всего сердца люби людей, с которыми тебе суждено жить.
58. Никто не может тебе помешать жить согласно разуму твоей природы, и ничто не происходит вопреки разуму общей природы!
15. Кто бы что ни делал или ни говорил, я должен оставаться хорошим человеком. Так золото, изумруд или пурпур могли бы сказать: "Что бы кто ни говорил или не делал, а я должен остаться изумрудом и сохранить свою окраску".
3. Что Александр, Гай[391] и Помпей по сравнению с Диогеном, Гераклитом и Сократом? Эти последние проникали взором в суть вещей, со стороны причины и со стороны материи, и руководящее начало в них всегда оставалось верным самому себе. А сколько забот было у первых, и от чего только они не зависели?
27. Когда какие-нибудь люди порицают тебя, или ненавидят, или дурно отзываются о тебе, то подойди вплотную к их душе, проникни внутрь и посмотри, что они собой представляют. Ты увидишь, что тебе незачем тревожиться относительно того, каково мнение этих людей о тебе. Однако относиться к ним следует с благожелательностью, ибо по природе они друзья тебе. Ведь и боги оказывают им всяческую поддержку сновидениями и прорицаниями в том, на что направлены их помыслы.
41. "Во время болезни, — говорит Эпикур, — меня не занимали телесные страдания, и с посещавшими меня я не беседовал о подобных вещах. Я продолжал свои начатые ранее научные работы, интересуясь главным образом тем, как мысль, несмотря на свою причастность к подобным движениям в теле, сохраняет тем не менее свой внутренний мир, преследуя свойственное ей благо". "И врачам, — продолжает он, — я не дал повода возгордиться, точно они невесть что для меня делают, но жизнь моя протекала счастливо и хорошо". Подражай ему, если тебе случится заболеть или попасть в какое-нибудь другое опасное положение. Все школы сходятся в том, что не следует ни отрекаться от философии при каких бы то ни было обстоятельствах, ни вторить невеждам, ничего не знающим о природе, но все свое внимание отдавать делу, которым в данный момент занят, и средствам, которыми оно приводится в исполнение.
14. Человек просвещенный и скромный обращается ко вседающей и всеотбирающей назад природе со словами: "Дай, что пожелаешь, и возьми обратно, что пожелаешь". Говорит же он так не из дерзновения, а повинуясь природе и благоволя ей.
37. Приучай себя, по возможности, при всяком действии другого человека задаваться вопросом о цели, которую он думает достичь им. Начни с самого себя и исследуй прежде всего самого себя.
6. Первоначально трагедии должны были напоминать зрителям о том, что известные события по природе происходят известным образом, и о том, что развлекающее их на сцене не должно быть тягостным для них и на большей сцене — в жизни. Ибо зрители воочию убеждаются, что данные события должны совершаться именно таким образом и что с ними приходится мириться и тем, кто восклицает: "О Киферон!"[392]. Авторы этих трагедий говорят подчас нечто дельное. Лучшим примером может служить:
Хотя б меня с двумя детьми забыли вы,
Цари небес, — все ж разум есть и правда в том.
И далее:
Что пользы гневаться на вещи?
И:
Нельзя, чтоб в день свой не пожата жизнь была,
Как спелый колос.
И другое в том же роде. После трагедии появилась древняя комедия, нравоучительно откровенная и самой резкостью своей полезная для обличения тщеславия. Для этой цели и Диоген кое-что заимствовал из нее. Подумай же теперь, в чем существо появившейся затем средней комедии, и для чего, наконец, была введена новая, перешедшая мало-помалу в мимическое искусство. Никто не станет отрицать, что и здесь можно найти кое-что полезное. Но какую цель преследует все это направление поэтического и драматического творчества?
20. Еще немного времени и ты исчезнешь, равно как и все то, что ты видишь, и все те, кто живет сейчас. Ибо все подлежит изменению, превращению и исчезновению — дабы, вслед за ним, возникло другое.
Историк Дион Кассий Коккеян (ок. 155-235 гг. н. э.) был по матери внуком Диона Хрисостома, от которого он унаследовал свое третье имя, принятое его дедом в честь императора Коккея Нервы. Он был уроженцем Никеи, получил прекрасное образование и, начав свою государственную карьеру при Коммоде, остался в силе при Северах, был претором и дважды консулом, но в 229 г. удалился от дел и доживал свой век в родном городе. Из его произведений до нас дошла полностью только часть его "Римской истории" (он сам упоминает еще о сочинении относительно сновидений и знамении, доставившем ему благосклонность Септимия Севера); вся "Римская история" (от древнейших времен до 229 г. н. э.) состояла из 80 книг, из которых до нас полностью дошли книги от 36 до 60-й, охватывающие период 68 г. до н. э. — 47 г. н. э. Содержание дальнейших книг известно вкратце из сокращения (эпитомы) византийского писателя XI в. Иоанна Ксифилина, а предыдущих книг — лишь фрагментарно из сочинений Зонары (XII в.) и из "Энциклопедии" византийского императора Константина Багрянородного.
"Римская история" Диона Кассия обладает многими достоинствами: он хорошо знал труды своих предшественников (Дионисия Галикарнасского, Тита Ливия, Плутарха) и умел сопоставлять их данные. Нередко он высказывал и свои собственные взгляды: так, в противоположность к распространенному даже среди историков времен империи культу Цицерона, он относится к этому оратору крайне отрицательно, изображая его слабохарактерным краснобаем. Приверженец монархии, кое-где даже льстец, он осуждает противников Цезаря и влагает в уста Мецената речь к Августу с советом сохранить за собой права единовластного правителя, между тем как Агриппа у него настроен более благосклонно к республиканскому образу правления.
Дион обладает незаурядным литературным дарованием; его "История" местами читается как исторический роман; не отклоняясь в основном от правдивой передачи исторических фактов, он умеет оживить повествование характеристиками, речами, наглядными драматическими описаниями лиц и событий.
5. Антоний и Клеопатра, спасшись бегством после морского сражения[393], добрались вместе до Пелопоннеса. Там они отпустили тех из своих спутников, кому не доверяли (ири этом многие покинули их против их желания), и Клеопатра тотчас же поспешила в Египет, опасаясь, как бы там, при "вести о поражении, не совершился переворот; чтобы обеспечить себе безопасную высадку, она велела разукрасить венками носовую часть своих кораблей и играть на флейтах победные песни, как будто она возвращалась победительницей. Оказавшись вне опасности, она казнила многих видных людей, которые и прежде были настроены против нее и теперь радовались ее неудаче. Потом она захватила себе огромные богатства из имущества казненных и из других источников, а также из святилищ и храмов, не пощадив даже самых почитаемых. Она стала снаряжать войско и подыскивать союзников. Так, она убила царя Армении и голову его послала Мидийскому царю, надеясь таким путем привлечь его на свою сторону. А Антоний отправился морем в Ливию к Пинарию Скарпу[394], под командой которого там уже стояли войска, готовые к защите Египта; однако Пинарий отказался принять Антония и казнил не только его посланцев, но и тех из своих солдат, которые выражали недовольство случившимся. Так, ничего не добившись, Антоний отправился в Александрию.
6. Война уже надвигалась: готовясь к ней, Антоний и Клеопатра объявили совершеннолетними своих сыновей, Клеопатра — Цезариона, Антоний — Антилла, своего сына от Фульвии, который в это время находился при нем. Они сделали это с той целью, чтобы египтяне, зная, что у них есть уже взрослый наследник престола, чувствовали себя смелее, а прочие воины — в случае, если бы с Антонием и Клеопатрой приключилась беда, — продолжали храбро сражаться под руководством этих вождей. Но именно это явилось причиной гибели обоих юношей: Цезарь[395] не пощадил ни одного из них как раз потому, что они считались уже взрослыми мужчинами и обладали некоторой видимостью власти.
Антоний и Клеопатра готовились к войне так, словно намеревались давать в Египте сражения и на суше и на море: с этой целью они обращались ко всем соседним племенам с призывами о помощи, а также и к царям, дружественно к ним расположенным. Но вместе с тем они вели подготовления и к отплытию в Испанию — если это понадобится. Они намеревались с помощью своих огромных богатств поднять там мятеж или же перенести военные действия к Красному морю.
Стараясь возможно дольше хранить все свои замыслы в тайне, чтобы либо обмануть Цезаря, либо подослать к нему тайных убийц, они отправили к нему посланных, поручив им передать их мирные предложения, а его приближенных щедро одарить деньгами. Клеопатра же, тайком от Антония, послала Цезарю золотой жезл, золотой венок и царский трон, как бы вручая ему тем самым царскую власть и надеясь, что, даже если он останется врагом Антония, то все же сжалится над ней. Дары Цезарь принял, сочтя их за благое предзнаменование, но Антонию не ответил ничего, Клеопатре же — для всеобщего сведения — дал суровый ответ: если она положит оружие и откажется от царской власти, то он еще подумает над тем, что ему с ней делать. Но тайком он известил ее, что он обеспечит ей безопасность и сохранит за ней царский престол, если она убьет Антония.
7. В это время арабы, поддавшись уговорам Квинта Дидия, наместника Сирии, сожгли корабли, построенные в аравийском заливе и готовившиеся к отправке в Красное море. Все племена и все цари отказались прийти Антонию и Клеопатре на помощь. Удивительным кажется мне, что многие близкие им люди, видевшие от них немало милостей, теперь от них отшатнулись, а, напротив, гладиаторы, жившие в самых жалких условиях, доказали им свою безграничную преданность и сражались за них с отчаянной отвагой. Они в ту пору находились в Кизике[396] и упражнялись в своем искусстве, надеясь выступить в триумфальных играх в случае победы над Цезарем. Когда же они узнали о происшедшем, то немедленно бросились в Египет на помощь Антонию и Клеопатре. Они причинили много хлопот Аминте[397] в Галатии, сыновьям Таркондимота[398] в Киликии (прежним близким друзьям Антония и Клеопатры, перешедшим теперь на сторону их врагов), а также Дидию, который не пропустил их через свою область. Однако пробиться в Египет им не удалось: окруженные со всех сторон, они тем не менее не шли ни на какие уступки, хотя Дидий обещал им самые выгодные условия. Они послали за Антонием, думая, что под его командованием они смогут воевать даже в Сирии; но когда он не только не приехал сам, но и не дал им никакого ответа, они подумали, что он уже погиб, и, хотя и неохотно, пошли на уступки, с условием, что впоследствии они никогда не будут использованы в качестве гладиаторов. Дидий поселил их в Дафне, пригороде Антиохии, обещая доложить об этом Цезарю. Впоследствии Мессала[399] обманул их: он разослал их по разным областям, якобы для записи их в легионы, но при первом представившемся удобном случае они были уничтожены.
8. Антоний и Клеопатра, услышав от послов ответы Цезаря, снова снарядили к нему посольство, причем Клеопатра посулила ему огромные богатства, а Антоний напоминал ему о их прежней дружбе и о их родственных отношениях, оправдывался за свою связь с египтянкой и перечислял их общие любовные похождения и проделки; кроме того, он выдал Цезарю своего друга, сенатора Публия Туруллия, одного из убийц Юлия Цезаря, и писал также, что он обещает покончить с собой, если этим спасет Клеопатру. Цезарь казнил Туруллия на острове Косе[400]: на этом острове Туруллий некогда, чтобы построить флот, вырубил рощу, посвященную Асклепию, так что теперь, казалось, он понес кару и за это преступление.
Антонию же Цезарь и на этот раз не ответил ничего; тогда Антоний снарядил третье посольство и отправил с ним своего сына Антилла и гору золота. Золото Цезарь принял, а Антилла отослал обратно, опять не дав никакого ответа. Клеопатре же как через первое, так и через второе и третье посольство, он передавал я угрозы и различные обещания. Однако он все же опасался, что они, потеряв надежду на примирение с ним, соберутся с духом и либо сами выступят против него, либо отправятся в Испанию или Галлию, либо уничтожат свои сокровища, которые, по слухам, были несметны: ибо Клеопатра собрала их все в гробнице, которую она велела выстроить при царском дворце, и угрожала сжечь их вместе с собой, если ей будет грозить какое бы то ни было несчастье. Поэтому он послал к ней своего вольноотпущенника Тирса, чтобы он наговорил ей кучу всяких любезностей и что-де Цезарь в нее страстно влюблен: он надеялся, что она, всегда воображавшая, будто все мужчины. жаждут ее любви, Антония уберет с дороги, а на себя и на свои сокровища руки не поднимет. Так и вышло.
9. Однако раньше, чем это случилось, Антоний узнал, что Корнелий Галл, приняв на себя командование войском Скарпа, неожиданно напал на Паретоний и занял его[401]; тогда Антоний отказался от мысли о поездке в Сирию, хотя ему и хотелось последовать призыву гладиаторов: он выступил против Галла, надеясь без труда переманить его солдат на свою сторону, — среди них многие служили прежде под его началом и сохраняли к нему дружеское расположение; если же это не удастся — думал он — он победит их силой оружия, так как у него был и большой флот и пехота. Но с солдатами ему даже поговорить не удалось, хотя он подошел к самым стенам и начал громко кричать, потому что Галл приказал трубить во все трубы и никто не мог ничего расслышать. Кроме того, Антоний потерпел поражение при внезапной вылазке, а его флот попал в ловушку: Галл приказал ночью протянуть под водой цепи поперек входа в гавань и не поставил на виду никакой стражи, а когда корабли Антония, смело, даже как бы издеваясь над противником, вошли в гавань, он велел поднять цепи особыми машинами и, внезапно напав на корабли со всех сторон (нападение велось и с берега, и из домов, и с моря), одни из них сжег, другие затопил.
В это же время Цезарь взял Пелусий[402], якобы приступом, на самом же деле с помощью Клеопатры, предавшей ему этот город, видя, что к ней и к Антонию никто не приходит на помощь, поняв, что Цезаря победить не удастся, а более всего положившись на посулы Цезаря, переданные ей Тирсом, что он действительно, в нее влюблен: во-первых, ей самой этого хотелось, во-вторых, ей именно таким способом уже удалось покорить и его отца и Антония: поэтому она надеялась не только получить прощение и сохранить за собой царскую власть в Египте, но видела себя уже владычицей римлян. Потому она и решила предать в руки Цезаря Пелусий. Когда же он повел наступление на самый город, она дала тайное распоряжение, чтобы жители Александрии не выступали против него, между тем. как во всеуслышание она яростно призывала их к сопротивлению.
10. Антоний, получив известие о взятии Пелусия, вернулся из Паретония, натолкнулся близ Александрии на войско Цезаря, еще утомленное с дороги, и нанес ему поражение своей конницей. Это придало ему мужества; понадеялся он и на то, что ему удалось отправить в лагерь Цезаря летучие послания (листовки), привязав их к стрелам: в них он обещал каждому солдату тысячу пятьсот драхм. Поэтому он выступил против Цезаря со своей пехотой, но был разбит: дело было в том, что Цезарь сам прочел солдатам вслух листовки Антония, резко осуждая его и противопоставляя позор предательства доблестной верности своему полководцу: так что солдаты, оскорбленные попыткой соблазнить их и не желая показать себя способными на измену, сражались особенно ревностно.
Потерпев это неожиданное поражение, Антоний возложил всю надежду на свои морские силы и стал готовиться либо к морскому сражению, либо, в крайнем случае, к отплытию в Испанию. Увидев это, Клеопатра побудила начальников кораблей отложиться от Антония, а сама поспешила в гробницу, якобы из страха перед Цезарем и стремясь каким-либо способом покончить с собой, но на самом деле, чтобы заманить туда Антония. Он, правда, подозревал предательство с ее стороны, но, страстно любя ее, не мог этому поверить, да и жалел ее больше, чем себя. Клеопатра отлично это знала и надеялась, что он, услышав о ее смерти, не захочет пережить ее и сейчас же покончит с собой. Поэтому она поспешила скрыться в гробнице, взяв с собой одного евнуха и двух прислужниц, и оттуда велела известить Антония, что она уже погибла. Он, услыхав это, не стал медлить, а захотел тотчас же последовать за ней: он сперва умолял одного из своих спутников убить его, но когда тот, выхватив меч, закололся, то и Антоний, желая подражать ему в мужестве, нанес себе рану, упал лицом на землю и всем присутствующим показалось, что он уже мертв. Раздались громкие крики, и Клеопатра, услышав их, выглянула из гробницы: двери гробницы были устроены так, что, будучи раз заперты, они никаким способом уже не могли быть открыты, но верхняя часть гробницы, под самой крышей, была еще не совсем закончена. Когда Клеопатра, выглянув наружу, нагнулась вперед, увидевшие ее подняли крик, такой громкий, что его услышал и Антоний. Узнав, что она еще жива, он вскочил на ноги, как будто в нем еще сохранились жизненные силы; но он потерял уже слишком много крови и, отчаявшись в спасении, обратился с мольбой к окружающим, чтобы они подняли его в гробницу на канатах, которые свешивались сверху (они обычно употреблялись для поднятия камней).
11. Так и умер Антоний в объятиях Клеопатры. Она же, воспрянув духом и возлагая надежды на Цезаря, немедленно известила его о происшедшем. Однако она все же опасалась, как бы с ней не случилось какой-нибудь беды: поэтому она осталась в гробнице, рассчитывая на то, что если ей никаким иным способом спастись не удастся, то она купит себе жизнь и царство своими сокровищами, которые Цезарь побоится потерять. Даже в таком ужасном положении она настолько чувствовала себя царицей, что предпочитала умереть, нося это имя и сохраняя все знаки своего царского достоинства, только бы не остаться жить в качестве частного лица. Она все время держала наготове огонь, чтобы в случае необходимости уничтожить свои богатства, а при себе имела аспидов и разных других змей; силу их смертельного яда она заранее испытала на других людях. Цезарь же стремился и ее сокровищами завладеть и Клеопатру захватить живой, чтобы провести ее в своем триумфальном шествии; но ему не хотелось самому давать ей какие-либо заверения, чтобы потом не оказаться лжецом и иметь возможность обращаться с ней как с пленницей, попавшей в его власть против своей воли. Поэтому он послал к ней всадника Гая Прокулея и своего вольноотпущенника Эпафродита, дав им точные указания, что они должны говорить и как поступать. Согласно этим указаниям, они отправились к Клеопатре и некоторое время любезно беседовали с ней, но вдруг, еще не придя ни к какому соглашению, схватили ее. Все предметы, с помощью которых она могла лишить себя жизни, они немедленно убрали, но разрешили ей остаться еще несколько дней на месте, пока тело Антония не будет набальзамировано. Потом они перевели ее в царский дворец, не лишив ее ни свиты, ни обычных условий жизни, чтобы она снова возымела надежду добиться исполнения своих желаний и не причинила себе какого-нибудь зла. Поэтому, когда ей захотелось повидаться и поговоритъ с Цезарем, ее просьба была немедленно выполнена, и чтобы еще вернее вовлечь ее в обман, он сам обещал прийти к ней.
12. Тогда Клеопатра пышно разукрасила свой покой, приготовила роскошное ложе, а сама одевшись как будто небрежно (между тем, траурные одежды удивительно шли к ней), села на ложе, расставив вокруг себя множество различных изображений его отца и спрятав на груди все его письма, которые он ей в свое время писал. Когда вошел Цезарь, она, вспыхнув румянцем, вскочила с ложа и сказала: "Привет тебе, владыка! Тебе бог даровал это имя, у меня же отнял. Но ты воочию видишь здесь твоего отца, таким, каким он часто входил ко мне, и слышишь, какие почести он мне не раз оказывал и как он сделал меня царицей Египта. А чтобы ты многое узнал обо мне от него самого, возьми и прочти эти письма, которые он писал мне своей собственной рукой". Сказав это, она прочла вслух многие дышащие страстью слова Цезаря и то плакала, то целовала письма, то, обращаясь к изображениям Цезаря, падала перед ними ниц и как бы поклонялась им: то, бросая взгляды на Цезаря, она сладким голосом начинала стонать, то обращалась к нему с трогательными речами; то она говорила: "На что мне теперь, Цезарь, эти твои письма?"; то: "Но в этом человеке ты снова стоишь передо мною, как живой!". Потом восклицала: "О, если бы я умерла раньше тебя!" и снова прибавляла: "Но теперь со мной он — и ты опять со мною!". К таким разнообразным искусным речам и уловкам прибегала она, бросая на него нежные взоры и шепча сладостные слова. Цезарь понимал, что она хочет разжалобить и завлечь его, но не поддался на ее уловки и, опустив глаза в землю, сказал только: "Ободрись, женщина, и не падай духом! Никакого зла тебе не причинят".
Уязвленная тем, что он даже не взглянул на нее и не сказал ни слова ни о ее царском достоинстве, ни о своей любви к ней, она упала к его ногам и зарыдала. "Жить, о Цезарь, — сказала она, — я не хочу и не могу! Об одной милости умоляю тебя именем твоего отца: раз божество после его смерти передало меня Антонию, то пусть я умру вместе с ним! О, зачем я не погибла сейчас же вслед за Цезарем! Но раз мне было суждено перенести и все это, пошли меня к Антонию! Не лишай меня общего с ним погребения, чтобы я умирая из-за него, осталась жить вместе с ним в обители Аида!".
13. Вот какие речи говорила она, чтобы вызвать в Цезаре чувство сострадания, но он на все это не ответил ей ничего. Боясь, однако, как бы она не покончила с собой, он опять посоветовал ей не падать духом и не только не лишил ее привычного обслуживания, но велел заботиться о ней особенно тщательно, чтобы она украсила собой его триумф. Она подозревала этот его замысел и предпочла бы тысячу раз умереть, чем стерпеть это. Теперь она уже и на самом деле жаждала смерти и не раз обращалась с мольбой к Цезарю, чтобы он тем или иным способом убил ее, да и сама пыталась предпринять разные шаги к этому. Когда же ей ничто не удалось, она притворилась, что изменила свои намерения и, будто бы возлагая большие надежды и на него, и еще больше на Ливию[403], стала уверять, что она охотно поедет с ним: она отобрала много драгоценностей для того, чтобы поднести подарки, надеясь внушить всем мысль, что она вовсе не хочет умереть, и когда все этому поверят и ее станут стеречь менее внимательно, ей удастся покончить с собой. Так и случилось.
Как только все окружающие и даже Эпафродит, которому было поручено наблюдать за ней, поверили в то, что она действительно изменила свое намерение, и ослабили свой надзор, она подготовила все, чтобы умереть, насколько возможно, без страданий. Она написала Цезарю письмо, в котором просила его похоронить ее вместе с Антонием, и вручила это письмо, запечатав его, Эпафродиту, чтобы он, предполагая, что в письме содержится совсем иная просьба, ушел и не помешал ей выполнить ее замысел. Потом она приступила к делу: надев свою самую роскошную одежду, она убрала себя подобающим ее достоинству образом, взяла в руки знаки своей царской власти, легла на ложе и умерла.
14. Никто не знает достоверно, какой способ смерти она избрала: на руке ее были видны только еле заметные уколы. Одни говорят, что она приложила к своему телу того аспида, которого ей принесли либо в сосуде для воды, либо в букете цветов. Другие — что гребень, которым она обычно расчесывала волосы, был смазан ядом, причем этот яд обладал особым свойством: при прикосновении к телу он не приносил никакого вреда, но если хотя бы капля его попадала в кровь, он немедленно отравлял ее и причинял мгновенную и безболезненную смерть. Этот гребень, смазанный ядом, Клеопатра до этого времени обычно носила в волосах, а в этот миг, слегка оцарапав себе руку, впустила яд в кровь.
Таким ли или каким-либо подобным способом Клеопатра погибла, и вместе с нею ее две прислужницы. А евнух — как только Клеопатра была взята под стражу — добровольно подверг себя укусам ядовитых змей и, ужаленный ими, бросился в гробницу, которую заранее себе приготовил.
Когда Цезарь узнал о смерти Клеопатры, он был потрясен: он осмотрел ее тело и велел попытаться вернуть ее к жизни с помощью разных противоядий и псиллов. Псиллами называются мужчины (женщины псиллами не бывают), которые могут высасывать змеиный яд из ран людей, только что укушенных змеей, но еще не умерших; если их самих укусит любая змея, им это никакого вреда не принесет. Это свойство передается по наследству в одних и тех же семьях: новорожденных детей либо кладу — вместе со змеями, либо бросают змеям их пеленки; змеи не могут укусить новорожденного ребенка, а, соприкасаясь с его пеленками, впадают в оцепенение. Вот как это происходит.
Когда Цезарю не удалось никакими средствами вернуть Клеопатру к жизни, он не мог не почувствовать изумления и сострадания: особенно же он сокрушался о самом себе, как будто ее смерть лишила его всей славы от его победы.
15. Вот как Антоний и Клеопатра, виновники многих бедствий, постигших и египтян и римлян, вели войну, вот как они погибли: оба были набальзамированы и похоронены в одной гробнице. А вот каков был их прирожденный характер и их жизненный путь: Антоний всегда хорошо понимал, как следует поступать, и в этом не имел себе равных, но совершил много неразумных поступков; порой он был необычайно храбр и в то же время не раз терпел неудачи по своей трусости, он был то велик душою, то ничтожен; чужое добро захватывал, свое расточал, иных без всяких причин прощал, а многих карал не по справедливости. Поэтому, хотя он стал из ничтожного всемогущим, из бедняка — богачом, ни то, ни другое не пошло ему на пользу, и он, надеявшийся стать единовластным повелителем римлян, кончил жизнь самоубийством.
Клеопатра же не знала пределов ни в любовной страсти, ни в стяжательстве, была честолюбива и властолюбива, и к тому же надменна и дерзка. Царской власти в Египте она добилась любовными чарами, но, надеясь тем же путем достигнуть господства над римлянами, ошиблась в свои к расчетах и потеряла и то, что имела. Двух величайших римлян своего времени она подчинила своей власти, а из-за третьего сама покончила с собой. Вот каковы были Антоний и Клеопатра и вот как кончили они свою жизнь.
Из их детей Антилл, хотя он и был обручен с дочерью Цезаря и скрылся в небольшом храме, посвященном его отцу и выстроенном Клеопатрой, был заколот на месте. Цезарион[404], бежавший в Эфиопию, был схвачен на пути и тоже убит. Но Клеопатра[405] была выдана замуж за Юбу, сына Юбы[406]. Этому Юбе, воспитанному в Риме и сопровождавшему Цезаря в его походах, Цезарь дал в жены Клеопатру вместе с престолом его отца и по их просьбе помиловал Александра и Птолемея[407]. Своим племянницам, дочерям Октавии от Антония, воспитанным ею, он дал часть отцовского достояния и велел вольноотпущенникам Антония отдать Иулу, сыну Антония от Фульвии, немедленно все, что ему согласно закону оставили в наследство его родители.
Геродиан, автор "Истории империи после Марка", происходил, как предполагают, из Антиохии, но большую часть своей жизни провел в Риме. Более подробных сведений о его жизни мы не имеем. Принято считать, что "История империи после Марка", в которой говорится о событиях от смерти Марка Аврелия (181 г. н. э.) до воцарения Гордиана III (239 г. н. э.), написана в 240 г. н. э.
В начале своего труда Геродиан упрекает более ранних историков в том, что они либо заботились о красоте слога в ущерб точности рассказа, либо давали неверное освещение фактов в угоду тем или иным лицам. О себе же он заявляет, что не от других принял на веру, носам по свежей памяти тщательно описал случившееся, ставя своей целью описать деяния многих императоров в течение 70 лет, как он их сам наблюдал. Однако история Геродиана во многом уступает сочинениям предшествовавших ему историков. В основном это история императорского двора с подробными рассказами о придворных заговорах и нравах императоров.
1. Большинство историков, стремившихся в своих писаниях напомнить о событиях древности, старались таким путем прославиться навеки своей образованностью, боясь, что их причислят к общей массе, если они будут хранить молчание. Истину в своем изложении они умалили, но большую заботу проявили о благозвучии и красоте слога, смело полагая, что приятность звучания, хотя бы говорили они нечто баснословное, все равно принесет им успех, а неточности в повествовании не вызовут нареканий. Некоторые из чувства вражды и ненависти к тираннам или из лести и уважения к государям, к отечеству, и к отдельным лицам доставили силой своего слова незаслуженную славу делам ничтожным и незначительным.
Я же отношусь к делу серьезно, и при составлении исторического произведения я полагался не на непроверенные данные, полученные от других и не встречающие подтверждения, а на свежие воспоминания о тех событиях, которые описываю. Потомкам, думаю, приятно будет узнать о многих великих делах, совершенных в короткое время. Действительно, если сопоставить с тем, что я описываю, весь период времени от Августа с того момента, как верховная власть римлян превратилась в единоличное правление[408], то в течение почти двухсот лет до времени Марка[409] невозможно наблюдать ни "столь частой смены императоров, нн таких войн с переменным успехом, которые велись и внутри страны и за ее пределами, ни таких народных движений и захвата городов в нашей стране и во многих варварских землях, ни таких землетрясений, заражений воздуха, загадочных событий в жизни тираннов и государей, о чем прежде почти не было слышно. Из них одни стояли у власти очень долго, другие правили короткое время, были и такие, которые, получив почетный титул, лишались его через день. Ведь за шестьдесят лет[410] в Риме сменилось больше династий, чем того требовало время, и произошло много разных событий, вызывающих удивление. Одни правители, благодаря прожитым годам и приобретенной опытности в делах, очень старательно властвовали над собой и над подданными, другие же, совсем юные, проводили жизнь в праздности и тешились нововведениями. Различия в возрасте и в способностях приводили, естественно, к неодинаковому образу жизни. А о том, как все это совершилось, я буду рассказывать, следуя ходу времени и порядку династий.
10. Ежегодно в определенный день в начале весны у римлян совершается торжество в честь матери богов[411]. Перед богиней несут все имеющиеся у каждого предметы роскоши, императорские драгоценности, диковинки природы и чудеса искусства. Всем предоставляется полная свобода шутить и надевать любую личину. Нет такого великого авторитета, которого бы всякий желающий не мог осмеять, переодевшись и оставаясь неузнанным, так как не легко отличить притворяющегося от того, за кого он себя выдает.
11. Эту богиню римляне особо чтут по следующей, как гласит предание, причине, о которой я решил рассказать, поскольку некоторые греки этого не знают. Статуя сама, говорят, упала с неба; пи вещество, из которого она сделана, ни имя художника, создавшего ее, не известны, и рука человеческая не притронулась к ней. По преданию, она в древности была перенесена с неба во Фригию на то место, которое называется теперь Пессинунтом, в честь статуи, упавшей с неба[412]. Там она была замечена впервые. По другим рассказам, фригиец Ил воевал в той местности с лидийцем Танталом то ли за передел земли, то ли из-за Ганимеда. Долго никто не мог выйти победителем из битвы и немало народу пало как у той, так и другой стороны. Несчастье это дало название месту. Здесь же, говорят, и похищенный Ганимед пропал, когда брат и любовник влекли его каждый к себе. Тело исчезло, и это событие отражено в мифе о похищении юноши Зевсом.
В этом Пессинунте фригийцы издревле совершали священнодействия на протекающей там реке Галле, от названия которой происходит прозвище скопцов, посвященных богине. Когда римляне расширили свои владения[413], то получив, говорят, предсказание о том, что они удержат свою власть и будут преуспевать, если Пессинунтскую богиню привезут к себе, они отправили к фригийцам послов просить статую[414]. Указав на свое родство и на право наследования, перешедшее к ним от фригийца Энея, они получили ее без труда. Когда статую везли на корабле по устью Тибра, которое служит для римлян гаванью, божественная сила вдруг остановила судно. Долго всем народом римляне старались вытащить застрявший в иле корабль, но корабль двинулся с места лишь после того, как туда привели жрицу Весты, которая обязана была хранить целомудрие и обвинялась в нарушении девства. Ожидая приговора себе, жрица просила народ отдать ее на суд Пессинунтской богине. Вознося молитву, чтобы корабль стал послушен ей, если она чиста и девственна, весталка сняла с себя пояс и бросила его на нос корабля. Пояс привязали, и корабль легко последовал за весталкой. Римляне были поражены как вмешательством богини, так и величием девственницы.
7. Со стороны персов, как полагал Александр, все было спокойно. Ведь распустив однажды войско, варвар не скоро может собрать его вновь, так как это не постоянное войско, а скорее толпа, не знающая боевого порядка; провиант его состоит из тех запасов, которые каждый приносит с собой для личных нужд; тяжело и боязно бывает воинам расставаться с детьми, женами и родной страной. В это время послы вдруг принесли страшное известие, очень встревожившее Александра. Командующие в Иллирии. писали ему, что германцы переходят Истр и Рейн, опустошают. владения римлян, своими набегами очень беспокоят военные лагеря, города, села и что положение соседних с Италией иллирийских племен крайне опасно. Необходимо, конечно, его личное присутствие вместе со всем тем войском, которое находится при нем.
Известия эти смутили Александра и опечалили воинов-иллирийцев, считавших себя вдвойне несчастными от того, что и сами они пострадали в сражении с персами и родные у каждого из них истреблены германцами. В негодовании они приписывали теперь неудачу на востоке трусости и беспечности Александра и обвиняли его в том, что он по робости медлит идти на север. Александр же со своими друзьями опасался за Италию, понимая, что угроза со стороны персов не идет в сравнение с угрозой со стороны германцев. До персов, живущих на востоке, едва доходят слухи о стране италийцев, от которой они отделены огромным морем и обширной землей. Иллирийское же племя стеснено на малом наделе земли и подчинено римлянам, так что германцы оказываются непосредственными соседями италийцев.
Неохотно, скрепя сердце и лишь в силу необходимости Александр объявил о походе. Для защиты римских берегов он оставил достаточные, по его мнению, силы, позаботился об укреплении лагеря и сторожевых постов, наполнив их необходимым количеством войска, а сам с остальной частью выступил против германцев. После быстрого перехода он остановился у берегов Рейна и начал делать приготовления к войне: в реке поставил суда, считая, что они, если связать их вместе, послужат для воинов хорошим мостом при переправе. Ведь эти северные реки, Истр и Рейн, действительно необычайно велики. Первая течет через Паннонию, вторая через Германию. Летом благодаря своей глубине и широте они бывают судоходны, зимой же от холода замерзают и превращаются в ровную. поверхность, по которой можно ездить на лошадях. Вода в реке становится тогда столь плотной и твердой, что по ней спокойно ступают и конское копыто и человеческая нога, те же, кому надо зачерпнуть воды, несут с собой не посуду, не кувшин, а топоры и заступы, чтобы вырубить и унести без всякой посуды воду, похожую на кусок камня. Таково свойство этих рек.
Александр привел с собой очень много мавров и большое число восточных стрелков из страны осроенов[415], а также парфян, среди которых были перебежчики и наемники. Он держал их в боевой готовности, чтобы дать отпор германцам, для которых подобное войско особенно неприятно, так как мавры, бросающие издали копья, с большой легкостью делают набеги и возвращаются обратно, а стрелки с далекого расстояния метко пускают стрелы в непокрытые головы и высокие тела германцев... они выносят натиск сомкнутых рядов и в сражениях часто ведут себя не хуже римлян. Таково было положение Александра. Все же он решил послать посольство для мирных переговоров и обещал, не жалея денег, доставлять германцам все, в чем они нуждаются. В борьбе против германцев это действительно самое лучшее средство: они сребролюбивы и всегда за деньги продают римлянам мир. Александр поэтому был склонен скорее купить у них перемирие, чем подвергаться опасностям войны. Понятно, что вой нов возмущали напрасная трата времени, неспособность Александра вдохнуть в них мужество и зажечь их желанием битвы, его увлечение пиршествами и конями, в то время, когда нужно было дать бой и наказать германцев за их дерзость.
8. В войске был некто Максимин, выходец из ближайших фракийских полуварварских племен[416], родился он, как говорили, в какой-то деревне, в детстве пас скот, а в зрелом возрасте за свой рост и физическую силу был взят на военную службу в конницу; судьба затем помогла ему мало-помалу пройти через все воинские звания и получить в свое управление войска и народы. Максимину этому как человеку опытному в военном деле Александр вверил всю молодежь в войске с тем, чтобы он обучил юношей военному искусству и сделал их способными воевать. Максимин старательно выполнял порученное ему дело и снискал расположение солдат тем, что не только указывал им на их обязанности, но и сам первым выходил на работы, так что они не только учились у него, но и ревностно подражали его стойкости. Помимо этого, он привлек их к себе дарами и всевозможными почестями. Молодые воины поэтому, среди которых было большинство паннонцев, восхищались мужеством Максимина и насмехались над Александром, над которым, говорили они, командует мать[417], вершащая всеми делами по своему усмотрению и своею властью, в то время как сам Александр небрежно и легкомысленно относится к военным занятиям. Они напоминали друг другу о понесенных из-за его медлительности поражениях на востоке, о том, что, выступая против германцев, он "не вдохнул в них ни отваги, ни мужества. Итак, склонные и без того к переворотам, они считали данное правительство невыносимым и уже невыгодным вследствие его длительности, поскольку для честолюбия не оставалось никаких приманок, надеялись же, что новая власть и самим им будет выгодна и для получающего ее очень желанна и почетна. У них возникла мысль устранить Александра и провозгласить императором и Августом Максимина, такого же воина, как и они, жившего с ними вместе и в этой войне показавшего свою храбрость и свой опыт. И вот они, вооруженные как будто для привычных упражнений, собрались в лагерь, он когда Максимин, либо действительно ничего не подозревающий, либо уже втайне подготовленный, вышел к ним, они возложили на него императорскую (порфиру и провозгласили самодержцем. Максимин начал отказываться и сбросил порфиру, по, когда воины с кинжалами в руках стали угрожать ему смертью, он предпочел будущую опасность настоящей и принял почетный титул. Заявив солдатам, что принимает власть вопреки своей воле и желанию, он призвал их делом подтвердить свое решение и, пока никакие слухи не успели распространиться, взявшись за оружие, немедленно напасть на пребывающего в полном неведении Александра, разогнать окружающих его воинов и телохранителей, либо склонив их на свою сторону, либо без труда расправившись с ними, пока те не готовы к отпору и ничего не ждут. Стараясь обеспечить себе их любовь и преданность, Максимин удвоил ежедневную норму продовольствия, пообещал великие дары и добычу, прекратил позорные наказания и после этого выступил вместе с ними из лагеря. Укрепление, в котором расположился Александр со своими приближенными, находилось тут же поблизости.
9. Неожиданное известие о поступке Максимина привело Александра в сильное замешательство. Как исступленный, он выскочил из императорской палатки, дрожа и обливаясь слезами, стал обвинять Максимина в неблагодарности и неверности, перечисляя при этом все оказанные ему благодеяния; молодых воинов он упрекал в необдуманной дерзости и нарушении клятвы. Сам же давал обещания предоставить им все, чего бы они ни попросили и исправить то, чем они недовольны. Присутствовавшие при этом воины утешали Александра, пообещав ему в тот день всеми силами защищать его. По прошествии ночи, на рассвете, когда стали докладывать, что Максимин уже близко, что вдали виден столб пыли и оттуда доносится гул голосов, Александр опять вышел в поле и, созвав воинов, просил защитить и спасти его, их воспитанника, который за свое четырнадцатилетнее правление не дал им повода к упрекам. Взывая к сострадательности и милосердию каждого из них, он велел взяться за оружие и выступить в боевом порядке. Воины сначала давали обещание, потом разошлись понемногу, не захотев даже притронуться к оружию. Некоторые стали требовать выдачи военачальника и друзей Александра как виновников мятежа. Другие бранили мать за ее сребролюбие и утаивание денег, Александра же ненавидели за его скупость и нерешительность при раздачах. Какое-то время они стояли, выкрикивая на разные голоса подобные обвинения. Когда же приблизилось войско Максимина и стали слышны голоса молодых солдат, кричавших сослуживцам, чтобы те покинули скупую бабу с трусливым юношей, рабом своей матери, и присоединялись бы к мужу сильному, к их благоразумному сподвижнику, привыкшему к военным трудам и оружию, то воины, поддавшись уговорам, начали покидать Александра и переходить на сторону Максимина, которого теперь уже все провозглашали императором.
Упавший духом, дрожащий Александр добрался до своей палатки. Там, обняв мать, горько плача и виня ее во всем происходящем, он дожидался убийц. Между тем Максимин, которого все войско провозгласило Августом, послал военного трибуна и несколько центурионов, чтобы убить Александра, его мать и тех, кто стал бы оказывать сопротивление. Вбежав в палатку, они убили Александра вместе с матерью, а также тех, кто, казалось, был близок к нему и занимал почетные должности; лишь немногим удалось бежать и скрыться, но и их потом Максимин поймал и всех казнил.
Такой конец постиг Александра с матерью, которые четырнадцать лет властвовали[418], не вызывая упреков со стороны подданных и не проливая их крови. Не любивший убийств, жестокостей и беззаконий, Александр был склонен к благотворительности и человеколюбию. Правление его было бы действительно славно во всем, если бы не было запятнано сребролюбием и скупостью матери.
1. Вступив на престол, Максимин[419] произвел большие перемены; используя власть для жестокостей и наводя ужас, он тихую и кроткую царскую власть старался сделать во всем похожей на тираннию, с досадой вспоминая, из какого крайнего ничтожества дошел до такого величия. От природы был он варваром как по своему характеру, так и по происхождению.
3. Его подвиги прославили бы его, если бы он не был так невыносим и так страшен для своих домашних и подданных. Что пользы от того, что он истреблял варваров, когда в самом Риме и среди подвластных ему народов совершались постоянные убийства? Что пользы, что он брал добычу и отводил в плен врагов, когда у своих собственных людей он отнимал имущество и оставлял их без одежды? Ведь доносчикам предоставлялась полная свобода, даже более того, их призывали снова поднимать старые, неизвестные, недоказанные дела.
7. Попав в рискованное положение[420], сенат в страхе перед Максимином делал все, чтобы привлечь на свою сторону провинции. Ко всем правителям во все концы были в качестве послоз отправлены члены сената и виднейшие всадники, были разосланы письма, разъясняющие намерение римлян и сената, убеждающие правителей заступиться за общее отечество и за сенат, а народы — повиноваться римлянам, у которых власть искони была народной и с которыми еще предки их состояли в дружбе, оказывая им повиновение. Итак, очень многие приняли посольство; целые области легко отложились от Максимина из ненависти к его самоуправству и, убив его сторонников, присоединились к римлянам. А некоторые — таких было очень мало — убили послов или отослали их под стражей к Максимину, который жестоко с ними расправился.
8. Вот что творилось в городе и в умах римлян. Когда объявили об этом Максимину[421], он огорчился и сильно встревожился, но притворился, что все презирает. Первые два дня он не выходил из дома и советовался с друзьями о том, что ему делать. Но все войско, все жители тех стран знали о случившемся, и все были взволнованы необычайной смелостью таких действий...
На третий день, созвав все войско на равнину перед городом, Максимин вышел, неся с собой книжку, написанную для него друзьями. Поднявшись на возвышение, он, читая, произнес следующее:
"Скажу вам нечто невероятное и странное, не удивления, я думаю, достойное, а презрения и смеха. Оружие против вас и вашего мужества поднимают не германцы, которых мы часто побеждали, не савроматы, каждый раз умоляющие о мире, не персы, нападавшие прежде на Месопотамию, теперь же тихие, довольствующиеся своим, удерживаемые славою нашей воинской доблести, которую они испытали, когда я предводительствовал вами на берегах тех рек. Но, смешно сказать, карфагенцы взбесились и жалкого старца[422], к концу жизни выжившего из ума, уговорили либо принудили и теперь, как бы для народной потехи, играют в царство. На какое. войско они полагаются, если начальники их в своем подчинении имеют только ликторов? Какое оружие есть у них, кроме копий, с которыми они охотятся за зверями? А воинские упражнения их — это одни пляски, смех, песни. Не пугайтесь известий из Рима. Виталиан[423] убит хитростью и обманом. А легкомыслие и. непостоянство римлян, их дерзость, доходящую до крика, вы знаете. Когда они видят двух или трех вооруженных воинов, то каждый из них бежит, расталкивая других, спасаясь сам и не думая об общей опасности. Если вам кто-нибудь сообщил о поступках сената, то не дивитесь, что наше благоразумие им кажется жестокостью. При своей роскоши они уважают только нравы подобные своим; мужественные, и доблестные поступки они называют ужасными, а пьянство и беспечность с удовольствием принимают за кротость. Поэтому они не любят моего правления, энергичного и благопристойного, а обрадовались имени Гордиана, чья соблазнительная жизнь вам известна. Вот с такими врагами у нас теперь война, если только так можно назвать ее. Ведь я, как многие и почти все, уверен, что стоит нам приблизиться к Италии, как они. протягивая детей своих с ветвями умилостивления, падут к нашим ногам, остальные же разбегутся от трусости и робости, так что я смогу отдать вам все их имущество, вы же безбоязненно станете наслаждаться плодами своих трудов.
2. Максимин был уверен в быстром успехе, поскольку италийцы не решились ничего предпринять даже в неприступных местах, где они могли безопасно скрываться, могли делать засады и сражаться с недоступных высот. Но когда войско спустилось в долину, дозоры объявили, что самый большой италийский город Аквилея[424] заперся, а посланные вперед паннонские фаланги, мужественно пытавшиеся несколько раз взять город приступом, без всякого успеха отступают, поражаемые камнями, копьями и множеством стрел. Разгневанный на предводителей паннонской фаланги за то, что они плохо сражаются, Максимин сам пошел туда с войском, надеясь легко взять город.
4. Между тем аквилейцы кидали сверху камни и, смешав серу, селитру и смолу, наливали эту смесь в пустые сосуды с длинными ручками и, поджигая, лили ее на подступающее к стенам войско, обливая его, как дождем. Эта смесь, падая на обнаженную часть тела, разливалась по всему телу, так что воины сбрасывали с себя горящие панцири и прочее оружие, железные части которого нагревались, а деревянные и кожаные воспламенялись и коробились. Было на что посмотреть, когда воины сами старались остаться без доспехов, и разбросанное оружие их казалось добычей, отнятой искусством, а не силой. У большей части войска были тогда выжжены глаза, обожжены руки, лицо и все обнаженные части тела. На придвигаемые машины осажденные бросали пропитанные смолой факелы с остриями стрел на конце. Воткнувшись в машины и застряв там, эти факелы легко поджигали их.
5. Таким образом, войско, почитавшее себя осаждающим, само находилось в осаде, так как не могло ни Аквилеи взять, ни двинуться на Рим из-за недостатка судов и повозок, которые все были заранее собраны и заперты в городе. Молва еще больше увеличивала справедливые опасения, будто весь римский народ взялся за оружие, вся Италия возмутилась, все иллирийские и варварские народы, восточные и южные, собирают войско, и умами и сердцами всех овладела единодушная ненависть к Максимину. Поэтому воины, терпевшие недостаток во всем, даже в воде, потеряли надежду. Ведь пили только речную воду, зараженную кровью и трупами, так как и аквилейцы, не имевшие где похоронить умирающих в городе, бросали их в реку и в лагере предавали волнам убитых и погибших от болезней, ибо и здесь не было того, что нужно для погребения.
И вот, при таком крайне безвыходном и угнетенном состоянии войска, однажды, когда не было сражения и Максимин отдыхал у себя в палатке, а большая часть войска разошлась по палаткам и по назначенным для стражи местам, воины, стоявшие со стороны Рима под горою Албанской, за которой у них остались жены и дети, решили вдруг убить Максимина, чтобы прекратить затянувшуюся до бесконечности осаду и не опустошать Италии ради презренного и ненавистного тиранна. Итак, около полудня они смело подходят к его палатке и, склонив на свою сторону телохранителей, срывают со знамен изображения Максимина. Когда же он сам с сыном вышел из палатки, чтобы поговорить с ними, они в ярости убили его. Одновременно были убиты главный военачальник и все близкие друзья Максимина. Трупы их выбросили, чтобы всякий желающий мог попирать их и ругаться над ними, и оставили их на съедение псам и птицам. А головы Максимина и его сына были отправлены в Рим. Такой конец постиг Максимина и сына его в наказание за плохое правление.
Единственный общий обзор истории греческой философии, дошедший до нас из древности, принадлежит Диогену Лаэртскому. Имя этого писателя, по-видимому, указывает на то, что он был родом из малоазиатского города Лаэрты. По другому предположению, это имя — лишь псевдоним, принятый по созвучию с гомеровским эпитетом Одиссея: "богородный Лаэртид". Время жизни Диогена относится к первым десятилетиям III в. н. э.: он уже знает скептическую школу Секста Эмпирика, но еще не знаком с неоплатонизмом. О жизни его ничего неизвестно. Кроме сочинения о философах, ему принадлежал сборник стихов "Все размеры", откуда он охотно цитирует свои, весьма посредственные, эпиграммы на смерть знаменитых философов.
Сочинение Диогена Лаэртского называется "Жизнь и учения знаменитых философов". Оно состоит из 10 книг с предисловием и сохранилось почти целиком. Философы сгруппированы по школам, школы расположены в порядке традиционной преемственности: сперва ионийские философы, потом Сократ и сократические школы, потом Пифагор и пифагорейцы, потом все остальные. Наиболее подробно говорится о Платоне, стоиках и Эпикуре. Сочинение было посвящено какой-то знатной почитательнице Платона; предполагают, что это была Аррия, упоминаемая медиком Галеном, или императрица Юлия Домна, жена Септимия Севера.
Диоген Лаэртский — один из тех многочисленных компиляторов, деятельность которых так характерна для поздней античности. Метод его работы не отличается от метода работы Геллия, Афинея или Элиана. Однако, благодаря своей теме, сочинение Диогена имеет особый интерес. Прежде всего, оно является драгоценным источником сведений по истории философии; кроме того, оно показывает характер философской культуры своего времени.
Сочинение Диогена исполнено глубокого почтения к философии. Философия для Диогена — лучший жизненный удел, философы — благодетели человечества. Однако, преклоняясь перед философией, Диоген ее не понимает и не пытается понять. Она для него священна благодаря своей глубокой древности и ценна тем, что приносит человеку счастье. Каждая философская школа может проследить свою генеалогию чуть ли не до времен семи мудрецов, и каждая претендует на то, что она ведет своих последователей к истинному счастью, поэтому для Диогена все школы равно достойны уважения, и он с одинаковым восторгом говорит о Платоне и об Эпикуре, о стоиках и о скептиках. Собственных воззрений у него нет. Он путает Анаксимандра с Анаксагором и Ксенофана с Ксенофонтом. Книга Диогена — своего рода история философии, но ее автор — не историк и не философ. Он пишет не для специалистов, а для любителей. Его интересует не столько содержание философских учений, сколько результаты, к которым приводят эти учения: его книга — не учебник, а сборник поучительных примеров. Жизнеописания философов рассыпаются на бесчисленные анекдоты, а философские системы — на разрозненные "мнения" и "суждения". При этом Диоген заботится больше о яркости, чем о характерности: его не занимают ни историческая достоверность сообщаемых анекдотов, ни место приводимых мнений в системе взглядов философа. Частности отвлекают внимание автора от целого: его повествование бессвязно, а слог небрежен.
Книга Диогена в высшей степени характерна для той промежуточной ступени развития античного общества, когда философия уже перестала быть наукой и еще не стала религией.
(65) Аристипп был родом из Кирены; в Афины он приехал привлеченный славой Сократа, как сообщает Эсхин[425]. Перипатетик Фаний[426] из Эреса говорит, что, занимаясь софистикой, он первым из учеников Сократа начал брать плату со слушателей и отсылать деньги учителю. Однажды, послав ему двадцать мин, он получил их обратно, и Сократ сказал, что демоний[427] запрещает ему принимать их: действительно, это было ему не по душе. Ксенофонт Аристиппа не любил: поэтому он и приписал Сократу речь, осуждающую наслаждение и направленную против Аристиппа[428]. Поносил его и Феодор[429] в сочинении "О школах" и Платон в диалоге "О душе", как я уже говорил в другом месте[430].
(66) Он умел применяться ко всякому месту, времени или человеку, играя свою роль в соответствии со всею обстановкой. Поэтому и при дворе Дионисия[431] он имел больше успеха, чем все остальные, всегда отлично осваиваясь с обстоятельствами. Дело в том, что он извлекал наслаждение из того, что было доступно, и не трудился разыскивать наслаждение в том, что было недоступно, ,3а это Диоген называл его царским псом.
Своей изнеженностью он навлек колкость Тимона[432], который говорит так:
Был Аристипп до того изнежен, что мог прикасаньем
Чувствовать ложь[433].
Говорят, что однажды он велел купить куропатку за пятьдесят драхм. Когда кто-то стал осуждать его за это, он опросил: "А если бы она стоила обол, ты купил бы ее?". Собеседник не отрицал. "А для меня, — оказал Аристипп, — пятьдесят драхм не дороже обола".
(67) Однажды Дионисий предложил ему из трех гетер выбрать одну; Аристипп увел с собою всех троих, сказав: "Парису плохо пришлось за то, что он отдал предпочтение одной из трех". Впрочем, говорят, что он довел их только до сеней и отпустил. Так легко ему было и принять и пренебречь. Поэтому и сказал ему Стратон (а по мнению других, Платон): "Тебе одному дано ходить одинаково как в хланиде[434], так и в лохмотьях".
Когда Дионисий плюнул в него, он стерпел; а когда кто-то начал его за это бранить, сказал: "Рыбаки подставляют себя брызгам моря, чтобы поймать мелкую рыбешку; я ли не вынесу брызг слюны, желая поймать большую рыбу?".
(68) Однажды, когда он проходил мимо Диогена, который чистил себе овощи, тот, насмехаясь, сказал: "Если бы ты умел кормиться вот этим, тебе не пришлось бы прислуживать при дворах тираннов". "А если бы ты умел обращаться с людьми, — ответил Аристипп, — тебе не пришлось бы чистить себе овощи".
На вопрос, какую пользу принесла ему философия, он ответил: "Дала способность смело говорить с кем угодно". Однажды, когда его упрекали за роскошную жизнь, он сказал: "Если бь; роскошь была дурна, ее не было бы на пирах у богов"[435]. На вопрос, чем философы превосходят остальных людей, он ответил: "Если все законы уничтожатся, мы будем жить по-прежнему".
(69) На вопрос Дионисия, почему философы ходят к дверям богачей, а не богачи к дверям философов, он ответил: "Потому что одни знают, что им нужно, а другие не знают". Когда Платон упрекал его за роскошную жизнь, он спросил: "А Дионисий, по-твоему, разве не хороший человек?" И когда тот согласился, сказал: "А ведь он живет еще роскошнее, чем я: значит, ничто не мешает жить роскошно и в то же время хорошо". На вопрос, какая разница между людьми образованными и необразованными, он ответил: "Такая же, как между лошадьми объезженными и необъезженными".
Однажды, когда он входил с мальчиками в дом к гетере и один из мальчиков покраснел, он сказал: "Не позорно входить, позорно не найти сил, чтобы выйти".
(70) Когда кто-то. предложил ему задачу и сказал: "Распутай!" — он воскликнул: "Зачем, глупец, ты хочешь распутать узел, который, даже запутанный, доставляет нам немало хло пот?". Он говорил, что лучше быть нищим, чем невеждой: если первый лишен денег, то второй лишен образа человеческого. Однажды кто-то бранил его; он пошел прочь; бранивший направился следом и спросил: "Почему ты уходишь?" Аристипп ответил: "Потому что твое право — ругаться, мое право — не слушать". Кто-то оказал, что всегда видит философов перед дверями богачей. "Но ведь и врачи, — сказал Аристипп, — ходят к дверям больных, и тем не менее всякий предпочел бы не болеть, а лечить".
(71) Однажды он плыл на корабле в Коринф, был застигнут бурей и сильно перепугался. Кто-то сказал: "Нам, простым людям, не страшно, а вы, философы, трусите?". Аристипп ему ответил: :"Мы оба беспокоимся о своих душах, но души-то у нас не одинаковой ценности".
Человеку, который хвастался обширными знаниями, он сказал: "Оттого, что человек очень много ест[436], он не становится здоровее, чем тот, который довольствуется только необходимым: точно так же и ученый — это не тот, кто много читает, а тот, кто читает с пользой". Оратор, который защищал Аристиппа на суде и выиграл процесс, спрашивал его: "Что хорошего сделал тебе Сократ?". "Благодаря ему, — ответил Аристипп, — все, что ты говорил в мою пользу, было правдой".
(72) Своей дочери Арете он давал превосходные наставления, приучая ее презирать всякое излишество. Когда кто-то спросил его, чем станет лучше его сын, получив образование, он сказал: "По крайней мере тем, что не будет сидеть в театре, как камень на камне"[437].
Кто-то привел к нему в обучение сына; Аристипп запросил пятьсот драхм[438]. Отец сказал: "За эти деньги я могу купить раба". "Купи, — сказал Аристипп, — и у тебя будет целых два раба". Он говорил, что берет деньги у друзей не для своей пользы, а для того, чтобы научить их самих, как надо пользоваться деньгами. Когда его упрекали за то, что, защищая свое дело в суде, он нанял оратора, он сказал: "Нанимаю же я повара, когда даю обед".
(73) Однажды Дионисий требовал, чтобы он сказал что-нибудь философское. "Смешно, — сказал Аристипп, — что ты у меня учишься, как надо говорить, и сам меня поучаешь, когда надо говорить". На это Дионисий рассердился и велел Аристиппу занять самое дальнее место за столом; а он: "Ты пожелал оказать почет этому месту".
Когда кто-то хвалился своим умением плавать, Аристипп сказал: "И не стыдно тебе хвастаться тем, что под силу даже дельфину?". На вопрос, чем отличается разумный человек от неразумного, он сказал: "Отправь обоих нагишом к незнакомым людям и ты узнаешь". Кто-то хвастался, что может много пить, не пьянея. "Это может и мул", — сказал Аристипп.
(74) Кто-то осуждал его за то, что он живет с гетерой[439]. "Но разве не все равно, — сказал Аристипп, — занять ли такой дом, в котором жили многие, или такой, в котором никто не жил?" — "Все равно", — отвечал тот. "И не все ли равно, плыть ли на корабле, где уже плавали тысячи людей, или где еще никто не плавал?" — "Конечно, все равно". — "Вот так же, — сказал Аристипп, — все равно, жить ли с женщиной, которую уже знавали многие, или с такой, которую никто не трогал".
Его упрекали за то, что он, последователь Сократа, берет деньги с учеников. "Еще бы! — сказал он. — Правда, когда Сократу присылали хлеб и вино, он брал лишь самую малость, а остальное возвращал; но ведь о его пропитании заботились лучшие граждане Афин, а о моем только раб Евтихид".
Он был в связи с гетерой Лайдой[440], как утверждает Сотион[441] во второй книге "Преемств". (75) Тем, кто осуждал его, он говорил: "Ведь я владею Лайдой, а не она мною; а лучшая доля — не в том, чтобы воздерживаться от наслаждений, а в том, чтобы властвовать над ними, не подчиняясь им".
Человека, который порицал роскошь его стола, он спросил: "А разве ты отказался бы купить все это за три обола?" — "Конечно, нет", — ответил тот. "Значит, просто тебе дороже деньги, чем мне наслаждение".
Сим, казначей Дионисия, — был он фригиец, и человек отвратительный, — показывал Аристиппу пышные комнаты с мозаичными полами; Аристипп кашлянул и сплюнул ему в лицо, а в ответ на его ярость сказал: "Нигде не было более подходящего места".
(76) Когда Харонд (а по другому мнению, Федон)[442] спросил: "Кто это такой пахнет духами?" — он ответил: "Это я, несчастный, а еще несчастнее меня персидский царь. Но подумай, ведь если все другие живые существа не становятся хуже от благовоний, то и человек тоже. А развратники, из-за которых отличные наши притирания пользуются дурною славою, пусть погибнут злою гибелью!".
На вопрос, как умер Сократ, он сказал: "Так, как и я желал бы умереть".
Однажды к нему зашел софист Поликсен[443] и, увидев у него женщин и роскошный стол, стал всячески бранить его. Аристипп, подождав немного, спросил: "А не можешь ли нынче и ты побыть с нами?" — (77) и, когда тот согласился, сказал: "Что же ты ругаешься? как видно, не роскошь тебе претит, а расходы".
Как сообщает Бион[444] в "Диатрибах", однажды в дороге у Аристиппа утомился раб, который нес его деньги. "Выбрось лишнее, — сказал ему Аристипп, — и неси, сколько можешь". В другой раз, когда он плыл на корабле и увидал, что корабль этот — разбойничий, он взял свои деньги, стал их пересчитывать, и потом, словно ненароком, уронил в море, а сам рассыпался в причитаниях. Некоторые говорят, будто он при этом сказал, что лучше золоту погибнуть из-за Аристиппа, чем Аристиппу из-за золота.
На вопрос Дионисия, зачем он пожаловал, он ответил: "Чтобы поделиться тем, что у меня есть, и поживиться тем, чего у меня нет". (78) Другие передают его ответ так: "Когда я нуждался в мудрости, я пришел к Сократу; сейчас я нуждаюсь в деньгах, и вот пришел к тебе". Он осуждал людей за то, что при покупке они проверяют, хорошо ли звенит посуда, и не заботятся проверить, хорошо ли живет человек. Другие приписывают это замечание Диогену.
Однажды Дионисий за чашей вина приказал всем надеть красные одежды и начать пляску. Платон отказался, заявив:
Нет, я не в силах женщиной одеться[445].
Но Аристипп принял платье и, пускаясь в пляс, метко возразил:
Чистая душой
И в Вакховой не развратится пляске[446].
(79) Однажды он заступался перед Дионисием за своего друга и, не добившись успеха, бросился к его ногам. Когда кто-то стал над ним смеяться, он сказал: "Не я виноват, а Дионисий, у которого уши растут на ногах". В бытность свою в Азии он попал в плен к сатрапу Артаферну. Кто-то спросил его: "И ты не унываешь?" — "Глупец! — ответил Аристипп, — меньше, чем когда бы то ни было, склонен я унывать теперь, когда мне предстоит беседовать с Артаферном".
Тех, кто овладел обычным кругом знаний, а философией пренебрегал, он уподоблял женихам Пенелопы, которые сумели подчинить себе Меланто, Полидору и остальных рабынь, но не могли добиться брака с их госпожой[447]. (80) Нечто похожее говорил и Аристон[448] о том, что Одиссей, спустившись в Аид, встретил и увидел там почти всех мертвых, но не лицезрел самой их царицы.
На вопрос, чему надо учить хороших детей, Аристипп сказал: "Тому, что пригодится им, когда они вырастут". Тому, кто обвинял его за то, что от Сократа он ушел к Дионисию, он возразил: "Но к Сократу я приходил для учения, к Дионисию — для развлечения"[449]. Когда преподавание принесло ему много денег, Сократ спросил его: "За что тебе так много?". А он: "За то же, за что тебе так мало".
(81) Гетера сказала ему: "У меня от тебя ребенок". "Тебе это так же неизвестно, — ответил Аристипп, — как если бы ты шла по тростнику и оказала: вот эта колючка меня уколола". Кто-то осуждал его за то, что он отказался от своего сына, словно тот был не им порожден. "И мокрота и вши тоже порождаются нами, — сказал Аристипп, — но мы, зная это, все же отбрасываем их как можно дальше за ненадобностью".
Дионисий дал ему денег, а Платону книгу; в ответ на упреки Аристипп сказал: "Значит, мне нужны деньги, а Платону книга". На вопрос, почему Дионисий недоволен им, он ответил: "Потому же, почему все остальные недовольны Дионисием".
(82) Однажды он просил у Дионисия денег; тот заметил: "Ты ведь говорил, что мудрец не ведает нужды". — "Дай мне денег, — перебил Аристипп , — а потом мы разберем этот вопрос", — и, получив деньги: "Вот видишь, я и вправду не ведаю нужды". Когда Дионисий прочел ему:
Ведь кто под царскую вступает сень,
Тот раб его, хотя пришел свободным, —[450]
он перебил:
Не раб его, зане пришел свободным.
Так говорит Диокл[451] в жизнеописаниях философов; другие рассказывают это о Платоне.
Немного спустя, поссорившись с Эсхином, он предложил: "Не помириться ли нам и не прекратить ли препирательства? или ты ждешь, пока кто-нибудь помирит нас за чашей вина?" — "Я готов", — сказал Эсхин. (83) "Так помни же, что это я первый пошел тебе навстречу, хоть я и старше тебя". — "Клянусь Герой, — воскликнул Эсхин, — ты говоришь разумно и ведешь себя гораздо лучше, чем я: ибо я положил начало вражде, а ты — дружбе".
Т аковы рассказы о нем. Всего было четыре Аристиппа: первый — о котором идет речь; второй — автор сочинения об Аркадии; третий — которому дала образование его мать, приходивщаяся дочерью первому Аристиппу; четвертый — философ новой Академии.
Киренскому философу приписываются три книги "Истории Ливии", посланные им Дионисию, и еще одна, включающая двадцать пять диалогов, отчасти на аттическом, отчасти на дорийском наречии, а именно: (84) "Артабаз"; "К потерпевшим кораблекрушение"; "К изгнанниками"; "К нищему"; "К Лайде"; "К Пору"; "К Лайде о зеркале"; "Гермий"; "Сон"; "К председателю пира"; "Филомел"; "К домочадцам"; "К порицателям", которые осуждали его за любовь к старому вину и гетерам; "К порицателям", которые осуждали его за роскошный стол; "Послание к дочери Арете"; "К упражняющемуся перед олимпийскими состязаниями"; "Вопрос"; "Другой вопрос"; "Слово к Дионисию"; "Слово об изображениях"; "Слово о дочери Дионисия"; "К тому, кто считает себя обесчещенным"; "К тому, кто собирается давать советы"[452]. Некоторые говорят, что он написал также шесть диатриб; некоторые, в том числе Сосикрат Родосский[453], — что он вообще ничего не написал. (85) По мнению же Сотиона (в его второй книге) и Панэтия, сочинения его следующие: "О воспитании", "О добродетели"; "Поощрение", "Артабаз", "Потерпевшие кораблекрушение", "Изгнанники", шесть диатриб, три "Слова", "К Лайде", "К Пору", "К Сократу" и "О судьбе".
Высшим благом он объявлял легкое движение, воспринимаемое ощущением.
Теперь, описав его жизнь, мы перейдем к его ученикам — киренаикам, из которых одни называли себя последователями Гегесия, другие — Анникерида, третьи — Феодора; коснемся также последователей Федона[454], из которых главные — эретрики. Дело обстоит так. (86) Учениками Аристиппа были его дочь Арета, Эфиоп из Птолемаиды[455] и Антипатр из Кирены. У Ареты учился Аристипп, прозванный "учеником матери", а у него — Феодор, прозванный сперва безбожником, а потом богом. Антипатр учил Эпитимида из Кирены, тот — Паребата, а тот — Гегесия, прозванного "Убеждающим умереть", и Анникерида.
Одни из них, сохранившие верность учению Аристиппа и прозванные киренаиками, держались следующих положений. Они принимали два состояния души — боль и наслаждение: легкое движение является наслаждением, резкое — болью. (87) Между наслаждением и наслаждением нет никакой разницы, ни одно не сладостнее другого. Наслаждение для всех живых существ привлекательно, боль — отвратительна. Однако здесь имеется в виду и считается высшим благом лишь телесное наслаждение (так говорит Панэтий в сочинении "О школах"), а не то, которое восхваляет и считает высшим благом Эпикур и которое является спокойствием и своеобразной безмятежностью, наступающей по устранении боли.
Кроме того, они различают высшее благо и счастье: именно, высшее благо есть частное наслаждение, а счастье — совокупность частных наслаждений, включающая также наслаждения прошлые и будущие. (88) К частным наслаждениям следует стремиться ради них самих, а к счастью — не ради него самого, но ради частных наслаждений. Доказательство того, что наслаждение является высшим благом, — в том, что мы с детства бессознательно влечемся к нему, и, достигнув его, более ничего не ищем, а также в том, что мы больше всего избегаем боли, которая противоположна наслаждению. Наслаждение является добром, даже если оно порождается безобразнейшими вещами, как заявляет Гиппобот[456] в сочинении "О школах"; именно, даже если поступок будет недостойным, все же наслаждение остается добром, и к нему следует стремиться ради него самого.
(89) Освобождение от боли, о котором говорится у Эпикура, они не считают наслаждением, равно как и отсутствие наслаждения — болью. Дело в том, что и боль и наслаждение являются движением, между тем как отсутствие боли или наслаждения не есть движение: отсутствие боли даже напоминает состояние спящего. Они признают, что иные не стремятся к наслаждению, но лишь — из-за своей извращенности. Однако не всякое душевное наслаждение или боль порождается телесным наслаждением или болью: например, можно радоваться единственно благоденствию отечества, как своему собственному. Тем не менее, память о благе или ожидание блага не ведут к наслаждению, как это кажется Эпикуру: (90) дело в том, что движение души угасает с течением времени. Далее, они говорят, что наслаждения порождаются не просто зрением или слухом: например, мы с удовольствием слушаем подражание погребальному плачу[457], подлинный же плач нам неприятен. Промежуточные состояния они называли отсутствием наслаждения и отсутствием боли.
Однако телесные наслаждения много выше душевных, и телесная боль много тяжелее: потому-то она и служит преимущественным наказанием для преступников. Таким образом, считая, что боль неприятна, а наслаждение приятно, они главным образом заботились о последнем. Поэтому же, — ибо, хотя к наслаждению следует стремиться ради него самого, но некоторые наслаждения часто порождают противоположные им беспокойства, — они считают слишком утомительным добиваться соединения всех наслаждений, составляющих счастье.
(91) Они полагают, что мудрец наслаждается, а невежда страдает не постоянно, но лишь по большей части, и что достаточно бывает наслаждаться отдельными случайными удовольствиями. Мудрость, по их /мнению, есть благо, ценное не само по себе, а лишь благодаря своим плодам. Друзей мы любим ради выгоды, так же, как заботимся о частях своего тела лишь до тех пор. пока владеем ими. Некоторые добродетели присущи даже неразумным. Телесные упражнения помогают овладеть добродетелью. Мудрец чужд зависти, любви и суеверия, ибо эти чувства порождаются пустым воображением, но ему знакомы горе и страх, которые порождаются самой действительностью. (92) Богатство также дает возможность наслаждения, самостоятельной же ценности не имеет.
Страсти познаваемы, но причины их познанию недоступны. Они отвергают исследование явлений природы, ибо они явно непознаваемы, и признают исследование явлений сознания, ибо оно приносит пользу. Мелеагр[458] во второй книге "О мнениях" и Клитомах[459] в первой книге "О школах" утверждают, что киренаики не видят пользы ни в физике, ни в диалектике: по их мнению, достаточно постичь смысл добра и зла, чтобы и говорить хорошо, и не ведать суеверий, и быть свободным от страха смерти.
(93) Нет ничего справедливого, прекрасного или безобразного от природы: все это определяется законом и обычаем. Однако знающий человек воздерживается от дурных поступков, избегая наказания и дурной славы, ибо он мудр. Они признают успехи философии и других наук. Они учат, что один человек страдает больше, чем другой, и что. чувства иногда обманывают.
(20) Диоген, сын менялы Гикесия, был родом из Синопа. По словам Диокла, его отец, заведовавший казенным меняльным столом, портил монету и за это подвергся изгнанию. А Евбулид[460] в книге о Диогене говорит, что и сам Диоген занимался этим и потом скитался вместе с отцом. И сам Диоген в сочинении "Леопард" признает, что он обрезывал монеты. Некоторые рассказывают, что его склонили на это рабочие, когда он был назначен заведовать чеканкой, и что он, отправившись в Дельфы или в делийский храм на родине Аполлона, спросил, сделать ли ему то, что ему предлагают. Оракул разрешил ему "изменить обращение"[461], а он, не поняв истинного смысла, стал подделывать монету, был уличен и, по мнению одних, приговорен к изгнанию, по мнению других, бежал сам в страхе перед наказанием. (21) Некоторые сообщают, что он получал деньги от отца и портил их и что отец его умер в тюрьме, а сам он бежал, явился в Дельфы и спросил оракула не о том, заниматься ли ему порчей монеты, а о том, что ему сделать, чтобы прославиться; тут-то он и получил ответ, о котором было сказано.
Придя в Афины, он примкнул к Антисфену[462]. Тот, по своему обыкновению никого не принимать, прогнал было его, но Диоген упорством добился своего. Однажды, когда тот замахнулся на него палкой, Диоген, подставив голову, сказал: "Бей, но ты не найдешь такой крепкой палки, которая могла бы прогнать меня, пока ты чего-нибудь не скажешь". С этих пор он стал учеником Антисфена, и, будучи изгнанником, повел самую простую жизнь.
(22) Феофраст в своем "Мегарике" рассказывает, что Диоген понял, как надо жить в его положении, когда поглядел на пробегавшую мышь, которая не нуждалась в подстилке, не пугалась темноты и не искала никаких мнимых наслаждений. По некоторым сведениям, он первый стал складывать вдвое свой плащ, потому что ему приходилось не только носить его, но и спать на нем; он носил суму, чтобы хранить в ней пищу, и всякое место было ему одинаково подходящим и для еды, и для сна, и для беседы. Поэтому он говаривал, что афиняне сами позаботились о его жилище, и показывал на портик Зевса и на Помпейон[463].
(23) Сперва он опирался на палку только тогда, когда выбивался из сил, но потом носил постоянно и ее и свою суму не только в городе, но и в дороге, как сообщают афинский простат Афинодор, ритор Полиевкт и Лисаний, сын Эсхриона[464]. Однажды в письме он попросил кого-то позаботиться о его жилище, но тот промешкал, и Диоген устроил себе жилье в глиняной бочке в Метрооне[465]: так он сам объясняет в своих "Посланиях". Желая всячески закалить себя, летом он перекатывался на горячий песок, а зимой обнимал статуи, запорошенные снегом.
(24) Ко всем он относился с язвительным презрением. Он говорил, что у Евклида[466] не ученики, а желчевики, что Платон отличается не красноречием, а пусторечием, что состязания на празднике Дионисий — это чудеса для дураков и что демагоги — прислужники черни. Еще он говорил, что когда он видит правителей, врачей или философов, ему кажется, что человек — самое разумное из животных, но когда он встречает снотолкователей, прорицателей или людей, которые им верят, а также тех, кто чванится славой или богатством, ему кажется, что ничего не может быть глупее человека. Он постоянно говорил, что для того, чтобы жить, как следует, надо иметь или разум или петлю.
(25) Однажды, заметив, что Платон на роскошном пиру ест оливки[467], он спросил: "Как же так, мудрец, ради таких вот пиров ты ездил в Сицилию, а тут не берешь даже того, что стоит перед тобою?" — "Клянусь богами, Диоген, — ответил тот, — я и в Сицилии питался главным образом оливками и тому подобной пищей". А Диоген: "Зачем же тебе понадобилось ехать в Сиракузы? Или в Аттике тогда был неурожай на оливки?" Впрочем, Фаворин[468] в "Разнообразных рассказах" приписывает эти слова Аристиппу. В другой раз он повстречал Платона, когда ел сушеные фиги, и сказал ему: "Возьми моих фиг". Тот взял и съел, а Диоген: "Я сказал: возьми, но не говорил: поешь". (26) Однажды, когда Платон позвал к себе своих друзей, приехавших от Дионисия, Диоген стал топтать его ковер со словами: "Попираю тщеславие Платона". На это Платон заметил: "Какую ты обнаруживаешь гордыню, Диоген, притворяясь таким смиренным!" Другие передают, что Диоген сказал: "Попираю спесь Платона", а Платон ответил: "Попираешь собственной спесью, Диоген". Сотион в четвертой книге говорит, что именно за это Платон обозвал его собакой. Диогену случалось просить у него то вина, то сушеных фиг. Однажды Платон послал ему целый бочонок; а он: "Когда тебя спрашивают, сколько будет два и два, разве ты отвечаешь: двадцать? Этак ты и даешь не то, о чем просят, и отвечаешь не о том, о чем спрашивают". Так он посмеялся над его многословием.
(27) На вопрос, где он видел в Греции хороших людей, Диоген ответил: "Хороших людей — нигде, хороших детей — в Лакедемоне". Однажды он рассуждал о важных предметах, но никто его не слушал; тогда он принялся верещать по-птичьему; собрались люди, и он пристыдил их за то, что ради пустяков они сбегаются, а ради важных вещей не пошевелятся.
Он говорил, что люди соревнуются, кто кого столкнет пинком в канаву[469], но никто не соревнуется в добродетели. Он удивлялся, что грамматики изучают бедствия Одиссея и не ведают своих собственных; музыканты ладят струны на лире и не могут сладить с собственным нравом; (28) математики следят за солнцем и луной, а не видят того, что у них под ногами; риторы уча г справедливо говорить и не учат справедливо поступать; наконец, скряги ругают деньги, а сами любят их больше всего. Он осуждал тех, кто восхваляет честных бессребреников, а сам втихомолку завидует богачам. Его сердило, что люди при жертвоприношении молят богов о здоровье, а на пиру после жертвоприношения объедаются во вред здоровью. Он удивлялся, что рабы, видя обжорство хозяев, не растаскивают их еду. (29) Он хвалил тех, кто хотел жениться и не женился, кто хотел путешествовать и не поехал, кто собирался заняться политикой и не сделал этого, кто брался за. воспитание детей и отказывался от этого, кто готовился жить при дворе и не решался[470]. Он говорил, что, протягивая руку друзьям, не надо сжимать пальцы.
Менипп[471] в книге "Продажа Диогена" рассказывает, что когда Диоген попал в плен и был выведен на продажу, то на вопрос, что он умеет делать, философ ответил: "Властвовать людьми" и попросил глашатая: "Объяви, не хочет ли кто купить себе хозяина?" Когда ему не позволили присесть, он сказал: "Неважно: ведь как бы рыба не лежала, она найдет покупателя". (30) Удивительно, говорил он, что покупая горшок или блюдо, мы пробуем, как оно звенит, а покупая человека, довольствуемся беглым взглядом. Ксениаду, который купил его, он заявил, что хотя он и раб, хозяин должен его слушаться, как слушался бы врача или кормчего, если бы врач или кормчий были рабами.
Евбул в книге под названием "Продажа Диогена" рассказывает, что Диоген, воспитывая сыновей Ксениада, обучал их, кроме всего прочего, ездить верхом, стрелять из лука, владеть пращой, метать дротики; а потом, в палестре, он велел наставнику закалять их не так, как атлетов, но лишь настолько, чтобы они отличались здоровьем и румянцем. (31) Дети запоминали наизусть многие отрывки из творений поэтов, историков и самого Диогена; все начальные сведения он излагал им кратко, для удобства запоминания. Он учил их, чтобы дома они сами о себе заботились, чтобы ели простую пищу и пили воду, коротко стриглись, не надевали украшений, не носили ни хитонов, ни сандалий, а по улицам ходили молча и потупив взгляд. Обучал он их также и охоте. Они, в свою очередь, тоже заботились о Диогене и заступались за него перед родителями. Тот же автор сообщает, что у Ксениада он жил до глубокой старости, и когда умер, то был похоронен его сыновьями. Умирая, на вопрос Ксениада, как его похоронить, он сказал: "Лицом вниз" — "Почему?" — спросил тот. — "Потому что скоро нижнее станет верхним", — ответил Диоген: так он сказал потому, что Македония уже набирала силы и из слабой становилась мощной[472].
(33) Когда кто-то привел его в роскошное жилище и не позволил плевать, он, откашлявшись, сплюнул в лицо спутнику, заявив, что не нашел места хуже. Впрочем, другие приписывают это Аристиппу. Однажды он закричал: "Эй, люди!" — но когда сбежался народ, напустился на него с палкой, приговаривая: "Я звал людей, а не мерзавцев". Так говорит Гекатон[473] в первой книге притч. Говорят, что даже Александр сказал: "Если бы я не был Александром, я хотел бы быть Диогеном",
(34) Тем, кто говорил ему: "Ты стар, отдохни от трудов", — он отвечал: "Как, если бы я бежал дальним бегом и уже приближался к цели, разве не следовало бы мне скорее напрячь все силы вместо того, чтобы уйти отдыхать?" Когда его позвали на пир, он отказался, заявив, что недавно он пошел на пир, но не видел за это никакой благодарности. Босыми ногами он ходил по снегу; о других его поступках такого рода уже говорилось. Он пытался есть сырое мясо, но не мог его переварить.
Однажды он застал оратора Демосфена в харчевне за завтраком; при виде его Демосфен перешел во внутреннюю комнату; "От этого ты тем более находишься в харчевне", — сказал Диоген. Приезжим, которые хотели посмотреть на Демосфена, он указывал на него средним пальцем со словами: "Вот вам правитель афинского народа".
(35) Желая наказать человека, который, уронив хлеб, постеснялся его поднять, он привязал ему горшок на шею и поволок через Керамик[474]. Он говорил, что берет пример с учителей пения, которые нарочно поют тоном выше, чтобы хоревты поняли, в каком тоне нужно петь им самим. Большинство людей, говорил он, отстоит от сумасшествия на один только палец: если человек будет вытягивать средний палец, его сочтут сумасшедшим, а если указательный, то не сочтут. Драгоценные вещи, по его словам, ничего не стоят, и наоборот: например, за статую платят по три тысячи, а за меру ячменя — два медных обола.
(36) Ксениаду, когда тот его купил, Диоген сказал: "Смотри, делай теперь то, что я прикажу!" — а когда тот воскликнул: "Вспять потекли источники рек!"[475] — сказал: "Если бы ты был болен и купил себе врача, ты ведь слушался бы его, а не говорил бы, что вспять потекли источники рек?".
Кто-то хотел заниматься у него философией; Диоген дал ему рыбу и велел в таком виде ходить за ним; но тот застыдился и бросил рыбу. Спустя некоторое время Диоген вновь повстречал его и со смехом сказал: "Нашу с тобой дружбу разрушила рыба". Впрочем, у Диокла это записано так: кто-то попросил: "Научи меня разуму, Диоген"; философ, отведя его в сторону, дал ему сыр ценою в пол-обола и велел носить при себе; тот отказался, и Диоген сказал "Нашу с тобой дружбу разрушил сырок ценою в пол-обола".
(37) Увидав однажды как мальчик пил воду из горсти, он выбросил из сумы свою чашку, промолвив: "Мальчик превзошел меня простотой жизни". Он выбросил и миску, когда увидел мальчика, который, разбив свою плошку, ел чечевичную похлебку из куска выеденного хлеба.
Рассуждал он следующим образом. Все находится во власти богов; мудрецы — друзья богов; но у друзей все общее; следовательно, все на свете принадлежит мудрецам.
Увидев однажды женщину, недостойным образом распростершуюся перед статуями богов, и желая избавить ее от суеверия, он, по словам Зоила из Перги, подошел и сказал: "А ты не боишься, женщина, что, быть может, бог находится позади тебя, — ибо все полно его присутствием, — и ты ведешь себя недостойно по отношению к нему?" (38) В храм Асклепия он подарил кулачного бойца, чтобы он подбегал и колотил тех, кто падает ниц перед богом.
Он часто говорил, что над ним исполнились трагические проклятия, ибо он — не кто иной, как
Лишенный крова, города, отчизны,
Живущий со дня на день нищий странник[476].
Говорил он также, что судьбе он противопоставляет мужество, закону природу, страстям разум. Когда он грелся на солнце в Крании, Александр, остановившись над ним, сказал: "Проси у меня чего хочешь"; Диоген отвечал: "Не заслоняй мне солнце".
Когда кто-то читал длинное сочинение и уже показалось неисписанное место в конце свитка, Диоген воскликнул: "Мужайтесь, други: виден берег". Софисту, который силлогизмом доказал ему, что он имеет рога[477], он ответил, пощупав свой лоб: "А я-таки их не нахожу". (39) Таким же образом, когда кто-то утверждал, что движения не существует, он встал и начал ходить. Рассуждавшего о небесных явлениях он спросил: "Давно ли ты спустился с неба?".
Когда один развратный евнух написал у — себя на дверях: "Да не внидет сюда ничто дурное", Диоген спросил: "А как же войти в дом самому хозяину?" Умастив себе ноги благовониями, он объяснял, что от головы благоухание поднимается в воздух, а от ног — к ноздрям. Афиняне просили его принять посвящение в мистерии, уверяя, что посвященные ведут в аиде лучшую жизнь. "Смешно, — сказал Диоген, — если Агесилай и Эпаминонд будут томиться в грязи, а всякие ничтожные люди из тех, кто посвящен, — обитать на островах блаженных".
(40) Заметив мышей, подбиравшихся к его еде, он воскликнул: "Смотрите, и при Диогене кормятся параситы!" Платону, обозвавшему его собакой, он ответил: "И верно: ведь я прибежал обратно к тем, кто меня продал"[478]. Выходя из бани, на вопрос, много ли людей моется, он ответил: "Мало", а на вопрос,, много ли моющихся: "Много". Когда Платон дал определение, имевшее большой успех: "Человек есть животное о двух ногах, лишенное перьев", Диоген ощипал петуха и принес. к нему в школу, объявив: "Вот платоновский человек!" После этого к определению было добавлено: "И с широкими ногтями". Человеку, опросившему, в какое время следует завтракать, он ответил: "Если ты богат, то когда хочешь, если беден, то когда можешь".
(41) Видя, что Ω Мегарах овцы ходят в кожаных чепраках[479], а дети бегают голыми, он сказал: "Лучше быть у мегарца бараном, чем сыном". Когда кто-то задел его бревном, а потом крикнул: "Берегись!" — он спросил: "Ты хочешь еще раз меня ударить?". Он говорил, что демагоги — это прислужники народа, а венки — прыщи славы. Среди бела дня он бродил с фонарем в руках, объясняя: "Ищу человека". Однажды он голый стоял под дождем, и окружающие жалели его; случившийся при этом Платон сказал им: "Если хотите пожалеть его, отойдите в сторону", — имея в виду его тщеславие.
Когда кто-то стукнул его кулаком, он воскликнул: "Геракл! Как это я не подумал, что нельзя ходить по улице без шлема!" (42) Но когда Мидий ударил его кулаком и сказал: "Вот тебе три тысячи на стол!"[480] — он на следующий день надел ремни для кулачного боя[481] и отколотил Мидия, приговаривая: "Вот тебе три тысячи на стол!" Аптекарь Лисий спросил его, верит ли он в богов. "Как же не верить, — сказал Диоген, — если, например, я думаю, что ты богам ненавистен". Впрочем, некоторые приписывают это Феодору. Видя, как кто-то совершал очищение,, он сказал ему: "Несчастный, ты не понимаешь, что очищение так же не исправляет жизненные грехи, как и грамматические ошибки". Он порицал людей за их молитвы, утверждая, что они молят не об истинном благе, а о том, что им кажется благом.
(43) Тем, кто боялся недобрых снов, он говорил, что они не заботятся о том, что делают днем, и беспокоятся о том, что приходит им в голову ночью. Когда на олимпийских играх глашатай возвестил: "Диоксипп победил всех мужей", Диоген сказал: "Он побеждает рабов, а мужей побеждаю я".
Однако афиняне его любили: так, например, когда мальчишка разбил его бочку, они его высекли, а Диогену дали новую бочку.
Стоик Дионисий[482] говорит, что при Херонее Диоген попал в плен, был приведен к Филиппу и на вопрос, чем он занимается, ответил: "Слежу за твоей ненасытностью". Изумленный таким ответом, царь отпустил его. (44) Когда Пердикка[483] грозился казнить Диогена, если он не явится к нему, Диоген ответил: "Невелика важность: то же самое могли бы сделать жук или фаланга" и "хуже было бы, если бы он объявил, что ему и без меня хорошо живется".
Часто он объявлял во всеуслышанье, что боги даровали людям легкую жизнь, а те омрачили ее, выдумывая медовые сласти, благовония и тому подобное. По той же причине он сказал человеку, которого обувал его раб: "Ты был бы вполне счастлив, если бы он заодно и нос тебе утирал; отруби же себе руки, тогда так оно и будет".
(45) Однажды, увидев, как иеромнемоны[484] вели в тюрьму человека, укравшего из храмовой казны какую-то чашу, он сказал: "Вот крупные воры ведут мелкого". Увидев, как мальчик швыряет камешками в крест, он сказал: "Славно ты попадаешь в свою цель!..". Человеку, который хвалился львиной шкурой, он сказал: "Перестань позорить облачение доблести". Когда кто-то, завидуя Каллисфену[485], рассказывал, какую роскошную жизнь делит он с Александром, Диоген заметил: "Вот уж несчастен тот, кто и завтракает, и обедает, когда это угодно Александру!".
(47) Ораторов и вообще всякого, кто хотел прославиться красноречием, он называл "трижды человеком", то-есть "трижды несчастным". Невежественного богача он называл златорунным бараном. Увидев дом одного распутника с надписью "продается", он сказал: "Я так и знал, что после таких попоек ему легко изрыгнуть своего владельца". Мальчику, жаловавшемуся, что все к нему пристают, он сказал: "А ты не выставляй напоказ все признаки своей похотливости". Об одной грязной бане он спросил: "А где мыться тем, кто помылся здесь?".
Он один хвалил рослого кифареда, которого все ругали; на вопрос, почему он это делает, он ответил: "Потому что, несмотря на свои возможности, он занимается кифарой, а не разбоем". (48) Кифареда, от которого постоянно убегали слушатели, он приветствовал: "Здорово, петух!" — "Почему петух?" — "Потому что ты всех поднимаешь на ноги".
Один юноша разглагольствовал перед народом; Диоген набил себе пазуху волчьими бобами, сел напротив него и стал их пожирать. Когда все обратили взгляды на него, он сказал: "Удивительно, как это вы забыли о мальчишке и смотрите на меня?" Один человек, известный крайним суеверием, сказал ему: "Вот я разобью тебе голову с одного удара!" — "А я чихну налево, и ты у меня задрожишь!" — возразил Диоген. Гегесий[486] просил почитать что-нибудь из его сочинений. "Дурак ты, Гегесий, — сказал Диоген, — нарисованным фигам ты предпочитаешь настоящие, а живого урока не замечаешь и требуешь писанных правил".
(49) Кто-то корил Диогена за его изгнание. "Несчастный! — ответил он, — ведь благодаря изгнанию я стал философом". Кто-то напомнил: "Жители Синопа осудили тебя скитаться". — "А я их — оставаться дома", — ответил Диоген...
Он просил подаяния у статуи; на вопрос, зачем он это делает, он сказал: "Чтобы приучить себя к отказам". Прося у кого-то подаяния (:как он делал вначале по своей бедности), он сказал: "Если ты подаешь другим, то подай и мне; если нет, то начни с меня".
(50) Тиранн спросил его, какая медь лучше всего годится для статуй. Диоген сказал: "Та, из которой отлиты Гармодий и Аристогитон"[487]. На вопрос, как обращается Дионисий с друзьями, он сказал: "Так же, как с мешками: полные подвешивает в кладовой, а пустые выбрасывает". Алчность он называл матерью всех бед. Увидев мота, который ел в харчевне оливки, он сказал: "Если бы ты так завтракал, не пришлось бы тебе так обедать"[488].
(51) Добродетельных людей он называл подобиями богов, любовь — делом бездельников. На вопрос, что есть в жизни горестного, он ответил: "Старость в нищете". На вопрос, какие звери опаснее всего кусаются, он ответил: "Из диких — сикофант, из домашних — льстец". Вкрадчивую речь он называл медовой удавкой, желудок — Харибдой жизни... На вопрос, почему у золота такой нездоровый цвет, он сказал: "Потому, что на него делается столько покушений". Увидев женщину в носилках, он сказал: "Не по зверю клетка".
(52) Увидев беглого раба, который сидел над колодцем, он сказал: "Берегись колодца, парень!"[489] Заметив мальчишку, ворующего одежды в бане, он спросил: "Что ты хочешь делать с этим добром: мыться или смываться?"[490] Увидев женщин, удавившихся на оливковом дереве, он воскликнул: "О если бы все деревья приносили такие плоды!" Увидев вора, крадущего платье, он спросил:
Грабить ли хочешь ты мертвых, лежащих на битвенном поле?[491]
На вопрос, есть ли у него раб или рабыня, он ответил: "Нет". — "Кто же тебя похоронит, если ты умрешь?" — спросил собеседник. — "Тот, кому понадобится мое жилище".
(53) ...Когда Платон рассуждал об идеях и изобретал названия для "сальности" и "чашности", Диоген сказал: "А я вот, Платон, стол и чашу вижу, а стольности и чашности не вижу". А тот: "И понятно: чтобы видеть стол и чашу, у тебя есть глаза, а чтобы видеть стольность и чашность, у тебя нет разума". (54) На вопрос: "Что, по-твоему, представляет собой Диоген?" — Платон ответил: "Это безумствующий Сократ".
На вопрос, в каком возрасте следует жениться, Диоген ответил: "Молодым еще рано, старым уже поздно"[492]....На вопрос, какое вино ему вкуснее пить, он ответил: "Чужое". Ему сказали: "Тебя многие поднимают на смех". Он ответил: "А я все никак не поднимаюсь".
(55) Человеку, утверждавшему, что жизнь — зло, он возразил: "Не всякая жизнь, а лишь дурная жизнь". Когда у него убежал раб, ему советовали пуститься на розыски; "Смешно, — сказал Диоген, — если Манес может жить без Диогена, а Диоген не сможет жить без Манеса". Когда он завтракал оливками, ему принесли пирог; он отбросил его со словами: "Прочь, прочь с дороги царской, чужеземец!"[493] — а в другой раз сказал: "Бич на оливу занес..."[494] Его спросили: "Если ты собака, то какой породы?" Он ответил: "Когда голоден, то мальтийская, когда сыт, то молосская[495]: из тех, которых многие хвалят, но на охоту с ними пойти не решаются, опасаясь хлопот; так вот и со мною вы не. можете жить, опасаясь неприятностей".
(56) На вопрос, можно ли мудрецам есть пироги, он ответил: "Можно все то же, что и остальным людям". На вопрос, почему люди подают милостыню нищим и не подают философам, он сказал: "Потому что они знают: хромыми и слепыми они, быть может, и станут, а вот мудрецами никогда". Он просил милостыню у скряги, тот колебался; "Почтенный, — сказал Диоген, — я же у тебя прошу на хлеб, а не на склеп!"[496]
Кто-то попрекал его порчей монеты. "То было время, — сказал Диоген, — когда я был таким, каков ты сейчас; зато таким, каков я сейчас, тебе никогда не стать". Как-то другой попрекал его тем же самым; Диоген ответил: "Когда-то я и в постель мочился, а теперь вот не делаю этого".
(57) Придя в Минд и увидев, что ворота в городе огромные, а сам город маленький, он сказал: "Граждане Минда, запирайте ворота, чтобы ваш город не убежал". Увидев однажды, как поймали человека, воровавшего пурпур, он сказал:
Очи смежила пурпурная смерть и могучая участь[497].
В ответ на приглашение Кратера[498] явиться к нему, он сказал: "Нет, я предпочитаю лизать соль в Афинах, чем наслаждаться роскошными яствами у Кратера". Однажды он подошел к ритору Анаксимену[499], который отличался тучностью, и сказал: "Удели нам, нищим, часть своего брюха: этим ты и себя облегчишь и нам поможешь". В другой раз, среди его рассуждений, он стал показывать его слушателям соленую рыбу и этим отвлек их внимание; ритор возмутился, а Диоген сказал: "Соленая рыбка ценою в обол опрокинула рассуждения Анаксимена".
(58) Однажды его упрекали за то, что он ел на площади; он ответил: "Голодал я тоже на площади". Некоторые относят к нему и следующий случай: Платон, увидев, как он моет себе овощи, подошел и сказал ему потихоньку: "Если бы ты служил Дионисию, не пришлось бы тебе мыть овощи"; Диоген, тоже потихоньку, ответил: "А если бы ты умел мыть себе овощи, не пришлось бы тебе служить Дионисию".
Ему сказали: "Многие смеются над тобою". Он ответил: "А над ними, быть может, смеются ослы; но как им нет дела до ослов, так и мне до них..."
(59) Кто-то удивлялся приношениям в Самофракийской пещере[500]. "Их было бы гораздо больше, — сказал Диоген, — если бы их приносили не спасенные, а погибшие". Впрочем, некоторые приписывают это замечание Диагору Мелосскому[501].
Однажды он просил подаяния у человека со скверным характером. "Дам, если ты меня убедишь", — говорил тот. "Если бы я мог тебя убедить, — сказал Диоген, — я убедил бы тебя удавиться". Однажды он возвращался из Лакедемона в Афины; на вопрос "откуда и куда?" он сказал: "Из мужской половины дома в женскую".
(60) ...Расточителей он уподоблял смоковницам, растущим на обрыве, плоды которых недоступны людям и служат пищей воронам и коршунам.
Говорят, что когда Фрина[502] посвятила в Дельфы золотую статую Афродиты, он написал на ней: "От невоздержности эллинов". Однажды Александр подошел к нему и сказал: "Я — великий царь Александр". — "А я, — сказал тот, — собака Диоген". На вопрос, за что его зовут собакой, он сказал: "Кто бросит кусок, тому виляю, кто не бросит, облаиваю, кто злой человек, кусаю".
(61) Он обирал плоды со смоковницы; сторож сказал ему: "На этом дереве недавно удавился человек". — "Вот я и хочу его очистить", — ответил Диоген. Увидев олимпийского победителя, жадно поглядывающего на гетеру, он сказал: "Смотрите на этого Аресова барана: Первая встречная девка ведет его на поводу"[503]. Красивых гетер он сравнивал с медовым возлиянием подземным богам. Когда он завтракал на площади, зеваки столпились вокруг него, крича: "Собака!" — "Это вы собаки, — сказал Диоген, — потому что толпитесь вокруг моего завтрака...".
(62) Увидев борца-неудачника, который занялся врачеванием, он спросил его: "Почему это? или ты хочешь этим погубить тех, кто когда-то одолевал тебя?" Увидев сына гетеры, швырявшего камнями в толпу, он сказал: "Берегись, чтобы не попасть в отца". Мальчик показал ему собаку, подаренную ему любовником; "Собака-то хороша, — сказал Диоген, — да повод нехорош"[504]. Люди хвалили человека, который подал ему милостыню. "А меня вы не похвалите за то, что я ее заслужил?" — спросил Диоген...
(63) На вопрос, что дала ему философия, он ответил: "По крайней мере, готовность ко всякому повороту судьбы". На вопрос, откуда он, Диоген сказал: "Я — гражданин мира". Кто-то приносил жертвы, моля у богов сына. "А чтобы сын был хорошим человеком, ради этого вы жертв не приносите?" — спросид Диоген.
Гетер он называл царицами царей, ибо те делают все, что угодно любовницам. Когда афиняне провозгласили Александра Дионисом, он предложил: "А меня сделайте Сараписом". Тому, кто стыдил его за то, что он бывает в нечистых местах, он сказал: "Солнце тоже заглядывает в навозные ямы, но от этого не оскверняется". (64) Когда он обедал в храме и обедавшим был подан хлеб с подмесью, он взял его и выбросил, говоря, что в храм не должно входить ничто нечистое...
Человека, который привел к нему своего сына и расхваливал его великие дарования и отличное поведение, он спросил: "Зачем же тогда я ему нужен?" Человека, который говорил разумно, а поступал неразумно, он сравнивал с кифарой, которая не слышит и не чувствует собственных звуков.
Он шел в театр, когда всё выходили оттуда навстречу ему. На вопрос, зачем он это делает, он сказал: "Именно так я стараюсь поступать всю свою жизнь".
(65) Увидев однажды женственного юношу, он спросил: "И тебе не стыдно вести себя хуже, чем это задумано природой? ведь она тебя создала мужчиной, а ты заставляешь себя быть женщиной". Человеку, сказавшему "Мне дела нет до философии", он возразил: "Зачем же ты живешь, если не заботишься, чтобы хорошо жить?" Сыну, презиравшему отца, он сказал: "И тебе не стыдно смотреть свысока на того, кто дал тебе стать так высоко?"[505] Увидев прекрасного мальчика, болтающего вздор, он спросил: "И тебе не стыдно извлекать из драгоценных ножон свинцовый кинжал?"
(66) Когда его попрекали тем, что он пьет в харчевне, он сказал: "Я и стригусь в цирюльне". Когда его попрекали, что он принял плащ в подарок от Антипатра, он сказал:
Нет, не презрен ни один из прекрасных даров нам бессмертных[506].
Человека, который толкнул его бревном, а потом крикнул: "Берегись!", он ударил палкой и тоже крикнул: "Берегись!"[507]
Человека, преследовавшего своими просьбами гетеру, он спросил: "Зачем ты так хочешь, несчастный, добиться того, чего лучше совсем не добиваться?" Человеку, надушенному ароматами, он сказал: "Голова у тебя благовонная, только как бы из-за этого твоя жизнь не стала зловонной". Он говорил, что как слуги в рабстве у господ, так дурные люди в рабстве у своих желаний.
(67) На вопрос, почему рабов называют "человеконогими"[508], он ответил: "Оттого, что ноги у них, как у человека, а душа, как у тебя, коли ты задаешь такой вопрос".
У расточителя он просил целую мину; тот спросил, почему он у других выпрашивает обол, а у него целую мину; "Потому, — ответил Диоген, — что у других я надеюсь попросить еще раз, а доведется ли еще попросить у тебя, одним богам ведомо". Когда его попрекали, что он просит подаянья, а Платон не просит, он сказал: "Просит и Платон, только
Голову близко склонив, чтоб его не слыхали другие"[509].
Увидев неумелого стрелка из лука, он уселся возле самой мишени, объясняя: "Это чтобы в меня не попало"[510].
(68) На вопрос, является ли смерть злом, он ответил: "Как же может она быть злом, если мы не ощущаем ее присутствия?" Однажды Александр подошел к нему и спросил: "Ты не боишься меня?" — "А что ты такое, — спросил Диоген, — зло или добро?" — "Добро", — сказал тот. "Кто же боится добра?" Он говорил, что образование сдерживает юношей, утешает стариков, бедных обогащает, богатых украшает. Развратнику Дидимону, который лечил глаз одной девушке, он заметил: "Смотри, спасая глаз, не погуби девушку"[511]. Кто-то жаловался, что друзья злоумышляют против него. "Что же нам делать, — воскликнул Диоген, — если придется обращаться с друзьями, как с врагами?" (69) На вопрос, что в людях самое хорошее, он ответил: "Свобода речи". Зайдя в школу и увидев много изваяний муз и мало учеников, он сказал учителю: "С помощью богов, у тебя много учащихся!"[512].
Все дела он совершал при всех: и дела Деметры и дела Афродиты. Рассуждал он так: если завтракать прилично, то прилично и завтракать на площади; но завтракать прилично, следовательно, прилично и завтракать на площади. То и дело занимаясь рукоблудием у всех на виду, он говаривал:. "О если бы и голод можно было унимать, потирая живот!" О нем есть много и других рассказов, перечислять которые было бы слишком долго.
(70) Он говорил, что есть два рода упражнения: одно для души, другое для тела; благодаря этому последнему, привычка, достигаемая частым упражнением, облегчает нам добродетельное поведение. Одно без другого несовершенно; те, кто стремится к добродетели, должны быть здоровыми и сильными как душой, так и телом. Он приводил примеры того, что упражнение облегчает достижение добродетели: так, мы видим, что в ремеслах и других занятиях мастера не случайно добиваются ловкости рук долгим опытом; среди певцов и среди борцов один превосходит другого именно благодаря своему непрестанному труду; а если бы они перенесли свою заботу также и на собственную душу, такой труд был бы и полезным и ценным.
(71) Он говорил, что никакой успех в жизни невозможен без упражнения; оно же все превозмогает. Если вместо бесполезных трудов мы предадимся тем, которые возложила на нас природа, мы должны достичь блаженной жизни; и только неразумие заставляет нас страдать. Само презрение к наслаждению благодаря привычке становится высшим наслаждением; и как люди, привыкшие к жизни, полной наслаждений, страдают в иной доле, так и люди, приучившие себя к иной доле, с наслаждением презирают самое наслаждение. Этому он и учил, это он и показывал собственным примером; поистине это было "переменой обращения", ибо обращение к природе было для него важнее, чем обращение к обычаям. Он говорил, что ведет такую жизнь, какую вел Геракл, выше всего ставя свободу.
(72) ...Знатное происхождение, славу и тому подобное он высмеивал, обзывая все это прикрасами порока. Единственным истинным государством он считал весь мир. Он говорил, что жены должны быть общими, и отрицал законный брак: кто кого склонит, тот с той и сожительствует; поэтому же и дети должны быть общими.
(73) Нет ничего дурного в том, чтобы украсть что-нибудь из храма или отведать мяса любого животного: даже питаться человеческим мясом не будет преступлением, что явствует из обычаев других народов. В действительности, все заключается во всем: в хлебе содержится мясо, в овощах — хлеб, и вообще все тела как бы парообразно проникают друг в друга мельчайшими частицами через незримые поры. Так разъясняет он в своем "Фиесте", если только трагедии написаны им, а не его учеником Филиском с Эгины и не Пасифонтом, сыном Лукиана[513], который, по словам Фаворина в его "Разнообразных рассказах", писал уже после смерти Диогена. Музыкой, геометрией, астрологией и тому подобными науками Диоген пренебрегал, считая их бесполезными и ненужными.
(74) В ответах он отличался находчивостью и меткостью, как это явствует из всего вышесказанного. Когда его продавали в рабство, он вел себя с необыкновенным достоинством. Дело было так: когда он плыл на корабле в Эгину, его захватили в плен пираты во главе со Скирпалом[514]; они увезли его на Крит и продали в рабство. На вопрос глашатая, что он умеет делать, он оказал: "Властвовать людьми" и добавил, указав на богато одетого коринфянина — это был вышеупомянутый Ксениад, — "Продай меня этому человеку: ему нужен хозяин". Ксениад купил его, отвез в Коринф, приставил его воспитателем к своим сыновьям и доверил ему все хозяйство. И Диоген повел его так, что хозяин повсюду рассказывал: "В моем доме поселился добрый дух". (75) Клеомен[515] в сочинении, озаглавленном "Педагогик", говорит, что ученики хотели выкупить Диогена, но он обозвал их дураками: ибо не львы бывают рабами тех, кто их кормит, но те, кто кормит, — рабами львов, потому что дикие звери внушают людям страх, а страх — удел рабов.
Этот человек обладал поразительной силой убеждения, и никто не мог противостоять его доводам. Говорят, что эгинец Онесикрит[516] послал однажды в Афины Андросфена, одного из двух своих сыновей, и тот, послушав Диогена, там и остался. Отец послал за ним старшего сына, вышеупомянутого Филиска, но Филиск точно так же не в силах был вернуться. (76) На третий раз приехал сам отец, но и он остался вместе с сыновьями заниматься философией. Таковы были чары диогеновой речи.
Слушателями Диогена были и Фокион, прозванный Честным, и Стильпон мегарский[517], и многие другие политики. Говорят, что он умер почти девяноста лет отроду. О его смерти существуют различные рассказы. Одни говорят, что он съел сырого осьминога, заболел холерой и умер, другие — что он задержал себе дыхание; среди последних — Керкид из Мегалополя[518], который так говорит в мелиямбах:
Не таков был мудрец из Синопа,
С палкой, в двойном плаще, под открытым небом живущий:
(77) Принял он смерть, закусив себе губы зубами
(И задержавши дыхание). Был он поистине
Отпрыском Зевса[519] и псом небожителей.
Другие говорят, что когда он хотел разделить осьминога между собаками, они искусали ему мышцы ног, и от этого он умер. А рассказ о том, что он задержал дыхание, это, по словам Антисфена[520] в "Преемствах", домысел его учеников: Диоген жил в это время в Крании — так назывался гимнасий поблизости от Коринфа; однажды, явившись к нему как обычно, ученики увидели, что он лежит, закутавшись в плащ, и подумали, что он опит, — вообще же он не страдал сонливостью; а когда откинули плащ, то увидели, что он уже не дышит, и подумали, что он сделал это умышленно, чтобы незаметно уйти из жизни.
(78) Между учениками, говорят, разгорелся спор, кому его хоронить, и дело даже дошло до драки; но вмешались родители и старейшины и указали похоронить Диогена возле ворот, ведущих к Истму. На его могиле поставили столб, а на столбе — собаку из паросского камня. Впоследствии сограждане Диогена также почтили его медными изображениями, написав на них так:
Пусть состарится медь под властью времени — все же
Переживет века слава твоя, Диоген:
Ты нас учил, как жить, довольствуясь тем, что имеешь,
Ты указал нам путь, легче которого нет.
(79) А вот моя эпиграмма[521]:
Диоген, какая доля увела тебя от нас
В дом Аида? — Злой собаки поразил меня укус.
Некоторые рассказывают, что умирая, он приказал оставить свое тело без погребения, чтобы оно стало добычей зверей, или же сбросить в канаву и лишь слегка присыпать песком; а по другим рассказам — бросить его в Илисс, чтобы он принес пользу своим братьям[522]. Деметрий в "Соименниках" сообщает, что Александр в Вавилоне и Диоген в Коринфе скончались в один и тог же день. Он был уже стариком в 113-ю олимпиаду[523].
(80) Ему приписываются следующие сочинения: диалоги "Кефалион", "Ихтий", "Галка", "Леопард", "Афинский народ". "Государство", "Наука нравственности", "О богатстве", "О любви", "Феодор", "Гипсий", "Аристарх", "О смерти"; послания; семь трагедий: "Елена", "Фиест", "Геракл", "Ахилл", "Медея", "Хрисипп", "Эдип". Однако Сосикрат в первой книге "Преемств" и Сатир[524] в IV книге "Жизнеописаний" говорят, что все это Диогену не принадлежит, а трагедийки, по словам Сатира, написаны Филиском из Эгины, учеником Диогена. Сотион в седьмой книге говорит, что Диоген написал только следующие сочинения: "О добродетели", "О благе", "О любви", "Нищий", "Толмей", "Леопард", "Кассандр", "Кефалион", "Филиск", "Аристарх", "Сисиф", "Ганимед", "Притчи", "Послания".
(81) Диогенов было пять: первый — физик из Аполлонии, сочинение которого начиналось так: "Приступая к какой бы то ни было речи, следует, как мне кажется, взять за основу нечто бесспорное"; второй — сикионец, который писал о Пелопоннесе; третий — тот, о котором шла речь; четвертый-стоик, родом из Селевкии, которого называют также вавилонянином, потому что Селевкия находится недалеко от Вавилона; пятый — из Тарса, писавший о вопросах поэтики, которые он пытался разрешить. О философе Афинодор[525] в восьмой книге "Прогулок" сообщает, что он всегда казался блестящим, благодаря притираниям.
Флавий Филострат (Филострат II) — самый известный представитель знаменитой семьи Филостратов, где традиции писательского труда передавались из рода в род на протяжении почти целого столетия (II-III вв. н. э.). Творчество Флавия Филострата падает на первую половину III в. н. э. Ему приписывается философский роман "Жизнь Аполлония Тианского", сборник писем, жизнеописания софистов и некоторые другие сочинения. "Жизнеописания софистов" — первый в греческой литературе сборник, освещающий историю софистики на материале биографий главных носителей софистической образованности от V в. до н. э. до II в. н. э. В эллинистическую эпоху наметились два пути в развитии биографического жанра: 1) линия перипатетиков, которые стремились давать в биографии этическую картину личности, воссоздавать нравственный облик героя в рассказах о его поступках; 2) линия александрийских филологов, которые предпосылали своим изданиям текстов биографии авторов, оценивающие их литературное достоинство. В русле этого филологического направления составлены филостратовские жизнеописания софистов. Филострат старается смягчить сухую ученость александрийцев, он вводит в свои биографии апофтегмы, цитаты, письма, пропускает хронологические указания. Жизнеописания древних софистов (от Горгия до Эсхина, I, 9-18) скомпилированы из платоновских диалогов, Ксенофонта, биографий десяти ораторов и Диогена Лаэртского ("Протагор"). В биографиях знаменитостей новой софистики ощущается влияние установившейся для этого жанра схемы, которая предстает в разных вариантах (происхождение софиста, учитель, у которого он учился, характер его речей, его нрав, место его жительства и т. п.).
I. На древнюю софистику следует смотреть как на философствующую риторику. Ведь рассуждает она о том же, о чем и философы, но если эти последние, ловко задавая вопросы и обнаруживая мельчайшие черты исследуемого, утверждают, что все еще не достигли знания, то древний софист о том же самом говорит как знаток. Речи его начинаются со слов: "Я знаю", "Я полагаю", "Я давно понял" и "Для человека нет ничего достоверного".
Введение подобного рода заставляет в самом начале речи почувствовать превосходство, самоуверенность и ясное понимание сути дела. Прием философов напоминает человеческое предсказывание, которое установили египтяне, халдеи, а еще раньше них индусы, с помощью тысяч звезд искавшие познать действительность, манера же софистов соответствует вещанию (2) божества и оракула. Ведь и от Аполлона Пифийского можно услышать: "Знаю я песчинок число и моря размеры", а также: "Зевс широко гремящий Тритониде[526] дает деревянную стену" или: "Матери убийцы — Нерон, Орест и Алкмеон" и многое, похожее на речь софиста.
(3) Занимаясь философскими темами, древняя софистика сильно расширила их. Ведь рассуждала она о мужестве, рассуждала о справедливости, о героях, о богах, о том, как устроен видимый мир. Последующая же софистика, которую надо называть не новой, потому что она древняя, а скорее второй, высказывала мнения и о бедных, и о богатых, и о знатных, и о тираннах, и об известных событиях, вошедших в историю. Начало более древнему направлению положил леонтинец Горгий в Фессалии, второму — Эсхин[527], сын Атромета, который после того, как был лишен афинского гражданства, жил на Родосе и в Карии; ученики Эсхина вели дела по правилам искусства, ученики же Горгия полагались на свое усмотрение.
(4) Про речи, произносимые без подготовки, одни говорят, что у истоков этого потока стоит Перикл, за что Перикл и был признан великим оратором, другие называют Пифона Византийского[528], которому среди афинян один только Демосфен не уступал, как он выражается, в смелости и силе слова, третьи приписывают это открытие Эсхину, потому что, приплыв с Родоса к карийцу Мавзолу[529], он обрадовал его импровизированной речью.
Мне лично кажется, что больше всех импровизировал Эсхин, когда бьивал послом или отдавал отчет о посольстве, когда выступал на защите или перед народом, но оставил он после себя только то, что было заранее сочинено, чтобы не оказаться намного хуже Демосфена с его обдуманными речами; начал же импровизировать Горгий (это он, войдя в афинский театр, осмелился сказать: "Задавайте вопросы" и таким образом первый пошел на этот риск, хвастаясь, надо думать, что все знает, что обо всем сможет говорить, если ему будет предоставлено время), а такая мысль появилась у Горгия по следующей причине. Продиком Кеосским[530] написан хороший рассказ, как доблесть и порок подходят к Гераклу в образе женщин; одна из них наряжена в замысловатые украшения, другая одета как попало, и юноше Гераклу первая предлагает праздность и негу, вторая — лохмотья и труды. Присоединив к рассказу длинный конец, Продик за плату рассказывал это, обходя города и услаждая их подобно Орфею и Фамиру[531]; высоко чтили его фиванцы, больше же всех лакедемоняне за то, что поучения его были полезны юношам.
(6) Горгий, насмехавшийся над Продиком за частое повторение старого и уже сказанного, сам выступал с речью, когда представлялся удобный случай. И у него, конечно, были завистники.
В Афинах жил некто Херефонт, но не тот, которому комедия дала кличку дубины и у которого из-за усиленных занятий была болезнь крови. Тот Херофонт, про которого я рассказываю, изощрялся в высокомерии и был бесстыдным насмешником. Издеваясь над рвением Горгия, он спросил: "Из-за чего, о, Горгий, бобы раздувают живот, а огонь не раздувают!?" На что тот, ничуть не смутившись, ответил: "Рассматривать это я предоставлю тебе, сам я давно знаю, что для таких, как ты, земля рождает палки".
(7) Видя ловкость софистов, афиняне не допускали их в судилища как побеждающих несправедливым словом справедливость и находящих силу в неправде; поэтому и Эсхин с Демосфеном приписывали это друг другу не как нечто позорное, а как подозрительное для судей. Ведь в частной жизни они желали вызывать восхищение этим. И Демосфен, если верить Эсхину, хвастался в кругу своих близких тем, что склонял голоса судей, куда ему самому хотелось; а Эсхин, я думаю, не мог бы вести переговоры с родосцами о том, что им было неизвестно, если бы и в Афинах он не занимался тем же.
Софистами древние называли не только искусных в речи блестящих ораторов, но и тех философов, которые умели говорить плавно; о них необходимо сказать вначале, так как, не будучи софистами, они казались ими и получили то же самое прозвище.
(1) Сицилия в Леонтинах произрастила Горгия, к которому, как к отцу, полагаю я, восходит искусство софистов. Ведь если мы задумаемся над тем, как много нового внес в трагедию Эсхил, введя в нее костюмы, подмостки, фигуры героев, вестников, послов, действия на сцене и за сценой, то такое же значение, пожалуй, имел Горгий для своих собратьев по профессии. Он среди софистов положил начало парадоксам, пылу, воодушевлению, умению веско говорить о важнейших вещах, обособлениям, вступлениям, от чего слог его стал приятнее и возвышеннее; употреблял он также много поэтических слов для придания речи красоты и торжественности. О том, как он и речи произносил без всякой подготовки, сказано во введении. Неудивительно, если выступив уже стариком в Афинах, он вызвал восхищение толпы, он, который, я думаю, привлек к себе и самых выдающихся: Крития и Алкивиада, еще юных, Фукидида и Перикла, уже старцев. И Агафон[532], писатель трагедий, которого комедия называет мудрым и красноречивым, часто в ямбах подражает Горгию. На всенародных торжественных собраниях греков он обратил на себя внимание своей Пифийской речью[533], произнесенной в Пифийском храме с жертвенника, на котором и было впоследствии поставлено золотое изображение его; олимпийская же речь его посвящена самым важным политическим вопросам. Дело в том, что, видя раздор[534], царящий среди греков, он стал призывать их к согласию, направляя их мысли против врагов и убеждая делать добычей оружия не города Греции, а страну варваров.
(3) Надгробная речь, произнесенная им в Афинах, посвящена была памяти погибших на войне, которых афиняне с почестями похоронили на общественный счет, и составлена она необычайно мудро: подстрекая афинян против мидян и персов, ратуя за то же, что и в Олимпийской речи, он, однако, ни единым словом не обмолвился о согласии греков, так как находился среди афинян, добивающихся первенства, которого невозможно достичь, не взявшись за дело ревностно; он рассыпался в похвалах трофеям, взятым у мидян, показывая тем самым, что прославление побед, одержанных над варварами, рождает гимны, а одержанных над греками — вызывает слезы.
Прожив, как говорят, около ста восьми лет, Горгий не стал дряхлым от старости, но оставался стройным и чувствовал себя, как юноша.
(1) Протагор из Абдеры был софистом и слушал Демокрита[535] у себя на родине. Общался он также и с персидскими магами во время нашествия Ксеркса на Грецию[536]. Дело в том, что отец его, Меандр, обладавший большим богатством, чем многие жители Фракии, принял Ксеркса у себя дома и за подарки получил от него для сына разрешение беседовать с магами. Ведь персидские маги никого не обучают, если нет на то царского приказа. Мне кажется, что высказывание о неизвестности того, существуют боги или не существуют, Протагор украл у персидской школы. Маги придают божественное значение совершаемому ими в тайне, но, действуя открыто, устраняют понятие божественного, не желая приписывать свою силу ему.
(2) Именно за это он был отовсюду изгнан афинянами, по мнению одних — после суда, другие же полагают, что голосование произошло без суда. Переходя с островов на материк и избегая афинских триер, разбросанных по всем морям, он утонул, когда плыл на маленькой ладье. Он первый установил плату за беседы, первый ввел среди эллинов обычай, который ни в коей мере не заслуживает порицания. Ведь к занятиям, потребовавшим затрат, мы более внимательны, чем к тому, что дается даром. Платон, узнав в Протагоре человека, выражающегося торжественно, но хвалящегося своей торжественностью и, вероятно, также более многословного, чем надо, обрисовал его облик в длинном рассказе.
Гиппий, элейский софист, обладал даже в старости такой памятью, что услыхав один раз пятьдесят названий, повторял их на память в том же порядке; в своих беседах он касался геометрии, астрономии, музыки, ритма, рассуждал он и о живописи и о скульптуре. Об этом поговорим в другом месте. В Лакедемоне он рассказывал о типах государств, о колониях, о делах, потому что лакедемоняне из-за своей жажды власти были рады такому направлению речи. Есть у него и троянский диалог, не речь: в плененной Трое Нестор беседует с Неоптолемом, сыном Ахилла о том, что необходимо человеку, чтобы казаться храбрым.
Чаще других греков он участвовал в посольствах в защиту Элиды. Нигде не умалил он своей славы, ни в собраниях перед народом, ни во время бесед, но собрал много денег и был приписан к филам больших и малых городов. (Прибыл он ради денег и в Иник, городок этот населен сицилийцами, которых Платон высмеивает в диалоге "Горгий".) Пользуясь славой, он и в прочее время услаждал Грецию в Олимпии речью красочной и хорошо обдуманной. Слог свой он не обеднял, но выражался пространно и естественно, редко прибегая к поэтическим выражениям.
Относительно Герода Афинянина надо знать следующее. Софист Герод с отцовской стороны происходил от лиц, бывших два раза консулами, свой род он возводил к эакидам[537], чьей помощью пользовалась некогда Греция против персов, не пренебрегая ни Мильтиадом, ни Кимоном, людьми благородными и много послужившими афинянам и остальным грекам в борьбе против мидян; ведь Мильтиад первым одержал победу над мидянами, а за то зло, которое они причинили после этого, наказал варваров Кимон[538].
(2) Герод нашел самое лучшее употребление человеческому богатству. Это дело мы относим не к числу легких, но к числу весьма трудных и тягостных; ведь богатство опьяняет и наполняет человека презрением к людям. Сочиняют еще, будто Плутос слеп; если он и казался слепым все остальное время, то при Героде он прозрел; взглянул он на друзей, взглянул на города, взглянул на народы, потому что человек тот видел всех кругом и богатством считал мнения тех, с кем он делился. Он ведь говорил, что, правильно пользуясь богатством, подобает помогать нуждающимся, чтобы они не нуждались, не нуждающимся же, чтобы они не впали в нужду, и он называл мертвым богатство, не идущее на общее дело и удерживаемое скупостью, сокровищницы же, куда некоторые складывают деньги, — тюрьмами богатства, а тех, кто считает нужным идти на жертвы ради отложенных на сбережение денег, он называл алоадами[539], приносящими жертву Аресу после того, как они связали его.
(3) Многочисленны источники его богатства, и оно поступило к нему из многих домов. Самое же большое наследство он получил со стороны отца и матери. Дело в том, что у деда его, Гиппарха, было конфисковано имущество за стремление к тираннии, в чем афиняне не обвиняли его открыто, но что не укрылось от самодержца; сына же его, Аттика, отца Герода, из богатого ставшего бедным, счастье не покинуло, и случай указал ему на несказанные сокровища в одном из приобретенных им около театра домов; скорее напуганный, чем обрадованный этим богатством, он написал императору такое письмо: "Владыка, я нашел у себя в доме сокровище; что ты прикажешь с ним делать?" Император (тогда правил Нерва[540]) на это ответил: "Пользуйся тем, что ты нашел". А когда Аттик пребывал все в той же нерешительности и написал, что он не в силах справиться с сокровищами, то Нерва сказал: "А ты не бойся того, что распорядишься находкой неразумно, ведь она твоя".
Богат поэтому Аттик, а еще богаче Герод, к которому в скором времени сверх отцовского богатства притекло и материнское.
(4) Замечательно было и величие души этого Аттика; Герод управлял свободными городами Азии, видя же, что в Троаде плохие бани, что люди достают землю из земляных колодцев и роют вместилища для дождевой воды, он обратился к императору Адриану[541], чтобы тот не ждал, пока древний город на берегу моря погибнет от засухи, но дал бы им на воду 300 тысяч, гораздо меньше того, что уже дано им для деревень.
Послание понравилось императору, он одобрил его и начальником работ по проведению воды поставил самого Герода. Поскольку издержки доходили до 800 тысяч, то проконсулы Азии написали императору, что странно расходовать налог с пятидесяти городов на родник для одного города. Император пожаловался на это Аттику. Аттик же с необычайным для человека благородством сказал: "Император! Не сердись по пустякам, ведь сумму, израсходованную сверх трехсот тысяч, я дарю своему сыну, а сын дарит городу".
(5) Также и завещание, в котором он оставлял афинскому народу по мине на каждого человека ежегодно, свидетельствует о его благородстве, проявлявшемся и в остальном, когда он часто за один день приносил в жертву богине сто быков и устраивал жертвенное угощение афинскому народу по филам и по родам, и тогда, когда во время Дионисий изображение Диониса переносилось в Академию, а он на Керамике поил граждан с чужеземцами, разлегшимися на ложе из плюща. Поскольку я упомянул о завещании Аттика, надо сказать и о причинах, поссоривших Герода с афинянами.
Завещание было таким, как я сказал, написал же он его под влиянием своих вольноотпущенников, которые, видя неприятные для рабов и вольноотпущенников свойства Герода, искали себе защиты у афинского народа, как будто сами были причиной этого дара. À в том, какие счеты были у вольноотпущенников с Геродом, пусть разъяснит его обвинительная речь против них, где он обнаруживает всю язвительность своего языка.
(6) Прочитав завещание, афиняне собрались к Героду, чтобы он, дав сразу каждому по пять мин, выкупил у них для себя необходимость давать вечно. Но когда они для заключения сделки подходили к столам, им читались обязательства их отцов и дедов, бывших в долгу у родителей Герода, с ними производился расчет, и в результате они получали немного, другие — ничего, третьи же уходили с площади, чувствуя себя должниками. Афиняне были озлоблены этим, как если бы у них похитили дар, и от всей ненависти не отказались даже тогда, когда он больше всего хотел облагодетельствовать их. Так, они оешили назвать его стадион Панафинейским[542], потому что он был построен на средства, которых лишились все афиняне.
(34) О стиле Герода я расскажу, касаясь отличительных черт его речи. О том, что учителями его были Полемон, Фаворин, Скопелиан, что он посещал Секунда Афинского[543], я уже упоминал; общался он и с критиками Феагеном Книдским и Мунатием Тралльским, а с Тавром[544] из Тира изучал платоновские наставления. Построение речи его достаточно стройное, и впечатление она производит не вдруг, а незаметно и постепенно, великолепие соединяется с простотой, и звучание напоминает Крития, а мысли не встречаются ни у кого другого; комическая бойкость речи воспринимается не как нечто привнесенное извне, но как присущая самой действительности; речь его приятна, разнообразна, красочна, слова умело подобраны, не прерывают и не задерживают дыхания, не заставляют напрягаться; вообще, его стиль — это золотой песок, сверкающий в серебристом водовороте реки.
(35) Он тяготел ко всем древним, но ближе всего был к Критию и познакомил с ним презиравших и забывших его афинян. Когда Греция кричала о Героде и называла его одним из десяти, он не был прельщен этой похвалой, казавшейся великой, но необычайно тонко ответил хвалившим:
"Я лучше Андокида"[545]. Обладая необычайными для человека способностями, он не пренебрегал трудом, но занимался и во время пира и ночью, когда просыпался от сна, за что нерадивые и малодушные звали его откормленным ритором. Б самом деле, один человек бывает хорош в чем-нибудь одном, другой отличается в другом; один вызывает восторг своей речью на заданную тему, второй — изысканностью слога, он же соединял в себе все, что есть лучшего у софистов, и источником страстного чувства служила ему не только трагедия, но и сама человеческая жизнь.
(36) Много у Герода писем, бесед, дневников, справочников и заметок, вкратце излагающих древнюю ученость. Те, кто укоряют его в том, что он еще в юности сбился, произнося речь перед императором в Паннонии, не знают, думаю я, что и Демосфен, говоря в присутствии Филиппа[546], испытал то же самое, но, вернувшись в Афины, требовал почестей и венков, хотя Амфиполь был потерян для афинян; Герод же, когда с ним это случилось, устремился к Истру, чтобы броситься в реку. Его желание прославиться своим красноречием было настолько сильно, что ошибка для него была равносильна смерти.
Скончался он от чахотки в возрасте около семидесяти шести лет.
(1) Знаменит в среде софистов и Аристокл из Пергама, о котором я расскажу то, что слышал от людей постарше себя. Человек этот достиг громкой славы, а начал с того, что когда из ребенка становился юношей, перешел от занятий у перипатетика к софистам и посещал в Риме Герода, сочинявшего речи экспромтом. Аристокл, отличавшийся, пока был предан философии, неопрятностью и небрежением о своей внешности, ходивший весь в грязи, стал щеголять одеждой, отмыл с себя грязь, и все утехи лиры, флейты и пения как бы подошли к его дверям и были введены в распорядок дня. Столь воздержанный дотоле, он увлекся беспорядочными зрелищами и связанной с ними суматохой.
(2) К нему, которого превозносили в Пергаме и к которому прилепились там все греки, послал своих учеников Герод, когда держал путь в Пергам, и для Аристокла признание его достоинств Геродом было как голос Афины[547]. Слог Аристокла ясный, аттический, более подходящий для разговоров, чем для споров, ибо нет в нем желчи и стремления к краткости. Сам аттикизм его, если бы взять за мерку язык Герода, состоит в тонком остроумии, а не в чеканной звучности. Скончался Аристокл наполовину седой, когда старость еще только надвигалась.
Гермоген, уроженец Тарса, всего лишь пятнадцати лет от роду стяжал как софист такую славу, что даже императору Марку страстно захотелось послушать его. Марк приходил к нему как слушатель и получал удовольствие от беседы с ним; дивился он его умению говорить не готовясь и дарил великолепные подарки. Достигнув же зрелого возраста, Гермоген без всякой видимой болезни потерял эту способность и тем самым дал повод для клеветы и пересудов. Говорили ведь, что слова, прямо-таки по Гомеру, легки, как перья, так как Гермоген сбросил их с себя, как перья. И софист Антиох[548], подшучивая как-то над ним, сказал: "Этот Гермоген среди детей — старик, среди стареющих — дитя". Слог его был приблизительно таким же, как и в беседе с Марком[549]: "Вот царь, я пришел к тебе, ритор, нуждающийся в педагоге, ритор, дожидающийся зрелого возраста", — говорил он и продолжал разговор в таком же шутовском тоне. Гермоген дожил до глубокой старости, но так и не нашел себе признания. Ведь после того, как он утратил свое искусство, на него стали смотреть свысока.
Феникс фессалиец не заслуживает ни восхищения, ни позора за все, что он сделал. Он ведь был из учеников Филагра[550]; познания его были лучше, чем способность истолковывать. Обдуманное он располагал в стройном порядке и ни о чем не рассуждал некстати. Толкования же его казались расплывчатыми и были лишены ритма. Он, по-видимому, приносил больше пользы начинающей молодежи, чем людям, уже приобретшим какой-то навык. Ведь он давал голое изложение фактов, и его стиль не служил украшению их. Умер Феникс в возрасте семидесяти лет и похоронен не без славы, ведь лежит он рядом с воинами по правой стороне дороги, ведущей в Академию.
Биографических данных о жизни Афинея (ок. 200 г. н. э.) из Навкратиды не сохранилось. Написанный им в 30 книгах диалог "Пирующие софисты" дошел до нас в виде позднейшего укороченного извлечения, в которое вошло лишь 15 книг первоначального текста. Следуя требованиям жанра застольных бесед, или пира, Афиней дает персонажам диалога имена известных исторических лиц, видоизменяя при этом некоторые их черты (Демокрит у него не из Абдер, а из Никомедии, Мазурий не столько юрист, сколько поэт и энциклопедист и т. п.).
Основным содержанием бесед служит подробное изложение тех, почерпнутых из самых разнообразных источников, сведений, которые привлекали к себе внимание энциклопедистов первых веков нашей эры. Сюда относятся и забавные, смешные истории, и гастрономические рецепты, и нравы и обычаи разных народов. Ценность всей этой "учености" в том, что она предоставляет в наше распоряжение богатейшее собрание цитат из утраченных произведений античной литературы. "Пирующие софисты знакомят нас с высказываниями длинной вереницы писателей разных эпох и направлений. Среди них поэты (элегик Сакад (VI в. до н. э.), авторы дифирамбов Тимофей (V-IV в. до н. э.) и Филоксен Киферский, эпический поэт Капитон), афинский трагик IV в. до н. э. Агафон, писатели как средней (Антифон, Тимокл, Амфий, Алексид), так и новой (Филемон, Дифил, Каллиад (Каллий), Сосикрат) аттической комедии, афинские ораторы IV в. до н. э. (Аристофон и Аристогитон), энциклопедисты, риторы, грамматики (Харикл, Хамелеон, Амфикрат (I в. до н. э.), Полемон (III-II вв. до и. э.), Горгий, Геродик, Каллистрат (II в. до н. э.), Дионисий Левктрийский, Линкей Самосский (III в. до н. э.), Евфий), философы (Диодор Периэгет (II в. до н. э.), Гермипп из Смирны (III-II в. до н. э.), перипатетики (Фанний, Клеарх, Николай Дамасский, Сатир (II в. до н. э.), Алкет), киники (Антисфен и Кратес), историки, главным образом III в. до н. э., (Никий Никейский, Сократ Родосский, Ликий, Клитарх, Филарх, Менехм, Филипп Феангельский, Ктесикл, Феопомп, Неанф из Кизика, Пифенет).
Афиней — отец этой книги. Он обращается в ней к Тимократу.[551] Название ее "Пирующие софисты". В ней описано, как богатый римлянин Ларенсий собирает у себя в доме самых лучших знатоков всякого рода учености. Ничто замечательное не осталось неупомянутым. В книгу вошли и рыбы, и способы их использования, и разъяснение их имен, и разные сорта овощей, и различные породы животных, и составители историй, и поэты, и философы, и музыкальные инструменты, и тысячи шуток; разговор заходит и о разнообразии чаш, и о царских сокровищах, и о размерах судов, и о многом другом, чего мне не успеть перечислить, даже если я потрачу на это целый день. И само распределение частей рассказа есть подобие роскоши пира, а составление книги напоминает приготовление к пиру[552]. Изумительный распорядитель слова, Афиней, устраивает этот столь сладостный словесный пир и, все более совершенствуясь, он, как афинские риторы, горячась во время речи, постепенно на протяжении книги становится превосходным. Участниками пира выведены софисты: Мазурий[553], толкователь законов, ревнитель всякого рода знаний, единственный поэт на пиру, не уступающий, однако, и в остальном никому, усердный энциклопедист. О чем бы ни заводил он речь, кажется, что он говорит именно о главном предмете своих занятий, настолько образован был он еще с детства. Он сочинял ямбы, по словам Афинея, ничуть не хуже любого из поэтов после Архилоха[554]. Присутствовали там и Плутарх, и Леонид Элейский, и Эмилиан Мавританский, и Зоил — самые приятные из грамматиков. Были там и философы Понтиан и Демокрит никомидиец, затмившие всех своей ученостью, был и Филадельф Птолемей, муж, не только умом постигший философию, но и претворявший ее в жизнь. Из киников присутствовал только один, он назван Кинулком[555]; не "две лихие за ним побежали собаки", как за Телемахом на площадь, а свора, гораздо большая, чем за самим Актеоном. Риторов было ничуть не меньше, чем киников. На них, как и вообще на всех, кто начинал говорить, обрушивался Ульпиан из Тира[556], за свои постоянные диспуты на улицах, во время прогулок, у книжных торговцев, в купальнях получивший кличку "Подходит, не подходит" — прозвище более выразительное, чем его собственное имя. Человек этот взял себе за правило прежде, чем отведать чего-либо, выяснять, подходит или не подходит, например, слово "пора" к обозначению части дня, слово "пьяница" к мужчине, слово "матка" к съедобной пище... Афиней, следуя Платону, придает диалогу драматическую форму. Начало у него такое: "Сам ли ты, Афиней, принимал участие в этом прекрасном собрании упомянутых здесь пирующих софистов, о котором так много говорили в городе, или ты пересказал друзьям с чужих слов?
— Да, Тимократ, я сам был там".
Сократ Родосский в III кн. "Гражданской войны" описывает пир Клеопатры, последней царицы Египта, вступившей в брак с римским полководцем Антонием в Киликии. Когда они с Антонием встретились в Киликии, Клеопатра устроила в честь него царственное пиршество, на котором вся утварь была из золота, усыпана драгоценными камнями и изготовлена руками искусных мастеров, даже стены там были, по словам Сократа, увешаны пурпуром и парчей. Приказав расставить двенадцать триклиниев, Клеопатра позвала на пир Антония и тех, кого ему хотелось привести с собой.
При виде несметного богатства Антоний остановился как вкопанный. Клеопатра же, улыбнувшись, сказала, что все это дарит ему, и пригласила еще раз прийти на пир к ней завтра вместе с друзьями и военачальниками. Великолепие второго пира было еще более потрясающим, так что убранство первого стало казаться теперь бедным. И опять она подарила все это ему, а военачальникам позволила унести с собой ложе, на котором каждый из них возлежал; чаши и покрывала были также распределены между гостями. Когда настало время расходиться, она предоставила высшим чинам носилки и слуг, прочим же гостям — коней с серебряной сбруей. Каждому был дан в сопровождение мальчик-эфиоп с факелом. На четвертый день она купила роз на целый талант и велела усыпать пол слоем этих роз толщиною в локоть, а поверх них положить гирлянды. Историк рассказывает, что впоследствии и сам Антоний воздвиг в Афинах над театром подмостки, увитые зеленью, наподобие пещер Вакха; они увешаны были у него тимпанами, оленьими шкурами и разными другими украшениями Диониса. Лежа там с раннего утра, Антоний пьянствовал с друзьями, слушая при этом певцов, приглашенных из Италии. Поглядеть на такое зрелище собирались греки со всех концов страны. "Иногда он переходил и на акрополь, — пишет Сократ. — Все Афины освещались тогда с крыш факелами. И с тех пор он повелел, чтобы во всех городах его называли Дионисом. А император Гай, получивший прозвище Калигулы за то, что родился в лагере, не только называл себя новым Дионисом, но носил также весь народ Диониса и в таком виде занимался судопроизводстом".
Взирая на эти вещи, случавшиеся до нас, можно полюбить греческую бедность, особенно если учесть еще и пример фиванцев с их пирами.
Клитарх в I книге "История Александра" сообщает, что "после завоевания города Александром все их богатство исчислялось в 440 талантов, что это были люди малодушные, любители лакомой пищи, у которых на пирах подавались фиговые листы, мелкая рыбешка, сардины, анчоусы, колбасы, грудинка, похлебка. Такое угощение предложил Мардонию и пятидесяти другим персам Аттагин, сын Фрунона, о котором рассказывает Геродот в IX книге (глава 16). Думаю, что они неспособны были одержать победу, и грекам не было надобности при Платеях выступать в боевом порядке против тех, кого уже успела погубить подобная пища..."[557]
Ликий в "Египетских историях" отдает египетским пирам предпочтение перед персидскими. "Египтяне, — рассказывает он, — отправились в поход против Оха[558], царя персидского. Потерпев поражение, египетский царь попал в плен. Ох обошелся с ним человеколюбиво и пригласил его к себе на обед. И вот, хотя приготовлено все было блестяще, египтянин рассмеялся, почувствовав, что перс живет, не зная роскоши. "Царь, обратился он к нему, если хочешь знать, чем должны питаться счастливые цари, то позволь моим бывшим поварам приготовить для тебя обед по-египетски". Приказ был дан, обед был приготовлен и Ох, отведав его, сказал тогда: "Проклятье богов пусть погубит тебя, негодный египтянин, за то, что оставив такие пиры, ты возжелал более дешевой пищи".
Филарх в VI книге говорит, что у галлов кладется на столы множество ломтей хлеба и вынимается большое количество мяса из котлов; никто там не приступает к еде, пока не увидит, что царь отведал предложенного. В III книге тот же Филарх рассказывает, как Ариамн, первый богач среди галлов, дал обещание целый год кормить всех галлов и осуществил его таким образом: в разных областях страны самые удобные дороги были, по его приказу, разбиты на участки, на них из кольев, камыша, ивовых прутьев построены шатры на 400 человек и больше, соответственно количеству населения, которое должно было туда стекаться из городов и сел. В этих шатрах он велел поставить огромные котлы и наполнить их мясом разных сортов. Еще за год до того, как Ариамн дал свое обещание, котлы эти были отлиты на заказ специальными мастерами, приглашенными из других городов. По приказу Ариамна ежедневно закалывались быки, свиньи, овцы и прочий скот без числа, приготовлены были также бочки с вином и замешано много теста.
И туда стекались не только галлы из городов и деревень, но даже проходившие мимо чужеземцы задерживались на дорогах приставленными для этого отроками и принуждаемы были отведать угощения прежде, чем продолжать свой путь...
Мегасфен[559] во II книге "Истории Индии" пишет, что у индусов на пирах перед каждым ставится стол. Стол этот похож на ящик, на нем стоит золотая чаша, в которую они сначала кладут рис, сваренный так, как мы сварили бы кашу, затем — множество лакомых яств, приготовленных по-индусски.
Германцы же, как повествует Посидоний[560] в XXX книге, получают на завтрак куски жареного мяса, вдобавок к этому они пьют молоко и неразбавленное вино.
У кампанцев иногда происходит единоборство во время пиров. Николай Дамаскин[561], философ-перипатетик, в 90-й книге своих "Историй" упоминает про гладиаторские бои на пирах у римлян и пишет так: "Зрелищем гладиаторских боев римляне наслаждались не только, по обычаю этрусков, в театре, но и на своих пирах. Дело в том, что друзей часто приглашали на обед для того, чтобы сверх всего прочего они посмотрели на две или три пары гладиаторов, которым приказывали появляться, когда гости были уже сыты и пьяны от обеда. Когда гладиатор падал пронзенный, гости рукоплескали от удовольствия. У одного даже в завещании было написано, что он заставлял вступать в единоборство самых красивых из принадлежащих ему женщин, у другого — то же самое о несовершеннолетних мальчиках, его любимцах. Впрочем народ не вынес такого беззакония и завещание было признано недействительным".
Когда он (Кинулк) умолк, Мазурий сказал: "Поскольку рассказы о рабах исчерпаны еще не все, я тоже вставлю свое слово из любви к дорогому мудрому Демокриту. В сочинении о карийцах и лелегах Филипп Феангельский после описания лакедемонских гелотов и фессалийских пенестов говорит, что и карийцы держат в рабстве лелегов теперь так же, как и раньше[562]. Филарх в IV книге "Истории" говорит, что византийцы так же распоряжаются вифинцами, как лакедемонцы гелотами. О тех, кого лакедемонцы зовут эпевнактами (и они тоже рабы) ясно изложено у Феопомпа в XXXII книге его "Истории" такими словами: "Когда большое число лакедемонцев было убито во время войны с мессенцами, то уцелевшие, боясь как бы не узнали враги о том, что их осталось мало, приказали некоторым из гелотов лечь в постель погибших. Дав им позднее права гражданства, они прозвали их "эпевнактами" за то, что те вместо убитых заняли их место в постели". В XXXIII книге его "Истории" говорится, что у сикионцев категория рабов, весьма близкая к эпевнактам, прозвана "катонакофорами". Похожие вещи сообщает и Менехм в "Истории Сикиона"[563]. Феопомп во II книге "Филиппик" говорит, что у жителей Аркадии на таком же зависимом положении, как гелоты, находится 300 000 человек...[564]
Ктесикл в III книге "Хроник" пишет, что в 117 олимпиаду при Деметрии Фалерском в Афинах была произведена перепись жителей Аттики и было установлено число афинских граждан — 21 000, метеков — 10 000, рабов — 400 000...[565]
В ответ на это Ларенсий сказал: "Да у любого римлянина рабов несметное число (ты это, милый Мазурий, отлично знаешь); ведь по десять, по двадцать тысяч их и даже больше все они имеют. И не доходы извлекают они из них, как греческий богач Никий[566]; нет, большинство римлян целую толпу слуг водит повсюду за собой. А в Аттике десятки тысяч этих рабов в оковах работали на рудниках. По крайней мере философ Посидоний, которого ты постоянно вспоминаешь, говорит, например, что они восстали, убили тех, кто охранял рудники, захватили акрополь в Сунии[567] и надолго разорили Аттику. Это было тогда[568], когда в Сицилии произошло второе восстание рабов. Восставали рабы часто, погибло их при этом свыше миллиона. (Сочинение о войнах рабов принадлежит Цецилию, ритору из "Красивого берега".[569]) Спартак, например, гладиатор, бежавший из италийского города Капуи во время митридатовых войн, увлекший за собой многое множество рабов (он и сам был раб, фракиец родом), немалое время совершал набеги по всей Италии, и к нему каждый день рабы стекались толпами; и если бы он не погиб в битве против Лициния Красса, то нашим хватило бы с ним хлопот, как с Евном[570] в Сицилии.
А первые римляне, наоборот, чуждались роскоши и были в высшей степени благородны. Сципион, по прозванию Африканский, к примеру, когда сенат послал его по свету усмирять царства[571] и отдать в них власть тем, кому положено править, взял с собой только пять слуг, как сообщает Полибий и Посидоний, а когда один из этих рабов умер в дороге, то Сципион велел своим домашним купить и прислать ему еще одного. Юлий Цезарь, первый человек, приплывший к британским островам с тысячью кораблей, привез туда с собой всего навсего трех рабов, как пишет бывший тогда его легатом Котта[572], в своем труде о римском государстве, который написан на нашем родном языке. Это вам, эллины, не сибарит Сминдиридис, который, не зная меры своей роскоши, повез с собой по морю на брак Агаристы, дочери Клисфена, тысячу рабов — рыбаков, птицеловов и поваров.
Как рассказывает о нем Хамелеон Понтийский[573] в книге "О наслаждении" (эта же книга приписывается Феофрасту)[574], человек этот, желая еще и похвастаться тем, как счастливо он жил, говорил, что двадцать лет не видел ни восхода, ни захода солнца. И это было в его глазах столь велико и изумительно, что доставляло ему блаженство. По-видимому, он засыпал рано утром и пробуждался поздно вечером. То и другое вредно. Гестией же Понтийский[575] заслужил добрую славу тем, что, занятый во всякое время учением, не видел никогда ни восхода, ни захода солнца, как повествует Никий Никейский в "Диадохах". Так что же, Сципион и Цезарь не имели рабов? Имели, но блюли законы предков и вели строгую жизнь, верные гражданскому долгу. Ведь разумным людям естественно сохранять обычаи прежних времен, когда умели на войне одерживать победу и, захватывая пленных, брали себе у них и то, что находили полезным и красивым для подражания. Именно так поступали прежние римляне. Сохраняя свое, отечественное, они наряду с этим усваивали себе и те науки, которые некогда процветали у покоряемых ими народов, которым они теперь разрешали заниматься лишь бесполезными вещами, чтобы не дать им вернуть себе то, что было ими утрачено. Узнав, например, от греков о машинах и осадных орудиях, они с помощью этих оружий победили греков; финикийцев, изобретших корабельное дело, они разбили в морском сражении. Подражали они и этрускам, которые сомкнутым строем вступали в рукопашный бой, а длинный щит заимствовали они у самнитян, метательное копье — у испанцев. И все, что они взяли у разных народов, они усовершенствовали. Подражая во всем порядкам лакедемонян, они сохранили их лучше, чем те. Ныне же, отбирая для себя полезное, они перенимают от врагов и дурные привычки.
От предков они унаследовали, как говорит Посидоний, выносливость, неприхотливость в пище, невзыскательность и простоту при пользовании прочими вещами, изумительное благоговение к священному, справедливость и боязнь малейшей неправды по отношению к кому-либо. Занятием их было при этом земледелие. Свидетели тому те отечественные обряды с жертвоприношениями, которые мы совершаем. Чинно идем мы по установленному пути, несем, произносим в молитвах и совершаем при священнодействиях то, что положено, без роскоши, просто, ничего сверхнеобходимого не возлагая ни на свое тело, ни на жертвенный алтарь. Мы надеваем тогда дешевую одежду и обувь, на головах у нас — шляпы из плотного войлока овечьих шкур, сосуды берутся глиняные и медные, пища и питье в них самые простые, ибо нелепым кажется делать приношение богам из отечественных плодов, самим же пользоваться привозными; ведь то, что расходуется на нас, измеряется потребностью, богам же идут начатки. Муций Сцевола был одним из трех, не нарушавших в Риме закон Фанния. Двумя другими были Элий Туберон и Рутилий Руф[576], написавший историю своего отечества. Этот закон разрешал угощать у себя не свыше трех человек гостей, в базарные дни — не свыше пяти. Таких дней бывало три в месяц. Приправу предписывалось готовить не дороже, чем на 2,5 драхмы, копченого мяса разрешалось тратить в год на 15 талантов, овощей же и бобов для похлебки — сколько давала земля. По вине тех, кто нарушал законы и не скупился на затраты, цены повысились, и количество продуктов, которое разрешалось законом покупать, оказалось очень малым. И тогда, упомянутые выше лица, не нарушая закона, нашли удобный выход. Туберон по драхме платил за птиц тем, кто обрабатывал его собственные поля, Рутилий у своих рабов-рыбаков покупал за три обола фунт приправы, главным образом той, которая называется "тюрсион", такое название носит блюдо, приготовленное из морской собаки[577]. Подобным же способом и Муций устанавливал свои цены, договариваясь с теми, кто получал от него помощь. Из стольких тысяч людей лишь они одни не нарушали закона и не брали даже пустяковых подарков, сами со своей стороны оказывая большую помощь друзьям, питавшим любовь к знанию. Так поступать заставляло их учение Стои.
Пышно расцветшую же теперь роскошь первым ввел Лукулл, разгромивший Митридата в морском сражении[578], как передает Николай перипатетик. Вернувшись в Рим после побед над Митридатом и Тиграном Армянским, Лукулл справил триумф[579], отдал отчет о военных действиях и, забыв благоразумие древних, стал сорить деньгами. Он первый научил римлян роскоши, добыв себе богатства двух царей, о которых мы сказали выше. Но знаменитый Катон[580], как пишет Полибий в XXXI книге историй, не мог этого вынести и кричал, что в Рим ввели чужеземную привычку к неге, что за 300 драхм куплен глиняный сосудик вяленой рыбы с Понта, что за красивых мальчиков платят дороже, чем за поля. Раньше же жители Италии были столь нетребовательны, что даже люди, подобные нам, по словам Посидония, и весьма состоятельные, заставляли сыновей пить большей частью воду и есть что попало. Часто, как он передает, отец или мать спрашивали сына, хочет ли он груш или орехов на ужин, и сын ложился спать, удовлетворившись такой пищей. А теперь, как пишет Феопомп в I книге "Филиппик", нет никого даже среди людей среднего достатка, кому бы стол не обходился дорого, кто бы не имел поваров и прочей прислуги в большом количестве, кто бы не расходовал в будни больше, чем древние во время празднеств и жертвоприношений.
...Но я думаю, что сейчас, раз уж я вспомнил о кифаристе Стратонике, было бы не лишним рассказать кое-что о его ловкости в остроумных ответах. Так, он обучал игре на кифаре, и в училище у него было девять статуй муз и одна Аполлона, а учащихся — только двое; но на вопрос, сколько у него учеников, он ответил: "Благодаря богам, двенадцать!"
Однажды он приехал в Миласу и увидел, что народу в городе мало, а храмов много; тогда, встав посреди площади, он вместо того, чтобы начать: "слушайте, люди!" — начал: "слушайте, боги!"...
Клеарх во II книге сочинения "О дружбе" пишет: "Кифарист Стратоник перед сном всегда приказывал рабу принести ему пить: "Не оттого, что мне сейчас хочется пить, — говорил он, — а для того, чтобы потом не захотелось‟".
В Византии один кифаред хорошо пропел вступление к песне, но затем стал фальшивить; тогда Стратоник встал и объявил: "Кто мне найдет того кифареда, который пел вступление, тому я заплачу тысячу драхм". На вопрос, кто самые негодные люди, он ответил: "Фаселийцы — самые негодные в Памфилии, а сидейцы[582] — самые негодные на свете". Далее, по словам Гегесандра, на вопрос, кто невежественнее — беотийцы или фессалийцы, он ответил: "Элидяне". — В своем училище он поставил трофей и написал на нем: "От побед над дурными кифаристами". — На вопрос, какие корабли безопаснее, длинные военные или круглые торговые, он сказал: "Вытащенные на берег"[583].
Однажды он выступал на Родосе, но никто ему не хлопал; тогда он ушел из театра со словами: "Вам жалко даже того, что ни гроша не стоит: какой же мне от вас ждать награды?" — Он говорил: "Пусть элидяне устраивают гимнастические состязания, коринфяне — музыкальные, афиняне — театральные, а спартанцы пускай бьют за ошибки состязающихся". Так он насмехался над спартанским обычаем бичеваний, по утверждению Харикла в первой книге "О состязании городов".
Когда царь Птолемей[584] слишком запальчиво спорил с ним об искусстве игры на кифаре, он сказал: "Царь, иное дело — скипетр, а иное — смычок"[585]. Так говорит эпический поэт Капитон в "Воспоминаниях", посвященных Филопаппу. — Приглашенный на выступление одного кифареда, он послушал его и сказал:
Дал ему вышний владыка одно, а иное отвергнул[586].
А на вопрос: "Что же именно?" — он ответил: "Дал ему плохо играть и не дал хорошо петь". — Однажды упала балка и убила одного дурного человека. "Видите, граждане, — воскликнул
Стратоник, — есть боги! а если нет богов, то есть, по крайней мере, балки"[587].
В дополнение к рассказанному, [Каллисфен][588] пишет так в своих "Воспоминаниях о Стратонике". — Когда отец Хрисогона[589] говорил, что у него есть целый театр на дому: сам он постановщик, один его сын пишет драмы, а другой играет на флейте, — Стратоник сказал: "Одного только тебе не хватает". — "Чего? — спросил тот. — "Публики на дому", — ответил Стратоник.
На вопрос, почему он странствует по всей Элладе, а не поселится в каком-нибудь одном городе, он ответил, что все эллины достались ему в подарок от муз, и он теперь собирает с них штраф за то, что музы от них отказались[590]. — О флейтисте Фаоне он говорил, что в его игре царит не гармония, а Кадм[591]. Когда Фаон хвастался, что он — настоящий флейтист и что он нанял себе в Мегарах настоящий хор, Стратоник сказал: "Врешь: не ты его нанял, а он тебя нанял".
Он говорил, что больше всего на свете он удивляется матери софиста Сатира[592]: как могла она носить целых десять месяцев человека, которого ни один город не может вынести и десяти дней! Узнав, что этот Сатир приехал в Трою на Троянские игры, он сказал: "Трое всегда не везло".
Когда сапожник Миннак стал спорить с ним о музыке, Стратоник ему сказал: "Мне до тебя дела нет, коли ты судишь выше сапога". — Дурному врачу, говорил он, достаточно дня, чтобы отправить в Аид своих больных. — Встретив одного знакомого и увидев, как начищены у него сандалии, он стал сочувствовать его бедности, полагая, что сандалии не блестели бы так, если бы хозяин не чистил их своими руками. — В Тихиунте Милетском[593], где жили метэки, он увидел на всех могилах имена иноземцев и сказал рабу: "Идем скорей отсюда: все приезжие здесь умирают, а из местных жителей никто". — Кифаристу Зету, рассуждавшему о музыке, он сказал: "Уж тебе-то вовсе не к лицу болтать о музыке, коли ты выбрал себе самое противное музам имя и зовешься не Амфион, а Зет"[594]. — Обучая македонца Макария игре на кифаре, он рассердился, что тот ничего толком не умеет сделать, и крикнул: "Убирайся, куда Макар телят не гонял!"[595]
Однажды он выходил из холодной и убогой бани, кое-как помывшись, и увидел по соседству пышное святилище. "Не удивительно, — сказал он, — что здесь такая уйма благодарственных табличек[596]: каждый, кто здесь помылся, должен благодарить богов за то, что остался жив". — В Эносе[597], говорил он, стоит восемь месяцев мороз и четыре месяца стужа. — О приморских понтийцах он говорил, что они живут у самого черного горя[598]; родосцев называл "белокожими киренейцами" и "городом женихов"[599]. Гераклею — "мужским Коринфом"[600], Византии — "подмышкой Эллады", левкадян — "коринфянами второго помола"[601], амбракиян — "опрокинянами"[602]. Покидая Гераклею, он вышел за ворота и стал озираться по сторонам; на вопрос, зачем он это делает, он сказал, что ему стыдно попасться кому-нибудь на глаза, выходя из такого блудилища.
Увидев большую колодку, в которой сидело только двое преступников, он сказал: "Что за городишко! и на колодку-то народу не наберут!" — Когда с ним спорил о гармонии музыкант, прежде бывший садовником, он сказал ему:
Пусть каждый поливает то, что высадил[603].
Однажды в Маронее[604] за вином он сказал собутыльникам, что знает, где живет, на тот случай, если его придется вести домой пьяного; а когда он напился и его спросили, куда же его вести, он ответил: "В кабак!" — потому что вся Маронея казалась ему кабаком. А когда Телефан, лежа рядом с ним, стал играть на флейте, Стратоник ему крикнул: "Перестань рыгать!"
Банщику в Кардии, который вместо щелочи дал ему землю негодную, а воду — соленую, он сказал: "Ты меня осаждаешь с земли и с моря!"... В Фаселиде раб Стратоника бранился с банщиком, который, по обычаю, хотел с них как с иностранцев взять дороже. "Злодей! — крикнул ему Стратоник, — за какой-то грош ты хочешь сделать меня фаселийцем!" — Бедняку, который восхвалял его в надежде поживиться, он сказал, что куда бедней его. — Давая уроки в маленьком городишке, он заметил: "Что-то ваш городок больно короток!"[605] — В Пелле[606] он подошел к колодцу и спросил, можно ли пить здешнюю воду. "Да мы-то пьем", — отвечали водоносы. — "Стало быть, нельзя", — сказал Стратоник, потому что водоносы были бледные и худые.
Прослушав "Роды Семелы" Тимофея, он воскликнул: "А каково бы она кричала, кабы рожала не бога, а подрядчика!" Когда Полиид хвалился, что его ученик Филот[607] победил Тимофея, Стратоник сказал: "Ты разве не знаешь, что твой Филот — подголосок, а Тимофей — запевала?" — Кифареду Арею, который ему докучал, Стратоник сказал: "Пой до дна, да поскорее!" — В Сикионе какой-то кожевник, ругаясь, обозвал его: "дурень!" — "А ты — шкурень!"[608] — ответил Стратоник. — Тот же Стратоник, увидев, что родосцы живут в роскоши и пьют вино подогретым, назвал их белокожими киренейцами, а Родос — городом женихов: этим он хотел сказать, что родосцы в своей распущенности только цветом кожи отличаются от киренейцев, а в своем разврате подобны гомеровским женихам[609].
В своей страсти к таким ловким ответам Стратоник подражал поэту Симониду, как говорит Эфор[610] во второй книге "Об изобретениях"; таким же увлечением, по его словам, был охвачен и Филоксен Киферский. А перипатетик Фаний во II книге "О поэтах" сообщает: "Афинянин Стратоник, по-видимому, первый ввел многозвучие в игру на кифаре без голоса, первый стал обучать гармонии и составил таблицу музыкальных интервалов. Да и по части шутовства он был не из последних". И добавляет, что за вольные шутки он поплатился жизнью: кипрский царь Никокл[611] за насмешки над своими сыновьями заставил его выпить яд.
(XIII, 567d-568d, 575a-f, 576c-577c, 583d-584a, 588c-592b, 609e — 610f)
— ...Да, гетера — как говорит Антифан в "Земледельце" — горе для поклонников:
Она их губит, а они и радуются.
Поэтому и Тимокл в "Неэре" выводит на сцену человека, оплакивающего свою участь:
Меня влюбиться в Фрину угораздило,
Когда она еще сбирала каперсы[613]
И не купалась так, как нынче, в золоте;
Я разорился, к ней ходя с подарками,
И вот — я изгнан.
А в комедии под названием "Орест-Автоклид"[614] тот же Тимокл пишет:
А вокруг несчастного
Старухи дрыхнут: Лика, Планго, Нанния,
Гнафена, Фрина, Мирра, Пифионика,
Хрисида, Коналида, Гиероклия...
Об этих гетерах упоминает и Амфий в "Цирюльнице":
Да, конечно, Плутос слеп,
Коль не заходит к этой славной девушке,
А у гетер Синопы, Лики, Наннии,
И у других мошенниц, с ними сходственных,
Как сел, так и сидит себе безвылазно.
Алексид в драме под названием "Равновесие" следующим образом описывает средства и хитрые уловки, которые применяют гетеры, чтобы казаться красивее:
Ведь они, чтобы. нажиться им за счет поклонников,
Обо всем забыв на свете, сети хитрые плетут.
А когда разбогатеют, то берут к себе в дома
Свежих девок, чтоб у старших набирались опыта.
И у тех не остается ни лица, ни облика
От того, что было прежде, — впрямь перерождаются!
Если рост невзрачен — ходит на подошвах пробковых,
Если долговяза — носит тонкие сандалии
И, гуляя, наклоняет голову на плечико.
Так-то с ростом! Если, скажем, ляжки слишком тощие,
То, подбив тряпья, такою станет крутобедрою —
Диву дашься! Если брюхо чересчур надутое,
То корсет она наденет, как актер в комедии:
Затянув его под груди, выпрямляя талию,
Вмиг живот она умерит прутьями корсетными.
У кого белесы брови — те чернят их сажею;
У кого черны чрезмерно — те пускают в ход свинец:
У кого бесцветна кожа — трут себя румянами.
Если в теле что красиво — выставляют напоказ:
Белозубая — смеется: как же не смеяться ей,
Чтобы все могли увидеть рот ее хорошенький?
Если смех не по нутру ей, то она по целым дням
Взаперти сидит и держит, раздвигая челюсти,
Тонкую во рту распорку из дощечки миртовой
(Как у мясников на рынке держат козьи головы),
Чтоб привыкнуть, так ли, сяк ли, раскрывать пошире рот.
Вот какие есть уловки, чтобы стать красавицей!
Так удивляться ли, что некоторые люди влюблялись по наслышке, если Харес Митиленский[615] в X книге "Истории Александра" сообщает, что многие увлекались любовью даже к тем, кого они видели только во сне, а наяву ни разу до того не встречали? Он пишет так:
"У Гистаспа[616] был младший брат Зариадр, и народ в тех местах говорил, будто они родились от Афродиты и Адониса. Гистасп был царем над Мидией и землями по сю сторону от нее, а Зариадр — над странами, лежащими за Каспийскими воротами и далее до самого Танаиса. А по ту сторону Танаиса царствовал над марафами[617] Омарт, и у него была дочь по имени Одатида. О ней-то и рассказывается в историях, будто она увидела во сне Зариадра и полюбила его; а его таким же образом постигла страсть к Одатиде. Одатида была прекраснейшей женщиной в целой Азии, и Зариадр тоже был красавцем. И вот Зариадр, увлеченный желанием взять за себя эту женщину, посылает к Омарту; но Омарт отказал, потому что у него не было сыновей-наследников, и он хотел выдать дочь за человека из своего рода.
Вскоре после этого Омарт созвал князей со всего царства, своих друзей и родичей, и устроил свадебный пир, так и не объявляя, за кого он намерен выдать дочь. Когда все охмелели, он призвал Одатиду на пиршество и сказал ей перед всеми: "Дочь моя Одатида, нынче мы справляем твою свадьбу. Оглядись же, посмотри на каждого, а потом возьми золотую чашу, наполни ее и вручи тому, за кого ты хочешь замуж, и ты будешь его женою"[618]. А она оглядела всех и отступила в слезах, потому что хотела увидеть Зариадра: Зариадру она перед этим послала весть, что готовится ее свадьба.
А тем временем Зариадр, стоявший станом на Танаисе, втайне от своего войска ночью переплыл реку, сопровождаемый одним только возницей, и на колеснице понесся далеко в глубь страны, проскакав целых восемьсот стадий[619]. Приблизившись к селению, где справлялась свадьба, он оставил в некотором месте колесницу с колесничим, а сам продолжал путь пешком, одетый по-скифски. И когда он дошел до дома и когда увидал Одатиду, которая, стоя перед поставцом, вся в слезах, медленно размешивала в чаше вино, — он встал рядом с нею и сказал: "Одатида, вот я здесь, как ты пожелала: я — Зариадр".
Одатида, увидев человека незнакомого, прекрасного собой и похожего на того, которого она видела во сне, преисполнилась ликованием и подала ему чашу; а он схватил Одатиду на руки, унес в свою колесницу и вместе с нею ускакал. А рабы и прислужницы, поняв, что это была любовь, не сказали ни слова; и когда отец приказал им говорить, они заявили, что не видели, куда умчались беглецы.
Историю этой любви помнят все живущие в Азии варвары и безмерно восхищаются ей; ее изображениями расписываются и храмы, и царские дворцы, и даже дома простых людей; и многие князья дают своим дочерям имя Одатиды".
А разве Фемистокл, по словам Идоменея[620], не въехал в Афины при всем народе на колеснице, запряженной гетерами? Имена их были: Ламия, Скиона, Сатира и Нанния. А сам Фемистокл разве не был сыном гетеры по имени Абротонон? Так повествует Амфикрат в сочинении "О знаменитых людях":
Абротонон из фракийской земли; уверяет преданье —
Славный герой Фемистокл ею для греков рожден.
Впрочем, Неанф Кизикийский в III и IV книгах "Эллинской истории" говорит, что он был сыном Евтерпы. — А разве Кир, отправляясь войною на брата, не взял на войну с собою гетеру из Фокеи, о которой говорили, что она была и умнее и прекраснее всех? Зенофан говорит, что сперва ее звали Мильто, а потом стали называть Аспазией[621]. Сопровождала Кира и другая наложница — из Милета. — А великий Александр разве не держал при себе Таиду, афинскую гетеру? Клитарх говорит, что это из-за нее был сожжен царский дворец в Персеполе[622]. Эта самая Таида после смерти Александра вышла замуж за Птолемея, первого царя Египта, и родила ему сыновей Леонтиска и Лага и дочь Ирену, которую выдали за Евноста, царя Сол[623] на Кипре. — И второй царь Египта, прозванный Филадельфом (сообщает об этом Птолемей Эвергет[624] в III книге "Записок") имел множество любовниц: и Дидиму, самую прекрасную из всех египетских женщин, и Билистиху, и Агафоклею, и Стратонику, чей памятник стоял на морском берегу близ Элевсина, и Миртию, и многих других, потому что этот Птолемей был особенно склонен к любовным утехам. Полибий в XIV книге "Истории"[625] говорит, что в Александрии стоит много статуй Клейно, которая была у Птолемея виночерпием — она изображена одетой в один хитон и с чашей в руках. — А разве лучшие дома не называются по имени Миртии, или Мнесиды, или Пофины? а ведь Мнесида была флейтисткой, и Пофина была флейтисткой, а Миртия была одной из самых известных и доступных мимических актрис. — А разве царя Птолемея Филопатора[626] не держала в своих руках гетера Агафоклея, переворотившая все царство? — И Евмах из Неаполя во второй книге "Истории Ганнибала" сообщает, что Гиероним, тиранн Сиракуз, взял в супруги женщину из публичного дома, по имени Пифо, и сделал ее царицей.
Тимофей, афинский полководец[627], заведомо для всех был сыном гетеры-фракиянки; впрочем, в других отношениях она была вполне достойна уважения, так как эти женщины, переменив свой образ жизни на скромный и пристойный, обычно оказываются лучше, чем те, которые кичатся своей добродетелью. Когда однажды над Тимофеем смеялись за то, что у него такая мать, он сказал: "А я так благодарен ей, потому что ей я обязан тем, что я сын Конона"[628]. — И Филетер, царь Пергама и так называемой Новой земли[629], был, по утверждению Каристия в "Исторических записках", сыном флейтистки Бои, гетеры из Пафлагонии[630]. — А оратор Аристофон, тот самый, который в архонтство Евклида[631] внес закон, чтобы не считались гражданами дети, рожденные не от матери-гражданки[632], сам был изобличен комиком Каллиадом в том, что имел детей от гетеры Хорегиды: об этом рассказывает тот же Каристий в III книге "Записок". — А Деметрий Полиоркет[633] разве не был безумно влюблен в флейтистку Ламию, от которой имел и дочь Филу?..
В самом деле, наши великолепные Афины кормили такое множество гетер, как ни один славный мужами город. Во всяком случае, Аристофан Византийский перечисляет их сто тридцать пять, но Аполлодор насчитывает еще больше, а Горгий еще того больше, — оба утверждают, что Аристофан многих гетер пропустил, в том числе и ту, которую прозвали Выпивохой, и Лампириду, и Евфросину, которая была дочерью сукновала; не упомянуты у него также Мегиста, Агаллида, Фавмария, Феоклея (по прозвищу Ворона), Ленэтокиста, Астра, Гнафена с ее внучкой Гнафенией, Сига, Синорида (по прозвищу Светильня), Евклея, Гримея, Фриаллида, и еще Химера и Лампада. В названную Гнафену был без ума влюблен комедиограф Дифил — об этом я уже говорил, об этом же повествует и Линкей Самосский в своих "Записках". Однажды на состязаниях он самым позорным образом провалился, и его вышвырнули из театра. Как ни в чем не бывало, он отправился к Гнафене; но когда он велел Гнафене вымыть ему ноги, она спросила: "Зачем? Разве ты не по воздуху летел из театра?" Очень она была находчива в ответах. Впрочем, и другие гетеры, будучи о себе высокого мнения, заботились о своем образовании и уделяли время ученым занятиям; они тоже были очень находчивы в ответах. Так, однажды — сообщает Сатир в "Жизнеописаниях" — Стильпон[634] на попойке стал упрекать Гликеру в том, что она развращает молодежь; Гликера ответила: "Нам с тобою, Стильпон, обоим вменяется одно и то же: ты, говорят, развращаешь молодежь, обучая ее бесполезным эристическим[635] хитростям, а я — эротическим хитростям; не все ли равно, с кем развращаться и разоряться — с философом или с гетерой?" Действительно, и Агафон говорит:
...Лениво тело женщин,
Но не ленив живущий в теле дух.
...А разве не упоминает о Лайде из Гиккар Гиперид во второй речи против Аристагора?[636] Из Гиккар, сицилийского города, ее как пленницу привезли в Коринф, по словам Полемона в VI книге "Против Тимея"; ее любовниками были и Аристипп[637], и оратор Демосфен, и киник Диоген; Афродита Коринфская, называемая Черной, являлась ей во сне и предвещала появление богатых любовников. Живописец Апеллес увидал ее еще девушкой, когда она несла воду из источника Пирены[638], и, пораженный ее красотой, привел ее однажды на пирушку к друзьям. Те стали насмехаться над ним за то, что он привел на попойку вместо гетеры девушку. "Не удивляйтесь", — сказал им Апеллес, — "в ее красоте — залог будущих наслаждений, и не пройдет трех лет, как вы в этом убедитесь". Такое же предсказание сделал Сократ об афинской гетере Феодоте, как пишет Ксенофонт в "Воспоминаниях"[639]. "Кто-то сказал, что она замечательно красива и грудь ее не поддается никакому описанию. Сократ сказал: "Надо нам пойти посмотреть на эту женщину: нельзя по наслышке судить о красоте". Красота Лайды была такова, что живописцы приходили к ней, чтобы срисовывать ее груди и соски. Когда она соперничала с Фриной, ее окружала целая толпа поклонников, и она не делала никакой разницы между богатыми и бедными, со всеми обращаясь без всякой надменности. Аристипп каждый год проводил с нею два месяца на Эгине, во время праздника Посидоний[640]; и когда Гикет стыдил его: "Ты ей даешь столько денег, а она ни за грош забавляется с Диогеном-киником", — он отвечал: "Я плачу Лайде для того, чтобы самому наслаждаться ею, а не для того, чтобы не давать другим"....Умерла она, как утверждает Полемон, в Фессалии: она влюбилась в некоего фессалийца Павсания, и фессалийские женщины из зависти и ревности забили ее насмерть деревянными скамеечками в храме Афродиты — отсюда и храм получил название Афродиты Нечестивой. Ее могилу показывают возле Пенея:[641] на ней стоит каменный кувшин и сделана надпись:
Гордая мощью своей всепобедной, Эллада Лайде
Рабски служила, склонясь пред богоравной красой.
Эрос ее породил, возросла она в славном Коринфе,
А почивает она здесь, в фессалийских полях.
Поэтому пустое болтают те, кто уверяет, будто Лайда похоронена в Коринфе на Крании[642].
А разве Аристотель-стагирит[643] не прижил сына Никомаха от гетеры Герпиллиды? И он жил с нею до самой смерти, как говорит Гермипп в I книге "Об Аристотеле", добавляя, что и в завещании философ приказал заботиться о ней должным образом. А разве наш превосходный Платон не был влюблен в Археанассу, гетеру из Колофона?[644] Он даже сложил о ней следующие стихи:
Археанасса со мной, колофонского роду подруга —
Даже морщины ее горькой любовью горят.
Ах, злополучные вы, кто на первом кругу повстречали
Юность подруги моей! Что это был за пожар!
А Перикл-Олимпиец — разве он, хотя и славился разумом и могуществом, не посеял смуту во всей Элладе ради Аспазии (как говорит Клеарх в I книге "О любви") — не младшей Аспазии, а той, которая беседовала с мудрым Сократом? Перикл был на редкость падок на любовные наслаждения: он ведь был в любовной связи даже с женою своего сына, как повествует Стесимброт Фасосский[645], его современник и очевидец, в книге "О Фемистокле, Фукидиде и Перикле". А сократик Антисфен пишет, что когда Перикл был влюблен в Аспазию, то дважды в день приходил в ее дом, чтобы приветствовать эту женщину; и защищая ее на суде от обвинения в нечестии, он пролил больше слез, чем тогда, когда опасность угрожала его собственной жизни и имуществу. Когда Кимон находился в изгнании, а его сестра Эльпиника, с которой он находился в кровосмесительной связи, была выдана за Каллия[646], то в награду за возвращение Кимона Перикл потребовал и получил ее ложе. О Периандре[647] пишет Пифенет в III книге "Об Эгине", что когда однажды он увидел в Эпидавре Мелиссу, дочь Прокла, одетую на пелопоннесский лад — без покрывала, в одном хитоне, она разливала вино для работников — то тут же влюбился и женился на ней. А у Пирра, царя эпирского, третьего потомка того Пирра, который воевал в Италии, была любовницей левкадянка[648] Тигра, и мать молодого царя, Олимпиада, отравила ее ядом".
Тут Ульпиан, словно напав на какую-то находку, перебил Миртила вопросом: "В мужском или в женском роде надо говорить "тигр"? Ведь Филемон, я знаю, говорит в "Неэре":
— Ты видел тигру, что сюда прислал Селевк?[649]
Теперь настало время отдарить его
Каким-нибудь зверьем из нашей местности.
— Пошли жар-птицу! Здесь таких не водится.
Миртил на это сказал: "Ты перебил меня на середине перечня женщин — хоть это и не то, что "Или каков" Сосикрата Фанагорийского или "Каталог женщин" Никенета Самосского или Абдерского; но я все-таки остановлюсь и отвечу на твой вопрос, "Феникс, мой дряхлый отец". Знай, что Алексид[650] в "Поджигателе" сказал "тигр" в мужском роде — вот так:
Открой же дверь, открой! Теперь понятно мне, —
Я был как истукан, как камень мельничный,
Как столб, как бегемот и как Селевков тигр.
У меня есть и другие примеры, но я отложу их до тех пор, пока не переберу в памяти до конца весь перечень красавиц.
Ведь Клеарх об Эпаминонде[651] пишет так: "Фиванец Эпаминонд был порядочнее тех, о ком я говорил, но и он в отношениях с женщинами позорным образом оказывался ниже своей славы — достаточно вспомнить, что с ним приключилось из-за лаконской женщины". — А оратор Гиперид, выгнав из дому собственного сына Главкиппа, взял в дом Миррину, самую дорогую из продажных женщин; ее он содержал в Афинах, а в Пирее — Аристагору, а в Элевсине — Филу, которую он выкупил за большие деньги и освободил, а потом даже сделал своей домоправительницей, по сообщению Идоменея. В речи в защиту Фрины Гиперид сам признается, что влюблен в Фрину; но еще не исцелившись от этой любви, он ввел в свой дом названную Миррину.
Фрина же была родом из Феспий. Евфий[652] привлек ее к суду по уголовному обвинению, но суд ее оправдал; Евфия это так обозлило, что с тех пор он не брал на себя ни одного судебного дела, как уверяет Гермипп. Фрину защищал Гиперид; так как речь его не имела успеха, и судьи явно склонялись к осуждению, то он, выведя Фрину на видное место, разодрал на ней хитон и обнажил ее грудь, и этим зрелищем придал такую ораторскую силу своим заключительным стенаниям, что судьи ощутили суеверный страх перед этой жрицей и служительницей Афродиты, и поддавшись состраданию, не обрекли ее на казнь. А после этого оправдания было постановлено, чтобы никакой судебный защитник не смел возбуждать жалость в судьях и чтобы никакой обвиняемый или обвиняемая не были выводимы напоказ. В самом деле, тело Фрины было особенно прекрасно там, где оно было скрыто от взгляда. Потому и нелегко было увидеть ее нагой: она носила хитон, облегающий все тело, и не бывала в общих банях. Но на многолюдном празднестве Посидоний в Элевсине она на глазах у всей Эллады сняла одежду и, распустив волосы, вошла в море; с нее и написал Апеллес Афродиту, выходящую из волн. А скульптор Пракситель, влюбленный в Фрину, изваял с нее Афродиту Книдскую; а на подножии своего Эрота, что стоит в театре под сценой, он написал:
Точно таким изваял искусный Пракситель Эрота,
Как увидал он его в собственном сердце своем.
Фрине мной за меня самого заплатил он. Отныне
Стрелы не надобны мне: видом я сею любовь.
Действительно, Пракситель предложил Фрине выбрать одну из его статуй — или Эрота, или Сатира, что стоит на улице Треножников. Она выбрала Эрота и принесла его в дар храму в Феспиях. А местные жители посвятили в Дельфы статую самой Фрины, золотую, на подножии пентеликонского мрамора[653], и ее изваял Пракситель. При виде этой статуи киник Кратес сказал, что это — дар от невоздержанности эллинов. Изваяние стояло между статуями Архидама, спартанского царя, и Филиппа, сына Аминта[654]; надпись на нем гласила: "Фрина, дочь Эпикла, из Феспий", как сообщает Алкет во II книге "О дельфийских приношениях". — Аполлодор в сочинении "О гетерах" пишет, что было две Фрины: одна по прозвищу "Смех сквозь слезы", другая по прозвищу "Рыбка". Но Геродик в VI книге "Лиц, упоминаемых в комедиях", сообщает, что ораторы называли одну из них "Совком" за то, что она как бы обдирала и отсеивала своих поклонников, а другую — "Феспиянкой". Фрина была очень богата: она даже обещала отстроить фиванские стены, если фиванцы на них напишут: "Александр разрушил, гетера Фрина отстроила", — так говорит Каллистрат в сочинении "О гетерах". О ее богатстве говорят комик Тимокл в "Неэре" и Амфий в "Цирюльнице"; их слова я уже приводил. Триллион, член Ареопага, был параситом при Фрине, как Сатир, олинфийский актер, — при Памфиле. Аристогитон в речи против Фрины говорит, что ее настоящее имя было Мнесарета. Небезызвестно мне и то, что речь против нее, приписываемая Евфию, принадлежит, по мнению Диодора Периэгета, Анаксимену. Комедиограф же Посидипп[655] говорит о Фрине в своей "Эфесянке" так:
Тогда никто не мог сравниться с Фриною
Из нас, гетер. И ты хоть и не видела
Суда над ней, но слышала, наверное:
Она казалась пагубою гражданам,
И приговор грозил ей смертной казнию,
Но, обойдя весь суд и тронув каждого,
Она, рыдая, вымолила жизнь себе.
Знайте, что и оратор Демад[656] прижил сына Демея от гетеры-флейтистки: когда этот Демей однажды заговорился на трибуне до хрипа, Гиперид унял его такими словами: "Замолчи-ка, малыш: у тебя и так дыханья больше, чем у матери". И философ Бион Борисфенит[657] был сыном лаконской гетеры Олимпии, как сообщает Никий Никейский в "Преемствах философов". Даже трагик Софокл уже стариком влюбился в гетеру Феориду и, молясь Афродите, говорил такие стихи:
Внемли молящему мне, о ты, что пестуешь юных:
Пусть отречется она от младых объятий и ложа,
Пусть отраду найдет в стариках, сединой убеленных —
В тех, чья мышца слабей, но дух исполнен желанья.
Эти стихи — из числа приписываемых Гомеру[658]. О той же Феориде он упоминает и в одной хорической песне следующими словами:
Мила ведь Феорида.
А уже на закате жизни, по словам Гегесандра, Софокл был влюблен в гетеру Архиппу, и оставил ее своей наследницей. И когда Архиппа жила с дряхлым Софоклом, то ее прежний любовник Смикрин так остроумно ответил на вопрос, что делает Архиппа: "Она как сова на гробнице"[659].
... ... ... ... ... ...
Мне известно также, что некогда было установлено состязание в женской красоте. Рассказывая о нем, Никий в "Истории Аркадии" утверждает, что установил его Кипсел[660], когда основал город в долине Алфея: он переселил туда часть обитателей Паррасии[661], посвятил участок и алтарь Деметре Элевсинской, и в день ее праздника учредил состязание в красоте; а первую победу в нем одержала его жена Геродика. Это состязание справляется и по сей день, а участвующих в нем женщин называют "златоносицами". Феофраст утверждает, что состязание в красоте есть и у элидян: судьи на нем выполняют свое дело со всей серьезностью, а победитель получает в награду оружие — его посвящают Афине (по словам Дионисия Левктрийского), и победитель, украшенный лентами своих друзей, возглавляет процессию, направляющуюся в ее храм. А венок они получают миртовый, как рассказывает Мирсил[662] в "Исторических достопримечательностях". Тот же Феофраст говорит в других местах, что между женщинами устраивались состязания и в добродетели, и в умении хозяйничать, как у варваров; а кое-где — и в красоте, как у тенедосцев и лесбосцев, потому что и красоту нужно почитать; но так как красота есть дело природы или случая, то награждать следует тех, кто добродетелен, и только такая красота будет прекрасна, в противном же случае она грозит обернуться распущенностью".
На этом Миртил кончил свой беспрерывный перечень[663], и все стали восторгаться его памятью. Только Кинулк сказал:
"О, премногоученость, что более суетно в мире?
— Так сказал безбожный Гиппон[664]; но и божественный Гераклит говорит: "Многоученость не научает разуму". И у Тимола[665] сказано:
Напоказ выставляет
Ту премногоученость, которой нет суетней в мире.
В самом деле, какая польза от всех этих имен? Скажи нам, о ты, который не столько учишь, сколько мучишь слушателей! А спросить тебя, к примеру, какие герои сидели в деревянном коне? — и ты от силы назовешь одного-двух, да и то не по Стесихору[666] — куда там! — а разве что по "Разрушению Илиона" Сакада Аргосского: этот и впрямь перечисляет их множество. Да что уж! ведь ты не перечислил бы так складно даже спутников Одиссея — кого из них съели киклопы, кого лестригоны, да и точно ли съели? — потому что ты этого не знаешь, хотя и поминаешь все время Филарха[667], который говорил, что на Кеосе в городах не сыщешь ни гетеры, ни флейтистки".
Миртил на это возразил: "Где это сказано у Филарха? Я читал его ,,Историю" от начала до конца!"
"В двадцать третьей книге", — ответил Кинулк.
Тогда Миртил сказал: "Ну не прав ли я был, когда говорил, что ваша философия ненавидит филологию? Вас не только царь Лисимах[668] с громкой оглаской изгнал из своего царства, как пишет Каристий в "Исторических записках", — вас и афиняне изгоняли!.. Некий Софокл даже издал закон об изгнании философов из Аттики — тот Софокл, против которого обвинительную речь написал Филон, ученик Аристотеля, а защитительную речь — Демохар, родственник Демосфена. И римляне, лучшие из людей, изгнали философов из Рима за развращение юношества, хотя потом, неведомо как, они опять вернулись..."
Автором богатого мифологического сборника, носящего название "Библиотеки", в рукописях признается известный афинский грамматик Аполлодор (II в. до н. э.). однако, язык "Библиотеки" и упоминание в ней об одном из современников Цицерона заставляют считать временем составления сборника I-II в. н. э.
"Библиотека" состоит из трех книг, в которых подробно рассказывается большинство греческих мифов, начиная от титанов и кончая Тесеем.
Все сочинение представляет собой тщательную компиляцию, о чем говорят часто встречающиеся в тексте ссылки на трагиков, на Ферекида Леросского (V в. до н. э.), на Акусилая (V в. до н. э.) и др. Помимо сухого книжного изложения родословий богов и героев, в "Библиотеке" встречаются и не лишенные занимательности рассказы с интересными сказочными мотивами.
I, 9, 2. Амифаон[669] живя в Пилосе, женился на Идомене, дочери Ферета[670], и у него родились дети Биант и Меламп[671]. Последний проводил жизнь в деревне. Перед его жилищем рос дуб, в котором находилось логовище змей. Когда слуги убили их, он набрал дров и сжег змей, а детенышей взял и стал выкармливать. Выросши большими, они приползли к нему во время сна и, расположившись на обоих плечах, прочищали ему уши своими языками. Вставши в великом ужасе, он начал понимать голоса пролетающих над ним птиц и по ним предсказывал людям будущее. Воспринял он и дар гадания по жертвам, а встретившись с Аполлоном у Алфея[672], Меламп сделался потом лучшим прорицателем.
II, 2, 2. Меламп, сын Амифаона и Идомены, дочери Абанта[673], прорицатель, впервые открывший лечение волшебными напитками и очистительными жертвами, обещал вылечить дочерей Прета[674], если ему отдадут третью часть царства. Прет не соглашался на такую оплату, а девушки все больше безумствовали, а с ними и остальные женщины. Покинув дома, они губили своих собственных детей и скитались по пустынным местам. Бедствие все росло, и Прет был уже готов отдать требуемое, но тут Меламп сказал, что станет лечить их, если вторую треть царства получит его брат Биант. Испугавшись как бы с него не запросили еще больше, если он станет медлить. Прет уступил. Тогда, взяв самых сильных юношей, Меламп с криком и в какой-то боговдохновенной пляске согнал безумных с гор в Сикион. Во время погони самая старшая дочь Ифония испустила дух. А две другие после очистительных жертв снова обрели разум, и Прет отдал их в жены Мелампу и Бианту.
I, 16, 3. Когда боги победили гигантов, Земля, раздражившись еще больше, сочеталась с Тартаром и в Киликии родила Тифона, получеловека, полузверя. Ростом и силой он превзошел всех рожденных Землею. До бедер он имел вид человека, и эта часть его была настолько громадна, что превосходила вышиной все горы, а голова часто касалась звезд; руки же у него были — одна, простирающаяся до запада, другая — до востока. Из них выдавались сто змеиных голов. Начиная от бедер, тело его состояло из огромных колец змей, которые извиваясь, достигали до самой головы и громко шипели. Весь он был покрыт перьями, жесткие волосы торчали на голове и из подбородка, глаза извергали огонь. Этот-то громадный Тифон носился с криком и свистом, хватал и бросал горящие камни в самое небо. Целую бурю огня он выбрасывал изо рта. А боги, как увидели, что он стремится на небо, бросились спасаться бегством в Египет и во время преследования приняли вид животных. Пока Тифон был далеко, Зевс поражал его молниями, а когда тот приблизился, стал угрожать ему стальным серпом и гнался за ним до горы Касии, возвышающейся над Сирией. Увидав там, что Тифон ранен, Зевс бросился ему на руки и вступил с ним в рукопашный бой; но тот, обвиваясь вокруг него, сковал его своими змеиными кольцами и, отняв серп, перерезал ему жилы на руках и на ногах. Взвалив Зевса на плечи, Тифон перенес его через море в Киликию и, придя в Корикийскую пещеру[675], сложил там, а рядом положил его жилы, прикрыв их шкурой медведя, и приставил караулить Дельфину — полудевушку-полузмею. Гермес и Эгипан выкрали жилы и потихоньку приладили их Зевсу. Снова обретя свою силу, Зевс вдруг с неба на колеснице с крылатыми конями, меча молнии, погнал Тифона на гору, называемую Ниса. Там Мойры обманули беглеца. Убежденный ими, что силы его увеличатся, он вкусил эфемерных плодов[676]. Итак, опять преследуемый, он пришел во Фракию и, сражаясь около Гема, бросал целые горы. Молния толкала их обратно на него, так что много крови пролилось на горе; поэтому, рассказывают, гора и была прозвана Гемой[677]. А когда Тифон хотел бежать через Сицилийское море, Зевс бросил на него гору Этну в Сицилии. Гора эта огромна; из нее, говорят, и до сих пор от брошенных молний происходит извержение огня.
III, 5, 1-2. Еще малюткой Главк, гоняясь за мышью, упал в кадку с медом и погиб. Не видя его, Минос[678] после долгих поисков обратился к прорицателю. Куреты[679] сказали ему, что в его стадах есть трехцветная корова и тот, кто сможет придумать самое лучшее сравнение с ней, вернет дитя к жизни. И вот, когда предсказатели были созваны, Полиид[680], сын Койрана, сравнил цвет коровы с плодом терновника и вынужденный искать мальчика нашел его по какой-то догадке. Но Минос говорил, что он должен получить ребенка живым, и Полиида заперли вместе с трупом. Находясь, таким образом, в безвыходном положении, он увидел, как к мертвому ползет змея и, бросив камень, убил ее, боясь как бы не умереть самому, если с телом что-нибудь случится. И вот ползет вторая змея, но, увидав первую мертвой, удаляется, затем возвращается с травой и прикладывает ее ко всему туловищу первой. После прикладывания травы змея ожила. Поглядев на это и изумившись, Полиид приложил к телу Главка ту же самую траву и воскресил его. Получив обратно сына, Минос даже и тут не разрешал Полииду вернуться обратно в Аргос, пока тот не научит Главка гаданию. Полиид был вынужден преподать свое искусство, но при отплытии велел Главку плюнуть себе в рот и, сделав это, Главк забыл искусство гадания.
III, 12, 3. О статуе Паллады передается такая история. Афина после своего рождения воспитывалась у Тритона[681], у которого была дочь Паллада. Обе они проделывали военные упражнения и как-то раз стали бороться. Паллада собиралась нанести удар, но Зевс, испугавшись, протянул перед нею щит; в благоговейном ужасе она подняла глаза к небу и тут же упала, пораженная Афиной. Сильно опечаленная этим, Афина сделала деревянное подобие ее, приложила к груди его щит, которого та испугалась, и стала чтить, поставив рядом с Зевсом. Позднее, когда Электра[682], подвергаясь насилию, прибегла к нему, Зевс забросил статую Паллады вместе с Атой в Троянскую землю, где Ил построил для нее храм и чтил ее. Вот то, что рассказывается о Палладии[683].
III, 13, 5. Некоторые рассказывают, что Фетида, воспитанная Герой, не захотела быть наложницей Зевса, и разгневанный Зевс пожелал, чтобы она стала женой смертного. И вот Хирон посоветовал Пелею схватить ее и не выпускать, когда она станет изменять свой вид. Улучив удобный момент, Пелей схватывает ее; Фетида превращается то в воду, то в огонь, то в зверя, но он отпускает ее лишь тогда, когда видит, что она приняла свой первоначальный вид. Брак же заключает он на горе Делионе. И боги, пируя там, отпраздновали брак. И дает Хирон Пелею копье из ясеня, Посейдон же коней Балия и Ксанфа, а кони эти были бессмертны[684].
II, 4, 6-7. Алкмена говорила, что станет женой Амфитриона, когда он отомстит за смерть ее братьев[685]. Амфитрион обещал ей это и, отправляясь в поход против телебоев[686], позвал с собой Креонта. А тот согласился участвовать в походе, если Амфитрион прежде избавит Кадмею от лисицы. Ибо много вреда причиняла зверь-лисица Кадмее, но никому не суждено было поймать ее. Беззащитные граждане каждый месяц клали ей одного из своих детей, а если бы они не делали этого, она похищала бы многих. Тогда Амфитрион пошел в Афины к Кефалу, сыну Деионея и, обещав ему часть своей добычи от телебоев, уговорил его взять на эту охоту собаку, которую Прокрида привезла с Крита от царя Миноса и которой дано было судьбой ловить все, за чем бы она не погналась. И вот, когда собака преследовала лисицу, Зевс обеих превратил в камни.
III, 9, 2. У Иаса и Климены, дочери Миния[687], родилась Аталанта. Отец, которому хотелось иметь сыновей, выбросил ее вон; но к выброшенной девочке стала ходить медведица и давала ей сосцы, пока охотники не нашли и не взяли ее себе на воспитание. Став взрослой, Аталанта соблюдала себя девой и все время охотилась, вооруженная, в пустынных местах. Кентавры Ройк и Гилай пытались совершить над ней насилие, но были поражены ее стрелой и погибли. Вместе с другими героями она участвовала в охоте за калидонским кабаном, а во время игр, учрежденных в честь Пелея, она боролась с Пелеем и победила его. Потом Аталанта нашла своих родителей. Когда отец уговаривал ее вступить в брак, она удалилась туда, где происходят ристания и, вбив посредине кол высотой в три локтя, заставляла женихов бежать с этого места, а сама преследовала их с оружием в руках. Тому, кого Аталанта догонит, полагалась смерть, кого не догонит — брак. Многие уже погибли, когда на состязание пришел влюбленный в нее Меланион, принесший с собой золотые яблоки, полученные от Афродиты. Во время бега он кидал эти яблоки на земь, Аталанта же наклонялась, чтобы поднимать их и так потерпела поражение в беге. Таким образом Меланион женился на ней[688]. Рассказывают, что однажды, охотясь, они вошли в священную рощу Зевса и, предаваясь там утехам любви, были превращены в львов.
Однако Гесиод и некоторые другие называют Аталанту дочерью не Иаса, а Схойнея, Еврипид же считает, что она родилась от Менала и женился на ней не Меланион, а Гиппомен. От Меланиона или от Ареса Аталанта родила Парфенопея[689], который пошел войной против Фив.
II, 8, 4. Овладев Пелопоннесом, они[690] воздвигли три жертвенника Зевсу Отечественному, принесли на них жертву и стали распределять города по жребию. Первый удел был Аргос, второй — Лакедемон, третий — Мессена. Когда принесли кувшин с водой, решено было каждому бросить в него жребий. И вот Темен и дети Аристодема, Прокл и Еврисфен, бросили камни, а Кресфонт, хотевший получить Мессену, кинул ком земли. Ком рассыпался, и были вынуты только первые два жребия. Так как первый удел достался Темену, второй — детям Аристодема, то Мессену взял Кресфонт. На жертвенниках, где они приносили жертву, они нашли знамения. Те, кому выпал на долю Аргос, нашли жабу, те, кому достался Лакедемон — змею, а те, кем была получена Мессена, — лисицу[691]. Об этих знамениях прорицатели сказали, что получившим жабу лучше оставаться в городе, ведь в пути это животное бессильно. Имеющие змею, говорили они, будут при нападениях своих наводить ужас, а получившие лисицу будут хитры.
I, 7. Вылепив из воды и земли людей, Прометей тайно от Зевса дал им огонь, спрятав его в стволе тростника[692]. Когда Зевс узнал это, то велел Гефесту приковать его тело к горе Кавказу. Гора эта находится в Скифии. Долгие годы провел Прометей связанный и прикованный к этой горе, и каждый день к нему прилетал орел и клевал доли его печени, которая за ночь опять увеличивалась. И такую кару нес Прометей за похищение огня, пока, наконец, много времени спустя, Геракл не освободил его.
VI, 23. Вернувшись в Микены вместе с Кассандрой, Агамемнон был убит Эгисфом и Клитемнестрой. Они подали ему хитон без рукавов и без ворота, и когда он пытался надеть его на себя, убийство было совершено. Эгисф воцарился над Микенами. Погубили они и Кассандру. Электра же, одна из дочерей Агамемнона, тайно уводит из дому своего брата Ореста и отдает на воспитание фокийцу Строфию, который стал воспитывать его вместе со своим собственным сыном Пиладом. Когда Орест вырос, он явился в Дельфы и вопросил, следует ли ему мстить убийцам своего отца. Получив позволение на это от бога, он тайно пошел в Микены вместе с Пиладом и умертвил там мать с Эгисфом. Охваченный после этого безумием и преследуемый Эринниями, пришел он в Афины и предстал пред судом Ареопага. Судили его, по мнению одних, Эриннии, по мнению других — Тиндарей, а как говорят третьи — Эригона, дочь Клитемнестры и Эгисфа. При голосовании голоса разделились поровну, и Ореста отпустили. Тогда он обратился к богу за советом, как ему исцелиться от болезни, и услыхал в ответ повеление принести от тавров деревянное изображение богини. Тавры — это племя скифов, которые убивают иноземцев и на посвященной богу земле бросают их в священный огонь, который был извержен из Аида вместе с каким-то камнем. И действительно, когда Орест и Пилад пришли к таврам, их заметили, схватили и в оковах привели к царю Франту. Царь обоих отослал к жрице. Но сестра Ореста[693], совершавшая священнодействия у тавров, узнала брата, и он, взяв деревянное изображение, бежал оттуда вместе с ней. Изображение это было доставлено в Афины и теперь называется Таврополой[694].
Антонин Либерал (II в.) известен как составитель небольшого сборника мифов о превращениях. Обилие ионизмов, поэтических выражений и слов, не засвидетельствованных в греческой литературе ранее Плутарха, заставляет думать, что Антонин Либерал жил не ранее II в. н. э. Предполагают, что он был вольноотпущенником императора Антонина Пия. Источниками Антонина Либерала служили главным образом "Превращения" Никандра (II в. до н. э.) и "Орнитогония" Боя, александрийское произведение, которым пользовался и Овидий в своих "Метаморфозах".
У Елены, дочери Зевса, от Тесея родилась Ифигения, которую стала кормить сестра Елены Клитемнестра, уверившая Агамемнона, что она сама родила девочку: ведь Елена, на вопросы братьев, говорила, что вернулась от Тесея девственницей[695] Когда безветрие задерживало в Авлиде ахейское войско, предсказатели объявили, что попутный ветер станет дуть тогда, когда Артемиде принесут в жертву Ифигению. По требованию ахейцев, Агамеммнон обрек ее на заклание. Пока ее вели к алтарю, герои не решались смотреть на нее, все устремили свои взоры в разные стороны, и Артемида вместо Ифигении подставила молодого быка, ее же унесла далеко от Греции, к Эвксинскому морю, к сыну Борисфена, Фоанту[696]. Тамошнее племя она назвала таврами, так как вместо Ифигении привела к алтарю быка, самой же себе дала имя Таврополы[697]. Через несколько времени она перенесла Ифигению в Левку, к Ахиллу[698], превратила ее в вечное юное, бессмертное божество, имя Ифигении изменила на Орсилохию и сделала ее супругой Ахилла.
В Саламине[699], на Кипре, жил Аркеофонт, сын Миннирида. Не знатного происхождейия были его родители, уроженцы Финикии, но денег и другого добра было у них вдоволь. Этот человек, увидав однажды дочь саламинского царя, Никокреонта, страстно влюбился в нее. От Тевкра, вместе с Агамемноном, взявшего Трою, вел Никокреонт свой род, вследствие чего Аркеофонт еще сильнее стремился к браку с его дочерью. Он обещал сделать ей более богатые брачные подарки, чем делали другие женихи, но Никокреонт не соглашался выдать дочь за Аркеофонта, так как презирал его род: ведь предки его были финикийцами. После неудачного сватовства любовь Аркеофонта стала еще более мучительной, он пошел ночью к дому Арсинои и подстерегал ее всю ночь вместе с товарищами. Но случай выполнить задуманное не представился, и поэтому он подослал кормилицу со множеством подарков разведать, не согласится ли девушка разделить с ним ложе втайне от родителей. Но девушка, услыхав слова кормилицы, все открыла родителям. Они велели отрезать у кормилицы язык до самого корня, нос и пальцы, без сострадания изуродовали ее и выгнали из дому. Справедливо воздала им богиня за такой поступок. Аркеофонт, не вынося страданий, потеряв надежду на брак, уморил себя голодом. Сограждане горевали, оплакивая его смерть. На третий день родственники вынесли труп Аркеофонта, чтобы отдать ему последний долг. Гордой Арсиное вздумалось посмотреть, как сжигают тело Аркеофонта, и она из дому стала любоваться на зрелище. Но ее ноги приросли к земле — в гневе на ее бессердечие Афродита превратила ее из человека в камень.
Палефату приписывается сборник "О невероятном", содержащий объяснения различных мифов. Свида называет Палефата афинским или египетским грамматикам и считает его также автором сочинений о Трое и о Симониде, но добавляет, что по другим источникам сборник "О невероятном", написан Палефатом с острова Пароса.
Сборник Палефата интересен своим рационалистическим подходом к народным повериям и мифам. Автор не верит в сверхъестественные явления мифической древности, которые не повторяются в современную ему эпоху. Путем наблюдений над обычаями и привычками обыденной жизни Палефат находит примитивно-логическое объяснение мифическим сказаниям.
Решить вопрос о времени жизни Палефата очень трудно: ни содержание сборника, ни стиль его не помогают нам в этом. Рационалистический подход к мифологии не представлял собой ничего необычного уже в IV в. до н. э., когда философ Эвгемер писал, что боги — это обожествленные предки. Подобный же рационализм не чужд был и школе Аристотеля.
Сборник "О невероятном" пользовался в Греции большой популярностью, вплоть до византийской эпохи. Читали его еще в XVIII в.
В одном старинном сказании говорится, будто Кадм, убив змею, взял ее зубы и посеял их в своей земле; из них затем произросли вооруженные люди. Если бы это была правда, то никто из людей не стал бы сеять ничего другого, кроме змеиных зубов, и тогда, пусть хотя бы в одной лишь той стране, где это только что произошло, человек непременно бы продолжал появляться на свет путем такого сеяния.
На самом же деле было вот что. Кадм, родом финикиец, пришел в Фивы, чтобы поспорить о царстве с братом Фениксом. В Фивах царствовал тогда Дракон, сын Ареса, у которого среди множества царских сокровищ были даже и слоновые клыки. Кадм убил его и сам стал царем, но друзья Дракона начали войну с ним, и дети его восстали против Кадма. И вот друзья Дракона, потерпев поражение в битве, похитили богатства Кадма вместе с зубами слонов, лежавшими в святилище, и, спасаясь бегством, отправились на родину. По разным местам разбрелись они; одни прибыли в Аттику, другие в Пелопоннес, Фокиду и Докриду. Выступая оттуда они делали набеги на фиванцев и были опасными противниками, так как знали язык и местность. Из-за того, что они убежали, захватив зубы, граждане говорили так: "Столько зла причинил нам Кадм, убив Дракона, ведь из-за его зубов много славных людей теперь рассеяно и сражается против нас". Про это истинное событие была сочинена сказка.
Говорят, будто Ниоба, живая женщина, превратилась в камень на могиле своих детей. Но наивен, кто верит, что человек превращается в камень или камень в человека. На самом деле было так. После смерти детей кто-то сделал каменную статую Ниобы и поставил ее над могилой [детей]. И вот проходящие мимо говорили: "Каменная Ниоба стоит над могилой, мы ее видели". Как и теперь мы говорим: "я сидел около медного Геракла", или "находясь у паросского[700] Гермеса". Так было и в том случае, но сама Ниоба не стала каменной.
Про тевмесскую лису[701] рассказывают, что она похищала кадмейцев и пожирала их. Это нелепость. Ведь и вообще нет на суше животного, которое может схватить и нести человека, лиса же зверь маленький и слабый. А происходило что-нибудь в таком роде. Лисом прозывался знатный фиванец, и имя его говорило о хитрости. Он был сообразительнее всех людей. В страхе, как бы этот человек не замыслил чего-нибудь против него, царь выгнал его из города. Собрав большое войско и наемников, Лис занял холм, называемый Тевмесским, и, спускаясь оттуда, грабил фиванцев. А люди говорили: "Лис опустошает нас и возвращается к себе". Но пришел с большим войском человек по имени Кефал, родом афинянин, защитник фиванцев. Он убил Лиса и войско его прогнал с Тевмесского холма. После этих событий и появился тот рассказ.
Про Аталанту и Меланиона рассказывают[702], что она стала львицей, а он львом. Дело же было так. Аталанта и Меланион были на охоте. Меланион уговаривал девушку отдаться ему. Для этого они вошли в какую-то пещеру. А там внутри находилось логовище льва и львицы. Услыхав голоса, они встали, набросились на Аталанту со спутником и растерзали их. Спустя какое-то время лев и львица вышли из пещеры. Увидев их, люди, охотившиеся вместе с Меланионом, решили, что это он с Аталантой превратился в этих животных. И вот, придя в город, они разгласили молву о превращении Аталанты и Меланиона в львов.
Очень смехотворна и сказка о том, будто Главк погиб в кадке с медом, а Минос зарыл с ним в могилу Полиида, сына Койрана (из Аргоса), который, увидав, как живая змея приложила к мертвой змее траву и воскресила ее, сделал то же самое с Главком и воскресил его. Не только умершего человека или змею воскресить невозможно, но и вообще какое-либо животное. Произошло же приблизительно следующее: у Главка от меда расстроился живот; когда у него разлилась желчь и он лишился сознания, приехали в надежде заработать деньги врачи; с ними приехал и Полиид. Когда мальчик уже испускал дух, Полиид увидал какую-то целебную траву, о которой знал от одного врача по имени Дракон, и, воспользовавшись этим растением, вернул здоровье Главку. И вот люди стали говорить: "Главка, который отравился медом, Полиид спас от смерти травой, о которой он узнал от Дракона". Сказители на основании этого создали сказку.
Рассказывают, что тот же самый Главк, поев когда-то травы, стал бессмертным и теперь живет в море. Очень нелепо считать, что только Главк нашел такую траву и что в море живет человек или какое-либо другое наземное животное, когда даже ни одно речное животное не может жить в море, ни морское в реке. Итак, этот рассказ невероятен. На самом же деле было так. Главк, родом анфедонец[703], был рыбаком. Он умел нырять и этим отличался от остальных. Нырял он в гавани, на виду у жителей города, и, приплыв под водой к определенному месту, проводил там довольно много дней не замечаемый своими, затем снова нырял и вылезал на виду у всех. Когда его спрашивали: "Где ты провел столько дней?", он отвечал: "В море". А благодаря тому, что у него рыбы содержались в бассейне зимой, когда никто из рыбаков не мог поймать рыбы, он спрашивал граждан, какие виды рыб им хотелось бы получить, и доставлял все, что им было угодно. Главка прозвали морским, как и теперь назвали бы горным человека, живущего в горах и искусного в охоте. Так и Главк, проводивший большую часть жизни в море, был прозван Главком морским. И погиб он, наткнувшись на морского зверя. Люди же, видя, что он не выходит из воды, выдумали, будто остальную часть жизни он проводит, живя в море.
Знаменитый снотолкователь и гадатель II в. н. э., Артемидор из Эфеса, имел отношение к культу Аполлона в городе Далдии в Ликии и поэтому получил прозвище Далдианца. По свидетельству Свиды, им были написаны три произведения: о гадании по птицам, о хиромантии и о толковании снов.
До нас дошел только его сонник, представляющий собой усердную компиляцию недошедших до нас авторов. Хотя само по себе толкование снов никакой научной ценности не имеет, труд Артемидора безусловно интересен. В нем, с одной стороны, отразились некоторые обычаи и представления эпохи, а с другой — взгляды средней Стои.
Исследователи усматривают в сочинении Артемидора сильное влияние Посидония — стоика I в. до н. э., однако приписывают это не непосредственному знакомству с работами Посидония, а распространенности учения этого стоика среди профессиональных прорицателей. Прямым источником Артемидора признают Гермиппа из Берита (совр. Бейрута), который писал об астрологии во времена Траяна и Адриана. Действительно, у Артемидора встречается много слов, малоупотребительных в литературном языке, но ходовых у астрологов.
Из пяти книг, входящих в сонник, первые три посвящены Кассию Максиму, в котором некоторые видят неоплатоника II в. н. э. Максима Тирского. В этих книгах излагается общая теория снов, принципы их толкования, объясняются причины, их вызывающие, и дается классификация снов. В IV книге, защищаясь от хулителей, Артемидор вновь останавливается на многих положениях первых трех книг. В V книге приводится описание большого количества сбывшихся снов.
Как большой любитель такого рода вещей, я приобрел все виды сонников, какие только существуют, а кроме того, не прислушиваясь к клевете, я много лет общался с рыночными гадателями, которых люди с серьезными лицами и насупленными бровями[704] обзывают колдунами, ворами, шарлатанами; также в городах и на празднествах в Греции, Азии, Италии и на самых больших и густо населенных островах побывал я для того, чтобы послушать про старинные сны и про то, как они сбываются...
1. Отличие сна от сновидения в том, что последнее указывает на будущее, а первый на настоящее. Разъясню тебе это так. Некоторые ощущения обладают свойством возвращаться в душу, снова пребывать в ней и вызывать явления во сне. Влюбленный, например, обязательно увидит во сне своих любимцев, напуганный — причину своего испуга, голодный увидит себя за едой, жаждущему приснится, что он пьет, пресытившемуся, что у него рвота и удушье. В этих видениях, за которыми кроются ощущения, содержится не предсказание будущего, а переживание настоящего[705].
2. Сновидение же — это волнение души, или создание в ней различных образов, знаменующих будущие блага или беды. Особыми сравнениями с чем-то природным, получающими свои названия в соответствии с основными началами[706], душа предсказывает все то, что произойдет спустя долгое или короткое время, полагая, что мы тем временем можем путем рассуждения разгадать то, что нас ожидает...
Некоторые разделяют иносказательные сновидения еще на 5 видов.
Личными я называю те сновидения, во время которых человеку кажется, что он сам действует или испытывает что-либо, и в результате с самим сновидцем происходит хорошее или плохое. Чужими же я называю те сновидения, при которых снится, что действует или претерпевает что-либо другой человек, и они предвещают хорошее или плохое только для приснившегося, если, конечно, это лицо в какой-то мере знакомо сновидцу. Родственные, как указывает само название, — это те сновидения, во время которых является кто-либо из родных. Если снятся стены, площади, гавани, гимнасии, и все то, что установлено для обслуживания города, то эти сновидения называются государственными. Исчезновение солнца, луны, звезд, окончательное уничтожение земли и моря предвещают космические разрушения и беды, и такие сновидения обычно называются космическими.
3. Люди опытные говорят, что благоприятными следует считать сны, при которых видение соответствует естественному порядку вещей, закону, обычаю, занятию, названию и времени. Надо помнить, что для сновидца явления, соответствующие природе, важнее тех, которые противоречат ей, если только последние сами по себе не приносят пользы.
4. Одни сновидения предсказывают многое через многое, другие — малое через малое, третьи — многое через малое, четвертые — малое через многое.
Кто-то увидал во сне, как он, поднявшись сам собой, летит по воздуху к заданной цели, к которой он раньше стремился попасть, затем, достигнув ее, видит, что имеет крылья и улетает вместе с птицами, после чего возвращается к себе домой. Сбылось все это так: он переселился из своего жилища, о чем предсказывал полет; дела, которым он отдал много сил, были доведены им до конца, как это вытекало из того, что во сне он долетел до цели. Приобретя достаточное состояние (мы ведь говорим, что у богатых имеются крылья) и побывав на чужбине (ведь птицы не одного с ним рода), он вернулся на родину.
А вот пример предсказания малого через малое. Человеку приснилось, что у него золотые глаза, — и он потерял зрение, потому что золото не входит в состав глаз.
Вот пример указания на многое через малое. Одному человеку приснилось, что уничтожено его собственное имя; и случилось, что он потерял как сына (не потому только, что это самая большая ценность, но и потому, что ребенок носил имя отца), так и все имущество, когда какие-то лица возвели на него обвинение, и он был уличен в государственном преступлении. В изгнании, опозоренный, он лишил себя жизни, повесившись, так что после смерти не оставил по себе даже имени: ведь только имена таких покойников не произносятся родственниками во время обедов в честь мертвых. Таким образом, всякому, конечно, ясно, что все предвещалось одним явлением, поскольку имело один и тот же смысл.
А вот как предсказывается малое через многое. Одному лицу приснилось, что Харон играет с каким-то человеком в камешки, а сновидец сочувствует этому человеку, и поэтому, проиграв, Харон в гневе преследует его, но сновидец пускается бежать от него и, примчавшись к гостинице под названием "Верблюд", вбегает в комнату и запирает двери. После этого демон уходит прочь, а у него самого на одном из бедер вырастает трава. Свершение всего этого было одно: дом, в котором он жил, обрушился, и упавшие на него балки повредили ему бедро. Итак, Харон, играющий в камешки, предвещал, что сновидцу будет угрожать смерть. Избавление от смерти было предсказано тем, что Харон не смог догнать его. Погоня во сне указывала на то опасное состояние, в котором будут находиться обе ноги сновидца. Гостиница "Верблюд" знаменовала собой перелом бедра, так как животное верблюд сгибает бедро посередине и высокие ноги выглядят как сломанные. Слово "верблюд" в сущности то же самое, что и "бедро", как говорит Эвен[707] в любовных песнях к Эвному. А на то, что бедро навсегда останется неподвижным, указывала трава, потому что она любит расти на пустующих землях. Если ты хорошо разбираешься в этом, то для всех случаев можешь найти такого рода последовательность.
6. Нужно помнить, что у людей, озабоченных чем-то и моливших бога о сновидении, явления не бывают сходны с их думами, так как подобия мыслей незаметны и похожи на мечту, о чем уже сказано раньше; причину их видят в страхе и в усиленной мольбе перед кем-нибудь. Сны же, предвещающие беды или удачи тем, кто совсем об этом не думает, называются богопосланными. Впрочем, я не стану здесь, как Аристотель[708], останавливаться в недоумении перед вопросом, находится ли вне нас, у бога, причина сновидений, или внутри нас заключено нечто, что настраивает нашу душу и производит сродное с ее природой, но, как принято в быту, мы просто будем называть богопосланным все неожиданное.
7. Когда причина сна не ясна, надо принимать во внимание ночью ли, днем ли было видение, поскольку для предсказывания одинаковы ночь и день, вечер и послеобеденное время, если человек спит после умеренной еды, тогда как чрезмерная пища не позволяет видеть истину до самой зари[709].
8. Обычаи, общие для всех, во многом отличаются от частных обычаев. Если их не изучить, то они будут вводить в заблуждение. Итак, общие всем обычаи таковы: все боятся богов и чтут их — ведь нет народа, не имеющего своего бога, так же как нет народа без царя; разные народы почитают разных богов, но отношение к божеству у всех одно и то же; все кормят детей, уступают женщинам, бодрствуют днем, спят ночью, принимают пищу, отдыхают, когда устанут, живут в домах, а не под открытым небом. Таковы общие обычаи, частные же мы называем также народными. Сюда относятся, например, обыкновение выжигать знаки на теле благородных детей во Фракии[710] и на теле рабов у гетов. Последние живут на севере, первые — южнее их. Моссины[711], на берегу Черного моря, имеют общих жен и соединяются с ними как собаки, что у других народов считается позором. Все люди едят рыбу, кроме сирийцев, поклоняющихся Астарте[712]. Перед зверями и всякими ядовитыми животными благоговеют только египтяне, которые чтут их как образы богов, но, конечно, не все чтут одних и тех же. Узнал я и в Италии про один древний обычай: там не истребляют сов и прикосновение к ним считается нечестием.
9. Было бы полезно, да и не только полезно, а прямо необходимо для сновидца и для того, кого он вопрошает, чтобы этот последний знал, что собой представляет человек, видевший сон, чем он занимается, как он родился, как он выглядит, сколько ему лет, каково его имущество. И сам сон надо тщательно исследовать: ведь в дальнейшем мы увидим, что от небольшого прибавления или убавления изменяется исход сна.
13. Если кому-нибудь приснится, что его рождает какая-то женщина, то следует рассуждать следующим образом: для бедняка это хорошо, так как его будут питать и окружат заботой, как ребенка, — впрочем, если только он не ремесленник, которому такой сон предвещает отсутствие работы, поскольку младенцы ничего не делают, и руки у них связаны. Богачу же в этом сновидении указывается, что он не властен в своем доме, но подчиняется тем, кому не хочет; детям ведь приказывают, не спрашивая их мнения.
17. Видеть во сне, что у тебя большая голова, хорошо для человека богатого, который еще не занимал государственных должностей, для бедняка, для атлета, для ростовщика, для менялы, для эранарха[713]. Одному это предвещает высокое положение, при котором он не останется без почетного венка, другому — благополучие и прибыль, потому что ведь и на монетах изображаются головы[714]. Атлету это понятным образом обещает победу, потому что у него от этого голова становится больше[715], а ростовщику, меняле и эранарху сулит большое, накопление денег. Напротив, для богатого человека, который уже побывал на общественных должностях, для ритора, для демагога этот сон предвещает обиды и оскорбления от черни, для больного — головные боли, для воина — тяжелые труды, для раба — нескорое освобождение, а для человека, привыкшего к безмятежной жизни, — беспокойства и обиды. Однако если голова во сне будет меньше, чем на самом деле, то значение сна для каждого случая будет противоположным вышесказанному.
35. Иметь две или три головы хорошо для атлета: это значит, что именно столько раз он будет увенчан в состязаниях. Хорошо это и для бедняка: это обещает нажить много денег, скопить состояние, иметь хороших детей и жену по нраву. Напротив, для богача это означает ссору с какими-то родственниками, и если передняя голова крупнее, то враги его не одолеют если же задняя крупнее, то это — опасность и смерть.
22. Видеть во сне, что у тебя вся голова выстрижена, хорошо для жрецов египетских богов, для шутов и для всех, кто и наяву обычно обривается; для остальных людей это плохо... Мореплавателю это предвещает заведомое кораблекрушение, больным — крайнюю опасность, однако же не смерть: дело в том, что волосы себе обычно остригают те, кто спасся от кораблекрушения или от тяжелой болезни, но никак не покойники. Когда тебя стрижет цирюльник, это для всех одинаково хорошо, потому что слова καίρειν (стричься) и χοίρειν (радоваться) различаются только одной буквой; кроме того, в опасности и в несчастии к цирюльнику никто не пойдет, а пойдет лишь тот, кто больше всего заботится о пристойности и вкусе, то есть тот, кто живет без нужды и без печали. Об участии цирюльника я упоминаю особо, ибо если кто во сне сам себя стрижет, не будучи цирюльником, это означает горе для близких или какое-нибудь внезапное несчастье, чреватое большими бедствиями: ведь обычно остригаются именно те, кого постигают подобные неприятности.
Видеть во сне, что у тебя острижены ногти, для должника означает сокращение процентов, а для всех остальных — ущерб и убыток, особенно когда стрижет ногти чужой человек: ведь и в разговоре мы говорим о человеке обманутом и обобранном: "Ему подрезали когти".
24. Иметь много ушей хорошо для того, кто хочет завести жену, ребенка, раба, — тех, кто будет его слушаться. Для богача это предвещает новости — приятные, если уши правильной формы, неприятные — если неправильной и несоразмерной. Дурным будет этот сон для раба и для тяжущегося в суде, будь то истец или ответчик: для раба это значит, что ему еще долго придется слушаться хозяина, а для тяжущегося, если он истец, то быть ему ответчиком, если же он ответчик, то иметь ему дело с новыми и новыми обвинениями: таким образом сон дает ему понять, что он еще всякого наслышится. Напротив, для ремесленника этот сон к добру: ему предстоит услышать много заказов. А видеть во сне, что ты и собственных ушей лишился, означает для каждого случая противоположное вышесказанному.
Чистить уши от грязи и серы предвещает услышать добрые новости; а когда тебя дерут за уши, то новости будут дурные.
Видеть во сне, будто в уши ползут муравьи, хорошо для одних лишь учителей, потому что муравьи похожи на детей, которые идут учиться. Остальным этот сон предрекает смерть, ведь муравьи — дети земли и спускаются в землю. Я знаю человека, которому приснилось, что у него из ушей выросли колосья пшеницы, и он подставляет руки, чтобы в них сыпалась пшеница. После этого ему пришло известие, что брат скончался и оставил его наследником. На наследство указывали колосья, на брата — уши, потому что ухо уху брат.
Увидеть во сне ослиные уши хорошо одним только философам, потому что осел не спеша поворачивает уши; остальным же это предвещает рабство и несчастье.
Иметь уши льва, волка, барса или другого какого хищника означает нападки клеветников; соответственно следует судить и о сходстве с другими животными.
Уши в глазах — предзнаменование глухоты, при которой слух будет восполняться зрением. Глаза в ушах — предзнаменование слепоты, при которой зрение будет восполняться слухом.
25. Видеть во сне густые и красивые брови всем хорошо, особенно женщинам, которые для красоты мажут их черной краской. Такие брови предвещают удовольствие и благоденствие, выщипанные же — не только бездеятельность и неприятность, но и скорбь в будущем, так как по древнему обычаю брови выщипывают от горя.
27. Иметь красивый и хорошей формы нос всем предвещает благо, так как означает большую чувствительность, обдуманность поступков, общение с благородными. Ведь люди, впитывающие в себя воздух носом, чувствуют себя потом лучше. Отсутствие носа всем предвещает тупоумие, вражду с начальством, больному же — смерть, так как череп мертвеца не имеет носа. Два носа знаменуют возмущение против старших родственников: на возмущение указывает все двойное, противоречащее природе, на родственников — нос, поскольку он нам не чужой.
51. Что касается обучения работам, ремеслам и искусствам, то в общем и обо всех случаях здесь можно сказать вот что. Если человек чему-то учился, усвоил это, занимается этим и наловчился в этом, то видеть те же занятия во сне ему хорошо, особенно когда они удачны: это означает, что человек доведет свое дело до благополучного и желанного конца. Если же эти занятия во сне неудачны, то это плохо, и означает противоположное желаемому. Когда же человек занимается во сне тем, чему не учился и чем не занимался, то это при удачной и легкой работе предвещает хорошее, при тяжелой и трудной — дурное, а при неудаче сулит пустую трату сил, да еще посмеяние. В частных же случаях здесь следует рассуждать следующим образом.
Заниматься земледелием, сеять, сажать, пахать хорошо для тех, кто хочет вступить в брак, и для бездетных: пашня есть не что иное, как жена, а семена и ростки — дети, причем пшеница — это сыновья, ячмень — дочери, а бобы — выкидыши; а для всех остальных этот сон означает труды и несчастья. Если в доме кто-нибудь болен, он умрет, потому что семена и ростки лежат скрыты под землей, как покойники. Видеть во сне жатву и сбор винограда не в пору означает, что все дела и предприятия следует отложить до соответственной поры.
Править кораблем, если отчалить и причалить удалось безопасно, будет хорошо для каждого; впрочем, исход будет сопряжен с трудом и страхом. Если же во сне застигнет буря или кораблекрушение, то по моим тщательным наблюдениям это сулит высшую степень несчастья.
Шорное и плотничье дело своим порядком и мерой сулят добро всем, кто ведет правильную упорядоченную жизнь, а своими швами и соединениями — всем, кто ищет брака или хорошего общества. Напротив, кожевенное дело для всех означает дурное, потому что кожевник всегда возится с мертвыми тушами и живет вне города, а также потому, что запах выдает все его тайны; для врачей это самый несносный сон.
Ювелирное дело означает обман, оттого что золотые изделия бывают дутыми, а ожерелья витыми и плетеными. Ремесло скульптора, живописца, литейщика, чеканщика хорошо для блудодеев, для риторов, для подделывателей завещаний и для всех вообще, кто промышляет обманом, выдавая несуществующее за существующее. Для всех остальных это обещает новости и многолюдство, потому что такие изделия бывают у всех на виду.
52. Быть кузнецом и поддувальщиком означает тревоги и огорчения; кто хочет жениться, тому этот сон сулит жену добродушную (ибо меха дуют в лад), но болтливую (ибо молот громко стучит). По этим образцам следует судить и об остальных ремеслах, все время учитывая свойства дела и свойства того, кому оно снится...
54. Если раб увидит, что он исполняет службу эфеба[716], то получит свободу, так как по закону к этому допускаются только свободные. Любому ремесленнику и ритору это предвещает бездеятельность и отдых на год, потому что у эфеба правая рука закутана в хламиду, и он целый год не освобождает ее, не делает ею ничего и не размахивает ею во время речи. Год — это срок эфебии; если же в некоторых местах служба эфеба длится три года, то там надо сообразовываться с местным обычаем. Этот сон не позволяет отлучаться из дома и находящихся на чужбине возвращает на родину, так как эфеб должен оставаться дома. А неженатому он предвещает женитьбу: как хламида надевается по закону, так и жена вступает в брак по закону. Если снится белая хламида, то сновидец женится на свободной, если черная — то на невольнице, если пурпурная — то он возьмет в жены более благородную, чем он сам, и ни в коем случае не рабыню. Если сновидение явится человеку, мечтающему о ребенке или уже имеющему сына, то службу эфеба станет нести не он сам, а его сын. Престарелому старцу этот сон предвещает смерть; разоблачает он также преступников. Поступающим же справедливо приносит пользу, так как служба эфеба — это почти норма правильной и здоровой жизни. Атлету до жеребьевки этот сон предвещает дурное: ему дадут отвод как неподходящему по возрасту, потому что срок эфебии недолог, а потом эфеб становится взрослым человеком. Также и борцу этот сон предвещает не попасть на состязания, а попав, не участвовать в них, потому что эфебы служат вдалеке от своего города.
61. Увидеть себя кулачным бойцом всякому плохо, так как это предсказание позора и убытков. Ведь лицо делается безобразным, и проливается кровь, на которую смотрят как на деньги. Хорош такой сон только для тех, кто по своей работе имеет дело с кровью, т. е. для врачей, жрецов, поваров.
77. Счастье приносит венок, сплетенный из цветов, которые цветут в то время года, когда снится этот сон. Если цветы не соответствуют данному времени, то это предвещает беду. Для ясности надо говорить о каждом цветке в отдельности, и поэтому я начну так. Венки из нарциссов в любое время приносят несчастье[717], особенно тем, кто находит свой заработок в воде или благодаря воде и собирается в плаванье. Венки из фиалок хорошо видеть во время их цветения, в другое же время они означают нужду. Белые фиалки указывают на явные и очевидные трудности, тогда как при желтом цвете неудобства менее значительны. Венки из пурпурных фиалок — знамение смерти, ведь пурпурный цвет[718] как-то связан со смертью.
25. Писать справа налево предвещает обман и сулит кого-то одурачить и обездолить плутовством и хитростью; часто также означает блуд и рождение незаконных детей. Впрочем, я знаю человека, который после такого сна стал поэтом и начал сочинять потешные песенки.
28. Мышь означает слугу, потому что она живет, где мы живем, ест, что мы едим, и вдобавок труслива. Хорошо видеть во сне много мышей, которые резвятся и веселятся: это обещает большую радость и умножение хозяйства...
29. Грязь означает болезнь и поношение: болезнь — оттого, что это не чистая вода и не чистая земля, а смесь их, понятным образом предвещающая нарушение состава тела, то есть болезнь; поношение же — оттого, что грязь пачкает. Означает грязь также развратника, оттого что она мягкая и липкая. Хорош этот сон лишь для тех, кто всегда имеет дело с грязью.
35. Цепь на шее по существу своему означает жену, а также — сплетение обстоятельств не радостных и не веселых: сплетение, потому что цепь состоит из множества звеньев, не радостных — потому что кто в нее закован, весел не бывает. Означает это понятным образом также помехи и препятствия в делах.
44. Письмо увидеть и прочитать во сне означает, что исполнится все, что в нем написано; а если и нет, то все равно это к добру, потому что в каждом письме пишется "здравствуй" и "будь здоров".
49. Цикады означают вообще тех, кто занимается музыкой, сообразно тому, что о них рассказывают; в делах — людей, которые умеют только болтать, а дела не делают; в опасностях — людей, которые только грозятся, а повредить бессильны, потому что у цикад нет ничего кроме голоса.
66. Часы означают дела, предприятия, движения и замыслы, потому что все это люди делают, сверяясь с часами. Поэтому когда часы падают и разбиваются, это дурно и погибельно, особенно тем, кто болен. Час до полудня всегда лучше, чем час после полудня.
1. Сновидения бывают либо иносказательными, либо ясными. Ясные сбываются в точности, иносказательные на свое значение намекают загадками. Когда возникает сомнение в том, осуществится ли увиденное, или произойдет что-либо другое, ты можешь прибегнуть к рассуждению. Ясные сновидения, во-первых, сбываются тут же, тогда как иносказательные обязательно через какой-то срок. Нелепо было бы, во-вторых, считать буквально сбывающимися сновидения о чудесном, о том, что никогда не случается с человеком наяву: например, если кто-нибудь видит себя или богом, или с рогами, или что он летит, или что он спустился в Аид. Если же человек видит, что его укусила собака, что он встретил друга, что он обедает у себя, пьет, берет в залог, теряет какую-нибудь вещь, спешит куда-то или находит беглого раба, то это и тому подобное сновидение может как сбыться в точности, так и оказаться иносказательным.
49. Всякое превращение во что-то лучшее приносит счастье богатым, это относится и к тому случаю, когда снится превращение в бога; но явление не должно таить в себе никакого недостатка. Так, например, один человек увидел себя в виде Гелиоса, который проходит по площади, имея одиннадцать лучей; назначенный стратегом своего города[719] , этот человек пользовался своей властью одиннадцать месяцев и умер, потому что число лучей было неполным.
Для исхода снов большое значение имеют и сами по себе места, которые предстают в видениях. Кому-то, например, приснилось, что он распят на кресте, и увидеть себя распятым на кресте служит предзнаменованием славы и благополучия. Славы — потому что висящий на кресте находится выше всех, благополучия — потому что он питает собой многих хищных птиц. Менандр в Элладе увидал себя во сне распятым перед храмом Зевса — Покровителя града. Став жрецом этого самого бога, он пользовался большим почетом и благоденствовал.
14. Одному человеку приснилось, что он видит на луне собственное лицо. Этот человек поехал в дальнее путешествие и провел почти весь свой век в скитаниях по чужим странам: так сказалось на нем вечное изменение лунного лика.
19. Одному человеку приснилось, что он всходит на небо вместе с солнцем и идет по нему вместе с месяцем. Этот человек был повешен, так что и солнце и месяц видели его висящим между небом и землей.
29. Одному человеку приснилось, что за ним гонится одна хорошо ему знакомая женщина и хочет набросить на него плащ, а у плаща посредине разошелся шов; и наконец, против своей воли он уступил ей. Эта женщина влюбилась в этого человека, против его воли вышла за него, но через несколько лет разошлась с ним, потому что плащ был с распоротым швом.
42. Одному человеку, у которого было три сына, приснилось, что двое старших зарезали его и поедают, а младший стоит в стороне, корит их и говорит с горечью и отвращением: "Нет, я не буду есть отца!" И случилось так, что у этого человека младший сын умер: ему одному не суждено было получить отцовского мяса, то есть наследства, так как он умер раньше отца и не участвовал в дележе, а наследниками стали двое старших, которые поедали отца.
48. Борец, который собирался выступить в Олимпии в борьбе и в пятиборье, увидел во сне, будто обе его руки стали золотыми; и он не одержал ни одной победы, потому что руки его были беспомощны и неподвижны, как золото.
83. Один человек увидел во сне, будто он макает хлеб в мед и ест; он занялся философией, преуспел в ней и нажил много денег. Нетрудно понять, что мед здесь означал сладость философии, а хлеб — прибыль от нее.