КАРОЛИНГСКОЕ ВОЗРОЖДЕНИЕ (VIII—IX вв.)

«Каролингское возрождение» — это понятие принадлежит к числу самых спорных в истории европейской литературы. В какой мере возможно говорить о «возрождении» применительно к литературным явлениям VIII—IX вв. и какое содержание следует вкладывать в этот термин, — об этом до сих пор нет единогласия.

Слово «Возрождение», как известно, впервые появилось и прочнее всего закрепилось в науке применительно к итальянскому (и, шире, общеевропейскому) культурному движению XV—XVI вв. Поэтому ответ на вопрос, можно ли тем же словом называть и культурное движение времен Карла Великого и его преемников, зависит от ответа на вопрос, что мы будем считать главной чертой Возрождения XV—XVI вв. Если считать, что главное в Возрождении — это светский антицерковный дух, или что главное — это обращение за образцами к «классической» эпохе античности, к демосфеновским Афинам и цицероновскому Риму, — тогда, конечно, о «каролингском возрождении» говорить невозможно: «дух» латинской культуры каролингской эпохи оставался религиозным, церковным во всех своих основаниях, образцом же и идеалом для нее служили, не республики цветущей античности, а христианская империя Константина. Однако легко заметить, что в самом слове, в самом термине «возрождение» никаких указаний ни на антицерковный дух, ни на «классичность» образцов не содержится. «Возрождение» означает просто резкий культурный подъем после долгого (относительно) культурного упадка, подъем, при котором культура обращается в поисках образцов не к непосредственно предшествующей эпохе, а через ее голову к более отдаленным. Именно в таком расширительном смысле термин «возрождение» употребляется современной наукой, когда она говорит о «китайском возрождении», «мусульманском возрождении» и пр. В таком расширительном смысле этот термин с полным правом применим и к средневековой латинской литературе IX—X вв.

Действительно, мы видели, в каком глубоком культурном упадке находилась Европа — особенно центральная Европа — в VII—VIII вв. Ярче всего говорит об этом тот факт, что за полтора столетия Италия и Галлия, две самые богатые и развитые области Европы, не произвели ни одного писателя — ни прозаика, ни поэта. Культурные очаги теплились только на окраинах Европы — в Испании, Ирландии, Англии, — лишенные всякой связи друг с другом, то слабо вспыхивая, то надолго замирая. Для наступления нового культурного подъема прежде всего необходимо было воссоединить эти скудные остатки античной и христианской культуры в общем центре. Этим центром стала франкская держава Каролингов, прежде всего — двор Карла Великого. Далее необходимо было, чтобы эта ученая, книжная культура вступила во взаимодействие с народной германской и романской культурой, обогатила их и обогатилась ими. Эта встреча и взаимопроникновение двух культур произошли в монастырях и монастырских школах, рассеявшихся по владениям преемников Карла Великого. И, наконец, после того, как росток древней культуры был привит к крепкому стволу новой культуры, можно было со временем ожидать первых плодов. Это время наступило в X в., в пору правления немецких Оттонов, и с этих пор культурное развитие Европы более не прерывалось: переход от X к XI в., от XI к XII в. и т. д. плавен, постепенен, и ни разу не прерывается ни такими долгими культурными застоями, как между VI и IX в., ни даже такими краткими, как между IX и X в.

Таковы три этапа культурного возрождения Европы по миновании «темных веков»: время Карла Великого, время Каролингов, время Оттонов. Каждый из этих этапов обладает своими особенностями и требует отдельного рассмотрения.

1

Предпосылкой культурного воссоединения Европы было политическое воссоединение Европы франкскими королями. Укрепление и расширение франкской державы в VIII в. было ответом западноевропейской романо-германской цивилизации на двойной натиск — арабов с юга, из-за Пиренеев, славян и аваров с востока, из-за Эльбы и Дуная. В этой борьбе на два фронта романо-германская Европа впервые сплотилась вокруг нового для нее центра — не средиземноморского, как раньше, а континентального, лежащего в северноевропейской равнине, где было ядро государства франков. Дед Карла Великого Карл Мартел (у власти в 714—741 гг.) отразил в семидневной битве 732 г. при Пуатье нашествие арабов. Отец Карла Великого Пипин Короткий (у власти в 741—768 гг., король с 754 г.), поддерживая деятельность Бонифация, готовился к наступлению на восток и обеспечивал себе союз с папским престолом. Наконец, сам Карл Великий (768—814 гг.) предпринял наступление по всем границам, присоединил к франкскому королевству Италию и Баварию, покорил Саксонию, разбил аваров, отодвинул испанскую границу до Эбро, увеличив территорию франкской державы почти вдвое и объединив в ней, по существу, всю христианскую Европу, кроме лишь Англии и Астурии. Это воссоединение западного христианства было торжественно санкционировано папским престолом, когда на рождество 800 г., накануне нового века, папа Лев III в Риме возложил на Карла Великого императорскую корону.

Карл Великий унаследовал от Карла Мартела отлично действующую систему военной организации, а от Пипина Короткого — систему духовной организации франкского общества. Ему оставалось только совершенствовать эту государственную машину и пользоваться ей, чтобы придать возможное единство своей разношерстной державе. Карл воевал всю жизнь, но мирные дела всегда были ему по сердцу, и его указы-капитулярии обнаруживают в нем деятельного и рачительного хозяина своего государства. Единство державы он, по-видимому, понимал так, как только и можно было понимать в ту пору натурального хозяйства: как совокупность сельских областей, экономически замкнутых, живущих местными законами и обычаями, а политически объединенных, во-первых, сетью императорских графов-наместников и разъездных ревизоров, а во-вторых, сетью приходов, епископств и архиепископств. Из этих двух опор государственного единства и благосостояния для Карла Великого, бесспорно, была важнее вторая — церковь. Только духовенство было грамотно, хранило кое-какие навыки управления, хозяйствования и суда; только духовенство в пору местной раздробленности и замкнутости поддерживало постоянную, хотя и слабую, связь между епископскими кафедрами, архиепископскими метрополиями и папским Римом; только духовенство могло свободно пополнять свои ряды самыми способными людьми из самых широких народных масс — очень многие даже среди высших церковных деятелей были выходцами из низов, для которых светская карьера выше их сословия была бы немыслима. Кадры церковной администрации были в распоряжении Карла готовыми, кадры светской администрации еще необходимо было создать. Карл должен был приложить все усилия, чтобы как можно плодотворнее использовать первые и как можно скорее приобрести вторые. Этим определилось все направление его культурной политики.

Для того чтобы церковь могла играть свою роль объединяющей силы в разноплеменной империи, нужно было, чтобы ее средства и действия во всех концах державы были едины. Карл организует при дворе комиссию, чтобы очистить канонический текст Библии от накопившихся при переписке ошибок и распространить его по всей стране; довершает реформу местных литургических обрядов по единому римскому образцу, начатую еще Пипином Коротким; выписывает из Рима авторитетный текст устава св. Бенедикта для реорганизации всех монастырей; заказывает Павлу Диакону образцовый гомилиарий — сборник проповедей на все дни, откуда Могли бы черпать все священники. Но мало было обеспечить церковь книгами — нужно было обеспечить церковь людьми, способными пользоваться этими книгами. Отсюда забота Карла о просвещении духовенства. Наиболее известный акт этой заботы — так называемый «капитулярий о науках» (около 787 г.), предписывавший при каждом монастыре и при каждой епископской кафедре открывать школы для всех, кто способен учиться («...как соблюдение монастырских уставов хранит чистоту нравов, так образование устрояет и украшает слова речи; поэтому те, кои стремятся угодить богу праведной жизнью, пусть не пренебрегают угождать ему также и правильной речью... ибо хотя лучше правильно поступать, чем правильно знать, но сначала нужно знать, а потом поступать»). Это означало, что обучение молодых монахов и клириков переставало быть одной из тысячи забот хлопотливого епископа или аббата и становилось заботой специального учителя, который мог образовать учеников больше и лучше. Сеть таких школ быстро раскинулась по всем епархиям франкской державы; были даже сделаны попытки привлечь в них мирян («чтобы каждый посылал детей своих в школу, которую дети должны прилежно посещать, пока они достойно не обучатся», — говорится в капитулярии 802 г.), но, конечно, это в значительной мере осталось благим пожеланием.

Центром этой сети школ и питомником той скороспелой культурной элиты, в которой так нуждалась франкская держава, была придворная школа в столице Карла — в Ахене. Придворная школа для детей короля и высших вельмож, будущих государственных сановников, существовала у франков и раньше, но при Меровингах она служила, главным образом, воспитанию воинских доблестей, — при Карле Великом она стала служить обучению латинскому языку, классикам, Библии и семи благородным наукам. Учителями здесь были лучшие ученые, съехавшиеся со всех концов христианской Европы к новому ее политическому и духовному средоточию, учениками были франки из лучших родов, предназначенные Карлом для политической карьеры. Здесь, на стыке двора и школы, среди ученых, учащихся, любителей и покровителей учености и сложилось то своеобразное общество, за которым в науке закрепилось название «академии Карла Великого». Это была как бы сразу академия наук, министерство просвещения и дружеский кружок: здесь обсуждались серьезные богословские вопросы, читались лекции, толковались авторы и устраивались пиры, где застольники сочиняли изысканные комплиментарные стихи и развлекались решением замысловатых вопросов и загадок. Членами ее были сам Карл со своим многочисленным семейством, виднейшие духовные и светские сановники, учителя и лучшие ученики придворной школы. Каждый член академии принимал античный или библейский псевдоним (это было полузабытой традицией галльских и британских ученых обществ — вспомним «Вергилия Марона», грамматика из Тулузы). Карл звался «Давид», его двоюродный брат Адельхард, аббат Корбийский — «Августин», его дочери и придворные дамы — «Луция», «Евлалия», «Математика», Алкуин был «Флакк», Муадвин — «Назон», Ангильберт — «Гомер», Эйнхард — «Веселиил», среди придворных имелись «Неемия», «Сульпиций», «Тирсис» и «Тимофей».

Академия Карла Великого стала началом большого культурного движения; к ней сходятся нити всех традиций европейской латинской культуры почти за два столетия. Традиции передавались от учителей к ученикам, и развитие их может быть прослежено поколение за поколением.

У начала каролингского возрождения стоит поколение иноземных учителей — тех, кто принес во франкскую столицу остатки знаний, разметанные предшествующей эпохой по окраинам Европы: из Италии, Испании, Ирландии, Англии.

Италия была первой страной, завоеванной Карлом и поразившей его своей непривычной культурой. Уровень этой культуры не следует преувеличивать: школьное образование и здесь было в упадке, Рим (по гиперболическим выражениям поэтов) лежал в развалинах, а стихотворное послание, которое Карл получил от папы в 774 г., ужасало метрической безграмотностью. Но в итальянских монастырях пылились книги, и эти книги были необходимы для культурного дела Карла. За Альпы потянулись из Италии те рукописи, которым суждено было стать архетипами большинства латинских текстов, дошедших до нас: сперва богослужебные книги и учебники грамматики, потом сочинения отцов церкви, потом античные классики. А вслед за книгами направились на север и люди — те немногие, которые имели знания и чувствовали, что при франкском дворе эти знания нужнее, чем в Италии. Таких людей было трое: Петр, диакон Пизанский, грамматик, ставший первым возродителем научных занятий в придворной школе и посвятивший свой учебник грамматики самому Карлу Великому; Павлин, патриарх аквилейский, один из виднейших богословов своего поколения, первый советник Карла по вопросам церковной политики; и самый талантливый из них — Павел Диакон, бывший придворный учитель лангобардского короля, автор исторического учебника и искусных стихотворений, впоследствии прославившийся своей «Историей лангобардов». Их пребывание при франкском дворе продолжалось не более десяти лет: к началу 790-х годов они все уже вернулись в Италию: Павлин в свою Аквилею, Павел Диакон в Монтекассино, дряхлый Петр — тоже в какой-то монастырь. Но результаты их деятельности были крайне важны: именно они заложили основу всего последующего культурного возрождения, и 780-е годы по праву считаются «итальянским периодом» в истории придворной академии.

За «итальянским периодом» последовал «англо-саксонский» — 790-е годы: новым главой придворной школы и придворной академии стал англо-сакс Алкуин (впрочем, и с ним Карл Великий познакомился в Италии). На долю Алкуина выпало упорядочение и организация того образовательного материала, который накопился в придворной школе при итальянцах: Алкуину принадлежала выработка связной программы обучения в придворной школе (латынь — семь благородных наук — богословие), составление учебников по основным предметам (учебники эти не выходили из употребления несколько столетий), выработка методики преподавания. Алкуин был талантливый педагог, среди его учебников можно даже легко различить те, которые написаны для начинающих, и те, которые предназначены для уже подготовленных учеников; а диалогическая форма его учебных трактатов представляется не только литературной условностью, но и отголоском подлинной классной практики. Образцом для его образовательной системы послужила, по-видимому, его родная Йоркская школа. Алкуин остался в памяти потомства центральной фигурой духовной жизни своего времени. «Он говорил, жил и писал в полную меру своего достоинства, а достоинством он превосходил всех, кроме разве что могущественнейших королей», — восторженно писал о нем столетие спустя Ноткер Заика.

Ирландия, третий культурный центр предшествующей эпохи, тоже внесла свой вклад в труды первого поколения Возрождение Ирландия к концу VIII в. стала жертвой все усиливавшихся нор манских набегов; спасаясь от них, ирландские ученые вновь, как когда-то при Колумбане, потянулись на континент. Красочной легендой о том, как два ученых ирландца высадились на франкском берегу и обратились к народу с возгласом: «Кто хочет мудрости, пусть придет и возьмет ее у нас — мы ее держим на продажу!» — начинаются полусказочные санкт-галленские «Деяния Карла Великого». Ирландские эмигранты дали каролингскому возрождению знакомство с элементами греческого языка, вкус к изысканно-темному стилю и расширенные познания по географии и астрономии. Виднейшими фигурами этой ученой эмиграции были три человека: Дунгал, подписывавший свои стихотворные послания к Карлу «ирландский изгнанник», дававший ему консультации по научным вопросам и в богословских спорах аргументировавший цитатами не только из отцов церкви, но и из христианских поэтов; Клемент, сменивший (по-видимому) Алкуина во главе придворной школы и написавший грамматику, вытеснившую грамматику Петра Пизанского; Дикуйл, автор географического трактата, в котором к толковым сведениям о провинциях Римской империи были добавлены сведения об Ирландии, Фарерах и Исландии, где летние ночи так светлы, «что можно вшей обирать с рубашки». Жизнь ирландских эмигрантов была нелегка, всякий был готов посмеяться над их бездомностью и надменностью (например, Теодульф в «Послании королю»), а они отвечали соперникам попреками за невежество и дурной латинский стиль.

Наконец, готская Испания тоже дала каролингскому возрождению нескольких видных его представителей; но все они были не столько учеными и учителями, сколько практиками — администраторами, дипломатами, полемистами. Это — лионский архиепископ Агобард, один из просвещеннейших людей своего времени, осуждавший поклонение иконам и обычай «суда божьего», отрицавший ведовство и колдовство; это — Клавдий, епископ Туринский, мечтавший возродить чистоту раннего христианства и ради этого начавший такое гонение на иконы, которое всколыхнуло на несколько лет всю франкскую церковь. Самым крупным и талантливым деятелем в этой плеяде был орлеанский епископ Теодульф, администратор, дипломат, моралист и покровитель искусств; как кажется, он даже не был членом академии (мы не знаем его академического прозвища), но он был поэтом, и притом одним из самых талантливых в своем поколении; его стихи больше, чем чьи-нибудь, позволяют нам заглянуть в жизнь двора и империи Карла.

Плоды деятельности этих разноплеменных культурных сил, собранных к ахенскому двору, явились скоро. Уже приблизительно к 800 г. на сцену выступает второе поколение каролингского возрождения — германские выученики иноземных учителей. Это — те новые люди, на которых хотел опереться Карл в своей государственной политике; среди них — не только духовные, но и светские лица, не только люди неведомого происхождения, но и представители знатных родов, до того времени обычно обходившиеся без грамотности.

Таков Эйнхард, приближенный Карла, автор его жизнеописания, оставшегося лучшим для своего времени образцом владения латинским слогом. Таков Ангильберт, морганатический зять Карла, поэт, носивший в академии прозвище «Гомер». Таков Муадвин (или Модоин), ученик и друг Теодульфа, подражавший ему в пышном жанре стихотворных панегириков. Таков Амаларий Трирский, ученик Алкуина, ездивший от Карла послом в Константинополь, первый латинский богослов, занявшийся аллегорическим толкованием литургических обрядов. Таков Фридугис, другой ученик Алкуина, автор сочинения «О субстанции небытия и мрака» — редкой для своего времени попытки упражнения мысли вне круга традиционных патристических вопросов. Таков Смарагд Сент-Михиельский, автор 15 книг комментария к грамматике Доната, единственный человек во франкском государстве, прямо побуждавший императора (Людовика Благочестивого, сына Карла) отменить в своих владениях рабство. Таковы, наконец, два «просветителя Германии» — Храбан Мавр, аббат Фульдский, и Гримальд, аббат Санкт-Галленский, трудами которых руководимые ими монастыри стали крупнейшими центрами латинской культуры за Рейном, в недавно лишь приобщенных к христианской цивилизации восточногерманских областях.

Именно Муадвину, поэту этого поколения, принадлежат программные строки, давшие ученым основание для термина «каролингское возрождение»:

К древним обычаям вновь возвращаются нравы людские:

Снова Рим золотой, обновясь, возродился для мира...

Это было выражением мысли, общей всем современникам: уже у Алкуина звучит она в таком виде: «Не новые ли Афины сотворились во франкской земле, только многажды блистательнейшие, ибо они, прославленные учительством господа Христа, превосходят всю премудрость академических упражнений». Возрождение античной культуры на новой, христианской основе было общим идеалом современников Карла Великого: античные поэты должны были дать созидаемой литературе блеск формы, христианство должно было дать ей истинность содержания, сочетание того и другого было признаком, отличающим истинно культурного, «вежественного» мужа от презираемого им носителя «грубости» (rusticitas), причем под «грубостью» одинаково понималась и простодушная неграмотность германских мужиков и изысканная «безнравственность» Вергилия и Овидия. Царство божие на земле, объединенное христовой верой и латинским языком, языком церкви; во главе его — вселенский император, Карл-Давид, избранник божий, в чьих руках — и светская и духовная власть; вокруг него — его сподвижники и певцы, утверждающие его власть и славу по всему латинскому миру франкским мечом, христианской мыслью и античным словом, — таков был идеал двора и академии Карла.

Античные, языческие, и новые, христианские, элементы сочетались в этом идеале с удивительной простотой. Это объяснялось только тем низким культурным уровнем, с которого приходилось начинать каролингскому возрождению. «Возрождать» приходилось прежде всего те начатки знаний, которые были необходимыми и общими для какой бы то ни было латинской культуры, языческой или христианской, — владение языком, стилем, стихом, основы семи наук. Здесь и Библия и Вергилий были одинаково необходимы и полезны. Но как только эта ступень была пройдена, противоречие между библейским и вергилианским духовным идеалом начало ощущаться и вселять смятение в души тех, кто дорос до этого. Уже об Алкуине его биограф сообщает: «В юности читал оный муж Господень книги древних философов и лживые россказни Вергилия, но после не хотел их ни сам читать, ни позволять ученикам своим, говоря: «Достаточно с вас божественных поэтов, нет вам нужды пятнать себя сладострастным краснобайством Вергилиевой речи!» А прошло лишь десять лет после смерти Алкуина, и разрыв между светской и духовной культурой стал повсеместным.

В 814 г. Карла Великого сменил на императорском престоле его сын, Людовик Благочестивый (814—840 гг.). Он не был бездарен, он не был обскурант, но он уже не опережал свою эпоху, как его отец, а шел в ногу с ней. То объединение духовной и светской власти, к которому стремился Карл Великий, было для него непосильно. Его правление было решающим шагом к децентрализации империи и сакрализации культуры. «Он так много заботился о возвышении церкви, что по праву должен бы быть назван не королем, а иереем», — говорит его биограф. Его духовным советником был Бенедикт Анианский, аквитанский гот, аскет, собственноручно пахавший и жавший, реформатор бенедиктинского устава, увеличивший для монахов занятия физическим трудом и уменьшивший занятия трудом умственным. По приходе к власти Людовик первым делом положил конец светскому духу и привольной жизни ахенского двора, распорядившись выслать всех любовниц своего отца и любовников своих сестер. Придворная академия быстро захирела: Алкуин и Ангильберт были в могиле, Теодульф — в изгнании, Эйнхард удалился в германский монастырь. Монастырским школам было предписано не принимать учеников из мирян, а обучать только послушников, готовящихся в монахи. Вергилианский идеал был резко отстранен идеалом Библии и отцов церкви.

Конечно, светские традиции предшествующего периода пресеклись не сразу. При сыне Людовика, Пипине Аквитанском, жил и писал о войнах и победах талантливый поэт Эрмольд Нигелл, многим предвещающий французский героический эпос; но и он, по-видимому, умер в изгнании. При самом дворе Людовика покровительницей наук и искусств выступала его вторая жена, императрица Юдифь, мать принца Карла (будущего Карла Лысого). Воспитателем принца был приглашен Валахфрид Страбон, лучший поэт своего поколения, в изысканных эклогах прославлявший своих высоких покровителей по лучшим традициям панегирической поэзии времен Карла Великого; но тот же Валахфрид Страбон писал стихи на случаи монастырской жизни, перелагал в стихи загробное видение, пользовался большим авторитетом как богослов, — это был писатель на стыке двух эпох, придворной культуры и монастырской культуры. Каролингский двор переставал быть культурным центром — латинская культура опять уходила в монастыри.

Центральная фигура этого времени, знаменующая своей деятельностью это начало новой полосы в культурной истории Европы, — Храбан Мавр (784—856 гг.), ученик Алкуина, аббат Фульды и потом майнцский архиепископ. В своем поколении он был тем же, чем Алкуин в своем, — всеобщим наставником, учителем, просветителем; особенно важна была его работа для культурного подъема зарейнской Германии, еще полуварварской. Он писал и стихи, но без дарования; он никогда не был при дворе, а работал в своем монастыре; он никогда не увлекался изящной словесностью, и подавляющее большинство его работ — это пространные комментарии библейских книг, представляющие собой целые антологии выписок из отцов церкви, очень полезные для своего бескнижного времени и очень малоинтересные сейчас. Его представление о культурном идеале изложено в трактате «О воспитании клириков» (любопытная средневековая параллель квинтилиановскому «О воспитании оратора»), тоже представляющем собой преимущественно компиляцию из отцов церкви. Но основная мысль его принадлежит самому Храбану: науки делятся на две части, «божественные» (богословие) и «человеческие» (все остальные); первые для человека необходимы, вторые отчасти вредны (мантика, астрология), отчасти полезны (семь благородных наук); знания, содержащиеся в книгах языческих писателей, усваивать можно, но лишь потому, что они представляют собой случайно попавшие в их книги осколки истинной божественной мудрости — так Моисей, выводя евреев из Египта, забирал с собою добро египтян, полученное ими от евреев же (это августиновское сравнение широко будет использоваться и позднейшими писателями в спорах об античном наследстве). Насколько подчиненное место в этой картине занимает забота о художественных достоинствах античной и современной словесности, видно с первого взгляда. Разница этой концепции с концепцией «академического» поколения ясна.

С Храбана Мавра начинается новый период каролингского возрождения — период монастырский.

2

Карл Великий не любил монастырей. Для его централизаторской политики они были камнями преткновения — неподведомственные епископальной сети, тесно связанные с местной сепаратистски настроенной знатью, укрывающие в своих стенах сотни сильных мужчин от военной повинности. Тем не менее уже при Карле завязалась связь двора с крупнейшими монастырями страны: в Корби стал аббатом Адальхард, двоюродный брат Карла, в Шелле — Гисла, его сестра, в Туре — Алкуин, в Сен-Рикье — Ангильберт. В следующем поколении эта сеть межмонастырских культурных связей раскинулась еще шире — в Фульде занял пост Храбан Мавр, в Санкт-Галлене — Гримальд, в германской части империи возвысились Лорш, Рейхенау, Корвей, в романской — Ферьер, Оксерр, Турнэ, Флёри и епископский город Реймс. Поэтому когда при Людовике Благочестивом была разогнана придворная академия, культуре уже было куда отступать.

В 840 г. умер Людовик Благочестивый, в 841 г. три его сына сошлись в братоубийственной битве при Фонтанете, в 843 г. они поделили между собой империю в Вердене; началась долгая история каролингских междоусобиц, разделов и переделов. Смуту усиливали разорительные набеги внешних народов — норманнов с северного побережья, арабов — со средиземноморского. Политическое единство империи кончилось. Церковное единство сохранилось, но и в нем произошли сдвиги: усилилась местная власть епископов, ослабела централизующая власть архиепископов, возвысился верховный авторитет римского папы (эти изменения были санкционированы так называемыми «лжеисидоровскими декреталиями» — составленной в середине IX в. серией поддельных документов от имени древнейших римских пап). Последним человеком, заботившимся о поддержании единства франкской империи, был Хинкмар, реймсский архиепископ 845—882 гг., первый советник Карла Лысого, автор 66 книг, отличавшийся не столько глубиной мысли, сколько твердостью характера и неиссякаемой энергией. После его смерти глубокий развал западнофранкского государства стал очевиден, а еще поколение спустя, когда с востока на империю ударило новое нашествие — венгров, упадок этот распространился и на восточнофранкское государство.

В эти 60—70 бурных лет — вплоть до первых десятилетий X в. — монастыри вновь оказались самым жизнеспособным социальным организмом западной Европы. Они были хорошо укреплены и считались обителями божьими, поэтому погромы и грабежи коснулись их меньше, чем замков и городов. Они были богаты, ибо приток пожертвований им не прекращался, земля их не дробилась, и сельское хозяйство (которому монахи учились по Варрону и Колумелле) было поставлено лучше. Они были независимы от внешней власти — если не по имени, то фактически — и безукоризненно организованы внутренне: сплоченная масса монахов по уставу безоговорочно должна была повиноваться аббату. Наконец, они были теснее всего связаны с народной жизнью: монашеские кадры по-прежнему в основном рекрутировались из низов; и в хозяйстве, и в управлении имениями, и в церкви, и в школе монашество соприкасалось с крестьянством; оно облекало для него религиозные темы в народный язык и перенимало у него темы германского и романского фольклора для переложения на латинский язык. Монастыри унаследовали от академии вкус к книжной культуре, но не унаследовали презрения к «мужицкой грубости» народной культуры; от скрещения этих двух начал в монастырских кельях обновилась латинская и родилась немецкая и французская литература.

Точкой наиболее тесного соприкосновения монастырской культуры с народной была школа. По большей части монастырская школа воспитывала только будущих монахов, но местами, несмотря на запрет Людовика Благочестивого, существовали и школы для детей мирян. Связь между монашескими учениками и их мирскими родственниками порывалась не сразу: сохранились любопытные записочки на латинском языке от мальчика-школьника на волю — «Батюшке и матушке своим (имярек), барашек, ими вздоенный, добросыновнее блеяньице свое посылает...» и затем просьбы о разных мелочах. Латинский язык в стенах школы был единственно дозволенным: санкт-галленский аббат Соломон требовал, чтобы младшие ученики приветствовали его латинской прозой, средние — ритмическими стихами (более простыми, сочиняемыми на слух), старшие — метрическими стихами (более сложными, сочиняемыми по книгам).

Школьная программа оставалась Алкуинова: сперва начатки чтения, счета и церковного пения, потом грамматика с чтением доступных авторов и с элементами остальных «благородных наук», потом — для немногих способных — индивидуальные занятия по богословию. Учебниками служили сочинения Алкуина, Беды, Исидора Севильского, Боэтия, Марциана Капеллы, Доната; их комментировали, на полях их выписывали германский перевод латинских слов (так называемые глоссы). Упражнениями были вопросы и ответы, «диктамены» для совершенствования латинского стиля, выписки, толкования и пр. Использование античных авторов в монастырских школах почти не вызывало возражений; первым чтением были «Дистихи Катона» и, быть может, басни Авиана, затем сосредоточивались, главным образом, на Вергилии. Перед греческим языком благоговели, но вчуже: из него знали только азбуку, отдельные слова из глоссариев, отдельные фразы из символа веры, молитв и литургии, но не более того.

Более основательные знания были только у ирландцев и у жителей южной Италии; единственными писателями этого времени, способными переводить с греческого, были ирландский философ Иоанн Эриугена (о котором речь впереди) и итальянец Анастасий (ум. в 897 г.), человек с бурной жизнью, смутьян, антипапа, отлученный одно время от церкви, а потом ставший папским библиотекарем, послом в Константинополь и присяжным переводчиком греческих житий.

Школа требовала книг. Мастерские для переписки книг имелись в каждом хорошем монастыре. Рукописи, вывезенные при Карле Великом из Италии, рассеялись по монастырям, бережно переписывались, с надежными людьми перевозились с места на место, выменивались. Подавляющее большинство рукописей, по которым издаются теперь античные авторы, относится именно к IX в. и было написано именно в этих монастырских скрипториях. Эти рукописи были еще разрознены: так, Цицерон был известен почти весь, за исключением трех-четырех трактатов, но в каждом монастыре было не более двух-трех его сочинений; единый общеевропейский фонд латинских классиков сложился лишь позднее, к XII в., когда кое-что уже успело вновь затеряться. Однако уже IX в. дал такую фигуру, как Серват Луп, аббат Ферьерский (около 805—862 гг.), ученик Храбана Мавра, неутомимый собиратель рукописей, знаток самых малоизвестных латинских классиков, лучший стилист своего времени, организовавший у себя в монастыре не только переписку, но и сверку текстов, опередив своими критическими приемами не только современников, но и дальних потомков. Письма Сервата Лупа напоминают письма итальянских гуманистов: он советуется о толковании трудных мест, просит одни рукописи и обещает другие, заботится хранить эти книгообмены в тайне, обсуждает орфографию и просодию; ему принадлежит фраза, немыслимая ни у какого другого человека его времени: «Мудрость, по-моему, заслуживает достижения уже ради ее самой». Те, кто не имел возможности обеспечить себя и свой монастырь такой библиотекой, как у Лупа, обзаводились сборниками эксцерптов, выписок, преимущественно философского и моралистического содержания; подчас такие выписки охватывали очень широкий круг авторов (конечно, часто из вторых рук). Сохранилось даже любопытное произведение с попыткой придать такому сборнику художественную форму — письмо Эрменриха Эльвангенского (тоже ученика Храбана Мавра) Гримальду Санкт-Галленскому (около 854 г.): оно начинается похвалой учености Гримальда, затем говорится о пользе философии, о частях диалектики, о долгих и кратких гласных, о буквах и спряжениях, о жизни созерцательной и деятельной, о Вергилии, которого он видел во сне, положив под голову «Энеиду», о пользе древних поэтов для понимания Писания, опять об учености санкт-галленцев, о прилагаемом при письме житии Гермольфа Лангрского, потом следуют выписки из стихов Теодульфа, Муадвина и Авсония, рассуждение в прозе и стихах о Троице, выписки по географии с большими стихотворными цитатами и, наконец, шутливый рассказ о том, как некий «новый Гомер», объевшись полбенного хлеба, увидел во сне самого Орка, коловшего вшей трезубцем, но только рассмеялся, перекрестился, выбросил из головы мифологию и решил взяться за воспевание св. Галла, основателя Санкт-Галлена.

Однако главной заботой монастырских писателей была, конечно, не филология, а богословие. Комментарии к Священному Писанию составлялись повсюду, потому что без них невозможно было изучать Библию в школе. Они тоже представляли собой не что иное, как собрание эксцерптов из отцов церкви и позднейших толкователей — Беды, Алкуина, Храбана; они тоже сплошь и рядом переписывались из комментария в комментарий без обращения к первоисточникам. Исторические и реальные пояснения занимали здесь самое скромное место; главное внимание уделялось толкованиям аллегорическим, которые подразделялись на собственно аллегорические («Иерусалим есть образ церкви христовой»), анагогические («Иерусалим есть образ царствия небесного») и тропологические («Иерусалим есть образ души страждущей»). Храбан Мавр оставил целый словарь библейских аллегорий: так, «вода» есть Святой Дух, Христос, высшая мудрость, многоглаголание, преходящая жажда, крещение, тайная речь пророков и т. д., всего 28 значений, каждое проиллюстрированное библейским текстом.

Точно так же, как экзегетическая литература, строилась на цитатах и полемическая литература. Феликс Урхельский, инакомыслящий богослов при Карле Великом, признал себя побежденным в споре с Алкуином потому, что Алкуин привел такие цитаты из отцов церкви, которых Феликс не знал. Богословские споры этих лет происходили, главным образом, из-за того, что из сочинений отцов церкви извлекались противоречащие друг другу суждения (таких было много) и примирялись у разных толкователей разными способами. Таковы были два самых беспокойных спора этого времени: о причащении (истинно или только символически превращается хлеб и вино в плоть и кровь Христову?) и о предопределении (божья воля или человеческая воля предопределяет спасение души или ее погибель?). Особенно бурным был второй спор. Его начал Годескальк, дерзкий ученик Храбана, выдвинув на обсуждение несколько высказываний Августина (которые обычно замалчивались), позволявших думать, что бог предопределяет людей не только к спасению, но и к вечной гибели. Хинкмар, блюститель ортодоксии, поручил написать опровержение ученому ирландцу Иоанну Эриугене. Тот написал, что предопределение ко злу невозможно, ибо зло есть небытие (отсутствие добра), и даже загробный огонь не есть зло — в нем обитают равно и праведники и грешники, но первым он сладок, а вторым мучителен (как солнечный свет для здоровых и для больных глаз): таким образом, не бог, а грех сам себе служит наказанием. Такая диалектика была совершенно непривычна для ученой Европы; богословы бросились спорить уже не с Годескальком, а с Эриугеной, обвиняя его в том, что он подменяет богословие философией, а доводы святых отцов — софистикой; с трудом Хинкмару удалось положить спору конец компромиссом, похожим на игру слов: не человек предопределен к наказанию, а наказание предопределено человеку.

Иоанн Скотт Эриугена был единственным богословом своего времени, заслуживающим имени философа. Он один среди современников позволил себе повторить сентенцию Августина, что истинная философия и религия — одно и то же, и сказать, что разум может иметь силу без авторитета, а авторитет без разума не может. Среди современников он чувствовал себя белой вороной; Карл Лысый держал его при своем дворе не столько как учителя, сколько как диковинку учености. Греческая культура была ему ближе, чем латинская; неоплатоническое христианство сочинений Дионисия Ареопагита, которые он переводил на латинский язык, было его духовной пищей; по неоплатоническому образцу он построил свою философскую систему четвероякой природы, в которой не было места троице, а творец был един с творением. Если бы его сочинения были поняты современниками, он погиб бы как еретик; но они остались непонятны, и только в XIII в. были запрещены как подспорье альбигойства.

Ближе к художественной прозе стояли два другие жанра монастырской литературы — жития и видения. Жития сочинялись в IX в. во множестве; можно сказать, что это было массовое чтение своего времени, привлекавшее читателей нравственной поучительностью, описанием дальних странствий, опасностей и спасений, благочестивых чудес, подчас даже юмором; все они сочинялись по одному образцу, рисовали один и тот же облик идеального христианина, целые эпизоды из разных житий совпадают дословно во всем, кроме имен, но это только содействовало их доходчивости. Язык их прост, близок к разговорному и далек от литературной правильности, хотя ученые писатели и старались время от времени пересказывать бесхитростные старые жития изысканным новомодным слогом и даже перелагать их в стихи. Интересно, что аскетические мотивы в житиях IX в. подчеркнуты слабо и учащаются только к X в.; зато приметы местного патриотизма и политики выступают в них нередко, так что жития св. Бонифация или св. Галла то и дело отражают столкновения основанных ими аббатств Фульды или Санкт-Галлена с соседними владетелями. Еще более интенсивно проникает современность в жанр видений. В видениях описывались для назидания верующих картины загробных кар и загробного блаженства, явившиеся во сне или в галлюцинации тому или иному ясновидцу; первые в латинской литературе образцы этого жанра мы видели в «Диалогах» Григория Великого, с IX в. видения выделяются из богословских трактатов, житий и хроник в самостоятельные произведения («Видение Веттина» Хейтона), а потом объединяются в целые сборники. Злободневные мотивы составляют почти непременную часть видений: ясновидец или встречает в раю и в аду своих недавно скончавшихся современников или слышит от небесных сил прямые указания возвестить ближним то-то и то-то («Вот Господь соизволил услышать меня и, сойдя с неба, сиянием своим озарил меня... и сказал: «Прокляни тот день, когда Буркхард будет епископом!»). Эта тенденция оказалась очень живучей и дошла до завершающего и самого знаменитого из «видений» средневековой литературы — до «Божественной Комедии» Данте.

Переходя от прозы к поэзии, мы находим в монастырской литературе целый ряд интенсивно разрабатываемых жанров. Во-первых, это панегирическое послание, обращенное к духовным или светским властям; по сравнению с эпохой Карла Великого, когда в придворной поэзии панегирик был едва ли не господствующим жанром, теперь он отступает на второй план, но все же сохраняет значение. Во-вторых, это дружеское послание, обращенное не к высшему, а к равному; лучшие образцы этого жанра оставил тот же Валахфрид Страбон; здесь изливался тот лиризм, который для монаха не мог найти выхода в любовной поэзии. В-третьих, это поучительные послания и медитации в стихах преимущественно на богословские темы, иногда разрастающиеся до огромных поэм («Об умеренности» Милона). В-четвертых, это описательная поэзия, которая то и дело перекидывается с духовных предметов на светские: описание монастыря переходит в описание прекрасной местности, среди которой он стоит, а описание церковных праздников каждого месяца дополняется описанием картин природы и сельских работ. В-пятых, это «надписи» на различных церковных строениях, предметах утвари, книгах, подписи к картинам, эпитафии и пр. — прямое развитие жанра античной эпиграммы. В-шестых, наконец, это бесчисленные гимны и стихотворные молитвы, которые писались и пелись на протяжении всего средневековья. Все эти жанры варьировались на самые разные лады; в частности, в большой моде была форма эклоги (следствие культа Вергилия) — любая тема могла быть развернута (подчас довольно насильственно) в стихотворный диалог. Стихи объединялись в циклы, циклы обрастали предисловиями, посвящениями, молитвами, заключительными надписями и пр., по возможности — в разных стихотворных размерах. Образцами стиля неизменно служили античные поэты (из языческих — преимущественно Вергилий, из христианских — Пруденций); из их стихов заимствовались слова, словесные обороты и даже целые полустишия. Поэты наперебой старались щегольнуть богатством стиля и для этого извлекали из глоссариев самые редкие и малопонятные слова, вставляли все грецизмы, какие знали, играли обилием синонимов, плеоназмами, гиперболическим нагромождением сравнений, эпитетов и пр. К началу X в. дело дошло до того, что иным поэтам приходилось писать на полях комментарии к собственным стихам.

Стихотворная техника каролингской поэзии требует особых пояснений. Здесь приходится различать целых три системы стихосложения — метрическую («метры»), силлабо-тоническую («ритмы») и силлабическую («секвенции»).

Метрическое стихосложение было унаследовано средневековьем от классической античности. Оно основывалось на упорядоченном чередовании долгих и кратких слогов, независимых от ударения. В живом языке различение долготы и краткости слога давно утратилось, поэтому писать такие стихи приходилось не «по слуху», а «по науке». «Наука» состояла в том, что нужно было читать и заучивать во множестве стихи старых поэтов, запоминая, какие слова могут стоять на каком месте в стихе; был даже справочник, «Труд просодийный» Микона из Сен-Рикье (около 825 г.), в котором были выписаны примеры на употребление в стихе нескольких сотен слов (такие просодические словари для обучающихся латинскому стихосложению составлялись и издавались вплоть до XIX в. — обычно под заглавием «Gradus ad Parnassum»). Самыми употребительными размерами были, конечно, гексаметр и элегический дистих, лирические метры представлялись роскошью, употреблялись реже и осваивались постепенно. Алкуин пользовался (очень скупо) пятью лирическими размерами, поколение Храбана Мавра знало их уже одиннадцать, поколение Валахфрида Страбона — семнадцать, поколение Хейрика Оксеррского — двадцать, причем среди них были не только завещанные античностью, но и новоизобретенные. Это была вершина развития средневековой латинской метрики: более она никогда не достигала такого богатства. В разработке метрических размеров каролингскими поэтами заметна та же погоня за диковинками, что и в разработке стиля: например, такой странный прием, как рассечение слова, «тмесис» («ЭР — сладкозвучные эти стихи написаны — МОЛЬДОМ») у римских поэтов был редчайшим, а у средневековых поэтов встречается то и дело. Особенно бурное распространение получила в стихе так называемая «леонинская рифма» — созвучие конца первого полустишия с концом второго: в стихах начала IX в. такие строки еще единичны, а в начале X в. такими строками уже пишутся целые поэмы. Примером леонин в переводе может служить «Послание о пяти чувствах» Ноткера Заики. На современный слух эти рифмы почти не ощущаются, но средневековье ими упивалось. В метрическую поэзию мода на них перешла, конечно, из ритмической поэзии.

Ритмическим стихосложением в средние века называлось то, что теперь называется силлабо-тоникой: упорядоченное чередование ударных и безударных слогов, независимо от их долготы. Такие стихи могли писаться непосредственно на слух, без книжной выучки; поэтому ценились они меньше и считались уделом малообразованных писателей и читателей. Августин, одним из первых обратившийся к ритмам при сочинении гимнов, мотивировал это тем, что в них слова располагаются естественнее и, стало быть, понятнее простому народу. Основным образцом при разработке ритмических размеров были, конечно, старые метрические размеры: расположение ударных и безударных слогов копировало расположение долгот и краткостей в ямбическом диметре (излюбленный размер гимнов), хореическом тетраметре (излюбленный размер лиро-эпических произведений) и других метрах. Были и иные образцы: в ритмах ирландских поэтов чувствуется традиция национального кельтского силлабического семисложника, в ритмах готской графини Дуоды — влияние национального германского тонического стиха; наконец, были и интересные попытки создания оригинальных ритмических стихов и даже ритмических строф, подчас довольно сложных — например, в талантливых экспериментах Годескалька. Чем сложнее и непривычнее был ритм, тем больше он нуждался, в дополнительном стиховом признаке, отмечающем границы стихотворных строк; таким признаком стала рифма, обычно очень простая, односложная, напоминающая ассонанс. В начале IX в. рифма была лишь необязательным украшением в ритмических стихах, к началу X в. стала непременной: безрифменные ритмы полностью выходят из употребления.

Секвенции были самой своеобразной стихотворной формой каролингской поэзии. Это была проза, положенная на музыку. В западной литургии между чтением апостольского послания и чтением Евангелия пелись стихи псалмов, завершаемые возгласом «аллилуйа». Последнее «а» в этом возгласе протягивалось в очень долгую и сложную колоратуру. С VIII в. к этим колоратурам стали сочиняться прозаические подтекстовки с прославлением бога, святых или соответственного праздника; сочинялись они с таким расчетом, чтобы каждой ноте напева соответствовал один слог текста. Так как в пении участвовали два полухория — взрослых монахов и мальчиков, — то на каждую колоратуру сочинялось два текста, со строго одинаковым количеством слогов, одинаковым расположением главнейших пауз и стремлением к одинаковому расположению ударений. По существу это были строфа и антистрофа, составленные из силлабически (а не метрически, как в древности) тождественных стихов; художественный эффект достигался сочетанием свободы построения каждого стиха и строгости повторения его из строфы в антистрофу. Из цепочки таких строф и антистроф состояла вся секвенция; только начальная и заключительная строфы пелись обоими полухориями вместе. Эта стихотворно-музыкальная форма была разработана в IX в. в северной Франции и доведена до совершенства на исходе IX в. в южной Германии санкт-галленской школой поэтов во главе с Ноткером Заикой.

Не следует, однако, думать, что монастырской религиозной тематикой исчерпывалась вся латинская поэзия IX в. Хотя и на подчиненном положении, но в ней существовала и светская традиция — отчасти унаследованная от придворной культуры предшествующего периода, отчасти развившаяся уже в новых исторических условиях.

Во-первых, это — творчество Седулия Скотта, ирландского эмигранта, бездомного «ученого поэта», зарабатывавшего на жизнь талантливыми славословиями своим покровителям — люттихским епископам, королю Карлу Лысому (любившему подражать великому деду в роли мецената), а заодно и другим вельможам и королям. Он продолжает традицию придворной панегирической поэзии, но любопытным образом вульгаризирует ее применительно к своему положению: он просит о вознаграждении, жалуется на бедность, голод и жажду, угождает покровителям не только чинной хвалой, но и веселыми шутками, — короче говоря, разрабатывает те мотивы и жанры, которые через два с лишним столетия станут центральными в поэзии вагантов. Что в этом Седулий не был одинок, показывают и некоторые другие стихотворения той же эпохи (например, анонимный «Стих об аббате Адаме»); но, понятным образом, сохранилось их лишь немного.

Во-вторых, это — жанр исторических поэм, идущий от псевдо-Ангильберта и Эрмольда Нигелла и питаемый обильными заимствованиями из античного эпоса. К этому жанру относятся три произведения данной эпохи — «Деяния императора Карла Великого» неизвестного «саксонского пиита» (около 888 г.) — пересказ летописи и Эйнхарда, с особым вниманием покорению и крещению саксов; «Парижская война» Аббона Сен-Жерменского — описание осады Парижа норманнами в 885/886 г. и отражения их епископом Гозлином и графом Одоном, с добавлением нравственных наставлений для клира; «Славословие Беренгарию, непобедимому кесарю», анонимная поэма в честь итальянского короля, в 915 г. принявшего императорский венец. Художественными достоинствами эти поэмы не отличаются и потому в нашем сборнике не представлены; интересно лишь, что в них достигает предела ученая темнота словаря и вычурность стиля — особенно у Аббона Сен-Жерменского, набравшего для своей поэмы из глоссариев самые фантастические слова.

В-третьих, это — злободневная дружинная и городская поэзия. Города северной Италии в IX в. еще сохраняли память об античной древности: должностные лица здесь назывались консулами и трибунами, люди помнили мифы, Комо гордился Плинием, Мантуя Вергилием, латинский язык был понятен всем, и жители сочиняли патриотические стихи во славу собственного города и в поношение соседних (например, «Молитва о сохранении моденских стен»). Разумеется, такие стихи писались не метрами, а ритмами, и их поэтический язык питался не античными реминисценциями, а общедоступными библеизмами. На том же приблизительно уровне стояли и латинские кантилены, сочинявшиеся грамотными дружинниками (например, плач о битве при Фонтанете, автор которого принадлежал к итальянской дружине императора Лотаря). Из этой среды выйдет в следующих столетиях поэзия министериалов-шпильманов. Ниже этого социального уровня латинская поэзия уже не спускалась: дальше начиналось царство народных языков.

В-четвертых, это — латинские переложения сюжетов германского фольклора — такой же естественный результат соприкосновения двух культур в монастырской школе, как и германские переложения христианских сюжетов («Муспилли», «Хелианд», евангельская поэма Отфрида Вейссенбургского), — появляющиеся впервые в том же IX в. Во главе этой группы произведений стоит, бесспорно, «Вальтарий» — загадочная поэма загадочного автора, в которой содержание древнегерманских героических сказаний получает форму вергилианского эпоса, почти центона из вергилиевских стихов и полустиший. К этой же группе принадлежат немногочисленные новеллы в стихах (вроде сказки о быке и трех братьях), здесь же следует вспомнить — переходя от поэзии к прозе — о «Деяниях Карла Великого», коллекции народных легенд, составленной на латинском языке Ноткером Заикой. Все это — памятники самого конца IX в., результат долгого развития монастырской культуры и далеко продвинувшегося сближения ее с культурой народной.

Но это сближение монастырской культуры с народной имело не только положительные, но и отрицательные стороны. Не получая новых толчков извне, обреченная перерабатывать вновь и вновь культурное наследие времен Алкуина и Храбана, скудеющее с каждым поколением, разобщенная в разобщенной Европе, лишенная воздействия более культурных кругов, вынужденная применяться к нуждам безостановочного притока полуграмотных и вовсе безграмотных неофитов, монастырская культура стояла перед угрозой постепенной варваризации, полного растворения в народной культуре. Признаки этой опасности были вполне реальны: если вторая половина IX в. была временем обильнейшей и разнообразнейшей литературной продукции, то первая половина X в. поражает совершенным бесплодием. Ни одного сколько-нибудь значительного памятника к этому времени не восходит; монастырские хроники этих лет отличаются подчас такой фантастической испорченностью латинского языка, какая не имеет равных во всем средневековье. Императорской власти не существовало, папский авторитет был подорван лютой борьбой аристократических партий в Риме, с севера и запада Европу опустошали норманны, с востока — венгры; политический упадок сопутствовал культурному. Казалось, что вновь настали «темные века».

Из этого кризиса Европу вывело восстановление и укрепление императорской власти в X в. и папской власти в XI в.

Павел Диакон

Павел Варнефрид Диакон происходил из древней и знатной лангобардской семьи, родился он около 725 г. в Фриуле. Прозвище «Диакон» он получил, по-видимому, по своему духовному сану. Предполагают, что он был близок к королевскому дому и обучался при дворе короля Ратхиса в Павии, где получил превосходное классическое образование. В дальнейшем он был придворным писателем короля Дезидерия и учителем его дочери. По ее просьбе он написал в 774 г. «Римскую историю», сочинение компилятивного характера, продолжавшее Евтропия в христианском духе до Юстиниана. После подавления фриульского восстания лангобардов в 776 г., когда Карл Великий за участие в восстании увез в Галлию как заложника брата Павла Арихиса, Павел удалился в монастырь Монте-Кассино. В 782 г., во время пребывания Карла в Италии, Павел обратился к нему с просьбой в форме элегии об освобождении брата. Карл заинтересовался Павлом, уже тогда завоевавшим репутацию ученейшего человека, писателя и поэта, и пригласил его в Галлию. Здесь в придворной «академии» Павел продолжал литературные занятия (писал церковные гимны, стихотворные послания, акростихи, эпитафии) и стал одним из самых авторитетных ее членов. Через 5 лет, в 787 г., Павел получил, наконец, возможность вернуться в монастырь Монте-Кассино, где он прожил последние годы своей жизни, умер и похоронен (около 799 г.) В монастыре он и написал свое лучшее произведение, задуманное, по-видимому, еще в Галлии, «Историю лангобардов в 6 книгах» («De gestis Longobardorum libri VI»). При написании этого труда Павел использовал сочинения Беды, Аврелия Виктора, Иордана, Венанция Фортуната, Плиния Старшего, Григория Турского, Оригена, Исидора Севильского, Григория Великого. Многое он заимствовал из сочинения по истории лангобардов Секунда Тридентского (ум. в 612 г.), не сохранившегося до настоящего времени (у Павла имеются на него прямые ссылки в III, 29; в IV, 27; IV, 40). Кроме того, источниками Павла были Беневентские и Сполетские анналы и «Liber pontificalis». В «Истории лангобардов» широко использована и устная традиция — исторические народные сказания, родовые предания, героические песни. При этом для ранних периодов истории более широко использована устная традиция, а для поздних — письменные источники и свидетельства очевидцев событий.

Историю своего народа Павел начинает с древнейших времен, с момента передвижения лангобардов из Скандинавии в Италию в 568 г. и доводит ее до смерти короля Лиутпранда, т. е. до 744 г., охватывая период почти в два столетия. В труде нет лишь последнего периода истории лангобардов (правлений Ратхиса, Айстульфа, Дезидерия), когда была утрачена политическая независимость этого народа, периода, о котором Павел мог бы писать уже по собственным воспоминаниям. Но этого не случилось. Помешала ли Павлу в этом смерть, как полагают некоторые ученые (Ваттенбах), или же что-то другое — судить трудно. Представляется вполне логичной все же точка зрения (Добиаш-Рождественской) о сознательном завершении «Истории лангобардов» временем высшего расцвета лангобардского государства: Павел из патриотических соображений не хотел писать о падении своего народа, свидетелем которого он был. Действительно, изобразить борьбу лангобардов с франками в профранкском духе Павел не хотел как патриот, изобразить ее с патриотической точки зрения остерегался (ведь Карл оставался всемогущим правителем Италии, к тому же Павел был обязан ему освобождением брата), а быть бесстрастным хронистом не мог — слишком тяжело отразилось на нем падение его родного народа, столь могущественного в прошлом. Обращаясь к прошлому лангобардов, Павел делит его на определенные исторические периоды, распределяя по шести книгам в тщательно продуманном порядке так, что каждая книга заканчивается каким-то узловым, переломным событием: 1-я — вступлением лангобардов в Италию, 2-я — десятилетним междуцарствием, 3-я — смертью короля Автари и т. д. до последней, кончающейся смертью Лиутпранда. Внутри каждой книги порядок размещения материала произвольный: исторические факты перемежаются с воспоминаниями о подвигах предков, родовыми преданиями, народными сказаниями. Павел не отграничивает вымысел от исторической действительности и, таким образом, отходит от традиций античной историографии, утверждая метод механической компиляции литературных источников. Лишь изредка он сопровождает легкими критическими замечаниями приводимые им легенды, называя их, например, «смешной сказкой» (I, 8). Общий характер «Истории лангобардов» историко-беллетристический. Хронология в нем не отличается точностью и порой даже спутана. События, почерпнутые из разных источников, чаще всего скрепляются между собой весьма неопределенными временными обозначениями: «спустя несколько лет», «в то же время», «между тем» и т. п. Почти нигде в сочинении нет точных ссылок и на источники («один правдолюбивый старец рассказывал...», «некий воин, участвовавший в сражении, говорил...» и т. п.). Историческое повествование перебивается разнородными отступлениями: описаниями Италии, памятников искусства и архитектуры, романтическими рассказами, фантастической этимологией географических названий, иногда рассказами о чудесах и сказками и т. д. Язык сочинения ясный и чистый, близкий к классическому. Тон повествования живой, местами романтичный. «История лангобардов» пользовалась большой популярностью в средние века. Об этом свидетельствуют 114 ее рукописей (IX—XVI вв.), несколько переработок и продолжений, более 15 извлечений из нее. И для нас она представляет несомненный историко-литературный интерес, в качестве единственного источника для ознакомления с историей лангобардов, и как образец историографии VIII в.

ИЗ „ИСТОРИИ ЛАНГОБАРДОВ“

[ДРЕВНЕЙШИЕ ВРЕМЕНА]

1. 1. Чем дальше северная страна удалена от жара солнца и чем холоднее она от снега и льда, тем она здоровее для человеческого тела и благоприятнее для увеличения населения; напротив, во всех полуденных странах, чем ближе они к солнечному зною, тем больше в них болезней и тем менее они способствуют развитию человека. Потому и получилось, что на севере образовалось такое множество народов, и по всей справедливости весь тот край, от Танаиса[288] до самого запада, называется одним общим именем — Германия[289], хотя отдельные ее местности и носят свои особенные названия. Впрочем, римляне, когда они владели этими местами, называли только две зарейнские провинции Верхней и Нижней Германией. Из этой многолюдной Германии часто увозились бесчисленные толпы пленников и продавались южным народам. Нередко многие племена уходили из тех мест и сами, потому что людей рождалось столько, что они едва могли прокормиться; частично они переселялись в Азию, но преимущественно в близлежащую Европу. Об этом свидетельствуют всюду разоренные города во всей Иллирии и Галлии, а в особенности в несчастной Италии, которая испытала на себе свирепость почти всех тех народов. Готы, вандалы, руги, герулы, турцилинги, а также и другие дикие и варварские племена пришли из Германии. Равным образом народ винилов, или лангобардов, который впоследствии счастливо господствовал в Италии, происходил от германского племени и переселился с острова Скандинавии, хотя их переселение объясняют и другими причинами.

2. Плиний Старший в книге, которую он написал о природе вещей[290], упоминает об этом острове. Этот остров, как рассказывали мне люди, посещавшие его, расположен, собственно говоря, не среди моря, но только омывается морскими волнами вследствие отлогости своих берегов. И вот когда население этого острова так умножилось, что не могло уже более помещаться на нем, жители, как рассказывают, разделились на три части и решили по жребию, какая из них должна оставить родину и искать себе новое местожительство.

3. Итак, те, кому выпал жребий покинуть родную землю и следовать на чужбину, назначили себе предводителями двух братьев, Ибора и Агиона, юношей еще в самом цветущем возрасте, отличавшихся перед прочими; простившись с соотечественниками и родиной, они отправились в путь, чтобы искать землю, которую бы они могли заселить и там обосноваться. Мать этих предводителей, по имени Гамбара, была женщиной, прославившейся между своими и острым умом, и предусмотрительностью; в затруднительных обстоятельствах ее благоразумию весьма доверяли…

7. Выселившись таким образом из Скандинавии, винилы, под предводительством Ибора и Агиона, пришли в страну, называемую Скоринга, и жили здесь в продолжение нескольких лет.

В то время два предводителя вандальских дружин, по имени Амбри и Асси, повсюду в соседних странах затевали войну. Гордые своими многочисленными победами они теперь отправили послов также и к винилам и приказали объявить им, что они должны или платить дань вандалам, или готовиться к войне. Тогда Ибор и Агион, с согласия своей матери Гамбары, заявили, что лучше защищать свободу с оружием в руках, чем осквернять ее платежом дани; а вандалам через послов ответили, что они охотнее станут сражаться, чем служить. Хотя все винилы были тогда в цветущем возрасте, но число их было невелико, так как они составляли всего лишь треть населения не слишком-то большого острова.

8. Старое предание рассказывает по этому поводу забавную сказку: будто бы вандалы обратились к Годану[291] с просьбой даровать им победу над винилами и он ответил им, что даст победу тем, кого прежде увидит при восходе солнца. После этого, будто бы Гамбара обратилась к Фрее, супруге Годана, и умоляла ее о победе для винилов. И Фрея дала совет приказать винильским женщинам распустить волосы по лицу так, чтобы они казались бородой, затем, с утра пораньше, вместе со своими мужьями, выйти на поле сражения и стать там, где Годан мог бы их увидеть, когда он, по обыкновению, смотрит утром в окно. Все так и случилось. Лишь только Годан при восходе солнца увидел их, как спросил: «Кто эти длиннобородые?» Тогда Фрея и настояла на том, чтобы он даровал победу тем, кого сам наделил именем. И таким образом Годан даровал победу винилам. Все это, конечно, смешно и ничего не стоит, потому что победа не зависит от человеческой воли, а скорее даруется провидением.

9. И тем не менее верно то, что лангобарды, первоначально называвшиеся винилами, впоследствии получили свое название от длинных бород, не тронутых бритвой. Ведь на их языке слово «lang» означает «длинный», а «bart» — борода»[292]. А Годан, которого они, прибавив одну букву, называли Гводаном, это тот самый, кто у римлян зовется Меркурием и кому поклонялись как богу все народы Германии, не наших, однако, времен, а гораздо более древних. И не Германии он собственно принадлежит, а Греции.

[КОРОЛЬ АЛЬБОИН]

23. Тогда-то[293] вспыхнул, наконец, давно уже таившийся раздор между гепидами[294] и лангобардами, и обе стороны приготовились к войне. И вот в происшедшем сражении, в то время как оба войска дрались храбро и ни одно не уступало другому, случилось, что Альбоин, сын Аудуина[295], в самом сражении сошелся с Турисмодом, сыном Туризинда[296]. Альбоин пронзил его мечом, так что тот мертвый упал с лошади. Гепиды, увидев, что сын короля, главный их предводитель на войне, убит, пали духом и тут же обратились в бегство. Лангобарды преследовали их жестоко и, перебив из них большинство, вернулись назад снимать с убитых вооружение. По одержании победы лангобарды возвратились домой и начали упрашивать своего короля Аудуина, чтобы он позволил сидеть вместе с ним за столом Альбоину, благодаря мужеству которого они одержали победу в битве, и чтобы таким образом он разделял с отцом стол, как разделял опасность. Аудуин ответил им, что никак не может этого сделать, не нарушая народного обычая. «Вы знаете, — сказал он, — какой у нас существует обычай: сын короля может садиться за стол вместе с отцом не раньше, чем получит оружие от короля какой-нибудь другой нации».

24. Альбоин, услышав такие слова своего отца, взял с собой только сорок юношей и отправился к Туризинду, королю гепидов, с которым он недавно воевал; ему он объявил о причине своего прибытия. Тот, приняв его благосклонно, пригласил к своему столу и посадил справа от себя, где когда-то обычно сидел его сын. Когда уже были поданы различные яства, Туризинд, глядя на место, где прежде сидел его сын, а теперь сидит его убийца, вспомнил о сыне, о его смерти и начал громко вздыхать; наконец, не в силах сдержать себя, он дал волю своему горю и воскликнул: «Мило мне это место, да слишком тяжело видеть человека, который сейчас сидит на нем». Тогда второй сын короля, присутствовавший на обеде и поощренный словами отца, начал издеваться над лангобардами, говоря, что они похожи на кобылиц с белыми до колен ногами (ибо лангобарды носили на икрах белые чулки): «Кобылы, на которых вы похожи, считаются самыми плодовитыми». Тогда один из лангобардов ответил на это так: «Выйди, говорит, на поле Асфельд[297], и там ты несомненно сможешь убедиться, как крепко эти твои кобылы бьют копытами; там же лежат кости твоего брата, рассеянные по полю, как от какой-нибудь ничтожной скотины». Гепиды, услыхав это, не могли более скрыть своего негодования; охваченные сильным гневом, они уже намеревались на деле отомстить за обиду. Да и лангобарды, готовые на битву, положили руки на мечи. Тогда король вскочил из-за стола, бросился между ними и укротил гнев своих людей и их жажду к бою, угрожая неизбежным наказанием тому, кто первый осмелится начать битву; ибо, сказал он, такая победа не может быть приятна Богу, когда в своем собственном доме убивают гостя. Таким образом, наконец, раздор был устранен, и все в веселом расположении духа продолжали пир. Туризинд снял оружие своего сына Турисмода, вручил его Альбоину и отпустил его с миром, целым и невредимым, в королевство его отца. По возвращении Альбоин был, наконец, допущен своим отцом к его столу. Довольный, вкушал он яства за королевским столом и рассказывал по порядку все, что приключилось с ним у гепидов во дворце Туризинда. Все присутствующие удивлялись и хвалили храбрость Альбоина, но не менее прославляли и величайшую честность Туризинда.

27. Таким образом, Аудуин, король лангобардов, о котором я говорил выше, был женат на Роделинде; она и родила ему Альбоина, воинственного и во всех отношениях доблестного мужа. Аудуин умер, и тогда по всеобщему желанию власть получил Альбоин, десятый по счету король. Так как он за свое могущество пользовался у всех великим и славным именем, то Клотарь, король франков, отдал ему в жены свою дочь, Клодзуинду, которая родила ему только одну дочь по имени Альбизунда. Между тем умер Туризинд, король гепидов, и ему наследовал Кунимунд, который, желая отомстить старые оскорбления, разорвал союз с лангобардами и предпочел войну мирным отношениям[298]. Но Альбоин вступил в вечный союз с аварами, которые первоначально назывались гуннами, а впоследствии, по имени своего короля Авара, были названы аварами. Затем он отправился на войну, на которую вынудили его гепиды. Когда гепиды с поспешностью двинулись против него, авары, по договору, заключенному ими с Альбоином, вторглись в их землю. Печальный прибыл к Кунимунду вестник и возвестил ему о вторжении аваров в его страну. Кунимунд, хотя и был очень удручен и стеснен с двух сторон, все же убеждал своих воинов сразиться сначала с лангобардами и, если удастся победить их, изгнать после этого войско гуннов из своей земли. Итак, началась битва. Сражались изо всех сил. Лангобарды остались победителями и так свирепствовали против гепидов, что почти совершенно истребили их, и от многочисленного войска едва выжил вестник поражения. В этом сражении Альбоин убил Кунимунда, отсек у него голову и приказал из черепа сделать себе бокал. Этот род бокала у них[299] называется «скала», а на латинском языке patera. Он увел с собой в плен дочь Кунимунда, Розамунду, вместе с множеством людей всякого возраста и пола. Когда умерла Клодзуинда, он взял себе в жены Розамунду, но, как оказалось впоследствии, на свою погибель[300]. Тогда лангобарды увезли с собой столь большую добычу, что сделались обладателями огромнейшего богатства. Племя же гепидов так пало, что с того времени они не имели уж более никогда собственного короля, и все, кто пережил войну, или подчинились лангобардам, или до сегодняшнего дня стонут под тяжким игом, потому что гунны продолжают владеть их землей. Имя же Альбоина прославилось везде и всюду так, что даже и до сих пор его благородство и слава, его счастье и храбрость в бою вспоминаются в песнях у баваров, саксов и других народов, говорящих на том же языке. От многих можно слышать и теперь, что во время его правления изготовлялось совсем особенное оружие.

[ЗАВОЕВАНИЕ ИТАЛИИ]

II, 1. Когда слух о многочисленных победах лангобардов распространился повсюду, Нарзес[301], императорский секретарь[302], который в то время управлял Италией и теперь вооружался на войну против Тотилы, короля готов, отправил посольство к Альбоину[303] и просил его, так как он уже и прежде был в союзе с лангобардами, помочь ему в борьбе с готами. Альбоин послал ему тогда отборное войско, чтобы поддержать римлян против готов. Лангобарды, переплыв через Адриатическое море в Италию, соединились с римлянами и начали войну с готами. Победив готов вместе с их королем Тотилой почти до полного их истребления, они вернулись домой победителями, удостоенные богатых даров. И все время, пока лангобарды владели Паннонией, они помогали римскому государству против их неприятелей...

6. Собираясь в поход на Италию с лангобардами[304], Альбоин послал за помощью к своим старым друзьям, саксам, желая, чтобы завоевателей такой обширной страны, какой была Италия, было как можно больше[305]. Свыше 20 тысяч саксов, вместе с женами и детьми, поднялись со своих мест, чтобы, по его желанию, отправиться в Италию. Клотарь и Сигиберт, франкские короли, услышав об этом, переселили швабов и другие народы на земли, оставленные саксами.

7. Затем Альбоин предоставил собственную землю Паннонию своим друзьям гуннам[306], однако с условием: если лангобарды когда-нибудь будут принуждены вернуться назад, то они оставляют за собой право требовать обратно свою прежнюю землю. Итак, лангобарды, оставив Паннонию, отправились с женами, детьми и со всем имуществом в Италию, чтобы овладеть ею. Прожили они в Паннонии 42 года и вышли оттуда в апреле, в первый индиктион[307], на другой день святой пасхи, которая по вычислению в том году пришлась на календы апреля[308], в 568 год воплощения Господа.

8. И вот когда Альбоин, со всем своим войском и с множеством людей разного рода, подошел к границам Италии, то поднялся он на одну гору, которая возвышалась над этой страной, и оттуда, насколько можно было видеть с той высоты, обозревал Италию. Поэтому-то, с того времени, как говорят, гора эта получила название Королевской[309]. На этой горе водятся дикие бизоны, что ничуть не удивительно, так как Паннония, изобилующая этими животными, простирается до тех мест. Мне рассказывал один правдолюбивый старец, что он видел на этой горе разостланную бизонью шкуру, на которой, по его словам, могли улечься рядом пятнадцать человек[310]...

26. Город Тицин[311] выдержал тогда более чем трехлетнюю осаду и защищался мужественно. Войско лангобардов было расположено лагерем невдалеке от города, с южной его части. В течение этого времени Альбоин овладел всеми городами вплоть до Тусции, за исключением Рима, Равенны и еще некоторых приморских укреплений. Римляне не имели достаточных сил к сопротивлению, потому что свирепствовавшая еще во времена Нарзеса моровая язва унесла большую часть населения Лигурии и Венеции, а год спустя, после наводнения, о котором я уже говорил[312], сильнейший голод опустошил всю Италию. Но известно, что Альбоин привез с собой тогда в Италию людей самых различных народностей, которые были покорены им самим или его предшественниками; поэтому и до сих пор мы называем местности, в которых они живут, гепидскими, болгарскими, сарматскими, паннонскими, швабскими, норическими и т. д.

27. Все же после трехлетней, с несколькими месяцами, осады, город Тицин в конце концов сдался Альбоину и осаждавшим его лангобардам. И вот, когда Альбоин въезжал в город через восточные ворота св. Иоанна, его конь упал в воротах и не мог подняться, сколько бы ни побуждали его к этому шпоры всадника и удары плетьми со всех сторон. Тогда один из лангобардов обратился к королю с такими словами: «Вспомни, мой господин и король, какой ты дал обет. Откажись от этого жестокого обета, и ты вступишь в город; ведь жители этого города истинные христиане». Альбоин клялся истребить мечом все население города за то, что оно не хотело сдаваться. Лишь только он отказался от своей клятвы и обещал жителям пощаду, как конь его тут же встал на ноги; сам он, вступив в город, сдержал свое слово и никому не причинил зла. Весь народ устремился к нему во дворец, некогда построенный королем Теодорихом[313], и после стольких страданий вновь стал лелеять утешительную надежду на будущее.

[АЛЬБОИН И РОЗАМУНДА]

28. Альбоин, после трех лет и шести месяцев правления в Италии, погиб в результате заговора своей супруги. Причина же его убийства была следующая. Однажды в Вероне Альбоин, веселясь на пиру и оставаясь там дольше, чем следовало бы, приказал поднести королеве бокал, сделанный из черепа его тестя, короля Кунимунда, и потребовал, чтобы она весело пила вместе со своим отцом. Пусть никому не покажется это невероятным — клянусь Христом, я говорю сущую правду: я сам однажды, в какой-то праздник, видел этот бокал в руках короля Ратхиса[314], когда он показывал его своим гостям. И вот когда Розамунда осознала это, сердце ее поразила жгучая обида, которую она была не в силах подавить; в ней зажглось желание убийством мужа отмстить смерть своего отца. И вскоре она вступила в заговор об убийстве короля с Гельмигисом, скильпором, т. е. оруженосцем, короля и его молочным братом. Гельмигис посоветовал королеве вовлечь в заговор Передея, человека необычайной силы. Но когда Передей не захотел согласиться на соучастие в таком тяжком злодеянии, королева ночью легла в кровать своей служанки, с которой Передей находился в преступной связи; а он, ни о чем не подозревая, пришел и лег вместе с королевой. И вот, когда блудодеяние было совершено, и она спросила его, за кого он ее принимает, а он назвал имя своей наложницы, за которую ее принял, то королева ответила: «Вовсе не та я, за кого меня принимаешь, я — Розамунда! Теперь, Передей, ты совершил такое преступление, что должен или убить Альбоина, или сам погибнуть от его меча». И тогда он понял, какое преступление совершил, и был вынужден согласиться на участие в убийстве короля, на что добровольно не мог решиться.

Около полудня, когда Альбоин прилег отдохнуть, Розамунда распорядилась, чтобы во дворце была полная тишина, тайком унесла всякое оружие, а меч Альбоина туго привязала к изголовью кровати, так чтобы его нельзя было поднять или вытащить из ножен, и затем, по совету Гельмигиса, эта чудовищно жестокая женщина впустила убийцу Передея. Альбоин внезапно проснувшись, ощутил опасность, которой подвергался, и мгновенно схватился рукой за меч; но он был так крепко привязан, что Альбоин не в силах был его оторвать; тогда, схватив скамейку для ног, он некоторое время защищался ею; но увы — о горе! этот доблестный и отважнейший человек не мог одолеть врага и погиб как малодушный; он, который завоевал себе величайшую воинскую славу победой над бесчисленными врагами, пал жертвой коварства одной ничтожной женщины. Лангобарды с плачем и рыданием похоронили его тело под одной из лестниц, ведущих во дворец. У Альбоина был гибкий стан и все его тело подходило для битвы. В наше время Гизельперт, прежний герцог веронский, приказал открыть гробницу Альбоина, вынул оттуда его меч и все находившиеся там украшения, и после, со свойственным ему легкомыслием, хвастался перед необразованными людьми, будто он виделся с Альбоином.

29. И вот, по умерщвлении Альбоина, Гельмигис попытался захватить власть в свои руки, что ему, однако, не удалось, потому что лангобарды, скорбевшие о смерти своего короля, замыслили умертвить его. Тогда Розамунда немедленно послала к Лонгину[315], префекту Равенны, просить, чтобы он как можно скорее прислал ей корабль, на котором она могла бы бежать. Лонгин, обрадованный таким известием, тотчас отправил корабль, на котором ночью и спаслись бегством Гельмигис и Розамунда, тогда уже его супруга; взяв с собой дочь короля Альбизунду и все лангобардские сокровища, они скоро прибыли в Равенну. Тогда префект Лонгин начал уговаривать Розамунду умертвить Гельмигиса и вступить с ним в брак. Способная на всякое зло и горя желанием сделаться владетельницей Равенны, она дала согласие на такое злодеяние. Когда однажды Гельмигис вернулся после принятия ванны, она поднесла ему чашу с ядом, которую она выдала за какой-то целебный напиток. Почувствовав, что он выпил смертельный яд, Гельмигис занес над Розамундой обнаженный меч и заставил ее выпить остаток. И так по правосудию всемогущего Бога в один час погибли вместе гнусные убийцы[316].

30. Пока это происходило, префект Лонгин отправил к императору в Константинополь Альбизунду вместе со всеми лангобардскими сокровищами. Некоторые уверяют, что и Передей прибыл в Равенну вместе с Гельмигисом и Розамундой и оттуда был отправлен в Константинополь, где он на играх перед народом и на глазах у императора убил поразительной величины льва. Как рассказывают, ему, по повелению императора, вырвали глаза, чтобы он, обладая могучей силой, не натворил какого-либо зла в королевском городе[317]. А спустя некоторое время он, приготовив себе два ножа и спрятав их под рукава, пошел ко дворцу и обещал сообщить императору нечто весьма важное, если его допустят к нему. Император выслал к нему двух патрициев из числа своих приближенных, чтобы они выслушали его. Когда они подошли к Передею, он приблизился к ним, как бы намереваясь сказать им что-то совершенно секретное, и, схватив в обе руки спрятанные им ножи, нанес им столь тяжелые раны, что они тут же рухнули на землю, испустив дух. Так отомстил он, напоминая собой могущественного Самсона[318], за причиненные ему страдания и, за потерю своих двух глаз, убил двух самых полезных для императора людей.

[КОРОЛЬ АВТАРИ]

III, 16. Лангобарды, управляемые в течение 10 лет герцогами, поставили, по общему решению, своим королем Автари, сына вышеупомянутого короля Клефа[319]. За его достоинства, они дали ему прозвище Флавия[320]. Это прозвище счастливо удерживалось с того времени всеми лангобардскими королями. В то же время, по случаю восстановления королевства, все тогдашние герцоги уступили половину своего имущества на покрытие королевских расходов, чтобы король мог на это содержать свою свиту и всех, кто служил ему в различных должностях. Порабощенные же народы были разделены между лангобардскими пришельцами[321]. Это было поистине удивительно в королевстве лангобардов: в нем не было никакого насилия, не замышлялся никакой тайный заговор, никого несправедливым образом не принуждали к повинности, никого не грабили; не было ни воровства, ни грабежей, и каждый мог спокойно и без страха идти, куда ему угодно...

23. В это время случилось наводнение в областях Венеции, Лигурии и в других частях Италии, какого, говорят, не было со времени Ноя. Погибло много имущества, загородных домов, а также людей и животных. Улицы были разрушены, дороги размыты, и река Атезис[322] так тогда разлилась, что в базилике св. мученика Зенона, которая находилась вне стен города Вероны, вода достигла верхних окон; впрочем св. Григорий[323], впоследствии папа, писал, что во внутренность базилики вода не проникла совсем. Также стены того же города Вероны частично были разрушены наводнением. Случилось же это наводнение в шестнадцатый день до ноябрьских календ[324]; при этом сверкала молния и раздавались такие сильные удары грома, какие не часто случается видеть и в летнее время. Спустя два месяца пожаром была выжжена большая часть этого же города.

24. Во время того наводнения воды реки Тибра, в Риме, также поднялись выше стен города и залили в нем большую часть кварталов. Тогда же появился в русле реки дракон удивительной величины, сопровождаемый множеством змей, который и уплыл в море. Вскоре за этим наводнением последовала тяжкая моровая язва, которую называют inguinaria[325]. Она произвела в народе такое опустошение, что из бесчисленного множества остались в живых лишь немногие...

28. Между тем король Флавий Автари отправил послов к королю франков Гильдеперту и просил у него руки его сестры. Хотя Гильдеперт, приняв богатые подарки от послов лангобардских, обещал выдать сестру за их короля, но когда явились послы готов из Испании и он услышал, что народ готов перешел в католичество[326], то обещал уже свою сестру готскому королю.

29. В то же время Гильдеперт отправил послов к императору Маврикию[327] и велел ему передать, что он теперь предпримет войну против лангобардов, чего прежде он не сделал[328], с тем, чтобы по его совету изгнать их из Италии. И он без промедления отправил свое войско в Италию для подчинения лангобардов. Но король Автари вместе с лангобардами быстро выступает ему навстречу и мужественно сражается за свою свободу. В этом сражении лангобарды одерживают победу. А франки потерпели жестокое поражение: некоторые из них попали в плен, очень многие бежали и едва добрались до отечества. Войско франков понесло здесь такой урон, какого нигде больше не помнят. Поистине удивительно, что Секунд[329], который много писал о деяниях лангобардов, обошел молчанием такую их победу, тогда как мой рассказ о поражении франков приводится в их Истории[330] чуть ли не в тех же самых выражениях.

30. После этого король Флавий Автари отправил послов в Баварию просить себе в жены дочь короля Гарибальда. И он, приняв их благосклонно, обещал выдать дочь свою Теоделинду за Автари. Когда послы, по возвращении, известили об этом Автари, то он, желая собственными глазами увидеть свою невесту, пригласил немногих, но надежных лангобардов, и, назначив одного из них, наиболее ему преданного, будто бы главным над ними, без промедления отправился вместе с ними в Баварию. Когда они по посольскому обычаю были представлены королю Гарибальду, и тот, кого Автари поставил главой посольства, произнес, после приветственных слов, речь, то Автари, никем не узнанный, приблизился к королю Гарибальду и сказал: «Мой господин, король Автари направил меня к Вам, собственно, затем, чтобы я, посмотрев Вашу дочь, его невесту и нашу будущую госпожу, мог вернее рассказать ему о ее красоте». Услышав это, король приказал позвать свою дочь. Автари молча разглядывал ее и, так как была она очень красива и ему во всех отношениях очень нравилась, сказал королю: «Видя такую красоту Вашей дочери, мы желаем, чтобы она как достойная сделалась нашей королевой, а прежде мы хотели бы, если это будет угодно Вашему Величеству, выпить кубок вина из ее рук, как впоследствии она должна будет это делать для нас». Когда король дал согласие на то, чтобы она это сделала, она, взяв кубок вина, поднесла его сначала тому, кто, казалось, был старшим послом. Потом, когда она предложила кубок Автари, не подозревая, что это был ее жених, он, выпив вино и возвратив кубок, незаметно для всех коснулся ее руки пальцем и провел правой рукой по ее лицу ото лба к носу. Красная от смущения, рассказала Теоделинда об этом своей кормилице. Кормилица ответила ей: «Не будь этот человек королем и твоим женихом, не осмелился бы он ни в коем случае коснуться тебя. Впрочем, давай помолчим, чтобы не узнал об этом твой отец; потому что в самом деле это человек, который достоин править королевством и жениться на тебе». А был в ту пору Автари юношей в цветущем возрасте, стройный, с белокурыми волосами и весьма красивой наружности. Вскоре после этого, получив от короля провожатых, они отправились обратно в отечество и быстро прошли по земле нориков. Провинция же нориков, которую населяет племя баваров, граничит с востока с Паннонией, с запада со Швабией, с юга с Италией, а на севере омывается Дунаем. И вот когда Автари, все еще сопровождаемый баварами, приблизился к границам Италии, привстал он, насколько мог, на своем коне и изо всех сил вонзил секиру, которую держал в руке, в ближайшее дерево; оставив ее там вонзенной, он промолвил: «Вот так обыкновенно поражает Автари». Когда он это сказал, сопровождавшие его бавары поняли, что это и был сам король Автари. Спустя немного времени, когда из-за нашествия франков король Гарибальд оказался в бедственном положении, дочь его со своим братом, Гундоальдом, бежала в Италию и дала знать Автари, что она прибыла к своему жениху. Он тотчас же отправился к ней навстречу, чтобы пышно отпраздновать свадьбу, на поле Сардис, выше Вероны, и женился на ней при всеобщем веселье в майские иды[331]. Был там, между прочими лангобардскими герцогами, Агилульф[332], герцог Туринский. Во время разразившейся в этом месте грозы было поражено ударом молнии, сопровождаемой сильным раскатом грома, дерево на королевском дворе; тогда один юноша из свиты Агилульфа, который был гадателем и дьявольским искусством постигал то, что предвещал в будущем удар молнии, сказал украдкой Агилульфу, когда тот по естественной надобности отошел в сторону: «Эта женщина, на которой женился теперь наш король, в скором времени станет твоей женой». Услышав это, Агилульф пригрозил, что снимет с него голову, если он хоть заикнется кому-нибудь об этом. Но тот возразил: «Убить меня, конечно, можно, но ведь неминуемо то, что эта женщина пришла в нашу страну, чтобы сочетаться с тобой браком». Впоследствии все так и случилось...

32. Полагают, что к этому же времени[333] относится событие, рассказываемое из жизни короля Автари. По преданию, в это самое время, король через Сполето дошел до Беневента, занял эту область и достиг даже Регия, крайнего города Италии, соседнего с Сицилией. Там-то, среди морских волн, высится, говорят, столб. Автари подъехал к нему на коне, коснулся его острием своего копья и сказал: «До этого места должны простираться границы лангобардов». Этот столб, говорят, стоит там и до сегодняшнего дня и называется колонной Автари...

34. Между тем король Автари отправил послов с мирными предложениями к королю франков, Гунтрамну, дяде короля Гильдеперта. Послы были приняты им благосклонно, но отправлены затем к Гильдеперту, сыну его брата, с тем, чтобы и тот присоединился к договору и тем самым укрепил мир с лангобардами. А был этот Гунтрамн, о котором я говорю, самым миролюбивым королем и во всем самым благонамеренным человеком. Один весьма удивительный случай из его жизни хочется мне вкратце вставить, здесь в мою историю, тем более, что, как мне известно, в истории франков[334] о нем совсем не упоминается. Случилось ему однажды быть в лесу на охоте, и, как это обыкновенно бывает, его спутники разбежались в разные стороны, а сам он остался только с одним самым верным ему человеком; тут стал одолевать его сильный сон и он, склонив голову на колени своего спутника, крепко заснул. И вот выползло из его рта маленькое существо, вроде ящерицы, и стало пытаться переползти узкий ручей, протекавший поблизости. Тогда тот, на коленях которого отдыхал король, вынув свой меч из ножен, протянул его над ручьем, и по нему эта ящерица, о которой я говорю, перебралась на другую сторону. Потом она заползла в какую-то неглубокую щель в горе и, спустя некоторое время, выползла оттуда, перешла по мечу через упомянутый ручей и опять скользнула в рот Гунтрамну, откуда вышла. Гунтрамн, проснувшись, рассказал, что он видел чудесное видение. Он говорил, что привиделось ему во сне, будто перешел он по железному мосту реку и, взобравшись на какую-то гору, нашел там огромную кучу золота. Тот же, у кого на коленях лежала голова спящего короля, в свою очередь рассказал ему по порядку, что он видел. Короче говоря, то место было прорыто и были найдены там несметные сокровища, положенные туда еще в древние времена. Впоследствии король приказал из этого золота отлить кубок[335], необыкновенной величины и тяжеловесный, и, украсив его множеством драгоценных камней, намеревался отправить его в Иерусалим к гробу Господню. Но когда ему не удалось исполнить этого, приказал он поставить его над гробницей св. мученика Марцелла, похороненного в Кабаллоне[336] (где была резиденция короля); там она находится и до сего дня. Нигде нет ни одной вещи, сделанной из золота, которая могла бы с ней сравниться. Но коснувшись мимоходом этого достойного упоминания случая, я возвращаюсь к своему рассказу.

35. В то время как послы короля Автари оставались во Франции, король Автари умер, как говорят, от яда, который принял, в сентябрьские ноны[337], в городе Тицине, после 6 лет правления. Тотчас лангобарды отправили посольство к Гильдеперту, королю франков, с тем, чтобы оно известило его о смерти короля Автари, и просило у него мира[338]. Гильдеперт же, услышав об этом, принял послов и даже обещал сохранить мир на будущее. Спустя несколько дней он отпустил упомянутых послов с этим обещанием. А королеве Теоделинде, которую лангобарды очень любили, было позволено сохранить королевское достоинство; ей посоветовали выбрать себе из всех лангобардов мужа, какого она сама пожелает, лишь бы у него было достаточно сил для управления государством. И она, посоветовавшись с разумными людьми, выбрала себе в мужья, а лангобардам в короли, Агилульфа, герцога Туринского. Был этот Агилульф доблестным и воинственным человеком, способным принять бразды правления, как по своей телесной, так и духовной силе. Королева немедленно пригласила его к себе и сама вышла ему навстречу до города Лаумелла[339]. Когда он явился к ней, она после нескольких слов, приказала подать ей кубок с вином и, первая отпив из него, поднесла остальное Агилульфу. Он, взяв кубок, почтительно поцеловал руку королеве, а она, улыбнувшись, с краской на лице, заметила: «Тому, кто может поцеловать меня в уста, не следует целовать мне руки». Затем она, предложив ему встать и поцеловать ее, объявила о свадьбе и о возведении его в королевское достоинство. Что дальше? Свадьбу отпраздновали с большим ликованием, и Агилульф, бывший родственником короля Автари, принял на себя в начале ноября королевский титул. Но на престол его возвели только в мае месяце, на всеобщем собрании лангобардов в городе Милане.

Алкуин

Настоящее, англосаксонское имя писателя — Алхвине (Alchvine), но сам он предпочитал употреблять одну из латинизированных форм своего имени — Алкуин (Alcuinus) или Альбин (Albinus, что звучало почти как «Алвинус»), часто в сочетании со своим академическим прозвищем — Флакк. Алкуин — центральная фигура первого этапа каролингского возрождения; лично он внес мало нового в средневековую литературу и науку, но он много сделал для сохранения и распространения старого — того, что было унаследовано от античной литературы. Развитием и пополнением этого наследия занялись уже его ученики.

Алкуин родился около 730 г. в Нортумбрии, в знатном англосаксонском роду. Образование он получил в Йорке, в школе, руководимой архиепископами Эгбертом и его преемником Элбертом; быстро выдвинулся, стал помощником Элберта, а с 778 г. в сане диакона сменил его во главе школы. Здесь он написал свои первые стихи и трактаты, вырастил многих способных учеников, отсюда несколько раз сопровождал Элберта на континент, где завязал первые сношения с франкскими клириками и вельможами. Ему было уже около 50 лет, когда в 781 г. ему пришлось поехать в Рим получать паллий для своего ученика Эанбальда, ставшего новым Йоркским архиепископом. На обратном пути в Парме он встретился с Карлом Великим, и король убедил ученого диакона перейти к нему на службу. Алкуин решился на это не сразу: еще долго он делил свое время между Йорком и Ахеном, и только с 793 г. окончательно переселился на континент вместе с группой учеников. Характер его деятельности не изменился: как в Йорке он стоял во главе архиепископской школы, так здесь он стал во главе придворной школы и неутомимо заботился о распространении культуры среди франкского духовенства. Он пользовался неизменной любовью Карла и его семьи, почитался первым среди академического кружка, был советником короля во всех делах культуры, школы и церкви, но в политические вопросы, как кажется, не вмешивался. Карл дал ему в управление аббатство св. Мартина в Туре; здесь Алкуин провел свои последние годы, обширной перепиской поддерживая связь с двором, и здесь он умер 19 мая 804 г.

Алкуин был не столько ученый, сколько учитель, и это чувствуется по всему характеру его произведений. Они возникли в ходе преподавания и как пособия для преподавания; диалогическая форма некоторых из них, быть может, не только дань традиции, но и отголосок подлинных школьных уроков. Учебник грамматики написан Алкуином в виде диалога двух учеников, 14-летнего франка и 15-летнего сакса (этим учебником пользовались в некоторых школах вплоть до XV в.); учебник риторики (с приложением об этике) и учебник диалектики — в виде диалога Алкуина с королем Карлом. Кроме того, Алкуину принадлежат маленький трактат об орфографии (извлечение из Беды), комментарий к латинской грамматике Присциана, астрономический трактат о луне и високосном годе и сборник арифметических «задач для изощрения ума юношей». Из богословских его сочинений сохранился трактат о св. троице и часть компилятивного толкования к Святому Писанию; кроме того, по просьбе своих учеников и друзей он составил несколько житий (в том числе одно в стихах). Об обширной переписке Алкуина (около 300 писем) уже говорилось; для историка она представляет драгоценный источник сведений о высшем франкском обществе и его интересах.

Стихи Алкуина многочисленны, но они обнаруживают в авторе не столько талант, сколько хорошее знание версификации и хорошую начитанность в античной поэзии (главным образом — в Вергилии); впрочем, именно этим они и вызывали особенный восторг у современников. Почти все они имеют официальный характер: это большая поэма «О святых Йоркской церкви», писанная еще в Англии и в значительной части перефразирующая Беду; это послания к королю, придворным и духовным лицам (среди них отличаются более живым чувством те, в которых он скорбит о недостойном поведении своих учеников, — «К Коридону», «Кукушка»); это надписи на книгах, на церковных строениях, эпитафии и пр. Изяществом и живостью выделяется стоящий особняком среди его сочинений дебат «Прение Весны с Зимою»: впрочем, принадлежность его Алкуину сомнительна, так как в нем встречается реминисценция из Горация, которого Алкуин (несмотря на свое прозвище «Флакк»), по-видимому, не читал.

Особого замечания требует приводимый диалог «Словопрение Пипина с Альбином» (этот Пипин — второй сын Карла Великого, будущий вице-король Италии). В популярных книгах, осуждающих пустоту и суесловие средневековой культуры, нередко приводятся в доказательство цитаты из этого диалога — замысловатые определения самых простых понятий. Это несправедливо. Достаточно взглянуть на весь контекст диалога, чтобы понять, что это не учебник, а художественное произведение, в котором главное — не содержание определений, а как раз замысловатая их форма. Это не что иное, как сборник загадок и отгадок — сперва в виде простых перифраз (типа скандинавских кеннингов), потом в виде более сложных иносказаний (какими забавлялся, как известно, еще Леонардо да Винчи). Загадки были традиционным жанром англосаксонских латинистов, и Алкуин отдал дань этому жанру и в стихах и в прозе.

ПОСЛАНИЕ К КОРОЛЮ

СТИХИ ГЕРОИЧЕСКИЕ[340]

Пусть прочитает меня, кто мысль хочет древних постигнуть:

Тот, кто меня поймет, грубость отбросит навек.

Я не хочу, чтобы был мой читатель лживым и чванным —

Преданной, скромной души я возлюбил глубину.

Пусть же любитель наук не брезгует этим богатством,

Кое привозит ему с родины дальней пловец[341].

Пусть прочитает меня, кто древних язык изучает:

Кто не за мною идет, хочет без правил болтать[342].

ПОСЛАНИЕ К КОРИДОНУ[343]

Вот твой Альбин восвояси, злых волн избежав, возвратился[344];

Высокостольный помог путнику благостный бог.

Ныне он рад тебя при-пилигримским-зывать песнопеньем[345],

О, Коридон, Коридон, о, многосладостный друг.

Ты же порхаешь теперь по обширным дворцам королевским,

Напоминая шальной птицы полет над волной,

Ты, что с младенческих лет, взалкавший премудрости млека,

К груди священной приник, знанья вбирая из книг.

Но, пока время текло, и входил постепенно ты в возраст,

10 Начал ты сердцем вкушать много питательных яств.

Крепкий фалернского сок из погреба древности пил ты:

Все это ты без труда быстрым умом одолел.

Все, что святые отцы измыслили в давнее время,

Все благородный тебе разум умел открывать.

Часто в речах разъяснял ты тайны Святого Писанья,

В час, когда в божьих церквах голос твой громко звучал.

Стану ль теперь вспоминать, певец, твои школьные песни,

Коими ты побеждал опытных старцев не раз?

Прежде все пело в тебе: вся внутренность, волосы даже, —

20 Ныне язык твой молчит! Что же язык твой молчит?

Или, быть может, отвык язык твой, слагать песнопенья?

Или, быть может, заснул днесь твой язык, Коридон?

Дремлет и сам Коридон, когда-то схоласт многоумный;

Бахусом он усыплен. Проклят будь, Бахус-отец!

Проклят будь, ибо ты рад смущать освященные души,

И Коридон мой тобой ныне молчать осужден.

Пьяненьким мой Коридон в покоях дворцовых блуждает,

Он про Альбина забыл и про себя позабыл.

Песни своей не послал отцу своему ты навстречу,

30 Чтобы привет принести. Я же промолвлю: «Прости!»

Неучем стал Коридон, ибо так в стародавние годы

Молвил Вергилий-пророк: «Ты селянин, Коридон»[346].

Лучше же вспомни слова второго Назона-пиита:[347]

«Ты иерей, Коридон!» Будь же во веки здоров.

НАДПИСЬ НА КНИГЕ „ПЕСНЬ ПЕСНЕЙ“

В книгу сию Соломон вложил несказанную сладость:

Все в ней полно Жениха и Невесты возвышенных песен,

Сиречь же Церкви с Христом, славословящих попеременно[348],

Дружек венчальных своих и верных подруг поминая.

Ты ж, юный отрок, прошу, не забудь эти песни усвоить:

Много прекрасней они, чем оный Марон лжеязычный.

Те нам правдивый урок вещают о будущей жизни,

Этот лишь уши тебе прожужжит легкомысленной ложью.

СТИХ О КУКУШКЕ

«Дафнис, оплачем кукушку, оплачем нашу кукушку![349]

Мачеха злая ее, ах, отторгает от нас[350].

Голосом слезным звеня, вдвоем мы оплачем кукушку:

Ты, о Меналк, начинай — старшему первая песнь».

— С нами, кукушка, жила ты и тешила нас кукованьем —

Ах, в злополучнейший час ты улетела от нас!

Где ты теперь, в каком далеке от меня ты сокрылась?

Горько нам памятен день нашей разлуки с тобой.

Род людской, и лесное зверье, и крылатое племя —

10 Плачут теперь о тебе, нашему плачу вослед.

Род людской, о кукушке рыдай везде и повсюду —

Ах, погибла она, ах, погубили ее.

Пусть не погибнет она! пусть она возвратится весною!

Пусть, возвращаясь, споет сладкие песни для нас!

Может, она прилетит, а может, и нет: я боюся,

Злые волны могли птичку в пучину увлечь.

Горе мне, ежели Вакх увлек кукушку в пучину —

Вакх, обольститель юнцов, пагубный омут для всех!

Если кукушка спаслась — пускай же воротится к гнездам,

20 Воронов злых миновав — тех, что пернатых когтят.

Кто же, кукушка, тебя похитил из отчих гнездовий?

Кто-то похитил, увы; и возвратит ли, бог весть.

Если услышишь, кукушка, ты песню мою, — возвращайся!

Да, возвращайся, прошу, да, возвращайся скорей!

Не замедляй же полета, молю, коли ты уж в полете —

Дафнис, пастух молодой, жаждет приветить тебя.

Время весны настает, прерви же, кукушка, дремоту:

Ждет тебя добрый Меналк в отчие руки свои.

Вот на полях страниц пасутся быки молодые —

30 Только кукушки здесь нет — где же пасется она?

Горе! Пастырь ее — тот самый Вакх нечестивый,

Коему любо в сердцах севы дурные растить.

Плачьте же все о кукушке, кукушку в слезах поминая —

Весел ее был отлет, будет плачевен возврат.

Но и плачевная пусть к друзьям возвратится кукушка —

Слезы ее разделить каждый из нас поспешит.

Так не жалей же ты слез, оплачь, дорогой, свою долю

Так, как плачешь сейчас где-то в глубинах души!

Ты ведь не камнем рожден бездушным — излейся же в плаче:

40 Припоминая себя, трудно сдержаться от слез.

Сладкая к детям любовь источает у матери слезы,

Если внезапная смерть сына ее унесет.

Если любящий брат теряет любимого брата,

Плачет он горько о нем — плачу и я по тебе.

Трое нас было друзей, и жили мы духом единым —

Двое осталось теперь, третий от нас далеко.

Ах, покинул он нас, кукушка моя улетела,

И остается для нас только страданье и плач.

Песни ему посылаем вдогон, тоскливые песни —

50 Может быть, песни вернут друга-кукушку домой!

Будь же ты счастлив всегда, куда бы судьба ни умчала;

Всюду, везде и всегда помни о нас и прости.

НАДПИСЬ НА ПОМЕЩЕНИИ ДЛЯ ПЕРЕПИСЫВАНИЯ КНИГ

Пусть в этой келье сидят переписчики Божьего слова

И сочинений святых достопочтенных отцов;

Пусть берегутся они предерзко вносить добавленья,

Дерзкой небрежностью пусть не погрешает рука.

Верную рукопись пусть поищут себе поприлежней,

Где по неложной тропе шло неизменно перо.

Точкою иль запятой пусть смысл пояснят без ошибки,

Знак препинанья любой ставят на месте своем,

Чтобы чтецу не пришлось сбиваться иль смолкнуть нежданно,

Братье читая честной или толпе прихожан.

Нет благородней труда, чем работать над книгой святою,

И переписчик свою будет награду иметь.

Лучше книги писать, чем растить виноградные лозы:

Трудится ради души первый, для чрева — второй.

Мудрости древней и новой учителем сведущим станет,

Кто сочиненья прочтет достопочтенных отцов.

К СВОЕЙ КЕЛЬЕ

Милая келья моя, приют мой сладчайший, любимый,

Ныне во веки веков, милая келья, прощай.

Шумные ветви дерев окружают тебя отовсюду,

Рощица вся убрана в роскошь зеленых кудрей.

Много целительных трав в луговой мураве расцветают,

Ищет с усердием их лекарь прилежной рукой.

Здесь и там меж цветов струятся светлые реки,

В них, веселяся душой, невод бросает рыбарь.

Благоухает твой сад, отягченный плодами обильно:

10 Там с белизною лилей розочки алость слита.

Песни свои на заре племена распевают пернатых,

Бога, творца своего, славя напевом простым.

Помнишь? Тебя наполнял наставника доброго голос,

Мудрость писаний благих с уст многочтимых лилась.

В должный час оглашала тебя хвала Громовержцу:

Мир был в напеве святом, мир — в умиленных сердцах.

Милая келья моя, о тебе моя плачет камена,

Плачет о новой твоей, о неизвестной судьбе!

Вмиг довелось позабыть тебе песнопевца и лиру,

20 И завладела тобой властно рука пришлеца.

Уж не видать тебе боле ни Флакка-певца, ни Гомера,

Боле под кровлей твоей детский напев не звучит!

Всякая радость земная проходит в стремительном беге,

Быстро сменяется все в пестрой, неверной чреде.

Что нам вечным назвать, что неложно назвать неизменным?

Вот полунощная тень скрыла сияние дня;

Вот убранство лугов снесено суровой зимою,

Яростный натиск ветров моря покой возмутил;

Только что гнал по лугам оленей юноша бодрый —

30 Вот уж, на посох склонясь, немощный старец бредет...

Горе нам, горе! К чему ж любить сей мир быстротечный?

Он убегает от нас в вечном движеньи своем.

Что ж, убегай! Христа одного мы возлюбим навеки,

Вечно в наших сердцах жить будет к Богу любовь.

Он, благодатный, рабов сохранит от погибели страшной,

Наши сердца вознося к горним чертогам своим.

Всею душой, всем сердцем его мы восхвалим, возлюбим:

Он, благодатный, для нас слава, спасение, жизнь.

СЛОВОПРЕНИЕ ВЕСНЫ С ЗИМОЙ

Сразу все вместе в кружок, спустившись со склонов высоких,

Пастыри стад собрались при свете весеннем под тенью

Дерева, чтоб сообща веселых камен возвеличить.

Юноша Дафнис пришел, и с ним престарелый Палемон;

Стали готовиться все сложить славословье кукушке.

Гений Весны подошел, опоясан гирляндой цветочной,

Злая явилась Зима с торчащею мерзлой щетиной;

Спор превеликий меж них возник из-за гимна кукушке.

Гений Весны приступил к хваленью тройными стихами.

Весна:

Пусть же кукушка моя возвратится, любезная птица,

Та, что во всяком дому является гостьей желанной,

Добрые песни свои распевая коричневым клювом.

Зима:

Тут ледяная Зима ответила голосом строгим[351]:

Пусть не вернется совсем, но дремлет в глубоких пещерах,

Ибо обычно она голодовку приносит с собою.

Весна:

Пусть же кукушка моя возвратится со всходом веселым,

Пусть прогоняет мороз благотворная спутница Феба,

Любит сам Феб ей внимать при ясной заре восходящей.

Зима:

Пусть не вернется совсем, ибо труд она тяжкий приносит,

Войнам начало дает и любимый покой нарушает,

Сеет повсюду раздор, так что страждут и море и земли.

Весна:

Что ты, лентяйка-Зима, на кукушку хулу воздвигаешь?

Грузно сама ты лежишь в беспамятстве в темных пещерах

После Венеры пиров, после чаш неразумного Вакха.

Зима:

Много богатств у меня — так много и пиршеств веселых,

Есть и приятный покой, есть огонь согревающий в доме.

Нет у кукушки того, но должна она, лгунья, работать.

Весна:

С песней приносит цветы и меда расточает кукушка,

Сооружает дома и пускает суда в тихих водах,

Людям потомство несет и в весельи поля одевает.

Зима:

Мне ненавистно все то, что тебе представляется светлым:

Нравится мне в сундуках пересчитывать груды сокровищ,

Яствами дух веселить и всегда наслаждаться покоем.

Весна:

Кто бы, лентяйка-Зима, постоянно готовая к спячке,

Клады тебе собирал и сокровища эти скопил бы,

Если бы Лето с Весной сперва за тебя не трудились?

Зима:

Правда твоя, ибо так на меня суждено им трудиться:

Оба они, как рабы, подвластные нашей державе,

Мне, как своей госпоже, усердною служат работой.

Весна:

Где тебе быть госпожой, хвастливая ты побирушка!

Ты и своей головы сама прокормить неспособна,

Если тебе, прилетев, кукушка не даст пропитанья.

Палемон:

Тут провещал с торжеством с высокого трона Палемон,

Дафнис же вторил ему и толпа пастухов добронравных:

Будет с тебя, о Зима! Ты, злодейка, лишь тратить умеешь.

Пусть же кукушка придет, пастухов дорогая подруга.

Пусть и на наших полях созревают веселые всходы,

Будет трава для скота и покой вожделенный на нивах,

Ветви зеленые вновь да прострут свою тень над усталым,

С выменем полным пойдут опять на удой наши козы,

Птицы на все голоса будут снова приветствовать Феба.

Вот почему поскорей вернись, дорогая кукушка,

Сладкая наша любовь, для всех ты желанная гостья:

Ждет тебя жадно весь мир, — и небо, и море, и земли.

Здравствуй, кукушка-краса, во веки ты вечные здравствуй!

ЗАГАДКИ

1. ОЧАГ

Хочешь даров ты моих, дождями измоченный путник?

Дай же мне прежде всего: так ты стяжаешь мои.

Мой ненасытный живот питается пламенем жгучим,

Из головы у меня дымный идет аромат.

В хладные дни декабря ко мне прибегает прохожий,

Что для цветущих полей в августе бросил меня.

2. БАНЯ

Гость обнаженным войдет, если хочет играть он со мною,

Тело желая свое влагой моей усладить.

Та, что некогда рыб в студеных волнах порождала,

Ныне, согревшись, должна стать человеку рабой.

Дерево ныне несет ту, что прежде носила деревья,

Та, что неслась по лугам, в доме лениво лежит.

Гость, если голым войдет в согретые эти покои,

Чтобы волною моей члены очистить свои,

Пусть он свой взор отвратит, я молю, чтоб того не увидеть,

10 Что греховной рукой праотец первый прикрыл.

Учит природа сему, и скромность нам то же прикажет,

Дабы, о мальчик, твой взор скромным остался навек.

СЛОВОПРЕНИЕ ВЫСОКОРОДНЕЙШЕГО ЮНОШИ ПИПИНА С АЛЬБИНОМ СХОЛАСТИКОМ

1. Пипин. Что такое буква? — Алкуин. Страж истории.

2. Пипин. Что такое слово? — Алкуин. Изменник души.

3. Пипин. Кто рождает слово? — Алкуин. Язык.

4. Пипин. Что такое язык? — Алкуин. Бич воздуха.

5. Пипин. Что такое воздух? — Алкуин. Хранитель жизни.

6. Пипин. Что такое жизнь? — Алкуин. Счастливым радость, несчастным горе, ожиданье смерти.

7. Пипин. Что такое смерть? — Алкуин. Неизбежный исход, неизвестный путь, живущих рыдание, завещаний исполнение, хищник человеков.

8. Пипин. Что такое человек? — Алкуин. Раб смерти, мимоидущий путник, гость в своем доме.

9. Пипин. На что похож человек? — Алкуин. На плод.

10. Пипин. Как помещен человек? — Алкуин. Как лампада на ветру.

11. Пипин. Как он окружен? — Алкуин. Шестью стенами.

12. Пипин. Какими? — Алкуин. Сверху, снизу, спереди, сзади, справа и слева.

13. Пипин. Сколько у него спутников? — Алкуин. Четыре.

14. Пипин. Какие? — Алкуин. Жар, холод, сухость, влажность.

15. Пипин. Сколько с ним происходит перемен? — Алкуин. Шесть.

16. Пипин. Какие именно? — Алкуин. Голод и насыщение, покой и труд, бодрствование и сон.

17. Пипин. Что такое сон? — Алкуин. Образ смерти.

18. Пипин. Что составляет свободу человека? — Алкуин. Невинность.

19. Пипин. Что такое голова? — Алкуин. Вершина тела.

20. Пипин. Что такое тело? — Алкуин. Жилище души.

21. Пипин. Что такое волосы? — Алкуин. Одежда головы.

22. Пипин. Что такое борода? — Алкуин. Различие полов и почет зрелого возраста.

23. Пипин. Что такое мозг? — Алкуин. Хранитель памяти.

24. Пипин. Что такое глаза? — Алкуин. Вожди тела, сосуды света, истолкователи души.

25. Пипин. Что такое ноздри? — Алкуин. Проводники запаха.

26. Пипин. Что такое уши? — Алкуин. Собиратели звуков.

27. Пипин. Что такое лоб? — Алкуин. Образ души.

28. Пипин. Что такое рот? — Алкуин. Питатель тела.

29. Пипин. Что такое зубы? — Алкуин. Жернова кусания...

47. Пипин. Что такое небо? — Алкуин. Вращающаяся сфера, неизмеримый свод.

48. Пипин. Что такое свет? — Алкуин. Лик всех вещей.

49. Пипин. Что такое день? — Алкуин. Возбуждение к труду.

50. Пипин. Что такое солнце? — Алкуин. Светоч мира, краса небес, счастие природы, честь дня, распределитель часов.

51. Пипин. Что такое луна? — Алкуин. Око ночи, подательница росы, вещунья непогоды.

52. Пипин. Что такое звезды? — Алкуин. Роспись свода, водители мореходов, краса ночи.

53. Пипин. Что такое дождь? — Алкуин. Зачатие земли, зарождение плодов.

54. Пипин. Что такое туман? — Алкуин. Ночь среди дня, тяжесть для глаз.

55. Пипин. Что такое ветер? — Алкуин. Движение воздуха, волнение воды, осушение земли.

56. Пипин. Что такое земля? — Алкуин. Мать рождающихся, кормилица живущих, келья жизни, пожирательница всего.

59. Пипин. Что такое вода? — Алкуин. Подпора жизни, омовение нечистот...

64. Пипин. Что такое зима? — Алкуин. Изгнанница лета.

65. Пипин. Что такое весна? — Алкуин. Живописец земли.

66. Пипин. Что такое лето? — Алкуин. Облачение земли, спелость плодов.

67. Пипин. Что такое осень? — Алкуин. Житница года.

68. Пипин. Что такое год? — Алкуин. Колесница мира.

69. Пипин. Кто ее везет? — Алкуин. Ночь и день, холод и жар.

70. Пипин. Кто ее возницы? — Алкуин. Солнце и луна.

71. Пипин. Сколько у них дворцов? — Алкуин. Двенадцать.

72. Пипин. Кто в них распоряжается? — Алкуин. Овен, Телец, Близнецы, Рак, Лев, Дева, Весы, Скорпион, Стрелец, Козерог, Водолей, Рыбы.

73. Пипин. Сколько дней живет год в каждом из дворцов? — Алкуин. Солнце 30 дней и 10 с половиною часов, а луна двумя днями и восемью часами меньше.

74. Пипин. Учитель! я боюсь пускаться в море. — Алкуин. Кто же тебя заставляет? — Пипин. Любопытство. — Алкуин. Если ты боишься, я сяду с тобой и последую, куда бы ты ни направился. — Пипин. Если бы я знал, что такое корабль, я бы устроил такой для тебя, чтобы ты отправился со мною. — Алкуин. Корабль есть странствующий дом, повсеместная гостиница, гость без следа, сосед берегов.

75. Пипин. Что такое берег? — Алкуин. Стена земли.

76. Пипин. Что такое трава? — Алкуин. Одежда земли.

77. Пипин. Что такое коренья? — Алкуин. Друзья лекарей, слава поваров.

78. Пипин. Что делает горькое сладким? — Алкуин. Голод.

79. Пипин. Что не утоляет человека? — Алкуин. Прибыль.

80. Пипин. Что такое сон наяву? — Алкуин. Надежда.

81. Пипин. Что такое надежда? — Алкуин. Освежение от труда, сомнительное достояние.

82. Пипин. Что такое дружба? — Алкуин. Равенство душ.

83. Пипин. Что такое вера? — Алкуин. Уверенность в том, чего не понимаешь и что считаешь чудесным.

84. Пипин. Что такое чудесное? — Алкуин. Я видел, например, человека на ногах, прогуливающегося мертвеца, который никогда не существовал. — Пипин. Как это возможно, объясни мне! — Алкуин. Это отражение в воде. — Пипин. Почему же я сам не понял того, что столько раз видел? — Алкуин. Так как ты добронравен и одарен природным умом, то я тебе предложу несколько примеров чудесного: постарайся их сам разгадать. — Пипин. Хорошо; но если я скажу не так, как следует, поправь меня. — Алкуин. Изволь!

85. Один незнакомец говорил со мною без языка и голоса; его никогда не было и не будет; я его никогда не слыхал и не знал. — Пипин. Быть может, учитель, это был тяжелый сон? — Алкуин. Именно так, сын мой.

86. Послушай еще: я видел, как мертвое родило живое, и дыхание живого истребило мертвое. — Пипин. От трения дерева рождается огонь, пожирающий дерево. — Алкуин. Так.

87. Я слышал мертвых, много болтающих. — Пипин. Это бывает, когда они высоко подвешены[352]. — Алкуин. Так.

88. Я видел огонь, который не гаснет в воде. — Пипин. Думаю, что ты говоришь об извести. — Алкуин. Ты верно думаешь.

89. Я видел мертвого, который сидит на живом, и от смеха мертвого умер живой. — Пипин. Это знают наши повара. — Алкуин. Да; но положи палец на уста, чтобы дети не услышали, что это такое.

90. Был я на охоте с другими, и что мы поймали, того домой не принесли, а чего не поймали, то принесли. — Пипин. Непристойная это была охота. — Алкуин. Так.

91. Я видел, как некто был раньше рожден, чем зачат. — Пипин. — И не только видел, но и ел? — Алкуин. Да, и ел.

92. Кто есть и не есть, имеет имя и отвечает на голос? — Пипин. Спроси лесные заросли.

93. Алкуин. Видел я, как Житель бежал вместе с домом, и дом шумел, а житель безмолвствовал. — Пипин. Дай мне невод, и я отвечу тебе.

94. Алкуин. Кого нельзя видеть, не закрыв глаза? — Пипин. Храпящий тебе покажет.

95. Алкуин. Я видел, как некто держал в руках восемь, уронил семь, а осталось шесть. — Пипин. Это знают школьники.

96. Алкуин. У кого можно отнять голову, и он только поднимется выше? — Пипин. Иди к постели, там найдешь его.

97. Алкуин. Было трое: первый ни разу не рождался и единожды умер, второй единожды родился и ни разу не умер, третий единожды родился и дважды умер. — Пипин. Первый созвучен земле, второй — Богу моему, третий — нищему...

98. Алкуин. Видел я, как женщина летела с железным носом, деревянным телом и пернатым хвостом, неся за собою смерть. — Пипин. Это спутница воина.

99. Алкуин. Что такое воин? — Пипин. Стена государства, страх для неприятеля, служба, полная славы.

100. Алкуин. Что вместе и существует и не существует? — Пипин. Ничто. — Алкуин. Как это может быть? — Пипин. По имени существует, а на деле нет.

101. Алкуин. Какой вестник бывает нем? — Пипин. Тот, которого я держу в руке. — Алкуин. Что же ты держишь в руке? — Пипин. Твое письмо. — Алкуин. Читай же его благополучно, сын мой.

Теодульф

Теодульф, епископ орлеанский, один из самых талантливых и ученых поэтов при дворе Карла Великого, был по происхождению испанский гот: об испанце Пруденций он говорит как о земляке. По неизвестной нам причине он должен был бежать из родных мест, был ласково принят Карлом, получил в управление орлеанское епископство и несколько окрестных аббатств; в 800 г. сопровождал Карла в Рим и заседал в суде, созванном для оправдания папы Льва III, после чего получил от папы архиепископский сан. В своем епископстве он жил как меценат, любитель искусства и роскоши, — построил в Жерминьи церковь, которая считалась самой великолепной во всей Нейстрии; завел книжную мастерскую, где изготовлялись роскошные подносные экземпляры библейских книг, к которым он сам сочинял посвятительные надписи в стихах (два таких экземпляра сохранились); окружил себя изысканными предметами античного и позднеантичного искусства, которые описывал в отдельных стихотворениях. При дворе Карла он был своим человеком — свидетельство тому «Послание королю», где он успевает не только сказать комплимент каждому члену королевской семьи, но и свести счеты с соперником, неназванным ирландским ученым, — однако, как кажется, не участвовал в работе дворцовой школы и не был членом академии: академическое прозвище его неизвестно. После смерти Карла Теодульф еще три года пользовался расположением Людовика Благочестивого; но в 817 г. он был заподозрен в сговоре с мятежным Бернгардом, вице-королем Италии, лишен епископства и сослан в монастырь в Анжере. Здесь он прожил еще четыре года, сочиняя скорбные стихи о своем изгнании; его друг Муадвин («Назон») в стихотворном послании убеждал его признать свою вину и облегчить свою участь, но Теодульф настаивал на том, что он невинен. Он умер в Анжере осенью 821 г.

От Теодульфа сохранилось около 80 стихотворений и стихотворных циклов. Почти все они написаны элегическим дистихом и несут следы преобладающего влияния Овидия, а также Пруденция. Мастерство его версификации вызывало такой восторг, что грамматики IX в. в спорных случаях просодии ссылались на его стихи наряду со стихами античных классиков.

Среди поэтов своего поколения Теодульф выделяется двумя особенностями: во-первых, чувством комического, способностью к юмору и сатире, и, во-вторых, нотами пессимистической мрачности, столь непохожими на бодрый пафос христианства и классицизма, Характерный для академических поэтов. Примером первого может служить упомянутое отступление об ирландце в «Послании к королю» или стихотворения-анекдоты «О потерянной лошади» (приводимое здесь) и «О лисице, воровавшей кур». Примерами второго могут служить такие стихотворения, как «О признаках, предвещающих конец света», «О лицемерах и о том, что во времена апостольские и ближайшие к ним добродетели церкви были крепче, чем в наши дни» и пр.

Может быть, этот критический взгляд на современность объясняется тем, что Теодульф был ближе знаком с практикой каролингского хозяйствования и администрации, чем другие современные поэты. Известно, что самое большое его произведение — «Стих против судей» — написано под впечатлением его поездки с лионским епископом Лейдрадом по нарбонской провинции (населенной готами) в качестве королевского ревизора (missus dominicus). Это — ценный памятник истории правового быта: здесь рисуется картина полуварварского судопроизводства, творимого на этой окраине франкской державы нерадивыми и корыстолюбивыми судьями; поэт обращает к ним свои увещания, и его патетические призывы следовать примерам Давида и Соломона сочетаются с дельными практическими советами — как разбираться в свидетельских показаниях, в какой мере полагаться на присягу, как соразмерять кару с поступком и пр. Стихотворение раздвинуто пространными описаниями нарбонской земли, изысканных даров, подносимых населением ревизорам и пр.; любопытно изображение борьбы чувств в душе судьи по образцу «Психомахии» Пруденция. Тот же интерес к суду и праву виден в другом стихотворении Теодульфа, где жестоким германским законам он противопоставляет более мягкие библейские.

Остальные стихи Теодульфа — это или послания к лицам, связанным с ним придворными или церковными отношениями, или риторические вариации на богословские и этические темы («О лицемерах и глупцах, коих невозможно увещанием отвратить от порока», «О воздаянии Господнем, которое часто таинственно, но всегда справедливо», «О том, как на душу человека влияют место, время, причина и действие» и пр.), или обычные у каролингских поэтов надписи на церковных постройках, книгах и утвари, среди которых выделяются такие стихи-аллегории, как «О семи благородных искусствах, изображенных на картине» или «О картине с изображением земли в виде круга» (ср. приводимое ниже стихотворение об аллегорическом толковании древних поэтов). Круг интересов Теодульфа был обширен, и даже к скорбному своему посланию к Муадвину из изгнания он делает два неожиданных стихотворных приложения — «О пересыхающей реке» близ места его изгнания и «О битве птиц», про которую рассказывал ему случайный очевидец.

ПОСЛАНИЕ К КОРОЛЮ

Славу твою и тебя, о король, вся земля воспевает,

Но и во многих словах не перескажешь всего.

Если и Рейн и Маас, По и Тибр, и Сону и Рону

Можно измерить, то вот мера твоей похвале.

Неизмерима хвала, и неизмеримою быть ей,

Дондеже мир населен будет людьми и зверьми.

Правда, ее описать я в верных словах не сумею,

Все ж, хоть и мал, не могу о многомощном молчать.

Пусть же шутливая песнь бежит среди шуток веселых,

10 Часто в пути, на бегу их подбирая рукой.

Шуткой с хвалой пополам испещренный листок да отыщет

Тех, кого скоро узрю, с Божией помощью, сам.

О, лицо, лицо! ярче трижды промытого злата!

Счастлив, кому суждено вечно с тобой пребывать,

И любоваться челом, достойным своей диадемы,

Что нигде на земле равных себе не нашло,

Голову гордую зреть, подбородок и дивную шею,

Золотоносную длань, что посрамляет нужду.

Голени, грудь и ступни — все в теле его достохвально,

20 Все поражает красой, все лепотою блестит.

О, сколь приятно внимать речам твоим мудропрекрасным,

В них превосходишь ты всех, выше же нет никого.

Выше же нет никого, чья многоискусная мудрость

Столь бы была велика, так же не знала б границ.

Нила шире она и обширней студеного Истра,

Даже Евфрата длинней, и не короче, чем Ганг.

Надо ль дивиться тому, что Пастырь предвечный такого

Пастыря в мире избрал стадо свое охранять?

Деда ты возродил прозваньем[353], умом — Соломона,

30 Мощью — Давида царя, Иосифа — дивной красой.

Ты — охранитель добра, кара злых, расточитель почета:

Вот почему и даны все эти блага тебе.

Так принимай, веселясь, многоцветные груды сокровищ,

Что из Паннонской земли ныне Господь тебе шлет[354].

И благодарность за то с благочестьем воздай Громовержцу, —

Пусть, как всегда, для него длань твоя будет щедра.

Вот притекли племена, Христу поклониться готовы,

Коих десницей своей ты призываешь к Христу.

Вот явился к нему и гунн с заплетенной косою,

40 Вере покорен святой, тот, что упорствовал встарь.

С ним пусть придет и араб: волосатые оба народа,

Только один заплел кудри, другой — распустил[355].

Ты, Кордова, давно накопила богатства без счета,

Так поскорей королю должному должное шли.

Как авары сдались, так сдавайтесь, арабы, номады,

Бросьтесь к ногам короля, выи, колени склонив.

Были не менее вас они и горды и свирепы,

Но, кто их покорил, тот же и вас покорит.

Он, восседая горе, до Тартара власть простирает,

50 Он над морями, землей, звездами, твердью царит.

Вот наступает весна, и с нею — всякое счастье

Снидет к тебе и твоим с помощью Божьей, король.

Год обновился опять с весельем по вечным законам,

Матерь-земля, как всегда, снова пускает ростки.

Лес зеленеет листвой, украшаются нивы цветами,

Так стихии свой чин все неослабно блюдут.

Пусть же стекутся послы отовсюду с благими вестями,

Мира залог принесут. Злоба да сгинет навек.

Пусть, воздевая горе и очи и руки и душу,

60 Всяк благодарственный гимн богу поет и поет.

Пусть соберется совет, и молебен отслужат в палатах,

В коих прекраснейший свод сделан искусной рукой.

Пусть в престольный покой возвратятся все совокупно,

Толпы пусть взад и вперед в длинных палатах снуют.

Двери раскройте, но пусть из желающих те лишь вступают,

Коих какой-либо чин пред остальными вознес.

Пусть красавца-царя окружит дорогое потомство[356],

Сам же он выше всех, солнцу подобный меж звезд.

Юноши пусть по бокам, а вокруг него встанут девицы,

70 Свежей подобны лозе, радуя сердце отца.

Карл с Людовиком здесь, из коих второй еще отрок,

Первый уже на губах юности носит убор.

Мощные их тела исполнены юною силой,

Сердце к наукам лежит, крепко в совете оно.

Мыслью сильны, богатством славны, в добродетелях тверды,

Каждый — народа краса, каждый — услада отца.

Да обратит же на них король лучезарные взоры,

Переведет их затем к сонму стоящих девиц,

К хору прелестных девиц, которых никто не превысил

80 Нравом, одеждой, лицом, верою, телом, душой.

Берта с Хротрудою здесь, а с ними и юная Гисла,

Между прекрасных она — лилия в троице сей.

Рядом же с нею стоит Лиутгарда в красе своей мощной,

Та, что сверкает умом и благочестьем своим.

Образованьем блестит, но больше — благими делами,

Равно приятная всем, людям простым и вождям.

Сердцем мягка, и дарами щедра, и приветлива речью,

Силится всем угодить, не повредить никому.

Также к наукам она прилежит и прилежно стремится

90 Хитрости мудрых искусств в замок ума заключить.

Пусть же семья короля быстра в угождении будет.

Наперебой торопясь знаки любви оказать.

Мантии обе его и мягкие снять рукавицы

Карл пускай поспешит, меч же Людовик возьмет.

Чуть он воссядет, дары вперемежку со сладким лобзаньем

Дочери все поднесут — это подарки любви.

Хротруд фиалки дарит, Берта — розы, и лилии — Гисла:

Нектар с амврозией даст в дар ему каждая дочь.

Хилтруд — Цереры дары, фрукты — Ротхайд, вино — Теодрада,

190 Все различны лицом, но красотою равны.

Эта камнями горит, а та — багряницей и златом,

Здесь — из алых камней, там — из зеленых убор.

Этой застежка идет, а ту украшают запястья,

Та щеголяет каймой, той ожерелье к лицу.

Эта в лиловый наряд, а та разоделась в шафранный,

Мягкий нагрудник — одной, красный — другой по душе.

Речью приятной одна, забавой прельщает другая,

Эта — походкой отцу нравится, та же — смешком.

Если б святейшая тут сестра короля оказалась,

110 Сладкий дала б поцелуй брату, а братец — сестре.

Но столь сильный восторг утаила б на лике спокойном,

Радости помня, что даст ей Вековечный жених.

И как точнее постичь ей тайны Святого Писанья,

Царь вразумил бы ее — он, кого бог вразумил.

Пусть соберутся вожди и с весельем вкруг мощного станут,

Каждый из них поспешит дело исполнить свое.

Тирсис[357] да будет, как встарь, готов к государевой службе,

Будет усерден и скор сердцем, рукой и ногой.

Выслушать должен король различного рода прошенья —

120 Примет с охотой одни и промолчит о других,

Этим прикажет войти, а тем дожидаться покамест,

Этим внутри постоять, тем — за дверьми повелит.

Пусть он у трона стоит, муж лысый, но неутомимый,

Все со смирением он, все с береженьем вершит.

Тут же — с веселым лицом и ласковым взором епископ[358],

Благостно сердце его и благосклонны уста.

Твердая вера в Христа, благодать освященного сана,

Дух незлобивый смогли к богу приблизить его.

Пусть же он благословит еду и питье государя,

130 Все, что вкушает король, пусть принимает и он.

Пусть тут будет и Флакк[359] — он слава наших поэтов,

Ибо лирической он ловко слагает стопой;

Он же — могучий софист, и он же — певец благозвучный,

Он же — силен умом, он же — делами силен.

Пусть же нам изъяснит он догмы Святого Писанья,

Или шутя разрешит чисел тугие узлы.

Будет то очень легка, то запутана Флакка загадка,

Или коснется мирских, или небесных наук.

Будет король среди тех, кто задачу решить пожелает:

140 Он бы, конечно, сумел хитрости Флакка постичь.

Голосом звучен, прилежен умом и речами изящен,

Рикульф[360] пусть подойдет, верой и знаньем богат;

Правда, не маленький срок он пробыл в стране отдаленной,

Все ж не с пустою рукой он возвращается к нам.

Сладкую песню, Гомер[361], я воспел бы тебе, если б был ты

Здесь же; но раз тебя нет, муза моя промолчит.

Но Эркамбальда зато присутствием будем богаты:

Пару таблиц он с собой носит в надежной руке.

Сбоку таблицы висят, но не медлят в руках очутиться,

150 Запоминают слова, немы, но все ж говорят.

Лентул меж тем подойдет, принесет усладительных фруктов:

Фрукты в корзине несет, верность же — в замке души.

Скор он одним лишь умом, в остальном же весьма непроворен:

Будь, добрый Лентул, быстрей ты и в шагах и в речах.

Нардул[362] туда и сюда торопливым бегает шагом,

Как муравей, без конца мечется взад и вперед.

В маленьком доме его немалый жилец обитает,

В недрах груди небольшой нечто большое живет.

Пусть он то книги свои, то предметы искусства приносит,

160 Или пусть стрелы острит, скотта стараясь сразить[363].

Скотт! коль с тобой я сойдусь, то получишь ты те поцелуи,

Кои, ушастый осел, волк залепил бы тебе;

Раньше пес зайца взрастит, или волк вероломный — овечку,

Раньше трусливая мышь в бегство кота обратит,

Нежели вздумает гет[364] со скоттом вступить в перемирье, —

Если б он даже хотел, было б, как ветер, оно.

Тот или бед натворит, или скроется, Австра быстрее:

Может ли быть он иным? Он ведь всего только скотт.

Надо б ту букву отнять, что в азбуке значится третьей,

170 В кличке же злого врага будет на месте втором,

Первою в «крыше» стоит, и второю в слове «скитаться»,

Третьей во «вскрытье» она, в «сроке» четвертой звучит.

Он опускает в речах ту букву[365]; итак, без сомненья,

Как себя сам он зовет, точно таков он и есть.

Будет и Фредегис тут, левит наш почтенный, с Осульфом[366],

Оба искусством сильны, оба познаний полны.

Эркамбальд, Осульф и Нард сойдутся пускай воедино —

Право, годятся все три в ножки тому же столу.

Толще, конечно, один, другой же будет потоньше,

180 Но, если мерить на рост, все меж собою равны.

Из плодоносных хором Меналк[367] пусть появится снова,

Неутомимый, с чела пот отирая рукой.

Часто он входит опять, окруженный густыми рядами

Хлебников и поваров, чин придворный блюдя,

Бережно делая все. Пусть разные яства и блюда

Ставит он перед честным троном царя своего.

Пусть виночерпий войдет: это будет наш Эппин умелый,

Пусть он сосуды несет дивные с вкусным питьем.

Пусть приглашенные вкруг за завтрак монарший садятся

190 Пусть же веселия дар будет им послан с небес.

Сядет отец Альбин, и речь приготовит честную,

Пищу изволит приять в руку, а после в уста.

Твой ли он кубок вкусит, о Вакх, иль напиток Цереры[368],

Или (ведь все может быть!) даже и тот и другой?

Станет он лучше учить, и свирель его лучше взыграет,

Если учительной он недра груди оросит.

Да удалится кисель и ты, о творожная груда:

С пряною пищею стол пусть к нам поближе стоит.

Здесь да участвуют все, сидящий вместе с стоящим,

200 Пьют без различья вино, вкусные яства едят.

Счастливо пир завершив, уберут и столы и подмостки,

Выйдет народ из палат, радость сопутствует всем.

Но, оставшись внутри, воспоет Теодульфова муза, —

Пусть же она королям будет мила и вождям.

Может, услышит ее крепко скроенный Вибод-воитель[369],

Жирной главою качнет трижды, четырежды он.

Мрачно он будет глядеть, с угрожающим взором и речью,

И за спиной на меня много обрушит угроз.

Если ж его к себе подзовет государева милость,

210 Шагом нетвердым к нему, шаткой походкой бредет,

И впереди груди пойдет раздутое чрево.

Сам он по голову — Зевс, а по походке — Вулкан.

Но, среди всех этих дел, когда будут читать наши строки,

Пусть и скоттик притом, вор беззаконный, стоит,

Мрачная тварь, супостат, бледный ужас, чума моровая,

Язва сутяжная, тварь злобная, мерзость сама,

Дикая, гнусная тварь, ленивая тварь, нечестивец,

Тварь, что всем праведным враг, тварь, что всем добрым вредит!

Шею закинув назад, предстанет он, криворукий,

220 Руки кривые свои к глупому сердцу прижмет,

Ошеломлен, удивлен, дрожащий, сопящий, свирепый,

Уши, глаза напряжет, ноги, и руки, и ум.

Знаками резкими он то то порицает, то это,

То испускает лишь вздох, то озлобленную брань;

То повернется к чтецу, а то ко всем предстоящим

Знатным вельможным мужам, шага не ступит умно.

Жаром хуленья объят, пусть враг мой лихой кипятится:

Много хотения в нем, только умения нет.

Кое-чему научен, но знает нетвердо, неверно;

230 В том, в чем не смыслит азов, мнит он себя знатоком.

Все это выучил он не затем, чтобы мудрым считаться,

Но чтобы в споре всегда во всеоружии быть.

Много знал, мало постиг, о многом проведал невежда,

Что же сказать мне еще? Знает, а все ж не знаток.

После король на покой удалится, а всяк — во-свояси.

Выйдет веселым король, выйдет веселым народ.

Ты же, свирель, помолись, чтобы добрый король возвратился

И о спасении тех, кто этой шуткой задет.

Чтоб не обиделся кто, да поможет мне милость Христова,

240 Кротко сносящая все, все, что не злобно, любя.

Кто ж ее вовсе лишен, кто великим сим даром не взыскан,

Пусть обижается тот, дела мне нет до него.

Тот, кто тебя, о король, всевластьем мирским возвеличил,

Пусть в небесах тебе даст лучшую, вечную жизнь.

О КНИГАХ, КОТОРЫЕ Я ЛЮБИЛ ЧИТАТЬ, И О ТОМ, КАК ВЫДУМКИ ПОЭТОВ МИСТИЧЕСКИ ТОЛКУЮТСЯ ФИЛОСОФАМИ

Смолоду книги привык я читать и читал неустанно:

Денно и нощно я был этому предан труду.

Часто, Григорий, тебя, и тебя, Августин, я листаю,

Или, Гиларий, тебя, или тебя, папа Лев,

Иероним, Исидор, Иоанн русокудрый, Амвросий,

Или тебя, Киприан, скорбный приявший венец,

Или других, кого недосуг исчислять поименно,

Тоже взнесенных до звезд славой ученых заслуг.

В наших бывали руках и язычников мудрых писанья,

10 Ежели кто-то из них был в своем деле велик.

Благочестивых отцов не в последнюю очередь чтил я,

Коих я здесь имена сам назову — посмотри.

Это — Аратор, Павлин, блестящий Седулий и Авит,

Это и наш Фортунат, и громовержец Ювенк.

Это Пруденций-певец, наш праведный предок, который

Разные метры умел в мудрые строки слагать.

То я Помпея читал, а то раскрывал я Доната[370],

То был Вергилий у нас, то говорливый Назон.

Знаю, в писаньях у них легковесного вздора немало,

20 Но под завесою лжи кроется истины блеск.

Ложь у поэтов живет под пером, у философов — правда;

Часто ученый мудрец правду из лжи извлечет.

Образом истины станет Протей, справедливости — Дева,

Доблести — мощный Алкид, а злодеяния — Как.

Правду пытаясь сокрыть, отовсюду зияют обманы,

Но неизменно она в прежней сияет красе.

В облике девы для нас — справедливости свет негасимый:

Не затемнить его ввек скверне неправедных дел.

Вот, заметая следы, безумное бродит злодейство,

30 Смрадным дымом дыша, тщится от кары уйти;

Но настигает его проницательный ум человечий,

Разоблачает, теснит, тайну выводит на свет.

Вот Купидон — это с факелом отрок, нагой и крылатый,

Лук у него и колчан, полный отравленных стрел.

Крылья его — легкомыслия знак, нагота же — бесстыдства,

Отрок же он потому, что неразумна любовь.

Виден в колчане — порок, а в изогнутом луке — коварство;

Факел, стрелы и яд — это мученья любви.

Есть ли что на земле ненадежнее доли влюбленных —

40 Тех, чьи бессильны тела и празднобродны умы?

Можно ли все прегрешенья открыть, что любовь возжигает?

Нет: все дурные дела выйдут на свет в свой черед.

Можно ли разум напрячь настолько, чтоб справиться с страстью?

Отрок и разуму чужд, и послушанию чужд.

Можно ли в темный колчан безопасно взглянуть и проникнуть?

Можно ли счесть, сколько в нем скрыто язвительных стрел?

Гибельны их острия, несут и пожар и отраву,

И поражая сердца, ранят и мучат и жгут.

Это — преступный и злой прелюбодеяния демон,

50 Нас он, несчастных, влечет в бездну нечистых услад.

Вечно готов обмануть, готов погубить наши души —

Демонские у него сила, и дело, и цель.

Сны прилетают из двух ворот, — говорят стихотворцы[371], —

Верные сны из одних, лживые сны из других.

Верным — из рога врата, а лживым — из кости слоновой;

Верные — зримы очам, лживые — льются из уст.

Ибо обточенный рог для глаза прозрачен и светел,

А на слоновую кость впору лишь зубы точить.

Рог бережет нам от блеска глаза, не страшится мороза;

60 Схожи на вид и на цвет зуб и слоновая кость.

Двое в басне ворот, и недаром они непохожи —

Ложь гнездится во рту, истину видят глаза.

Так-то, звено к звену, я сказал понемногу о многом —

Чтобы пример привести, долгих не нужно речей.

О ПОТЕРЯННОЙ ЛОШАДИ

Ум помогает нам в том, в чем сила помочь не сумеет,

Хитростью часто берет тот, кто бессилен в борьбе.

Слушай, как воин один, у коего в лагерной давке

Лошадь украли, ее хитростью ловко вернул.

Он повелел бирючу оглашать перекрестки воззваньем:

«Тот, кто украл у меня, пусть возвратит мне коня.

Если же он не вернет, то вынужден буду я сделать

То же, что в прежние дни в Риме отец мой свершил».

Всех этот клич напугал, и вор скакуна отпускает,

10 Чтоб на себя и людей грозной беды не навлечь.

Прежний хозяин коня нашел того с радостью снова.

Благодарят небеса все, кто боялся беды,

И вопрошают: «Что б ты совершил, если б конь не сыскался?

Как твой отец поступил в Риме в такой же беде?»

Он отвечал: «Стремена и седло взваливши на плечи,

С прочею кладью побрел, обремененный, пешком;

Шпоры нося на ногах, не имел он, кого бы пришпорить,

Всадником в Рим он пришел, а пехотинцем ушел.

Думаю я, что со мной, несчастным, случилось бы то же,

20 Если бы лошадь сия не была найдена мной».

Ангильберт

Академическое прозвище Ангильберта — Гомер. Это был франк знатного рода, друг молодого Пипина, сына Карла Великого, и морганатический муж его сестры Берты, которая родила ему двоих сыновей, Хартнида и Нитхарда (будущего историка). При Пипине, вице-короле Италии, он занимал в 780-х годах высокий пост дворцового примицерия, в 792, 794 и 796 гг. ездил в Италию послом к папе, в 800 г. сопровождал Карла в походе, закончившемся его коронацией. Хотя он всю жизнь был мирянином и отличался склонностью к мирским развлечениям («Боюсь, что наш Гомер рассердится на новый указ, запрещающий зрелища и прочие диавольские выдумки», — писал старый Алкуин Адальхарду Корбийскому в 799 г., письмо 175), Карл в 790 г. назначил его аббатом монастыря св. Рихария в Центуле близ Амьена, и Ангильберт усиленно заботился о пышности монастырских построек и о пополнении монастырской библиотеки; об этих своих заслугах он написал даже маленькую книжку. В этом монастыре он и умер 18 февраля 814 г., три недели спустя после смерти Карла Великого.

Несмотря на громкое прозвище и на многочисленные комплименты, расточаемые ему в переписке его учителя Алкуина и других современников, Ангильберт не был большим поэтом. Его сохранившиеся стихотворения немногочисленны и по уровню поэтической техники не поднимаются выше среднего уровня эпохи. Наиболее своеобразна из них панегирическая «Эклога к королю Карлу» с ее рефренами и словесной перекличкой смежных стихов; но и тут самый эффектный и часто повторяемый рефрен — «Любит поэтов Давид — Давид есть слава поэтов» — содержит грамматическую ошибку (David amat vates, vatorum est gloria David). Другое большое стихотворение Ангильберт посвятил Пипину, возвращающемуся из победоносного похода против аваров; несколько мелких надписей, посвятительных стихов и довольно неискусных, хотя и вычурных акростихов и месостихов (на слова «Ангильберт», «Господи помилуй», «Царю небесный, буди благ к рабу твоему Ангильберту» и пр.) относятся ко времени его управления центульским аббатством.

Прозвище «Гомер» позволяет предполагать, что у Ангильберта были и какие-то эпические произведения. Собственно, только на этом основании некоторые ученые приписывали Ангильберту авторство большого эпического отрывка (536 гексаметров), сохранившегося без заглавия и без имени автора в рукописи IX—X вв. Действие его относится к 799 г. В нем описывается охота Карла Великого близ Ахена (причем с особым восторгом изображаются великолепные наряды Карла и его спутников — наряды, уместные при дворцовых церемониях, но совершенно немыслимые на охоте); после охоты Карлу является во сне мученическая участь римского папы Льва III, схваченного его врагами, истерзанного и чудом спасшегося; наконец, изгнанный папа сам прибывает за помощью к Карлу на Падерборнское поле, Карл преклоняется перед ним, устраивает в честь его пир и готовится к походу на Рим. На этом отрывок обрывается. Сравнительно высокая поэтическая культура (в частности, много реминисценций не только из Вергилия, но и из Лукана), а также явная тенденция к прославлению папы позволяет думать, что поэма написана каким-то духовным лицом. Однако по традиции она обычно печатается среди сочинений Ангильберта.

ИЗ ПОЭМЫ „КАРЛ ВЕЛИКИЙ И ПАПА ЛЕВ“

137 Лес расположен вблизи на горе, и приятную зелень

Роща скрывает в себе, и свежие есть в ней лужайки.

Все зеленеет вдоль стен, кольцом окружающих город[372],

140 Взад и вперед над рекой все виды пернатых летают,

Часто на берег садясь и клювами пищу копая.

То, к середине реки подлетев, погружаются в воду,

То обращаются вспять и вплавь достигают прибрежья.

Около тех берегов пасется стадо оленей

В длинной ложбине меж гор, на пастбище, полном услады.

Серна туда и сюда несмелым бегает шагом,

Чтоб отдохнуть под листвой, и разные виды животных

Всюду таятся в лесах. Так вот почему среди темных

Рощ этих Карл, наш отец и герой досточтимый, усердно

На мураве предаваться любил прелюбезной забаве,

Псами зверя травить и дрожащей стрелою своею

Племя рогатое бить под мрачною тенью деревьев.

Только что Феб воссиял лучом, преклоненья достойным,

И огнебровым зрачком его свет пробежал по высотам,

Все крутые холмы и верхушки лесов озаряя

Самых высоких, спешат отборные юноши к спальне

Царской, и знатных толпа, собравшись туда отовсюду,

Стала на месте своем, дожидаясь на первом пороге.

Шум поднялся, беготня по всему обширному граду;

160 Эхом своим с высоты ответствуют медные кровы;

Неописуемый гул голосов возносится к небу.

Ржаньем приветствует конь коня, и кричат пехотинцы;

Перекликаются все, и всякий своих созывает;

Пышно украшенный конь, в тяжелых металлах и злате,

Щедрого рад принять короля на могучую спину,

Буйной трясет головой и готовится к скачке по кручам.

Вот, наконец, из палат, окруженный свитой придворных,

Вышел на воздух король, досточтимейший светоч Европы.

170 Светит он дивным лицом и ярко сияет обличьем.

Лоб благородный увил драгоценной златой диадемой

Карл, наш король; над толпой возвышаются плечи крутые;

Отроки держат в руках широкие острые копья

И четверною каймой обвитые льняные тенета,

Псов кровожадных ведут, привязанных крепко за шеи,

Алчных к добыче всегда молоссов с бешеной пастью[373].

Вот уже Карл, наш отец, покидает святые пороги

Храма, и герцоги с ним, и окольные шествуют графы.

Вот растворились врата высокого града пред ними,

180 Вот затрубили в рога, и клики двор наполняют.

Юноши вперегонки поспешно к берегу мчатся...

Вот королева к толпе долгожданная вышла из пышной

Опочивальни своей, окруженная свитой огромной.

То — Лиутгарда сама, прекрасная Карла супруга.

Дивно сверкает у ней подобная розану шея,

Пышный багрец красотой уступает косам, увитым

Алыми лентами вкруг висков, белизною блестящих.

Мантию шнур золотой скрепляет, берилл самоцветный —

На голове у нее, в лучах золотой диадемы.

190 Ярок пурпур одежд из промытого дважды виссона;

Много различных камней украшают пресветлую шею.

В свите прелестных девиц в охотничью рать она входит.

Вот, веселясь, госпожа на коня горделивого села

Между высоких вождей в окружении юношей пылких.

В юной красе молодежь стоит у дверей в ожиданье:

Ждут королевских детей. Окруженный пышною свитой,

Нравом своим и лицом с высоким родителем схожий,

Карл выступает вперед, носящий отцовское имя;

На спину злому коню вскочил он привычным движеньем.

200 Вслед ему Пипин идет, нареченный по имени деда,

Славу отца своего возродивший в делах государства,

Сильный в бою и отважный герой, и храбрый в сраженьях[374].

Средь приближенных своих полководец щедрый выходит;

Вот высоко на коне, окруженный блестящею свитой,

Светит он дивно лицом и ярко сияет обличьем,

Лоб же красивый его окружен лучезарным металлом.

Сгрудившись вместе, толпа смешалась в широком проходе

Настежь раскрытых ворот. Придворный синклит протесниться

Хочет вперед, отчего поднимается ропот немалый.

210 Резко трубят рога, и собаки с несытою пастью

Лаем наполнили воздух, и шум достигает созвездий.

Движется вслед за толпой ослепительных дев вереница.

Ротруд у них впереди перед прочими девами едет

На быстроногом коне, спокойным двигаясь шагом.

Кудри, что снега светлей, аметистовой лентой увиты,

Перемежаются в них каменья, сверкая лучами,

А на главе у нее дорогими камнями усеян

Венчик златой; скреплена изящная мантия пряжкой.

Средь многочисленных дев, стремящихся следом за нею,

220 Тут же и Берта горит, окруженная девственным сонмом,

Голосом, духом мужским, обычаем, ликом пресветлым,

Нравом, очами и ртом и сердцем с родителем схожа.

Вкруг ее нежной главы — позолоченная диадема,

В кудри, что снега светлей, вплетены золотистые нити,

И дорогие меха украшают млечную шею.

Взоры ласкает наряд, усыпанный всюду камнями,

В пестром порядке они сияют лучами без счета

И на монисте, а плащ хрисолитами сплошь изукрашен.

Гисла следом за ней, сверкая своей белизною,

230 В девичьем сонме идет, короля золотистая отрасль.

В мальвовом платье своем блистает прекрасная дева.

Мягкая ткань покрывал отделана вышивкой алой;

Волосы, голос[375], лицо лучистый свет источают,

Шея в блестящей красе горит розоватым румянцем,

Будто бы из серебра — рука, а чело — золотое,

Очи сияньем своим посрамляют пресветлого Феба.

Радостно на скакуна быстроногого дева садится,

Конь горделивый грызет удила, обдавая их пеной.

В сопровожденьи мужей, с окружившим ее отовсюду

240 Сонмом бесчисленных дев, при ржаньи коней громогласном,

В пышном уборе своем, покинув высокие крыльца,

Дева стыдливая вслед за властителем праведным едет.

Ротхайд выходит затем в украшеньи из разных металлов:

Быстрым шагом она своей предшествует свите.

Волосы, шея и грудь — в огне разноцветных каменьев;

Шелковый плащ дорогой с роскошных плечей ниспадает,

И на прелестной главе сверкает камнями корона;

Держат хламиду шары золотой в каменьях застежки.

На горделивом коне туда направляется Ротхайд,

250 Где притаились стада оленей с шершавою кожей.

Вышла меж тем из палат со светлым лицом Теодрада:

Ясное блещет чело, и волосы с золотом спорят;

Шеи прелестный убор — из одних изумрудов заморских,

Руки, ланиты, уста и ножки лучисто-прекрасны;

Светлые ярко горят просветленным пламенем очи.

На гиацинтовый плащ нашиты кротовые шкурки.

Славную деву сию Софоклов котурн украшает[376].

Шумной густою толпой ее окружили девицы,

И благолепный собор вельмож потянулся за нею.

260 Дева воссела тотчас на свою белоснежную лошадь,

Скачет на буйном коне короля благоверная дочка,

К роще держит свой путь, покинув дворец освещенный.

Поезда крайнюю часть занимает прекрасная Хильтруд.

Ей указала судьба подвигаться в последнем отряде.

Вот посредине толпы сияет прелестная дева,

Крепкой уздою она умеряет поспешную скачку

По прибережной земле.

За нею народ достославный

В жажде ловитвы спешит, и все королевское войско

Соединяется с ним. Вот сразу железные цепи

270 С хищных упали собак. Глубокие норы животных

Ищут прилежным чутьем и, как должно, бегут за поживой.

Жадно молосские псы по кустарнику частому рыщут,

Поодиночке сперва по тенистой дубраве блуждают:

Все поживиться хотят кровавой добычей лесною.

Всадники, лес окружив, противопоставили своры

Стаям бегущих зверей... Бурый вепрь обнаружен в долине!

Тотчас же всадники в лес поскакали, преследуя криком,

Наперебой понеслись за бегущей добычей молоссы,

И врассыпную спешат по безмолвному[377] сумраку чащи.

280 Мчится беззвучно один, как должно, за вепрем проворным,

Лаем немолчным другой оглашает воздух спокойный,

Третий плутает в кустах, обманутый запахом ложным;

Кружат туда и сюда, один за прыжками другого:

Видит один, а другой унюхал бегущего зверя.

Шум поднялся, разлился по рощам, лежащим в долине.

Рог подбодряет собак отважных к свирепому бою,

Гонит туда, где кабан бежит, угрожая клыками.

Всюду с задетых стволов дождем осыпаются листья.

То по открытым местам, то по чаще бежит непроглядной,

290 Скор на бегу, скрежеща, устремляется к горным вершинам;

Но, наконец, утомлен, он стал и с усилием дышит.

Вот наседающим псам он орудие смерти готовит;

Мордой ужасной своей раскидал он свирепых молоссов.

Карл же отец с быстротой сквозь сонмы охотников скачет,

Птицы пернатой быстрей, мечом своим дикого зверя

В грудь поражает, вонзив железо холодное в сердце.

Рухнул кабан, изрыгнув свою жизнь вместе с бурною кровью,

Бьется и корчится он, издыхая, в песке рудожелтом.

Подвиг с высокой горы семья короля созерцает.

300 Карл же немедля велит загонять другую добычу,

К спутникам славным своим обращается с дружеской речью:

«Знаменьем благостным сим нам, как видно, судьба разрешает

День с весельем провесть, и потворствует нашим затеям.

Ну, так старайтесь же все завершить начатую работу

И к полеванью сему приложите усердные силы».

Еле промолвил герой, как ответили кликами толпы

С верха горы, и опять устремились к дубраве вельможи,

Быстрых сгоняя зверей. А сам наш отец достославный,

Карл, пред друзьями летит с метательным дротом в деснице,

310 Коим стада кабанов несметные он поражает.

Валятся грудой тела поверженных долу животных.

Между вельможами Карл по частям разделяет добычу,

Спутников верных своих нагружает тяжелою ношей.

Кончив забаву, назад он едет по прежнему полю

К роще зеленой, к ручьям освежающим и осененным

Лиственной крышей, к местам, покрытым прохладною тенью.

Тут, укрепив по земле свои златотканные ставки,

Стан раскинул король, и палатки вождей забелели.

Весело Карл для своих веселую сладил пирушку:

320 В первую очередь он созывает отцов многолетних,

После же зрелых мужей, рожденных в лучшие годы[378],

Далее юный народ и девушек чистых сажает

Вместе за стол и велит подавать фалернские вина.

Солнце садится меж тем, и спускаются тени ночные,

Просит спокойного сна у всех утомленное тело.

ЭКЛОГА К КОРОЛЮ

Флейта, проснись и прославь моего господина стихами!

Любит Давид стихи — прославь его, флейта, стихами.

Любит поэтов Давид — Давид есть слава поэтов.

Вот потому-то скорей поспешите, сбегитесь, поэты,

И для него, для Давида, воспойте сладчайшие песни.

Любит поэтов Давид — Давид есть слава поэтов.

Сладкой любовью Давид возбуждает сердца песнопевцев —

Пусть же любовь породит в сердцах наших песнь о Давиде.

Любит Давида Гомер — прославь его, флейта, стихами.

Любит поэтов Давид — Давид есть слава поэтов.

10 Не умолкай же, свирель, сладкозвучным тревожима плектром[379],

Пусть зазвучат в твоем горле стихи во славу Давида,

Пусть наполнится грудь у тебя любовью к Давиду.

Любит поэтов Давид — Давид есть слава поэтов.

Любит Давид познавать священные чувствия древних,

Клады старинных умов искушенным разыскивать духом,

И проникать к истокам святым небесной софии[380].

Любит поэтов Давид — Давид есть слава поэтов.

Хочет Давид окружить себя сонмом премудрых ученых,

29 Чтобы дворец его стал всех искусств и красою и славой,

Чтобы в усердных умах обновилася древняя мудрость.

Любит поэтов Давид — Давид есть слава поэтов.

Зиждет строенье свое Давид на камне высоком[381],

Чтобы блаженный чертог Христу был обителью прочной.

Счастлив Давид своею рукой воздвигать его стены,

Дабы возвысился храм высокопрестольному богу.

Любит поэтов Давид — Давид есть слава поэтов.

Пусть процветет творенье его по милости Божьей,

Пусть пособляют ему крылатые вестники неба,

30 Пусть весь сонм святых придет на подмогу Давиду!

Любит поэтов Давид — Давид есть слава поэтов.

Флейта, проснись и прославь моих любимых стихами!

Как я могу, юный Карл, промолчать о тебе в песнопеньях?

Ты — достойная ветвь твоего великого рода,

Ты — отрада дворца, надежда вернейшая царства,

Вот потому-то тебя прославляют и флейты поэтов.

Флейта, проснись и прославь моих любимых стихами!

Будь же здрава и ты, посвященная господу дева,

Гисла, Давида сестра; будь прославлена этою песней.

40 Любит тебя нареченный жених твой во славе небесной,

Ибо ему одному предалась ты душою и телом.

Флейта, проснись и прославь моих любимых стихами!

Ротруде песня мила — у Ротруды ум просветленный,

И добродетельный нрав, и краса, что меж дев знаменита.

Дева, несись по белым полям[382], по древним посевам,

И собирай их цветы, и свивай в венок себе пестрый.

Флейта, проснись и прославь моих любимых стихами!

Ныне вы Берту должны восхвалить, достославную деву,

О Пиериды, со мной, коли вам мои песни приятны.

50 Истинно, дева сия достойна любых песнопений.

Флейта, проснись и прославь моих любимых стихами!

Ныне же наша свирель воспоет и вас, о девицы[383],

Вас, что летами нежны, но зрелы благостью нравов,

Вас, чьих лиц красота одной добродетели ниже.

Флейта, проснись и прославь моих любимых стихами!

Как не назвать и тебя, примицерий высокого трона[384]?

Тот Аарон, Моисеевых дней иерей величайший,

Ныне, на диво двору, в тебе обрел воплощенье.

Носишь пред богом священный эфод и алтарное пламя[385],

60 Ключ от небес — в речах, а в руках твоих ключ от часовни,

Слово молитвы твоей охраняет от недруга паству.

Флейта, проснись и прославь моих любимых стихами!

Тирсис любит стихи — прославим же Тирсиса песней[386].

Череп у Тирсиса гол, но сверкает он верностью истой,

Сердце же чуждо греха и сияет чистейшей любовью.

Верностью Тирсис хорош и великому дорог Давиду.

Флейта, проснись и прославь моих любимых стихами!

Вот, увлажненный дождем, Меналк спускается с кручи[387],

Чтобы в палатах дворца с любовью прочесть эти строки —

70 Люб поэтам Меналк, зане он достоин любови.

Флейта, проснись и прославь моих любимых стихами!

Ныне же, грамотка, в путь: беги в Давидовы сени,

Всех, кто дорог и мил, смиренным приветствуя словом

И расточая друзьям в благозвучных строках поцелуи.

А у Давидовых ног раскинь свои тонкие песни,

Десять тысяч раз передай ему наши приветы

И припади к священным стопам с лобызанием сладким.

Вслед за сим повернись к моим любезным с приветом,

Славных покои девиц посети с ласкательной песней

80 И отправляйся туда, где Юлий раскинулся станом[388],

И возвести молодому воителю многую славу.

А от него поспеши к часовне святой государя,

Всюду из уст рассевая слова привета и мира;

Кто бы тебе на пути ни предстал из крещеного люда,

Будь то муж, отец или брат, юнец или старец, —

Всем из ласковых уст помавай миротворной оливой[389],

И говори им: Гомер желает вам вечного счастья,

И да хранит вас господь вседержитель всегда и повсюду.

Паче же всех да хранит Христос вовеки Давида:

90 Наша в Давиде любовь, Давид нам всего драгоценней,

Любит поэтов Давид — Давид есть слава поэтов,

Любит Давид Христа — Христос есть слава Давида.

После сего направь ты стопы к садам благовонным,

Где обычайно Гомер обитал с сыновьями своими.

Там подивися цветам прекрасным и травам целебным,

И посмотри, хорошо ли растут, надежно ли крепнут,

И не польстился ли враг на них своей хищной рукою,

И отовсюду ли их ограждают плетни и заборы,

Все ли в порядке в дому, и здоровы ли милые дети.

100 Ежели все хорошо, возрадуйся милости божьей

И к сыновьям обратись: «Сохраняйте свой стан добронравно,

И дожидайтесь, пока вернется Гомер-песнопевец.

Пусть ваши дом и двор избегут и коварного вора,

И душегуба-огня; пусть хранит вас господь-громовержец.

Будьте здоровы, сыны, моя любовь и забота,

Будьте здоровы, а песни мои отнесите Давиду».

Любит поэтов Давид — Давид есть слава поэтов,

Любит Давид Христа — Христос есть слава Давида.

Эйнхард

Среди писателей каролингского возрождения Эйнхард занимает особое место. Его сочинение «Жизнь Карла Великого» и по значительности материала и по художественным достоинствам является лучшим памятником раннесредневековой биографии. В ней с искренностью, достоверностью и в то же время с чувством меры писатель освещает личность и деятельность императора, которого он хорошо знал, будучи его младшим современником и ближайшим сподвижником.

Эйнхард родился около 770 г. в Майнцском округе зарейнской Германии. Первоначальное образование он получил в Фульдском монастыре. В учении он обнаружил блестящие способности и был послан (в 791—794 гг.) в Ахен ко двору Карла Великого для дальнейшего обучения в Дворцовой школе. Под руководством Алкуина он получил прекрасное разностороннее образование. Особенную склонность он, по-видимому, проявил в архитектуре, и потому получил академическое прозвище Веселиила (в Библии — строитель Соломонова храма). Он руководил постройкой дворца и базилики в Ахене и моста на Рейне. Был приближенным и любимцем Карла, выполнял даже дипломатические поручения при поездках в Рим к папскому двору (в 806 г.). По его совету Карл объявил в 813 г. своего сына Людовика соправителем. После смерти Карла, в 814 г., Эйнхард занял пост личного секретаря Людовика, а позднее, в 817 г. стал советником его сына Лотаря. Междоусобица между Людовиком и его сыновьями заставила Эйнхарда отстраниться от политики. В 830 г. он уехал в ранее основанный им монастырь в Зелигенштадте на Майне, где стал аббатом и умер в 840 г.

Свое главное сочинение, «Vita Karoli Magni», Эйнхард написал между 817 и 821 г. (оно помещено в каталоге аббатства Рейхенау, составленном в 821 г.). В 840 г. аббат Рейхенау, поэт Валахфрид Страбон переиздал это сочинение, разделив его на главы и снабдив прологом, в котором дал некоторые сведения об Эйнхарде, подтверждаемые и другими писателями: Алкуином и Теодульфом. Источниками Эйнхарда были летописи, документы, но основной материал дали ему собственные наблюдения. Из исторических материалов он отобрал лишь самые важные и главным образом те, которые позволяли представить его героя в лучшем свете. В предисловии к книге он сам говорит о своем намерении написать биографию Карла, прославляющую его в веках. Поэтому в сочинении заметна тенденциозность в освещении событий (саксонская война, например, представлена не как агрессивная, а как оборонительная, обходится молчанием жестокость Карла по отношению к саксам и аварам и др.), встречаются фактические и хронологические неточности. Карл изображен как идеальный правитель, образец всех добродетелей. Он — воплощение ума, твердости духа, благородства. Это любящий отец, верный друг, бесстрашный полководец и искусный строитель, умный дипломат и ревностный защитник церкви. Подробно описывается личная жизнь Карла, его характер, обычаи, интересы. И все же сочинение Эйнхарда не панегирик, а живая литературная биография исторического деятеля, сохраняющая в похвалах известную умеренность.

В «Жизни Карла» нетрудно увидеть попытку автора вернуться к приемам античной историографии. Она написана в подражание Светониевой «Жизни двенадцати цезарей». Воспроизводя биографическую схему Светония, заимствуя у него приемы композиции, стиль, даже фразеологию, Эйнхард смог полно и всесторонне изобразить своего героя. По-видимому, биография составлялась преимущественно по образцу «Жизни Августа»: в начале идут краткие сведения о предках (гл. 1—3), затем рассказывается о внутренней и внешней политике Карла (4—17), после этого следует рассказ о частной и семейной жизни, дается его портрет и описание личных качеств, отношение к религии, науке, наконец, описывается болезнь, смерть, погребение, приводится завещание (18—33). Отдельные выражения Эйнхард заимствовал и из биографий Веспасиана, Тита, Тиберия, Клавдия. Намеренно стремясь описать словами Светония своего героя, он как бы продолжал этим серию портретов императоров и таким образом принял эстафету античного искусства литературной биографии.

Изложение Эйнхарда лаконично, язык чистый и ясный. В средние века «Жизнь Карла» пользовалась большой популярностью; 80 с лишним рукописей неоспоримо доказывают, как высоко было оценено потомками это сочинение, которое и до сих пор остается одним из самых ценных источников для истории каролингского периода.

Из второстепенных сочинений Эйнхарда известны: сочинение «О перенесении мощей св. Марцеллина и Петра», небольшой трактат теологического содержания, и собрание писем. Эйнхарду приписывается участие в составлении «Лоршских (или «королевских») анналов», описывающих события с 741 по 839 г., но вопрос этот пока остается спорным.

ЖИЗНЬ КАРЛА ВЕЛИКОГО

Решив описать частную жизнь, обычаи и, в какой-то мере, подвиги моего государя и воспитателя Карла, выдающегося и заслуженно прославленного короля, я стремился сделать это с возможно большей краткостью, стараясь не пропустить ничего из того, что могло дойти до меня, и вместе с тем не возбудить многословным рассказом неудовольствия читателей, которые с пренебрежением относятся ко всему новому; боюсь только, что вряд ли возможно избежать недовольства новыми сочинениями со стороны тех, кто пренебрегает даже и произведениями древних писателей, весьма образованных и красноречивых. И хотя, несомненно, немало есть людей, которые посвятили досуг литературным занятиям, которые не считают современный мир столь ничтожным, чтобы все происходящее теперь предавать молчанию и забвению как недостойное памяти, и которые предпочитают в надежде на долговечность славы рассказывать о прекрасных деяниях других людей, чем, ничего не записывая, обрекать на забвение потомством собственную славу, — тем не менее, думается, и я имел право взяться за сочинение подобного рода, поскольку никто, я уверен, не мог бы правдивее меня рассказать, как говорится, с добросовестностью очевидца, о событиях, которые я сам пережил и оценил; да и не мог я знать наверное, возьмется ли писать об этом кто-либо другой. И я почел, что лучше мне вместе с другими писать об одном и том же, сохранив это для потомства, чем допустить, чтобы исчезли во мраке забвения славная жизнь самого замечательного и великого короля своего века и его исключительные, почти неподражаемые для людей нашего времени, подвиги. Была и другая, по-моему, небезосновательная причина, которая сама по себе уже могла быть достаточной, чтобы побудить меня к написанию этого труда, а именно: щедрая его забота обо мне и постоянные дружественные отношения, в которых я находился с ним самим и с его детьми со времени моего пребывания при дворе[390]. Он меня так привязал к себе и сделал своим должником, как при жизни, так и после смерти, что все по праву могли бы считать меня неблагодарным и за это осуждать, если бы я, забыв все оказанное мне добро, обошел молчанием славнейшие и блестящие деяния человека, которому я стольким обязан, и допустил, чтобы жизнь его осталась без литературных воспоминаний и должной похвалы, будто он никогда и не существовал. Правда, чтобы написать и потом изложить это по порядку, мало не то что моего слабого и скромного дарования, которого почти и нет, — самому красноречию Туллия пришлось бы потрудиться над этим.

И вот мой труд, который должен сохранить память о превосходном и великом деятеле; здесь, кроме его подвигов, ты ничему не подивишься, разве что, быть может, тому, что я, варвар[391], едва владеющий латинской речью, вообразил, что смогу написать по-латыни что-то прилично и толково и что посмел не обратить внимания на слова Цицерона из первой книги «Тускуланских бесед», где он, говоря о латинских писателях, выразился вот как: «Излагать письменно свои мысли, не будучи в состоянии ни расположить их, ни отделать, ни доставить какое-то удовольствие читателю, свойственно лишь человеку, безрассудно злоупотребляющему и досугом, и сочинительством»[392]. Это суждение знаменитого оратора могло бы, пожалуй, удержать меня от моего намерения, не реши я заранее лучше подвергнуться суду людей и рискнуть своим скромным талантом, написав это, чем, щадя себя, оставить без внимания память о столь великом человеке.

4. О его рождении, младенчестве или даже детстве я считаю бессмысленным писать, поскольку нигде не сохранилось каких-либо записей и нет теперь никого из переживших его людей, кто бы мог дать сведения об этом; поэтому я сразу же перейду, оставив в стороне неизвестное, к изложению и описанию его деятельности, характера и других сторон его жизни, таким, однако, образом, чтобы сначала рассказать о его деяниях у себя в королевстве и за его пределами, потом — о его характере и любимых занятиях, наконец — о его управлении и его кончине, не пропустив ничего из того, что важно или необходимо знать.

5. Из всех войн, которые он вел, первой была война аквитанская, начатая, но не законченная, еще его отцом[393]; он предпринял ее, рассчитывая на скорое окончание, еще при жизни брата[394], чьей помощи он даже просил. И хотя брат, обещав содействие, обманул его, он продолжал поход весьма решительно и намеревался не оставлять своего начинания и не отступать от однажды предпринятого дела, пока настойчивостью и выдержкой он не достигнет намеченной цели. Он принудил Гунольда[395], который по смерти Вайфария пытался завладеть Аквитанией и возобновить почти уже окончившуюся войну, покинуть Аквитанию и бежать в Басконию[396]; но и там, не оставляя его в покое, он переходит реку Гаронну и через послов предлагает герцогу Васконии Лупу выдать перебежчика, — в случае же промедления грозит потребовать его силой оружия. Тогда Луп, последовав здравому совету, не только выдал Гунольда, но и сам, вместе с областью, которой управлял, покорился его власти.

6. Уладив дела в Аквитании, покончил он с этой войной и, после того как его соправитель покинул этот мир, предпринял по просьбе и настоянию римского епископа Адриана[397] войну против лангобардов[398]. Такую войну по просьбе папы Стефана вел еще его отец, и с немалыми трудностями, ибо некоторые из знатнейших франков, с которыми он обычно совещался, так противились его замыслу, что даже открыто заявляли о своем намерении оставить короля и вернуться домой. Тем не менее война против короля Айстульфа[399] была тогда начата и очень скоро окончилась[400]. Но хотя, как будто, причина войны и у него и у отца была схожей, или, вернее, той же самой, — не схожи, как известно, были трудности сражений и их результаты. Пипин, после нескольких дней осады Тицена[401], заставил короля Айстульфа выдать заложников и вернуть римлянам отнятые у них города и крепости, а также дать клятвенное заверение, что он не станет вновь захватывать возвращенного; что же касается Карла, то он окончил начатую войну не раньше чем принудил к сдаче короля Дезидерия[402], измученного длительной осадой, а сына его Адальгиза, на которого, по-видимому, возлагались всеобщие надежды, заставил покинуть не только свое королевство, но и пределы Италии, вернул римлянам все отнятое у них, расправился с Руотгаутом, наместником Фриульского герцогства, замышлявшим новый мятеж[403], подчинил своей власти всю Италию и поставил над ней королем сына своего Пипина[404]. Я охотно рассказал бы здесь, как опасен был при вступлении в Италию переход через Альпы и с каким трудом франки преодолели непроходимые горные хребты, устремленные ввысь утесы и острые скалы, не будь у меня намерения уделить в настоящем труде больше внимания образу жизни Карла, чем подробностям войн, которые он вел. Тем не менее исходом этой войны было: покорение Италии, пожизненная ссылка короля Дезидерия, изгнание его сына Адальгиза за пределы Италии, и возвращение главе римской церкви Адриану всего, что было захвачено лангобардскими королями.

7. По окончании этой войны была возобновлена война против саксов, которая казалась как бы прерванной на время. Никакая из войн не была столь продолжительной, столь жестокой и столь тяжелой для франкского народа, потому что саксы, подобно всем почти племенам, населявшим Германию, по природе свирепые, преданные идолопоклонству и враждебные нашей вере[405], не считали бесчестным осквернять или преступать и божеские и человеческие законы. Были и другие причины, которые в любой миг могли привести к нарушению мира, а именно: так как граница между нашими и их пределами почти повсюду идет по равнинам, кроме немногих мест, где обширные леса или пограничные цепи гор четко разделяют земли обоих народов, то здесь беспрестанно происходили то убийства, то грабежи, то поджоги. Все это так ожесточило франков, что они сочли за должное не только воздавать саксам тем же самым, но вступить против них в открытую войну. Так и началась война против саксов, которая велась непрерывно в течение 33-х лет[406] с великим ожесточением с обеих сторон, но с большими потерями для саксов, нежели для франков. Она могла бы кончиться и раньше, если бы не вероломство саксов. Трудно сказать, сколько раз они, побежденные и смиренно молившие о пощаде, сдавались на милость короля, обещали повиноваться его приказаниям, безотлагательно выдавали требуемых от них заложников и принимали отправленных к ним послов. Несколько раз они были так усмирены и обессилены, что даже изъявляли готовность отказаться от идолопоклонства и принять христианскую веру[407]. Но, сколько бы раз они ни проявляли склонность сделать это, они всегда были готовы от этого отступиться[408]. Так что нельзя даже сказать, что из двух было для них легче: ведь со времени начала войны против них не проходило и года, чтобы не случилось с ними подобной перемены. Но никакая их изменчивость не могла победить великодушия короля и твердости его духа, неизменной как в несчастьи, так и в счастьи, и не могла отклонить его от предпринятого дела. Ибо никогда он не допускал, чтобы они безнаказанно совершали нечто подобное, но мстил им за вероломство и надлежащим образом карал их, выступая против них сам, или посылая войско под командованием своих графов[409], пока, наконец, не сломил всех, кто обычно оказывал ему сопротивление, и не подчинил их своей власти; он снял с местожительства 10 тысяч человек, вместе с женами и детьми, населявших оба берега Эльбы и расселил тут и там по разным местам Галлии и Германии. Тянувшаяся столько лет война, как известно, окончилась тем, что саксы приняли условия, поставленные им королем: отречься от идолопоклонства и старых отцовских обрядов, принять христианскую веру с ее таинствами и, соединившись с франками, образовать с ними один народ.

8. В этой войне, несмотря на ее продолжительность, сам он сразился с врагом только в двух битвах: первый раз возле горы Осненги, в месте, называемом Теотмели[410], второй раз у берегов Газы[411], и это в течение одного и того же месяца с промежутком в несколько дней. В обеих битвах враг был так разбит и разгромлен, что не отваживался в дальнейшем ни вызывать короля на бой, ни оказывать сопротивления его натиску, разве что в местах, укрепленных для обороны. Тем не менее в этой войне погибло много людей как из франкской так и из саксонской знати, занимавших высшие и почетные должности.

Война прекратилась, наконец, через 33 года, но тем временем в различных краях земли было начато столько тяжелых войн против франков[412], и король вел их с таким искусством, что при мысли об этом справедливо можно недоумевать, чему из двух следует больше удивляться: выдержке ли его в преодолении трудностей или счастью. В самом деле, эту войну он предпринял еще за два года до похода в Италию и, хотя велась она без перерыва, все же нигде и ни в какой другой войне им ничто не было упущено и ни от какой иной столь же тяжелой схватки он не уклонился. Ибо этот король, превосходя всех правителей своего времени и отменным умом и величием души, никогда ни от каких своих начинаний и свершений не отказывался ни из-за трудностей, ни из страха опасности, но умел стерпеть и перенести все, сообразно происходящему — при неудаче не падая духом, а при удаче не обольщаясь обманчивыми соблазнами фортуны.

17. Хотя он и был таков во всем, что касалось расширения королевства и подчинения иноземных народов, и делами подобного рода занимался постоянно, он вместе с тем начал в различных местах много работ для украшения и блага государства и некоторые из них даже довел до конца. Среди таких начинаний заслуженно могут быть названы как самые замечательные, например, базилика святой Богородицы в Ахене, сооруженная с удивительным искусством, и мост на Рейне в Майнце длиной в пятьсот шагов (ибо такова там ширина реки); однако за год до кончины Карла мост сгорел до тла и не мог быть восстановлен из-за скорой его смерти, хотя и была у него мысль построить вместо деревянного каменный мост. Он положил начало строительству дворцов превосходной работы, один недалеко от города Майнца, возле виллы по названию Ингельхейм[413], и другой в Неймегене[414] на реке Ваал, протекающей вдоль южной части Батавских островов. Но прежде всего во всем своем государстве, где бы он ни узнавал о рухнувших от ветхости священных постройках, он приказывал епископам и аббатам, на чьем попечении они находились, восстанавливать их, а своим посланцам[415] предписывал следить за выполнением приказа. Снарядил он также флот для войны против норманнов, построив для этого корабли на галльских и германских реках, впадающих в Северный океан. И, так как норманны беспрестанно опустошали берега Галлии и Германии набегами, он расставил во всех портах и устьях рек, которые казались пригодными для принятия кораблей, караулы и сторожевые суда и такими мерами предосторожности лишил врага возможности высадки. То же он сделал на юге, на берегах Нарбонской и Септиманской провинций, и даже по всему побережью Италии до самого Рима — против мавров, в недавнее время[416] начавших заниматься морским разбоем. Вот почему при его жизни ни Италия со стороны мавров, ни Галлия и Германия со стороны норманнов никаких значительных потерь не понесли; только Центумцеллы[417], город Этрурии, в результате предательства был взят маврами и опустошен, да во Фризии несколько островов, прилегающих к берегам Германии, были разгромлены норманнами.

18. Таков он был в том, что касалось защиты, расширения и вместе с тем украшения государства. Теперь я намерен приступить к рассказу о его духовных качествах, его необыкновенной выдержке в каком угодно, и в счастливом и в несчастливом, положении, а также о том, что относится к его частной и семейной жизни[418].

После смерти отца, разделив с братом власть, он переносил его зависть с таким терпением, что всем казалось удивительным, как это могло даже не вызвать в нем гнева. Затем под влиянием уговоров матери, он женился на дочери лангобардского короля Дезидерия, но по неизвестной причине спустя год развелся с ней и взял в жены Хильдегарду, женщину знатного происхождения из племени швабов. Она родила ему трех сыновей: Карла, Пипина и Людовика и столько же дочерей: Гертруду, Берту и Гислу. Кроме того, Карл имел еще трех дочерей: Теодраду, Гильтруду, Руотгайду, двух от жены Фастрады из племени восточных франков, т. е. германцев, третью от какой-то наложницы, имя которой не приходит мне сейчас на память. После смерти Фастрады женился он на алеманке Лиутгарде, от которой детей не имел. По смерти этой имел он трех наложниц: Герсуинду из Саксонии, от которой родилась дочь по имени Адальтруда, Регину, родившую ему Дрогона и Гуга, Адалинду, от которой родился Теодорих. Мать его Бертрада до старости была у него в большой чести. Он выказывал ей столь высокое почтение, что никогда между ними не возникло никакого раздора, за исключением ссоры при разводе с дочерью короля Дезидерия, на которой он женился по ее совету. Она умерла после смерти Хильдегарды, когда уже увидела трех внуков и столько же внучек в своем доме. Он похоронил ее с великими почестями в той же самой базилике святого Дионисия[419], где покоился отец. Была у него единственная сестра по имени Гисла[420], С девичьих лет посвященная религиозной жизни; к ней он, как и к матери, относился с большой нежностью. Она умерла за несколько лет до его кончины в монастыре, где жила.

19. Детей своих он считал нужным воспитывать так, чтобы как сыновья, так и дочери прежде всего изучали благородные искусства, к которым он и сам прилагал старание. Затем он велел сыновьям, как только позволял их возраст, упражняться в верховой езде, по обычаю франков, учиться владению оружием и охоте; дочерям же он приказал учиться прясть шерсть[421], трудиться за прялкой и веретеном и совершенствоваться во всяком добронравии, чтобы не отупеть в праздности.

Из всех этих детей еще до своей смерти он потерял двух сыновей и одну дочь: старшего Карла, Пипина, которого сделал правителем Италии, и Гертруду, старшую из дочерей, обрученную с греческим императором Константином[422]. Из них Пипин оставил после себя одного сына, Бернгарда, а также пять дочерей — Аделаиду, Атулу, Гунтраду, Бертайду, Теодраду. По отношению к ним король особенно явно показал свое добросердечие, когда по смерти сына сделал внука его наследником и внучек позволил воспитывать вместе со своими дочерьми. Смерть сыновей и дочери, при всей отличавшей его твердости духа, переносил он недостаточно стойко, и по своему добросердечию, которое его прославило не меньше, не в силах был сдерживать слез. Даже при известии о смерти римского папы Адриана, с которым его связывала особенная дружба, плакал он так, как если бы потерял брата или дорогого сына. Ибо был он весьма расположен к дружбе, легко сближался с людьми, неуклонно соблюдал верность и свято чтил тех, с кем связал себя дружескою близостью. О воспитании сыновей и дочерей он проявлял такую заботу, что, находясь дома, не обедал никогда без них, и никогда без них не путешествовал: сыновья ехали верхом рядом с ним, а чуть сзади следовали дочери под охраной телохранителей, специально для этого назначенных. Были они очень красивы и так горячо им любимы, что — дивно сказать — ни одну из них он не хотел отдать в жены ни кому-либо из своих, ни чужеземцу, но держал всех при себе до самой своей смерти, говоря, что не может обходиться без их общества. И из-за этого, счастливый во всем другом, испытал он козни превратной судьбы. Однако он делал вид, будто и не возникало никогда никакого подозрения и не расходились слухи о позоре какой-либо из дочерей[423].

21. Он любил иноземцев и очень заботился об оказании им надлежащего приема, так что их многочисленность не без основания казалась обременительной не только для двора, но и для всего государства. Сам же он, по своему великодушию, отнюдь не тяготился этим, потому что даже весьма ощутимые неудобства вознаграждались здесь славой щедрости и ценой доброго имени.

22. Телосложения он был дородного и крепкого, роста высокого, но не сверх меры, — ведь, как известно, рост его измерялся семью его стопами, — верхняя часть головы округленная, глаза большие и живые, нос чуть больше среднего, красивая седина, лицо открытое и веселое. Все это придавало его наружности, стоял он или сидел, внушительность и достоинство; и хотя шея его, казалось, была толста и несколько коротка, а живот слегка выдающийся, однако соразмерность остальных частей тела скрывала это. Походка его была твердой и вся осанка мужественной, только голос, хотя и звучный, не совсем соответствовал телосложению. Здоровьем он отличался превосходным, лишь в последние четыре года перед смертью у него часто случались приступы лихорадки и под конец он стал прихрамывать на одну ногу. И даже тогда поступал он больше по своему усмотрению, чем по совету врачей, которые стали ему почти ненавистны за то, что убеждали его отказаться от привычной жареной пищи и привыкать к вареной. Он постоянно упражнялся в верховой езде и охоте, что было обычаем его народа: едва ли найдется на земле другое племя, которое могло бы равняться франкам в этом искусстве. Любил он еще пар природных горячих источников, часто укреплял свое тело плаванием[424] и был столь искусен в этом, что никто, по справедливости, не мог превзойти его. Поэтому он и построил себе дворец в Ахене, и жил там постоянно в последние годы жизни до самой смерти. И приглашал он к купанию не только сыновей, но сановников и друзей, нередко даже и свиту и толпу телохранителей, так что иной раз до ста и даже более человек купались вместе с ним.

23. Одежду он носил отечественную, т. е. франкскую. На тело надевал полотняную рубашку и полотняные штаны, сверху тунику, окаймленную шелком, и набедренник; затем надевал обмотки на голени и башмаки на ноги; зимой прикрывал плечи и грудь камзолом, изготовленным из шкур выдры или соболя, набрасывал воинский плащ цвета морской воды и всегда был опоясан мечом, рукоятка и перевязь которого были из золота или серебра. Иногда он носил даже меч, украшенный драгоценными камнями, но это только в особо торжественных случаях или для приема иноземных гостей. Что касается иноземной одежды, хотя бы и очень красивой, он относился к ней с пренебрежением и никогда не позволял себе надевать её; только в Риме, один раз по желанию папы Адриана, в другой — по настоянию его преемника Льва, он облачился в длинную тунику и хламиду и даже обулся в башмаки, сшитые по римскому образцу. В дни больших праздников появлялся он в златотканном одеянии, в башмаках, украшенных драгоценными камнями, в плаще, скрепленном золотой пряжкой, в короне тоже из золота и украшенной драгоценностями. В прочие же дни его одежда мало чем отличалась от обычной простонародной одежды.

24. В пище и питье он был воздержан, особенно в питье, потому что не терпел пьянства ни в ком, тем более в себе самом и в своих близких. В пище он, все же, не мог быть столь же воздержанным и часто жаловался, что пост вреден его здоровью. Пиры он устраивал редко, да и то лишь в дни особых торжеств, но тогда уж для множества гостей. К обычному обеду подавалось только четыре блюда[425], кроме жаркого, которое охотники обычно вносили на вертеле и которое он ел охотнее всякого другого кушанья. За обедом он слушал какую-нибудь музыку или чтение. Читали ему истории и деяния древних. Доставляли ему удовольствие и книги блаженного Августина, особенно те, которые называются «О граде Божьем». В отношении вина и прочих напитков был он так воздержан, что за обедом редко пил более трех раз. Летом, после дневного завтрака, он съедал несколько плодов и запивал один раз, затем, сняв одежду и обувь, как он это делал на ночь, отдыхал часа два или три. Ночью спал так, что сон его прерывался раза четыре или пять, и он не только просыпался, но даже и вставал. Когда он обувался и одевался, он впускал к себе не только друзей, но даже, если дворцовый граф[426] сообщал о каком-то спорном деле, которое нельзя было решить без согласования с ним, приказывал тотчас ввести тяжущиеся стороны и, ознакомившись с делом, произносил приговор, как если бы сидел на судейском месте. И не это одно, но вообще все, что следовало ему сделать в этот день, или какие нужно было отдать распоряжения служащим, он обдумывал в это же время.

25. Красноречием он был одарен богатым и изобильным и мог с большой ясностью выражать все, что бы ни захотел. Не довольствуясь только отеческим языком, он прилагал старание к изучению языков иностранных. Латинским языком он владел так хорошо, что обычно молился на нем, так же как и на родном; что касается греческого языка, он умел лучше его понимать, чем говорить на нем. Вообще же он был так речист, что мог бы даже показаться многословным. Благородными искусствами он занимался с величайшим усердием и, высоко ценя знатоков в этой области, оказывал им большие почести. Уроки грамматики он брал у старого диакона Петра Пизанского, в прочих науках наставником его был сакс из Британии Альбин, по прозвищу Алкуин, тоже диакон, человек всесторонне образованный. Под его руководством он много и времени и сил положил на изучение риторики, диалектики и особенно астрономии. Он изучал искусство вычисления и с большим вниманием и любознательностью наблюдал за движением звезд. Пытался он также писать и с этой целью имел обыкновение держать под подушкой в кровати навощенные дощечки и листки пергамента, чтобы в свободное время приучать руку выводить буквы; но несвоевременно и слишком поздно начатый труд принес мало успеха.

26. Приобщенный с раннего детства к христианской религии, он относился к ней с глубочайшим благоговением; потому и построил он в Ахене необычайной красоты базилику и украсил ее золотом, серебром и светильниками, а также решетками и дверями из массивной бронзы. Не имея возможности достать из какого-либо другого места колонны и мрамор для ее сооружения, он позаботился о доставке их из Рима и Равенны. В церковь он ходил неутомимо, к утрене и вечерне, даже к всенощной и обедне, до тех пор, пока позволяло ему здоровье, и очень заботился о том, чтобы все, что в ней происходит, исполнялось с величайшим достоинством, часто напоминая церковным сторожам, чтобы не разрешали они вносить в церковь или оставлять в ней что-либо недолжное или грязное. Он приобрел для церкви священные сосуды из золота и серебра, а также ризы для священников в таком количестве, что при торжественном богослужении даже у привратников, самых низших церковных чинов, не было необходимости служить в обычной одежде. Тщательнейшим образом исправил он порядок чтений и песнопений[427]. Ведь и в том и в другом он был весьма искусен, хотя сам публично не читал и пел разве что потихоньку и в хоре.

27. Что касается поддержки бедных и доброхотного даяния, которое греки называют милостыней, он проявлял об этом ревностную заботу не только в своем отечестве и в своем государстве, но и в краях заморских, в Сирии и Египте, а также в Африке, в Иерусалиме, в Александрии и Карфагене; где бы только он ни узнавал, что христиане живут в бедности, обычно посылал деньги. Потому он так и стремился к дружбе с королями заморскими, чтобы оказывать христианам, живущим под их властью, какое-то облегчение и утешение.

Более других святых и почитаемых мест он чтил собор святого Петра апостола в Риме, в сокровищницу которого им были пожертвованы огромные богатства как в золоте, так и в серебре, а также в драгоценных камнях. Много даров неисчислимой ценности послал он епископам. И во все время своего правления ни о чем он так не заботился, как о том, чтобы город Рим его трудом и старанием восстановил былое значение, и чтобы собор святого Петра благодаря ему не только оставался в целости и сохранности, но даже, на его средства, по украшению и дарам превосходил всякую другую церковь. Но хотя и почитал он Рим так сильно, между тем за 47 лет своего правления лишь четыре раза выезжал туда[428] для исполнения обетов и на молитвы.

28. Причиной его последней поездки было, однако, не только это, но и другое. Римляне нанесли папе Льву тяжкое оскорбление: вырвав ему глаза и отрезав язык, они принудили его прибегнуть к защите короля. Поэтому-то, прибыв в Рим ради восстановления слишком уж пошатнувшегося положения церкви, он провел там целую зиму. Тогда и получил он звание императора и Августа[429]. Вначале это было ему так тягостно, что, по его уверению, знай он заранее о намерении папы, он не вошел бы в этот день в церковь, хотя и был большой праздник. Тем не менее зависть ромейских императоров[430], недовольных принятием им такого титула, перенес он с большим терпением и победил их строптивость великодушием, каким, без сомнения, намного превосходил их, отправляя к ним частые посольства и обращаясь к ним в письмах как к братьям.

29. По принятии императорского титула, когда он увидел, как много недостатков в законах его народа, — ведь у франков было два закона[431], во многих местах сильно разнящихся, задумал он добавить к ним недостающее, согласовать расхождения, исправить неверно записанное и искаженное; но ничего из того не сделал, разве только добавил в законы кое-какие главы, да и то незаконченные. Все же он приказал собрать у всех подвластных ему народов неписаные законы и изложить их письменно. Повелел также переписать и сохранить для потомства варварские старинные песни, в которых воспевались деяния и битвы древних королей. Он положил начало и составлению грамматики родного языка.

Вслед за тем и месяцам он дал названия на своем родном языке, тогда как до тех пор они носили у франков имена частью латинские, частью варварские. Точно так же он приискал наименования двенадцати ветрам, в то время как прежде едва могли найти названия лишь четырем ветрам[432]...

30. Под конец жизни, уже ослабленный болезнью и старостью, призвал он к себе сына своего Людовика, короля Аквитанского, единственного из сыновей Хильдегарды, оставшегося в живых, и перед собравшимися со всего королевства знатнейшими франками и при всеобщем согласии торжественно объявил его соправителем всего королевства и наследником императорского титула, а потом, возложив на его голову корону, приказал именовать его императором и Августом. Это его решение было принято всеми присутствующими с большим одобрением, потому что мысль о благе государства, казалось, была внушена ему свыше. Этот поступок и возвысил его достоинство и нагнал немало страху иноземным народам. Отослав затем сына в Аквитанию, сам он, по своему обыкновению, как ни удручен был старостью, отправился на охоту в окрестности ахенского дворца и, проведя за такого рода занятием остаток осени, вернулся в Ахен к ноябрьским календам. Оставшись там на зиму, в январе схватил он сильную лихорадку и слег в постель. Тотчас же, как обычно при лихорадке, он перестал есть, полагая, что таким воздержанием можно отогнать, или по крайней мере ослабить, болезнь. Но, когда к лихорадке добавилась боль в боку, которую греки называют плевритом, а он все еще соблюдал пост и подкреплял тело лишь очень скудным питьем, он скончался на седьмой день болезни, после принятия святого причастия, на 72 году жизни и на 47 году правления, в пятый день до февральских календ, в третьем часу дня[433].

31. Его тело, торжественным образом омытое и приготовленное для погребения, при великом плаче всего народа было внесено в церковь и погребено. Сначала колебались, где следует положить его, потому что сам он при жизни никаких указаний об этом не дал. В конце концов все согласились, что нигде нельзя похоронить его с большей почестью, кроме как в той базилике, которую он сам построил в том же городе на свои частные средства из любви к Богу и Господу нашему Иисусу Христу и в честь святой приснодевы Богородицы. Здесь и был он погребен в самый день своей смерти, а на гробнице воздвигли позолоченную арку с его изображением и надписью. Надпись гласила: «В этой могиле покоится тело Карла, великого и православного императора, который достойно расширил королевство франков и правил счастливо 47 лет. Умер в возрасте 70 лет, в год воплощения Христа 814, в VII индиктион[434], в 5 день до февральских календ».

32. Многие знамения предвещали приближение его конца, так что не только другие, но даже и он сам чувствовал себя под угрозой. В течение трех последних лет его жизни неоднократно происходили солнечные и лунные затмения, и на солнце 7 дней кряду видели несколько черных пятен. Портик, построенный с большим трудом между базиликой и дворцом, внезапно рухнул и весь развалился в день Вознесения[435]. Также мост на Рейне у Майнца, который он сам построил в течение десяти лет с великим трудом и с таким изумительным искусством, что казалось он может выдержать целую вечность, неожиданно за три часа сгорел и от него, кроме частей, покрытых водой, не осталось даже ни одной щепки. И сам он однажды, во время последнего похода в Саксонию против Готфрида, короля данов, когда перед восходом солнца, покинув лагерь, отправлялся в путь, то увидел вдруг падавший с неба огонь, с ослепительным блеском пролетевший в безоблачном просторе справа налево. И пока все дивились, что бы это знамение могло предвещать, конь, на котором он сидел, внезапно уткнулся головой в землю и упал, сбросив его с такой силой, что застежка его плаща лопнула и перевязь с мечом порвалась, и он, обезоруженный и без плаща[436], был поднят подоспевшими слугами. Даже копье, которое он крепко держал тогда в руке, выскользнув, отскочило на 20 или более футов. К этому добавилось еще частое сотрясение ахенского дворца и треск потолков в домах, где он жил постоянно. Даже базилика, где он потом был погребен, была поражена молнией и золотое яблоко, украшавшее верхушку купола, ударом молнии было разбито и отброшено на примыкающий к базилике дом епископа. В этой же базилике по краю пояса, который огибал внутреннюю часть здания между верхними и нижними арками, шла надпись красными буквами, называвшая имя создателя этого собора; в последнем стихе ее читались слова: «Karolus princeps». Некоторыми было замечено, что в год его смерти, за несколько месяцев до кончины, буквы, составлявшие слово «princeps», настолько стерлись, что стали совсем неразборчивы. Но сам он или делал вид, или в самом деле относился ко всем этим знамениям с пренебрежением, как будто ничто из этого ничуть его не касалось[437].

Нитхард

Нитхард, видный представитель историографии первой половины IX в., родился около 790 г. Он был сыном дочери Карла Великого и поэта Ангильберта — «Гомера». Высокое происхождение и прекрасное образование обеспечили ему близость ко двору Людовика Благочестивого, а потом Карла Лысого, и соответствующее общественное положение и должности. В 840 г. Нитхард выполнял дипломатическую миссию ко двору Лотаря, старшего брата Карла Лысого, в 841 г. участвовал в битве при Фонтенуа, в 842 г. входил в состав комиссии по подготовке договора о разделе империи. Обо всем этом он сам упоминает в своем сочинении «Четыре книги истории» («Libri quattuor historiarum»). Оно было начато по поручению Карла Лысого в 842 г., в самый разгар междоусобной борьбы трех братьев — Лотаря, Людовика Немецкого и Карла Лысого, — и закончено год спустя в монастыре Сен-Рикье, где недолгое время Нитхард был аббатом. Есть известие (эпитафия монастырского поэта XI в. Микона), что умер он от ранения, полученного в бою. Но случилось ли это в 844 г. в сражении между Карлом и Пипином, или, по другой версии, в 858 г. в схватке с норманнами, — неизвестно. Более вероятным представляется ранний срок смерти, иначе непонятно, почему в его истории не нашло своего отражения такое важное событие, как Верденский договор 843 г. о разделе империи.

«История» охватывает период с 814 г. до начала 843 г. Нитхард начинает повествование с краткого панегирика Карлу Великому, затем в качестве вступления дает очерк правления Людовика Благочестивого, и, наконец, излагает основную тему — междоусобные раздоры сыновей этого императора с 840 по 842 г. В первой книге излагаются причины и начало раздоров, во второй — ход войны и решающая битва братьев при Фонтенуа, в которой Нитхард сражался на стороне Карла и Людовика против Лотаря. По первоначальному замыслу этим событием и должна была закончиться «История»; однако, опасаясь, по его словам, как бы кто-то другой, малоосведомленный, не истолковал превратно современную историю, а также желая использовать свое непосредственное участие в событиях 842 г., Нитхард добавил потом третью, а затем и четвертую книги; в книге III рассказано о подчинении Лотаря, о его новом выступлении против братьев и о договоре их в Страсбурге, а в книге IV речь идет о совместных действиях Карла и Людовика в Ахене по подготовке до-говора о разделе империи. Каждой книге предпосланы краткие предисловия, в которых Нитхард делится с читателем своими намерениями, просит о снисхождении к недостаткам его книги и т. д.

«История» Нитхарда не простая хроника современных событий, это в какой-то мере опыт истории политической. Автор ее, очевидец и участник событий, не только излагает события, но пытается их оценивать, вскрывать их причины. Естественно, его анализ событий, при недостатке исторической перспективы, носит самый поверхностный характер. Общественное положение Нитхарда как приближенного и полководца Карла Лысого понятным образом ограничило объективность рассказа о междоусобной войне, тенденциозного и иной раз противоречивого: автор явно пристрастен к одной из сторон и предубежден против другой. Наделив Карла и Людовика всеми добродетелями, — они благородны и красивы, щедры и рассудительны, добры и храбры — он, в своем стремлении обвинить Лотаря перед потомством, рисует его чрезмерно честолюбивым, вероломным, корыстолюбивым, лицемерным. В «Истории» нетрудно уловить политическую тенденцию осуждения современности и восхваления прошлого. Вся она проникнута пессимистическим настроением, особенно остро ощущаемым в заключительной главе, где Нитхард размышляет о связи природных явлений с моральным состоянием общества: в стихийных бедствиях он видит справедливую кару бога за человеческое безумие, развращенность, эгоизм, подтверждая это тем, что в счастливое время Карла Великого царили мир и согласие, изобилие и радость, и стихии были благосклонны к человеку, — теперь же, в смутное и суровое время вражды, раздоров и бедствий, стихии к ним враждебны. Такое противопоставление славного прошлого безнадежному настоящему логически завершает мысли автора, крупицами раскиданные по всему сочинению.

«История» написана языком простым и безыскусственным, изложение ее ясно и кратко. Ход повествования изредка нарушается небольшими отступлениями, содержащими ассоциативные воспоминания, пояснения, а то и просто сообщения о каких-то природных явлениях.

Для нас сочинение Нитхарда представляет ценность как источник для знакомства с франкской историей 830—843 гг., с деталями быта и социальными отношениями этого времени. Кроме того, в нем сохранены подлинные тексты страсбургской присяги на романском и тевтонском языках — древнейшие образцы выделяющихся в середине IX в. национальных языков, французского и немецкого.

ЧЕТЫРЕ КНИГИ „ИСТОРИИ“

[БИТВА ПРИ ФОНТЕНУА]

II. 10. Лотарь[438] отверг эти предложения[439], словно бы ничего не стоящие, сообщив через послов, что не желает ничего, кроме битвы, и тотчас двинулся в путь навстречу Пипину[440], который шел к нему из Аквитании. Когда Людовик и его приверженцы узнали об этом, то сильно обеспокоились, — ведь были они крайне утомлены как длительностью пути[441], так и борьбой и различными трудностями, особенно же нехваткой лошадей, — но все же, несмотря на это и опасаясь, как бы не оставить своим потомкам недостойного воспоминания, покинув брата[442] без помощи, предпочли они, во избежание этого, лучше претерпеть всяческие бедствия, даже, если понадобится, умереть, чем лишиться славы непобедимых. Вот почему, по духовному своему благородству, преодолели они усталость и, ободрив друг друга, повеселевшие, форсированным маршем пошли вперед, чтобы быстро нагнать Лотаря.

И вот неожиданно возле города Алциодора[443] оба войска оказались на виду друг у друга. Лотарь, боясь как бы его братья не вздумали ненароком напасть на него тотчас же, несколько выдвинулся с войском из лагеря. Заметив эти его действия, братья оставили часть войска устраивать лагерь, а другую взяли с собой и без промедления выступили ему навстречу. С обеих сторон были отправлены послы и заключено на ночь перемирие.

Лагери отстояли один от другого приблизительно на три мили и были разделены небольшим болотом и лесом, вследствие чего подступ к тому и другому с противолежащей стороны был нелегким. Вот почему на рассвете Людовик и Карл отправили послов к Лотарю и велели сказать ему, что они очень огорчены тем, что он отвергает мир и настаивает на битве; но раз он этого хочет, пусть это и произойдет, если уж суждено тому быть, без всякого обмана. И притом пусть сначала будут соблюдены посты и прочтены молитвы, а затем, если кто пожелает перейти на другую сторону, следует назначить ему время и место для перехода, чтобы, таким образом, устранив всякое препятствие с той и другой стороны, можно было без всякого обмана и хитрости вступить в битву. И если он хочет, послы должны будут подтвердить это клятвенно, если же нет — они все равно должны просить его согласиться и дать клятву. Но Лотарь, по своему обыкновению, обещал ответить через своих послов и как только послы братьев ушли, он тотчас увел свое войско навстречу [Пипину] и направился к месту, называемому Фонтанет[444], чтобы там разбить лагерь. В тот же самый день и братья поспешили вслед за Лотарем, нагнали его и расположились лагерем возле селения, называемого Гавриаком[445].

На следующий день оба войска, подготовившись к битве, начали выступать из своих лагерей; но предварительно Людовик и Карл отправили к Лотарю послов, заклиная его вспомнить о братской любви, сохранить мир божьей церкви и всему христианскому народу и не лишать их владений, которыми наделил их отец с его же согласия; пусть он сохранит за собой то, что получил от отца, не по заслугам, а только по добросердечию. И в дар предлагали они ему все, что бы ему ни захотелось взять в целом войске, кроме лошадей и оружия. Если же и от этого он откажется, то каждый из них уступит ему часть своих владений: один до Карбонарийских[446] гор, другой до самого Рейна; ну, а если уж и это отвергнет, то пусть вся Франция будет разделена на равные части, и какую бы из них он ни пожелал — она станет его владением. На это Лотарь ответил, по своему обыкновению, что сообщит через своих послов, что ему будет угодно; и, послав к ним на сей раз Дрогона, Гугона и Гегиберта, поручил им сказать, что ему прежде не предлагалось ничего такого и ему нужно время, чтобы все обдумать. А дело то было в том, что еще не подошел Пипин, и он, с помощью этой отсрочки, рассчитывал его дождаться. Между тем он приказал Рикуину, Герминальду и Фридриху клятвенно заверить братьев, что предложением перемирия он не стремится достичь ничего другого, кроме как всеобщего блага, и для братьев, и для всего народа, как того требует долг по отношению к братьям и христианскому народу.

И вот, обманутые этой клятвой, Людовик и Карл, после клятвенного утверждения перемирия на этот день и на следующий и даже до второго часа третьего дня (что приходилось на седьмой день до июльских календ[447]), возвратились в лагерь. На следующий день они намеревались праздновать день св. Иоанна, но в этот же самый день Лотарь, получив, наконец, подкрепление со стороны Пипина, велел сказать своим братьям: так как они знают, что на него возложен титул императора, сопряженный с большой властью, то пусть подумают, как он мог бы исполнить столь высокие обязанности этого звания; к тому же он вовсе не печется о своей только выгоде, но о выгоде обоюдной. А когда послов спросили, склонен ли Лотарь согласиться с каким-либо из сделанных ему предложений, и какой он велел передать им определенный ответ, они ответили, что относительно этого никаких полномочий не получали. Так как этим всякая надежда на справедливость и миролюбие с его стороны, казалось, была отнята, они поручили уведомить его, что, если он не придумает лучшего, пусть принимает одно из сделанных ими предложений, в противном случае — пусть знает, что на следующий день (который, как сказано, приходился на седьмой день до июльских календ), а именно в 2 часа дня, они прибегнут к суду всемогущего Бога, к которому он их принудил вопреки их воле. По своему обыкновению, Лотарь высокомерно отверг это заявление и ответил, что они увидят, как ему следует поступить.

(В то время как я это писал в монастыре св. Флудуальда на Луаре[448], наступило солнечное затмение во вторник[449], в 15-й день до календ ноября[450], в первом часу дня в знаке Скорпиона.)

Так вот, после этого его отказа от переговоров, Людовик и Карл поднялись на рассвете, и, обосновавшись, примерно с третью своих войск на вершине холма, соседнего лагерю Лотаря, ожидали его прихода до второго часа, согласно данной послам клятве. А когда настал срок и появился Лотарь, начали они сражение при Бургундском ручье[451] ожесточенной борьбой. Людовик встретился с Лотарем в решительной схватке в месте, называемом Бриттас[452]; при этом Лотарь был побежден и обращен в бегство. Часть войска, которую атаковал Карл при местечке, называемом в просторечьи Фагит, бежала тотчас же; однако часть, которая при Соленнате[453] напала на Аделарда и других (им и я[454] с Божьей помощью оказал немалую помощь), сражалась стойко; так что победу одерживали и те и другие, но в конце концов все приверженцы Лотаря бежали.

Исходом первой битвы, данной Лотарем, пусть окончится вторая книга.

[СТРАСБУРГСКАЯ КЛЯТВА]

III, 5. И вот в 16-й день до мартовских календ[455] Людовик и Карл сошлись в городе, который некогда назывался Аргентарией, а теперь в просторечьи зовется Страсбургом, и принесли клятву, приведенную ниже, Людовик на романском, а Карл на тевтонском языке[456]. Но прежде чем дать клятву, они обратились к собравшемуся народу, один на тевтонском, другой на романском языке.

Людовик, как старший, начал говорить первым: «Вы знаете, сколько раз после смерти нашего отца Лотарь пытался преследовать меня и этого моего брата, вплоть до того, что пытался совсем его погубить. И так как ни братская любовь, ни христианское чувство, и никакой другой разумный довод не могли способствовать сохранению мира между нами, мы вынуждены были в конце концов предать дело на суд всемогущего Бога, чтобы его решением о том, чего каждый заслуживает, быть довольными. Из этого суда мы, как вы знаете, вышли, по милости Божьей, победителями, а он был побежден и вместе со своими приверженцами бежал куда мог. Мы же, движимые чувством братской любви и сострадания христианскому народу, не хотели его преследовать и уничтожить, но и тогда, как и еще прежде, настаивали, чтобы каждому, по крайней мере отныне, было бы предоставлено его право. Тем не менее он и после этого, не удовлетворенный Божьим судом, не прекращал преследовать враждой и меня и этого моего брата; мало того, он разорял поджогами, грабежами и убийствами наш народ. Поэтому мы, в силу необходимости, собрались теперь вместе и, так как мы верим, что вы не сомневаетесь в нашей неизменной верности и прочности братского союза, то и решили принести эту клятву в вашем присутствии. И мы делаем это не из какой-либо несправедливой страсти, но чтобы обеспечить, если Бог даст нам с вашей помощью мир, всеобщее благополучие. Если же я — да не случится так — осмелюсь нарушить клятву, которую я дал моему брату, то каждого из вас я освобождаю от подчинения мне и от присяги, которую вы мне дали».

Когда и Карл произнес эти же самые слова на романском языке, Людовик, как старший, первым произнес эту клятву: «Pro Deo amur et pro Christian poblo et nostro commun saluament, d’ist di in auant, in quant Deus savir et podir me dunat, si salvaraeio eo cist meon fradre Karlo et in adiudha et in cadhuna cosa, si cum om per dreit son fradra salvar d’ist, in о quid il mi altresi fazet; et ab Ludher nul plaid numquam prindrai, qui meon vol cist meon fradre Karle in damno sit». («Ради любви к Богу, ради христианского народа и нашего общего спасения, отныне и впредь, насколько Бог даст мне разума и силы, буду я поддерживать этого моего брата Карла и оказанием ему помощи и всяким другим способом так, как надлежит по праву защищать своего брата, с тем, чтобы и он поступил со мною так же. А с Лотарем я не вступлю никогда ни в какие соглашения, которые по моей воле могут повредить этому моему брату Карлу».)

А когда кончил Людовик, Карл произнес в этих же самых словах клятву на тевтонском языке: «In Godes minna ind in thes Christianes folches ind unser bedhero gealtnissi, fon thesemo dage frammordes, so fram so mir Got geuuizci indi madh furgibit, so haldih tesan minan bruodher, soso man mit rehtu sinan bruodher scal, in thiu thaz er mig sosoma duo; indi mit Ludheren in nohheiniu thing ne gegango, zhe minan uuillon imo ce scadhen uuerhen»[457].

Клятва же, которую произнесли оба народа, каждый на своем языке, на романском языке звучала так: «Si Lodhuuigs sagrament, quae son fradre Karlo iurat, conservat, et Karlus meos sendra de suo part non lostanit, si io returnar non l’int pois, ne io ne neuls, cui eo returnar int pois, in nulla aiudha contra Lodhuuig nun li iuer». («Если Людовик клятву свою, данную его брату Карлу, сохранит, а Карл, мой государь, со своей стороны, ее не сдержит, если я не смогу его от этого удержать, ни я, ни кто-либо из тех, кого я смогу удержать от этого, то я не окажу ему против Людовика никакой помощи».) А на тевтонском так: «Oba Karl then eid, then er sinemo bruodher Ludhuuuige qesuor, geleistit, indi Ludhuuuig min herro then er imo gesuor, forbrihchit, ob ih inan es iruuenden ne mag, noh ih noh thero nohhein, then ih es iruuenden mag, uuidhar Karle imo ce follusti ne uuirdhit»[458].

По свершении этого, Людовик направился к Вормации[459] вниз по Рейну через Спир[460], а Карл вдоль Вогез мимо Виццунбурга[461].

Лето же, в которое произошла вышеописанная битва, было очень холодное, и все фрукты были собраны совсем поздно; но зима и осень прошли как обычно. В самый тот день, когда братья и знатнейшие из людей заключили вышеприведенное соглашение, выпал большой снег, и сильно похолодало. А в декабре, январе, да и в феврале до упомянутого съезда была видна комета, которая поднялась через центр знака Рыб и исчезла после этого съезда между знаками темного Арктура и тем, который одними называется Лирой, а другими Андромедой. После этих кратких размышлений о временах года и о звездах я возвращаюсь к нити рассказа.

Когда они[462] прибыли в Вормацию, то избрали послов, тотчас же отправили их к Лотарю и в Саксонию и решили ждать их возвращения, а также и прибытия Карломана[463], между Вормацией и Могонциаком[464].

Эрмольд Нигелл

Эрмольд Нигелл («Эрмольд Черный», Nigellus — от niger) был, по-видимому, уроженцем Аквитании, т. е. человеком не франкской, а готской крови; в одном месте он упоминает «луарские края» как свою родину. Во всяком случае судьба его тесно связана с двором правителей Аквитании — сперва Людовика, будущего Людовика Благочестивого, а потом Пипина, его старшего сына. В 824 г. он даже сопровождал Пипина в походе против бретонцев и участвовал в сражении; об этом он упоминает в своей позднейшей поэме, но довольно иронически:

Тут я и сам, щитом заслонясь, и мечом опоясан,

Выступил в бой; но увы, мною никто не задет.

Глядя на это, Пипин подивился и молвил со смехом:

«Брось-ка оружие, брат: книги сподручней тебе».

(«Прославление Людовика», IV, 135—138)

Собственно, это — единственное место, из которого можно заключить, что «брат» Эрмольд принадлежал к духовному званию; но вряд ли он был монахом, скорее — клириком, не чуждым, как многие тогдашние священники, воинственных упражнений, и еще более не чуждым придворных интриг. За это он скоро поплатился. Когда Людовик Благочестивый женился вторым браком на Юдифи Баварской, которая родила ему в 823 г. Карла Лысого, отношения между императором и его сыновьями от первого брака начали портиться. Враги Пипина Аквитанского донесли Людовику, что Эрмольд настраивает Пипина против отца; по распоряжению Людовика, Эрмольд был удален от аквитанского двора и сослан в Страсбург под надзор епископа Бернольда. Здесь-то, чтобы заслужить помилование, Эрмольд и берется за перо, сочиняя покаянные панегирики обоим своим прежним покровителям, Людовику и Пипину.

Первая поэма Эрмольда, «Прославление Людовика» («В честь Людовика, христианнейшего Цезаря Августа, элегическая песнь изгнанника Эрмольда Нигелла»), была написана в 826 г. Она состоит из пролога с акростихом и телестихом (на слова: «Се воспевает Эрмольд Людовика Цезаря битвы») и четырех книг элегическим дистихом. Первая книга начинается обращением к Людовику, чьи деяния могли бы достойно воспеть разве что Марон, Назон, Катон, Флакк, Лукан, Гомер, Макр (Эмилий Макр, о котором Эрмольд, конечно, знает только понаслышке), Туллий, Цицерон (их Эрмольд считает за двух разных лиц), Платон, Седулий, Проспер, Ювенк, Пруденций и Фортунат; затем следует описание венчания Людовика аквитанской короной в 781 г. и, почти без перехода, рассказ о его войне с испанскими сарацинами и осаде Барселоны 801 г. Вторая книга описывает принятие Людовиком императорского сана: ахенский сейм 813 г., когда на него возложил императорскую корону Карл Великий, и визит папы Стефана IV в Реймс в 816 г., когда Людовик был помазан на царство папой; здесь же рассказывается о Бенедикте Анианском и основании монастыря в Инде близ Ахена (это — первый из приведенных здесь отрывков). Третья книга посвящена походу Людовика на бретонцев в 818 г. и поединку между бретонским вождем Мурманом и франкским рыцарем Хослом; едва ли не по ассоциации вслед за этим рассказывается о судебном поединке между двумя готскими рыцарями при ахенском дворе (это — второй из наших отрывков). Четвертая книга описывает обращение Людовиком в христианство датского короля Гарольда и празднество с охотою, устроенное по этому случаю; заканчивается поэма патетической мольбой о помиловании (это — третий из наших отрывков).

Поэма обнаруживает немалую начитанность Эрмольда. Образцом панегирического жанра для него служил, как и для всей его эпохи, Венанций Фортунат. Боевые сцены по большей части копируют Вергилия. Пространное описание Майнцского дворца и его капеллы с симметрично расположенными росписями на сюжеты Ветхого и Нового Заветов подсказано Пруденцием. Охота Людовика и Гарольда напоминает охоту Карла Великого, описанную псевдо-Ангильбертом. Вся поэма полна словосочетаниями и целыми полустишиями, заимствованными из Вергилия, Овидия и христианских поэтов. Однако это не мешает поэме Эрмольда иметь самостоятельную художественную и историческую ценность. Его рассказы о походах Людовика передают впечатления очевидца и содержат сведения, делающие поэму важным историческим источником. Его пафос «христианской войны» против язычников — арабов и бретонцев — невыводим из литературных образцов и навеян современностью; может быть, Эрмольд использовал народные песни времен Карла Великого, о существовании которых он прямо упоминает в одном месте поэмы. Эти мотивы роднят произведение Эрмольда с позднейшим воинским эпосом средневековья, в том числе — с «Песнью о Роланде».

Панегирик Эрмольда не произвел впечатления при дворе. Тогда он обратился с просьбой о заступничестве не прямо к Людовику, а к своему непосредственному покровителю Пипину Аквитанскому, посвятив ему два стихотворения: «Славословие Пипину» и «Послание к нему же». В первом из них муза Талия (муза поэзии, по представлению каролингских авторов) посещает Пипина в его дворце, описывает ему Эльзас, место изгнания Эрмольда, и выводит Рейн и Вогезы, спорящих между собою о том, кто из них благодетельней для Эльзаса; заканчивается поэма речью Пипина к Эрмольду — король не обещает поэту помилования, но утешает его и побуждает стойко переносить изгнание, как Овидий, как Иоанн Богослов и другие писатели-изгнанники. Во втором стихотворении Эрмольд сам обращается к Пипину и предлагает ему длинный ряд нравственных наставлений, нечто вроде «зерцала правителя»; заканчивается стихотворение эффектным «тмесисом», словом, разорванным пополам, — приемом, который Эрмольд не раз использует и в других местах:

Эти вверяю стихи я твоей, повелитель, заботе:

Пусть пред твоим лицом их благочестно прочтут.

Если кто зубы точить начнет на мое сочиненье —

Пусть он услышит от вас: «Смолкни! Нигелл далеко».

Добрый мой царь, заступись за Нигелла — он честно вам служит!

Я ж защищаться готов — только посмейте напасть.

ЭР — благозвучные эти стихи написаны — МОЛЬДОМ:

Не забывай же, благой, верного имя слуги.

Добился ли Эрмольд освобождения из Страсбурга, неизвестно. Не исключена возможность, что его освободило восстание сыновей против Людовика Благочестивого в 830 или 833 г. и что он тождествен с аббатом Хермольдом, ездившим в 834 г. гонцом от Людовика к Пипину, или с канцлером Хермольдом, скрепившим в 838 г. три грамоты Пипина. Однако достоверные сведения о дальнейшей судьбе Эрмольда Нигелла отсутствуют.

ИЗ ПОЭМЫ „ПРОСЛАВЛЕНИЕ ЛЮДОВИКА“

КНИГА II

Был некий муж Бенедикт, своего достойный прозванья:

К звездам небесным возвел муж этот многих мужей.

Стал королю он знаком, с ним встретившись в готских пределах[465].

Ныне о жизни его вам я поведать хочу.

Он по заслугам своим Анианской общиною правил,

Пастырем был и отцом, паствой за кротость любим.

Сердце ж его короля пламенело любовью к святыне,

540 Чтобы монашеский чин нравы людей исправлял.

Был Бенедикт ему в помощь ученьем и добрым примером,

И за деянья его бог его храмы хранит.

Всем поведеньем его любовь к добру управляла,

И по сужденью людей мог он назваться святым.

Кроток он был и любим, спокойный, мирный и скромный,

Правила жизни святой в сердце носил он своем.

Был благодетелем всем и всегда он, не только монахам,

Всем он помощь давал, ласковым всем был отцом.

Вот за это его король полюбил благочестный,

550 В франкскую землю не раз вместе с собой уводил.

Учеников Бенедикта к монашеским общинам часто

Сам король посылал, добрый чтоб дать им пример.

Пусть решают и учат, где смогут, — а где не сумеют,

Пусть все запишут сполна и королю отдадут.

Этой порою король с Бенедиктом, служителем Божьим,

Оба задумали дать Богу достойнейший дар.

Раз благочестный король Бенедикта к себе призывает,

Движимый мыслью благой, ласково речь с ним ведет:

«Знаешь, конечно, и ты — уделяю я много заботы

560 Чину монахов с тех пор, как посещать я их стал.

Вот почему я б хотел с любовию к Богу воздвигнуть

Храм, чтобы он недалек был от палаты моей.

Три побуждают меня причины, поверь мне, и в сердце

Будят желанье — о них все я тебе расскажу.

Видишь ты сам, как меня подавляет властителя доля

Грузом тяжелым своим: труден правленья удел.

Мог бы подчас отдохнуть я в этой обители новой,

Втайне бы мог принести Богу обеты мои.

Есть и причина вторая — с обетом твоим не согласно

570 Дело, что делаешь ты (сам ты не раз говорил).

Не подобает монахам мешаться в гражданские распри,

Так же не следует им козни дворцовые знать.

Здесь же ты мог бы всегда лишь работами братии ведать,

Странников мог бы чужих гостеприимно встречать,

И отдохнувши, порой и меня посещать в моем доме

И принимать от меня братии вашей дары.

Третья причина такая — не нам лишь будет на пользу,

Если от Аквы вблизи будет обитель стоять.

Может кого-нибудь здесь конец его жизни застигнуть,

580 Пусть его тело тогда здесь же в могилу сойдет.

Здесь же Христовы дары принять обращенные смогут,

Тот, кто захочет, найдет здесь благосклонный совет».

Слыша такие слова, Бенедикт преклоняет колени,

Господу честь воздает, веру храня короля.

Молвит: «Всегда мне была твоя воля известна, владыка,

Пусть ее Бог укрепит, он нам лишь блага дает».

«Индой»[466] зовется то место, где ныне воздвиглась обитель,

Это — названье реки, что протекает у врат.

Тысячу трижды шагов от него до престольного града,

590 Град этот Аквой зовут, славится имя его.

Некогда было оно приютом оленей рогатых,

Жил здесь в берлоге медведь, дикий скрывался козел.

Но от хищных зверей эту местность очистил Людовик,

Ныне трудами его Господу служит она.

Здесь заложил он приют и снабдил богатством обильным

И процветает устав твой здесь, святой Бенедикт!

Ибо обителью той Бенедикт отечески правит,

Там и Людовик-король — всем благосклонный отец;

Часто ее посещает, к делам проявляя вниманье,

600 Строго порядок блюдет, щедро приносит дары.

Кончи, камена, напев! Этой книги хвалебные строки

Пусть этим добрым концом к песне начальной примкнут.

КНИГА III

Есть среди франков обычай старинный; доколе он в силе,

Честь и славу свою франкский народ сохранит.

Если задумает кто королю свою верность нарушить —

В мыслях обман затаив, подкуп иль хитрую лесть,

Или захочет, несчастный, владыку сгубить иль державу,

Злобные козни сплетя, клятве своей изменить,

То, когда брат или друг, узнавши, об этом расскажет,

550 Им подобает тогда биться один на один,

Перед лицом короля, пред советом и франкским народом —

Ведь ненавистна всегда франкам неверность и ложь.

Был некий муж знаменитый, носивший имя Берона,

Был он безмерно богат, мощью великой владел.

Стал он при Карле в краю Пархинонском[467] наместником; долго

Этой страной он владел, твердо законы блюдя.

Но обвинил его в лжи Санилон; так он звался средь готов;

Были по крови они готами — тот и другой.

Пред королем и народом мятежные речи Берона

560 Все повторил Санилон но их Берон отрицал.

Выступив оба вперед, они на колени упали

И умоляли — пускай распрю их Марс разрешит.

Первым молвил Берон: «Король, я прошу милосердья:

Ты разреши мне, молю, речь опровергнуть его.

Наш обычай таков — должны мы, коней оседлавши,

Меч друг на друга поднять». Просит он раз и другой.

Молвит король: «Подлежит это дело решению франков —

Так нам закон приказал, то же прикажем и мы».

Раз уж решенье дано, по обычаю старому франков

570 К битве готовятся все, яростно рвутся на бой.

Боголюбивый король их снова к себе призывает,

И, благочестье блюдя, всех обещает простить:

«Тот, кто из вас из двоих сейчас мне скажет открыто,

Что он виновным себя передо мной признает, —

Я пожалею его, и ошибку простить обещаю;

Долг отпускать должнику к Богу любовь мне велит.

Верьте, для вас будет лучше послушать моих уговоров,

Чем свою долю вручать Марса смертельным боям».

Но умоляли они неотступно и снова, и снова:

580 «Битвы нам по душе, в битву мы рвемся всегда!»

Мудрый король разрешил им сражаться, но франков законы

Строго велел соблюдать, — и обещали они.

От королевских палат недалеко есть дивное место,

Славит молва его вид; Аквой зовется оно.

Выкопан ров вкруг него, огражденный мраморной кладкой,

Выращен лес там густой и зеленеет трава.

А посредине река струит свои тихие воды;

Множество дичи живет там в тростнике и в кустах.

Часто бывает — король с небольшою своею дружиной

590 Едет сюда отдохнуть и поохотиться всласть,

Чтобы могучий олень длиннорогий пронзен был стрелою,

Поймана дикая лань или убита коза.

Если же землю зима ледяною покроет корою,

Сокол когтистый тогда бьет стаи птиц налету.

Здесь-то, от злобы дрожа, и сошлись Берон с Санилоном,

И восседали они оба на мощных конях.

Щит висел за спиной, в руках они копья держали, —

Ждали, чтоб подал им знак к битвы началу король.

Близко собрался от них отряд королевской дружины;

600 Тоже держали щиты — так приказал им король.

Если один из бойцов получит тяжелую рану,

В бой пусть вступают они, — чтоб ему жизнь сохранить.

Здесь же Гундольд ожидал, приготовлены были носилки,

Чтобы того, кто падет, с поля скорей унести.

Подан был знак — и тотчас жестокая вспыхнула сеча;

Но непривычен и нов франкам казался тот бой.

Копья метнули они, мечей острия обнажили, —

Свой был обычай у них, но беззаконен он был.

Вдруг скакуна своего пришпорил Берон, и от боли

610 Конь встает на дыбы, быстро по полю летит.

Скачет за ним Санилон; внезапно, поводья ослабив,

Ранит Берона мечом; и — сознается Берон.

Воинов юных отряд к потерявшему силы Берону

Быстро на помощь спешит — как приказал им король.

И отсылает носилки обратно Гундольд изумленный —

Видит: носилки пусты, в битве никто не погиб.

Жизнь Берону дарует король, обещает спасенье,

И, пожалевши его, не отбирает богатств.

О, беспредельная милость! Король проступки прощает,

620 Он виновному вновь жизнь и достаток дает.

В эту же милость я верю и сам, и молю неустанно,

Чтобы к Пипину меня снова вернула она.

О, Бенедикт наш! Свой путь завершил ты ныне достойно[468],

Верен всегда ему был, следуя Павла словам.

Ныне же с радостью ты пребываешь в обители райской

С тем, чье имя носил, с тем, кому ты подражал.

Именем пусть же твоим эта третья закончится книга —

Вспомни же, отче благой, ты об Эрмольде своем.

КНИГА IV

Песни я эти слагал, находясь в Страсбурге под стражей:

650 Знал о проступке своем, в чем я повинен, я знал.

Дева Мария, тебе там воздвигнуты светлые храмы

И, как всегда на земле, в них тебе честь воздают.

Часто — молва говорит — посещают их жители неба,

Ангельский хор, и чудес много свершается там.

Нам же, Талия, теперь ты хотя б о немногих поведай,

Если от девы святой милость подастся тебе.

Сторож при храме там жил, носивший имя Тевтрамма:

Он по заслугам носил имя честное свое.

Было привычным ему и днем и глубокою ночью

660 Там, где Марии алтарь, богу мольбы возносить.

Был удостоен не раз он великой награды небесной,

Ангелов светлых полки часто являлись ему.

Ночью однажды хотел он, псалмы и молитвы закончив,

Ложе свое постелив, тело покою предать.

Вдруг в этот миг озарился весь храм сиянием ярким,

Будто бы день наступил, солнце взошло над землей.

С ложа восстав своего, хотел он понять, почему же

Свет этот яркий горит? Вот что предстало пред ним.

Над алтарем распростер орел широкие крылья, —

670 Но не в пределах земных этот орел был рожден.

Клюв — из злата литой, на когтях — драгоценные камни,

И в оперенье его неба блистала лазурь.

Очи сверкали огнем. Онемел служитель церковный

И, пораженный, к себе он не позвал никого.

Лишь изумленно глядел на пернатое чудо; и крылья,

Блеск и сиянье очей — все удивляло его.

Но прозвучал в этот миг, как бывает всегда пред рассветом,

Третий крик петуха — братию в церковь он звал.

Дивная птица вспорхнула — само собой перед нею

680 Вдруг распахнулось окно, вдаль выпуская ее.

Вместе со взлетом ее сейчас же угасло сиянье.

Видно, орел этот был гостем из Божьих краев.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Все это, Цезарь, тебе на своей на тростинке печальной

Спел злополучный Эрмольд, нищий, изгнанник, бедняк.

Дара я дать не могу, лишь песню слагаю владыке;

750 Всяких богатств я лишен, есть только песнь у меня.

Сердце владыки в руке у Христа, Христос его держит

И посылает его всюду по воле своей.

В сердце твоем он взрастил цветы добродетели дивной,

И переполнил его он благочестья волной.

Если б внушил он тебе, король именитый, чтоб к просьбам

Ухо свое преклонив, дело мое ты решил!

Может быть, внявши словам правдивым, увидишь, что не был

Так мой проступок тяжел, как обвиняли меня.

Я не стараюсь, поверь, представить себя невиновным

760 В этом проступке: за то я и в изгнанье томлюсь.

Но беспредельная милость, виновным долги отпуская,

Пусть, умоляю, теперь вспомнит изгнанье мое.

Ты же, супруга владыки, Юдифь, всех красавиц прекрасней,

Власть по праву и ты держишь рукою своей;

Павшему помощь подай, несчастному дай утешенье,

Шаткий шаг укрепи, узнику дверь отомкни!

И повелитель громов вас обоих на долгие годы

Пусть сохранит, вознесет, честь и богатство пошлет.

Годескальк

Из всех писателей раннего средневековья Годескальк, бесспорно, человек с самой трагической судьбой. ««Горе от ума» IX века», — назвал его жизненную историю Б. И. Ярхо.

Годескальк (латинизированная форма имени — Godescalcus, немецкая — Gottschalk) родился около 805 г. Он был сыном знатного саксонского графа Берна. В детстве оставшись сиротой, он был взят на воспитание Храбаном Мавром в Фульдский монастырь. Богатые имения, наследником которых был Годескальк, казались лакомым куском для Фульды. В 822 г. Годескальк был насильственно пострижен в монахи, а имения его перешли к монастырю. В 829 г. Годескальк подал жалобу на Храбана майнцскому собору и просил освободить его от монашеского звания как постриженного насильно. Храбан пустил в ход весь свой авторитет, написал специальный трактат «О пострижении отроков» и добился того, что просьба Годескалька была отклонена. Молодому монаху было позволено перейти из Фульды в другой монастырь, но имения его остались за Фульдой. Годескальк удалился в Корби, а потом в Орбэ.

Несмотря на ненависть к своему монашескому званию, Годескальк учился богословским наукам усердно и страстно. В Фульде его учителем был Храбан, в Рейхенау, куда он ездил около 824 г., — Веттин, в Корби — Ратрамн, в Орбэ — реймсский ирландец Дунхад, друг Эриугены — все лучшие ученые своего поколения. В Фульде он подружился с двумя другими учениками Храбана — ученым Серватом Лупом и поэтом Валахфридом Страбоном; в переписке Страбон называл Годескалька академическим прозвищем «Фульгенций», а Годескальк Страбона — «Гонорат». В Орбэ Годескальк написал три гимна к Христу, принадлежащие к числу лучших в гимнографии этой эпохи. Но главным предметом его занятий был Августин. Из сочинений Августина и вывел Годескальк то учение о двойном предопределении, за которое после этого страдал всю жизнь.

Вопрос о предопределении и свободе воли — один из самых деликатных пунктов христианского богословия. С одной стороны, признание божеского всеведения и всемогущества требовало признать, что судьба человека целиком зависит от воли божьей; с другой стороны, признание загробного воздаяния за праведные и грешные людские дела требовало признать, что судьба человека зависит от его свободной воли. Католической догме приходилось очень осторожно лавировать между этими двумя крайностями. Положение осложнялось тем, что крупнейший авторитет по этому вопросу, Августин, писал об этом преимущественно полемически, и споря против крайних сторонников свободы воли, сам допускал слишком крайние суждения в защиту божеского предопределения. Церковью такие суждения обычно замалчивались или толковались смягченно. Именно поэтому они стали основой для учения Годескалька. Годескальк открыл их для себя в годы занятий в Орбэ, смело довел мысли Августина до их логического предела и заявил, что судьба человека зависит исключительно от божеского предопределения, что одни из людей от роду предопределены божьей волей к греху и аду, а другие — к подвигу и раю, и что Христос умер только за этих избранных. Как известно, восемьсот лет спустя подобное учение стало догмой кальвинизма. Но до этого было еще далеко: общественная психология была еще не готова, чтобы принять учение о двойном предопределении, и оно осталось «ересью» одного человека, для которого сознание собственного избранничества служило душевной опорой в его судьбе гонимого монаха поневоле.

Около 840 г. Годескальк получает от хорепископа (а не от епископа, как следовало по уставу) священнический сан, а затем без дозволения покидает Орбэ, уходит паломником в Рим, проповедует свое учение в Ломбардии, живет некоторое время при дворе фриульского графа Эберхарда, любителя книг и мецената. Вслед ему летят из Германии суровые послания Храбана, обвиняющие в ереси и его, и всех, кто его слушает и дает ему приют. Он чувствует себя затравленным и гонимым; это ощущение он изливает в трех стихотворениях, написанных в Италии; одно из них, ответ молодому другу, попросившему Годескалька написать для него стихи, приведено ниже. Проскитавшись несколько лет по Италии, Далмации, Паннонии, Годескальк, наконец, возвращается в Германию. Проповедь кончилась, начинается мученичество.

В 848 г. на майнцском соборе под председательством Людовика Немецкого и под руководством Храбана Мавра Годескальк был осужден за незаконное посвящение в сан, за уход из монастыря и за еретические мысли; его выдали под надзор Хинкмару Реймсскому, в чьей епархии находился Орбэ. В 849 г. на кьерсийском соборе под руководством Хинкмара Годескальк был осужден вторично, признан неисправимым еретиком и бит плетьми до тех пор, пока, полуживой, не бросил в огонь бумагу с теми текстами отцов церкви, на которые он ссылался; его бросили в монастырскую тюрьму в Альтивилле (Отвилье, недалеко от Реймса). Его считали одержимым: он отказывался умываться, не принимал от монахов одежды (говоря, что хочет ходить, как Адам перед богом), предлагал Хинкмару разрешить спор о предопределении судом божьим — испытанием четырьмя кипящими котлами и хождением по раскаленной плите, пророчествовал, что через три с половиной года Хинкмар умрет, а сам он будет избран архиепископом, через семь лет погибнет от яда и примет мученический венец. Однако знания и способности узника были так исключительны, что монахи Альтивиллы допустили его к переписке книг в скриптории и даже, к неудовольствию Храбана Мавра, позволяли ему писать письма к знакомым молодости — ученым из других монастырей. Спор о предопределении охватил всю ученую Европу, в нем участвовали Ратрамн, Луп, Эриугена, Хинкмар и др.; Годескальк продолжал томиться в Альтивилле. Отсюда он написал Ратрамну горькое послание в леонинских гексаметрах — последнее из его сохранившихся стихотворений. Только в старости перед ним мелькнула надежда на смягчение своей участи: в 863 г. папа Николай I, недовольный самоуправной политикой Хинкмара, запросил отчет об обращении с Годескальком и велел отпустить его в Рим на папский суд; Хинкмар отказался. Тогда Годескальк написал жалобу папе и послал ее с беглым монахом Гунтбертом из Альтивиллы, своим последователем. Хинкмар отправил вдогонку ему своего посла к папе, архиепископа Сансского. Но пока дело доходило до папы и разбиралось, Годескальк умер — между 866 и 869 гг. Умер он, не изменив своим убеждениям, не покаявшись, без причастия, как еретик.

Несмотря на то что от Годескалька сохранилось лишь немного стихотворений, его высокое поэтическое дарование вне сомнений. Стихи, написанные в скитаниях и в тюрьме, отличаются живостью и страстностью чувства, редкой на фоне искусной ученой стихотворной продукции его времени. А в области стихотворной формы Годескальк был едва ли не самым смелым экспериментатором во всем раннем средневековье. Большинство его стихотворений написано не гексаметром, а редкими лирическими размерами: адонием, сапфической строфой, четырехстопным дактилем и, наконец, двумя видами строф, созданными самим Годескальком; строфы эти составлены из стихов не метрических, а ритмических, и ритмический рисунок такой сложности вновь появляется в европейской поэзии только спустя полтора века, в «Кембриджских песнях». Наконец, все стихотворения Годескалька зарифмованы, причем рифма (обычно односложная) часто не ограничивается пределами строфы, а проходит через группу строф и даже через все стихотворение, повторяясь порой более 80 раз; такой культ рифмы вновь появится в латинской поэзии опять-таки только век и более спустя. Таким образом, в области поэтической формы, как и в области богословской мысли, Годескальк оказывается намного опередившим свой век.

ПЕСНЯ ГОДЕСКАЛЬКА

Ты ли просишь, мальчик малый,

Нас о песне, друг мой милый?

Я, который с ветром в споре

Ношусь в горе на просторе

В бурном море,

Ах, ужель могу я петь?

Ведь пожалуй, мальчик милый,

Мне пристало, друг мой славный,

Жить страдая, жить рыдая,

А не стих к стиху слагая

В песню, коей ты с такою

Ждешь тоскою.

Ах, зачем велишь мне петь?

И тебе ведь, друг мой славный,

Лучше, право, брат мой добрый,

Со мной плакать, сердцем тая,

Злые скорби разделяя,

Боль смягчая.

Ах, зачем велишь мне петь?

Ты ведь знаешь, отрок добрый,

Ты ведь знаешь, мальчик Божий,

Как в изгнаньи, как в страданьи

Мои очи дни и ночи

Слезы точат.

Ах, зачем велишь мне петь?

Ты ведь помнишь, как плененный

Пел Израиль свои стоны

Во дни оны, заточенный

В Вавилоне, отлученный

От Сиона?

Ах, зачем велишь мне петь?

Непристойно ему было,

Недостойно его было

Песней лучшей тешить уши

Тех, кто слушал, власть имущий,

В земле чуждой.

Ах, зачем велишь мне петь?

Но коль просишь неотступно

Нас о песне, друг мой лучший,

Спою многу хвалу Богу —

Отцу, Сыну и Святому

С ними Духу:

С доброй волей буду петь.

Тебе славу, Боже правый,

Отче, Сыне, Святый Душе,

Троеликий и единый,

Всевеликий, милосердый,

Справедливый, —

С чистым сердцем я пою.

Я, изгнанник, скорби множу

В море дальнем, правый Боже,

Два уж лета кара эта

Томит сердце, Боже светлый, —

Смилосердься! —

Так униженно молю.

И в надежде с верным другом

Петь я буду, петь я буду,

Петь устами, петь сердцами,

Петь умами, петь словами,

Петь и днями и ночами

Величанье

Тебе, милосердому!

Валахфрид Страбон

Валахфрид Страбон прожил только сорок лет (809—849 гг.), но за это недолгое время много написал и в стихах и в прозе, стяжав себе славу самого ученого богослова из учеников Храбана Мавра, самого талантливого поэта из всего своего поколения и самого кроткого и обходительного придворного при раздираемом смутами ахенском дворе.

Валахфрид был родом из Алеманнии, из бедной семьи (в одном послании он упоминает «бедность, которую в младости мы претерпели...»). Мальчиком он поступил в монастырь Рейхенау на Боденском озере и учился там у лучших учителей — Веттина, Хейтона, Гримальда. Здесь он получил и свое прозвище «Страбон» или «Страб» (Strabus, «косой»); современники и потомки называли его «Страбоном», сам же он предпочитал имя «Страб»:

Хоть указует закон языка мне зваться Страбоном,

Все же мне зваться милей Страбом; так буду же Страб.

В Рейхенау Валахфрид жил до 17 лет. Здесь открылся его поэтический талант: уже в 15 лет он сочинял для своего учителя стихи в честь реймсского архиепископа, перелагал в стихи по просьбе монахов житие святого Маммы и составил целую книжку «Стихи Валахфрида Страба о разных предметах, изданные им пятнадцати лет от роду»: это гимны, надписи для церкви, рассуждения на богословские темы, послания к товарищам по монастырю и пр. Здесь же, в Рейхенау, им было написано то произведение, которое получило в новое время наибольшую популярность: дидактическая поэма «Садик, или О садоводстве», посвященная аббату Гримальду. Это — описание монастырского сада: краткое вступление и затем характеристика 23 растений, одного за другим; описывается наружность каждого, его христианская и мифологическая символика, и, наконец, его целебные свойства (как и всюду в то время, сад Рейхенау имел назначение не декоративное, а утилитарное, фармацевтическое: из 23 растений Валахфрида 17 упоминаются в хозяйственном капитулярии Карла Великого, в главе о разведении лекарственных растений в императорских поместьях). Образцом для Валахфрида послужила, конечно, десятая книга Колумеллы, усердно читавшегося в монастырях; существенно также влияние «Медицинской поэмы» Серена Саммоника. В средние века «Садик» не пользовался большой популярностью, новое же время оценило в нем чувство природы, более живое и непосредственное, чем у большинства поэтов древности и раннего средневековья.

В 826 г. Валахфрид покинул Рейхенау и отправился продолжать учение в Фульду к Храбану Мавру; здесь он стал любимым учеником сурового наставника, помогал ему редактировать его богословские сочинения, сдружился со своими соучениками Годескальком и Серватом Лупом. Связей с Рейхенау он, однако, не порывал: в Фульде он сочинил для своих земляков стихотворное житие ирландского мученика Блайтмакка (по-видимому, по устным рассказам) и переложил в стихи предсмертное видение своего учителя Веттина, записанное Хейтоном.

В 829 г. двадцатилетний Валахфрид, уже широко известный ученостью и поэтическим искусством, получает (вероятно, по протекции Храбана Мавра) приглашение ко двору: быть воспитателем шестилетнего Карла, младшего и любимого сына Людовика Благочестивого и Юдифи Баварской. При дворе Валахфрид прожил почти десять лет. Своих новых покровителей он прославил в изысканной поэме «О статуе Теодориха». Во дворе ахенского дворца стояла конная статуя римской работы, вывезенная Карлом Великим из Равенны; считалось, что это изображение знаменитого остготского короля Теодориха, и католическое окружение Людовика Благочестивого роптало, что во дворце стоит статуя арианина. Валахфрид описывает, как он смотрит на эту статую и беседует со своей «искрой божией» (язычник сказал бы: со своей музой), и та по поводу всякой мелочи поносит Теодориха — как за его арианство, так и за его жестокое обращение с Боэтием, — противопоставляя ему истинно великого, правоверного и премудрого императора Людовика; затем в придворной церкви раздается музыка (следует отступление о гидравлическом органе, незадолго до того построенном в Ахене греческим мастером и вызывавшем общее восхищение), и оттуда выходит королевское шествие: Людовик-Моисей, Юдифь-Рахиль, Карл-Вениамин и другие члены королевской семьи и придворные (среди них и Эйнхард-Веселиил, и Гомер-Гримальд, учитель Валахфрида); поэт присоединяется к процессии и прощается с недостойным предметом своей поэмы. В этом произведении Валахфрид выступает прямым продолжателем традиций панегирической придворной поэзии академии Карла Великого. Кроме этой поэмы, Валахфрид пишет множество стихотворных посланий к королевским родственникам, придворным, духовным и светским сановникам: к императору Людовику (при посылке сапфического гимна на рождество), к его брату Дрогону Мецскому, к императрице Юдифи (с рассказом об удивительном сновидении), к ее брату Конраду Вельфу (при посылке гимна агавнским мученикам), к его жене Адельхейде (это стихотворение приведено ниже), к поэту Муадвину-Назону (с просьбой прислать новые стихи), к епископу Агобарду Лионскому (в надежде познакомиться с новыми стихами его диакона Флора), к пресвитеру Пробу, ирландскому поэту в Майнце (при посылке стихов Фортуната и географического сочинения) и т. д. Десятилетие придворной службы Валахфрида было временем жестокой междоусобицы между Людовиком и его сыновьями, но в стихах Валахфрида это никак не отразилось: по-видимому, в политику он не вмешивался и твердо держался двора Людовика, Юдифи и Карла, а после смерти Людовика — его законного наследника, Лотаря.

В 838 г. пятнадцатилетний Карл закончил курс учения, был опоясан мечом в знак совершеннолетия, а его учитель получил в награду за труды назначение аббатом в свой любимый Рейхенау. Но Рейхенау находился во владениях Людовика Немецкого, а Валахфрид был сторонником Лотаря; поэтому очень скоро он был оттуда изгнан и бежал в Фульду, а потом в Шпейер. В этом изгнании он написал трогательные «Сапфические строфы» о Рейхенау, переведенные ниже. Только после битвы при Фонтенуа и переговоров трех королей в 842 г. Валахфриду удалось вернуться в свое аббатство. Здесь он провел еще несколько лет, занимаясь богословием и агиографией (слава его изящного стиля была такова, что ему отовсюду присылали жития, богословские и исторические сочинения с просьбой придать им художественную отделку). Но политические смуты не переставали беспокоить Рейхенау, в 849 г. Валахфриду пришлось покинуть монастырь, чтобы просить поддержки у своего воспитанника — западнофранкского короля Карла Лысого, в этой поездке он заболел и умер, Современники чтили Валахфрида прежде всего как богослова. Ему приписывался огромный комментарий ко всей Библии (Glossa ordinaria), составленный, главным образом, по трудам Храбана Мавра и служивший пособием по крайней мере до XIV в. Интересно также небольшое его сочинение «О начале и развитии некоторых церковных предметов» — полудетская, но для своего времени — единственная попытка «сравнительного изучения религий» с сопоставлением терминов и обычаев греческих, латинских и германских. Но более всего заслуг имеет Валахфрид как поэт. Он был первым, кто ввел в употребление богатый набор лирических размеров, почерпнутых из Боэтия; метрика его почти безукоризненна; ритмических же стихотворений у него нет ни одного. Архаизмами и грецизмами он пользовался свободно, но без злоупотреблений; классических и христианских поэтов знал отлично, но они служили ему не столько как источник для заимствования, сколько как образец для подражания. Особенного внимания заслуживает умение Валахфрида пользоваться в одном и том же жанре самыми различными стилями — достаточно сравнить добродушно-почтительный тон его посланий к Храбану, высокопарно-изысканный — к Адельхейде, задушевно-лирический — к друзьям-монахам.

ИЗ КНИГИ „САДИК“

О САДОВОДСТВЕ

Способов много различных достигнуть жизни спокойной,

И не последний из них — овладеть Пестанским искусством[469]

И научиться делить заботы с бесстыдным Приапом.

Если имеешь участок земли — какой бы он ни был —

Есть ли в нем перегной, иль покрыт он корою песчаной,

Или от влаги излишней земля в нем становится жирней;

Где бы он ни лежал, на вершине холма, на равнине,

Или на легком уклоне, иль был перерезан оврагом, —

Знай: без отказа повсюду земля плоды порождает,

10 Если тебя от трудов не отучит докучная старость

И не внушит небреженья к богатствам, даримым землею,

Если мозолистых рук ты в дурную погоду не прячешь,

Их не боишься испачкать, навоз в порошок растирая

И рассыпая его из корзин по грядам готовым.

Понял я это, не только наслушавшись правил ходячих

Иль начитавшись советов, записанных в книгах старинных;

Нет: упорство и труд — я ценил их выше досуга —

Дали мне опыт, меня научили не словом, а делом.

Старости алчной подобна зима: она поглощает

20 Все, что тяжелым трудом минувший год заготовил.

Но приближенье весны ее загоняет под землю,

В темные глуби, и след, оставленный жадной зимою,

Быстро стирает весна, и спешит вернуть мирозданью

Прежний образ, и блеском залить изнуренную землю.

Ты — природы рожденье, весна, украшение года!

Воздух становится чище, а дни — длинней и светлее,

Веет Зефир, и трава, и цветы опять выпускают

Тонкую сеть корешков, которые долго таились

В недрах земли, от врага, от седого инея, прячась.

30 Рощи покрыты листвой, а горы — сочной травою,

И одевается луг веселым зеленым убором.

Но перед дверью моей, где в маленький дворик выходит

Атрий мой той стороной, что глядит к восходящему солнцу,

Выросла заросль густая крапивы; на каждой лужайке

Сорные травы растут, ядовитым пропитаны соком.

Что же мне делать? Все корни растений связались так прочно,

Словно сковала их цепь: так сплетает тонкие прутья

Ловкий мастер, желая устроить плетень для конюшни,

Если заметит, что влагой пропитаны конские стойла

И на копытах коней завелась грибковая плесень.

Медлить нельзя! Я Сатурновый зуб[470] посылаю на битву

С комьями жирной земли; и слежавшийся слой вырывает

Он из объятий крапивы, разросшейся здесь самовольно.

Рушатся тайные норы кротов, обитателей мрака,

И на солнечный свет земляной червяк выползает.

Если просохла земля под Нотом[471] и солнцем палящим,

Досками надо ее укрепить, разделив на участки,

С легким уклоном насыпать гряду, разбивая усердно

Каждый комочек земли искривленными зубьями грабель,

50 После же землю удобрить навозом, положенным сверху.

Надо растенья одни из семян выводить, а другие

Могут от старых стеблей рождать молодые побеги.

НАСТОЙЧИВОСТЬ ЗЕМЛЕДЕЛЬЦА И ПЛОДЫ ТРУДА

Время проходит меж тем, и теплый дождик весенний

Брызжет на скромный посев; и нежные всходы лелеет

Ласковым светом луна; но если погода сухая

Нам откажет в росе, о своих посадках заботу

Я беру на себя, боясь, что засохнут побеги

Нежных растений; из бочки тогда набираю усердно

Чистую воду и лью ее каплю за каплей из горсти,

60 Чтоб водяная струя не разрушила сильным напором

Грядку, и свежий посев из земли не вынесла наверх.

Ждать недолго — и вот покрывают хрупкие всходы

Весь участок: в одну его часть под кровлей высокой

Дождь и ветра теченья проникнуть не могут, и почва

В ней остается сухой; другая — в тени постоянно,

Скрыта от солнца она: от лучей его пламенно-жгучих

Здесь защищает ее стена высокой ограды.

Но ни та, ни другая под дерном ленивым не скрыли

То, что доверено было, почти без всякой надежды.

70 Даже те семена, что, казалось, совсем уж засохли,

В недра земля приняла и, вливая в них силу живую,

Их воскресила, взамен вернув урожай изобильный...

ЛИЛИЯ

Славно воспеть красоту сияющей лилии белой

Может ли стих или песнь моей музы, и тощей и трезвой?

250 Блеску свежего снега подобна она белизною,

Нежный ее аромат с Сабейскою рощей поспорит[472],

Цвет ее чистотой не уступит паросскому камню,

Нард благовонный она превосходит дыханьем душистым.

Если ж коварно змея свой яд вольет сокровенный

Даже в малую ранку, и яд, подступая под сердце,

Смерть с собою несет, то тяжелым пестиком надо

Выжать сок из цветов, смешать с фалерном, и выпить.

Если же есть у тебя порошок из цветов размельченный,

Прямо в рану его положи, и тогда ты увидишь,

260 Сколь великие силы скрываются в этом лекарстве.

Тем же ты можешь лечить порошком онемелые члены.

РОЗА

Ныне же, если не в труд мне стопы свои дале направить

По каменистой стезе, и новую складывать песню,

Должен почтить я венцом красоту расцветающей розы,

В нем сочетав и Пактола металл[473] и Аравии перлы.

Ибо Германия наша не крашена пурпуром Тира,

Огненный сок слизняков неведом Галлии гордой,

Но производит земля в изобильи шафранные всходы

Тех багряных цветов, которые выше настолько

400 Прочих растений земных ароматом и блеском достоинств,

Что по заслугам слывет цветком из цветков наша роза.

Роза нам масло дает, от нее получившее имя —

Сколько целений оно приносит в смертельных недугах,

Это упомнить, сказать, перечесть никому не под силу.

Ей лишь лилеи одни противопоставиться могут:

Также и их аромат эфир наполняет окружный;

Но если кто потрет лепесток белоснежный рукою,

То немедля узрит, как оный брызжущий нектар

Всякую прелесть свою потеряет от быстрого тренья.

410 Девственность так же цветет, поддержана доброю славой,

Цветом счастливым, пока ее не коснулася скверна

И не сломило ее любви недозволенной пламя.

Запах хранит она свой. Но едва непорочности слава

Прахом пойдет, тотчас аромат обратится в зловонье.

Ибо обе сии породы цветов достохвальных

Обозначают собой две высшие доблести церкви:

Так умученных кровь собирает она, словно розы,

Лилии ж носит она, белизной своей веры сияя.

Ты, о дева и мать, благодатным чреватая плодом,

420 Веры нетронутой ветвь, избравшей избранница воли,

О, царица в дому, голубка, невеста, подруга,

Розы рви на войне, а отрадные лилии — в мире!

Цвет расцвел для тебя из Ессеева царского корня[474]:

Тот, кто сеял посев, возродителем будет посева!

Лилии он чистоту освятил и речами и жизнью,

Розы же смертью окрасил в багрец. И мир и боренье

Членам оставив своим[475], в себе сочетал он их силу,

Вечность в награду даря за победы и в мире и в брани.

К ХРАБАНУ МАВРУ, АББАТУ ФУЛЬДЫ, СВОЕМУ УЧИТЕЛЮ

Отче благой наш, прими слова эти слуг твоих верных.

Пусть всемогущий Господь внемлет молитвам твоим!

Ты упущенья исправь Страбону, упавшему духом,

Чтобы от ближних своих он посрамленья не нес.

Этот труд небольшой прими душой благосклонной

И, что написано в нем, пусть испытает твой взор.

Если ж исправишь, тотчас удостой своих слуг наставленья,

Да познают они верность твою и любовь.

Ныне будь здрав, процветай, возрастай, пребывай в благодатной

Сени Господней всегда, наш многославный отец!

К НЕМУ ЖЕ, О ПОСЫЛКЕ ОБУВИ

Шлет Храбану отцу Страбон усердную просьбу:

Месяцев много прошло с той поры, как в письме обещал ты

Будто бы осенью к нам от тебя прибудут посланцы

И на потребу дадут нам, в чем наша нуждается скудость.

Но обманулся, бедняк, я тщетною этой надеждой,

И ожиданье мое нищетою сменилось нежданной.

Нет моим нуждам числа: они мое сердце терзают.

Хуже всего для меня — принужден я ходить босоногим,

Горько страдать, если только ты мне не пришлешь утешенья

И не уделишь вниманья тому, кто столь малого просит.

Всем, как щедрейшая мать, всегда на помощь приходят

Руки твои — да будешь ты здрав на многие годы!

К НЕМУ ЖЕ, ПРОСЬБА ПРИСЛАТЬ СЛУГУ

Просим мы, отче благой, твои ничтожные слуги,

Чтоб вспомянула о нас жалость и милость твоя!

Келья наша тесна, двоим в ней жить неудобно;

Если б к нам третий пришел, стала б просторней она.

Мы ожидаем того, что нам милость твоя обещала:

Будь же ты к нам милосерд так, как Господь наш к тебе!

К ЛИУТГЕРУ-КЛИРИКУ

Нежных достойный услуг и дружественных помышлений,

О Лиутгер, тебе Страб несколько слов посвятил.

Может быть, наши места не очень тебе полюбились,

Все-таки, мнится, меня ты не совсем позабыл.

Если удачлив ты в чем, порадуюсь всею душою,

Если тебе нелегко, сердцем скорблю глубоко.

Как для родимой сынок, как земля для сияния Феба,

Словно роса для травы, волны морские для рыб,

Воздух для пташек-певиц, журчанье ручья для поляны, —

Так, милый мальчик, твое личико дорого мне.

Если возможно тебе (нам же кажется это возможным),

То поскорее предстань ты перед очи мои,

Ибо с тех пор, как узнал, что ты близко от нас пребываешь,

Не успокоюсь, пока вновь не увижу тебя.

Пусть превосходят числом и росу, и песок, и светила

Слава, здоровье, успех и долголетье твое.

К НЕМУ ЖЕ

Вдруг, дорогой, ты пришел, и вдруг, дорогой, ты уходишь...

Слышу, не вижу тебя, и все-таки внутренно вижу.

Внутренно же обниму беглеца во плоти, но не в дружбе.

Ибо, как прежде ты был, так вечно я буду уверен:

Сердцем ты будешь моим, я люблю тебя сердцем: мне время

Мыслей других не внушит, и тебя на другое не склонит.

Если сумеешь прийти, приходи, буду рад тебя видеть,

Если же нет, напиши.

Я узнал о твоих злоключеньях.

Мыслю с печалью о них. Печаль — достояние мира.

То, что ты светлым считал, сокроется быстро в тумане.

Канет в безрадостный мрак. Прикреплённый к бегущему кругу,

Мчишься то наверх, то вниз... Таково колесо мировое[476].

К ДРУГУ

В час, когда чистой луны сиянье сверкает в эфире,

Стань под покровом небес и затем созерцай в восхищеньи,

Как с небосклона луна сияет лампадою чистой,

Как она светом своим зараз обнимает двух милых,

Телом различных пока, но скрепленных сердечной любовью.

Если лицо на лицо, любя, любоваться не может,

Пусть же залогом любви послужит им это сиянье.

Эти стишки я тебе посылаю, как друг неизменный:

Если с твоей стороны цепь верности скована крепко,

То помолюсь за тебя о счастье на вечные веки.

К АДЕЛЬХЕЙДЕ[477]

Если то, что слывет у всех за правду,

То, что тысячекратно повторяют,

Я один замолчать стараться буду,

Мне же зависти грех в вину поставят.

Пусть же буду я в этом невиновен,

Но пускай я всему внемлю охотно

И бесхитростно людям возвещаю.

Все, что доброго молвится о добрых,

Все могу я сказать про Вашу благость,

10 Ибо слава о Вас возносит души.

Так мы ею полны, что, умолчавши,

Против совести я своей восстану.

Подивимся же совести той чистой,

Коей Вы особливо достославны!

Подивимся на Ваш честной обычай,

Коим Вы, без сомненья, всех прельстили!

Кто Вас хвалит — себя венчает славой,

Кто Вас хвалит — блюдет и любит правду,

Кто Вас хвалит — заслужит добрый отзыв,

20 Кто Вас хвалит — как должно поступает.

Не устами льстеца твержу я это,

И понравиться ложью не желаю!

Нет, намерен я словом справедливым

Путь прямой проложить правдивой речи.

Ибо если снищу я разрешенье,

И Господь всемогущий милосердно

Соизволит, то Вы прочтете после

Сердца нашего письменные знаки[478].

Впредь и присно и здесь и в жизни вечной

30 Да пребудете в Боге живы, здравы.

Пусть Вас светлый Отец с блаженным Сыном

Вкупе с Духом Святым хранят вовеки!

САПФИЧЕСКИЕ СТРОФЫ

Раздели мой плач, о сестрица муза,

Расскажи о горьком моем изгнанье

И о том, как давит меня повсюду

Жалкая бедность.

Мудростью хочу укрепить я душу,

Ибо край родной для меня потерян,

И в чужой земле, ненавистный людям,

Слезно я стражду.

Я вдали от тех, кто меня учили;

Мне наставник мой не согреет сердце;

Скудная еда мне питает только

Слабое тело.

Наготу мою истерзала стужа,

Заскорузли ноги, застыли руки,

И мои глаза созерцают в страхе

Грозную зиму.

Мне сыпучий снег застудил каморку,

Мне не в радость спать на холодном ложе,

И ни на одре, ни за дверью дома

Нет мне покоя.

Ах, когда б мой ум, хоть бы малой частью

Осенила чтимая мною мудрость,

Я бы счастлив был, и меня согрел бы

Жар вдохновенья.

Ах, когда бы ты, мой отец достойный[479],

Для кого я шел в этот край далекий,

Был со мною здесь, со своим питомцем, —

Я не страдал бы.

А теперь из глаз моих льются слезы,

Лишь припомню дни под блаженным кровом

Малой кельи той, где я жил, спокойный,

В Авии[480] милой.

Авия моя, дорогая матерь,

Будь священна ввек, и цвети, как прежде,

Славою заслуг и достатком честным,

Остров счастливый!

Вновь и вновь тебя нареку священным,

Ибо свято чтишь ты Господню матерь,

И душа моя о тебе ликует,

Остров счастливый!

Окружен глубокой пучиной водной,

Ты стоишь незыблем, любовью крепок,

Рассевая всюду святое знанье,

Остров счастливый!

Как я жажду снова тебя увидеть,

Как и день и ночь о тебе тоскую,

О, хранитель благ, драгоценных людям,

Остров счастливый!

Будь силен и тверд, будь цветущ и светел,

И Господней воле служи достойно,

Чтоб твое вовек прославляли люди,

Авия, счастье.

Да пошлет мне милость Христос-громовник

Воротиться вновь ко твоим святыням

И воскликнуть радостно: буди, буди

Счастлива, матерь!

Боже, царь царей, над властями властный,

Мудростью отца нареченный свыше,

Ты, животворящий сердца людские

Светом ученья,

Боже, дай дожить до того мгновенья,

Когда я, вернувшись в родные стены,

Возмогу прославить хвалою новой

Щедрость Господню!

Вышнему Отцу воспеваю песню,

Благодарно чту милосердье Сына,

И Святого Духа, что правит миром

В роды и роды.

АНАКРЕОНТИЧЕСКИЙ МЕТР

ЗАГАДКА О МЫШИ

Поспешайте, дорогие,

Оцените, други, песню:

Я пою про бой, что смелость

Одного свершила слога.

Из троих частей соделан,

Из семи скреплен коленьев[481],

В темноте пришел глубокой

Прямо в дом тропой звериной.

Узревает в доме сыр он,

Уснащенный едкой солью,

И его пронзает мощно,

Совершая славный подвиг.

Не мечом его убил он:

Нет, в молчании глубоком

Изувечил острым зубом,

Победил он, став убийцей.

Побасенку вам сказал я —

Пусть же кто-нибудь решеньем

Мне вернет ее обратно,

И всем жаждущим познанья

Пусть он скажет лишь три слова[482].

Поищи хитро разгадку:

В трех слогах она сокрыта.

Их скажи — и разгадаешь.

СОПОСТАВЛЕНИЕ НЕВОЗМОЖНОСТЕЙ

Воронов белых пусть кто-нибудь словит иль лебедей черных,

Кстати улиток болтливых найдет иль цикад молчаливых,

Купит рогатых коней иль бычков безрогих отыщет,

Рыбам плавать не даст, летящих птиц остановит,

Бег задержит ручьев, а горы бегать заставит.

Воды пусть вверх потекут, а пламя вниз устремится,

Глина пускай от воды, а воск от огня затвердеет,

Прыгать начнут червяки, пресмыкаться в прахе олени,

Козы пусть яйца кладут, а куры рождают козляток.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Как утомленный пловец, налегая на весла, ликует,

Трижды желанный узнав берег родной вдалеке,

Так и писатель, завидев писанью конец вожделенный,

Тоже ликует душой, столь же измучен трудом.

Приложение ЭПИТАФИЯ ВАЛАХФРИДА АББАТА, СОЧИНЕННАЯ ХРАБАНОМ МАВРОМ

Тот, кто захочет узнать, кто покоится в этой могиле,

Пусть эту надпись прочтет: все он узнает тогда.

Здесь, под этим холмом Валахфрид почивает пресвитер:

В чине монаха он был, мощным умом обладал...

Общины этой аббат, он стражем был ее верным,

Ей раскрывая всегда догматы веры святой.

Многих он научил искусство познать стихотворства,

Сам стихи он слагал, прозой изящной владел.

Паству свою призывал постоянно на пастбища Божьи,

Речью своею дарил братьям чистейшую соль.

Нравом честен и прям, образец добродетелей многих,

Пастырь школы своей, был он народом любим.

Злая смерть унесла молодым его, многим на горе

Близким его, но Христос взял его душу к себе.

Ты, кто прочел эту надпись, прошу: за него ты молитвы

С верой к Христу вознеси: Богу угодны они.

Хейтон

«Видение Веттина», записанное Хейтоном, монахом Рейхенау, представляет двоякий историко-литературный интерес: во-первых, как один из самых совершенных памятников жанра видений в раннем средневековье и, во-вторых, как первое видение, которое было переложено в стихи и тем самым открыло ту цепь стихотворных видений загробного мира, которая завершается «Божественной Комедией» Данте.

«Видение Веттина» вышло из швабского монастыря Рейхенау, одного из важнейших культурных центров Германии. Дата видения названа в тексте — это 824 г. Ясновидец Веттин, учитель в монастырской школе Рейхенау, был заметной фигурой в культурной жизни своего времени: он был родственником рейхенауского аббата Вальдона и санкт-галленского аббата Гримальда, архикапеллана Людовика Немецкого и известного мецената; из его школы вышли такие крупные поэты, как Валахфрид Страбон и Годескальк. Его друг Хейтон, руководитель рейхенауской школы, сам был аббатом Рейхенау после Вальдона, и оставил эту должность только за год до смерти Веттина.

Любопытно, что «Видение Веттина» показывает уже существование отчетливой литературной традиции этого жанра и высоких литературных требований, предъявляемых к нему. Хейтон откровенно рассказывает, как ясновидец Веттин, словно не полагаясь на себя, перед последней галлюцинацией сам подстегивал свое воображение, прося товарищей читать ему «ясновидческие» отрывки из диалогов Григория Великого. А сам Хейтон по крайней мере дважды (гл. 15 и 28) упоминает, что из рассказанного Веттином он многое «ради сжатости опускает» — иначе говоря, откровенные свыше слова вычеркиваются ради художественной гармоничности целого, эстетический принцип для автора важнее религиозного: признак развитой художественной культуры.

План видения обычен: 1) болезнь и смерть ясновидца, 2а) места мучения, 2б) места блаженства, 3) поучение и возвращение в тело. Необычно только раздвоение видения: маленькое видение (гл. 2—3) служит как бы увертюрой к большому. В основной части обращает внимание, что об аде не говорится — речь идет об одном чистилище, — а в картине рая начинают намечаться различные степени блаженства (святые, мученики, девственницы), что предвещает дальнейшее усложнение плана видений. Портреты исторических лиц, встреченных на том свете, — в том числе аббата Вальдона и императора Карла — уже стали к этому времени традицией в жанре видений. Дидактическая часть видения, вложенная в уста ангела-спутника, очень обширна и занимает почти половину всего текста.

Стиль видения академически изыскан: Хейтон «изукрасил видение медоточивыми цветами римского красноречия», по картинному выражению Валахфрида Страбона. Речь кишит гиперболическими эпитетами («изумительный», «неисчислимый», «несравненный» и пр.), конкретные понятия всюду, где можно, заменяются абстрактными: автор говорит не «высокая гора», а «высота некоей горы», не «святые» и даже не «слава святых», а «достоинство славы святых» и т. п. Все это создает впечатление торжественного, повышенного тона.

Тем не менее автору его произведение показалось, по-видимому, недостаточно великолепным, и оно было послано для переложения в стихи Валахфриду Страбону, еще совсем молодому питомцу Рейхенауской школы, незадолго до того перебравшемуся для продолжения образования в Фульду. Валахфрид выполнил пожелание своих наставников в полной мере: он переложил «Видение» в виде поэмы в 945 гексаметров, добавил к красотам стиля Хейтона красоты собственного стиля, вставил в поэму молитвы к господу, описание рейхена уского аббатства и панегирик его управителям, а кроме того, в акростихах раскрыл те имена упоминаемых лиц, которые осторожный Хейтон обошел молчанием, — Вальдона, Карла, епископа Адальхельма и др. Отрывки поэмы Валахфрида, содержащие эти акростихи, приводятся ниже как приложение к тексту Хейтона.

ВИДЕНИЕ ВЕТТИНА

ПРЕДИСЛОВИЕ

В земле аламаннов, или свевов, в монастыре пресвятой приснодевы Марии, рекомом Аува[483], жил некий брат по имени Веттин, кровный родственник Вальдона[484], который во времена блаженной памяти императора Карла со славою управлял оной обителью. Постепенно подвигаясь в деле своего обращения, он, однако, как впоследствии оказалось, недостаточно соблюдал монашеский образ жизни; зато пред всеми окружавшими его в то время отличался как в божественных науках, так и в благородных искусствах. Нижеследующее его видение правдивейшим образом описал достопочтенный муж Хейтон, некогда епископ базельский и той обители монах. Откровение сие явилось на одиннадцатом году царствования императора Людовика, т. е. от воплощения Господа нашего в лето 824, в 3 день ноября месяца, т. е. на четвертые сутки нон означенного месяца. Ибо в 30 день октября, в субботу, захворал он, в ночь на 4 сутки имел означенное видение, в 5 же сутки, т. е., накануне ноябрьских ид, в час вечерних сумерек, отошел ко Господу.

ГЛАВЫ ОЗНАЧЕННОГО ВИДЕНИЯ

1. Как начал он хворать; 2. Первое видение, в котором явилось ему ужасное зрелище лукавых духов, утешением святых мужей прогнанное; 3. Явление ангела, в багряницу облаченного, и дружелюбное его обращение; 4. С каким усердием, созвав братий, прибег он к молитве и чтению Писания; 5. Как засим тот же ангел явился к нему в одеждах белых, усердие его одобряя; 6. Каким образом восхищенный ангелом в горние узрел реку огненную и муки различных людей; 7. О жалости достойном пребывании иереев; 8. Об очищении некоторых иноков; 9. О некоем монахе, за особую вину в зловонном ящике заключенном; 10. О Вальдоне-аббате, страждущем в чистилище; 11. О Карле-императоре; 12. О мздоимстве графов; 13. О грешной жизни графов; 14. О славе и мучении многих людей; 15. Видение престола и славы Господней; 16, в коей предсказывается ангелом кончина его на следующий день, и святые отцы за душу его молятся; 17. Предстательство мучеников; 18. Моление девственниц о долговечной жизни; 19. Слово ангела о содомской мерзости и конкубинах; 20. Увещание ангела о его исправлении и служении; 21. Что заслуживает увещания в монашеских обителях; 22. Каковы злоупотребления в женских конгрегациях; 23. О том, что должны соблюдаться апостольские установления; 24. Еще об отвратительнейшем грехе; 25. Почему свирепствует моровое поветрие; 26. О прилежании к службе церковной; 27. О Геролте-графе; 28. Как, созвав братьев, Веттин велел записать виденное; 29. Как по приходе аббата повторил он все сызнова; 30. Что делал он в остальные два дня; 31. Как после совершения молебствия благополучно отошел ко Господу.

НАЧИНАЕТСЯ САМОЕ ВИДЕНИЕ, КОТОРОЕ ОТКРЫЛОСЬ БРАТУ НАШЕМУ ВЕТТИНУ НАКАНУНЕ ПРЕСТАВЛЕНИЯ ЕГО

1. Когда вышеозначенный брат вкупе с прочими братьями нашими вкушал питие для восстановления телесных сил, и всем остальным оно пришлось во здравие, он стал изрыгать его непереваренным с большими усилиями и тотчас же почувствовал отвращение к пище, которую должен был принять в себя для подкрепления плоти. С наступлением следующего дня, в воскресенье, стало ему немного легче, и он откушал вместе с другими, к которым он присоединился для удовлетворения этой телесной нужды, но чувствовал все то же отвращение к еде. Однако он никоим образом не думал, что от этого ему придется перенести какой-либо переворот в плотском существовании, ибо трапеза второго и третьего дня, с уменьшением тошноты, ободрила его и дала уверенность в сохранении жизни сей.

2. На третьи же сутки, с наступлением вечерних сумерек, когда братья сидели с ним вместе за трапезой, сказал он, что не в силах вместе с ними ожидать конца трапезы. Но, между тем, пока они пели, он велел перенести постель ложа своего из места выше сказанного собрания в другую келейку, соседнюю с прежней, отделенную от нее только преградою одной стены, дабы там в спокойствии дождаться конца их трапезы и своего возвращения к месту обычного своего ложа.

Итак, чуть он протянул члены на ложе и лежал с глазами закрытыми, но сном, как сам он думал, не смеженными, явился лукавый дух, принявший обличье клирика[485], столь безобразное, что на лике слепом и темновидном не было заметно даже следа глаз, неся в руках разного рода орудия пытки, стоя у изголовия его, точно радуясь, и как бы собираясь в скорости подвергнуть его мучениям. И пока он грезил такими ужасами, вдруг появилась толпа лукавых духов, наполняя собой все пространство оной келейки, стекаясь отовсюду с маленькими щитами и дротиками и стараясь построиться в некую фигуру, наподобие италийских латников, чтобы окружить Веттина. И от всего того вышереченный брат, обуреваемый таким страхом и таким невыносимым ужасом, настолько был напуган, что уже не имел ни малой надежды избежать орудий смерти.

Вдруг неожиданно явилось Божественное милосердие. Ибо неожиданно в той же келье предстали мужи великолепные, обличием почтенные, в монашеском облачении, на скамьях сидящие, из коих один, восседавший посреди, сказал по-латыни теми же словами, какие здесь написаны, как передавал сам Веттин: «Несправедливо, чтобы сии негодные творили подобное, ибо человек сей — на пути к исцелению. Прикажите им отступить». По его глаголу скопище лукавых духов исчезло и отступило.

3. Засим, по удалении столь великого ужаса, пришел ангел, сверкающий непостижимой красотою, в багряную одежду облаченный, ставший в ногах его и дружеским гласом к нему воззвавший: «К тебе, — сказал он, — пришел я, душа возлюбленная». Брат же оный отвечал ему по-латыни: «Если Господь мой желает забыть грехи мои, он творит дело милосердия, если же нет — в руке его есмы: пусть свершит, как благоугодно ему. Ибо патриархи, пророки, апостолы и вся слава небесная и земная старались за род людской, а теперь приходится вам еще сильнее усердствовать, ибо еще слабее стали мы в нынешние времена». Таковым собеседованием оного ангела и вышереченного брата закончилось первое видение, которое мы, изобразившие сие на письме, велели записать теми же словами, какими они, по его рассказу, обменялись, ничего не позабыв и от себя ничего не прибавив.

4. Проснувшись, означенный брат сел на постели и, оглянувшись, нет ли кого подле, обрел двоих, настоятеля[486] оного монастыря и другого брата, оставленных при нем для утешения, в то время как другие, по окончании трапезы, были отпущены на отдых. Он же, созвав их, изложил им по порядку все, что открылось ему в столь краткий промежуток времени, согласно чего и составлена настоящая запись; и настолько дрожал от страха перед вышеупомянутым видением, что, позабыв всю тягость телесного недомогания, объят был невыносимым трепетом ужаса. Поэтому, волнуемый непомерностью сего ужаса, пал он на землю в присутствии вышереченных братьев и, распростершись всем телом наподобие креста, просил, чтобы со всем возможным усердием предстательствовали о нем за грехи его. Пока же он лежал, распростершись таким образом, начали вышереченные братья воспевать ради спасения души его как семь покаянных псалмов, так и приличествующие в подобном тяжелом положении песнопения, которые приходили им на память.

По окончании сего встал он и опять сел на кровать, прося, чтобы почитали ему диалог блаженного Григория[487]. Тогда прочитали ему вслух начало последней книги этого диалога вплоть до окончания девятого или десятого листа. По завершении чтения просил он вышеупомянутых братьев, чтобы они отдыхом облегчили усталость, которой они, бодрствуя, подвергли себя ради него, и разрешили бы себе передышку, чтобы спокойно опочить в ту небольшую часть ночи, которая еще оставалась.

5. Когда же они покинули его и в другой части той же кельи расположили тела свои на отдых, а сам он, после тяжкой усталости как духа, так и тела, предался сну, пришел тот же ангел, который в первом видении явился ему в багрянице, стоящим в ногах его, и теперь, облаченный в светлые одежды, стал у изголовья, сверкая блеском непостижимым; обратившись к нему с кроткой речью, он похвалил его за то, что тот в смятении прибег к Богу путем псалмопения и чтения, побуждая его в остальном поступать так же. Между прочим же увещевал его часто повторять псалом 118[488], ибо в нем описывается духовная добродетель; о себе же сказал, что весьма увеселяется, видя кого-либо с усердием прилежащего чтению и повторению псалмов; Бог же сим умилостивляется, если обычай этот искренне, а не по видимости только соблюден будет.

6. Сказав сие, восхитил его оный ангел и повел по пресветлому пути непомерной сладости. Пока шествовали они по оному, показал он ему горы неизмеримой вышины и непостижимой красоты, которые выглядели, как мраморные. Их окружала река обширнейшая огненная, в коей заключено было в наказание неисчислимое множество осужденных, из коих многие, как говорил он, были ему знакомы. И в других местах видел он истязуемых бесчисленными мучениями всякого рода. Среди сих заметил он многих священнослужителей как низшего, так и высшего сана, спиною к столбам крепко ремнями притянутых, висящих в пламени; жены же, ими развращенные, были привязаны напротив них и погружены в огонь до детородных частей. Ангел же сказал ему, что через каждые три дня, без пропуска, за исключением одного только дня, бьют их прутьями по детородным частям. Веттин передал, что многие из них были ему известны.

7. «Большая часть священнослужителей, — сказал ангел, — считает благочестием преследование мирских выгод, исполнение придворных обязанностей, возвеличивание себя изысканностью одежд и пышностью выездов. О накоплении духовных богатств не пекутся; пресыщенные утехами, в распутство ввергаются; и кончается тем, что не могут они быть предстателями ни за себя, ни за других. Теперь, когда мир страждет от глада и мора, могли бы они помочь своими молитвами, если бы всеми силами души хотели быть угодными Богу. И потому их после смерти постигает такое воздаяние, что прежними делами своими они сами таковое заслужили».

8. Сверх того поведал он, что видел там некое здание, весьма беспорядочно из дерева и камня сооруженное, в черноте своей безобразное, и дым из него, ввысь устремляющийся. На вопрос же его, что сие означает, было ему отвечено ангелом, что это — обиталище некиих монахов, собранных туда из разных мест и стран для очищения от скверны.

9. Из их числа одного поименовал он особо, о коем поведал, что ему суждено в оловянном ларце дожидаться дня Страшного суда за особый грех, который в прежние времена проявился в Анании и Сапфире[489] в нарушение чистоты общины. Карательное заключение сего инока было открыто некоему страннику, восхищенному в экстазе, перед отцом дней его, лет за десять тому назад, как тогда гласила молва; но потом оно было предано забвению, и теперь опять вызвано в памяти в этом видении означенным братом Веттином, прежде о том ничего не слыхавшим. Из этого примера, повторенного в двойном напоминании, явствует, что то, что криво растет, должно чаще быть обрезаемо, дабы для тех, кто носит имя монахов, тяжкий грех не превратился в тяжесть олова.

10. Там же явилась ему некая высокая гора и поведано ангелом о некотором аббате, умершем лет за десять перед тем, — что он помещен на вершине этой горы для очищения, но не для вечного мучения, и что там страдает он от сурового воздуха и от тягости дождей и ветров. Еще прибавил о нем тот же ангел, что некий епископ, недавно умерший[490], должен поддержкой молить своих помочь ему получить прощение, о чем оный аббат и известил его, явившись в сновидении одному из его клириков. Вышеуказанный же епископ, отнесшись к этому небрежно, не посочувствовал ему с горячей любовью и не, начал ратовать за его спасение. «И таким образом, — сказал ангел, — он не сумел помочь и себе самому». — «А где он находится?» — спросил тот. — «Тут же, — отвечал ангел, — на другом склоне той же горы несет он муки своего осуждения».

Что же касается видения, о коем мы только что упомянули в немногих словах, то мы слышали о нем от того самого клирика, которому оно явилось во сне три года тому назад. «Пришел я, — так повествовал он, — в некое помещение, окруженное стенами, где оный аббат, сидя с окровавленными голенями, воззвал ко мне: иди, сказал он, к епископу и скажи ему, что сие отведенное мне и другому сотоварищу моему обиталище потому нам противно, что мерзкий запах, исходящий из купальни, в коей моются два графа, делает его почти невыносимым для нас; и посему пусть он постарается, чтобы собранными отовсюду силами завершить это мучение. Если же у него у самого не хватит сил, пусть отправит послов в известные монастыри; а их добровольной поддержкой явится все необходимое для завершения мучений. — Услыхав сие, епископ сказал: «Бред сновидений недостоин внимания». Равным образом ангел упомянул в настоящем видении, что епископ не подал помощи своими молитвами, даже побуждаемый мертвыми. Самому же брату Веттину, который принес это как бы из преисподней на землю, прежде об этом ничего не было известно.

11. Тогда же он увидел стоящим некоего властителя, который когда-то правил скиптром Италии и римского народа; и зверь некий зубами терзал постыдные части его тела, остальные же члены оставались невредимыми[491]. Веттин был поражен великим недоумением, удивляясь, почему столь замечательный муж, который в деле защиты католической веры и власти святой церкви казался единственным среди людей нашего века, мог быть подвергнут столь безобразному наказанию. Ангел, путеводитель его, тотчас же отвечал ему, что хотя муж сей и совершил многие дела изумительные, достохвальные и Богу угодные, — за которые он и будет прощен, — однако, поддавшись на соблазны разврата, пожелал закончить в них долгую жизнь свою, посвящая Богу другие добрые дела, точно непристойность, хоть и малая, и попустительство слабости человеческой могут быть раздавлены и уничтожены тяжестью стольких добродетелей. «Однакоже, — добавил он, — он предназначен судьбою к вечной жизни вместе с избранными».

12. Там же увидел он дары великолепные и неисчислимые, торжественно приготовленные лукавыми духами как бы для подношения: одежды, серебряные сосуды, коней и тонкие полотна. На вопрос, чьи они и что обозначают, ангел ответил: «Они принадлежат графам, управляющим разными областями, чтобы, попав сюда, они помнили, что эти богатства нажиты лихоимством, грабежом и скупостью. Назвав некоторых из них по именам, он сказал, что дары не уменьшатся и не уничтожатся, пока те не придут и не примут их.

13. У кого хватит силы передать страшное осуждение, которое он вынес поведению графов? Ибо некоторых из них он назвал не карателями преступлений, а утеснителями человеков, наподобие дьявола праведных осуждающими, виновных прощающими, с ворами и злодеями общающимися. — «Милостыни, — добавил он, — ради спасения души в будущей жизни не подают никогда, ослепленные могуществом своим. Но, верша законы мирские для обуздания дерзости злых, они без всякой милости, в угоду собственной корысти взыскивают, точно это полагается им по закону, пени, налагаемые на должников; здесь они найдут их снова. Правосудия же ради будущей жизни не творят никогда, и хотя они должны были бы давать его всем безвозмездно ради вечного спасения, оно у них всегда продажно, как и душа. Некоторых же он по именам назвал в числе осужденных, ибо так сказано в евангелии о неверующих (Иоанн, 3, 18): «Неверующий уже осужден».

14. Еще передавал он, что видел бессчетное количество людей, как простого, так и монашеского звания из разных стран и монастырей, иных во славе, а иных, подавленных мучениями.

15. Обозрев сих и других без числа, коих, ради сжатости изложения, опускаем здесь, повел его ангел по местам прекрасным, строительством природы созданным, с арками как бы золотыми и серебряными, анаглифами изукрашенными, и отличавшимися такой величиной, высотой и невообразимой красотой, что ни умом постичь, ни языком человеческим высказать нельзя было необъятности этого произведения.

Тут предстал Царь царей и Господин над господами со множеством святых, сияющий таким величием и славою, что плотские глаза человека не в состоянии были вынести сияния этого света и славы и достоинств святителей, которые там находились.

16. Тогда тот же ангел, который был его руководителем и учителем, сказал ему: «Завтра ты должен преставиться, но пока позаботимся о милосердии». Тогда, вслед за ангелом, прошел он туда, где сидели святые иереи с неописуемой славой и достоинством. Тут ангел сказал ему: «Сии суть увенчанные Богом за добрые дела, в честь которых вы совершаете церковные богослужения. Попросим их, чтобы они вымолили тебе прощение у Бога». После этих слов они, упав на колени, просили их стать заступниками. Святые же иереи, встав без промедления, отправились к престолу и простершись ниц, умоляли о даровании милосердия означенному брату. Ангел же тот вместе с самим братом во время их предстательства стояли далеко в стороне. Пока же те, коленопреклоненные, молили пред престолом о милосердии, послышался с престола глас ответствующий: «Он должен был подавать другим пример благочестия и не подал». И ничего более не было сказано им в ответ.

Веттин уверял, что узнал в том славном собрании иереев святых Дионисия, Мартина, Ананию и Илария.

17. Затем они снова по совету ангела вместе направились туда, где множество блаженных мучеников сверкало в неописуемой славе. «Сии суть те, — сказал он, — коих победа в славной борьбе довела до такой славы, те, коих вы с честью почитаете в церкви, в честь и хвалу Божию. Их мы должны просить предстательствовать о прощении грехов твоих». Едва те увидели его распростертым на земле с подобной мольбой, тотчас же без всякого промедления направились к престолу Божьего величия и коленопреклоненно просили об отпущении грехов его. И был им, как и прежним, глас с престола: «Если он исправит тех, кого он завлек дурным примером своей распущенности и, развратив, свел с пути истины на путь заблуждения, если он вновь возвратит их на путь истины, то простится ему». Когда же они спросили, как мог бы он осуществить это исправление, чтобы ему достигнуть испрашиваемого отпущения, был им вновь глас с престола: «Пусть созовет всех, кого он своим примером или учением увлек на совершение недозволенного, падет пред ними на землю, признает, что плохо поступал и учил, и вымолит у них прощение, а их самих попросит именем всемогущего Бога и всех святых, чтобы они впредь не поступали так плохо и других не учили». Ангел же и Веттин между тем стояли далеко в стороне, как и во время первого предстательства иереев. Он передавал, что среди мучеников узнал святого Севастиана и Валентина.

18. Засим, руководствуемый ангелом, направился он к месту, где пребывало неисчислимое множество святых девственниц, блистающих несравненными достоинствами и осиянных сверкающим светом. «Сии суть святые жены», — сказал он, — в честь которых вы совершаете церковное богослужение во славу имени Христова. Их мы должны предпослать себе ради предстательства пред богом о вечной жизни». После этих слов они так же, как прежде, простерлись пред теми. Те же немедля с великой поспешностью направились к трону, молили о вечной жизни для Веттина; сами же Веттин и ангел, как и прежде, стояли в стороне. Но ранее, чем святые девственницы успели пасть для мольбы, явилось им навстречу величие Господне и, подняв их, изрекло: «Если он будет учить добру и подавать хороший пример, и исправит тех, кому подавал дурной пример, то будет по прошению вашему».

19. По возвращении же оттуда начал ангел излагать ему, в сколь великой скверне греховной вращается человечество...

28. После того, как ангел сказал и показал ему это и трудно исчислимое количество других вещей, которые мы ради сжатости опускаем на письме, брат оный пробудился вновь, когда петухи уже извещали криком о близости дня. Созвав тех братий, которые переночевали в его опочивальне, он, побуждаемый величием видения и мучимый невыносимым страхом и тревогою, изложил подряд все тайны сего видения и тут же выразил желание, чтобы явился отец обители, и речь его была выслушана в присутствии оного. Когда же ему сказали, что братья, занятые ночным размышлением, не смеют нарушить тишины, он промолвил: «Вы, между тем, запечатлейте это на мягком воске, чтобы к восходу зари все уже предстало в готовом виде. Я же боюсь, что немеющим языком не сумею огласить виденного и слышанного. Ибо с такой обязательностью было мне приказано всенародно оповестить об этом, что я боюсь из-за греха умолчания быть пораженным без прощения, если благодаря моему безмолвию это погибнет и не станет известным всем. Последнее же предстательство святых девственниц, которое свершилось пред Господом ради долговечной жизни, оставило меня в неизвестности относительно того, касалось ли оно долготы жизни предстоящей или жизни вечной. Если же благодаря указанному предстательству не будет мне продлен срок жизни сей преходящей, то я без всякого сомнения, согласно уверению моего путеводителя-ангела, завтра преставлюсь». Побуждаемые этими речами, они запечатлели на воске по порядку все то, что было им рассказано.

29. Между тем по окончании утренних песнопений явился отец обители с некоторыми братьями, чтобы навестить его. Когда он стал у его ложа, тот попросил о тайной беседе. Тогда, по удалении остальных, аббат, удержав при себе нескольких братьев, остался сам-пять[492]. Когда показали то, что в ночной тишине было с трепетной поспешностью занесено на дощечки, он устно и письменно повторил все и, поднявшись на ложе, распростертый на земле, просил прощения своих проступков и умолял братьев о предстательстве за него перед богом. Они же, увидев, что он не обезображен бледностью, не падает от изнеможения, не жалуется на боль в теле, и не поражен ни ударом, ни каким-либо другим признаком смертельного недуга, утешительными словами с полной уверенностью старались воодушевлять его надеждой на продолжение жизни сей. Он же по-прежнему дал им ответ, что нимало не сомневается в завтрашней своей кончине.

30. Весь же день тот и следующую ночь и весь следующий день до вечера провел он, проявляя ужас пред призванием своим, мучась с плачем и воздыханием, то поручая себя отдельным лицам, то умоляя в письмах, обращенных к различным людям, чтобы они вымолили ему отпущение.

31. Когда вечерние сумерки последующего дня перешли уже в ночь, он, созвав братьев, известил их, что для него истек срок бренной жизни, и всячески просил их приступать к песнопению. Руководствуя, как регент, он заставил пропеть ради спасения души его все антифоны и начальные слова псалмов. По окончании сего он вздохнул несколько свободнее и, когда братья вернулись к ложам своим, он стал в волнении ходить взад и вперед. С приближением смерти пал он на постель и принятием напутствия завершил последний час жизни сей непостоянной.

Приложение АКРОСТИХИ ИЗ ПЕРЕЛОЖЕНИЯ „ВИДЕНИЯ ВЕТТИНА“, НАПИСАННОГО ВАЛАХФРИДОМ СТРАБОНОМ

394... Тягость суровых дождей и частые смены ненастья,

Ветров порывы его и гнев непогоды терзают,

Аще искупит он там, что грешным свершил небреженьем,

Ласково будет введен в палаты предвечного бога,

Дабы, блаженство святых вкруг сего престола вкушая,

Он проводил свои дни, греха не касаясь вовеки.

400 Ангел прибавил к сему, что некий епископ аббату

Должен был кроткой мольбою помочь и благими делами,

А перед тем уж давно он сам посланцу в сновиденьи

Лик свой явивши, просил архипастырю это поведать.

Худо епископ-отец и с насмешкою весть эту принял,

Ей не поверил и счел за обычную ложь сновидений,

Любвеобильным себя не явил к осужденному брату,

Мыслью ленив, и душой нерадив, и к добру непоспешен.

Горечи пыток зато теперь он со скорбью подвержен,

Собственных тяжких грехов вину искупает мученьем.

410 Ангела брат вопросил: «Где тобой обличенный томится?»

Дан был ответ: «На другой стороне тех же гор пребывает.

А что до сна, что сейчас упомянут был краткою речью,

Мы излагаем его по словам самого ясновидца.

Он же поведал нам так: «Восседающим в полном парами

Доме я видел того, о ком говорили мы прежде,

Авву, у коего кровь по бедрам и икрам стекала.

Лепету внял я его: О сыне, поведай патрону —

Рок нас двоих осудил в безобразном жилище томиться,

Ибо два графа у нас купаются здесь беспрестанно,

420 Хляби купальни мутя и без отдыха плавая в оной.

Распространяют они смердящее в доме зловонье,

Узников жалких душа и запахом их выживая.

Ах, умоли ты его, чтоб послал он по инокам честным,

Дабы они помогли поддержкой своей добронравной

Разом зловония гнет и прочие сбросить мученья

И перебраться туда, где нету ни стен, ни темницы.

Христолюбивейший сын, прошу, не забудь моей просьбы».

Эти услышав слова из уст пришедшего с вестью,

Молвил епископ в ответ: «Сие, полагаю, фантазмы,

430 И оттого к измышленным речам не питаю доверья».

Эти, однако, его сомнения были напрасны:

Ангел вещал, что тот иерей, не внявший усопшим

И не спешивший помочь тому, кто нуждался в молитвах,

Ныне за это и сам неизбывною мучится мукой...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

446 К этим приближась местам, узрел он того, кто когда-то

Авзонийской державой владел, и кому подчинялся

Рима высокого род. Стоял он, не двигаясь с места,

Лядвия были его и уды терзаемы зверем,

И, не затронуты скверной, сияли все прочие члены.

Молвил при виде таком пораженный ужасом путник:

«Право же, сей человек, когда среди смертных царил он,

Единовластно, и был столпом справедливости в людях,

Рвеньем всегда пламенел к делам во славу Господню.

А для служителей Божьих был верным щитом и подмогой.

Тем и вознесся в миру до высшего он процветанья,

О правосудьи радея и милостью радуя царство;

Ради чего же теперь он страждет в столь горькой юдоли,

Молви, прошу!» — И в ответ поведал ему провожатый:

460 «Здесь он томится за то, что пятнал свою добрую славу

Похотью мерзкой, решив, будто добрыми можно делами

Грех сей постыдный стереть; в грязи он и принял кончину.

Тем не менее ждет его вековечное царство,

И для него уготована Господом высшая почесть».

Дуода

Дуода, графиня Септиманская — первая известная нам поэтесса в новоевропейской литературе — происходила из знатного готского рода; в 824 г. вышла замуж за Бернгарда, графа Септимании (область Нарбонны), в 826 г. родила старшего сына, Вильгельма, а в 841 г. — младшего, Бернгарда. По неизвестной причине граф Бернгард с младенческих лет отнимал сыновей у Дуоды и воспитывал их вдали от матери. Свои материнские чувства Дуода попыталась излить в книге, которую она сочинила для старшего сына, Вильгельма, когда ему исполнилось 16 лет. Ее заглавие — «Наставительная книга Доданы, которую она посылает сыну своему Вильгельму»; ее содержание — советы, как следует вести себя юноше по отношению к богу, отцу, королю, знати, священникам, беднякам, усопшим родственникам и т. д.; ее форма — прозаическая, но с несколькими вставными стихотворениями, написанными ритмическим стихом; одно из них, представляющее собой краткий конспект всей книги, здесь приводится.

Разумеется, никакой учености от стихов женщины IX в. ожидать не приходится. Книга Дуоды написана на народной латыни, путающей все падежи и синтаксические связи, а в лексике пользующейся даже заимствованиями из арабского языка, господствовавшего в соседней Испании. Реминисценций из античных авторов нет, из христианских поэтов — очень мало, зато из Библии, которая, по-видимому, одна была источником образованности Дуоды, — огромное количество. Особенно интересен ритм стихотворения, не находящий никаких аналогий в современной Дуоде латинской поэзии: можно думать, что поэтесса пытается передать по-латыни ритм родного ей готского стихосложения (известного нам, к сожалению, очень плохо). Строки — двухударные или трехударные, со свободным колебанием числа слогов; они сочетаются, и довольно искусно, в семистишные строфы. Стихотворение содержит акростих «Стихи к Вильгельму», в переводе опущенный. В конце стихотворения — указание на дату, 13 декабря 842 г., рождественский пост. Вся «Наставительная книга» Дуоды была закончена через полтора месяца, 2 февраля 843 г. После этого никаких известий о поэтессе мы не имеем.

СТИХИ К ВИЛЬГЕЛЬМУ

1. Во здравье живи ты,

Милое чадо:

Не поленися

Речи усвоить,

Присланные в грамоте:

Легко в ней отыщется

Слово по сердцу.

2. Потщись читать живое

Слово Господне,

С прилежаньем святое

Помня ученье:

Сердце преисполнишь

Великой радостью

В вечные веки.

3. Царь безмерный и сильный,

Добрый и славный,

Пускай соизволит

Душу твою наставить.

О мой юный отрок,

Будь обороняем

Им ежечасно.

4. Смирен будь в помыслах

И целомудрен,

Телом же крепок

Для достойных деяний.

Выучись нравиться

Всем без различья,

Большим и малым.

5. Всех выше Господа Бога

Всем своим сердцем,

Разумом острым,

Силами всеми

Бойся с любовью;

А по нем твой родитель

Будь тебе дорог.

6. Тебе, добродетельный

Сын, порожденный

Древней семьею,

Род продолжающий,

Сияя средь знатных,

Стыдной не кажется

Служба родителю.

7. Чти своих оптиматов,

Знатным в чертогах

Кланяйся первый;

Равняйся со смиренными,

Сходись с дружелюбными,

Чтоб злые и гордые

Тебя не сломили.

8. Сведущих в святыне

Прелатов и клириков

Чти по заслугам;

Всюду протягивай

К блюстителям церкви

Руки в смиреньи;

Им доверяйся.

9. К вдовам же и сиротам

Часто склоняйся;

Странников тоже

Не обходи ты

Питьем и пищей,

Голых — одеждой,

И протяни им

Помощи руку.

10. В тяжбах будь

справедливым,

Мудрым судьею,

Мзды от судимых

Никогда не приемля

И не утесняя;

Воздаст тебе тем же

Блага податель.

11. Щедрым будь ты в даяньях,

Бодрым и мудрым;

Скорби людские

Со тщаньем любовным

Облегчай охотно:

Бедных насыщая,

Ты не прогадаешь.

12. Всюду — один Податель

И Воздаятель,

Всем по заслугам

И делам воздающий,

Слову и действию

Мзду назначающий

Небесный Светоч.

13. Так заботься ж усердно,

Сын благородный,

И добивайся,

Чтоб не изведать

Мрачного возмездья

И смольного пламени

Жара избегнуть.

14. Хоть теперь твоя юность

В полном расцвете,

Лет твоих ровно

Вчетверо четыре,

Все ж ты вдвое старше

Кажешься телом,

Быстро растущим.

15. От меня ты уходишь

Все дальше и дальше.

Видеть хочу я

Красоты твоей обличье,

Если будет можно,

Хотя я этого

И недостойна.

16. Пусть для Того живешь ты,

Кто тебя создал,

С кроткою душою,

В окруженьи достойных

Слуг угождающих;

Круг же свершивши,

В горние взвейся.

17. Мысли мои, конечно,

Бродят во мраке;

Все же прошу я,

Чтоб эти страницы,

Писанные мною,

Читал ты прилежно,

Помня советы.

18. Вот стишки закончены

С помощью божьей

По истеченье

Дважды восьми весен

В ранний день декабрьский

Апостола Андрея,

К явлению Слова.

Седулий Скотт

Среди поэтов IX в. Седулий Скотт — один из самых талантливых и своеобразных. Рядом с философом Иоанном Скоттом Седулий Скотт — центральная фигура так называемой третьей волны ирландского влияния на континенте. Сведений о его жизни очень мало, ни год рождения, ни год смерти его неизвестны. В истории европейской культуры он появляется на одно лишь десятилетие — между 848 г., когда он приезжает из Ирландии во Францию с посольством к Карлу Лысому, и 858 г., когда все известия о нем исчезают. В это десятилетие он живет в Люттихе (Льеже) вместе со своими товарищами-ирландцами, имена которых он перечисляет в одном из посланий: это Фергус «с нектароподобными молитвами», Марк «со щитом веры», Беухельм, «цвет мощных в духовных битвах», Бланд, «краса сражений со змием»; все это — «колесницы Господни, светочи ирландского народа». Эта небольшая ученая колония прижилась в Люттихе под покровительством местных епископов Хартгария (840—855 гг.) и Франкона (855—901 гг.).

Неустойчивое положение пришлецов среди континентальных ученых требовало от ирландцев большой гибкости и обходительности, умения показать лицом свою ученость и искусно ладить со всеми покровителями и соседями. Это определило и стиль и жанры, характерные для творчества Седулия. В стиле Седулий стремится щегольнуть ученостью, пышностью и изысканностью образных и композиционных ходов, насыщает свои стихи античными мотивами (ср. набор античных имен в «Послании к Хартгарию»), в лексику вводит многочисленные грецизмы, по богатству метрических форм он превосходит едва ли не всех современников. Он экспериментирует с самыми разнообразными жанрами — среди его сочинений есть послания, гимны, эпиграммы, стихотворные инвективы, эклога-дебат, стихотворный анекдот. Но жанром, наиболее отвечающим его положению, оказывается панегирическое послание, посвященное тому или другому из покровителей. Чаще всего это, конечно, наиболее близкий — Хартгарий: поэт превозносит его до небес, слезно оплакивает его кратковременные отлучки, а когда аббат отправляется в Рим, то Седулий заклинает всех богов и все стихии воротить аббата целым и невредимым. Смерть Хартгария Седулий оплакал горестными сапфическими строфами, но это не помешало ему столь же пылко прославлять нового аббата, Франкона. Целый ряд посланий посвятил Седулий и другим сановникам, духовным и светским: аббату Фульды, епископам Мюнстера и Меца, графу Кельнскому, маркграфу Эберхарду Фриульскому. Не миновал он в своих посланиях и императора Лотаря (в чьих владениях находился Люттих) с его супругой Ирмингардой и дочерью Бертой; впрочем, братьям-соперникам Лотаря, Карлу Лысому и Людовику Немецкому, он посвящает не менее пышные панегирики — о политической принципиальности в его положении думать не приходилось.

В этих многочисленных стихотворениях Седулия Скотта замечательнее всего та недвусмысленная шутливая откровенность, с которой он говорит о своих материальных нуждах. То он витиевато просит Хартгария позаботиться о скверном жилище, в котором ютятся его ученые ирландцы (первое из нижеприводимых стихотворений); то он жалуется, что пиво им подают такое, которое похоже на пиво разве что желтым цветом; то он увещевает трех баранов из епископского стада безропотно пойти под нож, чтобы из их шерсти ученым монахам изготовили плащи, а из их кож — пергамент для бессмертных стихов. В своей склонности хорошо поесть и выпить он признается охотно и открыто. Стихи такого рода близко напоминают стихотворные «попрошайни» будущих вагантов. Но у Седулия есть и более важная черта сходства с вагантами — его готовность ради красного словца шутить над самыми святыми для верующего христианина предметами: так, в стихотворении о баране, растерзанном собаками, не только неблагочестиво намекается (в «эпитафии») на обряд омовения ног, но и сам баран, пострадавший вместо разбойника, кощунственно сравнивается ни с кем иным, как с Христом. Можно заметить, что в этом же стихотворении впервые в средневековой литературе встречается выражение «Голиафово племя», которое потом стало самоназванием вагантов-голиардов. Все это ставит Седулия Скотта на видное место в светской вольнодумной традиции средневековой латинской поэзии.

Творчество Седулия Скотта не ограничивалось стихами. Ему принадлежит большой трактат «Книга о христианских правителях», написанный по заказу императора Лотаря; проза в нем перемежается с вставными стихотворениями (по образцу «Утешения» Боэтия), одно из которых, «О дурных правителях», приведено ниже. Из ученых его сочинений главным является «Collectaneum» — сборник цитат и изречений из латинских и греческих прозаиков, обнаруживающий хорошее знание греческого языка и исключительно широкую начитанность (даже если учесть, что многое он брал из вторых рук) — он знает даже речи Цицерона и «писателей истории Августов». Комментарии к богословским и грамматическим сочинениям дополняют круг его произведений. Они пользовались вниманием и переписывались (по крайней мере, в Люттихе) до XII в.

ПОСЛАНИЕ К ЕПИСКОПУ, ДОСТОПОЧТЕННОМУ ХАРТГАРИЮ

Ваша кровля горит светом веселым,

Кистью новых творцов купол расписан,

И, смеясь, с потолка всеми цветами

В блеске дивной красы смотрят картины.

Вы, сады Гесперид, так не сияли:

Вас могло разнести бурей нежданной;

Здесь же цветикам роз, нежных фиалок

Не ужасен порыв бурного Нота.

Наш же домик одет вечною ночью,

10 Никакого внутри света не видно;

Нет красы расписной тканей богатых;

Нету даже ключа, нету запоров.

Не сияет у нас роскошь на сводах:

Копоть на потолке слоем нависла.

Если ты, о Нептун, дождь посылаешь, —

В домик наш моросишь частой росою.

Если Евр заворчит с рокотом злобным, —

Сотрясаясь, дрожит ветхое зданье.

Было так же темно логово Кака,

20 И таков Лабиринт был непроглядный,

Уподобленный тьме ночи глубокой.

Так и наше жилье — тяжкое горе!

Скрыто страшным на вид черным покровом.

Там при свете дневном ночи подобье

Заполняет углы храмины старой.

Непригоден сей дом, верь мне, ученым,

Тем, что любят дары ясного света;

Но пригоден сей дом воронам черным

И летучих мышей стаи достоин.

30 О Лантберт[493], собери, я умоляю,

Всех слепцов, и затем здесь посели их.

Да, поистине, пусть домом безглазых

Этот мрачный приют вечно зовется.

Ныне ж, отче благий, пастырь пресветлый,

Это зло прекрати, цвет милосердья!

Сделай словом одним, чтобы украшен

Был сей мрачный покой, света лишенный,

Чтобы в нем потолок был живописный,

Был бы прочный замок, ключ неослабный;

40 Пусть стеклянные в нем окна прорубят,

Дабы Феб через них луч свой направил

И твоих мудрецов, славный епископ,

Осветил бы своей светлою гривой.

Так, владыка, и вам в горней твердыне

Лучезарный покой, дивно прекрасный,

Предоставит навек длань Громовержца

Там, в небесном своем Ерусалиме.

НА ПОРАЖЕНИЕ НОРМАННОВ[494]

1. Пойте, небеса, и земля, и море,

Пойте, веселясь, все Христовы люди,

Удивляйтесь все Громовержца — Бога

Силе могучей.

2. Благости Отец, достохвальный вечно,

Всех великих дел всевеликий Зодчий,

Манием руки все располагает,

Света владыка.

3. Милосердный Царь и спасенье мира,

Поражая злых, награждает кротких,

Поднимает дол, принижает гору

Силой всевысшей.

4. Истины лучи проливает сам он

Праведным в сердца и в зерцала мысли

Тех, кого всегда защищает мощно

Добрый Создатель.

5. Ну же, бедняки, богачи, миряне

И венчанный сан иереев добрых,

Люди всяких лет и полов и званий,

Рукоплещите!

6. Властного Отца всемогущей дланью

Ныне сокрушен пораженьем быстрым

Злых норманнов род, супостатов веры.

Господу слава!

7. Строятся войска на широком поле,

Полыханье лат разлилось на солнце,

Сотрясает гул голосов враждебных

Горние сферы.

8. Обе стороны посылают стрелы,

Датчанин идет на свою погибель,

И железный дождь рассевает всюду

Грозное войско.

9. Долгие года все алкавший крови,

Вдосталь напился утеснитель жадный.

Сладко было им злым смертоубийством

Сердце насытить.

10. Тот, кто яму рыл, сам в нее попался:

Как надменный столп, водруженный древле,

Так упал, Христом уничтожен в битве,

Род супротивный.

11. Распростерт народ многолюдный, крепкий,

В месиво истерт, проклятый вовеки,

Съела смерти пасть их отродье злое.

Славься, Спаситель!

12. Говорят, что там полегло народа,

Кроме всех простых неизвестных смердов,

Средь кровавых рек на ужасном поле

Три мириады.

13. Справедлив Судья, повелитель мира,

Наш Христос, любовь христиан смиренных,

Славы государь, покоритель злобных,

Высший на царстве.

14. Стал он нам столпом и щитом спасенья,

Поразив в бою род Гигантов мощных[495],

Имя же его выше всех на свете

Благословенно.

15. Так свершил Он месть своего народа,

И пучиной вод захлестнул Египет

В древние года, колесницы ринув

Быстрые в бездну.

16. В пурпуре Христос надо всеми правит,

Коих встарь святой сотворил Родитель;

Будь благословен, прославляем нами,

Отпрыск Давида!

17. Пусть взойдет к нему фимиам молений,

Славим мы его благочестьем нашим;

Пусть гласит свирель выше звезд небесных

Песнь восхваленья!

18. Пусть же славы плеск, прогремев «Осанна»,

Воспоет Отца, и Христа, и Духа,

Их же небеса, и земля, и море,

Век славословьте.

СЛОВОПРЕНИЕ РОЗЫ И ЛИЛИИ

Поэт:

Время свершало свой цикл, на четыре деленья разбитый.

Зазеленела земля, нарядившись в пестреющий пеплум.

Спорят с гирляндами роз цветы млечно-белой лилеи.

Роза ж раскрыла уста пурпурные с речью такою:

Роза:

Пурпур — царство дает, и в пурпуре — царская слава;

Белый же цвет нелюбим королям и весьма непригляден.

Бледность на скорбном лице есть верный знак увяданья,

Цвет же багряный всегда почитался во всей поднебесной.

Лилия:

Любит меня Аполлон, земли златокудрое диво:

Он изукрасил лицо мое чистотой белоснежной.

Что же блистаешь ты так, багрянцем стыда залитая,

В тайном сознаньи вины? От нее ль твои щеки зарделись?

Роза:

Я — Авроры сестра, сродни я богам высочайшим,

Феб меня возлюбил: я — вестница светлого Феба[496].

Рад Люцифер пробегать пред лицом моим с ликованьем,

Ибо алеет во мне девической скромности нега.

Лилия:

Ты ли такие слова извергаешь в напыщенной речи,

Что тебя приведет заслуженно к вечным мученьям?

Ведь диадема твоя и так пробита шипами —

О, как розовый куст колючками грубо истерзан!

Роза:

Что ты яришься в речах, бороздами изрытая старость?

То, что ты ставишь в укор, звучит для меня похвалою:

Все создавший Творец окружил меня колкой оградой,

Розовым личикам он преславную дал оборону.

Лилия:

Нежно головку мою венчает краса ореола;

Не изукрашена я жестоким венцом из колючек;

Я из сладчайшей груди белоснежный свой сок источаю.

Вот почему средь цветов я счастливой слыву королевой.

Поэт:

Юноша, Гений Весны, возлежал на траве цветоносной.

Весь его дивный убор расцвечен был зеленой травою,

И бальзамический дух от него услаждал обонянье;

Вкруг пышноцветной главы распустился венчик чудесный.

Гений Весны:

Милые дети, — он им говорит[497], — о чем ваша распря?

Знайте, что вы — близнецы, землею рожденные сестры.

Разве прилично родным вести горделивые споры?

Дивная роза, молчи: твоя слава гремит во вселенной.

Скипетром белым своим пусть лилии царственно правят.

Блеск ваш и ваша краса вам вечную славу приносят.

Роза в наших садах пусть явит стыдливости образ;

Лилии, блеском своим подражайте лучистому Фебу.

Роза, ты алым цветком нам мучеников представляешь;

Девственниц явят красу лилеи в белых одеждах.

Поэт:

Гений Весны, их отец, наградил их лобзанием мира

И по-родительски вновь водворил меж девиц он согласье.

Лилии вновь прилегли с поцелуем к пунцовой сестрице;

Та же, играя, уста прикусила им в шутку шипами.

Чистых лилий цветки посмеялись над девичьей шуткой,

Жадный розовый куст напоив молоком амброзийным.

Роза же в дар им несет цветов своих алые чаши,

Тем превеликую честь воздавая сестре белоснежной.

О НЕКОЕМ БАРАНЕ, ИСТЕРЗАННОМ СОБАКАМИ

Высокомощный Господь, соделавший тварей вселенной,

Тех, коих кормят моря, воздух небес и земля,

С честью премногой тогда приумножить изволил баранов[498]

И среди блеющих стад им воеводство вручил.

Тут же их добрый Творец одел шерстоносным покровом,

В жирный мясистый пеплон крепко укутал их он.

Вооружил он им лбы искривленным загнутым рогом,

Чтобы сражаться могли и с рогоносным врагом.

В обе ноздри вложил им Бог горделивую силу,

10 Даром сопенья большим облагодетельствовал.

Эти святые рога простоты преисполнены кроткой:

Благочестивы они, яд смертоносный им чужд.

Думаю я, оттого и любовь во всех зародилась

К мясу обильному их, к тучному чреву любовь.

Я поклянусь пятерней (и в том не солгу я нимало):

Сам я их очень люблю, и обожаю, и чту.

Этой священной любви не потопят летейские волны:

Всею душой я твержу то, что уста говорят.

Эти мои стишки приветствуют, славят баранов,

20 А что не лживы они, знаешь ты, Отче благий.

Сам от своих ты щедрот нам, черным, пожаловал черных[499]

Ныне баранов, а то часто и белых дарил.

Слушай же: тот, кто из них красивейшим был и жирнейшим,

Вот каковою, увы, смертью жестокой погиб.

Высокодоблестных стад гораздо славнейший блюститель,

Не был он равен ни с кем, даже ни с кем не сравним.

Твердостью крепких рогов и их добродушною мощью

Он превзошел без труда всех рогоносных стада.

Он белоснежным руном и белым прославился зраком,

30 Неустрашимым в бою он победителем слыл.

Любит небесный Овен его любовью безгрешной,

И соправителем взять в царство свое возмечтал.

Любит Луцина его многомощная, думая сделать

В небе горящей звездой светлого ради руна[500].

Рада она, говорят, любоваться белою шерстью —

Пан, Аркадии бог, шерстью ее обольстил[501].

Люб он, конечно, и мне, ибо сердце мое не из рога —

Кто не полюбит его, кто, кроме разве глупца?

Вы ж по своей доброте, никому не дающей отказа,

40 Благоволили отдать это сокровище мне.

Но Фортуна, всегда враждебная нашим утехам,

С Титиром[502] скоро меня, бедная, вновь развела.

Вор объявился у нас, из негодных сынов Голиафа,

На эфиопа похож, Каку подобный злодей.

Страшен с виду он был и черен зловредным обличьем,

Груб в поступках своих, столько же груб и в речах.

Взял тебя, добрый баран, и повлек нечестивою дланью:

Через терновник, увы, бедного он протащил.

Кроток был ты вельми и очень спокоен душою,

50 Быстро несясь по полям, о злополучный баран.

Хищная стая собак рассмотрела, что вором бегущим

Великодушный сей был вождь рогоносный влеком;

Тотчас отважный отряд несется большими прыжками,

Шум превеликий возник, и суматоха, и гам.

Жадные пасти раскрыв, бегут за покражей и вором:

Лаем наполнился лес, в роще зеленой — содом.

Что же тянуть мне рассказ? Изловлен баран мой тишайший,

Вор же, спасаясь во тьме, мчится быстрее, чем Нот.

Брошен один средь собак, баран неустанно сражался,

60 Грозным рогом своим множество ран нанося.

Псы в изумленье стоят, побежденные зверем двурогим,

Думая, что пред собой видят свирепого льва.

Все они против него собачьими глотками лают;

Он же, великий, вещал благочестивейшим ртом:

«Что это ныне за гнев обуял ваше сердце?» — сказал он,

Знайте: Хартгария я преосвященного раб.

Не злонамеренный тать и не оный лукавый воришка,

Нет, я — смиренный баран, стада державнейший вождь.

Если задумали вы поразить врага и тирана —

70 Вор недалеко ушел: вместе захватим его.

Если же хриплый ваш лай и эта свирепая ярость

Думает мне угрожать, кроткому, грозной войной, —

То головою своей, прегордыми сими рогами

И челом я клянусь: дам я достойный отпор».

Речью подобною вмиг смягчил он звериные души:

Мир водворился средь псов, и отступили они.

Но среди них был один, как лаятель оный Анубис[503],

Коему Тартара пес, Цербер прадедушкой был.

Глоткой тройною привык он пугать медведей неуклюжих,

80 Робких оленей гонять, деду подобен во всем.

Сей, увидавши, что мир снизошел на свирепое племя,

Челюстью заскрежетал и ощетинился весь.

«Как, — возгласил он, — овца под личиною лживого мира

Вас провела, как лиса, сыпя хитро словеса?

Это и есть тот вор или вора сподвижник зловредный, —

Вот почему под листвой оба укрыться хотят.

Я присягаю, что он — причина всему злодеянью,

Он, что речами нам — мир, рогом — угрозу несет».

Тут лжеречивого в пасть, потрясши во гневе рогами,

90 Мощный баран поразил, двое зубов поломал.

Равным же образом лбом чело сокрушил он собачье;

Быть бы победе за ним, если б не вздумал бежать...

Мчится, главу очертя, покинув врага, победитель,

Он опрометью бежал, улепетнув в простоте.

В тернии он на бегу попадает, в колючий кустарник;

В этих шершавых кустах благочестивый застрял.

С тыла немедля насел на несчастного Цербер проклятый,

И окровавленным ртом страшную рану нанес.

Вот бездыханный баран упадает (о вид небывалый!),

100 Вкруг орошая шипы кровью багряной своей.

Слышно рыдание нимф, и воплем леса огласились:

Стонами блеющих стад встречена весть о беде.

О белоснежном и ты, Луцина двурогая, плачешь,

И справедливо скорбишь; в небе ж рыдает Овен.

Чем он конец заслужил, бесхитростный, праведный, скромный?

Вакха даров не вкушал, не пил сикера вовек;

Не совратили его с пути ни безмерное пьянство,

Ни пиры королей, ни возлиянья вельмож.

Пищей служила ему обычной трава луговая;

110 Мозель водою своей жажду его утолял.

Также пурпурных одежд не желал он душой ненасытной:

Был он доволен вполне платьем своим шерстяным.

Он на лихом бегуне не скакал по отрадным дубравам:

Силою собственных ног скромно он путь совершал.

Не был он лживым в речах, никогда не грешил суесловьем:

Знал лишь «ба-а и бе-э», пару мистических слов.

Древле за грешных вины высокопрестольнейший Агнец,

Бога единого сын, злую кончину вкусил:

Так же, о добрый баран, растерзан безбожными псами,

120 Вместо грабителя ты смертный свой путь совершил.

За Исаака овен священный убит был когда-то:

Так за несчастного ты жертвой угодною пал.

О, прещедрая власть и кроткая благость Господня!

Он не хочет людей смертью позорной губить.

Божья десница с небес защитила негодного татя

Так же, как некогда Бог вору помог на кресте.

Благодари же Его, вор злобный, противный, коварный,

И, псалмопевцем тверди, жалкий святые слова[504]:

«Днесь вознесла на Олимп меня десница Господня,

130 Но не умру, буду жить, Божьи дела возвещать.

Строго меня покарал, наказуя, Господь благосклонный,

Смерти ж не предал меня и от убийцы упас».

Эпитафия

Добрый баран мой, прости, славный вождь белоснежного стада:

Нынче лежишь ты, увы, мертвый в саду у меня.

Может быть, друже, тебя ожидает горячая баня:

Гостеприимство само нас побуждает к тому.

Преданный сердцем, я сам приготовлю тебе омовенье

Для рогоносной главы, да и для ножек твоих[505].

Был ты мне дорог, поверь, и мать, и вдова твоя тоже;

140 Также и братьев твоих буду я вечно любить.

Прости.

О ДУРНЫХ ПРАВИТЕЛЯХ

Те цари, что злыми делами

Обезображены, разве не схожи

С вепрем, с тигром и с медведями?

Есть ли хуже этих разбойник

Между людьми, или лев кровожадный,

Или же ястреб с когтями лихими?

Истинно встарь Антиох с фараоном,

Ирод вместе с презренным Пилатом

Утеряли непрочные царства,

10 С присными вглубь Ахерона низверглись.

Так всегда нечестивых возмездье

Постигает и днесь и вовеки!

Что кичитесь в мире венками

Изукрасясь, в пурпур одевшись?

Ждут вас печи с пламенем ярым;

Их же дождь и росы не тушат.

Вы, что отвергли Господа Света,

Все вы во мрак загробного мира

Снидете; там же вся ваша слава

20 В пламени сгинет в вечные веки,

А безгрешных в небе прославит

Высшим венцом и светом блаженным.

Иоанн Скотт Эриугена

О жизни этого величайшего мыслителя каролингской эпохи известно крайне мало. Оба прозвища, сопровождающие его имя, — «Скотт» и «Эриугена» (по другим вариантам, «Эригена» или «Иеругена») — свидетельствуют о его ирландском происхождении. Это немаловажно: в продолжение «темных веков» Ирландия была ярким культурным очагом Запада, хранившим остатки греческой учености. В деятельности бродячих монахов, не связанных уставом и сходствующих с кельтскими друидами языческой старины, в фантастически изощренном искусстве ирландской миниатюры и во всем облике духовной жизни острова проступают черты самобытного ирландского христианства, не во всем ортодоксального, загадочно связанного с греко-сиро-коптским Востоком и долго боровшегося с римской курией за свою своеобычность. Как и многие ирландские ученые каролингской эпохи, Эриугена перебрался в королевство франков, где он и появляется в начале 840-х годов при дворе Карла Лысого. Там философ был высокоценим за свою необычную ученость, в особенности же за чрезвычайно редкое в ту эпоху на Западе знание греческого языка. Покровительство монарха позволяло Эриугене вести жизнь придворного ученого, отдавать все время своим занятиям и весьма мало считаться с требованиями церковных кругов.

Среди своей культурной среды Эриугена наредкость одинок. К варварскому богословствованию каролингских клириков он не способен отнестись серьезно, к Августину он высказывает почтение, но и отчужденность: его подлинная духовная родина — мир эллинской неоплатонической мысли, получивший христианские формы в сочинениях византийского теолога V в., известного под именем Дионисия Ареопагита. (Труды Псевдо-Ареопагита Эриугена перевел на латинский язык.) Философская отвага этого позднего ирландского собрата мастеров греческого умозрения поразительна: в своем главном сочинении «О разделении природы» Эриугена не только настаивает на примате свободного разума перед авторитетом, но и сливает Творца с его творением. Бог Эриугены — не лицо, но запредельная сущность, которая не только не может быть познана человеком, но и сама себя не может постигнуть: «Бог не знает о себе, что он есть, ибо он не есть какое бы то ни было что». В целом грандиозные построения мысли Эриугены являют зрелище необычайной духовной утонченности, но и полнейшей беспочвенности: они никак не укоренены в реальности своей эпохи. И все же именно в своей анахронистичности творчество Эриугены по-своему характерно для картины умственной жизни переходных веков, когда чудом уцелевшие ростки старой культуры порой давали неожиданные всходы, немедленно истреблявшиеся новой волной разрухи.

Стихи Эриугены — далеко не самая важная часть его творчества: он был велик как философ, не как поэт. Но в его диковинных версификационных опытах, где в латинскую речь вкраплено возможно большее количество греческих словес, по-своему ярко сказалась воодушевлявшая его ностальгия по эллинской духовности и любовь к одинокой, самоцельной игре ума. В стихотворении «На Христа распятого» Иоанн столь пространно говорит о том, что не будет воспевать языческие сюжеты, что это «не» положительно переходит в свою противоположность и свидетельствует скорее о том, что классическое язычество было достаточно близко сердцу хитроумного ирландца.

НА ДИОНИСИЯ АРЕОПАГИТА

Славою звездных лучей осиял Дионисий Афины:

Был он Ареопагит и достославный мудрец.

Ум изумила его Селена, затмившая Феба

В оное время, когда муку Господь претерпел[506].

К вере обрел он стези, поразмыслив над эклипсом дивным,

И в ликованье избрал Иерофея вождем[507].

Тот наставил его, а после славный дидаскал[508]

Влагой крещальною был к жизни иной возрожден

И немедля, лучась небесным светом Софии,

10 Стал Аттиадов учить, племя родное свое[509].

Тот, кто Христовых словес по вселенной семя развеял, —

Павел блаженный над ним хиротонию свершил,

И ученик в синергии[510] наставнику стал совершенен

И Кекропидов народ правил как архиерей.

Некогда, с Павлом горе возлетев к надзвездным пространствам,

Он эмпиреи узнал, сферу огнистых небес[511],

И к серафимам взошел, и подъялся к святым херувимам,

И к престолам небес, где Элохим восседит;

И воссияли ему начала, силы и власти

20 В стройных хорах своих, чином за чином явясь;

ΑΡΧΩΝ ΑΡΧΑΓΓΕΛΩΝ ТЕ ΧΟΡΩΝ ΑΓΕΛΩΝ ТЕ ΤΕΛΑΥΓΩΝ[512]

Из уранических был ряд там составлен умов.

Ибо о трижды трех распорядках духов эфирных

Тайноначальственный нам ясно поведал отец.

НА ХРИСТА РАСПЯТОГО

Некогда эллинов пел Гомер и славу троянцев,

Об италийских мужах песни Вергилий слагал;

Нашей же лиры предмет есть царь наш неборожденный,

Тот, чей вечный триумф круг возглашает земной.

Тех веселил рассказ о падении стен Илиона,

Речь о троянских ΜΑΧΑΙ[513] любо им было плести;

Мерная песнь о Христе, осилившем в брани кровавой

Князя мира сего, наш да возрадует слух.

Измышляли они под лживой личиною правды

Прелесть Аркадий своих в многоученых стихах;

Отчую Силу, Отца, неложно-благую Софию[514]

Мерой гимнической нам должно восславить теперь.

Сладкопение муз, безделки сатиры болтливой

Изливали они в уши народов своих;

Но псалмодически мы пророков святые реченья

Воспеснословить спешим верой, устами, душой.

Приидите, воззрим на трофеи славы Христовой,

Те, что нашим умам льют невещественный свет.

Крест четвероконечный простерся в круге вселенском,

Крест, на который Господь доброю волей восшел:

Отчее Слово принять соизволило плоть человеков,

Благоприятной за нас жертвой являя себя[515].

Узри прилежным умом пронзенные стопы и руки,

Узри виски в венце из соплетенья шипов.

В прободенном ребре родник пробился спасенья,

Животворящей волной воду и кровь источив[516].

Воды струятся, смывая грехи целокупного мира,

Кровь претворяет в богов нас, земнородных людей.

Двух осужденных прибавь, на двух деревьях повисших:

Равной была их вина, но не равна благодать[517]:

Ибо один со Христом узрел селения Рая,

Но другой погружен в серу Стигийских пучин.

Ноткер Заика

Ноткер Заика (840—912 гг.) — последняя крупная фигура каролингского возрождения, стоящая уже на рубеже X в. Он был поэтом, композитором, богословом, историком, агиографом и во всех этих жанрах умел выделяться из единообразной массы монастырской литературы своего времени.

Ноткер был родом из Алеманнии (Швабии), учился в Санкт-Галлене, а выросши, стал библиотекарем санкт-галленского аббатства и учителем монастырской школы. Несмотря на свое заикание (о котором он говорит не раз), он был отличным учителем и пользовался общей любовью. Сохранились его письма, в прозе и стихах, к одному из его учеников, будущему аббату Соломону III; они отличаются ученостью, изяществом и нежностью. Одно из них приведено ниже. Вместе с двумя другими монахами, поэтом Ратпертом и гимнографом Тутилоном (создателем жанра тропов) он составлял как бы триумвират, бывший центром духовной жизни Санкт-Галлена. Имя его не раз упоминается в «История Санкт-Галлена», написанной в XI в. Эккехардом. Описывается он так: «Видом Ноткер был прост, но духом — ни в коей мере; языком заикался, но умом — нимало; в предметах божественных был высок, в испытаниях — терпелив; мягок во всем, но со школярами строгий наставник; робок перед неожиданным и внезапным, но тверд, когда его терзали злые духи, ибо им он умел противостоять с отвагою. В молитвах, в чтении, в сочинении он не ведал отдохновения и, чтобы короче описать святость его нрава, был он истинный сосуд Духа Святого, и полнее его не было в те дни никакого». Впрочем, эта святость не препятствовала проявлениям характера живого и веселого: в той же «Истории Санкт-Галлена» рассказывается, как однажды Ноткер, Ратперт и Тутилон втроем отколотили епископского наушника, подслушивавшего их разговоры в библиотеке, крича при этом, что они поймали дьявола; в другом месте рассказывается, как монахи соседнего Рейхенау хвастались, будто поймали в Боденском озере рыбу в двенадцать пядей, а Ноткер им ответил, что у них в Санкт-Галлене даже зимой растут грибы; над ним посмеялись, но это была правда — грибы росли в погребе рядом с монастырской кухней, где было и сыро и тепло: и вот ближайшей зимой Ноткер послал в Рейхенау большой гриб со стихотворной записочкой, где просил прислать в ответ, если можно, хоть косточки удивительных рейхенауских рыб. Собственно, только такие сведения о Ноткере и побуждают некоторых исследователей приписать ему авторство стихотворного пересказа народной сказки-шутки «О козле и трех братьях» (приведенной ниже), сохранившейся в санкт-галленских архивах в подлинном автографе, но без имени автора.

Главный вклад Ноткера в средневековую латинскую поэзию — это разработка жанра секвенций. В посвятительном письме к епископу Лиутварду Верцелльскому он рассказывает, что смолоду ему было трудно запомнить сложные напевы «аллилуй», и он пытался подобрать под них слова; когда ему было двадцать два года, в Санкт-Галлен из разоренного норманнами Жюмьежа приехал священник со сборником северофранцузских секвенций; взыскательному Ноткеру они показались неудачными, и по совету своего учителя ирландца Мёнгала он стал сочинять по их образцу свои собственные, а уже много позже (в 884—887 гг.) собрал их вместе и посвятил Лиутварду Верцелльскому. Считалось, что Ноткер написал 50 секвенций; выделить их из того множества произведений этого жанра, которое оставила Санкт-Галленская школа, — дело очень трудное. Из трех секвенций, приведенных ниже, две первые считаются собственными ноткеровскими (сохранилось предание, что мелодия знаменитой секвенции на пятидесятницу была подсказана ему шумом мельничного колеса в Санкт-Галлене), третья — принадлежащей кому-то из его учеников или подражателей.

Как композитор Ноткер не ограничивался сочинением мелодий к своим секвенциям, но составил и краткий учебник музыки, главным образом — на основе Боэтия. Как агиограф он сочинил житие св. Галла, основателя Санкт-Галлена, в необычной для своего времени форме — в виде диалога между Ноткером, Ратпертом и Хартманном (учеником Ноткера, будущим аббатом), написанного вперемежку прозой и стихами различных размеров; к сожалению, от этого произведения сохранились лишь отрывки. Как богослов он сочинил первый в Европе учебник латинской патристики («Notatio», посвященную Соломону): перечень комментариев к каждой библейской книге, потом перечень эксцерптов из отцов церкви, потом — авторов, лишь попутно занимавшихся этим предметом, потом — житий и церковной истории; это небольшое сочинение имеет вид аннотированной библиографии. Но наиболее интересна деятельность Ноткера как историка — его «Деяния Карла Великого»; они сохранились без имени автора, но по некоторым стилистическим признакам, а также по самохарактеристике «я, беззубый заика...» приписываются Ноткеру с достаточной уверенностью.

«Деяния Карла» были написаны по побуждению императора Карла III Толстого, последнего из Каролингов, объединившего под своей властью все бывшие владения своего прадеда Карла Великого;-Карл III посетил Санкт-Галленский монастырь в декабре 883 г, и «Деяния» были написаны тотчас после этого. Письменными источниками для Ноткера послужили Эйнхард, «Королевская летопись» и некоторые другие сочинения; но главными его источниками были устные предания. «Деяния» состояли из трех книг (сохранились полторы первые): о церковной деятельности Карла, о его военных подвигах и о его личной жизни; основу для первой книги дали Ноткеру рассказы его учителя Веринберта, основу для второй — рассказы отца Веринберта, старого дружинника Карла, для третьей — рассказы еще какого-то неназванного лица. Материал этих рассказов располагается без всякой исторической последовательности, анекдот за анекдотом, с характерной фольклорной безыменностью: «Был некий священник...»; слог их жив и легок, хранит явные следы устного просторечия и очень непохож на ученый язык других сочинений Ноткера. Часто, особенно в первой книге, рассказы имеют сатирический оттенок: в соперничестве монастырей и епископата, заполняющем весь IX в., монах Ноткер твердо стоит на стороне первых и с любовью живописует, как Карл изобличал и наказывал невежество, тщеславие и распущенность белого духовенства. Образ Карла Великого в «Деяниях» в высшей степени героизирован и идеализирован: это уже не историческое лицо, а персонаж народной легенды, идеальный правитель, справедливый, мудрый, добросердечный и грозный для врагов, средоточие всех добродетелей, как христианских, так и воинских. Этим и интересны «Деяния Карла» для исследователя: не как исторический источник, а как отражение народного представления о Карле, как отголосок устного предания IX в. «Деяния» пользовались успехом вплоть до XI в., когда на смену им пришли сказания о Карле еще более фантастического характера.

СЕКВЕНЦИЯ НА РОЖДЕСТВО ГОСПОДНЕ

1. Предвечно рождшийся

Сын Господень,

Бесконечный, невидимый,

Которым зиждутся

Земля, небо,

И море, и твари его,

2. Которым дни и часы текут,

Вновь и вновь возвращаяся,

Которого ангелы поют

В небесах сладкогласные, —

3. Он плотью облекся бренною,

Первородным

Грехом не запятнанной,

От Марии-девственницы,

Дабы снять с нас

Адама грех прародителя

И жены неразумной.

О том сей день возвещает нам,

Воссиявший

Сияньем продолженным[518]

Ибо солнце истинное

Лучезарно

Ветхие мира сумерки,

Возродясь, разгоняет.

4. Се ночь отступает пред новым

Светом звездным,

Взоры волхвов искушенные

Отвратившим.

Се пастырям дальнего стада

Свет забрезжил,

Блеском Господнего воинства

Ослепленным.

5. Возрадуйся, Матерь Божия,

Над коею вместо повивательниц

Ангелы Божьи

Пели славу Господу в вышних.

Помилуй, Иисусе Господи,

Приявший сей образ человеческий,

Нас, многогрешных,

За которых принял ты муки,

6. И с которыми здесь смертную долю

Разделить удостоил ты,

Помилуй, Иисусе,

Прибегающих нас с мольбою.

Причастить нас твоей Божеской доле,

Какового свершения

Удостой, Иисусе,

Сыне Божий единородный!

СЕКВЕНЦИЯ НА ПРАЗДНИК ПЯТИДЕСЯТНИЦЫ[519]

Духа Святого

Благодать да пребудет с нами,

1. Наши души своим избравшая

Обиталищем,

И пороки из них исторгшая

Душепагубные.

2. Дух благой,

Человеков просветляющий,

Черный мрак

Изгони из сердца нашего!

3. Друг Святой

Всякого разумного помышления,

Твой елей

Милостиво излей на наши чувствия!

4. Ты, очиститель

Всех постыдных дел рода смертного,

Наши очисти

Очи внутренние, душевные,

5. Да узрим мы

Пред собою

Всевышнего нашего родителя,

Ибо только

Чистым сердцем

Узреть его могут земнородные.

6. Вдохновил ты пророков,

Дабы славу Христову

Возвестили, прозорливые;

Укрепил апостолов,

Дабы знамя Христово

Пронесли по миру целому.

7. В день, когда Божье

Слово воздвигло

Моря, земли и небес чертог,

Ты над водами

Веял, лелеял

Дыханьем твоим божественным.

8. Ты оживляешь

Вздохом животворным

Воды глубокие;

Ты человеков

Одухотворяешь

Прикосновением.

9. Мир, разъединяемый

На сто языков и нравов,

Воссоединяешь ты, Господи,

Идолопоклонников

Вернув к почитанью Бога,

Всех наставников превосходнейший.

10. Нас, к тебе припадающих,

Услышь благосклонно,

О Дух Святой,

Без кого все моления

Вовек не достигнут

До Господа.

11. Ты, чьей волею

Святые угодники

Светоч обретали познанья,

Тобою проникнуты,

В день сей праздничный

Христовых апостолов

Даром одарил небывалым,

От века неслыханным.

И день сей твоим изволением

Прославлен.

ШКОЛА НОТКЕРА ЗАИКИ СЕКВЕНЦИЯ НА ДЕНЬ ВОСКРЕСНЫЙ

Поем соборно

сладкий глас: Аллилуия!

1. По чину уставных молений

народ да взывает:

Аллилуия!

И в горних бесплотные хоры

ответят напевом:

Аллилуия!

2. Оное слово

на Райской луговине

хор возглашает блаженных:

Аллилуия!

Ясных созвездий

мерцающие светы

твердь оглашают весельем:

Аллилуия!

3. Ветров дыханье,

облаков круженье,

молний блистанье

и громов гласы

да согласятся в стройном:

Аллилуия!

Воды и струи,

дожди и ненастья,

грозы и мразы,

град, снег и ведро,

и лес, и луг да грянут:

Аллилуия!

4. Здесь пестрые пташечки

сладкогласно

да величат Господа:

Аллилуия!

Там звери бродячие

ревом шумным

да ответят ревностно:

Аллилуия!

5. Здесь горы стройные

пусть звучат напевом:

Аллилуия!

Там долы низкие

огласятся эхом:

Аллилуия!

6. Моря пучина,

ты возликуй и молви:

Аллилуия!

Мира громада,

ты просияй весельем:

Аллилуия!

7. Ныне повсюду

род человеков ликует:

Аллилуия!

Благословляя

жизнь даровавшего бога:

Аллилуия!

8. Ныне, братия,

в веселии пойте:

Аллилуия!

Вы же, отроки,

в лад припевайте:

Аллилуия!

9. Все ныне в пенье вступайте:

Аллилуия Господу,

Аллилуия Христу

И Духу Святому Аллилуия!

Слава тройческому единству!

Аллилуия — Аллилуия

Аллилуия — Аллилуия

Аллилуия — Аллилуия!

ТРИ БРАТА И КОЗЕЛ

У одного у отца три юноши было, три сына —

Так преданье гласит, — а имущества было немного.

Вот, умирая, отец сыновьям оставляет в наследство

Только козла своего — в нем все его было именье.

Был он бедняк, и в хлеву у него не блеяли овцы,

Дружка к дружке теснясь, и быки у него не щипали

Ситник в привольных лугах, и козлята по травке зеленой

Взад и вперед не носились, бодливые выставя рожки.

Только в козле и была вся надежда, была вся отрада

10 Бедной семьи; только им и могли утолить они голод.

Вот об этом козле и стали наследники-дети

Спорить, отца схоронив и не зная, что делать с рогатым.

Все они братья родные, друг друга нисколько не хуже;

Каждому хочется треть от козла получить по закону.

Старший однако из них предлагает решенье иное:

«Нет, — говорит, — ни к чему нам делить козла на кусочки;

Больно уж он и статью хорош и породой заметен;

Много полезнее нам сохранить его силу на племя.

Лучше пускай достанется он одному по условью:

20 Тот, кто покажет себя умнее других и хитрее,

Пусть и возьмет козла, как он есть, невредимым и целым».

Младшим братьям совет понравился старшего брата,

И порешили они меж собой: кто лучше сумеет

В долю себе пожелать козла такого большого,

Чтобы никто ничего не выдумал выше и толще, —

Тот и получит немедля козла в свое обладанье.

Тут-то старший брат из сердца слова исторгает[520]:

«О, когда бы Господь такого козла мне послал бы,

Чтобы по целой земле, под всеми зонами неба

30 Было бы можно сравнять с вершинами горными долы

И понасыпать повсюду холмы превосходнейшей соли, —

Но и тогда бы ее, этой соли, было бы мало,

Чтоб от козла моего засолить хоть один оковалок,

Или хотя б по щепотке присыпать всю прочую тушу!»

Средний брат в свой черед откликается старшему брату:

«Господи боже, пошли мне козла такого большого,

Чтобы из пряжи из всей, что прялась с сотворения мира,

Было бы можно связать одну длиннейшую нитку,

Но и она не могла охватить бы даже копытце

40 С ножки козла моего, — а о туше, так нету и речи!»

Младший брат на это в ответ восклицает со вздохом:

«О, пускай бы такой мне достался по милости Божьей

Дюжий козел, чтоб на роге его, вознесшемся к небу,

Птичка свила бы гнездо по весне, а потом полетела

С рога на рог, и тогда, в своем быстрокрылом полете

Раньше лишилась бы всех своих перьев несчастная птичка,

Прежде чем ей долететь удалось бы от рога до рога»[521].

Вот какими они в своем споре менялись речами.

50 Пусть же тот, кто себя считает ученым и умным,

Сам теперь скажет, который из них из троих победитель,

И по условию должен козла получить во владенье.

ПОСЛАНИЕ К СОЛОМОНУ О ПЯТИ ЧУВСТВАХ

Ты ли, наместник Христов, легкомысленных полон пороков?

Ты ль освященной рукой грязи коснулся мирской?

Не допускай ты очей до скверны, к позору ведущей,

Но обрати ты свой взгляд к звездам, что в небе горят.

Ты не целуй никого, и грудей не лобзай похотливо,

Чтоб блудодейственным ртом Бога не славить потом.

Ты научить поспеши глаголу внимать твои уши:

Бог положил им начал, заповедь нам завещал.

Если же ноздри твои ощутят дуновение выси,

С Богом всевышним тогда будешь во все времена.

Если ты сможешь внять этим десяти струнам[522], то все пять внешних чувств сохрани

Незапятнанными.

Если же недра сердца

Ты отдашь в руки Громовержца,

Будешь ты достоин, чтобы все народы тебя восхваляли,

А не бесстыдные жены поносили.

Ибо если будешь любить одну из всех,

Прочие поднимут тебя на смех;

Если же всех возлюбишь,

То чувства одной обидишь.

Будь мужчиной: ласковых слов, томной походки, подведенных очей, белой кожи, рта безбородого

Избегай, как яда смертельного.

Ты — оратор, ты — иерей, ты — часть тела Христова, ты — слепых просветление,

Ты — тот, на чью браду должно снизойти духовное помазание,

Чтобы посвятить тебя в высшее священнослужение[523].

Пишу я тебе слово это,

И не изменю его ни за серебро, ни за злато,

И даже (о чем более пекуся)

Гнева твоего не убоюся.

ДЕЯНИЯ КАРЛА ВЕЛИКОГО

КНИГА I

1. После того, как всемогущий владыка всего сущего и устроитель царств и веков сокрушил в лице римлян оного чудного истукана с железными или глиняными ногами[524], воздвиг он у франков другого, не менее чудесного, истукана с золотой головой в лице славного Карла. Когда Карл стал единовластным правителем в западных странах мира, а занятия науками почти повсюду были забыты, и потому люди охладели к почитанию истинного божества, случилось так, что к берегам Галлии прибыли из Ирландии вместе с британскими купцами два скотта — люди несравненной осведомленности в светских науках и Священных Писаниях. И хоть они и не выставляли напоказ никакого продажного товара, все же имели обыкновение зазывать толпу, стекавшуюся для покупок: «Кто жаждет мудрости, подходи к нам и получай ее — у нас ее можно купить». Но, говорили они, продают они ее только потому, что видят, насколько охотнее народ приобретает то, что продается, нежели то, что предлагается даром. Таким способом они намеревались или вызвать людей на покупку мудрости, как и всякого товара, или, как подтвердилось в дальнейшем, поразить и изумить их подобным объявлением. Словом, они кричали так до тех пор, пока удивленные или принявшие их за безумцев люди не довели о них до слуха короля Карла, который всегда любил мудрость и стремился к ней. Он тотчас потребовал их к себе и спросил, верно ли молва донесла до него, будто они возят с собой мудрость? «Да, — отвечали они, мы владеем ею и готовы поделиться с теми, кто именем Бога будет достойно просить об этом». Когда же он стал выведывать у них, что они за нее запросят, они сказали: «Только удобное помещение, восприимчивые души и то, без чего нельзя обойтись в странствии — пищу и одежду». Услыхав это, он очень обрадовался и тут же задержал обоих ненадолго у себя. А затем, когда ему пришлось отправляться в военный поход, одному из них, по имени Климент[525], он приказал остаться в Галлии и поручил ему довольно много мальчиков знатного, среднего и низкого происхождения, распорядившись предоставить им необходимое продовольствие и подходящие для занятий жилища. Другого же, по имени [Дунгал] он направил в Италию и вверил ему монастырь святого Августина близ города Тицены, чтобы там могли собираться у него для обучения все, кто пожелает.

2. Тут и Альбин[526], родом из англов, прослышав, с какою охотой благочестивый король Карл принимает мудрых людей, сел на корабль и прибыл к нему; а он знал Священное Писание от начала до конца, как никто другой из современных ученых, и был учеником ученейшего Беды[527], наиболее сведущего толкователя Священного Писания после святого Григория[528]. Карл держал его при себе постоянно до конца своей жизни, за исключением времени, когда он отправлялся на войну; он хотел, чтобы его считали учеником Альбина, а Альбина его учителем. Но он дал ему аббатство святого Мартина в Туре, чтобы, когда он сам отсутствует, мог бы Альбин там отдыхать и обучать стекавшихся к нему учеников. Его обучение принесло столь богатые плоды, что нынешние галлы, или франки, могут сравниваться с древними римлянами и афинянами.

3. Вернувшись после долгого отсутствия в Галлию, непобедимый Карл приказал, дабы явились к нему мальчики, которых он поручил Клименту, и представили ему свои письма и стихи. Дети среднего и низшего сословия сверх ожидания принесли работы, услащенные всеми приправами мудрости, знатные же представили убогие и нелепые. Тогда мудрейший Карл, подражая справедливости вечного судии, отделил хорошо трудившихся и, поставив их по правую руку от себя, обратился к ним с такими словами: «Я очень признателен вам, дети мои, за то, что вы постарались по мере сил своих выполнить мое приказание для вашей же пользы. Старайтесь же теперь достигнуть совершенства, и я дам вам великолепные епископства и монастыри, и вы всегда будет в моих глазах людьми, достойными уважения». Обратив затем свое лицо с видом величайшего порицания к стоящим налево и встревожив их совесть огненным взглядом, он бросил им, скорее прогремев, чем промолвив, такие вот грозные и насмешливые слова: «Вы, высокородные, вы, сынки знатных, вы, избалованные красавчики! полагаясь на свое происхождение и состояние, вы пренебрегли моим повелением и своей доброй славой, и с равнодушием отнеслись к образованию, предаваясь утехам, играм, лености и всяческим пустякам». После этого вступления он, вознеся к небу державную свою голову и непобедимую десницу, поразил их своей обычной клятвой: «Клянусь царем небесным, я ни во что не ставлю ваше знатное происхождение и смазливые лица — пусть восторгаются вами другие, но знайте одно: если вы немедленно не искупите прежней вашей беспечности неутомимым прилежанием, никогда никакой милости не дождаться вам от Карла!»

4. Из вышеназванных же бедняков взял он одного, лучшего чтеца и писца, в свою капеллу. (Так франкские короли обыкновенно называли свои святилища, по имени плаща святого Мартина, который они всегда брали с собой на войну для защиты себя и победы над врагом[529].) И вот, когда однажды королю Карлу доложили о кончине некоего епископа и на его вопрос, оставил ли он какое-нибудь имущество или совершил ли какие-либо добрые дела, вестник ответил: «Не более двух фунтов серебра, государь», — то этот юноша, не в силах сдержать в груди душевного волнения, невольно воскликнул так, что услышал король: «Не велики сбережения для столь длинного и далекого пути!» Тогда благоразумнейший из людей, Карл, поразмыслив немного, сказал, ему: «А ты думаешь, что, случись тебе получить это епископство, ты позаботился бы больше собрать для того дальнего путешествия?» Юноша, поспешно проглотив эти слова, точно скороспелый виноград, упавший ему сверху в разинутый рот, бросился королю в ноги и вымолвил: «Государь, это в Божьей воле и Вашей власти». И король сказал ему: «Стань за занавесь, которая висит за моей спиной и слушай, сколь многие станут оспаривать у тебя эту почетную должность». И действительно, едва только услыхали о смерти епископа придворные, всегда выжидающие падения или по крайней мере смерти других, как стали добиваться, каждый для себя места покойного через императорских приближенных. Но Карл, пребывая непоколебимым в своем решении, отказывал всем, заявляя, что не намерен нарушить своего слова, данного им тому юноше. Наконец и сама королева Хильдегарда сначала послала знатнейших людей империи, а затем и собственной особою явилась к королю просить это епископство для своего капеллана. Благосклонно выслушав ее просьбу, он сказал, что не хочет и не может ей ни в чем отказать, но все же считает для себя недостойным обмануть того молодого клирика. Она же, затаив в душе гнев (так уж это свойственно всем женам, когда они хотят, чтобы их намерения и желания брали верх над волей мужей), сменила громкий голос на вкрадчивый и, пытаясь смягчить непреклонный дух императора ласковым обращением, сказала ему: «Мой господин и король, зачем этому мальчику епископство? Ведь он его погубит. Умоляю тебя, мой милый государь, моя гордость и моя опора, отдай его твоему преданному слуге — моему капеллану!» Тут юноша, которому король велел стоять за занавесью позади своего места, чтобы он мог слышать, как каждый станет осаждать его просьбами, обнял короля, не выпуская из рук занавеси, и жалобно произнес: «Государь, твердо стой на своем, чтобы никто не вырвал из твоих рук власть, данную тебе Богом». Тогда Карл, этот сильный правдолюбивый человек, приказал ему выйти вперед и сказал ему: «Получай это епископство и поусердней заботься о том, чтобы оставить и для меня и для себя побольше денег на путевые издержки в столь долгом путешествии, из которого нет возврата».

6. Так же и после смерти другого епископа император поставил на его место одного молодого человека. Когда же тот, обрадованный, вышел от него, и слуги подвели ему к ступеням лестницы коня, соответственно его епископскому достоинству, он возмутился, что с ним обращаются как с больным и вскочил на коня прямо с земли с такой стремительностью, что едва смог удержаться на нем и не свалиться на другую сторону. Король, увидев это через оконную решетку своего дворца, тотчас велел позвать его к себе и сказал ему: «Добрый человек, ты скор и легок, ловок и стремителен. Как ты сам знаешь, спокойствие нашей империи со всех сторон нарушается тревогами войн. Поэтому именно такой капеллан нужен мне в моей свите. Оставайся же спутником наших тягот до тех пор, пока ты еще можешь так быстро вскакивать на своего коня».

7. Рассказывая о распределении ответных возгласов[530], я забыл сказать о порядке церковного чтения; об этом я позволю себе вкратце сообщить здесь дополнительно. В церкви ученейшего Карла никто не знал заранее, что именно ему придется читать, никто не мог отметить конец отрывка воском, или хотя бы сделать какую-нибудь отметинку ногтем, но каждый старался выучить все, что надлежало читать, так, что, когда бы его неожиданно ни заставили читать, он исполнял это безукоризненно. Король сам указывал того, кто должен читать, пальцем или протянутым жезлом, или же посылая кого-либо из сидящих подле него к сидящим поодаль; а конец чтения отмечал покашливанием. К нему все так внимательно прислушивались, что, подавал ли он знак в конце предложения, или в середине отрывка или даже фразы, никто из следующих чтецов не осмеливался начать выше или ниже, каким бы бессмысленным ни казались ему конец или начало. И так получилось, что при его дворе все были отменными чтецами, даже если они и не понимали того, что читали. Никакой посторонний и никакой даже известный ему человек, не умей он читать и петь, не осмеливался вступить в его хор.

8. Случилось как-то раз Карлу на пути зайти в какую-то большую церковь, и вот один из странствующих клириков, не знавший строгих правил Карла, самовольно примешался к хору; а так как он ничему подобному не обучался, то и остался стоять среди певчих безгласным и дурак дураком. Регент поднял свою палочку и грозил ударить его, если он не запоет. Тогда тот, не зная, что ему делать и куда ему деться, а выйти он не осмеливался, попытался, вертя во все стороны шеей и широко разевая рот, как можно лучше притвориться поющим. В то время как другие не могли удержаться от смеха, храбрый император, который даже в более трудных обстоятельствах умел владеть собой, казалось, и не замечал ужимок того клирика и в должном порядке ожидал конца мессы. Потом он подозвал к себе этого несчастного и, сочувствуя его старанию и затруднительному положению, утешил его такими словами: «Прими мою благодарность, добрый человек, за твое пение и твой труд», и приказал дать ему фунт серебра, чтобы облегчить его бедность...

9. Таким образом, прославленный Карл видел, что науки во всем его государстве процветают, но все же очень огорчался, что плоды их еще не столь созрели, как при прежних отцах церкви, хотя он и прилагал к тому прямо нечеловеческие усилия. С досады у него как-то раз вырвались слова: «Ах, если бы у меня было хотя бы двенадцать клириков, столь образованных во всех областях знаний, какими были Иероним и Августин!» На это высокоученый Альбин, который справедливо считал себя невеждой по сравнению с названными мужами, охваченный крайним негодованием (обнаруженным, впрочем, лишь на мгновение), отвечал со смелостью, на какую не отважился бы никто из смертных пред очами грозного Карла: «Создатель небес и земли не имел более им подобных, а ты их хочешь иметь двенадцать!»

11. Благочестивейший и воздержаннейший муж Карл имел обыкновение в дни поста есть в восьмом часу дня[531], после обеда и вечерни, не нарушая, однако, правил поста, потому что в соответствии с Божьим предписанием более он ничего не ел от часа до часа[532]. Тем не менее один епископ, вопреки запрету мудреца[533], весьма праведный, но и непомерно глупый, неосмотрительно за это упрекнул его.

Мудрейший Карл, скрыв возмущение, смиренно выслушал его упрек и сказал: «Ты прав, любезный епископ, предостерегая меня; а теперь я повелеваю тебе ничего не есть прежде, чем последние слуги при моем дворе не сядут за стол». Но пока ел Карл, ему прислуживали герцоги и правители или короли разных народов. После его трапезы они сами садились за стол, а им прислуживали графы и наместники и знать разных чинов. Когда и они заканчивали еду, приходили военные и дворцовая стража. После них — начальники всевозможных дворцовых служб, затем служащие, наконец, слуги самих слуг, так что последние не садились за стол раньше полуночи. И когда подходили к концу сорок дней поста, а этот священник все еще должен был терпеть такое наказание, мягкосердечный Карл сказал ему: «Теперь, я полагаю, ты убедился, епископ, что я не из невоздержности, а из-за предусмотрительности обедаю в дни поста раньше вечернего часа».

12. Другого епископа Карл как-то раз попросил о благословении, и, когда тот, осенив хлеб крестом, взял первый кусок себе, а уж потом намеревался предложить Карлу, сказал ему Карл: «Возьми себе весь этот хлеб». И, пристыдив его таким образом, он отказался принять его благословение.

16. Поскольку я уже рассказал о том, как мудрейший Карл возвышал смиренных, я намерен рассказать теперь, как он унижал спесивых. Был некий епископ, тщеславный и большой охотник до пустяков. Заметив это, умнейший Карл приказал одному торговцу-еврею, который часто ездил в обетованную землю[534] и морем привозил оттуда множество редкостных и неведомых товаров, каким-нибудь образом одурачить того епископа или поднять его на смех. Названный торговец, поймав обыкновенную домовую мышь, набальзамировал ее и предложил упомянутому епископу ее купить, говоря, что он этого драгоценнейшего и никогда прежде не виданного зверя привез с собой из Иудеи. Необычайно обрадованный епископ предложил ему три фунта серебра, лишь бы заполучить эту диковинку. Тут еврей вскричал: «Хороша цена за такую драгоценность! Да я скорее брошу ее на дно морское, чем соглашусь, чтобы кто-то получил ее за столь ничтожную и недостойную цену». Епископ, очень богатый, но никогда ничего не подававший бедным, пообещал ему десять фунтов за эту несравненную вещь. Тогда хитрец этот, прикинувшись возмущенным, воскликнул: «Да не допустит бог Авраама, чтобы пропало столько моих трудов и расходов по ее доставке!» Жадный клирик, домогаясь этой драгоценности, посулил ему двадцать фунтов. Но еврей вне себя от гнева, завернув мышь в дорогую шелковую ткань, собрался уходить. Епископ, обманутый, — да и впрямь заслуживший такой обман, — окликнул его и дал ему полную меру серебра, лишь бы завладеть таким сокровищем. Наконец, торговец, осаждаемый долгими упрашиваниями, согласился, хотя и с трудом, а полученное серебро отнес императору и рассказал ему обо всем этом. Спустя несколько дней король созвал всех епископов и сановников страны на совещание и, после рассмотрения многих неотложных дел, приказал принести все то серебро и положить его посреди зала. Затем он обратился к ним с такими словами: «Вы, епископы, наши отцы и попечители, вы должны служить бедным, а через них — самому господу Христу, а не гоняться за безделицами. Между тем вы все делаете наоборот и предаетесь тщеславию и алчности больше, чем кто-либо из простых смертных». И добавил: Вот сколько серебра дал один из вас некоему еврею за одну домовую набальзамированную мышь». Тогда епископ, уличенный в столь постыдном деле, бросился ему в ноги и стал молить о прощении за проступок. Король сделал ему заслуженный выговор и пристыженному разрешил уйти.

18. Я боюсь, о государь и император Карл[535], как бы мне своим стремлением исполнить Вашу волю не навлечь на себя недовольства во всех сословиях и особенно среди епископов высшего сана. Впрочем, обо всем этом мне не стоит заботиться — лишь бы только не потерять Вашего покровительства.

Благочестивый император Карл распорядился, чтобы все епископы его обширнейшего государства читали проповеди в церкви своей епископской резиденции перед определенным, им самим установленным, днем, а те, кто не выполнит этого, должны будут лишиться своего епископского достоинства. Но что я говорю о достоинстве, когда апостол утверждает: «Если кто епископства желает, доброго дела желает»[536], на деле же, если искренне признаться, при этом стремятся к большим почестям, а вовсе не к добрым делам. Так вот, епископ, о котором я уже говорил[537], пришел в ужас от такого приказа: ведь он ни на что другое не был способен, кроме как чваниться и роскошествовать; опасаясь, однако, как бы, в случае потери епископства, ему одновременно не пришлось отказаться от своей роскошной жизни, он пригласил однажды в праздничный день двух вельмож королевского двора и после прочтения Евангелия поднялся на кафедру, словно намереваясь обратиться к народу. И когда по поводу столь неожиданного события все в удивлении столпились в церкви, кроме одного огненно-рыжего бедняка, который, стыдясь цвета своих волос, носил на голове, за неимением шляпы, кожаный колпак, сей епископ, лишь по имени, а не на деле, сказал своему церковному сторожу, или привратнику (древние римляне людей этого чина или службы именовали эдилициями[538]): «Приведи, говорит, ко мне этого человека с покрытой головой, который стоит у входа». Этот, торопясь выполнить приказ господина, схватил несчастного и стал тащить его к епископу. А он, страшась тяжелого наказания за то, что осмелился в храме Божьем стоять с покрытой головой, стал сопротивляться изо всех сил, словно вели его на суд к строжайшему судье. Тогда епископ, видя это с возвышения, громогласно стал кричать, то обращаясь к своему служащему: «Держи его! Смотри, чтобы не убежал!», то браня того несчастного: «Ты должен подойти, хочешь ты, или не хочешь». Когда, наконец, бедняк, побежденный силой или страхом, стал приближаться, епископ вскричал: «Подойди же ближе, ну еще, еще ближе!» Затем, схватив его головной убор, он сорвал его и объявил присутствующим: «Вот, смотрите, люди, оказывается, этот бездельник рыжий!» потом, повернувшись к алтарю, он стал освящать дары, хоть это и была видимость освящения. По окончании обедни вошли гости в зал, разукрашенный пестрыми коврами и разными занавесями, где великолепный праздничный стол с золотыми и серебряными сосудами, отделанными драгоценными камнями, мог возбудить аппетит даже у человека пресыщенного или мучимого морской болезнью. Сам же епископ сидел на мягчайших пуховых подушках, одетый в драгоценные шелковые одежды и облаченный в императорский пурпур; так что ни в чем у него не было недостатка, разве что в скипетре и королевском титуле.

Его окружала толпа богато одетых воинов, рядом с которыми придворные, т. е. вельможи непобедимого Карла, казались сами себе совсем жалкими. Когда же они после этого удивительного, непомерно роскошного стола, необычного и для королей, пожелали покинуть пир, епископ приказал — чтобы его великолепие и слава обнаружились с еще большей очевидностью — выступить со всевозможными инструментами искуснейшим мастерам пения, от песен и игры которых могли бы смягчиться самые черствые сердца и застыть текущие воды Рейна. Самые разнообразные сорта напитков, смешанные со всякими приправами и пряностями, в кубках, увитых травами и цветами, вбирая в себя блеск золота и драгоценных камней и распространяя на них свое огненное сияние, оставались нетронутыми, потому что желудки были уже переполнены. И все же пекари и мясники, повара и колбасники с изысканным искусством готовили для отягченных желудков всевозможные, возбуждающие аппетит лакомства, каких никогда не подавали на обед великому Карлу. А на другое утро, когда епископ несколько отрезвел и ужаснулся расточительству, проявленному им накануне перед приближенными короля, он велел привести их к себе, одарил их по-королевски и стал упрашивать, чтобы они рассказывали о нем Карлу только хорошее и подобающее, и сказали, будто он сам в их присутствии выступил в церкви перед народом с проповедью. Когда они возвратились, император спросил их, зачем приглашал их епископ, а они ответили, припав к его ногам: «Государь, чтобы ради Вашего имени нам оказать почести, каких мы далеко не заслуживаем». И добавили к этому: «Это превосходный епископ, весьма преданный Вам и всем Вашим придворным, и он вполне достоин высокого церковного сана. Если Вы удостоите веры наше ничтожество, то мы признаем, Ваше Величество, что слышали, как он читал проповедь с искусством декламатора». Все же император, зная о невежестве епископа, поинтересовался содержанием проповеди; и они, не смея вводить его в заблуждение, доложили ему все по порядку. Тогда он понял, что тот из страха рискнул лучше попытаться что-нибудь сказать, чем не повиноваться королевскому приказу, и разрешил сохранить ему епископство, хоть он и был его недостоин.

19. А вскоре после этого один молодой родственник короля на каком-то празднике наилучшим образом пропел «Аллилуйя» и король сказал тому же епископу: «Хорошо только что пропел наш клирик». Епископ, приняв, по своей глупости, эти слова за шутку и не зная о родстве певчего с императором, ответил: «Еще бы! так сумел бы заорать и любой мужик на своих волов на пашне». На этот бесстыдный ответ император метнул на него подобный молнии взгляд[539] и поверг его, оглушенного, на землю...

28. Когда среди своих предприятий император Карл мог позволить себе некоторый отдых, он все же пожелал оставаться в бездействии, но посвятил себя служению Богу, так что даже задумал построить в своем отечестве базилику[540] по собственному плану, которая превосходила бы древние сооружения римлян, и уже радовался, что вскоре достигнет исполнения своего желания. Для этой постройки он созвал со всех стран, расположенных по эту сторону моря, художников и мастеров разного рода. Над ними для надзора за выполнением работ он поставил одного аббата, наиболее сведущего из всех, не зная, однако, что тот мошенник. Лишь только император куда-то отлучился, как он стал отпускать домой за плату каждого желающего, а тех, кто не мог дать выкупа, или кто не был выкуплен их хозяевами, он так загружал тяжелыми работами (как некогда египтяне мучили изнурительными трудами народ божий), что не давал им никогда ни минуты отдыха. Таким мошенничеством он собрал несметное количество золота, серебра и шелковых тканей, и, развесив предметы, менее ценные, в комнате, более ценные спрятал, заперев в сундуках и ларях. И вот вдруг ему сообщают, что дом его охвачен огнем. Он мчится туда, бросается сквозь пламя в комнату, где хранились сундуки, полные золота; и не желая выйти только с одним сундуком, взгромоздил он по сундуку на оба плеча и стал выходить. В этот миг огромная, горящая балка, свалилась на него, сожгла его тело земным пламенем, а душу послала в вечный огонь. Так суд Божий бодрствовал за благочестивого Карла, когда сам он, занятый государственными делами, не мог уделять этому достаточного внимания...

34. Длинное и ниспадающее ночное одеяние императора отвлекло меня от рассказа о его военной одежде. У древних франков одежда и украшения были такие: башмаки, обшитые снаружи золотом, с длинными, в три локтя, шнурками, яркокрасные обмотки на голени и сверху льняные штаны, или набедренник, хоть и такие же по цвету, но украшенные искуснейшим шитьем; спереди и сзади они обмотаны крест-накрест длинной тесьмой. Затем рубашка из белого полотна и поверх нее перевязь с мечом. Меч лежал в ножнах, был обтянут какой-нибудь кожей и обернут белоснежным до блеска навощенным для прочности полотном с отчетливо выступающим крестом посередине на погибель врагам. Последней частью их одеяния был серый или голубой четырехугольный плащ на подкладке, скроенный так, что, накинутый на плечи, он ниспадал спереди и сзади до самых стоп, а с боков едва доходил до колен. Кроме того, носили они в правой руке палицу из яблоневой ветки с ровно расположенными узлами, красивую, крепкую и внушающую ужас, с рукояткой из золота или серебра, превосходной чеканной работы. Я, по природе человек медлительный хуже черепахи, никогда не бывавший во Франции[541], видел в монастыре святого Галла главу франков[542], блиставшего в этом наряде, и двух златокудрых отпрысков[543] его, из которых первенец был ростом с него, а младший, когда подрос, украсил вершину ствола своего высшей славой и, возвысясь, осенил его. Но таково уж свойство человеческой натуры: когда франки, находясь на военной службе среди галлов, увидели, как «блещут плащами они полосатыми»[544], они, радуясь новизне, отказались от старого обычая и стали подражать им. Суровый же Карл не запретил этого по той причине, что такая одежда казалась ему более подходящей для военной обстановки. Но когда он заметил, что фризы злоупотребляют его снисходительностью, и узнал, что они продают теперь короткие плащи так же дорого, как прежде длинные, то распорядился, чтобы у них покупали по обычной цене только прежние очень широкие и длинные плащи, добавив к этому: «На что могут годиться эти лоскутки? В кровати я не могу ими прикрыться, на лошади они не защитят ни от ветра, ни от дождя, а случись мне выйти по естественной надобности, я умру, потому что у меня окоченеют ноги».

В предисловии[545] к этому небольшому труду я обещал, что буду в нем следовать только трем людям, заслуживающим доверия. Но, поскольку лучший из них, Веринберт[546], скончался семь дней назад, и сегодня, в третий день до июльских календ[547], мы, его осиротевшие дети и ученики, должны почтить его память, пусть здесь и окончится эта книжка, которую я написал со слов этого священника о благочестии государя Карла и о его заботе о делах церкви. Следующая же книга о военных деяниях доблестного Карла будет составлена из рассказов отца этого самого Веринберта — Адальберта, который со своим господином Керольдом[548] участвовал в военных походах против гуннов, саксов и славян, а, будучи уже в преклонном возрасте, взял меня, еще совсем мальчика, на воспитание и, несмотря на мое сопротивление и частые попытки убежать, в конце концов силой принудил меня обучаться.

КНИГА ВТОРАЯ

5. Во время военных предприятий такого рода[549] великий Карл ничего не упускал из виду и отправлял одного за другим посланников с письмами и подарками к правителям отдаленнейших королевств; эти в свою очередь оказывали ему знаки почтения. Так, когда он с театра саксонской войны отправил послов к константинопольскому императору[550], тот спросил, пребывает ли государство его сына Карла в мире или подвергается нападениям соседних народов? И когда глава посольства ответил, что все вообще наслаждаются миром, и только один народ, саксы, тревожат границы франков частыми разбойничьими набегами, то сказал этот погрязший в праздности и непригодный к военным делам человек: «Ах, зачем утруждает себя мой сын, воюя против ничтожного врага без имени и без доблести? Я дарю тебе этот народ со всем, что ему принадлежит». По возвращении посланник доложил об этом воинственному Карлу и тот, усмехнувшись, сказал ему: «Гораздо лучше позаботился бы о тебе этот король, подари он тебе одни льняные штаны для столь дальней дороги».

14. Случилось раз Карлу, странствуя, неожиданно прибыть в какой-то приморский город Нарбонской Галии. В этой гавани (во время его завтрака, о котором никто не знал) появились лазутчики норманнских пиратов. И когда, увидев корабли, одни стали говорить, что это еврейские купцы, другие, что африканские, третьи — что британские, мудрейший Карл, узнав по оснащению и быстроходности кораблей, что это не купцы, но враги, сказал своим: «Эти корабли не товарами заполнены, а набиты злейшими врагами». Услыхав это, они, обгоняя друг друга, бросились к кораблям. Но тщетно: норманны, узнав, что здесь Карл Молот, как они сами его обычно называли, и опасаясь, как бы все их оружие не притупилось об него или не разлетелось вдребезги, обратились в невиданное по быстроте бегство и избегли не только мечей, но даже взглядов [преследователей]. А благочестивый, справедливый и богобоязненный Карл, поднявшись из-за стола, подошел к окну, выходящему на восток, и долго проливал здесь потоки слез, так что никто не осмеливался обратиться к нему; наконец, сам он объяснил своим воинственным вельможам причину такого поведения и слез: «Знаете, друзья мои, о чем я так плакал? Не того я страшусь, — говорил он, что эти глупцы и ничтожества могут в чем-то навредить мне, но горюю я так о том, что они еще при моей жизни дерзнули коснуться этого берега; и терзает меня великая печаль потому, что я предвижу, сколько зла принесут они моим потомкам и их подданным»[551].

17. Когда после смерти победоносного Пипина, лангобарды снова стали беспокоить Рим, непобедимый Карл, несмотря на чрезвычайную занятость в странах по эту сторону Альп, поспешно двинулся в путь на Италию. В войне без кровопролития и при добровольной сдаче лангобардов смирил он их и подчинил своей власти. Безопасности ради, чтобы впредь они не отпали от франкской империи или не причинили какого-нибудь вреда земле святого Петра, взял он себе в жены дочь лангобардского короля Дезидерия. Вскоре после этого, по совету преподобных отцов, он покинул ее, как если бы она уже умерла, потому что была она больна и не способна к продолжению его рода. Разгневанный отец, связав себя со своими соотечественниками клятвой, заперся в стенах Тицены с намерением снова восстать против непобедимого Карла. А Карл, получив об этом верные сведения, поспешил туда походом.

А за несколько лет до этого случилось так, что один из его первых вельмож, по имени Откер, навлек на себя немилость грозного императора и поэтому нашел убежище у этого самого Дезидерия. Ну так вот, когда они услыхали о приближении страшного Карла, то поднялись на высоченную башню, откуда могли увидеть его подход издалека и со всех сторон. Когда же показался готовый к бою обоз, какой был в армиях Дария или Юлия[552], спросил Дезидерий у Откера: «Не Карл ли в этом огромном войске?» Тот ответил: «Нет еще». Но увидев войско, собранное со всей огромной империи, он с уверенностью заявил Откеру: «Наверное, с этим войском едет Карл». «Нет, и теперь еще нет», — возразил Откер. Тогда он встревожился и спросил: «Что же мы будем делать, если с ним придет еще большее войско?» Откер промолвил: «Ты увидишь, как он придет, а что будет с нами — я не знаю». А пока они вели такой разговор, показалась дворцовая гвардия, никогда не знавшая покоя. Видя ее, Дезидерий в ужасе воскликнул: «Вот он, Карл!» Но Откер сказал: «Нет, и даже теперь еще нет». Потом увидели они епископов, аббатов и священников капеллы с их слугами. При виде их Дезидерий, которому уж и свет стал немил, и желал он только смерти, рыдая, пробормотал: «Сойдем вниз и скроемся под землей от ярости столь страшного врага». На это Откер, некогда по опыту знавший силу и военную мощь несравненного Карла и в лучшие времена достаточно привыкший к этому, ответил, полный страха: «Когда ты увидишь, — промолвил он, — что на полях поднимется железная жатва, а воды По и Тицина, потемнев от железа, морскими волнами затопят городские стены, тогда и надо ожидать прихода Карла». Еще не договорил он это до конца, как начала показываться на западе, северо-востоке и севере будто черная туча, которая обратила ясный день в мрачную ночь. Но когда стал приближаться император, от блеска оружия засиял осажденным день, который для них был чернее ночи. Тогда-то стал виден и сам Карл в железном с гребнем шлеме, с железными запястьями на руках и в железном панцире, покрывавшем железную грудь и его платоновские[553] плечи; в левой руке он держал высоко поднятое копье, потому что правая всегда была протянута к победоносному мечу. Наружная сторона бедер, которая у других обычно остается незащищенной, чтобы легче было сесть на коня, у него была покрыта железной чешуей. Что говорить о железных поножах? Они всегда были принадлежностью всех воинов. На его щите не было видно ничего, кроме железа. Да и конь его блистал, как железо, своей мощью и мастью. Такие доспехи были у всех, кто шел впереди него, с обеих сторон, и у всех, кто шел следом; да вообще все его воины имели подобное снаряжение, насколько было возможно. Железо заполняло поля и площади; на железных остриях отражались лучи солнца. Перед холодным железом преклонился похолодевший от страха народ. Перед ослепительно сверкающим железом побледнел ужас подземелий. «О, железо, ах, железо!» — раздавался беспорядочный вопль горожан. Перед железом содрогнулась твердость стен и юношей, мудрость старцев уничтожалась железом. Итак, все это, что я, беззубый заика, не так как надо бы, но в слишком вялом пространном описании пытался изобразить, правдивый дозорный Откер окинул быстрым взглядом и сказал Дезидерию: «Вот тот, о ком ты только расспрашивал», и с этими словами упал почти замертво.

Когда в тот самый день горожане, то ли по безумию, то ли питая какую-то надежду на сопротивление, не захотели принять государя, хитроумный Карл сказал своим: «Мы должны сделать сегодня что-нибудь памятное, чтобы нас не порицали, что мы провели этот день в праздности. Поторопимся же соорудить небольшую капеллу, в которой, если нам раньше не откроют ворота, мы должны будем начать службу». Едва он это произнес, все разбежались кто куда, одни за известью и камнем, а другие за деревом и краской, и, собравшись, принесли все это мастерам, всегда сопутствующим императору. Эти возвели с помощью подмастерий и солдат с четырех часов дня и еще до двенадцати ночи такую церковь со стенами и крышей, наборным потолком и картинами, что всякий, кто бы ни увидел ее, думает, что она могла быть построена по крайней мере в течение года.

А уж с какой легкостью на следующий день[554], в то время, как одни граждане хотели открыть ворота, а другие, пусть напрасно, намеревались оказать ему сопротивление, или вернее сказать, оставаться в осаде, он, без всякого кровопролития, только благодаря своей ловкости, покорил город и овладел им, это я предоставляю написать тем, кто не из чувства любви, а лишь ради выгоды сопровождает Ваше Величество.

Геральд

Геральд, автор поэмы «Вальтарий», — лицо, лишь недавно появившееся на страницах истории средневековой латинской литературы. До сих пор многие ученые сомневаются в его авторстве и считают «Вальтария» произведением анонимным или даже по привычке называют его автором Эккехарда Санкт-Галленского, жившего в X в. И это несмотря на то, что сама поэма «Вальтарий» известна уже более ста лет и является одним из самых популярных и широко читаемых памятников средневековой латинской литературы.

Эта слава вполне заслужена поэмой. Трудно найти другое произведение, в котором с такой чистотой соединились бы лучшие стороны и античной, монастырской, книжной, и народной, песенно-эпической, светской культуры раннего средневековья. По содержанию поэма принадлежит германскому фольклору эпохи переселения народов; по форме она представляет собой имитацию Вергилия и других лучших образцов унаследованной от античности латинской поэзии. Древнегерманская героическая песнь, одетая в вергилианские стихи, — такое сочетание могло бы казаться величайшим художественным диссонансом, и если в «Вальтарии» оно стало редкой гармонией, то это лучшее свидетельство о большом таланте загадочного автора поэмы.

«Вальтарий» («Waltharius») — латинизированная форма германского имени главного героя — Вальтера; под такими же латинизированными именами выступают в поэме и другие персонажи — Хаген (Хаганон), Гунтер (Гунтарий) и пр.; в переводе эта латинизация снята. Аквитанец Вальтер, франк Хаген и бургундка Хильдегунда — знатные молодые люди, выросшие заложниками в плену у гуннов и пользующиеся милостью самого Атиллы. Они задумывают бежать из плена на родину, туда, где правит их сверстник, франкский король Гунтер. Первым бежит Хаген, спустя некоторое время — Вальтер и Хильдегунда, прихватив с собой богатую казну Аттилы. Они благополучно ускользают от погони и переправляются через Рейн во франкскую землю. Но здесь они встречают недобрый прием: Гунтер выходит с дружиной им навстречу и требует выдать гуннские сокровища, если Вальтер хочет быть пропущен в свою Аквитанию. Вальтер возмущенно отказывается; начинается битва. В двенадцати подробно описанных единоборствах Вальтер остается победителем. Гунтера сопровождает Хаген, но в бою он не участвует, мучась противоречием между вассальной верностью королю и дружеской верностью Вальтеру, старому своему товарищу. Лишь когда Вальтер убивает в поединке родного племянника Хагена, Хаген выходит против него на бой. В последней схватке сходятся Вальтер, Хаген и Гунтер, все тяжело ранят друг друга и, не в силах больше сражаться, заключают между собой мир и дружбу, скрепляя ее вином. Вальтер возвращается в Аквитанию, женится на Хильдегунде и правит славно и счастливо. «Вот о Вальтере песнь. Иисус вам да будет спасеньем!» — кончает поэт.

Таким образом, содержание поэмы представляет собой связное однолинейное повествование, развернутое на полторы тысячи стихов; автор с большим искусством регулирует подробность рассказа, чтобы выделить кульминацию и придать цельность сюжету: около 400 стихов описывают события в гуннском плену, около 200 — побег, около 400 — двенадцатиборство, около 400 — последний бой. Тон повествования спокойный и ровный, ни сказочной наивности, ни риторического пафоса в нем нет; все описания реалистичны, автор заботится о мотивировках (и логических, и психологических — так, любопытно, что Хаген объясняет свое выступление королю заботой и о его королевской чести, а Вальтеру — местью за убитого им племянника), а начало и конец поэмы выдерживает в стиле достоверного рассказа об интересном историческом событии.

Источником поэмы была, бесспорно, древнегерманская эпическая песня — может быть, в подлиннике, может быть, уже в латинской записи. Другими отголосками этого фольклорного сюжета являются фрагменты англосаксонской поэмы о «Вальдере» (IX в.?) и средневерхненемецкой поэмы XIII в. Были попытки утверждать, что эти версии генеалогически восходят к нашей же латинской поэме, так что первоисточником вальтеровской темы был не фольклор, а индивидуальный творческий гений нашего автора, но такие утверждения не имели успеха даже в буржуазной науке. При переработке сюжета главным образцом автора был, конечно, самый читаемый из латинских поэтов — Вергилий: вергилианские словесные штампы попадаются буквально в каждой строке поэмы, так что местами она кажется настоящим талантливым упражнением в вергилианском стиле («диктаменом», как назывались такие упражнения в средневековых школах). Кроме Вергилия, особенно широко использованы в поэме Стаций (сцены единоборств построены по образцу одного из эпизодов «Фиваиды») и Пруденций.

Во всех ранних рукописях поэмы автор ее назван Геральдом, и открывается она прологом, в котором Геральд подносит свое сочинение «архипресвитеру Эркамбальду». Но когда в 1838 г. Якоб Гримм впервые наткнулся на рукопись нашей поэмы, это была поздняя рукопись, в которой пролог был опущен как неинтересный для читателя. Гримму пришлось самому догадываться об авторе поэмы. Он вспомнил, что в «Истории Санкт-Галленского монастыря» аббата Эккехарда IV (XI в.) говорится об одном из его предшественников, аббате Эккехарде I (первая половина X в.), что в ранней молодости он написал латинскую поэму «Вальтер — могучая рука», впоследствии найденную и отредактированную им самим, Эккехардом IV. Гримм решил, что перед ним — эта самая поэма; и убедительность этого предположения была для него так сильна, что, когда вскоре он же нашел более полную рукопись с геральдовским прологом, он стал подчинять не гипотезу факту, а факт гипотезе — предположил, что Геральд был не автором, а вдохновителем поэмы: учителем Эккехарда I, предложившим ему тему упражнения, а потом выправившим работу ученика и поднесшим ее церковному сановнику. Эта аттрибуция держалась сто лет; ее популярности немало содействовал исторический роман Шеффеля «Эккехард» (1855), в центре которого был романтизированный образ Эккехарда I, поэта и аббата. Лишь к 1930-м годам ученым удалось отрешиться от гриммовского гипноза, прочитать свежими глазами пролог поэмы, вспомнить все хронологические неувязки, вытекающие из гриммовской гипотезы (тот Геральд, который мог быть учителем Эккехарда I, и тот Эркамбальд, который мог быть в X в. адресатом пролога, никак не могли оказаться современниками), вспомнить мелкие реалии, рассеянные по поэме и соответствующие обстановке не X, а IX в. (например, город Мец представляется архиепископским, город Шалон представляется принадлежащим Бургундии, и т. п.), и окончательно отвергнуть гипотетическое авторство Эккехарда I. Теперь большинство ученых согласно, что поэма о Вальтере написана около середины IX в. («третье поколение» каролингского возрождения) и что автор ее или нам неизвестен (если пролог и поэма принадлежат разным лицам), или носил имя Геральд (если пролог и поэта принадлежат одному лицу). С тем, что о личности и творчестве этого поэта мы не имеем более никаких сведений, пока приходится примириться.

ВАЛЬТАРИЙ

[ВАЛЬТЕР И ЕГО ДРУЗЬЯ — ЗАЛОЖНИКИ У АТТИЛЫ]

Третья доля земли зовется, братья, Европой.

Много живет в ней племен: названьями, нравами, бытом,

Речью и верою в Бога они друг от друга отличны.

Есть меж ними народ, заселивший Паннонии область,

Мы называем его — так привыкли мы — именем «гуннов»[555].

Смелый этот народ прославлен доблестью ратной;

Власти своей подчинил он не только ближайших соседей,

Нет, — тех краев он достиг, что лежат на брегах Океана,

С многими в мирный вступая союз, непокорных карая.

10 Более тысячи лет, говорят, его длится господство.

Некогда, в давние годы, король Аттила там правил;

Жадно стремился всегда освежить он былые победы.

Мощное войско в поход он собрал и двинул на франков.

Франками правил король Гибихон в палатах высоких.

Радость была в его доме — родился первый ребенок,

Мальчик; был Гунтером назван (о нем расскажем мы после).

Голос молвы долетел — а король был робок душою —

Будто враги без числа идут на него из-за Истра,

Больше, чем звезд в небесах, чем песка на речном побережье.

20 И положиться на силу оружья король не решился,

Но, совет свой собрав, спросил он, что следует сделать.

Принято было решенье — просить врага о союзе;

Если удастся десницу в десницу вложить, то готовы

Франки заложников дать и дань заплатить по условью.

Лучше этот исход, чем лишиться жизни иль крова,

Чем утратить семью — и жен и отпрысков юных.

Жил той порой при дворе подросток по имени Хаген,

Отпрыск семьи благородной, потомок троянского рода.

Мог он заложником стать — ведь Гунтер, рожденный недавно,

30 Хрупкую жизнь сохранил бы навряд без забот материнских.

И порешили тогда немедля к Аттиле отправить

Много богатых даров и посольство с Хагеном юным.

Тотчас же в путь пустились послы и мир заключили.

В это же время в бургундской стране свой скипетр могучий

Крепко король Херирик держал в бесстрашной деснице.

Дочь он имел лишь одну — было имя ее Хильдегунда,

Ветвь благородной семьи, блистала она красотою,

После должна была стать наследницей предков великих,

Многих богатств и дворца — если б эта ей выпала доля.

40 С франкским народом союз договором скрепили авары

И, рубежей их страны не нарушив, отправились дальше.

Против бургундов Аттила пошел, натянувши поводья,

Следом за ним поскакали начальники конного войска.

Двигался мерно отряд за отрядом растянутой цепью,

И от удара копыт земля, дрожа, застонала,

И на бряцанье щитов, трепеща, откликнулся воздух.

Лес из железных стволов над равнинами вырос, сверкая,

Блеску солнца подобный, когда оно, море покинув,

В крайних пределах земли весь мир озаряет сияньем.

50 Гуннов войска перешли Арар и Родан глубокий[556]

И разбрелись по стране, хватая, где можно, добычу.

Был в эту пору король Херирик со двором в Кабиллоне.

Страж, озиравший окрестность, на башне громко воскликнул:

«Что за туча вдали? Там пыль густая клубится!

Близится войско врагов! Скорей запирайте ворота!»

Но уже раньше о том, что недавно сделали франки,

Слышал король, и к старейшим советникам так обратился:

«Если столь мощный народ — ведь мы с ним сравниться не можем —

Перед паннонцами сдался, откуда ж нам силы набраться,

60 Чтобы сразиться открыто в защиту родины милой?

Лучше пускай договор заключат — мы дань им заплатим;

Дочь у меня лишь одна, но ее за землю родную

Я, не колеблясь, отдам — пусть послы договор закрепляют».

В путь пустились послы, при себе не имея оружья.

Все, что велел им король, они точно врагам передали

И умоляли грабеж запретить. Посланцев Аттила

Принял учтиво — таков у него был обычай — и молвил:

«Лучше союзы вершить, чем народы втягивать в битвы:

Мирно гунны хотят управлять, и оружьем карают

70 Лишь неохотно, и тех лишь, в ком видят мятежников ярых.

Пусть придет ваш король и десницу мне вложит в десницу.

Вскоре прибыл король, и бесчисленных гору сокровищ

Он с собою привез, договор заключил и отправил

Милую дочь на чужбину, отчизны залог драгоценный.

После, скрепив договор, о размерах дани условясь,

К западным странам Аттила повел свои мощные рати.

Алфер в краю аквитанов владел королевскою властью.

Был у него (так гласила молва) подросток-наследник,

Вальтером звали его, и юной он цвел красотою.

80 Алфер-король с Херириком давно уж торжественно клятву

Дали друг другу, что сына и дочь сочетают союзом,

Только лишь срок подойдет, как дети созреют для брака.

Но докатилась молва, что два покорились народа;

Алфера трепет великий объял, и сердцем он дрогнул:

Не оставалось надежды оружьем добиться победы.

«Стоит ли медлить, — сказал он, — коль в бой вступить мы не в силах?

Франков держава пример нам дает, а за ней и бургунды.

Кто нас посмеет винить, если мы не иначе поступим?

Тотчас послов снаряжу, велю просить о союзе,

90 И заложником к гуннам любимого сына отправлю,

Дань им немедля теперь заплатив за грядущие годы».

Что мне еще рассказать? Что решил король, то исполнил.

И, отовсюду собрав тяжелые груды сокровищ,

Взявши в залог Хильдегунду и Хагена с Вальтером юным,

Снова к жилищам своим, ликуя, вернулись авары.

В край паннонский придя, с торжеством был принят Аттила.

Юных заложников он окружил благосклонной заботой

И воспитать их велел, как своих. Жене-королеве

Девочку он поручил, а подросткам двоим постоянно

100 Быть при себе приказал и сам обучал их, играя,

Всем тем искусствам, что после полезны им будут в сраженьях.

Так возрастали они, и с годами крепчая душою;

Спорили силой с бойцами, с учеными — речью разумной,

Так что из гуннов никто не мог уже с ними сравняться.

Скоро Аттила обоих поставил вождями над войском.

Честь по заслугам была — ведь где бы война ни случилась,

Битва, где бились они, кончалась победой блестящей.

И потому с каждым годом любил их владыка все больше.

110 Пленница юная тоже росла, и — по воле Господней —

Стала мила королеве, любовь ее заслужила.

Строгостью нравов она отличалась, в трудах прилежаньем.

Было доверено ей храненье дворцовых сокровищ,

Так что казаться могло, будто домом она управляла.

Так добиваться она умела того, что решила.

Умер франкский король Гибихон, а наследник престола

Гунтер немедля порвал договор с державой паннонской

И отказался платить обычную дань ежегодно.

Как только вести об этом дошли до Хагена, ночью

120 Он от гуннов бежал, к своему королю возвратился.

Вальтер же был на войне начальником гуннского войска;

Всюду, где он появлялся, за ним шла следом удача.

Но супруга Аттилы — ее Оспириной звали —

Хагена бегство обдумав, советовать стала владыке:

«Пусть королевская мудрость, молю, блюдет осторожность,

Чтоб не могли пошатнуться устои нашей державы:

Как бы побега от нас не замыслил любимец твой Вальтер!

Твердой опорой досель служил он владычеству гуннов —

Хагена может пример и его побудить к подражанью.

130 И потому я прошу мое предложенье обдумать:

Только с войны он придет, обратись к нему с речью такою:

«Вальтер, на службе у нас претерпел трудов ты немало,

Знай же, что это недаром, что милостью нашей не будешь

Ты позабыт и что прочих друзей ты всех нам дороже.

Это увидишь ты сам — слова докажу я делами.

Выбери ныне жену из семей знатнейших паннонских

И не заботься о том, что богатствами ты не владеешь:

Всем я тебя одарю в изобилье, землей и домами —

Тот, чью дочь ты возьмешь, тебя стыдиться не станет».

140 Если поступишь ты так — его навсегда мы удержим!»

Речь пришлась королю по душе, и совет он обдумал.

Вальтер вернулся; его Аттила призвал, и в награду

Выбрать жену предложил; но Вальтер, уже замышляя

То, что исполнил потом, слова Аттилы прослушав,

Но уговорам его душой не поддавшись, ответил:

«Милость твоя велика, что ты похвалить удостоил

Скромную службу мою; но дела мои слишком ничтожны —

Я заслужить бы не мог, чтоб взор твой на них обратился.

Верно служу я тебе, и просьбу мою ты исполни.

150 Если б по воле владыки себе супругу я выбрал,

Я бы предался, конечно, любви и заботам семейным,

Это мешало бы мне королю служить, как бывало,

Мне бы пришлось дома воздвигать, возделывать землю,

Я бы не смог находиться всегда пред очами владыки

И все думы мои посвящать могуществу гуннов.

Тот, кто вкусил наслажденья, потом уже неохотно

Тяжесть трудов переносит — ему они нестерпимы.

Нет мне радости больше, чем быть всегда наготове

Волю, владыка, твою исполнять; и узами брака

160 Я умоляю меня не вязать и оставить свободным.

В поздний ли час ты меня позовешь, хотя бы и в полночь,

Все веленья твои я всегда охотно исполню.

Так и в бою на войне о жене и о детях забота

Не остановит меня, побудить меня к бегству не сможет.

Я заклинаю тебя, мой отец, твоей собственной жизнью,

Славой паннонской страны, поражений доселе не знавшей, —

Не принуждай ты меня зажигать мой свадебный факел!»

Просьбой такой побежден, уговоры оставил Аттила:

Твердо надеялся он, что Вальтер бежать не захочет.

170 В эту пору пришли к нему достоверные вести,

Будто в одном из племен, недавно еще покоренных,

Вспыхнул снова мятеж, затеян поход против гуннов.

Дело защиты сейчас же поручено Вальтеру было.

Воинов в строй он собрал и каждого строго проверил,

Дух бойцов ободрил, вдохнув им мужество в сердце

Их убеждая всегда о победах вспомнить минувших,

Всех непокорных смирить, явить обычную доблесть

И до пределов земли устрашить народы чужие.

Вальтер в поход поспешил; за ним устремилась дружина.

180 Место, где будет сраженье, он взором окинул; рядами

Выстроил войско свое на широких лугах и полянах;

На расстоянье полета копья друг от друга стояли

Обе дружины; и вот раздался воинственный громкий

Клич, и звуком ужасным рога заревели и трубы,

И полетели туда и сюда, как туча густая,

Дроты с древком из ольхи и из вяза, в пляске смешавшись,

А наконечники копий сверкали, как молнии вспышки.

Так, как при северной буре проносятся снежные хлопья,

Стрелы жестокие мчались, бойцами нацелены метко.

190 Но наконец истощились и копий и дротов запасы,

И обратилась рука к рукояти иного оружья:

Грозно сверкнули мечи, и щиты в высоту поднимая,

С шумом столкнулись отряды, и битва опять запылала.

Кони сшибались друг с другом, ломая кости грудные;

Падали наземь бойцы, об выпуклый щит разбиваясь;

Вальтер прорвался вперед, и в гущу сраженья вмешавшись,

Все он сметал на пути, пред собой пролагая дорогу.

Только враги увидали, что всех он во прах повергает,

Ужас их охватил, будто смерть сама им явилась.

200 И куда б ни скакал он, направо ль или налево,

Всадники в бегство пред ним тотчас обратиться спешили,

Спину щитом прикрывая, коням отпуская поводья.

Вслед за своим полководцем, ему подражая, дружины

Храбрых паннонцев неслись, все смелее врагов сокрушая,

Сопротивленье ломая, копьем поражая бегущих.

И переменчивый жребий войны даровал им победу.

После с убитых врагов они поснимали оружье,

Но в свой рог затрубил и в порядке отряды построил

Вождь их. Он первый себя украсил листвою победной,

210 Став пред дружиной своей, венком увенчался лавровым;

После себя знаменосцев венчал он и всех, кто сражался.

Так в победных венках они к себе возвратились,

Каждый боец поспешил в свое вернуться жилище,

Вальтер же путь свой направил тотчас во дворец королевский.

Все, кто жил во дворце, навстречу сбежались, ликуя,

Видя его невредимым, коня под уздцы подхватили,

Чтобы с седла боевого он мог удобней спуститься.

Как закончился бой, удачно ли, — спрашивать стали;

Кратко он им отвечал и, войдя в преддверие дома

220 (Битвой он был изнурен), направился к спальне Аттилы.

Вдруг увидал Хильдегунду — одна она в зале сидела, —

Обнял ее он и, нежный даря поцелуй ей, промолвил:

«Дай поскорее напиться! Устал я, мне дышится тяжко».

И поспешила она драгоценный кубок наполнить

Чистым вином, и ему подала; крестом осенивши,

Взял он и руку ей сжал; она же застыла в молчанье,

Слова ему не сказала и только в очи смотрела.

Вальтер выпил вино и кубок ей отдал обратно

(Знали и он и она, что с детства помолвлены были)

230 И обратился к любимой своей с такими словами:

«Слишком долго с тобой мы терпим жизнь на чужбине,

Издавна знаем мы оба, что вместе родители наши,

Между собой сговорясь, нам общий жребий судили.

Долго ли будем с тобой мы молчанье хранить и таиться?»

Но подумалось ей, что Вальтер смеется над нею,

И помолчавши немного, она ему возразила:

«Вальтер, зачем лицемерно уста твои молвят неправду,

И говорит твой язык то, что сердце твое отвергает?

Верно теперь ты стыдился б невесты своей нареченной».

240 Вальтер же ей отвечал разумной правдивою речью:

«Слышать такие слова не хочу я; ты правду скажи мне!

Знай, никогда я не стану вести лицемерные речи

Или обманом и ложью тебя смущать и тревожить.

Здесь мы с тобою вдвоем, и никто наши речи не слышит.

Если б уверен я был, что ты меня слышать согласна,

Замысел мой, что давно я храню, ты сберечь бы сумела?

Я бы поведал тебе все тайны, скрытые в сердце».

И на колени пред ним тогда Хильдегунда упала:

«Я за тобою пойду, куда бы меня ни повел ты;

250 Все, что прикажешь ты мне, господин мой, исполню усердно».

Вальтер сказал: «Тяжела мне давно наша доля в изгнанье,

Часто покинутый край моей родины я вспоминаю,

Тайно бежать я решился туда, и как можно скорее.

Это решенье свое не раз я выполнить мог бы,

Если б мне не было больно покинуть здесь Хильдегунду».

Молвила девушка слово, сокрытое в глуби сердечной:

«Воля твоя — это воля моя: одного мы желаем.

Пусть господин мой велит, и что будет — иль радость иль горе

Все из любви я к нему претерпеть всем сердцем готова».

[БЕГСТВО, ПЕРЕПРАВА ЧЕРЕЗ РЕЙН И СТОЛКНОВЕНИЕ С ФРАНКАМИ]

Вальтер в пути находился, как я говорил, только ночью.

420 Днем он скрывался в трущобах, в ущельях, поросших кустами;

Ловко приманивал птиц — он знал немало уловок,

Ветки обмазывал клеем, подчас раскалывал сучья.

Если ж ему на пути встречались излучины речек,

Он из водных глубин извлекал удою добычу.

Так, трудов не боясь, он спасался от смерти голодной.

Но от любовной утехи сближения с девушкой юной

В бегстве, на долгом пути, удержал себя доблестный Вальтер.

Солнце уже описало кругов четырежды десять

С дня, как ушли беглецы от стен столицы паннонской.

430 Долог был этот срок, но истек наконец — и пред ними

Гладь широкой реки открылась — уж близился вечер.

Это был Рейн, стремивший свой бег к великому граду —

Звался Ворматией он, — где замок блистал королевский[557].

Вальтер нашел переправу, и дав перевозчику плату —

Рыб, что он раньше поймал, — он в путь поспешил без задержки.

Новый день наступил, и тьма ночная бежала.

Ложе покинув, в тот град, что назвал я, пошел перевозчик.

Повар там был королевский, над всеми другими хозяин.

Рыбу, которую в плату от путника взял перевозчик,

440 Повар, различной приправой снабдив, приготовив искусно,

Подал на стол королю; и Гунтер сказал с удивленьем:

«Рыб таких никогда во франкских реках не видал я,

Кажется мне, что они из каких-то краев иноземных.

Ты мне скажи поскорей: ну, кто же тебе их доставил?»

Повар в ответ рассказал, что рыб ему дал перевозчик.

Тот на вопрос короля, откуда взялись эти рыбы,

Дал, не замедлив, ответ и все рассказал по порядку:

«Вечером было вчера — я, сидя у берега Рейна,

450 Путника вдруг увидал: приближался он быстрой походкой,

Весь оружьем сверкая, как будто готовился к битве —

Был, мой владыка, он в медь закован от пят до макушки,

Щит тяжелый держал и копье с наконечником ярким.

Рыцарем был он, как видно: огромную тяжесть оружья

Нес на себе, но шагал легко он все же и быстро.

Девушка следом за ним, красотой небывалой сияя,

Шла и на каждом шагу ноги его ножкой касалась,

А за собой под уздцы вела коня боевого;

Два ларца на спине он нес, тяжелых, как будто —

460 Если он, шею подняв, своею встряхивал гривой,

Или хотел побыстрее шагнуть ногою могучей,

Слышался звон из ларцов, будто золото билось о камень.

Путник этот тех рыб королевских и дал мне в уплату».

Речь эту Хаген услышал — он был на пиру королевском;

Сердцем ликуя, воскликнул, из сердца слова зазвучали:

«Радуйтесь вместе со мной, я прошу, этой вести чудесной;

Друг моей юности Вальтер вернулся из гуннского плена!»

Гунтер напротив, король, безмерно душой возгордившись,

Громко вскричал, и дружина ему ответила криком:

470 «Радуйтесь вместе со мной, я велю, ибо выпало счастье:

Много сокровищ отдал Гибихон владыке Востока,

Их всемогущий теперь возвращает в мое королевство».

Это сказав, он вскочил и ногою стол опрокинул,

Тотчас коня приказал оседлать и украсить убором,

Выбрал двенадцать мужей он себе из целой дружины,

С телом могучим и с храброй душою, испытанных в битвах;

Хагену с ними велел в поход немедленно выйти.

Хаген же, старого друга и прежнюю верность припомнив,

Стал убеждать короля начинанье такое оставить.

480 Гунтер однако и слушать его не хотел и воскликнул:

«Ну же, не медлите, мужи! Мечи на пояс привесьте,

Пусть вашу храбрую грудь покроет чешуйчатый панцирь!

Столько сокровищ какой-то чужак отнимает у франков?»

Взяли оружье бойцы — ведь вела их воля владыки —

Вышли из стен городских, чтобы узнать, где Вальтер сокрылся:

Думали, верно, они завладеть добычей без боя.

Всячески Хаген пытался им путь преградить, но напрасно, —

Крепко держался за замысел свой король злополучный.

Доблестный Вальтер меж тем побережье Рейна покинул,

490 К цепи он горной пришел — уж тогда ее звали Вазагом[558], —

Лесом поросшей густым; в берлогах там звери скрывались,

Часто лаяли псы и рога охотничьи пели.

Там две горы, от других в стороне, и близко друг к другу:

Горная щель между ними лежит, тесна, но красива;

Сдвинувшись, скалы ее образуют, не стены пещеры.

Все же не раз в ней приют находили разбойничьи шайки.

Нежной зеленой травой порос уголок этот скрытый.

Вальтер, его чуть завидев, промолвил: «Скорее, скорее!

Сладко на ложе таком дать покой истомленному телу!»

500 Он с того самого дня, как бежал из края аваров,

Только порою и мог насладиться сном и дремотой,

Как, на щит опершись, едва смежая ресницы.

Тяжесть оружия здесь впервые сложивши на землю,

Голову он опустил на колени девушки: «Зорко, —

Молвил, — гляди, Хильдегунда: коль облако пыли завидишь,

Только рукой меня тронь и сон отгони потихоньку.

Даже если увидишь, что близится сильное войско,

Все же слишком внезапно меня не буди, дорогая!

Вид отсюда широкий, и взор далеко хватает;

510 Глаз не спуская, гляди, следя за всею округой!»

Так он сказал, и мгновенно закрыл свои яркие очи,

В сон долгожданный войдя, наконец предался покою.

Гунтер заметил меж тем следы на прибрежье песчаном,

Разом пришпорил коня и погнал его быстро по следу,

Радостный клик испустил, обманут надеждой напрасной.

«Эй, поспешите, бойцы! Пешехода мы скоро догоним:

Он не спасется от нас и украденный клад нам оставит!»

Хаген, прославленный витязь, ему, возражая, промолвил:

«Только одно скажу я тебе, властитель храбрейший:

520 Если пришлось бы тебе увидать, как сражается Вальтер,

Так же, как я это видел не раз в убийственных схватках,

Ты б не подумал, что сможешь отнять у него достоянье.

Я же паннонцев видал, как они выступали в походы

Против народов чужих, на севере или на юге;

Всюду участвовал в битвах, блистая доблестью, Вальтер,

Страх внушая врагам и восторг — соратникам верным.

Кто в поединок вступал с ним, тот скоро в Тартар спускался.

Верь мне, король мой, прошу! поверь мне, дружина, я знаю,

Как он владеет щитом, как метко дрот свой кидает!»

530 Но не послушал его безумьем охваченный Гунтер,

Не отступив ни на шаг, вперед он рвался на битву.

Сидя вверху на скале, смотрела кругом Хильдегунда

И увидала, что пыль вдали поднялась; догадалась

О приближенье врагов, и тихонько Вальтера тронув,

Сон его прервала. Он спросил, кого она видит?

И, услыхавши ответ, что конница быстрая скачет,

Он, глаза протирая, развеял остатки дремоты,

Мощные члены свои облек доспехом железным,

Снова свой щит приподнял и копье приготовил к полету,

540 Сильным ударом меча, размахнувшись, разрезал он воздух

Несколько дротов метнул, к жестокой битве готовясь.

Девушка, вдруг увидав, что близко уж копья сверкают,

В ужасе вскрикнула: «Гунны! О горе! Нас гунны догнали!»

Пала в отчаянье ниц и воскликнула: «Мой повелитель!

Я умоляю тебя, пусть меч твой мне голову срубит!

Если судьба не велит мне женой твоей стать нареченной,

То никогда и ни с кем терпеть я сближенья не стану».

«Как же могу я себя запятнать невинною кровью? —

Вальтер сказал. — Разве мог бы мой меч сражаться с врагами,

550 Если б он был беспощаден к моей столь верной подруге?

Пусть никогда не свершится, о чем ты просишь! Не бойся!

Тот, кто часто меня спасал от опасностей многих,

Сможет, я верю, и ныне врагам нанести пораженье».

Так он ответил, и в даль поглядев, сказал Хильдегунде:

«Это же, знай, не авары, а франки, туманные люди[559],

Жители здешних краев», — и вдруг он увидел знакомый

Шлем, что Хаген носил, и воскликнул тогда, рассмеявшись:

«Хаген с ними едет, мой друг и старый товарищ!»

Это промолвив, он стал, не колеблясь, у входа в ущелье;

560 Девушка стала за ним, и сказал он хвастливое слово:

«Здесь, перед этой тесниной, я гордо даю обещанье:

Пусть из франков никто, вернувшись, жене не расскажет,

Будто из наших сокровищ он взял безнаказанно долю!»

Но, произнесши такие слова, упал он на землю

И умолял о прощенье за столь надменные речи.

Вставши потом, он зорко вгляделся в противников лица:

«Мне из тех, кто пред нами, не страшен никто — только Хаген:

Знает он, как я сражаться привык, изучил он со мною

Все искусство войны, хитроумные в битвах уловки.

570 Если с помощью Божьей искусство мое будет выше,

Жизнь я свою сохраню для тебя, для моей нареченной».

Хаген увидел, что Вальтер стоит меж скал неприступных;

Гордому Гунтеру он посоветовал быть осторожным:

«Не вызывай, господин мой, на битву этого мужа!

Прежде отправь ты послов, пусть они обо всем разузнают,

Имя, и род, и страну, где рожден и откуда идет он.

Может быть, он согласится и сам, без пролития крови,

Клад свой нам передать: все узнаем о нем по ответу.

Ежели подлинно Вальтер пред нами, поступит разумно

580 Он, и наверное, сам королю окажет почтенье».

Гунтер исполнил совет и отправил послом Камалона —

Был он у франков назначен правителем города Метта[560].

Только вчера королю он оттуда доставил подарки

И, задержавшись на день, услышал новые вести.

Быстро помчался посол, подобен восточному ветру,

Поле, скача, пересек и подъехал ко входу в ущелье;

Там он коня придержал и крикнул: «Ты, путник, скажи мне,.

Кто ты, откуда идешь, и куда свою держишь дорогу?»

Но на вопросы его ответил и Вальтер вопросом:

590 «Знать я хотел бы, ты сам меня расспрашивать вздумал,

Или тебя кто послал?» Камалон ответил надменно:

«Знай, что Гунтер-король, властитель здешний могучий,

Мне как послу поручил узнать обо всем по порядку».

Эти услышав слова, возразил ему Вальтер разумно:

«Право, понять не могу, зачем вам о путнике надо

Все так подробно узнать? Но дать вам ответ не боюсь я:

Имя Вальтер мое, рожден я в стране аквитанской;

Мальчиком был я, когда мой отец меня к гуннам отправил;

Там я заложником годы провел, теперь возвращаюсь,

600 Видеть родную желая страну и родичей милых».

Молвил посол: «Мне король такое дал порученье:

Выдай коня нам и оба ларца и девушку тоже!

Если исполнишь приказ, то жизнь тебе он дарует».

Вальтер, однако, отважно ответил такими словами:

«Глупой речи подобной от умных людей не слыхал я.

Ты, как будто, сказал, что король, или кто бы там ни был,

Мне обещал даровать то, что вовсе ему не подвластно,

Да и не будет вовек. Что ж он, бог? И разве он вправе

Жизнь мне дарить? Разве взят я им в плен иль брошен в темницу?

610 Или сковал за моею спиной он мне руки цепями?

Слушай! Ему передай: коль со мною он в битву не вступит,

(Вижу, железом одет он; как видно, сражаться задумал),

Сто украшений ему я отдам, сверкающих красным

Золотом; тем окажу королевскому сану почтенье».

Выслушав эти слова, к владыке посол возвратился

И повторил королю и свои, и Вальтера речи.

Гунтеру Хаген сказал: «Прими от него украшенья!

Сможешь своим приближенным раздать ты щедро подарки.

Будь же разумен, реши удержать свои руки от битвы!

620 Вальтер тебе незнаком и его великая доблесть.

Ночью минувшей увидел я сон зловещий и страшный:

Если затеем мы бой, то счастья с нами не будет.

Видел я, будто тебе пришлось сразиться с медведем;

Долго схватка тянулась, но вдруг, тебя пересилив,

Ногу тебе оторвал медведь повыше колена.

Я на помощь к тебе поспешил и копьем замахнулся,

Он же напал на меня и глаз мне вырвал зубами».

Гунтер надменно воскликнул, услышав Хагена речи:

«Ты подражаешь, как видно, отцу своему — ведь Гагатий

630 Сердцем холоден был, вояка трусливый и робкий,

Много он слов говорил, но в бой никогда не стремился».

Хагена гнев охватил справедливый и ярый, — насколько

Может ярость питать подчиненный против владыки.

«Ладно!» — сказал он, — решенье теперь — лишь в вашем оружье.

Вот он пред вами стоит, как хотели вы; бейтесь же сами!

Близко от вас он теперь — ведь вы же его не боитесь?

Я здесь конца подожду и не требую доли добычи».

Так он сказал и поднялся верхом на холм близлежащий;

Там он спрыгнул с коня и сел, ожидая исхода.

[БИТВА ВАЛЬТЕРА С ХАГЕНОМ И ГУНТЕРОМ]

Видя такую беду, вздохнул король злополучный,

Быстро вскочил он в седло на коня с разукрашенной сбруей

И поспешил туда, где Хаген сидел оскорбленный,

С просьбой к нему обратился король, умоляя смягчиться —

Вместе с ним выйти на бой. Но Хаген ответил сурово:

«Предков моих опозоренный род мне мешает сражаться:

Кровь моя холодна, мне чужда боевая отвага —

Ведь от испуга немел отец мой, увидя оружье,

1070 В робких речах многословных походы, бои отвергал он.

Вот какие слова ты мне бросил, король, перед всеми —

Видно, помощь моя тебе показалась ненужной».

Но на суровый отказ король ответил мольбами.

Снова пытаясь смягчить упрямца речью такою:

«Именем вышних молю, расстанься с бешенством ярым,

Гнев свой забудь — он вызван моею тяжкой виною.

Если останусь в живых, и с тобой возвратимся мы вместе,

Я, чтоб вину мою смыть, тебя осыплю дарами.

Иль не позор для тебя скрывать свое мужество? Сколько

1080 Пало друзей и родных! И неужто тебя оскорбила

Больше обидная речь, чем злого врага преступленья?

Лучше бы ярость свою на того ты злодея обрушил,

Кто своею рукой опозорил властителя мира.

Страшный ущерб потерпели мы, стольких мужей потерявши, —

Франков страна никогда такого позора не смоет.

Те, что пред нами дрожали, теперь зашипят за спиною:

«Франков целое войско лежит неотмщенным, убито

Чьей-то рукой неизвестной — о стыд и позор нестерпимый!»

Хаген медлил еще: вспоминал он клятвы о дружбе,

1090 Те, что давал он не раз, когда рос он с Вальтером вместе,

Также припомнил подряд и то, что нынче случилось.

Но все упорней просил его король злополучный,

И поддаваясь мольбам короля, раздумывал Хаген:

Можно ли быть непокорным тому, кому служишь? Подумал

Он и о чести своей: его слава, быть может, увянет,

Если в несчастье таком себя пощадить он решится.

Вспыхнул душой, наконец, он и голосом громким воскликнул:

«О господин мой, к чему ты меня призываешь? Куда мне

Вслед за тобою идти? Тебя ложная манит надежда!

1100 Кто же когда-либо был столь безумен, чтоб страшную пропасть

Видел пред взором своим и спрыгнул в нее добровольно?

Даже и в поле открытом сражаться с Вальтером трудно;

Ныне ж он так закрепился в горах, что всех презирает —

Будет ли войско пред ним иль один слабосильный вояка.

Пусть бы франков страна и конницу всю и пехоту

Выслала против него, — он всех уложил бы на месте.

Но, как я вижу, тебя больнее позор угнетает,

Чем соратников гибель, и ты отступать не согласен.

Жаль мне тебя: королевскую честь я выше поставлю

1110 Горькой обиды моей; попытаюсь дорогу к спасенью

Я отыскать — либо нынче она, либо ввек не найдется.

Родича милого смерть не могла бы — поверь мне, владыка, —

Ныне заставить меня нарушить верности клятву;

И за тебя лишь, король, я иду на опасное дело.

Здесь, в этом месте, однако, я с ним сражаться не стану:

Скрыться должны мы, чтоб путь открытый ему предоставить.

Мы расседлаем коней и ему устроим засаду —

Лишь тогда он решится свое укрытье покинуть.

Видя, что нет нас вблизи. Когда ж он достигнет равнины,

1120 Мы на него нападем, его преследуя с тыла.

Можем таким лишь путем мы отвагу явить боевую:

Это — надежнейший путь, хоть исход остается неверным.

Сможешь сразиться, король, ты с Вальтером сам, если хочешь:

Ведь перед нами двумя отступать никогда он не станет,

Нам же придется — иль бегством спастись, иль насмерть сражаться».

Хагена речь одобряет король и, обняв его крепко,

Дарит ему поцелуй, — и вот, коней повернувши,

Скоро находят они для засады удобное место.

Спрыгнув с коней, их пускают пастись на свежую траву.

1130 Феб в это время свой путь повернул к пределам заката,

Бросил последний свой блеск на широкоизвестную Фулу,

После оставил в тылу за собой иберов и скоттов[561]

И своими лучами согрел океанские волны.

Вот и к земле авсонийской рога свои Геспер направил.

Вальтер, сам с собой говоря, погрузился в раздумье:

Лучше ль остаться ему в недоступных зарослях горных

Или пуститься в дорогу вперед по широкой равнине?

Ум напрягая, пытался он верное выбрать решенье.

В сердце его бушевали кипящие волны тревоги.

1140 Хагена он опасался — уж, верно, король не напрасно

Крепко его обнимал и его подарил поцелуем.

Вражеский замысел Вальтер стремясь разгадать, колебался:

Может быть, в город враги удалились, чтоб новые силы

Ночью в подмогу себе собрать и снова нагрянуть

Ранней зарей, и опять завязать беззаконную битву;

Может быть, скрылись враги, чтобы где-то устроить засаду;

Страшен и путь через лес, — в нем тропинок неведомых много

Можно наткнуться в дороге на заросли дикого терна

Или на хищных зверей — и невесту утратить навеки.

1150 Все это Вальтер обдумал и принял решенье такое:

«Как бы дела ни пошли, я здесь останусь, доколе

В небе кружащийся шар не вернет нам свой свет лучезарный.

Пусть надменный не скажет король, что, как вор, укрываясь,

Я под покровом ночным рубежи его края покинул».

Так он сказал и узкий проход перекрыл загражденьем:

Срезал кустарников ветви, заплел ими острые колья.

Кончивши эту работу, приблизился к трупам убитых;

Тяжко вздохнув, приложил он голову к каждому телу,

На землю пал, повернулся к востоку и, меч обнаживши,

1160 Взялся рукой за него и промолвил такую молитву:

«Он, кто вселенную всю сотворил и ей управляет,

Без позволенья его, — нет, верней, без его повеленья

В мире ничто не свершится: ему одному благодарность!

Он защищает меня от оружья врагов, от позора;

Я умоляю смиренной душой благого владыку, —

Он наказует грехи, но губить он грешных не хочет, —

Пусть я этих людей повстречаю в небесном жилище».

Так он молитву закончил, с земли поднялся и тотчас

Шесть коней поближе пригнал, и тонкие прутья

1170 В крепкую привязь скрутив, коней он стреножил; из прочих

Два погибли в бою, а трех угнал к себе Гунтер.

Выполнив дело, свой пояс тугой расстегнул он и сбросил

Тяжкий оружия груз, облегчив горячее тело,

Несколько слов в утешенье сказал невесте печальной,

Взялся потом за еду, подкрепил усталые члены —

Был он измучен — и лег, головой на щит опираясь.

Девушке он приказал охранять его сон до полночи,

Сам же назначил себе на стражу встать до рассвета —

Стража под утро опасней — и в сон наконец погрузился.

1180 Девушка села к его изголовью — так было обычно —

Песней от глаз утомленных она прогоняла дремоту.

Только лишь Вальтер проснулся, он, сон от очей отряхая,

Мигом вскочил и велел сейчас же уснуть Хильдегунде,

Сам же копье свое взял и стал, на него опираясь.

Так он провел все ночные часы: то смотрел за конями,

То подходил к загражденью и слух настораживал чутко,

Страстно желая, чтоб светом земля опять озарилась.

Вот на небо взошел Луцифер, предвестник денницы:

«Остров, — сказал, — Тапробан уже видит ясное солнце»[562].

1190 Был тот час, когда Эос кропит холодные росы.

Вальтер к убитых телам подошел и снял с них оружье,

Латы и прочий доспех, но одежду мертвым оставил.

Только наплечную бронь, пояса с литым украшеньем,

Панцири, шлемы, мечи забрал себе как добычу,

И четырех лошадей нагрузив, он позвал Хильдегунду

И посадил на коня, на пятого, сам на шестого

Вспрыгнул, разрушил заграду и первым ущелье покинул.

Но все время, пока он тропинкою узкою ехал,

Ясным взором своим оглядывал путь и окрестность,

1200 Слух навостряя, старался поймать даже ветра дыханье,

Ждал, не услышат ли шепот речей иль шаги или шорох,

Или не звякнет ли где узда под надменной рукою,

И не послышится ль поступь копыт с подковой железной.

Все казалось спокойным вокруг, и коней нагруженных

Вывел вперед он и первым пустил коня Хильдегунды,

Сам же взял под уздцы коня с ларцами сокровищ

И, как обычно, в доспехах пошел, опоясан оружьем.

Тысячу, верно, шагов лишь прошли, когда Хильдегунда

(Женщин природа хрупка и страху легко поддается)

1210 Взор обращает назад и видит, что, их догоняя,

Всадников двое несутся, спеша, с угрожающим видом.

Тут, побледнев от испуга, она назад обернулась:

«Гибель нас догнала, господин мой, беги! они близко!»

Вальтер немедля взглянул назад, узнал их и молвил:

«Многих врагов ниспроверг я вчера во прах бы напрасно,

Если б в последнем бою стяжал я позор, а не славу.

Лучше от тяжких ранений погибнуть достойною смертью,

Чем спастись одному и лишиться всего, что имеешь.

Может ли тот потерять надежду на жизнь и спасенье,

1220 Кто уж встречался не раз с опасностью более грозной?

«Льва», кто сокровища наши несет, возьми за уздечку[563]

И поскорее беги вон в тот лесок недалекий.

Я же останусь на месте, поближе к горному склону,

Здесь подожду я, как дело пойдет, и всадников встречу».

Вальтером данный приказ исполнила девушка быстро;

Щит свой тяжелый схватил он, копье держал наготове, —

Нрав чужого коня он хотел испытать под оружьем.

В гневе король, обезумев, к нему помчался навстречу,

И не доехав еще, надменное выкрикнул слово:

1230 «Враг беспощадный, теперь берегись! Ведь дебри лесные

Нынче от нас далеки, в которых, как волк кровожадный,

Зубы ты скалил со злобой и лаял, наш слух оскорбляя.

Если согласен, теперь мы сразимся на поле открытом;

Будет ли битвы исход подобным началу, — увидишь.

Подкупом счастье свое ты купил, потому-то, конечно,

Ты и бежать не готов и сдаться на милость не хочешь.

Алфера сын королю не ответил ни словом единым,

Словно не слышал его, лишь к Хагену он обратился:

«Хаген, к тебе моя речь: задержись на миг и послушай!

1240 Что так внезапно, скажи, изменило столь верного друга?

Ты лишь недавно, когда расставались с тобой мы, как будто

Вырваться долго не мог из дружеских наших объятий.

Чем ты так оскорблен, что на нас ты поднял оружье?

Я же надежду питал — но, вижу, ошибся жестоко, —

Думал, коль вести дойдут о моем возвращенье с чужбины,

Сам поспешишь ты мне выйти навстречу приветствовать друга,

В дом свой как гостя введешь, хотя бы о том не просил я,

И добровольно меня ты сам проводишь в отчизну.

Я опасался уже, что подарками слишком богато

1250 Ты осыплешь меня! Пробираясь по дебрям дремучим,

Думал: «Из франков никто мне не страшен — ведь Хаген меж ними!

Я заклинаю тебя: одумайся! детские игры

Наши припомни, как, вместе учась, мы силы и опыт

В них набирали и дружно росли в наши юные годы.

Где же пропала та наша хваленая дружба, что прежде

Верной была и в дому и в бою, и размолвок не знала?

Верь мне, дружба с тобой заменяла мне отчую ласку;

В годы, что жили мы вместе, я редко о родине думал.

Как ты можешь забыть наши частые верности клятвы?

1260 Я умоляю тебя: не вступай в беззаконную битву,

Пусть на все времена нерушим наш союз пребывает!

Если согласен — вернешься домой с дорогими дарами,

Щит твой наполню сейчас же я кучею золота яркой».

Но отвечал ему Хаген со взором суровым и мрачным,

Речь дышала его нескрываемым яростным гневом:

«Первым к насилью прибег ты, теперь же — к хитрым уловкам?

Ты же и верность нарушил — ведь знал ты, что здесь я, и все же

Многих друзей ты убил, и даже родных мне по крови.

Не говори же теперь, что будто меня не узнал ты —

1270 Если не видел лица, то видел мои ты доспехи,

Были знакомы тебе и они и мое все обличье.

Впрочем, я все бы простил, если б не было тяжкой утраты:

Был лишь один у меня цветок драгоценный, любимый, —

Он, золотистый и нежный, мечом, как серпом, твоим срезан!

Этим ты первый нарушил друг другу данные клятвы,

И потому от тебя не приму никакого подарка.

Только одно я хочу — испытать твою силу и доблесть,

И за племянника кровь с тебя потребую плату;

Пусть я иль мертвым паду, иль подвиг свершу достославный!»

1280 Это промолвив, он спрыгнул с коня, приготовился к бою;

Спешился быстро и Гунтер, не медлил и доблестный Вальтер;

Все решились вступить в открытый бой рукопашный,

Стали друг против друга, отбить готовясь удары,

И под ремнями щитов напряглись могучие руки.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

1360 Вальтер, кинув копье, бегом вперед устремился,

Меч обнажил и напал на Гунтера с дикой отвагой.

С правой руки короля он щит сорвал, и ударом

Метким и ловким его поразил с небывалою силой.

Ногу выше колена ему он отсек до сустава.

Гунтер на щит свой упал и у Вальтера ног распростерся.

Видя, как рухнул король, побледнел от ужаса Хаген, —

Кровь от лица отлила. Свой меч окровавленный снова

Вальтер занес над упавшим, удар готовя смертельный.

В миг этот Хаген забыл о прежней обиде — нагнувшись,

1370 Голову он под удар подставил, и Вальтер с размаха

Руку не смог удержать и на шлем его меч свой обрушил.

Крепок был кованый шлем и украшен резьбою искусной:

Вынес он грозный удар — только искры кругом засверкали.

Но, натолкнувшись на шлем, — о горе! — в куски разлетелся

Меч, и осколки, блестя, полетели в воздух и в траву.

Только лишь Вальтер увидел свой меч, лежащий в осколках,

Он обезумел от гнева: в руке его правой осталась,

Тяжесть меча потеряв, одна рукоятка — блестела

Золотом ярким она и искусной работой литейной.

1380 Прочь он ее отшвырнул, как ненужный презренный обломок,

Кисть своей правой руки оставив на миг без прикрытья;

Хаген тот миг улучил, и ее отрубил, торжествуя.

Свой не закончив размах, отважная пала десница:

Много народов, племен, королей перед ней трепетало,

В неисчислимых победах ее блистали трофеи.

Но непреклонный боец не хотел уступить неудаче.

Страшную боль победил он своею разумною волей,

Духом не пал ни на миг, и лицо его было спокойным.

Руку с обрубленной кистью в ремень щита он просунул,

1390 Вырвал рукой уцелевшей тотчас кинжал он короткий —

Тот, что, как сказано раньше, висел на поясе справа, —

И за увечье свое отомстил жестокою карой —

Хагену правое око ударом он выколол метким

И от виска до губы кинжалом рассек ему щеку,

Выбив зубов коренных ему по три и сверху и снизу.

После, как это случилось, жестокая кончилась битва.

Всем не хватало дыханья, и тяжкие раны велели

Всем им оружье сложить. Да и кто бы мог дальше сражаться,

Если такие герои, телесною равные силой,

1400 Равные пламенным духом, сошлись и прошли сквозь сраженье?

Так закончился бой, и стяжал себе каждый награду:

Рядом лежали в траве нога короля и десница

Вальтера, и трепетал еще Хагена глаз. Поделили

Вот как они меж собой золотые наплечья аваров!

Двое присели на траву, а третий лежал без движенья.

Льющейся крови потоки они отирали цветами.

Девушку Вальтер окликнул, еще дрожавшую в страхе.

И, подойдя к ним, она перевязками боль утолила.

После ж, как все завершила, велел ей жених нареченный:

1410 «Ну-ка, смешай нам вина и подай его Хагену первым!

Он — отличный боец, коли верности клятвы он держит.

Мне ты потом поднесешь — ведь больше я всех потрудился.

Гунтер же выпьет в последний черед — он слаб оказался

В битве, где храбрость и мощь великих мужей проявилась:

Марсу служит он плохо, и нет в нем огня боевого».

Все, как Вальтер велел, исполнила дочь Херирика.

Хаген, однако, не принял вина, хоть и мучился жаждой.

«Прежде, — сказал он, — вино жениху своему и владыке,

Алфера сыну, подай: признаю, что меня он храбрее,

1420 Да и не только меня — он всех в бою превосходит».

Были язвительный Хаген и Вальтер, герой аквитанский,

Вовсе не сломлены духом, устало лишь мощное тело;

И, отдыхая от шума сраженья и грозных ударов,

В спор шутливый вступили, вином наполнивши кубки.

Франк промолвил: «Мой друг, отныне стрелять на охоте

Будешь оленей одних — тебе нужно немало перчаток.

Правую — вот мой совет — набивай ты шерстью помягче,

Тех, кто увечья не видел, поддельной рукой ты обманешь.

Что же ты скажешь? Увы! Отчизны обычай нарушив,

1430 Будешь справа ты меч свой носить — это всякий увидит.

Если ж захочешь ты вдруг супругу обнять, то неужто

Стан ее охватить придется левой рукою?

Впрочем, короче скажу: за что бы теперь ты ни взялся,

Будешь всегда ты левшой». Но Хагену Вальтер ответил:

«Право, дивлюся, сикамбр одноглазый, чего ты храбришься?[564]

Буду оленей гонять — ты ж кабаньих клыков опасайся!

Слугам своим отдавать ты, кося лишь, сможешь приказы,

Взглядом косым лишь отряды бойцов ты приветствовать сможешь.

Старую дружбу храня, совет тебе дам я разумный:

1440 Ты, как вернешься домой и очаг свой родимый увидишь,

Кашу свари из муки с молоком, да заправь ее салом:

Будет она и пищей тебе и полезным лекарством».

Так шутливою речью они свой союз обновили.

На руки взяв короля, изнуренного болью от раны,

Подняли вместе его на коня и друг с другом расстались.

Франки вернулись в Ворматий; родной страны аквитанской

Вальтер достиг, и встречен там был с ликованьем и честью.

Вскоре свою с Хильдегундой он свадьбу справил по чину.

Был он всеми любим, и когда родитель скончался,

1450 Десятилетия три он счастливо правил народом.

Вел ли он войны, и сколько, и много ль побед одержал он, —

Я написать не могу: перо уж мое притупилось.

Тот, кто это прочтет, милосердым да будет к цикаде[565]:

Голос ее не окреп, и неопытен возраст незрелый,

Не покидала гнезда никогда и ввысь не взлетала.

Вот о Вальтере песнь. Иисус вам да будет спасеньем!

Каролингские ритмы

«Каролингскими ритмами» принято называть большую группу стихотворений, написанных не традиционным метрическим, а упрощенным, ритмическим (силлабо-тоническим) стихом. Основная масса этих стихотворений относится к IX в., хотя первые образцы их принадлежат еще VIII в. — среди них, например, кантилена на победу Пипина, сына Карла Великого, над аварами в 796 г. Почти все эти стихи анонимны; если в «Стихе о битве при Фонтанете» и упоминается имя автора, некоего Ангильберта, то нам оно ничего не говорит. Родина этой поэзии — по-видимому, Италия: в этой стране, где еще сравнительно широким кругам городского населения был понятен латинский язык, а книжное образование было доступно не только клирикам, но и мирянам, сочинение ритмических стихов было самой общедоступной формой творчества. В Италии возник и приводимый здесь плач о кончине Карла Великого, с воззванием к св. Колумбану, покровителю монастыря Боббио. Из Италии эта поэзия распространилась и в заальпийские франкские области: по-видимому, она оказалась по плечу и для грамотных дружинников (вроде Ангильберта) и для местных клириков (вроде того, который сложил стих об анжерском аббате Адаме). Но всюду она оставалась поэзией низовой и почитателями школьной учености отвергалась с презрением.

Стихотворные размеры ритмической поэзии представляют собой имитацию метрических размеров. Наиболее популярен был 15-сложный стих, подражавший звучанию трохаического тетраметра (8-стопного хорея): этим размером написан «Стих о Фонтанете» и «Стих об Аквилее». Наряду с ним был в ходу 12-сложный стих, подражание ямбическому триметру (6-стопному ямбу): таков размер «Плача о Карле» и моденского стихотворения. Образцом ритмической имитации более сложных метров — сапфической строфы — может служить стихотворение о дурных священниках. Ритмические стихи обычно группировались строфами (часто — трехстишиями, как в «Фонтанете» и в «Аквилее»), иногда сопровождались рефренами («Плач о Карле», «Стих об Адаме»), первые буквы строф часто образовывали алфавит (в переводе сохранен лишь в «Дурных священниках»). Рифма (обычно односложная, для нас мало заметная) использовалась сперва от случая к случаю, потом стала предметом сознательной заботы: так, в моденском стихотворении все строчки, за исключением одного перебоя, кончаются на «-а» (в переводе Б. И. Ярхо — на «-я»).

Правильность языка и четкость стиха сильно колеблется в зависимости от уровня образованности неизвестного автора. Особенно варварски обращаются с латинским языком стихотворения об Аквилее и об аббате Адаме. Примечательно, что реминисценций из античных поэтов в ритмах почти нет: они оставались достоянием ученых поэтов и не входили в круг чтения горожан и дружинников, образование которых ограничивалось Библией. Действительно, библейские реминисценции в ритмах обильны и часто используются весьма искусно (например, в «Фонтанете»). Классической ученостью попытался блеснуть лишь итальянец, автор моденского стихотворения, но и там его отступление на тему из римской истории подкрашено фантазией.

Тематика ритмов — самая разнообразная. Наиболее многочисленны (и наименее интересны), как всегда, стихи на религиозные темы: «О Иакове и Иосифе», «О Юдифи и Олоферне», «О падении Иерусалима» и пр. Некоторые из них, написанные короткими строчками, уже предвещают стиль и пафос гимнов XII—XIII вв. Любопытны, но мало поэтичны обильные так называемые «компутистические ритмы» — переложенные в стихи правила арифметики и календарного счета. «Стих о битве при Фонтанете» может служить хорошим образцом воинской кантилены, а «Плач о Карле» — надгробного эпицедия: и там и тут к античной поэтической традиции примешиваются несомненные отголоски современной народной поэзии. Ритмы, возникшие в Италии, обычно принимали форму славословия отдельным городам — первые образцы такого рода, с похвалами Вероне и Милану, относятся еще к VIII в. Славословие собственному городу легко переходило в поругание города-соперника: интереснейшим примером может служить стихотворение «Песнь об Аквилее, не заслуживающей восстановления», — отголосок раскола аквилейского диоцеза между кафедрами в Аквилее и в Градо; решением собора патриаршеской резиденцией была признана Аквилея, но автор «Песни», приверженец кафедры в Градо, не пожелал с этим примириться и поносит соперничающий город в его прошлом и настоящем. Сатирическая тематика ритмов представлена в настоящем разделе «Алфавитом о дурных священниках» (параллелью ему в рукописях служит «Алфавит о хороших священниках», значительно менее интересный). К ней примыкает «Стих об аббате Адаме» (о герое которого никаких иных сведений не сохранилось) — одиноко стоящий в своей эпохе образец сатирической песни в ритмах, предвещающий будущую поэзию вагантов.

ГИМН ДУХУ СВЯТОМУ

Приди, о Дух всезиждущий,

Твоих рабов возрадовав,

Исполни горней светлостью

Сердца, Тобой избранные!

О Параклит божественный,

Любовный дар Всевышнего,

Огнь горний, миро дивное

Таинственных помазаний!

Ты седьмиричен благостью,

Ты перст десницы Божией,

Ты речью правомочною

Гортани полнишь смертные.

Умы возвысь к служению,

Сердца зажги любовию,

Восполни немощь плотскую

Избытком мощи Божией!

Врага извергни древнего,

Дай радость мира тихого,

Дабы твоим водительством

Нам зол избегнуть пагубных!

Даруй богопознание,

Отца и Сына веденье,

В Тебя, из них исшедшего,

Вовеки веру крепкую!

Помилуй, Отче благостный

И Сыне, слава отчая,

Со Духом утешителем

Вовеки миром правящий!

ГИМН ДЕВЕ МАРИИ

О Звезда над зыбью,

Матерь Бога-Слова,

Ты вовеки дева,

Дщерь небес благая.

Знаменует «Аве»

Ангельского зова

Грешной имя Евы:

От грехов спаси нас!

Мир даруй заблудшим,

Свет открой незрячим,

Истреби в нас злое,

Ниспошли нам благо.

Не отринь нас, матерь,

Заступись пред Сыном,

Для спасенья грешных

В мир тобой рожденным.

Дева без порока,

Меж благих благая,

Дай и нашим душам

Чистоту и благость,

Разреши от скверны,

Сбереги от ада,

Даруй светлость сердца,

Даруй радость в Боге.

Честь Отцу возносим,

Сыну шлем хваленье

И Святого Духа

Благочестно славим.

ПЛАЧ О КАРЛЕ ВЕЛИКОМ

1. С востока солнца до прибрежий западных

Плач сотрясает сердца верноподданных.

Горе мне, грешному!

2. Народов ратных полчища заморские

Грусть посетила, горесть превеликая.

Горе мне, грешному!

3. Римляне, франки, все христолюбивые

Полны печалью, тяжким воздыханием.

Горе мне, грешному!

4. Дети и старцы, святые епископы,

Матроны плачут о кончине кесаря.

Горе мне, грешному!

5. Не иссякают их потоки слезные:

Весь мир рыдает о гибели Карловой.

Горе мне, грешному!

6. Всем был отцом он, непорочным девушкам,

Вдовым и сирым, и убогим странникам.

Горе мне, грешному!

7. Христе, ведущий воинства небесные,

Дай в твоем царстве Карлу упокоиться!

Горе мне, грешному!

8. О том же молят христолюбцы верные,

Святые старцы, девы, вдовы горькие.

Горе мне, грешному!

9. Уже останки Карла императора

Курганом скрыты, камнем с скорбной надписью.

Горе мне, грешному!

10. Святой Дух светлый, всем повелевающий,

Душе блаженной дай успокоение.

Горе мне, грешному!

11. О горе Риму и народу римскому,

Светлого света — Карла потерявшему!

Горе мне, грешному!

12. И ты восплачешь, о краса-Италия,

Со всеми городами досточтимыми.

Горе мне, грешному!

13. Франция, много злых бед претерпевшая[566],

Ввек не видала тягчайшего бедствия, —

Горе мне, грешному!

14. Чем в час, в который Карла, словом сильного,.

Средь Аквисграна[567] тело праху предали.

Горе мне, грешному!

15. Ночь принесла мне злые сновидения,

А день лишился своего сияния, —

Горе мне, грешному!

16. Тот день, что предал смерти достославного

Вождя народов мира христианского.

Горе мне, грешному!

17. О Колумбане! Усмири рыдания[568],

Взнеси моленья за него ко Господу.

Горе мне, грешному!

18. Отец вселенной, Господь милостивейший,

Пусть уготовит Карлу место светлое.

Горе мне, грешному!

19. О боже ратей и земного воинства,

И царств небесных и подземных Господи!

Горе мне, грешному!

20. Престол пресветлый вкупе со апостолы

О Христе, даруй Карлу благоверному.

Горе мне, грешному!

СТИХ О БИТВЕ ПРИ ФОНТАНЕТЕ

1. Чуть Аврора первым светом черный мрак развеяла,

Не суббота воссияла, а Сатурна трапеза[569]:

От раздора братьев Демон нечестивый тешится.

2. С двух сторон скликают к битве, началось побоище;

Братья братьям смерть готовят, а дядья племянникам;

Даже сын к отцу родному позабыл привязанность.

3. Бойни не было подобной и на поле Марсовом[570].

Христиан обычай попран злым кровопролитием.

Преисподняя ликует, рады глотки Цербера.

4. Лотаря десница Божья защитила мощная.

Сам он бился, победитель, гордой дланью доблестно:

Если все бы так сражались, мир настал бы вскорости[571].

5. Но как в оны дни Иуда изменил Спасителю,

Так тебя, король, твои же полководцы предали.

Берегись, о агнец, бойся козней волка лютого!

6. Фонтанетом ключ и место прозваны крестьянами,

Где все поле пораженья кровью франков полито.

В страхе нива, в страхе роща, и болота в ужасе.

7. Пусть роса и дождь не мочат трав на оном поприще[572],

Где храбрейшие погибли, опытные воины,

По ком плачут братья, сестры, други и родители.

8. Злое дело, что ныне описал ритмически,

Сам я, Ангильберт, все видел, среди прочих ратуя:

Я один в живых остался из передних латников.

9. Поглядел я вниз, в долину, и на склоны верхние,

Где Лотарь, король могучий, поражая недругов,

Сам преследовал бегущих до речного берега.

10. Вот поля обеих ратей, Карла и Людовика,

Полотняными белеют платьями покойников,

Как по осени, бывало, полчищами птичьими.

11. Недостойна битва славы и хвалений песенных.

От полудня к аквилону, от востока к западу

Пусть оплачут тех, кто пали в этой битве мертвыми.

12. Пусть же будет день тот проклят и из года вычеркнут,

Пусть исчезнет и заглохнет и сотрется в памяти,

Пусть не знает света солнца и зари мерцания.

13. О, та ночь, та ночь презлая, и из всех тягчайшая,

Как храбрейшие погибли, опытные воины,

По ком плачут братья, сестры, други и родители!

14. О печаль и сокрушенье! Мертвые обобраны,

Их тела терзают коршун, ворон, волк безжалостно.

Ужас! Нет им погребенья, без покрова брошены.

15. Причитаний и рыданий силы нет описывать.

Пусть же всякий, сколь возможно, сдержит токи слезные;

Все за души убиенных Господу помолимся.

МОЛИТВА О СОХРАНЕНИИ МОДЕНСКИХ СТЕН, ВОЗВЕДЕННЫХ ЕПИСКОПОМ ЛЕУДОИНОМ[573]

О ты, хранящий эти укрепления,

С оружьем бодрствуй и не спи, молю тебя!

Покуда Гектор Троей правил, бодрствуя,

Ее коварно не сразила Греция.

Чуть задремала ночью Троя сонная,

Лжецом-Синоном вскрыта дверь обманная:

Вниз по канату дружина сокрытая

Стремится в город, стогна жжет пергамские.

Сторожким криком от твердыни Ромула

10 Белая птица галлов встарь отбросила.

Марк Манлий консул, гаканьем разбуженный,

Проснулся первым, муж, в заботах доблестный;

Первого галла, на стену взошедшего,

Щитом ударив, он пронзил несчастного[574].

Та птица-сторож — причина спасения

Капитолийцев, галлам ненавистная.

Из серебра ей статуя поставлена

И как богиня у римлян прославлена.

Мы же восславим вышнего Спасителя,

20 Ему несем мы звонкие хваления,

В его защиту царственную веруя,

И так в восторге воспоем мы, бодрствуя:

Храни, о мира Оборона горняя,

Своим покровом эти укрепления!

Будь для своих ты стеной неприступною,

А супостатам вражьей силой грозною.

С подобным стражем не страшны нам бедствия:

Ты отвращаешь всю силу оружия!

Ты охраняешь эти укрепления,

30 За них сулицей мощной ратоборствуя.

Ты защити нас, Мария пресветлая,

О Феотокос[575], с помощью Крестителя,

Вы, чьей святыне здесь мы поклоняемся,

Кому и храмы Божьи посвящаются.

С Иоанном крепнет рука для сражения,

А без него нет силы у оружия.

Смелая юность, сила наша ратная!

Вкруг стен пусть льются ваши песнопения,

У стен пусть будет стража переменная,

40 Храня от вражьих козней укрепления.

Пусть «эйа, бодрствуй, друже!» всюду слышится,

И «эйа, бодрствуй!» — эхо откликается.

МОЛИТВА К СВ. ГЕМИНИАНУ ОБ ОТВРАЩЕНИИ ВЕНГРОВ ОТ МОДЕНЫ

О муж господень, дивный исповедниче,

Геминиане, вознеси моление,

Да бич сей страшный, нами столь заслуженный,

От нас небесной отвратится милостью!

Во дни Аттилы ты возмог властительно

Врата отверзнуть, вызволить униженных;

К твоей же силе ныне припадаем мы:

Избави грешных от копья венгерского!

Святые мужи, плачьтеся ко Господу,

Тепло просите нам от Бога помощи.

Или же так, еще изряднее:

О муж господень, дивный исповедниче,

Геминиане, испроси и вымоли,

Да бич ужасный наших скверн усердною

Был отведен от нас небесной помощью!

Во дни Аттилы ты возмог властительно,

Врата отверзнув, вызволить униженных;

К тебе взываем: той же благодатию

Избави грешных от копья венгерского!

О нас молите Бога, рати горние,

И нас небесной укрепите силою,

От Господа…

ПЕСНЬ ОБ АКВИЛЕЕ, НЕ ЗАСЛУЖИВАЮЩЕЙ ВОССТАНОВЛЕНИЯ

1. Аквилея, город славный, знаменитый некогда,

Мощный в битвах и триумфах, стольный град Венетии,

Ты, что Аттилой свирепым срыт до основания![576]

2. Мы же молим на коленях вашей доброй милости,

Чтоб ей властью августейшей прежней силы не дали,

Благоволенья лишенной, князья августейшие.

3. Небожители, что в вышних Агнца убиенного

Почитают, прославляют пред престолом ревностно,

Теперь скорбят о той, что сами посвятили Господу.

4. Божьей волей после Рима первым из апостолов,

Петром, призвана к крещенью через сына милого,

Марка, что позже составил святое Евангелье.

5. Избранника Гермахора к Петру посылает он[577]

И просит его поставить аквилейским пастырем;

Сам затем в Александрию за море отправился,

6. Град же сей своею кровью освятил, умученный;

За учителем же вскоре Фортунат последовал,

Затем Иларий, а после Татиан, сподвижник их.

7. Многих мученики к Богу привели примерами,

Коим следуя, ученье веры католической

Непрерывно укрепляли добрые епископы.

8. Аквилея ж, на вершине славы благоденствуя,

Беззакониями злыми оскорбила Господа,

Чем погибель заслужила от руки язычников.

9. Се недобрым мерзким обрам под ноги подвержена!

Убивают и иереев, гибнут благородные,

В рабство и девы и жены и матери угнаны.

10. Повсеместно погибает вся знать именитая,

Нет епископства былого, срыты укрепления!

Лишь священниками вера держалась в Венетии.

11. Славный род венецианцев, знаменитый исстари,

Превосходит все народы праведными нравами,

Непорочный, правдой прочный, борется с лукавыми.

12. Зло на зло нагромождая, мерзости на мерзости,

Аквилея жестким сердцем, скверною объятая,

С наущенья сил подземных поклонилась демонам.

13. О племя, земле и небу равно ненавистное,

Ты подобно оным черным легионам дьяволов,

Вогнанных в свиней и в море Спасителем вверженных.

14. За упорное лукавство и за козни гнусные

Ныне змеи и лягушки там живут в болотинах.

Место Божье позабыто и людьми заброшено.

15. Выгнав готов, лангобарды заняли Италию,

Не допущенные Богом к познанию истины[578];

При них же аббат-отступник Иоанн орудовал[579].

16. Он нечестье на нечестье громоздил бессовестно;

Наследуя апостатов, оттесненных ересям,

Первый надвое разрезал он церковь единую.

17. Так Иеровоам коварный поступал в Израиле,

Утерявший храм Господень, тельцам поклонявшийся,

Коих отлил он из злата, царь богоотступнейший[580].

18. Вероломный и преступный, у отца Вивенция

Тот же Иоанн безбожный в Фриульской епархии,

Мятежной и непокорной, силой вырвал кафедру.

19. Надменный, с помощью судей жадных и неправедных,

Лангобардов или готов, сверг он правосудие,

А затем и сам погиб он гибелью изменников.

20. Между тем по воле Божьей и князя апостолов

Франконцам-господолюбцам в руки благоверные,

Унизив несправедливых, отдалась Италия.

21. Тьмою лживых обещаний яда преисполненный

Упросил Максенций Карла, короля великого,

Чтобы он в его владенье отдал всю Далмацию.

22. Но затем на стол отцовский со Христовой помощью

Сел Людовик-император наиправославнейший,

Ложь открыл, и патриарха низложил Максенция.

23. А с тех пор, как с ним великий сын Лотарий власть приял,

Стоит гимна справедливость, каждый раз царившая,

Как Максенций ядовитый снова призываем был.

24. Пусть Людовик, Бога ради, и Лотарь, отец его,

Не позволят Аквилее, дав ей патриаршество,

Порождая ложь, бороться вновь со справедливостью.

25. О пресветлое единство, триединство Троицы,

Дай сломить нам аквилейцев племя вероломное,

Чтобы тем князей возвысить в выси бесконечные.

АЛФАВИТ О ДУРНЫХ СВЯЩЕННИКАХ

1. Ах, кто даст влагу для ручьев очей моих[581],

Чтоб мне оплакать иереев нынешних,

Жизни духовной верный путь оставивших,

Гнусные нравы?

2. Благий найдется ль ныне меж священников

И верный пастырь, что и жизнь отдать готов

Для блага стада? Но полны наемников

Пастбища Божьи[582].

3. Выгоду только бренную преследуют,

Мирской заботы все соблазны ведают,

Укусам волчьим бросив безответную

Паству Христову.

4. Господней догмы тайны сокровенные

Кто Божьим людям откроет, беседуя,

И кто насытит души их голодные

Пищей словесной?

5. Да, совершилось мудрое прозрение[583]:

Слово пророка, что пребудут людие

Аки священник. Все мы в дни последние

Сердцем убоги.

6. Ей, узреваем: глагол исполняется[584],

Соль жизни нашей ныне ослабляется,

И мы трепещем, что совсем иссыплется,

Став непригодной.

7. Жаждут достигнуть мест и высшей почести[585]

Не с тем, чтоб молвить людям слово мудрости,

А чтоб кичиться в окруженьи челяди

С большим почетом.

8. Здесь милость неба, задаром приятую,

Дают не даром, гонятся за платою,

И не боятся жизнь вести проклятую,

Как оный Симон.

9. И вовсе нету тех, у коих светочи

В руках пылают, ближних зажигаючи,

Но блудно ходят, и не препоясавши

Чресел распутных.

10. Когда бы надо дать подмогу страждущим,

Дать облегченье в скорби изнывающим,

Их злее давят и разят карающим

Громом словесным.

11. Любовь, сей высший из даров божественных,

Чужда им вовсе: презирают подданных

И отвергают бездомных и немощных

Гордые духом.

12. Меж них не видно, кто б дал руку помощи

Больным, разбитым, кто б недужных вылечил.

Коль не исправишь нас, Царь справедливейший,

Все мы погибли.

13. Нивы Господни усеяны злаками,

Жнецов же нету, чтобы жатву вывезти.

Христе, пусть выйдут в поля Твои трудники,

Слезно мы молим.

14. О личном благе пастыри заботятся,

Без стражи бросив паству, без рачения:

Так злая порча, мрачная и бледная,

Всех обуяла.

15. Приидет скоро с неба Пастырь пастырей:

Что сотворите, пастухи, ответствуйте,

Вы, что врученной паствы не лелеете,

Алчные к тлену?

16. Раб, схоронивший талант препорученный,

В землю, томится, пламенем снедаемый.

Что ж не боится той же кары — движимый

Тем же примером?

17. Стригущим бедных никто не противится:

Псы онемели, лаять разучилися.

То — иереи, о каких провиденья

Древних глаголют.

18. Так даже если нечто от Писания

Люди вещают, то не для спасения,

А лишь для славы суетной стяжания

Так поступают.

19. Узри, Единый сын Отца всевышнего,

О пастырь добрый, наши беды ласково,

Утешь скорбящих, и восставь лежачего,

Да не погибнем.

20. Фрукты и злаки прежние не выросли

На нашей почве — злые ветры дунули.

Мир, отягченный невзгодами многими,

К гибели близок.

21. Хулу сними ты с имени священников,

Ныне живущих средь суетных происков.

Из них соделай ты верных прислужников,

Царь Олимпийский!

22. Царю пусть гимны и псалмы поют они,

Чтоб вновь дороги верной не покинули,

И не ходили б по пути погибели

Снова, как прежде,

23. Чтоб свежим пылом вновь они исполнились,

Чтоб об овчарне вновь они заботились,

И чтоб с тобою приять удостоились

Радости Царства.

СТИХ ОБ АББАТЕ АДАМЕ

В Андегавах[586] есть аббат прославленный,

Имя носит средь людей он первое[587]:

Говорят, он славен винопитием

Всех превыше андегавских жителей.

Эйа, эйа, эйа, славу,

эйа, славу поем мы Бахусу.

Пить он любит, не смущаясь временем:

Дня и ночи ни одной не минется,

Чтоб, упившись влагой, не качался он,

Аки древо, ветрами колеблемо.

Эйа, эйа, эйа, славу,

эйа, славу поем мы Бахусу.

Он имеет тело неистленное,

Умащенный винами, как алоэ,

И как миррой кожи сохраняются,

Так вином он весь набальзамирован.

Эйа, эйа, эйа, славу,

эйа, славу поем мы Бахусу.

Он и кубком брезгует, и чашами,

Чтобы выпить с полным удовольствием;

Но горшками цедит и кувшинами,

А из оных — наивеличайшими.

Эйа, эйа, эйа, славу,

эйа, славу поем мы Бахусу.

Коль умрет он, в Андегавах-городе

Не найдется никого, подобного

Мужу, вечно поглощать способному,

Чьи дела вы памятуйте, граждане.

Эйа, эйа, эйа, славу,

эйа, славу поем мы Бахусу.


Загрузка...