Византийская литература VII — первой половины IX

Период византийской культуры, занимающий около трехсот лет (от смерти Юстиниана в 565 г. до константинопольского Вселенского собора 843 г.), называют обычно «темными веками»[380]. Это был период сильнейшего распространения монашеской идеологии и ученого богословия, влияние которых захватило все области интеллектуальной жизни империи. Монашество, принимавшее в себя представителей всех сословий, к этому времени чрезвычайно разрослось в численном отношении и сосредоточило в своих руках значительные материальные богатства. Монастыри превращались в процветающие культурные центры, и резким контрастом для них были большие и мелкие города с их сословной и имущественной рознью, мятежами, эпидемиями. Таковы были последствия грандиозных и разорительных военных кампаний Юстиниана, после смерти которого военная мощь Византии быстро пошла на убыль. Немногим больше чем за полвека империя лишилась половины своих итальянских владений, которые захватили лангобарды, — Месопотамии, Сирии, Египта, отошедших к персам, — и подверглась набегам славян и аваров, которые устраивали свои поселения на Балканском полуострове; этнический состав империи менялся.

В начале VII в. персы и авары появились перед Константинополем, и империя оказалась на краю гибели. Смена династий, в результате которой к власти пришла сильная военная группировка во главе с сыном карфагенского экзарха Ираклием, предотвратила казавшуюся неминуемой катастрофу.

Современником Ираклия был энергичный и волевой человек — патриарх Сергий, сосредоточивший в своих руках духовную власть. С его именем связано усмирение военного и гражданского мятежей в Константинополе, а затем спасение столицы во время осады ее аварами в 626 г.

Однако территориальная монолитность, приобретенная империей за время этих тяжелых испытаний, упрочила ее внешнеполитическое положение, и с половины VII в. византийское общество было захвачено уже не борьбой с иноземным неприятелем, а внутренними идеологическими распрями, которые, как и раньше, принимали формы отклонений от ортодоксальной линии церкви. Эти так называемые ереси порой захватывали и правящие круги и высшее духовенство, — так, например, Сергий был монофелитом. Монофелизм — усложненный вариант монофизитства, проповедующий единую волю при разных сущностях Христа, — держался очень недолго и не оправдал надежд Сергия и Ираклия, стремившихся при помощи этой доктрины примирить монофизитство и православие.

Гораздо длительнее и болезненнее для государства было иконоборчество — то брожение умов, которое охватило империю в VII–VIII вв., продолжавшееся почти столетие и захватившее все слои византийского общества. Иконоборчество было подготовлено многовековой борьбой в религиозных сферах, восходящей к начальной стадии тринитарных и христологических споров. В общем ходе этих дискуссий отчетливо выявились два основных направления: отрицание познаваемости божества и утверждение возможности частичного познания божественной сущности в различных явлениях материальной жизни, в частности в искусстве.

Остроту вопроса усиливали распространенные в народной среде суеверия, которые нередко смешивались с обычаями почитания икон, а это вызывало реакцию со стороны образованного духовенства. В поклонении иконам иконоборцы усматривали недопустимое «дробление» божественной сущности на материальное и чисто духовное начало; поэтому они призывали к чисто разумному познанию божества, а это уже несло в себе зародыши критического отношения к принятым христианским догмам. Со стороны монашества иконоборцы встретили самый решительный отпор. Однако сторону иконоборцев приняло большинство императоров Исаврийской династии — в этом сказался исконный антагонизм светской и духовной власти, боязнь укрепления церковных поместий и провинциальных феодалов. Борьба иконоборцев и иконопочитателей часто выходила за пределы богословских диспутов: изображения бога и святых в церквах заменялись орнаментальными композициями[381] или сюжетами флоры и фауны; монастыри закрывались, их превращали в гостиницы для мирян, а принятие монашества каралось ослеплением. Иногда доходило и до кровавых столкновений. Иконопочитатели называли своих противников «иконосжигателями», а сами получили с их стороны прозвище «амнемоневты» (незаслуживающие упоминания). В конце концов победили иконопочитатели: на их стороне находилось монашество и стоявшее близко к нему духовенство, а также массы крестьянства и горожан, для которых теоретические положения иконоборцев были чужды и непонятны. В середине IX в. к иконопочитателям присоединились и императоры: в окончательном восстановлении иконопочитания (843 г.) принимала самое деятельное участие вдова последнего императора-иконоборца Феофила, регентша Феодора.

Вся огромная «нечестивая» литература иконоборцев погибла. Но для теоретических основ и последующего направления в развитии искусства эпоха иконоборчества оказалась весьма плодотворной.

Во главе партии иконопочитателей стояли виднейшие люди своего времени, блестяще образованные, как например, Иоанн Дамаскин, Феодор Студит, константинопольский патриарх Никифор. Многие мысли в их полемических трудах выходят за рамки специфической религиозной тематики и превращаются в общие высказывания о природе искусства, о соотношении объекта и изображения, о воздействии искусства на воспринимающего. Эти высказывания сводятся к утверждению первичного восприятия материального образа, и только на основании этого восприятия возможен переход к познанию духовной сущности. Так был утвержден внешний антропоморфизм византийского изобразительного искусства и сформулирован спиритуалистический принцип его как конечная цель. Обе эти черты оказали сильнейшее влияние также и на другие искусства, в частности на литературу.

Однако изменение уклада государственной жизни империи снизило общий культурный уровень. По мере увеличения упадка в послеюстиниановскую эпоху совершается постепенный отход византийской культуры от античности. Особенно это сказалось в реформах, относящихся к просвещению, которые стали издаваться с начала VII в.

В это время картина византийской образованности обнаруживает значительные изменения. Из программ высших школ исключаются курсы античной филологии и риторики; они заменяются теперь изучением произведений христианской догматической литературы. В области юридического образования окончательно утвердилось направление, сложившееся еще в VI в., когда на смену классическим произведениям римской юриспруденции пришли законодательные сборники Юстиниана.

В первое десятилетие VII в., при деспотичном правлении Фоки, начали закрываться даже христианские школы. В связи с арабскими нашествиями Византия потеряла крупные центры образования — Антиохию и Бейрут.

Разрыв Византии с Западом на религиозной и политической почве способствовал сокращению распространенности латинского и развитию народного греческого языка. Именно в VII в. римские названия государственно-административных должностей были заменены греческими (например «логофет», «эпарх», «стратиг»). На монетах чеканились греческие обозначения.

Эти тенденции в сфере византийского образования во многом определили линию литературного творчества данного периода. На первом месте теперь стоит богословская и житийная литература, а также поэзия в тех ее формах, которые наиболее близки церковной и монастырской жизни. Однако, несмотря на заметное снижение интереса к воспроизведению античных образцов, Византия именно в эту эпоху выступает как хранительница форм классической эллинской литературы, используемых в соответствии с целесообразностью их применения в каждом отдельном случае.

Наиболее распространенной формой богословской полемической литературы был унаследованный от античности философский диалог; в эпоху ожесточенной религиозной полемики его должны были особенно ценить. Характерны такие произведения, как «Вопросы и ответы» Афанасия Синаита (VII в.) и «Диалог с манихеем» Иоанна Дамаскина, направленный против павликиан. В этом жанре писались и популяризаторские произведения, подобные «Поучению старца» Иоанна Иерусалимского, написанному простым языком в виде оживленной беседы. С целью узко практической пишутся пособия для усвоения основных положений христианской этики, напоминающие гномические сборники античной эпохи, — таков сборник афоризмов Талассия (около 650 г.) под заглавием «О благости и воздержании», построенный в форме четырех центурий (т. е. циклов по сто афоризмов), из которых каждая представляет собой акростих: изысканность формы должна компенсировать однообразие содержания.

Очень важной стороной во многих подобного рода догматических сочинениях является какая-то доля, в большей или меньшей мере, общефилософского содержания. Своеобразной философской энциклопедией того времени был «Источник знания» Иоанна Дамаскина, написанный под влиянием и при использовании сочинений Аристотеля, особенно «Категорий». Достижения античной науки логики были применены Иоанном Дамаскином к богословию, и это обеспечило «Источнику знания» громадную популярность на Западе в тех кругах, где формировались методы схоластики. Наиболее ценны и интересны с точки зрения истории философской науки те разделы, в которых затронуты вопросы классификации наук, предпринята попытка описания психических явлений, дан анализ возможностей познания, роли чувственного восприятия, поставлен вопрос о свободе воли. Между богословской и философской литературой и беллетристическими жанрами иконоборческой эпохи стоят риторика, эпистолография и историческая литература, которые отличаются от аналогичных произведений предшествующей эпохи чрезвычайно сильной тенденциозностью и полемической стороной, нередко отодвигающей на второй план художественные задачи автора. На этом фоне особенно интересно сохранение в первой половине VII в. традиций газской риторской школы, представителем которых был Феофилакт Симокатта.

Уроженец Египта, блестяще образованный и талантливый, Феофилакт составил два небольших сборника: фиктивные письма и рассказы «О непонятных явлениях в природе». По большому количеству сохранившихся рукописей можно судить о большой известности этих сборников в средние века; оба они написаны в живой и увлекательной форме. Для одного сборника образцом послужили «Рассказы о животных» Элиана, для другого — эпистолярная беллетристика II–III вв., в большинстве своем сохранившаяся под именами Алкифрона и Филострата.

Феофилакт заимствует у Алкифрона манеру вводить исторические и мифологические имена авторов писем и их адресатов — у него, например, Аталанта обращается к Коринне, Сократ к Платону, Фемистокл к Хрисиппу. Заимствована также и манера заключать каждое письмо нравоучительной сентенцией, среди которых встречаются чисто христианские мотивы. Так, после изящной подделки эзоповской басни автор помещает следующую мораль: «Брось заботу об имуществе своем и о плоти, а окружи попечением бессмертную душу, так как она невидима и нетленна» (письмо 34).

О большой осведомленности Феофилакта в области античной литературы свидетельствует также и его «История» в восьми книгах, где описано царствование Маврикия (582–602 гг.). Первые же ее страницы говорят о любви автора к риторическим фигурам, олицетворениям, аллегориям; вступление представляет собой витиеватый и пространный диалог Истории и Философии. Последующее изложение пестрит цитатами из Гомера, Платона, Фукидида, трагиков. При этом Феофилакт обнаруживает склонность к словотворчеству, к сложным, порой даже запутанным стилистическим построениям. Его аллегории, затемняющие содержание, уже в IX в. раздражали знатока и ценителя литературы — патриарха Фотия («Мириобиблион», гл. 65).

После Феофилакта Симокатты на протяжении почти двух столетий (вплоть до Македонской династии) византийская литература не дала ни одного сколько-нибудь значительного исторического сочинения. Большой популярностью в области исторической литературы пользуется жанр «Летописи» («Хронографии»). Этот жанр продолжает линию Иоанна Малалы: хронисты стремятся охватить все события «от сотворения мира» в их синхронной и внутренней связи. Но общая направленность подобных произведений заметно меняется. На смену увлекательному изложению Малалы, охотно привлекающего любой материал и не особенно критически относящегося к своим источникам, приходит тенденциозность «Пасхальной хроники», летописей Иоанна Антиохийского и Георгия Синкелла (Амартола). Эти произведения несут на себе явный отпечаток монашеского мировоззрения: божественная воля рассматривается в них как единственный фактор, направляющий и регулирующий все явления и события жизни; человеческая деятельность не имеет самостоятельного значения. Поэтому изложение в этих хрониках перегружено описанием чудес и знамений как проявлений высшего промысла. Эта традиция была в значительной мере нарушена «Летописью» Феофана, которая появилась на рубеже VIII–IX вв. В хронологическом отношении Феофан продолжает «Летопись» Георгия Синкелла (т. е. начинает от Диоклетиана), но манера освещения материала в данном случае совсем иная. Феофану свойствен пристрастный подход к изображаемым людям и событиям, его характеристики (особенно это относится к характеристикам иконоборцев, ненавидимых автором) в высшей степени эмоциональны. Таким образом, несмотря на традиционные мотивы чудесного, в центре внимания автора оказывается человек и его деятельность. Такая трактовка событий намечает ту линию развития исторической литературы, которая впоследствии, в Македонскую эпоху, выльется в предгуманистические тенденции произведений Пселла и других авторов.

Более полно тема чудесного представлена в обильной и разнообразной продукции агиографического жанра в VII–VIII вв. Снижение школьного и университетского образования создавало благоприятную почву для распространения популярных и доступных мало образованному читателю произведений, из которых самое известное и значительное — «Луг Духовный» Иоанна Мосха (ум. в 619 г.), известный на Руси под названием «Лимонарь» или «Синайский патерик».

Как в жанровом отношении, так и в смысле внутренней структуры «Луг Духовный» — произведение на первый взгляд аналогичное «Лавсаику» Палладия Еленопольского (VI в.). В обоих случаях были собраны и литературно обработаны различные случаи из монашеского быта. Однако при сопоставлении этих, казалось бы очень похожих, сборников становится совершенно очевидной их разница — следствие разных эпох, мировоззрений и разных задач, стоящих перед авторами. Палладий писал гораздо раньше Мосха, когда идея монашеской аскезы еще требовала толкований и осмыслений. Агитационная цель определила своеобразную манеру изложения у Палладия — деловитость повествования, соединенную с непритязательностью и простодушием. От этой эпической манеры у Мосха не остается ничего. Он — лирик и дидактик, творивший в эпоху полного утверждения и апогея монашества. Его вступление гораздо лиричнее и эмоциональнее обстоятельной истории возникновения «Лавсаика» у Палладия. В свои короткие рассказы Мосх мастерски вплетает этические положения христианства, умело варьируя при этом средства эмоционального и психологического воздействия, от прямых рецептов поведения до назидательных эпизодов визионерского характера и различных случаев, из которых можно извлечь хоть малейший предлог для поучения. Если у Палладия преобладает спокойное описание аскезы, то у Мосха в центре внимания — кара за нарушение христианской этики или за отступление от ортодоксии. Так происходит внутренняя трансформация жанра.

Гораздо беднее и однообразнее «Луга» произведение ученика Мосха — Софрония, ставшего впоследствии иерусалимским патриархом. Его «Семь декад о чудесах», появившиеся в результате путешествия по Египту, написаны по шаблону «Деяний святых», и разнообразие в них внесено лишь за счет географических и этнографических экскурсов.

В начале VII в. в связи с постоянными войнами и эпидемиями и усилением неравенства среди населения империи в агиографической литературе утверждается тип бессребреника, щедрого милостивца, преданного аскезе, выражающейся в заботе о бедных. Этот тип отчасти восходит к реальному историческому лицу. На рубеже VI–VII вв. в Александрии большой известностью пользовался круг Иоанна Милостивого — патриарха, раздавшего все свое состояние нищим.

На личные средства Иоанн выкупал пленных во время персидского нашествия. Он умер по дороге в Константинополь, куда он отправился после вторжения персов на африканскую территорию просить о присылке войск.

«Житие Иоанна Милостивого» было написано Леонтием, епископом Неаполиса на Кипре, талантливым писателем-агиографом. Тему этого жития повторяет написанное позже «Житие Филарета Милостивого», замечательное обилием фольклорных эпизодов и бытовых деталей, изображающее эпизод сватовства Константина VI на манер сказки о Золушке.

Этим общедоступным агиографическим повествованиям сопутствуют произведения иного рода. Рост монастырей и возникновение при них общеобразовательных школ дали повод для проникновения в житийную литературу рафинированной риторики; появляются также частые отступления на научные темы. Иногда житие целиком принимает форму похвальной речи — энкомия. Некоторые авторы совмещают в своем творчестве оба эти направления: у выдающегося стилиста Леонтия в «Житии Симеона из Салоса» (или «Христа ради юродивого») изысканная риторика уживается с современной писателю народной речью. Софронием написан энкомий мученикам Киру и Иоанну, у мощей которых, по преданию, исцелился ослепший автор.

Были также агиографы, выбирающие для себя только второе направление, и наиболее яркая фигура среди них — митрополит Никеи, Игнатий, живший на рубеже VIII–IX вв. В написанных им житиях Георгия Амастридского, патриархов Тарасия и Никифора характерны нарочитые нагромождения риторических украшений, отодвигающие на второй план сюжетные задачи произведений.

В самом начале IX в. появляется «Житие Стефана Нового» — монаха, пострадавшего за иконопочитание во время царствования Константина V Копронима. Это в своем роде единственный пример жанрового синкретизма в литературе эпохи иконоборчества. Несмотря на полностью соблюденный автором житийный шаблон, несмотря на придуманные диалоги и, возможно, преувеличенные описания пыток и мучений, житие это представляет собой правдивое описание одного из самых острых моментов религиозной и социальной борьбы в VIII в. Действие жития не ограничивается местом монашеского уединения, — автор вводит своего героя во дворец, описывает его пребывание в городских тюрьмах. Тяга автора к реалистическому, неприкрашенному изображению действительности дает основание рассматривать это произведение как жанр средний между житием и историческими мемуарами, жанр, который в пределах того же IX в. будет более определенно повторен «Псаммафийской хроникой» (или «Житием патриарха Евфимия»).

Почти во всех житиях этого периода проходит тема преимущества христианской религии перед религиями восточными, но эта тема получает более интересное жанровое оформление в романе «Варлаам и Иоасаф».

Роман этот представляет собой историю царского сына, добровольно отказавшегося от всех жизненных благ и роскоши, принявшего христианство и обращающего на этот путь своих ближних. Основу этого повествования, проникшего в Византию сложными путями из Индии, составляют эпизоды из жизни Будды[382]. Канва, на которой строится назидательная повесть, состоит из ряда деталей сказочного шаблона: предсказание при рождении царевича его судьбы, попытка скрыть царевича от суровой действительности в великолепном дворце, странствующий под видом купца монах, и многое другое. Эпизодам такого рода соответствуют тенденциозные, специфически христианские наслоения: казнь монахов-пустынников, ученый диспут язычника и христианина, описание двух царств — процветающего христианского и гибнущего языческого. И в начале и в конце романа излагается христианская догматика и христианская этика, но это сделано умело, не навязчиво, особенно при описании первой встречи царевича с Варлаамом, где притчи, рассказанные Иоасафу его учителем, обнаруживают лаконизм и изящество восточной новеллистики и принадлежат по праву к лучшим страницам романа. Такое сочетание занимательности, доступности и дидактичности обеспечило роману всемирную славу; его бесчисленные переделки постоянно появляются на протяжении всего средневековья и позже в восточных, в славянских, и в западных странах. Несмотря на то что повесть на первый взгляд следует отнести к жанру жития (в ее пространном заглавии стоят слова «повесть о жизни Варлаама и Иоасафа»), — по композиционной сложности и соприкосновению в ее пределах нескольких сюжетных линий она, несомненно, может быть отнесена к роману, который получает настоящее развитие только в последующую эпоху.

Подобно прозе VII–VIII вв. духовная и светская поэзия этого периода отмечены существенными сдвигами и изменениями. Отход от непосредственной связи с античностью выражен в резком снижении эпиграмматического творчества. Лирика в форме античной эпиграммы, подобная стихотворениям Григория Назианзина, или экфразы на манер Павла Силенциария, в этот период уже невозможны. Но церковная поэзия отбирает для себя и усваивает из античных форм анакреонтовские размеры и ямбический триметр; второй размер применяется также и в светских поэтических произведениях. Церковные поэты так усердно культивировали эти размеры, что они постепенно полностью вытеснили песнопения Романа Сладкопевца, построенные на ритмическом принципе стихосложения.

Правда, церковные поэты начала VII в. еще сохраняют известную близость к предшествующему периоду, — именно такими и являются два выдающихся поэтических произведения того времени: «Великий (или „Покаянный“) канон» Андрея Критского (650–720 гг.) и «Акафист» патриарха Сергия (626 г.).

Форма новых церковных песнопений (канонов) допускала бесконечное усложнение композиции и произвольное увеличение объема. Канон состоял из восьми-девяти песен, разделенных ирмосами (краткие заключения отдельных эпизодов), из которых каждая, при обособленности темы и архитектоники, оканчивалась одинаковым или напоминающим главную тему рефреном.

«Великий канон» Андрея Критского представляет собой огромную поэму в 250 песен, написанных двенадцатисложным ритмическим стихом. Каждая песнь поэтически перелагает какой-либо эпизод из Ветхого Завета в причудливом и изощренном переплетении с христианской дидактикой. Только в отдельных местах канона поэту удалось достичь большой художественности и экспрессии, — но они теряются в общем строе церковно-поэтического шаблона.

Проще, выразительнее и органичнее по композиции акафист, сочиненный константинопольским патриархом Сергием во время осады столицы аварами в 626 г. С появлением акафиста связана легенда о чудесном спасении города Девой Марией и о ее внушении Сергию написать благодарственный церковный гимн, исполняемый, в отличие от других песнопений, стоя. О популярности акафиста в последующие времена свидетельствует факт перехода некоторых выражений из него в народный язык с соответствующими фонетическими изменениями.

Однако и эти поэтические формы, лишь частично повторяющие ритмическую структуру гимнов Романа, уже в середине VII в. уступают место возрожденному тщательно отделанному метрическому стихосложению, которому отдают дань почти все известные церковные поэты того времени. Колоссальное количество гимнов и стихов полемического содержания, написанных анакреонтовскими размерами, принадлежало Максиму Исповеднику (его поэтические произведения не сохранились) и Софронию.

Расцвет ученой церковной гимнографии, наступивший в VIII в., связан с именами Иоанна Дамаскина, его брата Космы, епископа Майюмского, его старших современников — Феодора Студийского и Игнатия. Иоанну Дамаскину принадлежало около 50 канонов, основная особенность которых состояла в соединении теологии с поэзией, во введении философских положений в церковные песнопения. В подавляющем большинстве случаев это сложные композиционно и затемненные риторикой произведения, видимо, с трудом воспринимавшиеся уже современниками поэта. Эта сложность и неясность содержания еще в большей степени свойственна стихотворениям Космы, который был известен не только как поэт, но и как ученый комментатор церковной поэзии.

И все же некоторые гимны Иоанна Дамаскина выдержали испытание временем. В отдельных случаях поэту удалось достичь высокой эмоциональности и выразительности, так что его идиомелон (т. е. «самостоятельное песнопение» — вид канона) на отпевание по сей день сохраняется в составе заупокойной церковной службы. В русской поэзии XIX в. этот идиомелон известен под заглавием «тропаря», введенного А.К. Толстым в свою поэму «Иоанн Дамаскин». Несмотря на то что Толстой отступил от метрики своего образца, его переложение довольно точно воспроизводит композицию и содержание византийского идиомелона.

Развитие формы канона вполне соответствовало монументализму изобразительного искусства в церкви и театрализации церковной службы. Летописцы с явным восхищением упоминают сияние шести тысяч свечей, 80-килограммовую Псалтырь, украшенную драгоценными камнями в храме св. Софии. Фигуры святых изображались во весь рост, так, что они, казалось, выступали из стен и принимали участие в богослужениях, которые превращались в драматическое действо.

Значение этих прототипов западных мистерий особенно возросло после запрещения на Трулльском соборе (691 г.) светской сцены, в частности, мимических представлений. Но церковные представления требовали нового материала, и этот материал создавался на основе драматургической техники мимов. По сообщению Феофилакта Симокатты, еще в конце VI в., при Маврикии, Менандр Протиктор написал пьесу о персидском маге, который принял христианство и был распят соотечественниками. От эпохи иконоборчества сохранились фрагменты двух анонимных трилогий на евангельские темы. Более поздние авторы упоминают драму Иоанна Дамаскина «Сусанна».

Очень убедительный пример слияния церковного действа с мимом представляют собой драматические фрагменты, приписываемые патриарху Герману. Эти фрагменты складываются в цельную пьесу, близкую к так называемому «бытовому миму», построенную на мотивах ревности Иосифа к Марии.

Наиболее цельное сохранившееся произведение подобного жанра — «Стихи на Адама», драматизированная поэма Игнатия. За вступлением, в котором автор говорит и о кознях сатаны, и о силах небесных, противостоящих злому началу в мире, о райской жизни, следуют три довольно живых диалога — Евы со змием, Евы с Адамом, Адама с богом.

Кроме подобных, ограниченных религиозной тематикой произведений, в сфере духовной поэзии интересны произведения дидактические, представленные большой поэмой «Гексамерон» (Шестоднев), написанной дьяконом храма святой Софии, Георгием Писидой, в первой части которой излагаются библейские мифы о сотворении мира. Георгий Писида виртуозно владел метрическим стихосложением, будучи при этом еще и мастером высокого стиля. Чтобы описать мироздание, Писида максимально использовал свои риторские способности; он не скупится на меткие и красивые эпитеты, метафоры и сравнения, неожиданные и оригинальные, так что вся поэма производит впечатление роскошно вышитой, хотя и несколько тяжеловесной ткани. Интересно, что для второй ее части, чтобы описать созданный богом мир, поэт использует сочинения Аристотеля, Плутарха и «Рассказы о животных» Элиана.

Значительным явлением в конце VIII в. было также и поэтическое творчество Феодора Студийского, возглавлявшего партию иконопочитателей в последний период иконоборчества. Наряду с обычными церковно-поэтическими произведениями он написал цикл стихотворений о монастырской жизни, отличающихся искренним интересом к человеку в его повседневных трудах. В чрезвычайно эмоциональных, хотя и внешне сдержанных стихах, используя ямбический триметр, Феодор Студийский описывает людей различных профессий, живущих в монастыре. Так, в рамках вполне традиционного любования монашескими обычаями возникают новые, пока еще чуждые данному времени, мотивы.

Наряду с церковной поэзией в VII–VIII вв., как и в предшествующую эпоху, развивалась поэзия светская, к которой нередко бывали причастны люди из среды духовенства. Источником сюжетов здесь были, как правило, события века. Георгию Писиде принадлежат три поэмы: о походе Ираклия против персов, о нападении авар на столицу, панегирик Ираклию по случаю его победы над арабами и захвата «креста господня». В смысле метрики поэту представилась единственная оправдывающая себя возможность — входивший тогда в употребление двенадцатисложный стих, возникший на основе триметра, но стоявший несравненно ближе, чем античные размеры, к живому языку того времени. Этот кризис в стихосложении подготовил возникновение «политического» (т. е. общеупотребительного) стихотворного размера, которым, начиная с X в., пользовалась народная поэзия.

Художественные достоинства поэм Писиды высоко ценились византийскими писателями последующей эпохи: в XII в. появилось сочинение Михаила Пселла «Кто лучше сочиняет стихи — Писида или Еврипид?»

Придворная и военная тематика Писиды находит продолжение в поэме Феодосия Грамматика, современника императора-иконоборца Льва Исавра; поэт описывает вторую осаду Константинополя аварами (673 г.)

Традиционная линия лирической поэзии представлена глубоко пессимистичной поэмой Писиды «О суетности жизни» и поэмой Феодора Студийского «К самому себе». Более оригинальна афористическая поэзия Касии — ученой монахини, писавшей также и в традиционных жанрах. В лаконичных двенадцатисложных изречениях, отмеченных оригинальностью стилевых приемов и глубиной мысли, отражен мир весьма разнообразных интересов поэтессы. Часто ряд афоризмов объединяет одинаковое начало, — например, 27 триметров начинаются словом «ненавижу». Касия осуждает глупость, скаредность и другие пороки; чужды ей также лицемерие и вероломство, с которыми ей неоднократно приходилось сталкиваться.

Эта чисто светская струя в творчестве Касии служит как бы переходом к новой, послеиконоборческой эпохе, когда Византия пришла к величайшему расцвету культуры во времена «Македонского» и «Комниновского» возрождений.

Таким образом, эпоха иконоборчества, при всей ее противоречивости и мрачности, была для византийского искусства необходимым переходным периодом, без которого искусство последующих эпох было бы немыслимо.

Иоанн Мосх[383] (ум. в 619 г.)

Антология монашеского фольклора под названием «Луг Духовный», или «Новый рай» — весьма популярное и вместе с тем чрезвычайно характерное произведение для литературы VII в. Составитель «Луга», ученый палестинский монах Иоанн Мосх, долгие годы провел в путешествиях по восточным странам.

Вместе со своим учеником и другом, ученым-мирянином (софистом) Софронием[384], Мосх обошел многие монастыри Палестины, Сирии, Египта, побывал в Малой Азии, на Кипре, на Самосе. Путешественники наблюдали жизнь монашеских общин, записывали интересные случаи, монастырские предания, поговорки и памятные изречения, бытовавшие среди монахов.

В условиях резкого спада античной образованности и возрастающей христианизации, что составляет специфику византийской культуры VII в., такой интерес к монашеской жизни и любование ею были закономерны.

По свидетельству патриарха Фотия (IX в.), который отводит Мосху почетное место в своем «Мириобиблионе» (гл. 199), первоначальная редакция «Луга» состояла из 304 литературно обработанных записей; из них сохранилось. 216.

Свой многолетний труд Мосх закончил в Риме, где он провел последние месяцы жизни. В изысканном риторичном вступлении обращается он к Софронию, которому и посвящает все произведение, сравнивая при этом каждый эпизод с прекрасным цветком.

Составляющие «Луг Духовный» рассказы в жанровом отношении делятся на несколько групп.

Излюбленный жанр Мосха — новеллы, содержание которых очень разнообразно. Именно в этих повествованиях сказалась в полной мере идейная сторона «Луга». Стремясь показать всесилие христианской религии и прибегая к обычному изобразительному приему житийной литературы, — гиперболе, Мосх рисует своего положительного героя — человека, обретающего вследствие благочестивого образа жизни сверхъестественную силу. Подвижники добровольно подвергают себя физическим страданиям, принимают обеты длительного голодания, молчания, полного отрешения от мирских удовольствий. Святость порой превращается в могучую власть над силами природы и над царством животных. Святой у Мосха — целитель неизлечимых болезней, могучий повелитель стихий, молитва которого может сделать пресной морскую воду, прекратить падеж скота, вызвать в засуху дождь. Святость покоряет животных, делая их верными друзьями и помощниками пустынников: в «Луге» содержатся рассказы, как осел приносил старцам овощи, как некий старец спал в пещере вместе с львами, как лев исполнял в лавре разные хозяйственные работы.

В связи с этим в «Луге» представлена тема неприкосновенности святого: в нескольких рассказах приводятся эпизоды, как посягнувших на жизнь пустынников поражают неизлечимые недуги. Эта тема получает дальнейшее развитие в мотивах неотвратимой божественной кары за всякий грех, совершенный даже втайне от окружающих людей.

Этот сказочно-идеальный план «Луга» дополняется мотивами чудесных видений, которые превращаются иногда в особые визионерские повествования, — их традиция восходит к раннехристианской литературе.

Такие рассказы во многих случаях связаны с тем кругом лиц и явлений, которые противопоставлены Мосхом монаху-подвижнику: обычно это всякого рода грешники — люди, легко поддающиеся низменным страстям и темным порывам, еретики и иноверные иноземцы — сарацины. Поэтому в визионерском жанре действует определенная схема: погрешивший в чем-нибудь против христианской морали после чудесного видения вдруг «прозревает», очищается от греха.

Так, например, в 26 главе рассказано, как некий монах, связанный с несторианами, видит ад, где палящий огонь жжет всех отклонившихся от православия — Нестория, Севера, Ария, их последователей; монах обращается на путь православия.

Новеллы у Мосха иногда утрачивают сюжет, сокращаясь до предельно малых размеров, принимая вид дидактических анекдотов или изречений святых — готовых рецептов и правил христианской морали.

Этот вид повествований подводит читателя к иному, реальному плану «Луга», что непосредственно связано с композиционным обрамлением рассказов. В редких случаях Мосх повествует от собственного лица. В большинстве случаев рассказы вложены в уста тех лиц, с кем довелось встречаться и беседовать Мосху и Софронию: это и монастырское начальство, — пресвитеры и настоятели, и просто монахи, именуемые «авва», «один старец», «один христолюбец». Рассказы нередко снабжены короткими приступами, напоминающими, что автором уже проделан долгий путь по пустыням и может быть такой же еще предстоит: «Пришли мы (в такую-то лавру)» — такими словами часто начинает Мосх очередную главу. Этим и достигается единство композиции всего произведения.

Все это обеспечило Мосху большую свободу не только в отношении содержания, но и в стилистическом отношении. Несмотря на всю дидактичность и тенденциозность, «Луг Духовный» пользовался репутацией увлекательного чтения, доступного широкому читателю. В XI–XII вв. книга появилась на Руси под названием «Лимонарь», или «Синайский патерик». Сюжеты из Мосха иногда служили материалом для писателей в более поздние эпохи. Так, например, приведенный ниже рассказ о жизни старца, приручившего льва, послужил (правда, через «Пролог») образцом для рассказа Лескова «Лев старца Герасима».

Луг духовный[385]

Вступление

Иоанн Евират своему возлюбленному во Христе софисту Софронию.

Возлюбленный! Я полагаю, что созерцание весенних лугов смотрящим на них доставляет величайшее удовольствие множеством разных цветов, которые останавливают идущих мимо, как бы предлагая им разнообразное угощение — то красками их зрение радуя, то запахами обоняние услаждая. Здесь сверкают пурпуром розы, там белеют лилии, конечно же, манящие к себе сразу после роз; а в иных местах цвет фиалок подобен царской багрянице. И эта пестрая ткань несказанных красок повсюду испускает сладостный аромат.

Прими же, Софроний, дитя мое благостное и верное, этот труд, лугу подобный. Ведь ты найдешь в нем добродетели святых мужей, ярким светом сиявших в наше время, «взращенных близ источников водных», как говорит псалмопевец[386].

И хотя они в равной мере угодны Христу, богу нашему, однако каждый по-своему отличился в какой-либо добродетели или красотой душевной или благочестивой жизнью, и я выбрал из этого вечно цветущего луга самые прекрасные цветы и сплел венок, который, верное дитя мое, я подношу тебе, а через тебя — всем. Этот труд мы и назвали «Лугом», потому что каждый извлечет из него пользу и удовольствие, подобно тому, как мы ощущаем приятное благоухание. Ведь достичь добродетельной жизни и заслужить всеобщее уважение можно не только постоянно предаваясь божественным делам, не только всегда заботясь о них и помышляя, но также и рассказывая о добродетели других людей. Поэтому-то, сын мой, я и предпринял этот труд, составляя из подлинных цветов полное их собрание, чтобы любовь твоя была полной. Подражая премудрой пчеле[387], собрал я такие добродетели отцов, которые особенно полезны для души. Итак, я перехожу к своему повествованию.

XII. Изречение аввы Олимпия

Один брат спросил авву Олимпия, пресвитера лавры аввы Герасима[388]. «Что ты мне скажешь?» Тот отвечал: «Не сиди рядом с еретиками, обуздывай язык и чрево и, где бы ты ни был, говори: я пришлец!»

LXXV. Потопление Марии-грешницы[389]

И еще историю рассказал нам тот же самый авва Палладий[390], говоря, что слышал он это примерно так от одного корабельщика:

«Однажды отправлялся я в плавание и взял на корабль мужчин и женщин. Вышли мы в открытое море, и хотя был попутный ветер, так что все другие плыли благополучно — кто в Константинополь, кто в Александрию, — мы одни не могли плыть, и около пятнадцати дней оставались на том же месте. Напало на нас отчаяние, и мы терялись в догадках, что это значит. Я, как хозяин корабля, который должен заботиться и о самом корабле и о всех, кто был на нем, начал спрашивать об этом бога. И как-то раз, неизвестно откуда доносится до меня голос: „Брось Марию вниз и поплывешь благополучно!“ И стал я размышлять, что это такое, кто такая Мария. А так как я оставался в неведении, опять дошел до меня голос: „Я сказал тебе: брось Марию вниз, и вы будете спасены“. Тогда я что-то уразумел и сейчас же кричу: „Мария!“

Ведь я не знал, кто эта Мария. Она лежала на своей постели и, услышав, ответила: „Что прикажешь, господин мой?“ Тогда я говорю ей: „Сделай милость, подойди сюда!“ Она встала и пришла.

Как только подошла она, я отвел ее в сторону и говорю: „Видишь, сестра моя Мария, сколько у меня грехов, — за меня все вы должны погибнуть“.

Она же, тяжко вздохнув, сказала: „А на самом деле, господин мой, грешница я“.

Я говорю ей: „Какие же за тобой грехи, женщина?“ Она отвечает: „Нет греха, которого бы я не совершила, и за мои-то грехи вы все и погибнете“».

После этого, — говорил корабельщик, — рассказала эта женщина мне вот что:

«Господин мой! Был у меня, несчастной, муж и двое детей. Когда одному из детей было около девяти, а другому около пяти лет, муж мой скончался, и я осталась вдовой. Недалеко от меня жил воин, и я захотела, чтобы он взял меня за себя замуж. Я подсылала к нему кое-кого, но воин говорил: „Не возьму я женщину, у которой есть дети от другого мужа!“

Услышав, что он не берет меня из-за детей, и вместе с тем любя его, я, несчастная, убила обоих моих детей и объявила ему, что теперь у меня никого нет. Но воин, узнав, что я сделала со своими детьми, сказал: „Жив господь, обитающий на небесах, — я не возьму ее!“

После этого напал на меня страх, что это станет гласным, и мне придется идти на смертную казнь, и я убежала».

Выслушав такое от женщины, я, однако ж, и тогда не захотел бросить ее в море. Но поразмыслив, — рассказывал корабельщик, — я сказал ей: «Вот сойду я в лодку, и если двинется корабль, — знай, женщина, что на корабль действуют твои грехи!» Потом зову я к себе матроса и говорю ему: «Спусти лодку!»

Когда же я сошел в лодку, ни корабль, ни лодка не двигались. Поднялся я на корабль и сказал женщине: «Сойди теперь ты в лодку!» Она сошла, и лодка, сделав пять кругов, прямо пошла в пучину. А корабль поплыл так быстро, что в три с половиной дня мы совершили то путешествие, которое нам предстояло совершить не меньше, как в пятнадцать дней.

CVI. Жизнь аввы Герасима[391]

1. Почти на целую милю от святой реки Иордана отстоит лавра, названная именем святого аввы Герасима. Когда случалось нам быть в этой лавре, живущие там старцы вот что рассказывали об этом святом.

Однажды, когда святой Герасим прогуливался по берегу святой реки Иордана, встретился ему лев, неистово ревущий от боли в лапе. Лев занозил лапу стрелкой от тростника; нога от этого распухла и сильно загноилась.

Увидев старца, лев подошел к нему, показывал лапу, пораненную стрелкой, как будто жаловался, и просил у старца помощи. А старец, увидев льва в такой беде, сел, взял его лапу, раскрыл рану, вытащил занозу вместе с гноем, тщательно очистил больное место, обвязал его полотном и отпустил льва. Но излечившийся лев не покинул старца, а словно верный ученик, стал следовать за ним, куда бы тот ни шел. И старец дивился столь великому чувству благодарности в звере. С того времени стал он кормить льва хлебом и сочными плодами.

2. В этой лавре был осел, на котором возили воду для старцев. Ведь воду брали из святого Иордана; а река была далеко от лавры — на целую милю.

Лев охранял этого осла; но однажды осел ушел от него довольно далеко. А идущие из Аравии погонщики верблюдов увидели осла и увели с собою. Лев, потерявший осла, вернулся в лавру к авве Герасиму очень печальный и с поникшей головой. А старец подумал, что лев съел осла, и сказал: «Где осел?» Но лев, словно человек, стоял молча и потупив глаза. Говорит ему старец: «Съел ты что ли осла? Слава господу! То, что делал осел, делай теперь ты!» И с этих пор лев по приказанию старца носил на себе бочку, вмещающую четыре ведра, и доставлял в лавру воду.

3. Как-то пришел к старцу воин принять благословение, увидал льва, носившего воду, и, узнав причину этого, пожалел зверя. Воин достал три золотые монеты и отдал их старцам, чтобы они купили осла носить воду, а льва освободили от такой службы. Через некоторое время после того как лев был освобожден, погонщик верблюдов, который увел осла, опять появился в лавре, чтобы продать хлеб, и с ним был осел. И когда погонщик переправился через святой Иордан, случилось так, что ему встретился лев. Погонщик, увидев льва, оставил верблюдов и побежал. А лев узнал осла, бросился к нему и, как это всегда бывало, покусывая его, погнал в лавру; пригнал он еще и трех верблюдов.

С радостным ревом оттого, что нашел осла, лев прибежал к старцу. Ведь старец думал, что лев съел его; а теперь старец понял, что обвинял льва напрасно. И он назвал льва Иорданом. С этого времени лев находился при старце и пять лет они были неразлучны.

4. Когда же авва Герасим переселился к господу и был погребен отцами, тогда, по воле бога, льва не было в лавре. Лев пришел немного спустя и стал искать старца. А ученик старца и авва Савватий сказали ему: «Иордан! Наш старец оставил нас сиротами и переселился к господу; поди же сюда, поешь!» Но лев не принимал пищи и постоянно озирался, чтобы увидеть своего старца. Лев страшно рычал, потому что отсутствие старца было для него невыносимо.

Видя это, авва Савватий и другие отцы гладили льва по гриве и говорили ему: «К господу отошел старец, оставил нас!» Но слова их не унимали криков и скорбных воплей льва. Напротив, чем больше старцы пробовали успокоить и утешить его словами, тем больше он ревел, крики его нарастали и переходили в рыдание. И голос льва, и выражение его глаз, и весь его вид показывали, как велика его печаль оттого, что он не видит старца.

Говорит тогда льву авва Савватий: «Иди за мной, раз ты мне не веришь: я покажу тебе место, где лежит наш старец!». Взяв льва, авва Савватий отвел его на то место, где был погребен старец. Находилось это место на расстоянии пятисот шагов от церкви. Остановился авва Савватий перед могилой и сказал льву: «Здесь наш старец!» — и преклонил колена. Когда лев увидел, как плачет авва, он стал сильно биться головой о землю и кричать; вскоре он умер на могиле старца.

Все это случилось не потому, что лев имел разумную душу, а потому, что бог хотел прославить славящих его не только в этой жизни, но и после смерти, и показать, в каком подчинении находились звери у Адама до его ослушания и изгнания из блаженного рая[392].

Георгий Писида (конец VI — начало VII в.)

Георгий Писида, уроженец малоазийской области Писидии (отсюда прозвище), служил диаконом в столичном соборе св. Софии и занимал должность хартофилакса (придворного архивариуса) при Ираклии (610–641 гг.). Военным операциям своего царственного патрона Георгий посвятил большие эпические поэмы: «На поход царя Ираклия против персов», «На нашествие аваров» и «Ираклиада, или На конечную гибель Хосроя, персидского царя». Кроме того, Георгию принадлежат менее значительные поэмы религиозного («Шестоднев, или Сотворение мира», в 1385 г. переведенная на русский язык, и др.), моралистического и личного содержания, а также эпиграммы.

Георгий — самый значительный представитель светской поэзии на всем расстоянии VII–IX вв. Его образная система отличается убедительностью и четкостью. К сожалению, перевод по необходимости оставляет в тени специфические достоинства стиховой техники поэта. Писида жил в эпоху сильнейшей дезорганизации византийской метрики, которая была вызвана как общей культурной разрухой послеюстнниановского времени, так и ненормальным сосуществованием взаимоисключающих метрических систем — музыкальной, которая имела за собой традицию, но не имела никакой связи с живой речью, и тонической, которая еще не успела привиться. Несмотря на эти условия, он сумел достичь настолько виртуозного владения античными метрами (по большей части — ямбический триметр, реже гекзаметр или элегические дистихи), что в XI в. тонкий ценитель Михаил Пселл всерьез обсуждал в особом трактате проблему: кто лучше строит стих — Еврипид или Писида?

Судьба[393]

Вот что зовется ложно у глупцов Судьбой.

Представь в уме плясунью непотребную,

Что с шумом и ломаньем лицедействует,

Изображая бытия превратности

Обманчивым мельканьем суетливых рук.

Срамница млеет, вертится, кривляется,

Подмигивая томно и прельстительно

Тому, кого дурачить ей взбредет на ум,

Но тотчас на другого обожателя

Все с той же блудной лаской переводит взор.

Все обещает, все подделать силится.

И ничего не создает надежного,

Как потаскуха, что с душой остывшею

Ко всем с притворным пылом подбирается.

Глупцам — престолы, царства, слава, почесть

Со злобой и заботой неразлучное;

Но для того, кто истину постичь сумел,

Престол — молитва, слава — речи тихие.

Глупцам отрадно хвастовство крикливое,

Но мудрому — молчанье и покой души.

Глупцам желанны распри, ссоры, рознь умов,

И яблоко раздора, и безумный спор;

Но чистые враждуют лишь с одной враждой,

И мудрой волей гасят любопрение.

Глупцам набить желудок усладительно,

Дойти до пресыщенья нездорового;

Но мудрого питает воздержание,

Его бока подтянуты и сны легки.

Глупца богатство ввергнет в огорчения,

Но мудрому и огорченье прибыльно.

Глупец из кожи лезет вон, стремясь добыть

Почет и славу, радость злополучную,

Но мудрому любое место — первое,

Затем, что всюду троны есть и гробы есть.

И все для нас едино, коль греховный пыл

К бесславной славе нас не гонит яростно.

И что есть слава? Ведь хула на доброго,

Кричи она хотя бы громче Стентора[394],

Себя не обелит своим злословием;

Меж тем порочной галке уподобится,

Что перьями чужими убрала себя

И славы добивается двусмысленной.

Патриарх Сергий (VII в.)

Замечательное произведение византийской церковной поэзии, стоящее на рубеже перехода от более простых форм христианских гимнов к усложненным композициям канонов, связано с именем известного церковного и государственного деятеля, константинопольского патриарха Сергия Происходивший из семьи сирийских монофизитов, Сергий не был приверженцем ортодоксальной линии христианства, но его властная натура постоянно заставляла его обращаться к мысли об устранении раскола среди христиан. Поэтому он стал сторонником компромиссной монофелитской доктрины — это обеспечило ему в истории церкви репутацию «еретика».

Известно, что Сергий пользовался расположением и дружбой Ираклия и даже имел на него влияние: во время своих походов на Восток император поручил ему вместе с вельможей Бонозом фактическое управление империей; также изданный Ираклием «Эктесис» был составлен при участии Сергия.

В 626 г. Константинополь выдержал тяжелую осаду авар. В это тяжелое для столицы время Сергий стал духовным вождем константинопольского населения. Ему удалось урегулировать конфликт, возникший из-за повышения цены на хлеб, он руководил богослужениями в храмах и шествиями с иконами (крестными ходами) вдоль городских стен. По его приказанию, на городских воротах был написан образ богоматери. Видимо, на этой почве и возникла легенда, будто сама богородица внушила Сергию мысль написать благодарственный гимн по окончании осады.

Так появился акафист, сочиненный патриархом-еретиком, — песнопение, которое было принято православной церковью и до настоящего времени сохранилось в ее обиходе. Название «акафист» (от греческого — сидеть) означает, что во время исполнения этого гимна присутствующие в церкви должны были стоять (в противоположность «кафисмам» — отрывкам из сборника псалмов — псалтири, которые можно было слушать сидя). Отдельные строки акафиста известны и в предшествующей христианской гимнографии, что наводит на мысль о его наполовину фольклорном происхождении. Возможно, что роль Сергия ограничилась редакцией, приданием гимну литературной формы. Акафист был предметом многочисленных переводов и подражаний: его образы, его яркие эпитеты и метафоры, его опоэтизированные эпизоды из христианской мифологии были понятны и близки средневековому мышлению.

Акафист Матери Божьей[395] (отрывки)

Необорной воеводе песнь победную,

Град избавившей от страха речь хвалебную

Мы в веселье воспеваем, богородица!

О владычица всемощная, предивная,

Мир мне даруй, и тогда возопию к тебе

В мире: «Радуйся, невеста неневестная!»

Ангел достославный, с небес низшедший

Молвит богородице «Радуйся»,

Созерцая господа воплощение, гласом своим бесплотным

Возопиял и возглаголал, и провещал в изумлении:

Радуйся, чрез тебя радость сияет,

Радуйся, чрез тебя горесть истает,

Радуйся, Адамова горя утешение,

Радуйся, Евина плача прекращение,

Радуйся, высота неизъяснимая человеческим умам,

Радуйся, глубина неизследимая и ангельским очам,

Радуйся, что подъемлешь все подъявшего,

Радуйся, что объемлешь объявшего,

Радуйся, звезда, зарю возвещающая,

Радуйся, вода, тварь омывающая,

Радуйся, чрез тебя обновление миру,

Радуйся, чрез тебя воплощение богу!

Радуйся, невеста неневестная!

Знание незнаемое познать желая,

Дева к вестьнесущему возопияла:

«Как же возможно, молви, от девственных недр дитяти родиться?»

Он же в страхе великом только и мог изречь ей:

Радуйся, избрания святого тайна,

Радуйся, безмолвия благого бездна,

Радуйся, чудес Христовых начинание,

Радуйся, словес господних утверждение,

Радуйся, лествице небесная, по ней же сошел к нам бог

Радуйся, цепь прекрасная, сочетавшая небеса земле,

Радуйся, ибо свет непостижимо явила,

Радуйся, ибо «как» никому не открыла,

Радуйся, ангелов многославное изумление,

Радуйся, демонов многослезное уязвление,

Радуйся, посрамившая мудрость мудрых,

Радуйся, утвердившая радость верных,

Радуйся, невеста неневестная!

Риторы многословные, как рыбы бессловесные,

Немеют при тебе, богородице,

Не умея изъяснить, как

Ты и девой пребываешь, и чадо порождаешь;

Мы же, тайну созерцая, возопием с верой:

Радуйся, мудрости божией святыня,

Радуйся, промысла горнего твердыня,

Радуйся, мудрых немудрыми явившая,

Радуйся, суесловие в безмолвие обратившая,

Радуйся, толкователи многославные явно посрамлены,

Радуйся, стихослагатели многословные в ничто обращен!

Радуйся, упразднившая неведения бездну,

Радуйся, воссиявшая светом смысла,

Радуйся, сети афинейские расплетающая[396],

Радуйся, мрежи рыбацкие наполняющая[397],

Радуйся, пристанище среди бурь житейских,

Радуйся, спасения корабль блаженный,

Радуйся, невеста неневестная!

Леонтий из Неаполиса (около 590–668 гг.)

Подробности жизни Леонтия, епископа города Неаполиса на острове Кипре, неизвестны. Широко эрудированный в области богословских наук, виртуозно владеющий искусством риторики и различными литературными стилями, Леонтий получил образование, видимо, в Александрии, — об этом свидетельствуют его связи с кругом Иоанна Милостивого. Суровая аскеза александрийского патриарха вызывала искреннее восхищение Леонтия, и он увековечил этот образ в «Житии Иоанна Милостивого» — пространном биографическом энкомии, составленном на основании личных впечатлений и рассказов людей, знавших Иоанна. Из многочисленных агиографических произведений Леонтия, кроме этого жития, уцелела еще биография Симеона — «Христа ради юродивого». Это сочинение менее важно в культурно-историческом отношении, но более ценно в смысле передачи народного языка. Византийские авторы последующего времени упоминают также духовные речи и полемические сочинения Леонтия, которые полностью утрачены.

Из жития святого Симеона, Христа ради юродивого[398]

…На одной улочке девицы водили хороводы с припевками, а святому по этой улочке заблагорассудилось пройти. И вот они увидели его и принялись дразнить святого отца своими припевками. Праведник же сотворил молитву, чтобы привести их в разум, и по его молитве все они тотчас сделались косоглазыми. Одна говорила другой, что за напасть с той приключилась, и так они все уразумели, что он сделал их косоглазыми; тогда они принялись со слезами гоняться за ним и кричать: «Возьми слово назад, юродивенький, возьми слово назад!», — ибо полагали, что он напустил на них косоглазие ворожбой. И так они догнали его, силой захватили и упрашивали, чтобы он, дескать, развязал свое заклятие. А он молвил им, усмехаясь: «Которая из вас желает исцелиться, той я облобызаю окосевший глаз, и исцелится». И тогда все, кому была воля божья исцелиться, допустили, как сказывал святой муж, облобызать свое око; а прочие, которые не дались, так и остались косыми и плакали. Когда же он малость отошел от них, тогда и прочие пустились бежать за ним и кричать: «Останься, юродивенький, бога ради останься, поцелуй и нас!». И вот люди добрые могли видеть, как старец бежит, а девицы гонятся за ним: одни говорили, что девки-де забавляются с юродивым, другие полагали, что и девки повредились в уме. Кончилось тем, что девицам так и пришлось остаться неисцеленными. Как говаривал святой: «Если бы Господь не наслал на них косоглазие, из них вышли бы величайшие на всю Сирию срамницы, но по причине недуга очей своих они убереглись от множества зол».

Из жития святого Иоанна Милостивого[399]

Раз некий состоятельный горожанин пришел к нему и приметил, что архиепископ прикрывается изношенным и худым одеяльцем, и послал ему одеяло ценою в тридцать шесть золотых монет с великими просьбами прикрываться этим одеялом на память о дарителе. Когда же Иоанн принял это одеяло и по неотступной просьбе того человека прикрывался им на одну ночь, почти всю ночь он твердил самому себе, как сказывали его келейники: «Как можно вымолвить, что смиренный Иоанн укрывается покровом в тридцать шесть монет ценою, а его братья во Христе коченеют от холода? Ведь многие в это самое мгновение стучат зубами от мороза, многие имеют только соломку, половину ее подстилают, половиной накрываются и не могут ног вытянуть: так и дрожат, свернувшись клубком. И многие почивают в горах без ужина и без светильника и страждут вдвойне и от холода, и от поста… А ты еще помышляешь сподобиться вечного блаженства, когда ты и вино пьешь, и огромных рыбин пожираешь, и в спальне прохлаждаешься, а тут еще к прочему злу вдобавок нежишься под одеялом в 36 золотых ценою! Воистину, при такой жизни да при таком роскошествовании не смей и помышлять, будто сподобишься нездешних благ уготованных; нет, ты вовеки будешь слышать то, что услышал евангельский богач. Смиренный Иоанн на другую ночь уже не станет тобой укрываться. Ведь справедливо и богоугодно будет, если сто сорок четыре брата и господина твоих им укроются, а не ты, злосчастный!» Ибо на золотой продавались четыре плаща.

И послал он незамедлительно с наступлением утра одеяло на продажу, а даритель приметил его, купил за тридцать шесть золотых и снова принес святому отцу. Когда же он сызнова на утро увидел его выставленным на продажу, он таковым же образом купил его и принес святому отцу, досаждая и упрашивая, чтобы тот им прикрывался. И когда совершил он это в третий раз, отец наш молвил ему шутливо: «Посмотри, кого постигает зло, меня ли, или тебя!»

Феофилакт Симокатта (первая половина VII в.)

Феофилакт Симокатта, уроженец Египта, — один из талантливых представителей того риторического направления в литературе, которое развивала с V в. риторская школа Газы и которое достигло наивысшего расцвета во время Фотия (IX в.). Феофилакт дал великолепные образцы популярных жанров риторики — рассказов о чудесном («О непонятных явлениях в природе») и вымышленных писем («Письма нравоучительные, сельские, любовные»). Первое из этих сочинений написано в форме диалога двух персонажей (Антисфена и Поликрата), которые обсуждают традиционные для античной риторики темы, хорошо знакомые нам по «Рассказам о животных» Элиана, например: «Почему на аттический мед не садятся пчелы?», «Почему вороны не поют весной?» Эти рассказы о необыкновенном в природе пользовались большим успехом и не раз перерабатываюсь в средние века. Не менее популярны были его «Письма». Феофилакт продолжает традицию созданного второй софистикой жанра фиктивного литературного письма. Эпистолярная литература как художественный жанр служила формой воссоздания этического портрета личности и разделялась во второй софистике на письма философские (т. е. приписываемые знаменитым философам), любовные (письма Филострата, Аристенета), письма рыбаков, крестьян, параситов (Алкифрон, Элиан). Феофилакт объединяет в своем сборнике письма трех родов: нравоучительные, сельские и любовные и располагает их по триадам, включающим по одному письму каждого рода. Имена авторов и адресатов он заимствует из реальной истории (Перикл, Плоти́н, Платон, Сократ и др.), из мифологии (Аталанта, Фетида), из художественной литературы (Абротон — персонаж комедии, Коридон — персонаж буколики) или создает этимологически. Так, например, в сельских письмах мы встречаем такие имена, как Теттигон (от τέττις — цикада), Ортигон (от όρτνξ — перепел), Ампелин (от άμπελος — виноградная лоза), Анфин (от άνϑος — цветок). Письма нравоучительные строятся по обычным предписаниям практической морали — осуждение скупости, проповедь стойкости и т. д. В двух подобного рода письмах мы находим пересказ басен. Сельские письма близки к буколике и письмам Алкифрона с их идеализацией жизни, далекой от политики, заполненной заботами о пастбище и пашне. В любовных письмах звучат отголоски комедии и приводятся любопытные описания внешности. Язык писем украшен пышным орнаментом сравнений и красочных деталей. Средние века ценили эпистолярный сборник Феофилакта как лучшее средство выработки стиля. В XVI в. письма были переведены на латинский язык Коперником и изданы в Кракове в 1509 г.

Меньшей популярностью пользовалась его «История» в 8-ми книгах, описывающая правление Маврикия (582–602 гг.).

Письма[400]

I. Критий Плотину

С приходом весны звонкоголосая цикада затягивает свою песнь и, пьянея от солнечных лучей, живее и звонче поет она к полудню. Летит ее песнь, и дерево становится помостом, поле — театром, и путники внемлют ее пению. Подобно ей и мы восславим твои доблести, в пламенном рвении вознося им хвалебную песнь. Мы, уже мертвые от скверной жизни, вдруг ожили от слов твоих для добродетели. Так, я, Критий, стал Плотином, и то ли Плотин вне тела на земле философствует, то ли Философия, облекшись в плоть, пребывает как человек среди людей.

II. Доркон Мосхону

Погиб овечий вожак, мой дивный баран, и нет у овец предводителя стада. Злая беда пришла к нам за то, видно, что разгневал я Пана[401], не почтив его начатками улей. Спешу в город умилостивить его. Я расскажу горожанам о его жестокости: «Из-за пчелы, скажу я им, Пан погубил вожака моего стада».

III. Феано Евридике

Увяла твоя природная краса. Благообразию грозят уже морщины, но ты хочешь обойти истину и веселишь любовников деланной красой. Покорись времени, старушка. Некрасивы осенью цветы на лугах. Вспомни близкую смерть и поневоле научись благоразумию. И перед старостью и перед юностью своей ты виновата. Молодящаяся старуха, ты обманываешь молодость и безобразной делаешь старость.

IV. Ермагор Антипатру

Творцом положены пределы даже волне морской — пучина моря ограничена берегами, и мелкий песок лежит посреди, между сушей и морем. Не властно море обижать прибрежную землю, и бешеный прилив, хотя и грозит земле страшным натиском, все равно отступает назад. Так и ты, Антипатр, положи предел своему возбуждению, останови руку, не делай ее служанкой ярости. Верх совершенной добродетели в том, чтобы с руками вместе любомудрствовал бы и язык. Если в тебе нет сил сдержать его, тогда влеки свой дух к бесчинствам, раз уж захотелось тебе лаять по-собачьи. Так же и море в своей ярости не идет дальше пенистых волн.

V. Эгир Платану

Злые, друг мой, завелись у нас соседи — журавли. Не на жизнь, а на смерть дерутся они за поле. Уже с родителями нашими не было у них мира, а после них и с нами не кончают они войны. Часто мы приносили им начатки урожая, даже часть поля выделили им, как посвящение богу. Но, видимо, не благоволят они к дарам. Из-за них все мы снялись с места. Легче обрабатывать скалы, чем жить на равнине и холмах во власти свирепых журавлей.

XV. Аталанта Коринне

Я видела, Коринна, Авгея в палестре. Этого зрелища не описать словами и не изобразить рукою живописца. Был крепок и статен этот юноша. Грудь у него волосата, очи — как у газели; взгляд не мрачен от гнева и не влажен от изнеженности, но мужественен и кроток. Цвет его тела ни бел до женственности, ни смугл до черноты. Волосы — в меру густые и волнистые, подобны морю в час покоя, когда, смирив дикое неистовство волн, оно ласкает прилежащую землю ровным течением. На щеках его не играет румянец, как у женщин и бледность не лишает их красоты. Нос изогнут очень величественно, и обличает мастерство художника[402]. Масло, стекая с него, сверкало, как солнце, и блеском сияющих лучей озаряло палестру. Душа болит у меня, Коринна, и горькую муку терплю я. Женщинам ведь стыдно рассказывать о любовном томлении.

XIX. Диоген Хрису

Ты сторож своих богатств, а не господин их. Такой приговор вынести о тебе заставляют твои повадки. Ни в чем хорошем нечестивые души не могут участвовать. Зарой в землю и стереги свое золото, несчастный, ибо не принадлежит, а лишь вверено оно тебе. Ты хочешь быть подобен фригийцу Мидасу[403] и, голодая, богатеешь, как бы вися в золотой, петле.

XX. Хлоазон Микону

Вчера, Микон, я послал груши своей милой. Она же, получив подарки, встала, отложила в сторону уто́к и пряжу, и начала раздавать груши поросятам, а посланца отослала прочь как нежеланного ей вестника. Горько плачу я. Жесток и несправедлив к нам Эрот, заставляя любить недостойную девицу. Слепы они — и судьба и эроты, ибо эроты необдуманно и как попало распределяют горести, судьба же — блага жизни.

XXI. Перикл Родопе

Неблагозвучна твоя песнь, не усладу, а печаль несет она любовникам. Не сладостно твое пение, похоже оно скорее на трагедию. И плачут от обиды любовники. Вместо неги, твои песни учат их целомудрию, мелодия не увлекает их. Смилуйся, ради богов, над нами, недовольными. Не на флейтистку, а на плакальщицу похожа ты в кругу любовников. Все мы залепим уши воском, если не оборвешь ты эту мелодию. Мы слушаем сирен[404] охотнее, чем плачущих муз.

XXXIV. Фемистокл Хрисиппу

Слушай, Хрисипп, какую прекрасную басню я расскажу тебе, ведь и в басне воздана честь благоразумию.

Как-то раз к Зевсу пришли птицы и просили Олимпийца поставить им начальника. Анархия тяготила птиц, и не было у них начальства — сего великого блага, отчего царил у них страшнейший беспорядок. Зевс внял им, желание их сбылось, и просители получили дивный дар. Дар этот был царское достоинство. Чтобы получить его, Зевс велел птицам лететь к болотам и источникам и смыть в них свою грязь. Воде поручил проверить, какая птица должна стать вожаком. Зевс ведь чтил красоту. Птицы, омывшись, опять слетелись к Зевсу, и каждая стала пред ним являть свою красу. Галка тем временем, боясь показаться дурнушкой, подделала свой природный убор и чужой красотой захотела прикрыть свое безобразие. Но сова разоблачила ее и показала, что красота у галки ненастоящая. Заметив у галки свое перо, сова вытащила его, а за ней и другие птицы стали делать с галкой то же. И галка снова превратилась в галку.

Басня эта, Хрисипп, истинна как вещий сон, научая великому благоразумию. И мы, люди, похожи на галку, своего ничего здесь не имеем, но, пока живем, на краткий миг приукрашиваем себя поддельной красотой, после смерти же отнимается у нас то, что не наше. Поэтому брось заботу об имуществе своем и о плоти, а окружи попечением бессмертную душу, ибо она невидима и нетленна. А все наши внешние блага смертны и преходящи.

XXXVIII. Теттигон Ортигону

Что натворил ты, разнесчастный? И одежда на тебе уже не та, и куропаток растерял ты. Все это от вина. Вином Одиссей, говорят, выколол глаз Киклопу[405]. Посмей только теперь не собрать всех птиц, и я сам с тобой брошусь в бездну. В живых оставить распущенного сына тяжело, но еще тяжелей для отца приготовить сыну могилу прежде себя.

XXXIX. Фетида Анаксарху

Любить и Фетиду и Галатею ты не можешь. Страсть ведь не раскалывается пополам, эроты не разделяются, и ты не вынес бы двух эротов. Землю не могут греть два солнца, и одна душа не стерпит двойного пламени любви.

XL. Сократ Платону

Никто не наносит обид нам, мы сами бываем неправы. Человек своей волей обижает себя. И мы властны избирать доблесть или порок. У тебя отнял поле Эонид? Что же! Беда коснулась лишь посторонних вещей, душе же твоей он не нанес бесчестия. Филипп разоряет тебя, подделывая твою печать? И в этом также нет ничего обидного для тебя, ведь вещи, которые можно приобрести, не наши. Твоего сына сгубили варвары? Но и это еще не самое ужасное. Ребенок твой не был бессмертен. Еще не так давно его вообще не было у тебя. Затем он появился на свет, а теперь снова его нет, как тогда, когда он еще не рождался. Итак, люди бывают обидчиками, но не обиженными. Потому и восхищаюсь я гомеровским Киклопом[406], который говорит, что Никто его обидел, и этим словом «никто» пастух утверждает истину.

L. Каламон Спирону

Если захотел ты быть земледельцем, то забудь о треволнениях политики. Но если любишь риторов, судилища и помосты, то убирайся ты к ворону, старик, бросивший кирку и мечтающий о тростнике и хартии! Земледельцы не пускают в свою среду сикофантов[407]и тех, кто громко орет: «Граждане судьи!»

LI. Родоклея Гипсипиле

Вчера ночью я проходила через Пирей[408] и видела, как твой любовник шел с Хрисиппой, и путь им освещал мальчик с факелом. Их вела подружка — старуха Абротонон. Она шла впереди, и когда я заговорила с ней, то мальчик потушил факел. Так подстроил твой любовник, чтобы темнотой прикрыть свой поступок. Не верь теперь ни льстивым словам, ни клятвам его. Чтобы ни говорил он — будет лишь хитрое лукавство.

LXI. Сострат Лисистрату

Удивительные и нескончаемые наши советы напоминают тебе ткацкий станок[409] Пенелопы. Ну что же, давай, примемся теперь за басню[410], может быть, в ней мои слова коснутся твоего разумения.

Стояла знойная пора; в свежей зелени дерев прыгала и громко пела цикада, услаждаясь собственной песней. А муравей тем временем был там, где жнецы, сновал около гумна и прятал в недрах земли для себя пищу. Пришло время, и солнце покинуло северные страны, минула осень, и зима надвинулась на землю. Море забыло о тишине, мореплаватели укрылись в спасительных гаванях, земледелец вернулся к своему очагу, а муравей открыл в расщелинах земли свои запасы пищи, накопленной трудами. К нему пришла цикада, прося уделить ей от этих сокровищ. Но он громко расхохотался и отогнал певунью от своих дверей, коря ее за лень и напоминая, как она пела летом. Итак, голод получила она за песни, он — пищу за свои труды.

Про тебя, Лисистрат, сложена эта басня. Лентяй ты, и жалок больше, чем тот, кто болен лихорадкой. Ты тунеядец вдвойне. Брось, милый, лениться. Позоришь ты свой природный дар, когда с такой телесной силой и с таким здоровьем не желаешь учиться труду.

LXXXIII. Анфин — Ампелину

Вот уже настала пора для сбора винограда, и гроздья налились сладким вином. Усердней охраняй теперь главную дорогу, на помощь возьми себе критского пса, потому что руки путников не знают удержу и всегда готовы нанести обиду поту, пролитому земледельцами.

LXXXIV. Хрисиппа — Сосипатру

Сосипатр, ты не попался в любовные сети, полюбив Анфусу. Полюбить девушку красивую — знак рассудительного взора. Не стони от того, что пленен ты красотой. Награда заставит забыть труды. Лить слезы любви приятно. Печаль эта смешана с наслаждением, и эроты, огорчая, радуют. Неодинаковые страсти вытканы на поясе Афродиты.

LXXXV. Платон — Дионисию

Если хочешь пересилить свое горе, то пойди, поброди среди могил и найдешь исцеление от муки, так как увидишь, что даже у самых счастливых людей от их надменности не осталось ничего, кроме праха.

Житие Филарета Милостивого[411]

Житие Филарета Милостивого написано в первой половине IX в. Автор его — Никита из Амнии (Пафлагония), внук Филарета от его сына Иоанна. Житие интересно как исторический и как литературный памятник. В живой, непринужденной форме, нередко с задорным юмором, автор сумел образно запечатлеть черты окружавших его людей. Мы хорошо можем представить себе психологию доброго, любвеобильного старца Филарета и жадной, немного вздорной его жены Феосевы; правда, остальные члены большой семьи Филарета обрисованы довольно бледно, но зато они не затемняют главных героев — Филарета и Феосевы, столь противоположных друг другу по характеру нравственному складу. Автору прекрасно удается в нескольких словах дать всю суть внутреннего облика человека — так кратко, но выразительно даны опять-таки противопоставленные образы доброй, благоразумной Марии, внучки Филарета, прибывшей на смотрины во дворец императора, и ее соперницы, надменной и самоуверенной дочери богача Геронтиана. Перед нами выступают также исторические лица, правда, очерченные бегло, — правительница Ирина, ее сын Константин VI, его жена Мария, всесильный временщик Ставракий. Упоминается даже лонгобардский король по имени Аргус[412]. Таким образом, из жития можно почерпнуть немало ценных исторических сведений — об отношениях лонгобардов с византийским двором, о размерах византийских зажиточных хозяйств, о взаимоотношениях крупных и мелких землевладельцев.

При сравнении стиля повествования в житии Георгия Амастридского (по времени написания очень близкого к житию Филарета) со стилем этого жития обнаруживается огромная разница: насколько сложен и труден для восприятия стиль в житии Георгия, настолько он прост и ясен в житии Филарета. В языке Никиты из Амнии нет сложно построенных метафор, сравнений. Его излюбленное речевое украшение — эпитеты, которыми изобилует повествование. В большинстве случаев они передают настроение самого автора, его отношение к изображаемому. Эпитеты очень разнообразны, есть, хотя и в небольшом количестве, постоянные (см. описание внешнего облика дочерей и внучек Филарета, его сыновей и внуков). Простой язык и почти сказочное содержание (сюжет напоминает сказку о Золушке), быстро развертывающиеся события жития сделали его очень популярным и в Византии, и в других странах, в частности в древней Руси. На греческом языке оно существует в большом количестве списков, а переводные древнерусские списки различных редакций жития относятся еще к XV в.

В XVIII в. это житие послужило А.Н. Радищеву темой для повести, написанной им в назидание своим детям[413]. В одном из писем 1790 г. С.И. Шешковскому, написанных в Петропавловской крепости, А.Н. Радищев делает такое признание: «Читая житие святого Филарета Милостивого, душа над тем паче прилепилася и вникла в его подвиги, что она соразмернее на подражание нашему слабому сложению. Я преложил его несколько на образ нынешних мыслей, не отступая от истинного повествования ни мало, и мечтаю себе, что оно может детям моим быть на пользу»[414].

Как видно из повести А.Н. Радищева, сюжетная линия по сравнению с житием, приводимым нами, существенно изменена. Может быть, русский писатель был знаком с иной редакцией жития, но суть того и другого повествования одна и та же, ибо, по признанию А.Н. Радищева, его основная мысль заключается в том, что «добродетель есть вершина всех наших деяний и наилучшее украшение человеческого»[415].

Жизнь и деяния святого отца нашего Филарета Милостивого

Жил некий человек в земле пафлагонов, по имени Филарет[416]; человек этот, сын Георгия Нареченного, принадлежал к числу благородных жителей страны от Понта и Галатии. Был он очень богат, и стада его были огромны: шестьсот быков, сто пар упряжных волов, восемьсот коней пастбищных, восемьдесят выездных лошадей и мулов, двенадцать тысяч овец. Пригородной земли принадлежало ему сорок восемь больших участков: расположенные отдельно друг от друга, они были в цветущем состоянии и по достоинству ценились весьма высоко, ибо напротив каждого из них находился источник, низвергавшийся с. горной вершины, из которого вдосталь можно было напоить все земли, нуждавшиеся в орошении. И еще было у него много слуг и весьма большое состояние.

Супругу его звали Феосева[417]; она тоже была благородна и богобоязненна. Были у них дети: один преславный отрок по имени Иоанн и две дочери; одну звали Гипатия, а другую Еванфия — тоже преславные.

Человек этот был необычайно милостив: всякий раз, когда приходил к нему проситель, он с радостью давал ему с преизбытком, что бы тот ни просил; сначала от своей трапезы, чего бы тот ни желал, а затем, так же щедро предоставив ему просимое, отпускал его с миром, поистине уподобляясь гостеприимному Аврааму и Иакову[418]. Так поступал он в течение многих лет, и молва об его милосердии разнеслась по всему Востоку и его окрестностям. И если случалось кому-либо лишиться быка ли, лошади, или иного кого из четвероногих, он смело отправлялся к тому осененному благодатию человеку, словно шел к своему собственному стаду. Всякий брал то, в чем нуждался, всякий, сколько бы ни потерял из своего стада, шел и брал, сколько хотел. А Филарет насколько раздавал, настолько же богател.

Заприметил дьявол добрые деяния этого человека, позавидовал ему, как некогда Иову[419], и стал просить, чтоб Филарет впал в нищету, и чтоб тогда посмотреть, какова будет его простота. «Нет ничего удивительного, — говорил дьявол, — в поступках этого человека, дающего бедным от своего преизбытка». Потом взял на то позволение от бога, — ведь он не мог сделать это без бога, — ибо господь подает нищету и богатство, унижает и возвышает; из праха подъемлет он бедного, из брения возвышает нищего, — согласно слову пророчицы Анны[420].

Итак, Филарет не переставал раздавать бедным свои стада и все, чем владел, но бог не стал воздавать ему сторицею, и, наконец, из-за этих раздач, из-за набегов измаилитов[421] и по многим другим поводам дьявол развеял все и поверг Филарета в крайнюю бедность, так что осталась у него одна упряжка быков, да одна лошадь, да один осел, да одна корова с теленком, один раб и одна служанка. Все пригородные земли его разграбили соседи — могущественные земельные собственники: ибо когда они увидели Филарета нищенствующим и бессильным владеть землею и обрабатывать ее, — они кто насильственно, а кто по соглашению поделили между собой его землю, оставив Филарету поместье, в котором он жил, и отчий дом его.

Филарет же, перенося все эти бедствия, никогда не печалился, не богохульствовал и не досадовал, но, как человек, внезапно разбогатев, становится полон радости, так и он, обнищав, радовался, словно сбросил с себя тяжкое бремя — богатство. А про себя он чаще всего повторял такие слова господа: «Имеющим богатство трудно войти в царствие божие», и еще: «Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в царствие божие»[422]. Ибо богатство безвредно и не есть порок лишь в том случае, если, пока оно есть, его используют ко благу, а если теряют, то переносят это беспечально, согласно Писанию: «Богатство — благо для использующих его ко благу, и бедность — благо для терпящих ее»[423].

Как-то раз, к вечеру, взял Филарет пару упряжных быков с плугом и отправился пахать свое поле. Он пахал и благодарил бога за то, что бог удостоил его соблюсти первую данную им заповедь, а именно: «В труде и в поте лица твоего будешь есть хлеб свой»[424] и слово апостола: «…так трудясь, надобно всепомоществовать слабым»[425], и еще: «Если кто не хочет трудиться, тот и не ешь»[426]. Благоговея пред божьими заповедями и исполнившись радости необъятной, Филарет с чрезмерной силой погнал упряжку, а сам из-за огромной радости совсем не чувствовал усталости. А когда он увидел, что волы обессилели, — снова припомнил Писание: «Блажен сострадающий душой своей скотине»[427]. Остановил он упряжку и стал молиться богу, благодаря его за такую нищету.

Один бедный земледелец тоже пахал свое поле, как вдруг его бык свалился и издох. Не в силах снести эту потерю, принялся он горевать и рыдать, проливая горькие слезы и обращаясь к богу:

«Господи, ничего у меня не было, кроме этой пары быков, а ты и ее лишил меня; как стану кормить я свою жену и девять детей-несмышленышей? Чем внесу подать царю? Из чего уплачу своим кредиторам? Ты же, господи, знаешь, что сдохший бык дан был мне в долг! Что делать — не знаю! Остается покинуть свой дом и скрыться в далекой стране, пока не узнали мои кредиторы и не накинулись на меня, словно дикие звери. О, господи! Если б ты не поверг в нищету нищелюбца Филарета из Амнии, я бы смело пошел к нему и взял другого быка, запряг бы его в свою упряжку и забыл о своем сдохшем быке; но теперь и Филарет нуждается в чужой помощи!»

Так думал он, а потом сказал себе: «А все же пойду-ка я к Филарету и поведаю о своем несчастье тому, кто прежде кормил странников; он поплачет со мною, и я получу хоть какое-нибудь утешение в горе. Правда, я знаю, что ему не из чего дать мне что-либо, но ведь не позабыл же он своего прежнего милосердия…»

И вот пошел земледелец к Филарету и застал праведника за пахотой, принялся со слезами рассказывать ему о сдохшем быке. Едва только услыхал праведник про быка, тотчас поспешил отдать земледельцу быка из своей упряжки, полагая, что чем плакать вместе с этим человеком, лучше утешить в его потере даянием. Тогда земледелец говорит Филарету: «О, господин мой! Я знаю одно — что другого быка у тебя нет! Как же ты станешь обрабатывать свое поле?» Тот ответил ему: «Есть у меня дома другой бык, преогромный и сильный; он сможет прокормить всю мою семью. Бери себе вот этого быка и беги скорее, чтобы другой твой бычок не стоял без дела и чтоб домашние твои не узнали, и супруга твоя не плакала больше, чем ты».

Взял земледелец быка и отправился, радостный, в путь, славя бога и молясь за Филарета.

А честный праведный муж погнал своего единственного быка, положив ярмо себе на плечо; радуясь, он возвращался домой; увидала жена Филарета, что он идет с одним быком, а на плече ярмо возложено, говорит ему: «Господин мой, а где же другой бык?» Филарет ответил: «Утомившись, присел я на солнцепеке, а быков развязал, — пусть себе пасутся, да и я передохну немного; но я задремал, а бык отвязался и убежал в поле».

Отправился сын Филарета на поиски быка в поле. Пока он бродил, наткнулся на того земледельца, что пахал на быке Филарета. Преисполнился сын страшного гнева и стал оскорблять земледельца такими словами: «Как смел ты запрячь в свое ярмо чужого быка? Ты, верно, и впрямь считаешь нас уже мертвыми, коли мы от такого богатства впали в такую бедность!» Земледелец ответил ему: «Милое дитя! Этого быка дал мне твой отец!»

И он рассказал ему о своем несчастье. Юноша, узнав, что его отец отдал быка земледельцу, удалился печальный к себе домой и поведал обо всем матери. Услыхав это, она сбросила с головы тюрбан и начала рвать на себе волосы. Подступив к мужу, бранила его такими словами: «У-у, меднолобый! Право же, меня тебе не жаль — я тебя только сейчас узнаю хорошенько. Но сжалься хотя бы над детьми своими — как они будут жить без упряжки быков? Ты же, бездельник несчастный, потерял упряжку и хочешь в тени полеживать — потому ты так и поступил, а совсем не бога ради!»

Филарет кротко сносил женину брань, на лице его блуждала улыбка. Он ничего не отвечал, чтобы, поддавшись гневу, не погубить содеянное милосердием. Таков уж был этот удивительный человек, что не только заботился о милосердии, но был воплощением скромности и смирения, соединив эти добродетели с милосердием. Когда же супруга Филарета вылила на него всю обидную брань, муж сказал ей в ответ только вот что: «Бог премного богат, и я слышу слова его: „Взгляните на птиц небесных: они не сеют, не жнут, не собирают в житницу; и отец небесный питает их“»[428]. А уж нас, конечно, напитает он, потому что мы лучше птиц. И еще: «Не заботьтесь о завтрашнем дне»[429], «что нам есть? или что пить? или во что одеться? Потому что всего этого ищут язычники»[430]; «Ищите же прежде царствия божия, и это все приложится к вам»[431]. И еще я скажу: бог возвестил, что воздаст сторицей тем, кто ради имени его и евангелия раздает свое имущество, и что он сделает того наследником жизни вечной[432]. Станете ли вы печалиться, дети мои, если за одного быка получите сто?

Филарет говорил так не из желания получить в этой жизни во сто крат, а чтобы утешить малодушную жену. Она же, услышав такое, замолкла.

Через пять дней после этого бык земледельца, что был у него прежде, пасся на лугу и не избежал гибельного яда травы, называемой волчьей; проглотил он ее, задрожал, упал вдруг наземь и издох. Взял земледелец быка, полученного от милостивого мужа, пришел к нему и говорит: «Согрешил я пред твоими детьми, когда взял твоего быка и этим своим поступком предал детей твоих голодной смерти; вот бог не стерпел моего неблагоразумия, погубил и второго быка». А боголюбивый и поистине добродетельный муж тотчас поднялся, куда-то пошел, привел второго, своего единственного быка и отдал ему земледельцу, сказав ему: «Бери его и иди обрабатывать свою землю, а я хочу отправиться в дальний путь, так что бык будет стоять без дела».

Так сказал он для того, чтоб земледелец не отказывался брать быка. Взяв его, отправился земледелец, радуясь, прославляя бога и дивясь простоте этого человека, который даже в такой нищете не перестал быть милостивым.

Но дети Филарета заплакали, а вместе с ними и мать их; при этом они приговаривали: «Плохо мы знали отца нашего. Ведь при всей нашей бедности пара быков была для нас утешением, потому что с нею мы не погибли бы с голоду».

А старец святой, слыша вопли детей и жены своей, сказал им, дав клятву: «Не печальтесь, дети мои! В некоем тайнике сокрыты у меня деньги: их очень много, так что если вы проживете сто лет и не умрете, то хватит всем и на пищу, и на одежду. Ведь тот скот, которого, как вы знаете, у нас было не мало, я тайком ото всех продал, предвидя эту нищету и предстоящий голод. Я еще от родителей своих слышал, что живая скотина ничего не стоит, ибо быстро гибнет либо от непогоды, либо от болезней, либо ее могут похитить. Узнав об этом, решил я лучше распродать ее по частям, а вырученные деньги спрятал в надежном укрытии. Я часто прихожу туда и пытаюсь сосчитать их, но не могу».

Услыхав такое от своего отца, дети утешились, особенно после того, как он дал клятву. А ведь старец духом предвидел неистощимое богатство божие и, веря во стократное приумножение его в теперешнем веке, рассуждал так: все, что он раздал и чем поделился с бедными, все это поместил он в лоно божие и, таким образом, заслужил жизнь вечную. Потому-то он и поклялся, нимало не колеблясь…[433]

После этого осталась у Филарета одна корова с теленком, осел и двести пятьдесят ульев с медом. Пришел к Филарету другой нищий и стал умолять его такими словами: «Раб божий! Отдай мне хотя бы одного теленочка! Да начнется мое благополучие с твоего благословения, ибо даяние твое чистосердечно, и когда входит оно в дом, то благословение твое обогащает и приумножает его».

Привел Филарет теленочка и с радостью отдал его нищему; тот привязал и пошел весело своею дорогою. А мать теленочка побежала к дверям хлева с таким громким мычанием, что старцу даже жаль ее стало. Жена его, услыхав мычание коровы, почувствовала, что внутри у нее все надрывается, будто она собирается родить; говорит она своему мужу: «Ну, хорошо, детей своих ты не пожалел, но неужели не чувствуешь сострадания к этой плачущей корове? Неужели ты дозволишь, чтоб рассталась она со своим родным детенышем? Значит, ты и меня не пожалеешь, ежели я расстанусь с тобой или с детьми родными?» Муж обнял жену свою и благословил ее такими словами: «Да благословит тебя господь за то, что сказала мне верное слово, ибо поистине безжалостен я и немилостив, разлучая теленка с родной матерью; бог прогневается на меня за это. И, побежав вдогонку за нищим, Филарет стал громко кричать ему: „Эй, человече, поворачивай назад теленка, а то мать его плачет у порога моего дома“».

Повернул назад бедняк с теленком, думая, что старец, верно, раскаялся, сделав ему такой подарок. А мать, увидав родное дитя, побежала к нему, облизала и стала кормить молоком. Феосева очень была рада, а Филарет сказал бедняку: «Брат мой! Жена моя сказала, что я согрешил, разлучив теленка с матерью; возьми же его вместе с матерью и иди своею дорогою, и господь „благословит тебя“[434] и приумножит все это стадо».

Так и случилось: с благословения Филарета бедняк тот купил столько быков и так разбогател, что стадо его намного превысило то, которое прежде было у старца. А жена Филарета корила себя такими словами: «Надо же было этому случиться! Не скажи я так, я не лишила бы детей своих матери теленка!»

После этого остался у Филарета единственный осел и ульи; наступил голод, и так как этому человеку нечем было кормить своих детей, то он отправился в дальнюю сторонку и взял в долг шесть модиев пшеницы. Взвалил все на вьючное животное и привез домой. Пока он разгружал его, явился какой-то нищий с просьбою дать ему одну горсть пшеницы; милостивый муж сказал своей жене, просеивавшей пшеницу с помощью своей служанки: «Дайка, жена, этому бедняку один модий пшеницы». Она же в ответ: «Дай модий мне, и детям своим по одному модию, и невестке моей один, столько же моей служанке, и если что останется, раздавай кому хочешь».

Тогда он говорит ей: «Но ты не учла мою долю». Она сказала: «Ты — не человек, ты — ангел, и в пище не нуждаешься; потому что если б ты нуждался в ней, ты не стал бы раздавать направо и налево пшеницу, которую взял в долг и за которой ездил за столько верст». И в сильнейшем гневе на мужа она сказала: «От имени Феосевы дай ему два модия!» Старец в ответ: «Благословенна будешь ты у господа!»

Отмерив два модия, Филарет дал их нищему. Жена же сказала ему кисло-сладким голосом: «Если б я была на твоем месте, я отдала бы бедняку половину всей этой пшеницы». Отмерив еще один модий, Филарет дал его нищему. И так как у него не было мешка, чтоб ссыпать пшеницу, он хотел снять с себя гиматий, но и его не оказалось, ибо был надет один хитон; и бедняк оглядывался кругом, не зная, что делать.

Увидела Феосева, что бедняк в замешательстве и что старец готов помочь ему, и говорит мужу с иронией: «Если бы я была на твоем месте, я дала бы ему и мешочек». Филарет так и сделал. А Феосева, бросив наземь свое сито, поднялась и сказала мужу: «От имени Феосевы насыпь ему и второй мешок». Он так и сделал. Приподнял бедняк мешки и, не в силах унести шесть модиев, кричит новому Иову: «Господин мой! Позволь мне оставить здесь часть пшеницы. К себе домой я сперва отнесу четыре модия, ибо сразу все унести не смогу».

Услышав это, Феосева устало говорит мужу: «Дай ему и осла, чтоб этот человек не надорвался». Филарет похвалил ее и, снарядив осла и навьючив его, отдал нищему и отпустил его с радостью. При этом он повторял известные в той стране всему народу слова: «Да не будет заботы у нищего: наг я вышел из чрева матери моей, наг и возвращусь»[435].

Так впроголодь и жила мать со своими детьми, потому что не было у нее ячменной муки, чтоб испечь хлеб и накормить детей своих. Не в силах смотреть, как они голодают, отправилась она по соседям с просьбой дать ей хлеба в долг. Получила она один хлебец, нарвала дикорастущей травы, принесла это своим детям. Вечером они поели и легли спать, а старца не позвали. Отправился и он, нимало не сетуя, к соседу в дом, поел у него и стал готовиться ко сну, вознося благодарение богу.

Один из архонтов, занимавший должность казначея и бывший ранее другом Филарета, узнал, что тот впал в нищету. И вот из благоговейного чувства к прежней дружбе с Филаретом нагрузил он на четыре мула сорок модиев пшеницы и отправил к нему, написав: «Это тебе на пропитание твое и детей твоих. Когда израсходуешь все, я снова пришлю тебе еще столько же». Старец разгружал мулов, прибывших с пшеницею, и славил бога, не оставляющего тех, кто надеется на него. А жена Филарета сказала мужу: «Дай мне мою долю и детям моим — их долю, а что до тебя, то бери свою и делай с ней, что хочешь». Он ответил: «Как тебе угодно, так и сделаю».

Получили они по пяти модиев. Взял Филарет свою долю и отложил, оставив себе один модий. Когда приходил какой-нибудь нищий, Филарет давал ему от своей доли, и в два дня он все раздал нищим. Наступил час завтрака, и жена Филарета со своими детьми принялась за трапезу. Подошел к ним старец и говорит с улыбкой: «Примете, дети, друга?» Не зная, что делать, они все же посадили его завтракать вместе с собою и спросили: «Ты еще не доставал спрятанного сокровища и не продал его, чтоб сытым быть самому? Или ты отберешь у нас тот хлеб, который дал нам, и съешь его?» Старец ответил: «Очень скоро я достану его».

Вот остались у Филарета одни пчелы, — двести пятьдесят ульев, все полные меда и приносившие ему доход. Когда приходил к Филарету нищий, он, ничего не имея для подаяния, брал нищего за руку и отводил на пасеку, открывал улей и кормил бедняка медом до тех пор, пока желудок его не насыщался; сам тоже ел вместе с ним. Так поступал он весьма-весьма часто. Кончился и мед — остался лишь один улей. Увидели дети Филарета, что теперь даже меда они поесть не смогут, пошли вечером тайком на пасеку, очистили весь улей и съели мед. Намазав пустой улей воском, они оставили его там, чтоб старец ничего не узнал.

Пришел другой нищий, взял старец его за руку и повел на пасеку, открыв улей, обнаружил, что он пуст. Нимало этим не обеспокоясь, снял с себя гиматий, отдал его нищему и отпустил его. Когда Филарет возвратился к себе домой, супруга его увидела, что нет на нем рубашки, и сказала: «Господин мой, где же твой хитон? Неужели и его ты отдал какому-нибудь нищему?» Филарет, сделав вид, что удивлен, обратился к сыну: «Сбегай, дитя мое, на пасеку! Я позабыл там свой гиматий». Сын ушел, и, не найдя гиматия, возвратился с ответом к матери. Она очень опечалилась, так как муж ее вконец был обворован, и, не в силах смотреть на него, едва приодетого, сняла с себя платье, сшила из него мужское и дала мужу.

В это время христолюбивая царица Ирина Августа, правившая совместно со своим сыном царем Константином, повелела искать по всей ромейской стране, с востока до запада, самую красивую девушку, на которой предстояло жениться ее царствовавшему сыну. Исходили царские посланники весь запад, юг и север и, не найдя такой девушки, пришли в Понтийскую землю. Ходили они по ней, ходили, и прибыли в срединную часть той земли, в Пафлагонию, в местечко, где жил муж милостивый; называлось то местечко Амния, принадлежало городу Гангры. Увидали царские посланники дом старца, — старинный, громадный и очень славный, — решили, что живет в нем какой-нибудь вельможа, и приказали своим слугам и вестникам войти в этот дом. А старейшины, жившие в том местечке, говорят посланникам: «Не входите, господа, в этот дом, ибо он только снаружи кажется большим и богатым, а внутри он пуст». Царские посланники, решив, что они говорят так по повелению владельца этого дома, который, будучи богат и могуществен, не желает, чтоб они расположились в его доме. Сердясь, сказали они своим слугам: «Отправляйтесь же! Мы войдем в этот дом!» Филарет, истинный страннолюбец и боголюбец, взяв свой посох, вышел из дому навстречу царским посланникам. С большой радостью он приветствовал их такими словами: «Как хорошо, что бог привел моих повелителей к рабу их! Чем заслужил я, что вы удостоили своим посещением жилище нищего?» Отвел Филарет в сторонку свою жену и стал ей приказывать: «Приготовь, жена, для нас ужин хороший, чтоб не пришлось нам краснеть пред такими мужами». Она же говорит ему: «Ты так хорошо вел свое хозяйство, что даже ни одной курицы у меня не осталось: вари вот теперь дикую траву и подавай ее царским посланникам». Муж ей в ответ: «Ты только разведи огонь и приберись в большом триклинии; отмой старинный наш стол из слоновой кости, и бог пошлет нам что-нибудь поесть». Так она и сделала.

И вот старейшины той страны вошли в дом милостивого старца через боковую дверь и принесли ему и баранов, и ягнят, и кур, и голубей, и вина отменного, — одним словом, все необходимое. Жена Филарета приготовила из всего этого самые вкусные кушания, как бывало прежде, когда они были богаты. Накрыли стол в большом триклинии. Царские посланники вошли и увидели очень красивый триклиний и старинный круглый стол из слоновой кости, украшенный золотом, — такой большой, что за ним могли поместиться тридцать шесть сотрапезников. Увидели они и блюда, стоявшие на нем, словно на каком-либо царском столе, увидели и хозяина, похожего на священнослужителя и очень приветливого; поистине он похож был на Авраама не только своим странноприимством[436], но даже и внешностью своею; возрадовались царские посланники. Пока они садились за трапезу, вошел сын старца, по имени Иоанн, весьма славный: был он в возрасте Саула, с волосами, как у Авессалома[437], красив, как Иосиф[438]. Вошли и другие потомки Филарета, сыновья сыновей его, числом семеро, все необычайно красивые; взглянули на них царские посланники и поразились их красотой. Обращаются они к милостивому старцу: «Есть ли у тебя, славный старец, жена?» Он в ответ: «О да, мои повелители, есть, а эти отроки — дети мои и внуки». Посланники говорят ему: «Пусть выйдет к нам жена твоя и поприветствует нас».

Услыхала это жена Филарета, вышла к мужам. Она тоже была славная и очень красива собою: во всей Понтийской стране не нашлось бы ей равной. Увидели царские посланники ее необычайную красоту, — а ведь и Филарет, и жена его были в преклонном возрасте, — и спрашивают их: «Есть ли у вас дочери?» Старец ответил: «Есть у меня две дочери, матери тех отроков, которых вы видите». Посланники говорят тогда: «У этих отроков есть, несомненно, и сестры?» Старец ответил: «Есть у моей старшей дочери три девочки». Посланники говорят: «Пусть же те девицы войдут сюда, мы посмотрим на них — так велит боговдохновенный приказ венчанных богом великих царей наших. Ибо так повелели они нам, недостойным рабам своим, чтоб никогда и нигде в стране ромеев не утаилась от нас ни одна девица, на которую бы мы не взглянули».

Старец говорит царским посланникам: «Мои повелители! Давайте есть и пить то, что послал нам бог, и будем веселиться! Вы устали с дальней дороги, предайтесь же беззаботному сну, а завтра да будет все по воле божией». Так они и сделали.

А наутро, как только поднялись царские посланники, тотчас с большой поспешностью послали за девицами. Но старец сказал им: «Мои повелители! Бедны мы, и потому дочери мои никогда еще не выходили из своих покоев. И только потому, что вы, властители мои, так повелеваете, я разрешаю вам войти в их покои и взглянуть на них».

Мужи поспешно поднялись со своих мест, вошли в те покои, где встретили их дочери старца со своими дочерьми. Увидели они необычайную красоту матерей и дочерей их, — что даже в простых нарядах они затмили бы своей красотой любую женщину, — были радостно поражены и, не в силах отличить матерей от дочерей, — по красоте своей они равны были, — спрашивают старца: «Кто же из них твои дочери, а кто — твои внучки?»

Он отделил тех и других и тотчас, по царской мерке, измерили они рост старшей внучки и нашли, что он соответствует условиям; осмотрели ее грудь, и нашли, что она также хороша; измерили ее ножку — и она совпала с заданной меркой. В превеликой радости собрались они в путь вместе с матерью, старцем и всей своей семьей и, радуясь, отправились в Виза́нтий — было их всех тридцать человек…[439]

Были отобраны еще десять других девушек; всех вместе повели их к царю.

Внучка Филарета Милостивого подозвала к себе своих сестер и сказала: «Давайте, сестры, заключим между собою соглашение, которое называется союзом сестер: чтобы та из нас, что станет царицей, заботилась бы и об остальных сестрах». А дочь Геронтиана, очень богатая и лицом красивая, надменно отвечала ей: «Что до меня, то я хорошо знаю, что я и богаче, и благороднее, и прекраснее вас, и что царь выберет именно меня».

Когда они прибыли в Виза́нтий, то царские посланники первой ввели дочь Геронтиана к Ставракию — он был правою рукою правителей и всем распоряжался во дворце. Взглянув на нее, царь и царица, матушка его, сказали ей: «Ты мила и очаровательна, но не создана для царя».

Одарив ее дарами, отпустили. Точно так же осмотрели они одну за другой остальных девушек, и ни одна им не понравилась; одарив их дарами, отпустили их.

Самой последней изо всех вошла дочь милостивого старца со своими тремя дочерьми. Взглянув на них, царь, матушка его и Ставракий — первое лицо при дворе — поразились их красотой и восхитились их нарядами, благоразумием и изяществом поступи. И тотчас царь обвенчался со старшей дочерью, а со второй обвенчался один из вельмож царя, патрикий, по имени Константинакий, славный и весьма приятный лицом. Что касается третьей дочери, то царь лангобардов, по имени Аргус, направил к царю Константину послов с многочисленными дарами, прося ее в жены. Так исвершилось: приняв дары и искательство Аргуса, царь отправил ее с превеликим почетом и с богатым приданым.

Сыграли свадьбу, и царь, радуясь такому союзу, повелел созвать на пир всех до единого родных своей супруги, чтоб приветствовать их и воздать им честь. Когда все собрались, царь приветствовал их и, благоговея пред родней супруги своей, — ибо все они отличались красотою, — каждого, когда встали из-за стола, одарил своими щедротами — от мала до велика: деньгами, одеждами, серебром и золотом, драгоценными вещами из камней драгоценных — изумрудов, сапфиров, жемчуга. Царь дал им большие дома близ дворца и отпустил с миром. Принесли все это они к себе домой и забыли приставать к старцу по поводу имевшегося у них некогда сокровища, про которое он говорил, что спрятал. Но старец не забыл этого: собрав всех, сказал им: «Завтра устройте здесь превосходный обед, на который мы пригласим царя, патрикия и весь синклит[440], чтобы к моему возвращению из дворца все было готово». Они подумали, что Филарет и вправду хочет пригласить царя, своего зятя, и приготовили превосходный обед.

Еще не кончилась ночь, когда старец направился ко дворцу, а на обратном пути, пока шел он от дворца к себе домой, он созывал всех нищих, сколько ни находил их под портиками. Собрал он их сто человек — прокаженных, кривых, хромых, изувеченных и привел в свой дом. Сам первый вошел в дом и сказал: «Прибыл царь с патрикием и со всем синклитом, а также те, кого мы не ждали и не приглашали, тоже оказались здесь».

Среди хозяев поднялся страшный шум и замешательство из-за большого числа прибывших на пиршество. А нищие вошли и сели за стол. Видя, что происходит, родственники Филарета стали между собою перешептываться: «А старец-то и теперь не позабыл прежнего обычая, но мы достигли такого положения, что он не сможет повергнуть нас в нищету, если даже захочет».

Старец же, сев за стол вместе с нищими, повелел сыну своему, ставшему спафарием при манглабите[441], а также внукам своим и брату царицы, который исполнял ту же должность, стоять близ стола и оказывать услуги, словно истинному царю царей.

Игнатий (VIII–IX вв.)

Сложная и незаурядная личность Игнатия, сначала диакона Софийского собора в Константинополе, а затем митрополита Никейского, весьма характерна для времени второго периода иконоборческого движения. Даты его жизни точно неизвестны, но, судя по его произведениям, большая часть сознательной жизни его падает на тот период, когда иконоборческое движение приобрело особую остроту. Игнатий не мог не откликнуться на волновавшие всех события того времени: в борьбе противников со сторонниками почитания икон сначала он встал на сторону первых, но потом раскаялся и перешел на сторону иконопочитателей. Трудов Игнатия-иконоборца не сохранилось, за исключением нескольких стихотворений, цитируемых Феодором Студийским; в нашем распоряжении лишь та часть литературного наследия Игнатия, которая отражает его взгляды как иконопочитателя. Это литературное наследие довольно обширно и, главное, очень разнообразно по жанровому содержанию.

Получив блестящее образование, Игнатий стал «грамматиком»; его учителями были образованнейшие люди того времени — патриархи Тарасий и Никифор; Игнатий стал известным писателем, обладавшим к тому же и значительным поэтическим даром. Его перу принадлежит драматическая поэма о грехопадении Адама и Евы — возможно, первый прообраз «Потерянного рая» Мильтона; в то время это был первый образец драмы-мистерии, нашедший более широкое распространение в последующие века. Далее Игнатий переложил многие басни Эзопа на стихи в форме ямбических четверостиший, придав им нередко мораль, отличную от морали Эзопа. Их необыкновенная краткость свидетельствует о редкостном умении автора предельно четко и ясно выразить подчас очень значительное содержание. Басни в его переложении пользовались большой популярностью в последующие столетия. «Ямбы на Фому Славянина», надгробные элегии, несколько канонов также принадлежат перу Игнатия.

Как прозаик Игнатий знаменит, главным образом, своими агиографическими произведениями. Они очень тесно связаны с его личной судьбой и написаны в самые различные периоды его литературной деятельности; особенно интересно в этом отношении написанное в ранний период житие Георгия Амастридского, где автор признается в своей неопытности по части искусства описания жизни святого; зато оно ярко свидетельствует о прекрасной риторской выучке Игнатия. Исторические и бытовые описания преподнесены в крайне изощренной форме, со множеством стилистических украшений, риторических вопросов, восклицаний, нравоучительных сентенций от лица автора, со множеством цитат из классических авторов и священного Писания. Синтаксическое построение нарочито удлиненных фраз крайне сложно; это дает основание думать, что житие было рассчитано не на широкую читающую публику, а на образованную часть византийского общества того времени.

Житие и похвальное слово святого отца нашего и чудотворца Георгия, архиепископа Амастридского[442]

I. Вступление

1. Наставники допускают своих питомцев к гимнастическим соревнованиям лишь после того, как в предварительных упражнениях те обнаружат физические способности, соответствующие испытанию. А нас, не успевших приобрести никакого опыта и совершенно не запасшихся чем-либо достойным для настоящего состязания, духовные подвигоположники толкают на арену слова. И по указанным причинам у нас много было оснований для колебания: ибо и уступить речам побуждающих было опасно, и упражняться в молчании значило бы только продлить испытание. Одно выглядело бы дерзостью, ибо все, на что решаешься сверх надлежащего, исполнено дерзости; другое возбудило бы подозрение в пренебрежении. Таким образом мы объяснили положение дела, как оно представляется на истинный взгляд.

Но и при выборе из того, чего следует избегать, должно предпочитать легчайшее зло; а дерзновение представляется, пожалуй, меньшей опасностью, чем небрежение. Первое внушается иногда одушевленною ревностью и возникает от пламенного желания, а второе есть признак души ленивой и близкой к отчаянию. На основании того, что следует из того и другого, сочтя предпочтительным говорить, мы спешим приступить к самой словесной борьбе, но чтобы дело это не показалось недостойным такого рвения, мы вспомним сначала сотворившего слово, который производит речь, открывая нам уста.

А чтобы длинное, написанное для благообразного оправдания, предисловие не послужило причиною скуки для слушателей, желающих как можно скорее услышать рассказ, мы от этих словесных извивов перейдем как можно скорее к предмету нашего желания и вкратце, как бы в виде оглавления припомнив деяния святого, доставим удовольствие присутствующим и сделаем их более внимательными к последующим частям повествования.

Кто же не знает этого великого и поистине небесного злака этой ветви и отпрыска истинного винограда[443], сего божественного Георгия, слава которого разносилась от края до края, чудеса которого многочисленны, а подвиги еще многочисленнее? Он был угоден царям ради своего пророческого дара, и был уважаем сановниками ради необычайности чудотворения; патриархам он был известен до своего священства блеском своей добродетели, для всех прежде испытания был почтенным и желанным, образец подвижников, украшение иереев и опора мирян; он был страшен для врагов и дорог для своих, помощник для находящихся в опасности, доставляющий ободрение для бедствующих, врач для страждущих какою бы то ни было болезнью, исцеление и прибежище для грешных и образец смирения, весы справедливости; «всем вся, да всех (или весьма многих) приобрящет», по известному благоизречению Павла[444], он направлял своими указаниями на путь наилучший. Но после того, как этому краткому изложению наступил обещанный конец, и вы можете из самого прикосновения к краю одежды догадаться о целой ткани, я приступаю с божией благодатью к повествованию[445].

II. Кончина Георгия

39. Он превзошел отцов, прославившихся в деле пастырства Ибо кто, как он, умел собрать рассеянное и отыскать погибшее, исправить хромающее, исцелить болящее? Одних он сохранял невредимыми посредством предохраняющих лекарств, других — посредством очищающих, всего менее прибегая к розгам посредством слова, исправляя всего более примером, чем словом. О, как он изгонял человеконенавидение и вместо того вводил своим высоким смирением человеколюбие! Изгнав вместе с сребролюбием всякое любостяжание, он вместо того утверждал нестяжательность и сострадание. Он всех соединял узами справедливости и приучал украшаться целомудрием; всех прекрасно воспитывал в мужестве, приучая мужественно ополчаться против незримых врагов. Ибо нет ничего столь сильно побуждающего к приобретению добродетели людей подвластных, чем деятельный пример образа жизни начальствующих.

40. Но так как он был человек и ему следовало исполнить требования природы, т. е. отрешить от себя материю, переселиться в лучшую страну, надеть за благочестие победные венцы, в состоянии чистоты пребывая с богом, то он подвергся смертному недугу; и при этом он совсем не был в неведении о наступлении конца, но ожидал его с радостью, воздавая благодарность связавшему и устроившему освобождение от тленной части посредством разделения, а также могущему по своим законам опять связать тело с душою там, выше. И вот он разлучается с внешним покровом за два дня до десятого месяца Дистра[446], и его обоготворенная посредством умерщвления желаний душа возвращается к богу в самую высь. И можно было видеть собрание царей и архиереев, слезы и неутешный плач властителей и подвластных; одни оплакивали в нем образец для хорошего управления, другие — для доброго повиновения властям. И вот он предается боголепно погребению руками иереев, и думают о нем, что он для архиереев — архиерей, для апостолов — ученик, для пророков — зрящий будущее, для мучеников — ежедневно умерщвляемый в сознании ради Христа.

41. Его скрывают во гробе как человека, но, как подобает святому, его не прикрывает забвение, он боголепно сияет чудесами — так, как мы это сейчас покажем, из многого взяв немногое, ибо мы не будем пытаться все объяснить словом. Сколько было одержимых нечистыми духами, которые освободились от демонов одним прикосновением к его гробнице; или расслабленных членами и принесенных к нему на носилках, которые возвратились домой укрепленные на собственных ногах; или лишившихся зрения и водимых другими, которые опять получили способность видеть, освободившись от глубокой ночи! Если бы мы вздумали перечислять, то мы или малым сосудом вздумали б измерить море или определить количество песку морского или исчислить расстояние от земли до неба. Но согласно с известным изречением, что лев узнается по когтям, мы покажем его дерзновение и близость к богу — и после разлучения со здешнею жизнию — на самом деле, упомянув об одном или двух из его чудес, и затем окончив речь свою.

42. Был сильный дождь, способный покрыть всех когда-либо существовавших множеством вод, который казался, можно сказать, вторым потопом: наводнялись горы, плавали в воде долины; дома, храмы были полны водою; отчасти текущая сверху через крышу, отчасти проникающая снизу через двери, вода наполнила все; город вследствие напора волн со всех сторон как бы плавал в море, колебался в своих основаниях и угрожал разрушением, если бы только высший промысел, все обращающий на пользу, сверкающий мечом наказания, однако не опускающий удара, а открывающий нам путь покаяния, не остановил течения и не даровал спасения по молитвам святого, как это показало чудо, совершившееся в его гробнице. Когда храм наполнился водою, то эта вода совершенно не приближалась ко гробу святого, но тот, кто разделил Красное море и рассек Иордан, сам и тогда чудодействовал чрез своего раба; и можно было видеть, как влажная и жидкая стихия превратилась в нечто совсем противоположное, и стала по ту и другую сторону гроба, как некая твердая и неподвижная стена, так что гробницы не коснулась даже ни малейшая сырость. Поистине чуден бог в святых делах его, творящий чудесное и ужасное сверх всякого слова и силы!

III. Нашествие Руси[447]

44. Пастырь добрый[448] не был при своей плоти, а духом пребывал с богом, и в непостижимых судах его читая, как посвященный, лицом к лицу, медлил с заступничеством и откладывал помощь. Но он не мог совершенно не заметить этого[449], и вот он и здесь чудодействует не меньше, чем в иных случаях. Когда чужеземцы вошли во храм и увидели гробницу, они вообразили, что тут сокровище; действительно, это было сокровище. Устремившись, чтобы раскопать его, они почувствовали себя расслабленными в руках, расслабленными в ногах, связанными невидимыми узами; совершенно неподвижные, жалкие, в полном изумлении и страхе, они ничего иного не могли сделать, как только кричать.

45. А их предводитель, увидев необычайное явление, тоже исполнился страха и ужаса и, приказав подвести к нему одного из захваченных в плен, стал спрашивать его, что означает случившееся и какого бога эта сила, и что такое здесь закопано, и каким образом пострадали воины.

Тот отвечает: «Это сила бога, все приведшего из небытия в бытие и творящего все ему угодное, чему никто не может противостоять — ни царь, ни тиранн, ни князь, ни варвар, ни кто-либо иной, кого только ты можешь назвать, ни даже целый народ. Ибо через него цари царствуют и властители владеют землею».

«Что же, — отвечает варвар, — разве мы каждый день не приносим жертвы богам, устраивая алтари и возлияния?» «Но, послушай, это совсем не истинные боги, которым вы совершаете возлияния; не такие жертвы угодны нашему богу; ни в чем не нуждается тот, кто над всеми владычествует». «А существует ли какая другая жертва, которая обрадовала бы вашего бога? И как нуждающийся в ней может считаться ни в чем не имеющим нужды?» «Сам он ни в чем не нуждается, но, будучи благим, принимает благие деяния, которые приносят ему от чистого помышления. Кто же явился чистым пред ним своими благими делами, тот удостаивается от него величайшей чести — и при жизни и по смерти». «А какая это честь?» — спрашивает варварский князь. «Что бы ни захотел кто-либо творить во имя его — благодетельствовать почитающим эти дела и останавливать тех, кто осмеливается не воздавать им чести. Вследствие этого и твои воины, как видишь, дерзнувшие раскопать этот гроб, были наказаны: так как прикосновение нечистых рук варварских было оскорблением лежащему в нем, то по своему дерзновению перед богом он связал руки и ноги их. И если хочешь узнать, что все это истина, принеси ему дары, умилостивив чрез посредство нас, христиан, и люди твои освобождены будут от обрушившихся на них напастей». «А какими дарами, — спрашивает тот, — можно ему угодить и какие приношения он принимает?» «Елей и воск, как это обычно у христиан, да еще освобождение пленных, и сохранение почтения к храмам. Если все это захочешь сотворить и соблюсти, то увидишь своих воинов здравыми, как прежде».

46. Варвар, пораженный этим, обещал все сделать как можно скорее. Дав вольность и свободу христианам, он поручил им ходатайство пред богом и пред святым. И вот устраивается щедрое возжение светильников, и всеночное стояние, и песнопение; варвары освобождаются от гнева, ниспосланного богом, устраивается некоторое примирение их с христианами, устанавливается согласие, и варвары уже более не оскорбляли святынь, не попирали божественных жертвенников, уже не отнимали более нечестивыми руками божественных сокровищ, уже не оскверняли храмов кровию. Один гроб был достаточно силен для того, чтоб обличить безумие варваров, прекратить всякое смертоубийство, остановить зверство, привести свирепых волков к кротости овец и заставить тех, кто поклонялся рощам и лугам, уважать божественные храмы.

«Эзоповы басни» Бабрия в ямбических четверостишиях[450]

1

Льва человек топтал в картине каменной.

«Вот наша сила!»- говорит прохожий льву.

Но тот в ответ: «А будь у львов художники, —

Здесь человек бы оказался попранным».

8

Под смех рабочих мышь несла из кузницы

Другую мышь, от голода издохшую,

И так сказала: «Следовало плакать бы,

Что даже мышь вы прокормить не можете».

15

Ел ворон сыр; лиса хитрить пустилася:

«Будь голос у тебя — ты стал великим бы!»

Закаркал глупый, сыр из клюва выронив;

А та: «Есть голос у тебя, да мозгу нет».

19

Осел надел на плечи шкуру львиную

И пастухам прохожим говорит: «Я — лев!»

Но чуть узнали люди, кто под шкурою, —

И живо он свою припомнил мельницу.

22

В большом сраженье меж зверьми и птицами

Ливийский страус, попадая в плен к врагам,

Зверям назвался зверем, птицам — птицею,

И показал тем — ноги, этим — голову.

23

Лисица, видя гроздья в винограднике,

Под ними долго прыгала, измучилась

И прочь пошла, а про себя промолвила

«Напрасный труд: они еще зеленые!»

25

Орел, стрелою в грудь смертельно раненный,

Страдал, роняя в муке слезы горькие,

И молвил, видя перья на конце стрелы:

«Увы! Разит перо меня, пернатого».

26

Трусливый ловчий пастуха расспрашивал:

«Скажи, ты не видал ли следа львиного?»

А тот: «Видал и льва я, он поблизости».

«Нет, нет, — сказал охотник, — льва не надо мне».

29

Чужими галка перьями украсившись,

Уже кичилась красотой над птицами,

Но общипали птицы (первой — ласточка)

Свое добро, оставив галку голою.

41

С лисою и ослом делил добычу лев.

«Вот эту треть, — сказал он, — как ловец, беру;

Вторую треть беру себе как царь зверей;

А третьей кто коснется, сам поплатится».

42

Бык лягушонка раздавил копытами.

«Таков ли был он?» — мать спросила в ярости.

Но дети ей в ответ: «Ты лопнешь, матушка,

И все же с этим зверем не сравняешься».

46

В стрельбе тягался Аполлон с отцом своим,

Напряг он тетиву и вдаль пустил стрелу.

А Зевс, единый шаг шагнув, догнал ее

И спрашивает: «Где ж тут мне стрелять, мой сын?»

52

Однажды звездочет, следя за звездами,

В колодец провалился, И сказал ему

Прохожий, услыхав его стенания:

«Паря умом, что ж не смотрел ты под ноги?»

57

Осел с мешками соли через реку шел,

Упал, а груз растаял и полегче стал.

Пошел вторично, нагруженный губками,

Упал нарочно и, увы, пошел ко дну.

Иоанн Дамаскин (вторая половина VII в. — около 753 г.)

Иоанн Дамаскин — философ, полемист, поэт. Он родился и долгое время жил в Дамаске, находившемся под властью сарацин, занимая пост градоначальника Дамаска и первого министра халифа при его дворе. Когда византийский император Лев III Исавр (717–741 гг.) издал в 726 г. первый указ, запрещавший почитание икон, Иоанн встал на защиту иконопочитателей; он выступал против императора-иконоборца и в устных проповедях, и в письменных посланиях. Это не понравилось Льву, и он решил уничтожить Иоанна: направил халифу подложное письмо, написанное будто бы рукой Иоанна, в котором сообщалось, что градоначальник Дамаска намерен предать свой город византийскому императору. Халиф жестоко наказал Иоанна, приказав отрубить ему правую руку, но потом, узнав правду, снял с него обвинение и просил остаться при дворе. Но Иоанн не согласился и удалился в иерусалимский монастырь Саввы Преосвященного, где жил до самой смерти. Там он написал много церковных песнопений (в том числе 64 канона), в которых ярко сказался его поэтический дар, за который он был прозван «Златострунный». Современники Иоанна и потомки на протяжении многих веков считали его поэтические произведения лучшими образцами церковных песнопений, а Карл Великий приказал ввести октоих Иоанна в богослужение западной церкви.

В монастыре Иоанн написал несколько философско-богословских сочинений, главное из которых — «Источник знания». Для своего времени это была попытка сделать полный свод наук, включая, разумеется, и богословие; в этом обширном сочинении Иоанн, по его собственным словам (гл. 1), не намерен отбрасывать «умений языческих мудрецов», в надежде и у них найти «что-либо пригодное и душеполезное». Действительно, в первой части трактата Иоанн довольно точно воспроизводит свои главные источники — части из трактатов Аристотеля и Порфирия; лишь иногда он вносит в них более или менее значительные изменения и дополнения с целью более удобного перехода к изложению христианских догм. Так, вместо аристотелевского разделения субстанции на первую и вторую он вводит термины «ипостась» и «индивид». Интересны его рассуждения о грамматических и логических категориях — о сказуемом (гл. 16), о термине, посылке и силлогизме (гл. 64). При построении богословских рассуждений Иоанн не случайно придает огромное значение логике; именно логика, по мнению Иоанна, должна составить основу догматики, так же, как она легла в основу философии языческой, и особенно позднеязыческой. Эту мысль развивали позднейшие теоретики христианского богословия, особенно западные.

Обширный труд Иоанна состоит из трех частей: 1) «Философские главы»; 2) «О ересях»; 3) «Точное изложение православной веры». Стиль автора, несмотря на сложные абстрактно-философские темы, необыкновенно прост: образные сравнения, использованные в весьма умеренном количестве, общенародная основа языка — большие литературные достоинства труда Иоанна — способствовали популярности его как в Византии, так и за ее пределами: Иоанн Болгарский уже в X в. перевел первую и вторую части этого сочинения на славянский язык.

Источник знания[451] Отрывки из «Философских глав»

Глава I. О знании

Ничего нет дороже знания, ибо знание есть свет разумной души; напротив, незнание — тьма. Подобно тому, как отсутствие света есть тьма, так и отсутствие знания есть тьма разума. Ибо незнание свойственно существам неразумным, а знание — разумным. Поэтому всякий, кто от природы способен к приобретению знания и к пониманию, но не приобрел его, тот, хотя от природы и разумен, но из-за нерадивости и душевной слабости хуже существ неразумных. Под знанием я разумею истинное знание сущего, ибо любое знание касается сущего.

Ложное знание, будучи как бы знанием не сущего, — скорее незнание, нежели знание. Ибо ложь есть не что иное, как не сущее. А так как мы живем не одной душою, но душа наша сокрыта плотью, словно завесою, и имеет нечто вроде ока — видящий и познающий ум, воспринимающий знание и понимание сущего, то душа имеет знание и понимание не сама по себе, а ей необходим для этого наставник; приступим же к неотложному наставнику-истине[452].

Глава II. Какова цель этого сочинения?

В силу того, что всякий, без цели принимающийся за дело, словно во тьме блуждает, и так как работающий без цели нищенствует во всем, мы прежде всего скажем о поставленной нами в этом сочинении цели, чтобы содержание его легче усваивалось. Итак, цель наша заключается в том, чтобы, начав с философии, кратко предначертать в настоящей книге по возможности всякого рода знания. Поэтому назовем ее «Источник знания». Следовательно, я ничего не скажу своего: я только изложу все вместе собранным то, что порознь говорили божественные и мудрые мужи. Итак, прежде всего лучше доподлинно узнать, что есть философия.

Глава III. О философии

Философия есть знание сущего как такового, т. е. знание природы сущего. Иными словами, философия есть знание божественных и человеческих вещей, т. е. и видимых и невидимых. В то же время философия есть забота о смерти, как произвольной, так и естественной. Ибо жизнь бывает двух видов: естественная, которой мы живем, и произвольная, через которую мы страстно привязываемся к настоящей жизни. Двух видов бывает и смерть: естественная, когда душа отделяется от тела, и произвольная, когда мы, пренебрегая настоящей жизнью, стремимся к будущей. С другой стороны, философия есть уподоблению богу. Уподобляемся же мы богу через мудрость, т. е. через истинное знание добра, а также через справедливость, которая есть равное воздаяние и нелицеприятное суждение; и, наконец, через святость, которая выше справедливости, т. е. через добро как благодеяние обидчикам.

Философия есть искусство искусств и наука наук, ибо философия есть начало всякого искусства. Ведь при ее посредстве изобретено всякое искусство и всякая наука; искусство, по мнению некоторых, кое в чем погрешает; наука же не погрешает ни в чем, и одна философия безгрешна. По мнению других, искусство есть то, что осуществляется посредством рук; наука же — всякое умственное искусство: грамматика, риторика и тому подобное. Кроме того, философия есть любовь к мудрости; истинная же мудрость есть бог; поэтому любовь к богу есть истинная философия[453].

Философия разделяется на теоретическую и практическую; теоретическая — на богословие, физиологию и математику; практическая — на этику, экономику, политику.

Теоретическая философия украшает знание. При этом богословию свойственно рассматривать бестелесное и невещественное: прежде всего — бога, поистине невещественного, затем ангелов и души. Физиология есть знание вещественного и непосредственно нам доступного, т. е. животных, растений, камней и тому подобного. Математика есть знание того, что само по себе бестелесно, но что тем не менее можно наблюдать в телах: я имею в виду числа и гармонию звуков, а кроме того, — фигуры и движение светил; при этом рассмотрение чисел составляет науку арифметику, рассмотрение звуков — музыку, фигур — геометрию, светил — астрономию. Все это занимает среднее место между вещами телесными и бестелесными. Действительно, число само по себе бестелесно, но рассматривается по отношению к веществу, например: к хлебу, вину или чему-либо подобному.

Практическая философия касается добродетелей, так как упорядочивает нравы и учит, какой вести образ жизни; при этом, если она предлагает законы одному человеку, то называется этикой; если целому хозяйству — экономикой; если городам и странам — политикой.

Некоторые пытались устранить философию, говоря, что нет ни ее, ни какого-либо знания, или понимания. Таких мы спросим: почему вы говорите, что нет философии, знания, понимания? Потому, что вы это знаете и понимаете, или потому, что не знаете и не понимаете? Если потому, что понимаете — то вот вам знание и понимание; а если потому, что не знаете, — никто вам не поверит, ибо вы рассуждаете о предмете, не познав его…

Глава V. О звуке

Так как мы задались целью рассуждать о всяком звуке в чисто философском смысле, то нам необходимо прежде узнать, с каким звуком философия имеет дело. Начиная свою речь с рассмотрения звука, мы говорим: звук бывает или значащий, или незначащий: незначащий — тот, который ничего не обозначает; значащий — тот, который что-нибудь обозначает. Далее, незначащий звук, в свою очередь, бывает или нечленораздельный или членораздельный. Нечленораздельный — тот, который не может быть написан; а членораздельный — тот, который может быть написан; итак, звук бывает нечленораздельный и незначащий, например, тот, который производится камнем или деревом; ведь его ни записать нельзя, и ничего он не обозначает. Бывает незначащий и членораздельный, например, скиндапс[454]. Ведь записать его можно, но он ничего не обозначает; скиндапса не было и нет. Философия не занимается незначащими звуками, будь он нечленораздельный или членораздельный.

Значащий звук также бывает или членораздельным или нечленораздельным. Нечленораздельный звук бывает значащим, как например, лай собаки: он обозначает собаку, потому что есть голос собаки. Обозначает он и чье-то присутствие, но он нечленоразделен, а потому и не пишется. Этим звуком философия также не занимается. Членораздельный значащий звук бывает или общим, или частным: общий — например, человек; частный — Петр, Павел. Но и частным звуком философия не занимается, а занимается значащим, членораздельным, общим, всеобъемлющим, — в том смысле, что относится ко многим предметам.

Этот звук, в свою очередь, бывает или существенным, или прилагаемым к сущности. Существенный тот, который раскрывает субстанцию, т. е. природу вещей. Прилагаемый к сущности тот, который выражает случайный признак[455]; например, человек — разумное смертное животное. Все это существенно, ибо если что-нибудь из этого отнимешь у человека, он не будет человеком. И если скажешь что он не животное, то он уже и не человек; и если скажешь что он не разумен, то он — не человек; точно так же, если скажешь, что он не смертен, он — не человек; ибо всякий человек — животное разумное и смертное.

Вот потому-то эти звуки и называются существенными, что они и выражают природу человека, и человек без них не может существовать. Точно так же и в каждой вещи существенным называется то, что составляет ее природу; прилагаемое же к сущности есть тот случайный признак, который может быть в подлежащем, например, в человеке, в лошади или в чем-либо ином, а может и не быть; например, белое. Ведь будь кто-либо белым, или черным, тем не менее, он останется человеком.

Глава IX. О роде

В отношении омонимов следует искать ответ на три вопроса: омонимы ли это? Сколько предметов ими обозначается? И о каком из них идет речь? Но прежде следует сказать, что такое омоним. Омоним бывает тогда, когда два или более предметов имеют одно название, и каждый из них означает нечто иное, имеет иную природу, т. е. принимает отличное от другого определение; так в данном случае обстоит дело в отношении рода, ибо род относится к числу омонимов. Во-первых, род означает происхождение из определенного отечества и от определенного родителя; и в том и в другом случае в двух смыслах: либо близко, либо далеко. Происходящий из близкого отечества, например, из Иерусалима, называется иерусалимнянином, а из далекого, например, из Палестины, палестинянином. Точно так же происходящий от близкого родителя — когда, например, Ахилл, бывший сыном Пелея, называется Пелидом. А происходящий от отдаленного предка, — когда, например, тот же Ахилл по деду Эаку называется Эакидом, ибо Эак был отцом Пелея.

Далее, родом называется отношение родоначальника ко многим происшедшим от него людям: например, все ведущие свое происхождение от Израиля называются израильтянами. Но указанными значениями слова «род» философы не занимаются.

Далее, родом называется то, чему соподчинен вид. Например, животному соподчинен человек, лошадь и другие виды. Следовательно, животное есть род. Этим-то родом и занимаются философы. Определяя его, говорим: род есть то, что включает в себя много предметов, различающихся по виду, и можно спросить: что есть предмет? Например, животное — род — содержит вопрос: что есть предмет? — и включает в себя человека, лошадь, быка и много иных существ, различающихся между собою по виду. В самом деле, у человека — свой вид, у лошади — свой, у быка — свой. О роде можно спросить: что есть предмет? В самом деле, на вопрос, что есть человек, отвечаем: животное. Точно так же и в отношении лошади: на вопрос — что есть лошадь? Говорим: животное. Таким образом, род есть то, чему соподчинен вид (и снова: род есть то, что разделяется на виды). Т. е. род разделяется на виды, является более общим, нежели вид, обнимает виды и есть высшее в сравнении с ним понятие.

Глава XV. О сказуемом

Всякое сказуемое или шире подлежащего, или равно ему; уже подлежащего оно никогда не бывает. Шире оно бывает тогда, когда более общее высказывается о менее общем; более общими являются высшие понятия, менее общими — низшие. Самое общее изо всех понятий есть сущее, поэтому оно и высказывается обо всем. В самом деле, и субстанция называется сущим, и акциденция называется сущим. Но мы не можем сказать, что сущее есть субстанция; ибо не только субстанция есть сущее, но и акциденция. Равным образом и роды высказываются о видах, так как роды более общи; виды же не высказываются об их родах; виды менее общи, нежели роды, поэтому субстанция высказывается о животном, а животное о человеке. Ведь животное есть субстанция, и человек есть животное. Но эти суждения не допускают обращения: ведь всякий человек есть животное, но не всякое животное — человек. И лошадь, и собака — животные; но не всякая субстанция есть животное. В самом деле, камень или дерево — субстанция, но они — не животные. Подобным же образом и вид служит сказуемым к обнимаемым им индивидам, т. е. ипостасям, так как вид является более общим. Но индивид, или ипостась, не говорит о виде, ибо ипостась имеет меньшую общность, нежели вид. Итак, Петр есть человек и Павел есть человек; но не всякий человек — Петр или Павел: ведь есть и другие ипостаси, объединенные видом, к которому относится человек.

Различия также служат сказуемым к видам, которым они принадлежат, и к индивидам этих видов, ибо различия более общи, нежели виды. Так и «разумное» имеет большую общность, нежели вид «человек»: ведь всякий человек разумен, но не всякое разумное существо — человек; ангел разумен, но не человек. Таким бывает сказуемое, когда оно шире подлежащего.

Сказуемое равно подлежащему, когда оно допускает обращение. Так, свойства служат сказуемым к видам, которым они принадлежат, и виды служат сказуемым своим свойствам. Ведь всякий человек обладает способностью смеяться, и всякий, обладающий способностью смеяться, есть человек. Ибо хотя и говорят про обезьяну, что она смеется, однако она смеется не сердцем, а лишь своим наружным видом, ибо она — животное подражательное. Таким образом, когда род служит сказуемым к виду, различие к виду, вид — к индивиду, то сказуемое шире подлежащего. Когда же сказуемое есть свойства, то оно равно подлежащему. Такое сказуемое называется чисто обращаемым и допускающим взаимное с подлежащим предикатирование.

Глава XVI. О сказуемом синонимическом и омонимическом

Сказуемое бывает синонимическим тогда, когда подлежащее принимает и название, и определение самого имени. Например, животное есть сказуемое по отношению к человеку, и человек принимает как название, так и определение животного. В самом деле, животное есть субстанция одушевленная, чувствующая, и человек принимает это определение; ибо человек есть субстанция одушевленная и чувствующая.

Сказуемое бывает омонимическим тогда, когда подлежащее принимает название, а определения — никогда, как, например, изображение человека принимает название человека, а определения человека не принимает. В самом деле, определение человека таково: животное, разумное, смертное, способное к разумению и познанию. Напротив, изображение и не животное (ибо оно не одушевлено), и не разумно, и к разумению и к познанию не способно.

Следует знать, что все, что служит сказуемым к чему-либо как к подлежащему, т. е. синонимически, будет сказуемым и к тому предмету, который служит подлежащим в отношении первого; например, животное есть сказуемое в отношении подлежащего — человека, т. е. сказуемое синонимическое; и человек есть сказуемое в отношении Петра, а Петр — подлежащее в отношении человека. Следовательно, животное есть сказуемое и по отношению к Петру, ибо и Петр есть животное.

Подлежащее употребляется в двух смыслах: в смысле основы существования и в смысле предмета высказывания. В смысле основы существования субстанция как бы служит основой для акциденций: в ней они имеют свое бытие и вне ее не существуют. Подлежащее менее общо в отношении сказуемого, ибо менее общее подлежит быть высказанным в более общем, то есть когда более общее служит сказуемым к менее общему; например, животное есть сказуемое в отношении человека. Об общем говорят, что оно соотносится с подлежащим, а о более частном, — что оно есть подлежащее в отношении сказуемого. Об акциденции говорят, что она находится в подлежащем, в субстанции; а о субстанции, что она есть подлежащее, составляя основу существования.

Глава LXIV. О термине, посылке и силлогизме

Следует знать, что логика ставит своей целью рассуждать о доказательстве. Доказательство есть силлогизм. Силлогизм состоит из двух правильных посылок и заключения. Например, желая доказать, что душа бессмертна, я говорю: «Все, что в вечном движении, есть бессмертно». Это — первая посылка. Далее я высказываю вторую посылку: «Душа находится в вечном движении». Затем — заключение: «Следовательно, душа бессмертна».

Каждое слово посылки называется термином. А термином называется то, на что разделяется посылка; например, посылка гласит: «Все, что в вечном движении, — бессмертно». «Все» называется термином, так как оно — часть посылки; подобным же образом называется термином и «что находится в вечном движении»; называется термином и слово «бессмертно», и слово «есть» также называется термином.

Следует сказать, что все посылки должны быть правильными, а заключение соответствовать посылкам. В самом деле, если одна из посылок или заключение окажутся ложными, то будет паралогизм, а не силлогизм. Кроме того, следует знать, что простой звук, имя, глагол, речение, термин — все эти пять слов ничем не отличаются друг от друга по предмету, но различаются только по своим отношениям. Например, человек как простое обозначение именуется простым звуком, как подлежащее — именем, как занимающее место сказуемого — глаголом, как часть утверждения и отрицания — речением; как часть посылки и силлогизма называется термином.

Следует знать, что в посылке, будь она утвердительной или отрицательной, подлежащее называется именем, а сказуемое глаголом. Например, утверждение: «человек прогуливается»; здесь «человек» — подлежащее и называется именем; «прогуливается» играет роль сказуемого и называется глаголом. «Сократ прекрасен». «Сократ» — подлежащее и называется именем; «прекрасен» играет роль сказуемого и называется глаголом, как часть утверждения. Хотя у грамматиков «прекрасен» называется именем, но вообще говоря, то, что сопровождается словом «есть», является глаголом.

Следует знать, что следующие пять названий: суждение, посылка, вопрос, возражение, заключение нисколько между собою не различаются. В самом деле, когда я просто высказываю, что «душа бессмертна», то это называется суждением. Когда же выражение «душа бессмертна» берется как часть силлогизма, тогда оно является посылкой.

Когда кто-либо возражает против данной посылки, говоря: «Из чего следует, что душа бессмертна?», то это называется возражением. Когда же мы снова обращаемся к исследованию и спрашиваем: «действительно ли душа бессмертна?», то это называется вопросом. Наконец, когда из посылок делается вывод, то он называется заключением. Например, «душа находится в вечном движении; то, что в вечном движении — бессмертно». Из этих посылок делается вывод: «следовательно, душа бессмертна»; это и есть заключение.

Ямбический канон на Рождество Христово[456]

Так благозвучие слов величает и сладостно славит

Божьего сына, что нас ради придя во плоти,

Древнюю скорбь прекратил совокупно стенающей плоти;

Боже, помилуй и нас, славящих имя твое.

I

Ты свой народ избавил древле, господи,

Рукою чудотворною смиряя хлябь:

Но так и ныне к раю путь спасительный

Ты открываешь, девой в мир рождаемый,

Хоть человек всецело, но всецело бог.

Тебя приемлет чрево благодатное,

Неопалимой купины подобие[457],

И древнее проклятие снимается

С печальной Евы, ибо ныне с образом

И плотью человека сочетался бог.

Звезда о солнце возвещает явственно

И путь волхвам указывает в тот вертеп

Где ты, повитый пеленой, покоишься;

И славят с ликованием тогда волхвы

В лице твоем и смертного, и господа.

II

Благослови служителей твоих напев

И древнего низвергни искусителя,

О человеколюбие, прегрешения

Понесший наши; даруй же певцам твоим

Несложного устои правоверия.

Пречистой девы чадо всеблаженное

Сподобился, о диво! хор пастушеский

Узреть, и несказанно изумлен был слух,

Напевы невещественных небесных сил,

Что рождество Христово славословили.

Ты — горних царь, но в милости неслыханной

Спасенья ради нашего приходишь к нам;

От века был бесплотен ты, но час пробил —

И плотью загустело слово божие,

Дабы Адама вызволить из немощи.

Провидя человека возрождение,

Вещал великий Аввакум в прообразах[458]

И темных притчах тайну несказанную:

Что некогда с таинственной горы сойдет

Родившийся народам во спасение.

Из пасхального канона (Песнь 8)

Радуйся, о радуйся, райский град!

Слава господня осияла тебя!

Пляски веди, горний Сион!

Ты же, о чистая,

Ликуй, богородице,

Ибо сын твой из гроба восстал!

О дивный! о милый! о сладкий глас!

Нам ты неложно обещал, Христе,

Во веки веков с нами пребыть!

Якорь надежды нам

В том необманчивый,

И о нем веселимся мы!

О пасха! о праздник! о день Христов!

О мудрость! о сила! о боже наш,

Даруй и нам долю свою

Мирно наследовать

В день, что во царствие

Внидешь твое во веки веков!

Идиомелон на последование отпевания, приписываемый Иоанну Дамаскину[459] (отрывки)

Сладость какая в жизни сей

с плачем и рыданием не смешана?

Слава какая стоит на земле нерушима и незыблема?

Всё теней бессильнее, всё снов ненадежнее,

Миг единый, и смерть разгонит сны!

Но во свете лика твоего, Христе.

И в усладе твоего благообразия

Упокой, благий, раба твоего!

О, какие страхи душе предстоят,

что от тела своего отрывается!

О, в какой печали возрыдает она,

И не сыщет для себя утешителя!

К ангелам ли светлым подымет взор,

понапрасну будут моления!

К людям ли добрым руки прострет,

никто не подаст ей помощи!

Потому, достолюбезные братья мои,

о краткости века помысливши,

помолитесь усердно в душе своей

о душе новопреставленного!

Все дела человеческие — морок и сон,

все расточается с кончиною.

Ни богатства, ни славы не возьмем мы в путь,

ведь смерть, пришед, отымет все.

Но Христу бессмертному помолимся:

Упокой новопреставленного

во блаженных твоих селениях!

Где мира сего мечтание?

Где есть бренных вещей упоение?

Где злато, где сребро, где роскоши?

Где сонмы рабов послушливых?

Все — прах, и пыль, и тени мелькание!

Но царю бессмертному помолимся:

Господи, нетленных благ твоих

Удостой новопреставленного,

Упокой его в весельи нескончаемом!

Феодор Студийский (759–826 гг.)

Виднейший религиозный деятель эпохи иконоборческих споров, защитник иконопочитания, теоретик аскетизма, неутомимый организатор монашеской жизни. С 22-х лет монах; с 798 г. ареной его деятельности становится доселе ничем не примечательный столичный монастырь Студиос или Студион, который благодаря его усилиям выходит на положение первостепенного религиозного и культурного центра, так что после смерти Феодора студенты осмеливались спорить со вселенской патриархией за право представлять правоверие. Среди сочинений Феодора (догматические и аскетические «беседы», литургии, поэзия, эпиграммы в честь святых) выделяются своей простотой, искренностью и непосредственностью ямбические стихотворения, посвященные монастырю, ставшему как бы второй родиной автора, отдельным моментам привычной монашеской жизни и товарищам Феодора, от игумена до монастырского повара.

Молитва перед сном[460]

Отрада сна созданий в разрешении

Всей маяты и муки, что приносит день,

Христе благий, и мне пошли, молю тебя,

Сон сладостный, спокойный, благодетельный,

От всех соблазнов и тревог избавленный,

Но тихими виденьями исполненный.

Когда звонарь ударит, пробуди меня

На труд молитвы здравым, бодрым, ревностным:

Стопе дай силу отстоять заутреню,

Душе дай крепость одолеть прельщения,

Уста отверзи к пению размерному

Тебе во славу, господи и боже мой, —

Да узрю на рассвете, пробудясь от сна,

Твоих велений свет незападающий.

К монастырскому повару

О чадо, как не удостоить повара

Венца за прилежанье целодневное?

Смиренный труд — и слава в нем небесная,

Грязна рука у повара — душа чиста,

Огонь ли жжет — гееннский огнь не будет жечь,

Спеши на кухню, бодрый и послушливый,

Чуть свет огонь раздуешь, перемоешь все,

Накормишь братий, а послужишь господу.

Да не забудь приправить труд молитвою,

И воссияешь славою Иакова[461],

В усердьи и смиреньи провожая жизнь.

Феофан (около 760–818 гг.)

Жизнь Феофана, крупнейшего хрониста IX в., падает на период иконоборчества, и ее основные вехи совпадают с поворотными моментами этой, потрясшей всю восточную империю, борьбы императорской власти и церкви. Он родился в семье иконопочитателей, и детство его проходило в самый разгар гонений на монастыри и иконы при императоре Константине V (740–775 гг.) Годы его юности протекали в обстановке постепенного ослабления этой борьбы и полного восстановления иконопочитания на Вселенском Соборе в 787 г. В это время, уже имея титул спафария, Феофан уходит в монастырь и делается там усердным переписчиком книг. В 810 г., по предсмертной просьбе Георгия Синкелла, Феофан берет на себя завершение незаконченной Синкеллом летописи и через несколько лет составляет свою «Хронографию» (летопись) событий от Диоклетиана (277 г.) до Михаила (805 г.). Иконоборчество с новой силой вспыхивает в 815 г. (при Льве V), и Феофан становится теперь его жертвой; в 818 г. его заключают в тюрьму на остров Самофракию, где он вскоре умирает.

Летопись Феофана построена по общему принципу данного жанра. Сведения, почерпнутые из сочинений более ранних историков, располагаются здесь в хронологическом порядке по годам. Летописец создает синхронную картину событий и часто рядом помещает факты, причинно не связанные между собой. Ход истории предстает как смена актов, действий, происшествий, без их внутренней обусловленности. Основным средством выразительности делается в таком повествовании подбор любопытных черт и занимательных подробностей.

Сын бурной, полной идеологических конфликтов эпохи, Феофан вносит в свое повествование напряженность ритма и тенденциозность оценок. Напряженность достигается отбором фактов, тенденциозность сквозит в выборе тонов для их окраски. Феофан схватывает лишь узловые моменты событий и проходит, обычно, мимо побочных деталей. Его внимание направлено на действие, а не на описание его аксессуаров, на человека, а не на окружающую его обстановку. Человек делается, таким образом, главной пружиной событий, и на него падает ответственность за все происходящее. Отсюда пристрастность Феофана. Ровный и равнодушный в рассказе о безразличных для него лицах, Феофан вводит резкие оценочные суждения там, где он говорит о религиозных и церковных распрях. Изображение своих идейных противников он сопровождает, как правило, бранными эпитетами и показом их постыдных поступков. Особенно характерны в этом отношении рассказы об императоре-иконоборце. Ход событий получает свое истолкование в нравственной оценке исторических фигур.

Труд Феофана пользовался огромной популярностью на протяжении всего средневековья. Уже с конца IX в. он известен на Западе в переводе папского библиотекаря Анастасия. В Византии из Летописи Феофана было сделано извлечение Георгием, монахом. Последующие хронисты рассматривали свой труд как продолжение Феофана и начинали повествование с того периода, где он его обрывает. На Феофана опираются Зонара (XII в.) и Синопсис Сат (XIII в.). Для нас Феофан остается ценнейшим источником по истории Византии VII–VIII вв.

Хронография[462]

I. Иоанн Златоуст

Год 396. Это был год величия Иоанна Златоуста. И жизнь, и проповедь его были исполнены света божественной благодати, и он верен был добродетели. Весь народ любил его за назидание в проповедях, живущие же развратно сторонились, а некоторые даже враждовали против него. На эту пору приходится и ссора его с евнухом Евтропием, и распря Севериана Гавальского с Серапионом, архидиаконом Иоанна, и бегство Долгих братьев из Египта из-за Феофила, и послание Епифания к Феофилу[463]. Все это направлено было против раба божия Иоанна. Епифаний Кипрский пришел в Евдомон и стал совершать рукоположение и созывать собрания без позволения Иоанна. Иоанн же, по божественной любви, оставил это без внимания и даже усиленно звал Епифания жить с ним в одном епископском доме, тот же отказался, прельщенный клеветою Феофила против блаженного Иоанна.

Год 397. В этом году Иоанн Златоуст говорил слово против злых жен. Ненавистники и враги истины озлобили против него Евдоксию, уверяя, что слово сказано было против нее. Она же сказала Аркадию[464], что жестоко обижена Иоанном, и убедила его послать за Феофилом, явным врагом Иоанна. Феофил прибыл в Дуб, называемое так ныне поместье Руфиново[465], и замыслил коварство против Иоанна. И изгнал его из града. Узнав это, народ пришел в сильное волнение, не мирясь с изгнанием Иоанна. Тогда и Евдоксия, тронутая воплями народными, просила за него царя Аркадия и, послав евнуха Врисона, возвратила Иоанна от Пренета[466]. Но он не решился вступить в город до соборного постановления и оставался в пригороде Анапле. И вот народ криками заставил царей ввести Иоанна и снова посадить его на престол, так что Феофил со своими соумышленниками в страхе бежал из города. Тогда, собравшись вместе, шестьдесят епископов справедливо отменили все постановления Феофила и его друзей против божественного Иоанна.

Год 398. В этом году царица Евдоксия приказала поставить свое серебряное изваяние на месте, которое зовется Питтакии, около Церкви святой Ирины. Эпарх[467] же города, манихей и приверженец эллинства, устроил перед изваянием шумные рукоплескания, песни и пляски, и тем досаждал Иоанну, мешая ему мирно совершать богослужения. Ведь часто там нельзя было расслышать песнопений. Святой Иоанн обличил его в своем слове. Тот же восстановил Евдоксию против Иоанна, как бы за то, что Иоанн недоволен почестями, которые воздаются ее статуе. И вот опять ненависть, опять ярость против Иоанна. Тогда-то Иоанн произнес свое слово, которое начинается так: «Опять Иродиада безумствует»[468]. Это до конца сделало царицу врагом его. Й вот опять низложение и ссылка. Народ же взял и поджег церковь. На многих пало преследование за Иоанна. Сам же Иоанн был изгнан из города и сослан в Кукуз, а оттуда отправлен в Пициунт. Но прибыв в Команы, по дороге в Армению, он скончался о господе. После его изгнания рукоположен был Арсакий, брат Нектария, предшественника Златоуста. Иннокентий Римский и Флавиан Антиохийский не были причастны к изгнанию Иоанна; своими посланиями они ободряли клир города и с негодованием обличали дерзнувших так поступить с Иоанном. Епифаний отплыл на Кипр после того, как бог, как кажется, открыл ему его кончину. Говорят также, что Иоанну Епифаний предсказал смерть в заточении, а Иоанн ему — смерть во время плавания. Епифаний сказал провожавшим его: «Я тороплюсь, но оставлю вам книги, город и лицемерие».

II. Эпоха иконоборчества

Год 756. В этом году турки опять вторглись в Каспийские ворота и в Иверию; они вступили в бой с арабами, и павших было много с обеих сторон. Авделас[469] коварством лишил власти Исе Ивинмуса, которому, как уже сказано, выпал жребий править третьим после него. Приметив, что он страдает от головокружения и боли в половине головы, Авделас обещает вылечить Исе, если тот понюхает порошок, приготовленный врачом по имени Моисей, диаконом Антиохийской церкви. Этого диакона Авделас уже успел склонить дарами к тому, чтобы тот приготовил лекарство весьма едкое и в то же время надолго усыпляющее. Хотя Исе остерегался вкушать с Авделасом пищу, он все же доверился тут и принял чихательный порошок. Как только порошок проник в голову, все чувства и все двигательные силы покинули его, и он упал безгласен. Тогда Авделас созвал всех военачальников и тех, кто знатен родом, и сказал: «Что скажете о вашем будущем царе?» Все они в один голос отреклись от Исе и дали правую руку сыну самого Авделаса Мухамеду по прозвищу Мад, а Исе без чувств отнесли домой. Через три дня Авделас принял его в своем доме; притворно оправдываясь, утешил его и загладил оскорбление, дав ему сто талантов серебра.

В том же году Паган, властелин Болгарии, просил свидания с царем и, взяв с него слово, пришел к нему со своими воиладами[470]. Царь принял его сидя на престоле, а Савин[471] сидел около него. Царь корил болгар за беспорядки и за ненависть к Савину. На словах они договорились о мире. Царь, однако, тайно поручил ехать в Болгарию и схватить там Севера, правителя славян, много зла наделавшего во Фракии. Схвачен был также один христианин, отступник от христианства, предводитель скамаров[472], которому в гавани святого Фомы отрубили руки и ноги и затем отнесли врачам, а те еще живого вспороли от пупа до груди, чтобы узнать устройство человека, и лишь после этого сожгли его. Царь, неожиданно выступив из города, не встретил в ущельях стражи, ибо был притворный уговор о мире, и он проник в Болгарию до Чики[473], спалил дворы, которые попадались на пути, и в страхе вернулся обратно, не совершив ничего доблестного.

Год 757. В этом году 20 ноября, 4 индиктиона[474], царь, безумный, нечестивый и беззаконный, враждующий против всякого богобоязненного человека, велел влачить на казнь Стефана, нового первомученика, затворника при святом Авксентии[475], близь горы Даматра. Его схватили сообщники и единомышленники невежественного царя из дворцового и других отрядов. Привязав за ногу к корабельному веслу, они волокли его от Претории до Пелагеи и там, растерзавши, швырнули честные останки в яму умерших насильственной смертью за то, что он многих наставлял в монашеской жизни и внушал презирать царские почести и деньги. Он был почитаем всеми, ибо шестьдесят лет провел в затворе и просиял многими добродетелями. Оклеветаны были в поклонении иконам многие начальники и воины, и царь предал их разным казням и горчайшим мукам. Он потребовал, чтобы в его царстве все дали клятву, что не поклоняются иконе. Даже Константина, лжеименного патриарха, он принудил взойти на амвон и, подняв честное и животворящее древо, поклясться, что он непричастен к почитанию икон. Он склонил его, монаха, обвенчаться, есть мясо и слушать песни за царским столом. Справедливость, однако, вскоре предала его в руки убийцы.

21 июня, 4 индиктиона он выступил против болгар и послал в Анхиал 2600 судов[476], на которых сидели все легионы. Когда они причалили к берегу, подул северный ветер и чуть не перевернул их всех. Утонуло много народу, так что царь велел расставить сети, вытащить умерших и похоронить. 17 июля он бесславно вернулся назад в город. А 21 августа того же 4 индиктиона он выставил на поругание и позор сам образ монашеского жительства, приказав на ипподроме каждому монаху взять за руку женщину и в таком виде пройти по ипподрому, снося оплевание и оскорбления от всего народа. 25 числа того же месяца были проведены по ипподрому девятнадцать знаменитых сановников и поставлены напоказ как злоумышленники против царя. Это была ложная клятва на них, зависть к их благообразию, силе и доброй славе. Из них некоторых он приказал казнить за благочестие, за то, что того отшельника, о котором сказано выше, они посещали и прославляли за муки. Самые именитые среди них были: Константин, патрикий и логофет бега, которого Царь прозвал Подопагуром; его брат Стратигий, спафарий и начальник ночной стражи; Антиох, логофет бега и военачальник Сицилии; Давид, спафарий, посланный против Васира, и комит Опсиксий; Феофилакт Икониат, протоспафарий и военачальник Фракии; Христофор, спафарий после патрикия Имерия; Константин, спафарий и царский протостратор[477], сын патрикия Вардана; Феофилакт, кандидат[478] после Маринакса и др. Царь поставил их для поругания на ипподроме и дал всему народу оплевывать их и проклинать. Двух братьев, Константина и Стратигия, он повелел обезглавить на Собачьей площади, и весь народ плакал о них, так что царь, узнав это, разгневался и велел высечь и сместить эпарха Прокопия за то, что он допустил такое дело. Остальных царь приказал ослепить и сослать в заточение. Безумец этот, отсылая их, наказывал, чтобы и там, куда их ссылали, они получали по сто ударов воловьими жилами каждый год. 30 августа того же (4) индиктиона этот злоименный обратил свое безумие и против соименного и единомышленного ему патриарха. Найдя каких-то клириков, монахов и мирских священников и его друзей, царь научил их сказать: «Мы слышали, как патриарх с Подопагором высказывались против царя». И он послал их в патриарший дом, чтобы обличить его там. Патриарх отпирался, и тут царь заставил их поклясться честным древом, что «мы слышали от патриарха эти бранные речи». Тогда царь послал наложить печать на патриарший дом, самого же его сослал в заточение в Иарею, а потом еще раз на Принцев остров[479].

Год 759. В этом году, в 6 день месяца октября, шестого индиктиона, приведен был обратно с Принцева острова лжеименный патриарх Константин. Он не мог даже ходить из-за жестоких побоев тиранна. Его, по царскому приказу, принесли на носилках и посадили на солее[480] Великой Церкви. Рядом с ним стал секретарь с книгой, где была записана его вина. Смотреть на них собрался, по повелению царя, народ со всего города. Слышно было всем, как читалась книга. По прочтении каждой главы секретарь бил Константина по лицу. И это зрелище наблюдал патриарх Никита, сидя на престоле. Наконец, Константина ввели на амвон и поставили прямо, а Никита взял книгу, послал епископа снять с него омофор[481] и предал его анафеме. Константина обозвали «омраченным (скотиопсом)» и вытолкали в спину из, церкви.

Следующий день был днем ристаний на ипподроме. Константину остригли бороду, обрили ресницы, волосы на голове и брови, облачили его в шелковую одежду без рукавов, посадили лицом к хвосту осла, наизворот оседланного и, под град насмешек и оплеваний, вывели через дигиппий на ипподром. Осла вел его племянник, у которого был отрезан нос. Как только он дошел до димов[482], все вскочили с мест, стали плевать и осыпать его сором и, притащив к царскому месту, скинули с осла и начали топтать ему горло. После этого его усадили напротив димов и до конца ристаний осыпали насмешками. В 25 день того же месяца царь посылает к нему патрикиев и через них спрашивает: «Что скажешь ты о вере нашей и о соборе, который мы созвали?» На это он, уже помутившись в уме, дает ответ: «Хороша вера твоя и собор, тобою созванный!», ибо надеялся умилостивить такими словами царя. Они же не медля ответили: «Вот это мы как раз и хотели услышать из твоих скверных уст! Сгинь отныне во мраке и проклятии». Этим был сказан приговор ему. Обезглавили его на Собачьей площади. Голову повесили за уши на три дня в Милии, чтобы весь народ мог видеть. Тело же привязали за ногу к веслу и перетащили через Среднюю улицу[483] на живодерню и бросили там к трупам погибших насильственною смертью. Через три дня перенесли туда же и голову. О дикое безрассудство и жестокость лютого зверя! Даже святой купели не постыдился несчастный! Ведь Константин крестил двух его детей от третьей жены. Царь и всегда был необуздан и зверонравен, но с этих пор ожесточился еще больше в своей вражде против святых церквей. Он послал за Петром, славным столпником, чтобы сняли его с камня, а когда Петр не принял царского учения, то его связали за ноги, проволокли живого через Среднюю улицу и бросили к трупам в живодерню. А других по царскому приказу сажали в мешки, привязывали им камень и топили в море, иных ослепляли, отрезали носы и бичевали. Самые разнообразные казни придумывал царь для людей благочестивых. В городе он устроил все это сам со своими единомышленниками — с патрицием и доместиком дворцовой стражи Антонием и с Петром магистром, используя для этого отряды нарочно обученных солдат. Во внешних же фемах[484] он действовал через упомянутых выше военачальников.

Его любимым занятием были — игра на кифаре и попойки. К срамословиям и пляскам приучал он и своих приближенных. А если случалось, что кто-либо, споткнувшись ли, или от боли, произносил обычные у христиан слова: «Богородице, помоги!», либо был замечен за всенощной молитвой, либо в церкви, или вообще вел жизнь благочестивую и не произносил попусту клятв, то такого человека карали, как царского врага, и имя его предавалось забвению. Монастыри, кои строились во славу божию, как прибежище людей, ищущих спасения (души), он отдал под постой единомышленным ему солдатам. Он обратил в казарму Далматскую обитель, самый знаменитый в Византии монастырь с уставом для общего житья[485]. Он разрушил до основания монастыри Каллистрата, Дия, Максимина и прочие священные дома отшельников и дев. Он предал казни тех, кто стремился покинуть высшие должности в войске и при дворе и хотел посвятить себя монашеской жизни, особенно тех, кто близко стоял к нему и посвящен был в тайны его безудержного и постыдного разгула, ибо боялся срама, которым покрыли бы его их рассказы. Так, погубил он Стратигия, брата Подопагуры. Сначала он приблизил его к себе за миловидность, ибо по распутству своему любил держать около себя красавцев, но поняв, что Стратигий противится его нечестивой страсти и открывает о ней блаженному Стефану, отшельнику монастыря святого Авксентия, и ищет исцеления души, царь обвинил его вместе с отшельником в заговоре и приказал казнить.

Город в то время при нем был полон товаров. Как новый Мидас, копил он золото и обирал земледельцев. Из-за высоких налогов люди вынуждены были за бесценок продавать то, что раньше уделяли храмам.

В том же году Никита, лжеименный патриарх, заставил выскоблить мозаику на иконах в Малом Зале патриаршего дома и вынести резные по дереву образа из Большого Зала, а на остальных иконах велел замазать лики. То же самое сделал он и в обители Аврамия[486].

Роман «Варлаам и Иоасаф»[487] (VII–IX вв.)

Имя автора, время и место возникновения романа «Варлаам и Иоасаф» все еще остаются неясными. В течение нескольких веков авторство его приписывалось Иоанну Дамаскину, но сейчас почти все исследователи отказались от этой точки зрения; время его возникновения определяется от VII до IX в.; место возникновения — Палестина или Абиссиния, которую и греки, и византийцы называли Индией. Сюжет этого романа, в самом деле, пришел из Индии, и основой его послужила жизнь Будды (VI в. до н. э.). Но христианский автор, а может быть, несколько авторов, придали этому сюжету христианскую окраску, так что от его исконной основы осталось лишь название индийского царства. «Варлаам и Иоасаф» повествует об обращении язычников в христианство.

У индийского царя, язычника и гонителя монахов, Авенира, который долго был бездетным, родился красавец сын, которому было предсказано, что он станет христианином. Тогда царь поселил сына в роскошном дворце и совершенно оградил его от внешнего мира. Но со временем сын, став умным и любознательным юношей, пожелал видеть все находящееся за стенами дворца. Царь разрешил ему покинуть дворец в сопровождении слуг, которые должны были выбирать пути, где не встречалось бы ничего безобразного и уродливого. Однако они встретили больных и старых людей, и, таким образом, юноша узнал, что существуют болезни, старость, смерть. Но дать ему более глубокие объяснения оказалось некому, так как царь изгнал из страны всех мудрецов-философов. Тогда, по божественной воле, к юноше явился Варлаам — монах, отшельник и аскет; он проник во дворец под видом купца. В беседах с юношей, рассказывая притчи, прибегая к иносказанию и аллегории, Варлаам открывает юноше христианское восприятие мира. Последовательно изложив Ветхий и Новый заветы, Варлаам яркими красками рисует картины Страшного суда, осуждает идолопоклонников и, наконец, преподносит своему ученику христианскую этику. Окрестив Иоасафа, Варлаам удаляется в пустыню. Узнав о происшедшем, царь задается целью вернуть сына к языческой вере. Он посылает отряд воинов во главе с Арахеном в погоню за Варлаамом. Блуждая по пустыне в безуспешных поисках, Арахен встречает семнадцать монахов; расспросы Арахена о Варлааме и ответы монахов постепенно переходят в догматическо-религиозный спор, монахов пытают и казнят. Затем Арахену удается схватить в пустыне некоего старца Варлаама, которого заключают под стражу. Иоасаф узнает об этом и так предается горю, что отец сам идет к сыну и пробует убедить его отказаться от христианства. Но юноша непреклонен; за новую веру он готов принять смерть и отречься от отца. Тогда Авенир собирает всех своих приближенных, в присутствии которых должен произойти диспут о преимуществах языческой и христианской религий. Со стороны христиан выступает, по совету Арахена, язычник Нахор, знакомый с христианским учением и очень похожий внешне на Варлаама. По заранее намеченному плану его должен опровергнуть языческий оратор. Но в ответ на речь Нахора язычники не находят возражений; и Нахор, убедив самого себя своей речью, принимает крещение и удаляется в пустыню. Царь начинает понимать бессилие своих богов. Жрецы, удивленные равнодушием царя к языческим обрядам, обращаются к магу Фавде, который советует царю окружить Иоасафа красивыми девушками, но и этот замысел не увенчался успехом. Затем царь приводит к сыну самого Фавду, но беседа Иоасафа с магом кончается обращением последнего в христианство.

Царь предпринимает последнюю попытку: делит царство между собой и сыном, чтобы государственные дела изменили образ мыслей юноши. Но Иоасаф, сделавшись повелителем половины царства отца, разрушает языческие храмы и обращает своих подданных в христианство. Постепенно царство Иоасафа увеличивается и становится сильным, а царство Авенира слабеет. Тогда и сам Авенир принимает крещение.

Иоасаф передает управление государством своему главному советнику Арахену, а сам удаляется в пустыню и отправляется на поиски Варлаама. Преодолев трудности, испытания и искушения, он приходит в Сеннаарскую пустыню, где живет Варлаам. Иоасаф рассказывает старцу обо всем происшедшем со времени их последней встречи. Варлаам дает Иоасафу предсмертные наставления и умирает. Последние дни своей жизни Иоасаф посвящает строгой аскезе. После его смерти его хоронят в гробнице Варлаама, затем мощи их обоих, обладающие чудесной силой, переносят в городской храм.

Роман был очень популярен в средние века: его не только переводили на латинский, французский, немецкий, испанский, арабский, сирийский, еврейский, армянский, грузинский, польский, чешский, старославянский языки, но и перелагали стихами.

Старославянский перевод романа «Варлаам и Иоасаф» можно отнести уже к XII в., так как в это время Кирилл Туровский пользовался им (см. его сочинение «О белоризце человеце и о мнишестве»). Песни о царевиче Иоасафе были, видимо, очень популярны в России, недаром одну из них Мельников-Печерский использовал в романе. «В лесах» (кн. 1, ч. 1, гл. 6). Всемирно известными стали притчи из романа «Варлаам и Иоасаф» — о трех друзьях, о птицелове, поймавшем соловья, особенно — о человеке, преследуемом разъяренным единорогом (именно ее привел Л.Н. Толстой в своей «Исповеди»). Нравоучительные притчи, вставные новеллы, рассказанные в живой, занимательной форме, придают повествованию особую поэтическую прелесть. К достоинствам романа следует отнести и отчетливую композицию, несмотря на многоплановость и довольно большое количество действующих лиц; внутреннее содержание этих образов раскрывается не только посредством авторского повествования, но также и в действиях, речах, которые вполне передают индивидуальность каждого из них, например, царя Авенира, его сына Иоасафа, пустынника Варлаама, царского слуги Арахена.

Душеполезная повесть о жизни достославных и блаженных Варлаама и Иоасафа, принесенная из внутренней части Эфиопской страны, называемой Индией[488], в Святой Град[489] монахом Иоанном, мужем почтенным и добродетельным, иноком монастыря святого Саввы[490]

I. Рождение Иоасафа

3. На праздник по случаю рождения царского сына собралось у царя без малого 55 избранных мужей, постигших халдейскую мудрость гадания по звездам. Посадив их к себе поближе, царь стал каждого спрашивать, какое будущее ожидает его новорожденного сына? После длительных наблюдений над звездами они сказали, что Иоасаф будет очень богат и могуществен, превзойдет всех предшествовавших ему царей. Но один астролог, изо всех самый сведущий, сказал так: «Судя по тому, что я узнал по движению звезд, царь, родившийся у тебя сын преуспеет не в твоем царстве, а в другом, более сильном и несравненно превосходящем твое. Я полагаю — он обратится к преследуемой тобою христианской вере, и, мне кажется, он не обманется в своем намерении и надежде».

Вот что сказал астролог, словно древний Валаам[491]: правду здесь сообщила не астрология, а правду показал бог через своих противников, чтобы лишить безбожников всяких оправданий.

С тяжелым сердцем выслушал царь это известие; радость его омрачилась печалью. И все же в своем замечательном городе выстроил он красивейший дворец с искусно отделанными постройками и поселил в нем сына. Когда тот вышел из детского возраста, царь повелел, чтобы никто к его сыну не имел доступа; он назначил Иоасафу воспитателей и слуг — молодых и самых красивых людей — и наказал им не сообщать мальчику ни о каких бедствиях жизни: ни о смерти, ни о старости, ни о болезни, ни о бедности, ни о какой-либо иной горести, которая может омрачить его радость; напротив, они должны были рассказывать Иоасафу все сладостно приятное, чтобы мальчик, увлекаясь наслаждениями, не имел возможности задумываться о будущем; а о Христе и его учении чтоб не слышал ни единого слова. Ведь царь помнил о предсказании астролога и поэтому более всего старался скрыть от сына это учение. Если кому-либо из слуг случалось заболеть, царь тотчас приказывал удалить его из дворца и заменял другим — вполне здоровым и крепким, чтобы глаза мальчика не видели вообще ничего неприятного. Так рассуждал царь, так поступал: ведь он смотрел, но не видел, слушал, но не разумел[492].

Узнав о том, что кое-кто из монахов все еще жив, — а ему казалось, что их и след простыл, — царь преисполнился гнева и еще сильнее обрушился на них, разослав по всему городу и по всей стране вестников с приказом, дабы через три дня нигде не осталось ни одного человека монашеского чина. Если ж по истечении указанного срока кого-нибудь найдут — предать того смерти огнем и мечом. «Потому, что эти люди, — говорил царь, — убеждают народ обратиться к распятому богу».

II. Встреча Варлаама и Иоасафа

6. В те времена жил один монах, умудренный божественным учением, украсивший себя святой жизнию и красноречием; прошел он до конца весь путь монашеского подвижничества. Откуда появился он и какого был рода — я сказать не могу.

В некой обширной пустыне Сеннаарской земли[493] он построил себе жилище и удостоился священной благодати. Имя этому старцу было Варлаам. Однажды, по какому-то божественному откровению, он узнал о муках царского сына, покинул пустыню и отправился в обитаемые земли. Он изменил свою внешность, облачившись в мирскую одежду, сел на корабль и прибыл в индийское царство. Выдав себя за торговца, он вошел в город, где находился дворец царского сына. Проведя там немало дней, Варлаам тщательно все расспросил об юноше и о тех, кто его окружает. Узнав, что воспитатель, о котором была речь выше, изо всех пользуется особой привязанностью юноши, он пришел к нему и многозначительно сказал:

«Я хочу, господин мой, объявить тебе, что я — торговец, прибыл из далекой страны; есть у меня камень драгоценный, — похожего на него нигде не найти. Никому до сих пор я его не показывал; тебе же говорю о нем потому, что вижу в тебе мужа умного, рассудительного. Проведи меня к царскому сыну, и я подарю ему тот камень, что несравненно превыше всех благ на свете: тем, кто слеп сердцем, он может даровать свет мудрости, глухим открыть уши, немым дать голос, в больных вдохнуть силу; неразумных он учит мудрости, злых духов отгоняет; вообще, кто им владеет, он в изобилии дарует все прекрасное и желанное».

На это воспитатель ему отвечает: «Я вижу — ты человек решительный, настойчивый; но слова твои свидетельствуют о непомерном хвастовстве. Ведь сколько я повидал дорогих, ценных камней и жемчуга — и не перечесть. Но таких, которые обладали бы силами, о каких ты рассказал, — я не видел и не слышал. А все-таки покажи мне твой камень, и если он таков, как ты его описал, — я не медля проведу тебя к царскому сыну, а он воздаст тебе великие почести и дары. Но до тех пор, пока я своими глазами не убедился в истинности слов твоих, я не могу сообщить своему повелителю и царю столь невероятные вещи о неизвестном мне предмете».

Молвил ему Варлаам: «Правда твоя, никогда ты не видел и не слыхал о подобных могущественных силах, о подобном действии, ибо я говорю тебе о предмете не обыкновенном, но удивительном и великом. Что же касается твоего желания взглянуть на камень, — вот тебе мой ответ, слушай:

Камень сей драгоценный, помимо упомянутой могущественной силы и действия, обладает еще и таким свойством: на него не может смотреть тот, у кого плохое, нездоровое зрение и нечистое, порочное тело. Если же кто-либо, страдающий этими недугами, опрометчиво взглянет на этот драгоценный камень, тот непременно потеряет даже ту остроту зрения и силу разума, какая у него была. Я же, немного разбираясь во врачебном искусстве, вижу, что глаза твои нездоровы, и боюсь, как бы ты совсем не потерял зрения. Царский же сын, как я слышал, жизнь ведет чистую, и зрение у него весьма хорошее; вот почему ему я осмеливаюсь показать это сокровище. Ты же обдумай хорошенько мои слова и не лишай своего господина такого сокровища».

«Ну, коли так, — говорит Варлааму воспитатель, — не показывай мне камня; ведь жизнь моя запятнана множеством проступков, и глаза мои, как ты только что сказал, нездоровы. Но я верю твоим словам и не замедлю сообщить об этом моему господину и царю». Сказав это, он вошел к царскому сыну и подробно все рассказал ему. Едва Иоасаф услышал от воспитателя такие слова, в сердце своем он почувствовал какую-то необычайную духовную радость и, как бы вдохновленный в душе богом, велел скорее ввести этого человека.

Когда Варлаам вошел и отдал Иоасафу подобающее приветствие, тот попросил его сесть и по уходе воспитателя обратился к старцу с такими словами: «Покажи мне тот драгоценный камень, о котором, по словам моего воспитателя, ты рассказываешь нечто важное и удивительное». И Варлаам так начал свою беседу с ним: «О царь! Несправедливо было бы с моей стороны говорить неправду или что-либо не вполне достоверное перед лицом твоей светлости. Поэтому все, что передали тебе от меня, — бесспорная истина. Однако мне не дозволено открыть тебе тайну прежде, чем я смогу убедиться в твоем благоразумии. Ибо господин мой говорит: „Вышел сеятель сеять. И когда он сеял, часть упала при дороге; и налетели птицы и поклевали это. Часть упала на места каменистые, где немного было земли; и скоро взошло, потому что земля была не глубока; когда же взошло солнце — увяло и так как не имело корня, засохло. А кое-что упало в терние, и выросло терние, и заглушило его. А кое-что упало на добрую землю и принесло плод во сто крат“[494]. Так и я, если найду в твоем сердце благодатную, добрую почву, то не колеблясь брошу в нее божественное семя и открою тебе великую тайну, а ежели она камениста или терниста, совершенно неподатлива, то лучше выбросить это спасительное семя и дать его на растерзание птицам и зверям, хотя мне наперед заповедано было ни в коем случае не бросать перед ними жемчуга[495]. Но я верю в твою доброту и в то, что ты достоин спасения; поэтому ты увидишь бесценный тот камень и благодаря его ослепительному сиянию сам удостоишься стать светочем и пользы принесешь стократные плоды. Ведь ради тебя я предпринял все это и совершил длинный путь, дабы показать тебе никогда не виданное тобою и научить тому, о чем ты никогда не слыхал».

Молвил ему Иоасаф: «Старец достопочтенный! Я горячо, жадно, неудержимо стремлюсь услышать какое-нибудь новое и доброе слово. В сердце моем горит до боли сжигающий меня огонь, побуждающий меня искать ответы на то, что меня мучит. Но до сих пор я не встречал человека, который мог бы вполне удовлетворить мою любознательность. Если же я встречу какого-либо мудрого и ученого мужа и услышу спасительное слово, то, мне кажется, я не отдам его ни птицам, ни зверям, не уподоблюсь, как ты сказал, ни терниям, ни скале, но стану благосклонно внимать этому слову и усердно хранить его. Поэтому, если ты хоть что-нибудь такое знаешь, не скрывай от меня, а расскажи. Ведь как только я услышал, что ты прибыл из далекой земли, душа моя возрадовалась, и меня охватила благостная надежда, что я узнаю от тебя обо всем, что меня беспокоит. Вот почему я просил поскорее ввести тебя ко мне и встретил ласково, словно кого-то из моих близких или сверстников; и хоть бы не обмануться мне в своей надежде!»

Варлаам ответил Иоасафу: «Ты хорошо поступил, вполне достойно твоего царского величия, предавшись не мимолетному душевному порыву, а сокровенной надежде.

Жил один великий и славный царь. Однажды он ехал в золоченой колеснице в окружении подобающей царю стражи. И встретились ему два человека, в разодранной грязной одежде, с изможденными, бледными-пребледными лицами. Царь узнал, что эти люди, приняв аскетический образ жизни, истощили свою плоть постом и потом. Едва царь увидел их, тотчас вышел из колесницы и пал наземь, приветствуя; затем поднялся, обнял этих людей и почтительно лобызал. Не понравилось это царским вельможам и архонтам; они решили, что он поступает недостойно царского величия. Но, не осмелившись открыто порицать царя, они уговорили его родного брата сказать ему, чтоб он не оскорблял таким образом славной своей короны. Когда тот сказал об этом брату и упрекнул его в неуместном унижении, царь дал ему такой ответ, какого брат не уразумел.

А у царя того был обычай: когда он возвещал кому-либо смертный приговор, то посылал к дверям этого человека глашатая с трубой, и по звуку трубы все узнавали, что он приговорен к казни. И вот с наступлением вечера царь послал трубача к двери дома своего брата трубить о казни. Когда тот услышал звук смертоносной трубы, отчаялся в своем спасении и всю ночь делал последние распоряжения по дому. Рано поутру, одевшись во все печально-черное, отправляется этот человек с женой и детьми ко дворцу, заливаясь слезами. Ввел его к себе царь и, увидев в столь жалком состоянии, сказал: „Глупый и неразумный! Если ты испугался так сильно вестника брата, равного тебе по сану, перед которым ты не сознаешь никакой вины, то как же ты укоряешь меня за то, что я смиренно приветствовал глашатаев моего бога, возвещающих мне громким трубным гласом о смерти и о страшном предстании перед господом, перед которым — я знаю — я согрешил много и тяжко? Для того-то я и поступил таким образом, уличая тебя в безрассудстве, а заодно уличу в безумии тех, кто подговорил тебя высказать мне укоризну“. Сделав брату столь полезное внушение, царь отпустил его домой.

Тем временем этот царь повелел сделать четыре деревянных ящика, два позолотить со всех сторон, бросить туда кости разлагающихся трупов и запереть золотыми застежками; а другие два вымазать смолою и дегтем и наполнить их драгоценными камнями, дорогим жемчугом и всевозможными благовониями. Перевязав ящики волосяными веревками, царь позвал вельмож, упрекавших его за встречу с теми мужами, и выставил перед ними четыре ящика для определения достоинств каждого. Они оценили позолоченные как самые дорогие, сказав, что, по-видимому, в них лежат царские короны и пояса; а вымазанные смолою и дегтем — как достойные ничтожно малой цены. Тогда царь ответил вельможам: „Я знал, что вы это скажете; ибо, обращая свой поверхностный взор, вы видите лишь то, что лежит на поверхности; а следует поступать не так: надо внутренним взором смотреть на сокрытое внутри — ценно оно или нет“. И приказал открыть позолоченные ящики. Когда их раскрыли — поднялось от них ужасное зловоние, и все увидели то, на что неприятно смотреть.

Тогда царь говорит: „Вот так и люди, одетые в блестящие, дорогие одежды, гордые своей славой и могуществом, пахнут изнутри трупным смрадом дурных поступков“.

Затем, приказав раскрыть ящики, вымазанные смолой и дегтем, царь обрадовал всех присутствующих блеском и благоуханием, которое распространялось от их содержимого. Царь сказал вельможам: „Знаете, кому подобны эти ящики? Тем жалким людям в простых одеждах, из-за внешнего вида которых вы бросили мне в лицо оскорбление за то, что я до земли поклонился им; я же, умственными очами постигнув то дорогое и прекрасное, что было в их душах, почел за честь для себя прикоснуться к ним, считая их дороже любой короны и любого царского пурпурного одеяния“.

Так устыдил их царь и научил не обольщаться внешним видом человека, а обращать внимание на его духовный мир. Вот и ты, Иоасаф, поступил так же, как тот благочестивый мудрый царь, приняв меня с благостной надеждой, которая, мне кажется, не обманет тебя».

Ответил ему Иоасаф: «Красиво ты говоришь и складно; но вот что я хочу знать: кто твой господин, которого ты упомянул в начале своего рассказа о сеятеле?»

III. Притчи Варлаама

1. Птицелов и соловей

10. …Кому уподобить этих людей? Какой привести тебе пример в доказательство их невежества? Вот что: представлю я тебе подтверждение словами одного премудрого мужа: он говаривал мне, что идолопоклонники подобны некоему птицелову, поймавшему одну маленькую птичку, меньше воробышка. Это был соловей. Схватив нож, птицелов приготовился зарезать его и съесть, но соловей заговорил вдруг человеческим голосом. Говорит он птицелову: «Какая польза тебе, господин, если ты меня зарежешь? Ведь ты не сможешь заполнить мною свой желудок. А если освободишь меня из силков, я дам тебе три заповеди: соблюдая их, ты всю свою жизнь будешь получать немалую пользу». Подивился птицелов таким речам и ответил, что если услышит от соловья что-нибудь новое, тотчас освободит его из плена. Встрепенулся соловей и говорит человеку: «Никогда не стремись достичь невозможного, не сожалей о неудавшемся и никогда не верь в невероятное. Соблюдай эти три заповеди, и будешь жить славно».

Человеку понравились эти простые и понятные слова, он развязал силки и выпустил соловья на волю. А соловей захотел узнать, верит ли человек в силу его слов и готов ли извлечь из них пользу. Вот он вспорхнул крылышками в воздухе и говорит: «Эх ты, неразумный человек! Какое сокровище выпустил сегодня! Ведь внутри у меня крупная жемчужина — больше страусового яйца!»

Как только услыхал это птицелов, огорчился и раскаялся в том, что такого соловья выпустил из рук. Пытаясь снова поймать его, он сказал: «Возвращайся ко мне в дом, я приму тебя как друга и отпущу с почетом».

Соловей же говорит ему: «Теперь-то я знаю, что ты ужасно глуп. Ибо охотно выслушав слова мои и с готовностью приняв их, ты не извлек Из них никакой пользы. Я сказал тебе не сожалеть о неудавшемся, а ты огорчаешься, что выпустил меня из рук, то есть сожалеешь о неудавшемся. Я заповедовал тебе не стремиться достичь невозможного, а ты пытаешься поймать меня, хоть и не можешь угнаться за мною. Кроме того, я заклинал тебя не верить в невероятное; ты же поверил мне, что у меня внутри лежит жемчужина, размером больше меня самого, и не хватило у тебя ума понять, что ведь я сам-то меньше страусового яйца: так как же может поместиться во мне такая жемчужина?»

2. Человек, убегающий от единорога[496]

2. …Сегодня мир услаждает гортань людей приятными яствами, завтра всех этих людей отдает на съедение врагам. Сегодня кого-нибудь ставит царем, завтра предает тяжелому рабству; сегодня в изобилии предоставляет бесчисленные блага, завтра повергает в нищету и неволю. Сегодня возлагает на голову человека венец славы, завтра низвергает его лицом наземь. Сегодня украшает его шею знаками блестящих отличий, завтра унижает, заключая в железные цепи. Желанным мир делает для всех все ненадолго, а немного позже — крайне ненавистным и отвратительным. Сегодня человек радуется, назавтра он обессилен от слез и стенаний. Послушай, какой всему этому мир уготовил конец: преданные миру сердцем станут несчастными обитателями геенны огненной…

Один человек, будучи не в силах сносить рычание и страшный рев бешеного единорога, бросился прочь от него, чтобы не попасться ему на съедение. Он быстро бежал и упал в глубокую яму. Но при падении распростер руки и ухватился за какое-то растение; он стал крепко за него держаться, а ногами уперся во что-то твердое и думал, что впредь он будет спокоен и безопасен. Вдруг, осмотревшись, он увидел, что две мыши — белая и черная — непрестанно подгрызают корень растения, на котором он повис, и оно скоро упадет. А всмотревшись в дно ямы, он увидел страшно разъяренного огнедышащего дракона. Дракон свирепо смотрел на человека, широко разинув пасть и готовясь проглотить его. Взглянув на опору, на которой он утвердил ноги, человек увидел головы четырех аспидов, обвивших стену, о которую он уперся. Обратив же свой взор кверху, увидал, что с ветвей этого растения медленными каплями стекает мед. Тогда человек забыл и думать об окружающих его опасностях: о том, что на краю ямы взбешенный и разъяренный единорог жаждет его съесть, что внизу с него не спускает глаз дракон с разинутой пастью, готовый его проглотить, что растение, за которое он уцепился, того и гляди сломится, и что ноги его держатся на скользкой и непрочной опоре: безрассудно позабыв о столь многочисленных и страшных бедах, он всецело предался наслаждению, получаемому от этого ничтожно малого количества меда.

Это сравнение относится к тем людям, которые поддались обману земной жизни; я сейчас сделаю ясным для тебя это сравнение. Единорог означает смерть, что постоянно преследует и готова поглотить род Адамов; яма — это мир, полный всевозможных зол и смертоносных сетей; растение, за которое уцепился человек и которое непрестанно грызут две мыши, — есть жизнь человеческая, непрестанно сокращаемая чередованием дня и ночи и мало-помалу приближающаяся к концу; четыре аспида означают четыре непрочных и непостоянных элемента, от которых зависит целостность человеческого тела: когда эти элементы приходят в беспорядочное состояние, то и прочность тела человеческого сокрушается[497].

Далее, тот огнедышащий неукротимый дракон означает страшное чрево ада, готовое принять тех, кто будущему блаженству предпочел усладу земной жизни. Под каплей меда подразумевается наслаждение, получаемое от мирских удовольствий, которым этот мир обманывает возлюбивших его, не позволяя им заботиться о своем спасении.

3. Притча о трех друзьях

13. Прекрасно поняв притчу, Иоасаф воскликнул: «Сколько правды в этом рассказе! Как красиво ты передал его! Так не бойся же и в дальнейшем разъяснять мне подобные иносказания, чтобы я наверное узнал, какова наша жизнь и что она дает возлюбившим ее».

Тогда старец сказал: «Вернемся к тем, кто предался жизненным наслаждениям и упивается сладостями жизни, оценив все быстротекущее и непрочное выше безмятежного будущего. Такие люди подобны одному человеку, у которого было три друга; двоих он весьма почитал и ради любви к ним готов был вынести тяжелые испытания вплоть до принятия смерти, лишь бы защитить их; готов был первым подвергнуться любой опасности. К третьему же другу этот человек относился крайне недоброжелательно, ни разу не удостоив его ни почести, ни подобающей любви. Он проявлял к этому другу лишь какую-то незначительную видимость дружбы, если не сказать — вообще никакой. Но вот однажды к этому человеку пришли какие-то весьма грозные воины и повелели ему не медля идти к царю отвечать за долг в десять тысяч талантов. Оказавшись в затруднительном положении, этот человек стал искать помощника, который мог бы содействовать ему при столь грозном царском повелении».

И вот, прибежав к первому своему, самому искреннему другу, человек говорит: «О друг! Ты знаешь, что я всегда готов был душу за тебя отдать; теперь же мне нужна помощь, потому что как раз сегодня постигло меня горе. Итак, скажи, чем можешь ты сегодня помочь мне? Могу ли я на тебя надеяться, милейший?» И тот сказал ему в ответ: «Я, человек, не друг тебе; я не знаю, кто ты. У меня есть другие друзья, сегодня я буду веселиться с ними, и в будущем они останутся моими друзьями. Тебе же я дам два рубища, отправляйся себе в них в путь, больше я тебе ничем не смогу быть полезен. И никакой иной надежды не возлагай на меня понапрасну».

Услышав такие слова и отчаявшись в помощи того, на кого надеялся, он отправился ко второму другу и говорит ему: «Помнишь, друг мой, как я почитал тебя и был добр к тебе? Теперь же я попал в беду, я так несчастен и нуждаюсь в помощи. Итак, чем ты можешь мне помочь, скажи мне?»

Тот отвечает: «Сегодня я не могу помочь тебе, так как у меня тоже немало забот из-за приключившегося со мною несчастья; я тоже попал в беду. Впрочем, я провожу тебя немного, а больше ничем не смогу быть тебе полезным; я скоро вернусь домой и предамся собственным, не дающим мне покоя, заботам».

Таким образом, и от этого друга тот человек ушел с пустыми руками. Не получив ниоткуда помощи, он сетовал на себя за то, что понапрасну надеялся на своих неблагодарных друзей и безо всякой пользы предавался тяжелому труду ради любви к ним.

Наконец, отправляется он к третьему другу, о котором никогда не заботился и не приглашал делить с собой радости; и говорит он ему со стыдливым смущением в лице: «Я не могу проронить перед тобой ни слова, отлично зная, что ты не помнишь ни одного случая, чтоб я когда-нибудь сделал тебе приятное или проявил дружеское участие. Но теперь, когда меня постигло ужасное несчастье и я оставил всякую надежду на помощь моих прежних друзей, я пришел к тебе с просьбой хоть немного помочь мне, если ты в состоянии. Прошу тебя, не откажи мне, не припоминай мою несправедливость». Тот же говорит, а лицо его весело и ласково: «Нет, я считаю тебя самым настоящим своим другом; помня о незначительном благодеянии, какое ты мне оказал, я сегодня воздам за него сторицей. А потому не бойся, не страшись, — ведь я пойду вместе с тобой, буду просить за тебя царя, чтобы он не предавал тебя в руки врагов твоих. Итак, мужайся, милейший, и не горюй». Тогда тот человек, почувствовав угрызения совести, обливаясь слезами, сказал ему: «О, горе мне! Что прежде мне оплакивать! На что прежде жаловаться? Раскаиваться ли сначала в напрасном сострадании к забывчивым, неблагодарным и неверным друзьям своим или сетовать на ту безумную несправедливость, какую я проявил к тебе, своему истинному и искреннему другу?»[498]

4. Притча о царе, избираемом на год

14. Знал я про один большой город, у жителей коего издревле был такой обычай: они выбирали какого-нибудь иноземца, мужа неопытного, совершенно незнакомого с законами и традициями города. Ставили они его над собой царем, предоставляя всю полноту власти и возможность беспрепятственно делать все по своему желанию на срок до истечения одного года. Потом, неожиданно, в самый разгар его беззаботной, роскошной, богатой удовольствиями жизни, когда ему казалось, что царствование его будет длиться бесконечно, они вдруг нападали на него, срывали царскую одежду и, голого, торжественно водили по всему городу, после чего изгоняли, отправив на какой-нибудь весьма отдаленный большой остров. Там, не имея достаточно ни пищи, ни одежды, он страшно томился в голоде и холоде. Как неожиданно достались ему роскошь и удовольствия, так же неожиданно он погружался в уныние, и у него ничего не оставалось, кроме надежды и ожидания.

Итак, жители этого города продолжали следовать своему обычаю. Но однажды к власти пришел один очень мудрый, изощренный умом человек, который не тотчас воспользовался всем неожиданно выпавшим ему изобилием благ, не пытался подражать беззаботной жизни своих предшественников по трону, столь несчастно отброшенных. Он постоянно заботился и размышлял в душе о том, как бы ему укрепить свое благополучие. Пребывая в беспрерывных заботах, он узнал от одного весьма умного советника об этом обычае граждан, об ожидающем его продолжительном изгнании и вполне справедливо решил обезопасить себя на будущее. И вот, узнав, на какой именно остров ему придется отправиться, оставив это чуждое ему царство другим лицам, он открыл свои сокровища, которыми до сих пор пользовался совершенно свободно, взял большое количество вещей, серебра, золота, драгоценных камней наибольшего достоинства и передал их самым верным своим слугам, чтоб отправили все это на остров. По прошествии годичного срока граждане, подняв мятеж, отправили этого царя, как и его предшественников, голым в изгнание. Но те цари, неразумные и царствовавшие недолго, страшно голодали. Этот же, заранее приготовив богатые запасы, продолжал жить в достатке, в неизменной роскоши, отбросив всякий страх перед коварными и злыми гражданами, почитая себя счастливым благодаря своему мудрому доброму решению.

Итак, под городом разумей этот суетный и обманчивый мир, под гражданами — власть и могущество дьявола… А под добрым советником, познавшим всю правду и научившим рассудительного и мудрого царя спасительному образу жизни, подразумевай мое низменное ничтожество, меня, который пришел к тебе указать прямую дорогу к добру, ведущую к вечным и бесконечным благам; я советую тебе оставить все мирское, вводящее в заблуждения этого мира, который и я безуспешно любил, но устоял пред его наслаждениями и соблазнами…

IV. Поиски Варлаама

22. Узнав, что Варлаам удалился отсюда недавно, царь поспешил захватить его. И вот по всем дорогам царь расставил начальников своих отрядов, а одну из них, внушавшую особое подозрение, занял сам, скача во весь опор верхом на коне. Царь рассчитывал во что бы то ни стало первым захватить Варлаама. Целых шесть дней не знал царь отдыха, но лишь понапрасну себя измучил. Тогда он удалился на некоторое время в один из своих царских дворцов, расположенных в сельской местности, а Арахена с немалым числом всадников отправил на поиски Варлаама, в самую Сеннаарскую пустыню. Заняв эту местность, Арахен нагнал страх на всех жителей, но так как они упорно отрицали, что видели когда-либо этого человека, Арахен отправился на розыски благочестивых людей в отдаленные области пустыни.

Далеко продвинувшись в глубь пустыни, окружив горы и исходив недоступные, трудно проходимые овраги, Арахен со своим отрядом захватил один холм; взобравшись на него, он видит много монахов-отшельников, гуляющих по подгорью. И тотчас по приказу начальника все во весь дух бегут к ним, стремясь опередить друг друга. Добежав, воины окружили монахов, будто свора собак или какие-нибудь дикие разъяренные звери. Они хватают этих людей, достойных уважения и за их внешний вид, и за образ жизни: ведь их лица красноречиво свидетельствовали о тяжелых днях, проведенных в пустыне. Терпя оскорбления, предстали эти люди пред начальником воинов, не проявляя никакого возмущения, не произнося ни слова оскорбления, ни звука жалобы. Впереди них шел человек, вероятно, их предводитель, с власяной сумой, наполненной останками покинувших этот свет святых отцов.

Арахен внимательно обвел всех взглядом и, не найдя Варлаама (а он его знал), опечалился и говорит им: «Где тот обманщик, который совратил с прямого пути царского сына?»

Человек с сумой ответил: «Его нет среди нас, и никогда пусть не будет! По милости Христа он бежит от нас и поселяется у вас». Арахен спросил: «А ты его знаешь?» — «Разумеется, — ответил отшельник, — я знаю того, кого зовут обманщиком; это — дьявол, он живет среди вас, вы его почитаете и служите ему».

Тогда Арахен поясняет: «Но я ищу Варлаама и спросил именно о нем, не знаешь ли ты, где он?» Отвечает ему монах: «Тогда зачем же ты так неправильно выразил свою мысль, осведомляясь о том, кто обманул царского сына? Ведь если ты ищешь Варлаама, тебе следовало спросить так: где тот, кто отвел царского сына от заблуждения и спас его? Ведь этот человек — наш брат и сподвижник. Но вот уже много дней мы не видим его». — «Укажи его жилище», — требует Арахен. Подвижник в ответ: «Если бы Варлаам хотел вас видеть, он сам вышел бы вам навстречу. Мы же не можем указать вам его жилище!»

На это начальник воинов страшно рассердился и говорит монаху, взглянув на него со звериной яростью: «Я предам всех вас не виданным еще пыткам, если вы сейчас же не приведете ко мне Варлаама…»[499]

Не выдержал беззаконник столь откровенных речей монаха и, особенно потрясенный благородством его души, предал этих людей ужасным побоям и пыткам; все же их твердость и благородство даже этому тирану показались достойными удивления. Однако после стольких наказаний не удалось Арахену привести этих людей к повиновению: ни один из них не соглашался указать ему Варлаама. Тогда он берет их под стражу и приказывает вести к царю; дорогой их били и оскорбляли, а они шли и несли сумы с останками умерших.

23. Прошло немало дней, и вот Арахен приводит монахов во дворец и рассказывает о них царю, затем представляет их пред лицом страшно разгневанного царя. Увидев их, царь вскипел от гнева, как безумный, приказал безжалостно их бить, хотя видел на них следы уже перенесенных жестоких побоев; едва уняв свое яростное безумие, он приказывает прекратить бичевание и спрашивает их: «Почему вы носите с собой эти кости мертвецов? Если только потому, что это кости очень любимых вами прежде людей, то носите, а после вашей смерти я положу туда ваши кости, чтоб вы, встретившись со своими любимыми, были бы благодарны мне».

Глава же и предводитель этих святых мужей, не обратив никакого внимания на угрозу царя, сказал спокойно, будто с ним не приключилось никакого несчастья, с достоинством в лице, свидетельствовавшим об его душевном благородстве: «О царь! Мы носим эти святые чистые кости с собою и оказываем этим почтение тем удивительным людям, храня память об их подвижнической жизни, посвященной богу. Оттого и у нас самих появляется такое желание, поскольку мы видим пред собой как в зеркале покой и блаженство, в котором они теперь пребывают. Прославляя же то блаженство, мы тем самым ободряем друг друга в своем стремлении пойти по их стопам. Кроме того, постоянно иметь напоминание о смерти весьма полезно, это окрыляет нас и сильнее воодушевляет на труды подвижнической жизни; через соприкосновение с ними мы приобщаемся к освящению».

Царь опять говорит монахам: «Если, как вы утверждаете, полезно напоминание о смерти, то почему же кости в ваших телах, которые еще не разлагаются, не могут напоминать вам о смерти в большей степени, нежели кости чужие и разложившиеся?»

И ответил ему монах: «Я привел тебе пять причин, объясняющих, почему мы носим останки умерших; ты же, возражая на одну, вздумал насмехаться над нами. Так знай, что кости умерших гораздо лучше напоминают о смерти, чем кости живых людей. Но если ты думаешь по-своему и кости в твоем теле напоминают тебе о смерти, то почему же, думая об еще не настигшей тебя смерти, сам ты плохо готовишься к ней, предаваясь душой различным беззакониям, насильственно и безжалостно уничтожая почитающих бога и стремящихся к благочестию? Ведь они ничем тебя не обидели и не хотят ни оспаривать того, чем ты владеешь, ни отнимать?»

Царь сказал: «Вы — опасные обманщики народа, я по заслугам накажу вас за то, что всех вы вводите в заблуждение, призывая отказаться от приятных жизненных удовольствий; за то, что вместо соблазнительных желаний и радостей вы принуждаете избрать трудный, безотрадный, неровный путь; за то, что вы призываете отказаться от почитания богов ради Иисуса. Так вот, чтобы народ не поддался на ваш обман и не превратил бы землю в пустыню, чтоб он не отказался от почитания отечественных богов и не стал бы служить чужому богу, я со всей справедливостью решил предать вас казни».

Монах же говорит: «Если, царь, ты желаешь, чтоб все вкусили жизненных благ, почему тогда не всем в равной степени позволяешь наслаждаться роскошью и богатством? Ведь большинство терпит крайнюю бедность, ты же похищаешь и присваиваешь себе их плоды. Вот и выходит, что ты не заботишься о спасении вверенных тебе людей, но лишь утучняешь свою плоть, готовя обильную пищу червям. Для того ты и всеобщего бога отрицаешь, провозглашая богами несуществующих богов, виновников всяких беззаконий, чтобы ты, подражая их беспутствам и беззакониям, стяжал бы славу подражателя этим богам. Ибо если так поступают ваши боги, почему точно так же не поступать почитающим этих богов людям? А отсюда следует, царь, что ты глубоко заблуждаешься. Ты боишься, как бы мы не убедили кого-нибудь из твоего народа последовать нашим убеждениям, выйти из-под твоей десницы и признать над собою власть десницы всемогущей. Ведь ты хочешь, чтоб много людей служило твоему величеству, чтоб они трудились, а ты извлекал бы из этого выгоду. Но так обычно кормят собак или птиц, подготавливая их к охоте: до охоты притворно ласкают их, лишь бы они схватили добычу, а потом насильственно вырывают ее у них из пасти. Точно так же и ты, царь, желая, чтоб тебе платили большой налог, вносили много податей и с земли и с моря, говоришь, что заботишься о спасении своих подданных. На самом же деле ты готовишь им вечную гибель, а прежде всего — самому себе, потому что лишь у тебя растет ненужное богатство, нажитое нечестно, недобрым путем. Но ты этого не замечаешь, так как вместо света тебя объял мрак. Так очнись же от этого земного сна, открой закрытые глаза свои и взгляни на озаряющую всех славу нашего бога. Приди же, наконец, в себя! „Образумьтесь, бессмысленные люди! Когда вы будете умны, невежды?“ — говорит пророк[500]. Пойми же, что нет бога, кроме нашего бога, и нет спасения, если не в нем самом!»

Царь же в ответ: «Прекрати свое глупое пустословие и тотчас покажи мне Варлаама, или я тебя подвергну таким орудиям пытки, каких ты никогда не испытывал!»

Но крепкий духом, благороднейший подвижник, горячо преданный небесной мудрости, нимало не дрогнул под угрозами царя и, стоя спокойно, как прежде, сказал: «О царь! Мы должны исполнять не твои приказания, а повеления нашего господа бога, который учит нас сохранять благоразумие при всех наслаждениях и желаниях. Он делает нас храбрыми, так что ради справедливости мы выдержим любые трудности и любое оскорбление. Поэтому, чем больше ты заставишь нас вынести мучений за наше благочестие, тем большую услугу окажешь нам. Делай поэтому что хочешь. Ведь мы не совершили ничего непристойного и сами себя не введем в прегрешение. Даже и ты сочтешь немалым грехом, ежели мы предадим в твои руки нашего соратника и сподвижника. Но тебе не удастся посмеяться над нами, если даже ты предашь нас тысячам казней. Ибо мы не настолько слабы духом, чтобы из страха перед пытками изменить нашему учению и сделать что-либо недостойное нашему божественному установлению. А потому приготовь все, какие только тебе известны, мучительные орудия пытки, потому что для нас жизнь заключается во Христе, а смерть за него — наилучшая награда».

Эти слова привели царя в ярость, он приказал отрезать проповедникам языки, вырвать глаза, переломать руки, неги. Как только объявили этот приказ, оруженосцы, окружавшие их, и вся стража стали жестоко, безжалостно увечить святых: крючками вытягивали у них изо рта языки, зверски отрезали их; вырывали глаза железными щипцами; при помощи особых орудий пытки ломали им суставы рук и ног и затем отрубали. А блаженные, скромные и благородные по своему образу мыслей люди, словно созванные на пиршество, мужественно сносили эти пытки, подбадривая друг друга и бесстрашно принимая смерть за Христа.

V. Речь Нахора[501]

27. …Нам известны, царь, три рода людей в этом мире: почитающие так называемых вами богов, иудеи и христиане. В свою очередь признающие многобожие делятся на три рода: халдеев, эллинов и египтян. Ведь эти три народа оказались родоначальниками и учителями остальных народов в служении многочисленным богам и в почитании их. Давайте же посмотрим, на чьей стороне истина, а на чьей — заблуждение!

Прежде всего халдеи, не признающие бога, ошибочно приняли за главную первооснову всего простые первоэлементы и стали почитать результат создания вместо самого создателя тех веществ… И мне кажется, царь, удивительным, как же эти так называемые их философы совсем не поняли того, что первоэлементы тленны. А если они тленны и подчинены необходимости, могут ли они быть богами? Если же эти первоэлементы — не боги, то как же можно в качестве богов почитать воздвигнутые в их честь статуи?[502]

Заблуждаются те, кто считает солнце богом. Ведь мы видим, что оно движется по законам необходимости, меняет свое местонахождение, переходя от одной точки к другой, что оно заходит и восходит, согревая листы и молодые побеги на благо человеку; кроме того, оно входит в систему других звезд; оно намного меньше неба, случаются и затмения, и вообще оно вовсе не самодовлеюще само по себе. Вследствие этого солнце следует считать не богом, а творением бога.

Заблуждаются те, кто считает божеством луну. Ведь мы видим, что она движется по законам необходимости, меняя свое местонахождение, переходя из одной точки в другую, заходит и восходит, когда это необходимо людям. Луна меньше солнца, порой увеличивается, порой уменьшается, случаются и затмения. Вследствие этого луну следует считать не божеством, а творением божества.

Заблуждаются и те, кто считает человека богом. Ведь мы видим, что он подчиняется законам необходимости, растет и стареет, вопреки его желанию. То он радуется, то огорчается, нуждается в пище, питье и одежде. Ему свойственны гнев, зависть, вожделение, раскаяние и многое иное, гораздо худшее. Многое причиняет ему вред — и стихии, и животные, и смерть, которой он подвластен. А потому нельзя полагать, будто человек — бог; он — творение бога. И потому халдеи глубоко заблуждаются, заменяя бога своими выдумками. Ведь они почитают тленные элементы и мертвые статуи и не замечают, что все это — творение божие.

Теперь перейдем к эллинам и посмотрим, что думают они о боге. Ведь эллины, считающие себя мудрецами, оказались глупее халдеев, поскольку они ввели многобожие; одни из их богов — мужского рода, другие женского, все наделены различными страстями, все участвовали во всевозможных преступлениях. О царь! Какие смешные, глупые и нечестивые истории выдумали греки, называя богами тех, кого не существует в действительности; и все это в угоду своим порочным желаниям — чтобы, имея в лице этих богов защитников порока, можно было бы прелюбодействовать, воровать, убивать и вообще творить что-то безобразное. Разумеется, раз все это сделали боги, то как же люди не будут делать того же самого? А при таком ошибочном учении у людей и происходят беспрерывные войны, убийства, существует тягостный плен. Но сейчас я расскажу о каждом боге в отдельности, и ты увидишь, царь, полнейшую нелепость учения эллинов.

Вот первый почитаемый у них выше всех богов — тот, кого они зовут Кроном и кому приносят в жертву своих детей. У него много было сыновей от Реи, но в безумии он съедал собственных детей. Рассказывают, что Зевс отрезал у Крона необходимый член тела и бросил в море, откуда, согласно мифу, появилась Афродита. Зевс же заковал своего отца в цепи и сбросил в тартар. Видишь ли ты, какую ложь и распутство наговаривают эллины на своих богов? Разве можно поверить в то, что бог заключен в оковы и лишен члена? Это же безрассудно! Кто из разумных существ может сказать такое?

Вот второй почитаемый у эллинов бог — Зевс. По их словам, он царствует над богами и превращается в различные существа, чтобы прелюбодействовать со смертными женщинами. Ведь говорят, ради Европы Зевс превращался в быка, ради Данаи — в золото, ради Леды — в лебедя, ради Антиопы — в сатира, ради Селены — в молнию. А потом от этих женщин родилось много детей — Дионис, Зет, Амфион, Геракл, Аполлон, Артемида, Персей, Кастор и Полидевк[503], Елена, Минос, Радамант, Сарпедон и девять дочерей, называемых музами.

Затем так же нелепо наговаривают эллины на Ганимеда. Разумеется, царь, люди начали подражать всему этому и делались развратниками, поддавались преступной страсти к мальчикам, совершали и другие позорные поступки, подражая своим же богам. Но можно ли допустить, чтобы прелюбодей, или мужеложник, или отцеубийца был богом?

Точно так же эллины провозглашают богом какого-то Гефеста-хромого, владеющего молотом и наковальней и добывающего себе пропитание кузнечным ремеслом; следовательно, Гефест — беден, а ведь бог не должен быть хромым и быть беднее людей.

Далее, в качестве бога почитают они Гермеса. Он и страстям подвержен, и до воровства жаден, кривой; он маг и толкователь снов. Но ведь бог не должен быть таким.

Считают богом Асклепия — врача, составляющего лекарства и мази, чтобы добыть себе пропитание (ведь он был беден), а в довершение ко всему Зевс поразил его насмерть молнией из-за Тиндарея, лакедемонского сына. Если же Асклепий, будучи богом, не смог помочь самому себе, когда в него ударила молния, то как же он поможет другим?

Считают богом Ареса — сеятеля войн, завистника, жадного до чужих стад и чужого имущества. А в конце концов маленький Эрот и Гефест заковали его в цепи, когда он прелюбодействовал с Афродитой. Но каким образом бог может быть алчным, сеять войны, позволить заключить себя в оковы, развратничать?

Почитают как бога Диониса, зачинщика ночных празднеств, наставника в пьянстве, совратителя чужих жен, безумного беглеца[504], в конце концов убитого титанами. Но какой же Дионис бог, если он не мог помочь себе, когда его убивали, если он безумствовал, пьянствовал и обращался в бегство?

Почитают и Геракла, тоже пьяницу, убийцу своих собственных детей, затем сгоревшего в объявшем его пламени. Какой же он бог, ежели он пьяница, убийца своих детей и сгорел в огне? И как он может помочь другим, когда не смог помочь самому себе?

Чтут бога Аполлона, он — завистлив, держит в руках то лук и колчан, то кифару и флейту. Он же дает людям предсказания за плату. Значит, Аполлон очень беден; но бог не может быть бедным, завистником и певцом на кифаре.

Почитают Артемиду, сестру Аполлона, страстную охотницу, обладательницу лука и колчана; носится она одна по горам с собаками, выслеживая лань или кабана. Но может ли быть богиней эта женщина-охотница, бегающая со сворой собак?

Даже Афродиту-развратницу почитают как богиню. Ведь однажды она возлегла на ложе Ареса, другой раз — Анхиса, третий — Адониса, смерть которого она оплакивает в поисках своего любовника. Про нее говорят, что она спускается в Аид, чтобы выкупить Адониса у Персефоны. Видел ли ты, царь, большее безрассудство? Считают богиней развратницу, обливающуюся слезами в своих жалобах!

Почитают богом охотника Адониса, погибшего в муках от растерзавшего его кабана и оказавшегося не в силах помочь себе в своем несчастий. Как же может заботиться о людях прелюбодей, охотник, погибший не своей смертью?

Вот, царь, как много позорного и еще более ужасного и дурного придумали греки о своих богах; грешно говорить об этом и лучше совсем не вспоминать. А люди берут пример со своих богов и допускают беззаконие, бесчестье, беспутство, оскверняя землю и воздух своими чудовищными поступками.

Египтяне же еще более невежественны и глупы, заблуждаются еще сильнее, нежели все другие народы. Ведь им мало оказалось халдейских и греческих святынь. Кроме них, они стали считать за богов бессмысленные существа — земные и морские, кусты и деревья и в своем полнейшем, бесстыдном безумии творят скверну хуже всякого иного народа, населяющего сию землю. Ведь в древние времена египтяне почитали Исиду, Осириса — ее брата и мужа, убитого ее братом Тифоном. Из-за этого Исида бежит со своим сыном Гором в сирийский Библон[505]; горько плакала она в поисках Осириса, пока Гор не вырос и не убил Тифона. Таким образом, ни Исида не могла помочь своему родному брату и мужу, ни Осирис не мог спасти себя от убийства Тифоном, ни Тифон, этот братоубийца, оказался не в силах отвратить от себя смерть, когда на него напали Гор и Исида. И вот тех, кто сам себя заклеймил подобными преступлениями, глупые египтяне считают богами!

VI. Встреча Варлаама и Иоасафа в пустыне

38. И вот Иоасаф остановился перед входом в пещеру. Постучав, он сказал: «Благослови, отче, благослови!»

Услышав его голос, Варлаам вышел из пещеры и узнал Иоасафа лишь по откровению свыше, ибо по внешнему виду трудно было узнать его из-за происшедшей в нем удивительной перемены: так сильно изменилась внешность Иоасафа с тех пор, как Варлаам видел его в расцвете молодости. Теперь же Иоасаф был черен от солнечного зноя, весь зарос волосами, щеки его впали, глаза провалились куда-то вглубь, веки были воспалены от потоков слез и множества перенесенных страданий. Иоасаф тоже узнал своего духовного отца более всего по сохранившемуся, присущему только ему одному, выражению глаз.

Сказание о сорока двух аморийских мучениках

Анонимное сказание о сорока двух славных защитниках фригийского города Амория (Малая Азия), осажденного арабскими войсками в 838 г., написано в первой половине IX в. На греческом языке оно сохранилось в нескольких редакциях, не содержащих существенных различий. Сказание повествует о греческих вождях и воинах, попавших в плен к арабскому халифу после взятия Амория. Несколько лет спустя они поплатились своей жизнью за то, что не согласились перейти в мусульманскую веру. С культурно-исторической точки зрения в сказании особенно ценны такие подробности, которые проливают свет на идейную борьбу и полемику между христианством и магометанством в IX в. Предлагаемая здесь редакция сказания уже в XI в. была переведена на древнеславянский язык, и перевод этот сохранился до настоящего времени.

Описание осады города Амория с кратким историческим объяснением причины этого события, а также повествование о мучениях, испытанных в плену сорока двумя воинами, дано в стиле народной эпической песни: патетично вступление — обращение к «почтенным и христолюбивым слушателям»; авторские восклицания, проходящие через все повествование, придают сказанию лирический оттенок. Описания умело перемежаются с разговорным диалогом — предельно кратким, но тем более выразительным. Кончается сказание молитвенным обращением автора к сорока двум мученикам: он взывает к их помощи в случае варварского нашествия, голода, мора, а также в случае разделения церкви — намек на только что окончившуюся борьбу иконопочитателей с их противниками.

Мучение святых сорока двух мучеников[506]

Ныне, почитатели мучеников, устремим слух свой к мученическим подвигам, чтобы принять благодать от новоявленных, недавно открывшихся нам страдальцев. Возрадуйтесь, о почитатели мучеников! Станьте сегодня здесь и обратите взоры на прекрасное шествие, каковое совершили эти мученики.

Для меня, о почтенные и христолюбивые слушатели, настало время описать мучение; и хотя любовь, а больше страх владеют мною, все же поистине следует удивляться, как они, презрев все, последовали богу, владыке и царю истинному; а главное, как и подобает, тому, что возвеличенные в этой жизни столь высоким саном, эти мученики ничего из нее не взяли, но, все от себя отрешивши, уготовили себе спасение. Они предпочли разделить с Христом страсти его, чем совершить хотя бы незначительное прегрешение. Очень возлюбили они владыку, а он еще больше возлюбил их. Просили они благодати и приняли двойную вместо одной. И в святости своей соревновались они с теми, кто был ниже их, и получали с благодатью, то к чему устремились. Возжаждали они нетленного вместо тленного, и исполнилась воля их; возжаждали вечно быть почитаемыми, и это желание не осталось неудовлетворенным; замыслили деяние доброе, и получили двойную выгоду, ибо найдены были на празднике, самим Христом установленном; презрели они земную жизнь, и были удостоены небесной. О новое и невероятное действо! Кто не удивится этому скорому и ясному просветлению веры, тому, как радостно и смело пошли они на страдания, как, нимало не колеблясь, пошли на мучение.

Но сократим вступление и перейдем к мученическим подвигам добропобедных мучеников, рассказывая об их мужественных страданиях, о том, как вели их в отвергнутую богом землю агарянскую[507], как они жили там и каким было мученическое ристалище.

С чего подобает начать мне и как расскажу об их доблестном мужестве? Ведь меня охватывает страх и трепет ужасный, — что если я, желая почерпнуть сладкой воды от их величия, не осмелюсь прикоснуться ни к единой ее капле? И все же я повинуюсь евангельскому слову, говорящему, что все возможно для верующего и что все, что вы сделаете во имя господне, есть свет, а потому и вы являетесь чадами света; я сказал это в начале слова, полагая в этом молении заступничество. Да войдут к нам любимые сорок два мученика и да поживут духом своим вместе с нами! Ибо, даже не существуя, они телесны, — ведь я стану разговаривать с ними, словно с живыми, — верю я, потому что духом они вместе с нами.

Начну же отсюда свое полновесное слово!

Феофил, царь наш[508], снарядившись на войну, выступил против скверной страны агарянской и, выступив, достиг желанного: разграбил славные города агарянские, в которых жило племя могущественных в то время измаилитов, и возвратился в свой царственный град, привезя с собою победное злато, серебро и множество пленников агарянских.

Узнал об этом отрицатель Христа амемурмн[509], преисполнился гнева и ярости. К тому же, не в силах снести позор поражения, выступил на следующий год в поход против преславного града Амория. Любим и славен был Аморий, ибо после царственного града[510] он почитался вторым. Услышав о происходящем, названный ранее царь сам тоже выступил в поход, повелев ромейским вождям войти в означенный град для охраны и защиты его. Чрез несколько дней предстал пред градом тот безбожник со всем своим войском — в начале августа месяца, в его эпиминисии[511], и тотчас начал подступать к городу. Было это так: он то шел на него походом, то заискивал льстивыми безбожными речами, но не мог полонить Амория, основанного на вере Христовой. Так, ничего не добившись, он вконец обессилел.

Сатана же, увидев, что служитель его не воюет, вошел в сердце одного из военачальников и склонил его на предательское дело. Этот окаянный, подражая Иуде, приходит к отрицателю Христа, открыто говоря ему: «Что получу от тебя, если предам тебе этот многонаселенный город и перейду в твою веру?»

Удивительное дело! В том, кого считали военачальником, охраняющим порядок, я вижу предателя и второго Иуду!

Обрадовался коварный, обещал сделать его вторым после себя в своих палатах. Прельстившись этим, военачальник вместе с агарянами возвратился на башню, которую охранял, и так сказал людям, которые были у него в подчинении: «Смотрите на меня! Зачем вы еще противитесь?» — и обещал сохранить их невредимыми. Едва они услышали это, убрали сторожей, и агаряне, получив свободу действий, словно дикие звери, устремились в град, и вместе с ними безбожный эмир. Вошел тот пустохвал внутрь города и безбожно, варварски надругался над ним!

О безутешное бедствие! Кто в силах живописать стенания, жалобы и плач жителей города? Отец видит, как убивают его сына, а сын — как отца, мать — как родную дочь, дочь — как родную мать, господа — как рабов, а рабы как господ своих, брат — как брата, друг — друга и прочие все по порядку; и вообще — одних убивают, иных сожигают на пожарищах, устроенных безбожниками, третьих душат — так исполнялся над ними последний смертный приговор. И хотя бы где-нибудь приостановили расправу, хотя бы сделали где-нибудь передышку или хоть бы кого-нибудь оставили в живых! Нет, всюду смерть, всюду горе, всюду плач, всюду стенания, всюду сеча, всюду кровь, всюду стоны и слезы и безжалостные вершители всего этого.

Покончив со столь бесчеловечными убийствами, негодяи добрались и до новосияющих подвижников, прекрасных цветов христианских, добропобедных мучеников благочестия; связали их по рукам и ногам и бросили в городскую темницу, а вместе с ними — неисчислимый род христианский.

О диво-дивное! Может ли раб греховный заставить рабов стать вершителями справедливости? Другою Эфиопией[512] явился мне этот полоненный ныне город, явивший сорок два градохранителя!

Связанные, горько опечаленные и отягощенные бедствием, шли они надлежащим путем своим. А тот пустохвал и варвар, придя в местечко, называемое Панкалия[513], тотчас, ни мало не медля, одних загубил мечом, иных отдал в рабство своим вельможам, третьим повелел быть верными его стражниками и сопровождать его в дороге вместе с упомянутыми прежде святыми. И поработил чада свободные раб греховный.

Отправились они во лживую землю сирийскую[514], терпя нужду, оскорбления, страдания. Там заключили их в темницу; что претерпевает в ней узник — хорошо известно вашему боголюбию. И все то время, пока находились они в тюрьме, непрестанно, неутомимо приносили они денно и нощно молитвы господу богу.

Прошло семь лет, и захотел беззаконник, тогдашний правитель нечестивых измаилитов, чтобы святые либо повиновались ему и сделались его единомышленниками, либо осудить их на смерть. Призвав к себе одного из своих вельмож, говорит ему: «Ступай в темницу и приведи завтра утром своих заключенных, славных мужей, называемых христианами».

Тот быстро исполняет приказание, приходит в тюрьму и велит им выйти из нее; надевает на них оковы и отправляет их в палаты. Они же шли и все время пели: «Господи, господи, да не возвратимся униженными и посрамленными!». Потом ясно сказали беззаконнику: «Пришли те, которым повелел ты явиться». Он же объявляет им через своего советника: «Повинуйтесь мне и станьте моими единомышленниками; если же нет — будете преданы смертной казни».

Услышав это, благородные воины Христовы и истинные христиане, будто из единых уст единым гласом промолвили: «Да не отречемся от тебя, господи, творец неба, и земли, и всего, что в них есть, от тебя, сидящего на херувимах и прославляемого всем сотворенным! О трижды святой боже из богов и владыка милостивый! Предадим мы все земное презрению, чтобы приобщиться к тебе одному!» И, повернувшись к беззаконнику, сказали: «Единоначалию вашему не поклоняемся и приказаниями вашими гнушаемся».

Поняв, что святые прекословят ему, ненавистник Христа заскрежетал на них зубами, словно лев, и приказал им связанными идти на реку, называемую Тигром. А сам беззаконник сел на корабль и поплыл к означенному месту. Святые же пели всю дорогу, пока вели их: «Блаженны непорочные, ходящие по пути закона господнего!»

Закончив пение, начали друг друга увещевать утешительными словами: «Братья по брани! Не склоним головы пред врагами нашими, но воспротивимся мужественно беззаконнику, чтобы удостоиться благодати небесной!»

Так шли святые от девятого часа всю ночь до утра, и пришли они к означенному месту, и заключили их в некую обитель. Прибыл и беззаконник, что плыл на суденышке; сел он на коня и прискакал, дабы сделать опрос. Призывает он одного из святых, Феодора Непобедимого, по прозванью Сильный, славного сложением, скопца по природе; хотел беззаконник убедить его отречься от веры Христовой. Стал он говорить святому: «Послушай меня, человек, отрекись от так называемого вами христианства, прими мою веру, и удостоишься от меня великих почестей, я сделаю тебя пребогатым и не предам смерти, как злодеев». Но достойный воин Христов, честный сосуд, опора мучеников, воистину словно камень твердый в вере, отвечал ему через толмача: «Нет, не отрекусь, пес лютый, от пресвятой троицы и не стану я иудействовать, как ты, преисполненный злого бешенства». В ярость пришел беззаконник и ответил праведнику: «Этого, словам моим не повинующегося и приказам моим противящегося, повелеваю усечь мечом».

Палачи принялись исполнять данное им повеление, разодрали одежду мученика от шеи до самых ног, отсекли его святую голову. А святой сказал перед тем: «Господи! Предаю дух мой в руки твои!»

Наступил, должно быть, третий час, и святые окончили обычную молитву, прося себе у господа скончания их жизни. Распалившись гневом, коварный беззаконник приказывает всех их усечь. И святые, услышав свой приговор, возрадовались вышней награде и принялись ободрять друг друга. Вот выступил вперед один муж, славный предками своими, по имени Вассой, — опора веры истинной, и радостно крикнул сподвижникам: «Будем держаться с доблестью, храбро выстоим за призвавшего нас разделить участь святых, который избавил нас от зловерия безбожных измаилитов и привел нас в свое царствие небесное. Причастимся же к страданиям Христа! Пойдем желанным путем! Не будем заботиться о преходящем, но будем помнить о рае! Претерпим немного, чтобы радоваться вечно! Вы помните, братья, жизнь мою, как перед земным царем на мирском поприще трудился я[515], чтобы стяжать себе тленный венец. Разве не следует с большей готовностью стремиться к предстоящему сражению? Поэтому, братья, храбро и мужественно претерпим все, чтобы без страха встретить Христа в царствии небесном и чтобы принял ты нас, господи, к себе, как жертву угодную и приятную, на святой жертвенник твой. Ибо со всей нашей готовностью разделим с тобой твои страдания, господи!»

И, приблизившись, лютые слуги набросились на Константина, патрикия на земле, — а я верю, что и на небесах ему быть в том же сане; разодрав его одежду от шеи до ног, честную главу его отсекли мечом. А вслед за ним у Феофила протоспафария таким же образом разодрали хитон и отсекли ему главу. А вслед за ним Каллисту, спафарию[516] из рода Мелиссинов, отсекли главу.

А названный прежде Вассой, увидев, что теперь настал час его страданиям и что слуги разодрали одежды всех мучеников, сам сорвал свой хитон, нагим выбежал на средину убийц и крикнул: «Нагим я вышел из чрева матери моей, нагим и возвращусь»[517]. Набросились на него слуги и отсекли его честную главу.

Скончались эти мученики, а потом и остальные скончались, ободряя друг друга. И тотчас же на то место, где было первое их заключение в темнице, сошел с неба свет, светивший, как светоносное облако. И узнали оставшиеся здесь о подвиге святых.

А один из святых, приведенных к тиранну, поддавшись льстивым речам коварного безбожника, оробел пред тяготами, жизнелюбец, повредился умом и уступил увещаниям грешника. Возрадовался лукавый и овладел им. Окаянный же этот, который ради прегрешения в преходящем мире лишился блаженной жизни, взывал к мерзкому тиранну и говорил перед всеми: «Я презираю заповеди христианские и веру их и буду тебе единомышленником!»

О, горе! О, воин-беглец! Христова овца зверем заедена!

И под конец заговорил он так униженно, что советники сказали тиранну: «Мы считаем его недостойным оставить в живых, потому что если он своей веры не сохранил, то и нашей не сохранит». Тиранн согласился с этим и приказал его усечь.

О, неслыханные, невероятные вещи!

Что же это за речь была, речь жалкого человека? Какие помыслы и надежды вынашивал он в сердце, когда услышал свой смертный приговор, тот, который умер задолго до смерти, тот, который предал веру и не вкусил сладости бытия, тот, который прегрешил пред небесной жизнью и не воспринял этой? О несчастный страдалец! Хотел ты приобрести весь мир, но лишь погубил душу свою и в конце концов сам погиб.

Так скончались сорок два святых мученика месяца марта в двадцатый (шестой?) день, восьмого индиктиона, в лето шесть тысяч триста пятьдесят третье[518], в царствование ромеев Михаила, Феодоры и Феклы, царей христианских, православных, великих, славящих бога и воссылающих ему единою душою и мыслью благодарственные песни, за что сподобились они столь же великих венцов славы.

А тела мучеников подняли те лютые слуги по безбожному повелению беззаконника и бросили в реку. Телу отступника суждено было тотчас же погрузиться в пучину глубокую, тела же добропобедных мучеников неслись, словно корабли и словно чтимые челны на струях речных, и каждое тело соединилось со своей головой. Ибо не презрел господь воистину возлюбивших его. И исполнилось слово пророческое: «Хранит господь все кости праведников, не сокрушится ни одна из них» и «честна смерть святых его, грешных же — люта»[519].

Плыли тела святых на струях речных долго-долго, и прибило их к брегу в каком-то заливе, там, где пожелали святые. И какие-то христолюбцы подняли их, помазали многоценными благовониями и положили их на почетное место.

Житие Стефана Сурожского (IX в.)

Житие Стефана Сурожского — одно из многочисленных произведений житийной литературы, написанных безвестными авторами по случаю памяти какого-либо святого в тот или иной день. Оно замечательно не столько литературными достоинствами, сколько историческими деталями в содержании: рассказом о последнем этапе иконоборческого движения, разжигаемого самим императором Львом Армянином (813–820 гг.). Его гонения на иконопочитателей описаны кратко, но образно.

В композиции автор строго придерживается выработанной традиции агиографического жанра: сначала рассказывает о рождении Стефана «от благочестивых и боголюбивых родителей» (причем социальное их положение автора не интересует), затем об его успехах в науках и о том, что после смерти родителей он раздал все имущество нищим и ушел в монастырь. Со временем, за выдающиеся добродетели, его возвели на архиепископский престол. Стефан становится обличителем иконоборцев, даже самого императора, претерпевает за это мучения, от которых его спасает некая Ирина, и в скором времени умирает, сотворив перед смертью много чудес, которые продолжают совершаться и после его кончины. Все повествование ведется в спокойном, размеренном ритме, лишь однажды нарушенном гневными словами Стефана, обращенными к нечестивому императору. Язык автора прост благодаря несложным синтаксическим конструкциям. С точки зрения грамматики и лексики они близки к классическим литературным образцам. Обращают на себя внимание эмоционально окрашенные характеристики императора: «зверь», «зверообразный Лев», «зарычавший Лев» и т. д.

В поэтическом отношении чрезвычайно характерны традиционные эпитеты в обрисовке образа святого, как, например: Стефан — это «свет, возложенный на светильник», «солнце, которое всех освещает и веселит светлою своею жизнию».

В тот же день[520] память преподобного отца нашего Стефана исповедника, архиепископа Сурожского[521]

1. Знаменитый и всесвятейший отец наш Стефан родился в стране Каппадокийской, в селе под названием Воривас, от благочестивых и боголюбивых родителей. Когда он стал отроком, они отдали его для изучения священного Писания. И там в науках Стефан превзошел всех своих сверстников и школьных наставников. На восемнадцатом году жизни он постиг духовные и светские предметы: творения светских и духовных авторов. И так как он хорошо усвоил весь круг образования, все его очень полюбили.

Когда же родители Стефана расстались с жизнью, он раздал, все свое имущество нищим. Удалившись из отечества, прибыл он в Афины, так как желал поклониться и приложиться во храме богоматери[522]. Найдя тамошних, исконных для тех мест философов и риторов, он со всеми беседовал и немало с ними рассуждал, а затем прибыл в Константинополь и сделался известным и любимым всеми, кто стремится к знаниям, из-за крайней скромности своей и умения приятно говорить. Вступив в один монастырь, он в нем постригся, потому что возлюбил монашескую и подвижническую жизнь; и он не встретил отказа в том, чего требовал.

2. А в это время, вследствие того что разлучился с жизнью и преставился ко господу предстоятель славного города Сурожа, настоятельно искали другого архиерея. Так как церковный чин находил, что знаменитый муж отличался выдающейся добродетелью, постоянством во нраве, силою в слове и наставлен в правильных догматах, то по определению и испытанию божественного и священного собора, а также и самого правящего апостольским престолом, — я разумею святейшего Германа-исповедника[523], — всесвященнейший Стефан возводится на архиепископский престол, полагается как свет на светильник и светит там находящимся, — не только верным, но и неверным, не только близким, но и отдаленным. Словно солнце всех он освещает и веселит светлою своею жизнию; и отправляется незабвенный к доставшемуся ему стаду.

3. Вследствие попущения божия недостойный царства Лев Армянин, недостойно и тираннически захватив самодержавную власть, возжег сильнейшую брань против божественных святых и священных икон и всех, кого нашел, верных и православных, присуждал к темницам, изгнанию и горьким мукам. И когда он потряс, можно сказать, всю землю, нечестивое его поведение достигло и знаменитого града Сурожа. И посылает зверообразный Лев волков-аравитян[524], оруженосцев своих и пособников, и они похитили божью овцу. И ученик учителя своего, как незлобивый агнец, последовал за ними, не крича и не споря. Достигнув берега, — удивительное дело! — они бросили на корабль полезнейший, священнейший и святейший сосуд, как некий негодный груз, и отплыли. Много пострадав во время плавания, священнейший Стефан достиг царствующего города. И, сошедши с корабля, этот воинственный муж, облачившись во всеоружие святого духа, схватился со зверем. И зарычавший Лев никак не испугал его. Не убоялся мужественный воитель, но поразил его, исходя из Писания и многих догматов, а также духовными песнопениями, и ниспроверг бессильную его дерзость. Прогремев, святой привел в ужас нечестивого и навел на него страх. И сказал этот благородный муж громким голосом: «О царь, недостойный царства! Честь образу и поклонение как творцу природы восходит к первообразу».

Сказав многое другое, святой заградил уста Льву, как некогда Даниил[525]. Но тот, изменившись в лице, тотчас приказал казнить святого, и тотчас прислужники зверя повергли святого на землю. Одни попирали его ногами и били палками, другие бросали в него камнями. И после длительных мучений святой был заключен в темницу.

Много испытав и вынесши, но одержав победу, по благости божией, через посредство некоей жены Ирины, и в самом деле настоящей «Ирины»[526], святой был освобожден из заключения. И, возвратившись к своему стаду, пастырь добрый нашел словесных овец своих, исполненных великой печали. Но, увидав пастыря, овцы возрадовались великою, несказанною радостью. И, хорошо упасши и научив стадо свое, сотворив много чудес — одни прежде успения, другие после успения, — он переселился к господу в пятнадцатый день декабря месяца. Его же молитвами, господи боже, помилуй и спаси нас!

Касия (род. около 810 г.)

Несмотря на пример Евдокии-Афинаиды, супруги Феодосия II, сочинявшей в V в. центоны из стихов Гомера и переложения Ветхого Завета, и Анны Комнины (XI–XII вв.), составительницы «Алексиады», писательская деятельность ученой монахини Касии — достаточно одинокое явление в византийской культуре.

Ее имя в рукописях сильно варьируется: Касия, Кассия, Икасия, Кассиана. О ее жизни известен отдающий восточной сказкой, но достоверный исторически рассказ: Касия оказалась в числе красивейших и знатнейших девиц империи, собранных для того, чтобы молодой император Феофил выбрал среди них себе невесту. Избранница должна была получить из рук жениха яблоко. Феофил заметил красоту Касии, подошел к ней и произнес мало подходящие к ситуации слова: «От женщин в мир пришло много зла». Касия немедленно возразила: «Но через женщину произошло и высшее благо». Возможно, что этот диалог, производящий несколько гротескное впечатление, имел богословско-полемический смысл: ответ Касии имел в виду, конечно, богородицу, которую не слишком жаловали иконоборцы, — а Феофил был ярым иконоборцем. Во всяком случае, император был шокирован независимостью поведения Касии и живостью ее ума, и его выбор остановился на другой. Касии оставалось уйти в монастырь и утешаться сознанием своего интеллектуального превосходства.

Действительно, эпиграммы против «глупцов» и «невежд» занимают необычайно большое место в литературном наследии этой ученой женщины. Ее излюбленной формой была одностишная ямбическая сентенция; иногда она развертывается в двустишие или целую эпиграмму. Ряд сентенций начинается одним и тем же словом (например, μισώ — «я ненавижу», в нашем переводе — «мне мерзостен»). Две сентенции в достаточно озорном для византийской монахини тоне трактуют о женщинах и женской красоте, причем их пикантность оттеняется в одном случае ссылкой на авторитет библейского апокрифа (Ездры), а в другом — постной интонацией первого стиха («Хоть женщина красивая — конечно, зло…»). Одна эпиграмма развертывается в целое басенное повествование, банальное по мысли, но замечательное энергическим нагнетанием эпитетов («Муж некий, изувеченный и скрюченный…»). Но главная тема Касии — брезгливость перед человеческой глупостью и невежеством.

Кроме этих ямбов, Касии принадлежат литургические песнопения, к которым она сама писала музыку. Среди последних интересен рождественский идиомелон, где проводится развернутая аналогия между утверждением в римском мире единодержавия Августа и единобожия Христа.

Гномические одностишия[527]

Мне мерзостен глупец, что суемудрствует.

Мне мерзостен, кто всем готов поддакивать.

Мне мерзостен невежда, как Иуда сам.

Мне мерзостен в речах нецеломудренный.

Мне мерзостен доносчик на своих друзей.

Мне мерзостен речистый не ко времени.

* * *

Любить должны мы всех, но верить — избранным.

В глупце и знанье обернется глупостью.

В глупце и знанье — золото в носу свиньи.

Эпиграммы и гномы

Когда невежда умствует — о боже мой,

Куда глядеть? Куда бежать? Как вынести?

* * *

Ужасно выносить глупца суждения[528],

До крайности ужасно, коль в почете он;

Но если он — юнец из дома царского, —

Вот это уж доподлинно «увы и ах».

* * *

Насколько предпочтительней с разумными

Нужду терпеть, чем богатеть с невеждами!

Так дай же мне, о боже правый, бедствовать

С мужами просвещенными и мудрыми;

Все лучше, чем довольство посреди глупцов!

Доверься в дружбе другу дружелюбному[529],

Но берегись невежду выбирать в друзья.

* * *

Во всем победу женский род снискал себе:

Так учит Ездра, подтверждает — истина[530].

* * *

Хоть женщина красивая, — конечно зло,

Но все же в красоте немало радости;

Но если и пригожесть у нее отнять, —

Двойное зло: и радоваться не на что!

* * *

Муж некий, изувеченный и скрюченный,

Плешивый, однорукий, черный, сморщенный,

Хромой, кривой, глухой и заикавшийся,

Заслыша брань какого-то похабника,

Пропойцы, плута и головореза, — так

Ответил на издевки злоязычные:

«В моей судьбине горькой неповинен я,

Уродом уродился не своей виной.

Вот ты — ты сам в своей повинен гнусности:

Ведь не создатель ею наделил тебя.

Все сам наделал, сам терпи и сам казнись».

Загрузка...