Немец, который сейчас сидел напротив, направив на него черный ствол парабеллума, всем своим видом разрушал этот образ. Он скорее напоминал карикатуры Кукрыниксов, чем того ефрейтора. Вдобавок от самодовольно ухмыляющегося немца пахло чесноком и самогонным перегаром.
Большаков глядел на немца и напряженно думал: «Один на один он не рискнет меня обыскивать. Но если я полезу за пистолетом, он пришьет меня, прежде чем я взведу курок. Не годится. Надо сделать вид, что я напуган и во всем ему повинуюсь. По дороге я раза два упаду, как бы в обморок, и постараюсь, поднимаясь, выхватить пистолет или хвачу его посохом по глазам. Нужно выиграть время. Ну, а если он не один? – спросил себя Виктор. – Нет, этого не может быть. Если бы он был не один, он бы и сюда пришел с другими».
– Hyp хенде хох унд ауфштейн! – прокричал немец, поднося черное дуло к его лицу.
– Фриц, у меня нога кранк, не могу идти быстро, – попытался ему объяснить Большаков.
– Шнель, шнель! – заорал немец.
– Да что ты тычешь пистолетом, я и сам пойду. – Он нашарил палку и, вставая, нарочито громко застонал.
– Шнель, шнель! – повторил гитлеровец и парабеллумом указал ему на выход.
В узком прямоугольнике двери стояло багровое солнце, клонившееся к земле. «Неужели это мой последний закат, – с тоской подумал Виктор, – и придется погибнуть от этого провонявшего чесноком и водкой фрица?»
Гитлеровец стоял за его спиной, поторапливал.
– У тебя Железный крест, – сказал Виктор озлобленно, чтобы хоть как-нибудь растянуть время, – надеешься за меня получить от коменданта второй?
– Шнель, шнель! – повторил немец невозмутимо. На мгновение Виктору показалось, что легкая тень промелькнула в проходе блиндажа. Он вздрогнул от смутного предчувствия.
– Ну, я пошел, – так же озлобленно крикнул он гитлеровцу, – можешь конвоировать.
Показалось, даже раненая нога оцепенела за эти страшные минуты и стала лучше повиноваться. Виктор, поднимаясь наверх, пересчитывал ступеньки, их оказалось тринадцать. «Хорошенькое число», – тупо подумал он.
Предвечерний ветер дохнул ему в лицо и немного взбодрил. Выйдя из блиндажа, Виктор повернул налево, чувствуя, как сзади, весь напружинившись, шагает его конвоир. Гитлеровец только поднялся на самую верхнюю ступеньку выходной лестницы, как Большаков явственно услыхал шорох осыпающейся земли. В следующую секунду за его затылком блеснуло пламя, и пистолетный выстрел расколол лесную тишину. Виктор стремительно обернулся. Грузная фигура фашиста беззвучно осела на землю. Выроненный им парабеллум валялся на траве. Большаков остолбенело поднял голову. От блиндажа к нему медленно приближалась полька. Было что-то подавленное в ее походке. Рука с пистолетом опустилась вниз, побелевшие губы вздрагивали, а синие неподвижные глаза стыли от ужаса.
– Я убила человека, – прошептала она едва слышно.
– Ты убила фашиста, – громко сказал Виктор.
Она покачала головой, и пышные волосы прядями хлестнули ее по лицу.
– Я убила человека, – повторила она, вся дрожа.
– Ты убила фашиста, – грубо оборвал ее Большаков. Он стоял рядом, высокий, выпрямившийся, с обветренным, румяным от жара лицом, – ты…
Она неожиданно бросилась к нему:
– О матка боска, матка боска, если бы вы только все знали, если бы знали…
– Да успокойтесь же, пани, – сказал он после небольшой паузы, видя, что она вся дрожит. – Скажите лучше, как вас зовут, я даже этого не знаю.
– Ирена, – ответила женщина едва слышно.
– Ирена, – повторил за нею капитан. – Ирена… А меня просто, по-российски, Виктором. Вы мне жизнь сейчас спасли, Ирена, а о себе говорить не хотите.
– Очень много надо говорить, Виктор. Я лучше потом. Вам тяжело стоять. Я вам помогу спуститься опять туда. Добже?
Когда он присел на нары, женщина доверчиво опустилась рядом, ее плечи продолжали вздрагивать.
– Я набрала воды в бутылку и возвращалась сюда, – зашептала она, – потом эта губная гармошка. Он играл на ней сладенькую немецкую песенку «Марихен». Я увидела его издали и спряталась за дерево, а он все шел и шел к землянке. А когда он спустился вниз, я поняла, что он вас ни за что не отпустит, а поведет в комендатуру. И тогда я решила, что только одна могу вас спасти. Я спряталась за насыпью блиндажа, а все остальное вы знаете.
– Какая вы смелая и добрая.
Она постепенно успокоилась и перестала вздрагивать. Виктор осторожно снял руку с ее плеча. Нога начинала ныть.
– Слушайте, пан Виктор, – встревоженно заговорила Ирена, поднимая не просохшие от слез глаза, – здесь нельзя дольше оставаться.
– Я и сам об этом думаю, – мрачно ответил он, – но видите, какой я нетранспортабельный. Только обуза для вас.
Ирена осуждающе подняла ладонь с заблестевшим колечком.
– Замолчите, все равно я не брошу вас. У вас тяжкая рана. В ноге осколок, и, если его не вытащить, может случиться все.
– Гангрена? – невесело вымолвил летчик.
– Да, и гангрена. Нужен врач.
– Так где же его взять, пани Ирена?
Она запахнула полы белого плаща, встала и тонкими нервными пальцами деловито застегнула пуговицы. Выражение человека, принявшего твердое решение и намеревавшегося его как можно скорее осуществить, было на ее лице.
– Это уже моя забота. Вы раненый, вы должны быть терпеливым, и только. Я вернусь очень быстро, но сейчас вы меня ни о чем не пытайте.
– Хорошо, – согласился он тихо.
– Шесть километров не большая дорога, – проговорила она, стоя уже в дверях, – я сниму эти туфли н за час дойду до вески.
Она поднялась по лесенке ступеньки на две и остановилась, зябко передернув плечами:
– Я хотела вас попросить.
– О чем?
– Не можете ли вы проводить меня наверх. Очень тяжело пройти мимо него одной. Поверьте.
Большаков встал, нащупал посох, проковылял мимо нее и, отстранив ее руку, протянутую для поддержки, вышел из блиндажа первым.
– Вам и на самом деле лучше не смотреть, – проворчал он. – Сворачивайте сразу направо и шагайте себе на здоровье.
Она благодарно кивнула головой и, обогнув земляную насыпь с правой стороны, быстро пошла вперед. Опираясь на посох, капитан несколько минут простоял неподвижно. Увидел, как она остановилась, сняла туфли и почти побежала. Прежде чем спуститься в землянку, Виктор подошел к убитому фашисту. Тот лежал, зарывшись лицом в бледно-зеленый мох, неуклюже подвернув под себя левую ногу. Темная лужа крови натекла из раны. Большаков нагнулся и подобрал парабеллум.
Потом, тихо охая, спустился в землянку. Солнце уже догорело за дальней березовой рощицей, смутно белевшей на фоне сосняка. Прохладой веяло из лощин и буераков. Сколько в этот день пи грело солнце, но сентябрь оставался сентябрем, и тепло, отданное земле, было непрочным. Земля в вечерних сумерках быстро остывала.
Одиночество угнетало Большакова. С детства не боявшийся мертвецов, он с холодным презрением думал об убитом. За Володю Алехина и Али Гейдарова их надо было положить не столько. Какие ребята погибли! А что самое обидное, он был не в силах вырыть могилу, предать их земле. Он подумал о том, как странно складываются человеческие судьбы на войне. Вот лежат в трех или четырех километрах отсюда тела его товарищей: Володи Алехина, Али Гейдарова, Пашкова. Лежат вдали от Родины, на польской земле. И на этой же земле лежит в мышином мундире толстомордый фашист, пытавшийся захватить его в плен. Четыре иностранца. Трое из них пришли с востока, проходили эту землю, чтобы поскорее ее освободить, а этот фельдфебель ступил на нее, чтобы жечь, покорять, резать.
Прошумят многие ветры и метели, и наконец придет мирная весна. И тогда тем троим его товарищам и побратимам – бакинцу Али Гейдарову, туляку Володе Алехину и малознакомому нижнему люковому стрелку Пашкову, пришедшим с востока, может быть, в этом же самом лесу поставят обелиск те же поляки, а мрачный пришелец с запада сгниет бесславно в этой земле.
«Вот в чем сила всех наших, живых и мертвых, – решил Виктор. Потом он подумал об Ирене. – Кто она, эта молодая полька, такая неожиданная и необычная в этом лесу? Впрочем, не все ли равно кто. Пусть она окажется графиней или варшавской парикмахершей, разве ему это не одинаково? Если бы не она, его бы уже мучили на допросе в комендатуре. Спасибо тебе, Ирена».
В наступивших сумерках он чутко прислушивался к шорохам. Сейчас он больше всего боялся впасть в забытье. Его горячая ладонь нервно сжимала холодную колодку ТТ. Ночь вползала в землянку. Ветер крепчал, и ближайшие кусты орешника уже наполнились шумами. Но обманчивый мир и покой стояли сейчас над лесом. Ни одного залпа, ни одного отголоска артиллерийской канонады. Да и откуда! Ведь фронт отсюда очень далеко. Только раз где-то в стороне прогудел тяжело и надрывисто самолет, и по шуму моторов Виктор безошибочно распознал, что летит бомбардировщик, но не наш, а немецкий: моторы работают с хриплым привыванием.
Прошло уже много времени, ночь полновластной хозяйкой опустилась на лес, осветив его желтой луной. Звезды холодными невеселыми табунками рассыпались по безоблачному небу. Сквозь ветер и шум недалеких кустов до капитана донеслось конское ржание. Он настороженно прислушался. «Померещилось», – успокоенно подумал он, Но прошло несколько минут, и порыв ветра донес до его обостренного слуха скрип колес. Он поднял руку с пистолетом и, отодвинувшись от двери, стал выжидать. Рядом с землянкой послышались быстрые шаги. Потом верхние ступеньки заскрипели. Готовый к любой неожиданности, Виктор сжался и тут же облегченно вздохнул, когда знакомый голос негромко позвал:
– Пан Виктор, вы меня слышите?
– Слышу, Ирена.
– Вот я и вернулась.
Она вошла в блиндаж, нащупала рукой топчан, села рядом.
– Я очень волновалась. Здесь тихо?
– Пока да.
– О! Мы не будем дожидаться, когда станет шумно и немцы начнут искать пропавшего фельдфебеля. Слушайте меня внимательно, пан Виктор. Вы больше не совецкий летник. Все свои одежки вы оставите здесь, в блиндаже… Возьмите только оружие и документы.
– В чем же я поеду?
– Я привезла вам польское платье. Вы теперь просто пан Виктор, бывший российский солдат, отпущенный из концлагеря, и только. Почему я вас везу к доктору?… Потому что вы мой монж, – договорила она смущенно.
– А что такое монж?
– Муж, муж, понимаете? – нервно повторила Ирена. – И давайте поскорее собираться.
В углу блиндажа было небольшое углубление. С помощью пани Ирены Большаков запрятал туда унты, комбинезон и свою офицерскую гимнастерку. Он не без труда надел на себя принесенную Иреной белую расшитую рубашку, юфтевые сапоги с короткими голенищами, оказавшиеся, к счастью, очень просторными, фуражку с узким лакированным козырьком, сделанную на манер конфедератки.
– Я готов, – сказал он негромко, – только куда вы теперь меня повезете, Ирена?
– На операцию, – ответила она кратко, – и больше ни о чем меня не спрашивайте. Скоро вы сами все поймете, а сейчас – вперед.
В двадцати метрах от блиндажа стояла запряженная двухместная бестарка. Ловко и быстро Ирена усадила в нее капитана, отвязала лошадь и легко впрыгнула на сиденье. Тихо чмокнув губами, она дернула поводья, бестарка бесшумно покатилась к дороге.
Громкий стук колес медленно замирал в воздухе. Виктору опять стало плохо. Сквозь надвигавшийся розовый туман он смутно слышал, как подскакивает на ухабах бестарка, но почти не чувствовал, как прижимает его, большого, измученного и отяжелевшего, к себе Ирена, опасаясь, что он вывалится.
Глубокой ночью под редкий лай собак они въехали в небольшое село.
Низкий задымленный потолок был весь в царапинах. Штукатурка во многих местах осыпалась, но тонкий правильный круг с золотистой каймой остался на потолке целым. В центре этого круга бронзовела дряхлая, древняя люстра, и в ее старомодных подвесках желтели лампы. Виктор их пересчитал – шесть. Он лежал на жесткой, выкрашенной белой эмалью деревянной кушетке, какие стоят во всех госпиталях мира, с удивлением ощущая под головой твердоватую, не то резиновую, не то соломенную подушку. Предметы, населявшие незнакомую комнату, розовея, двоились у него в глазах. Видел он незатейливые переплеты двух небольших, плотно зашторенных окон и аляповатую репродукцию какой-то картины, изображающей на охоте всадников в нарядных доспехах. У одного окна белел небольшой столик, заставленный склянками и пузырьками, пинцетами, поблескивающими в стакане, пучками ваты и бинтов. Пахло от столика йодоформом и спиртом.
Виктор увидел, как мимо него прошагал высокий сутуловатый человек в пенсне и зеленом немецком френче без погон и знаков различия. Только на левом рукаве у него была пугающая повязка со свастикой. Но к нему подошла Ирена, и Виктор сразу успокоился.
– Пить, – прошептал он тихо.
– Сейчас, – сказала она и поднесла стакан. Виктор пил большими глотками и чувствовал, как холодеют губы, прикасаясь к стеклу. Предательская слабость опять подкатывалась, и он плохо понимал происходящее. Голоса Ирены и незнакомого человека плыли над его изголовьем, не западая в сознание. Он только понимал, что в комнате говорят по-польски, говорят очень быстро и, как ему померещилось в родившемся от жара полуобморочном состоянии, миролюбиво.
Но так ли это было на самом деле?
Пани Ирена стояла у стены, прислонившись лбом к холодному стеклу, и, не оборачиваясь, гневно и твердо говорила:
– Ты должен это сделать, Тадеуш, и ты это сделаешь.
Человек в зеленом френче стоял позади и, как будто его голове с залысинами и редеющим ежиком волос было больно, стискивал ладонями виски.
– Но по какому праву… по какому праву ты врываешься в мой дом и толкаешь меня на это! – возмущался он.
– По праву родной сестры, – сказала Ирена спокойно, – сознаюсь, что этим правом мне нечего гордиться. Очень невысока честь считаться твоей родной сестрой, Тадеуш. Но ты должен вспомнить, если ты еще не до конца растерял остатки человечности, что нас с тобой вскормила одна и та же мать. Ты и о том должен вспомнить, что по твоей вине погиб твой родной отец.
– Ирена! – вскричал Тадеуш. – Это неправда. Слышишь, Ирена, неправда!
– Замолчи!
– Так думают многие, кто знает нашу семью, но, клянусь, это неправда. К отцу давно подкрадывался паралич сердца, и я не виноват, что он сразил его именно в ту минуту.
– В какую? Когда старик узнал, что его единственный сын ушел добровольно служить нацистам, разрушившим нашу чудесную Варшаву? Ты забыл это прибавить к своим лживым словам, Тадеуш. Я тогда была молодой и глупой, но что-что, а это я прекрасно поняла. Думаешь, я забыла, как ты бегал на поклон к ним в комендатуру и как гордился, что они обещали тебе богатую практику, как потом хвалился, что тебя назначили ведущим хирургом полевого немецкого госпиталя.
– Ирена! – попытался он ее перебить упавшим голосом.
Но она стремительно обернулась:
– Что «Ирена»? Думаешь, я не знаю, как тебе далась твоя мышиная форма, против которой воюют сейчас все честные поляки, и сколько крови на этой твоей повязке! Ты знаешь, Тадеуш, мне часто кажется, что, когда мимо тебя проходит настоящий гитлеровец, эта твоя повязка ему кричит: «Не бойся его, этот человек сделает все, что ты пожелаешь, он продался».
Ирена приблизилась к брату, крылья ее тонкого прямого носа раздувались от ярости.
– В последний раз тебя спрашиваю: сделаешь ты это или нет?
Тадеуш невольно попятился и отнял руки от висков. Бледный его рот кривился.
– Ирена, ведь ты должна понимать, насколько это невозможно и невероятно. Я, главный хирург немецкого эвакуационного госпиталя, буду делать тайком от своего командования операцию…
– Перед тобою раненый, Тадеуш. Разве не взывает о помощи его рана? Вспомни святые медицинские принципы, существующие со времен Гиппократа.
– Я обязан поставить в известность свое командование, – упрямо твердил он.
– Предать? – жестко спросила женщина. – Отдать на пытки человека, которого я привезла сюда без сознания. Так, что ли, Тадеуш? В этом ты видишь свой долг? Хорошо, иди и зови сюда свое командование. Предавай его и меня. Только не позабудь прихватить с собой дюжину автоматчиков. Я буду защищаться до последнего патрона. Вы нас живыми не возьмете. Иди же…
Она показала ему на дверь.
– Чего же ты стоишь, Тадеуш? Или, может, тебе надо подать твою фашистскую фуражку и плащ. А?
Врач не отвечал. Он медленно опустился на красную тахту, ладонями взялся за голову. Ирена не видела его глаз, устремленных вниз.
– Ирена, сестра моя, – спросил он, затравленно пряча глаза, – кто он тебе, этот человек? Не пытай меня, скажи правду.
Женщина устало вздохнула. По этому последнему вопросу она безошибочно поняла: брат сдается.
– Я уже сказала, это человек, которого я люблю. Он бежал из концлагеря под Познанью. Его там продержали около года, а в Советской Армии он был всего только лейтенантом.
– И ты убеждена в этом? – настороженно спросил доктор.
– Да, твердо, – ответила она не колеблясь.
– Ты легковерная, Ирена, – грустно улыбнулся Тадеуш. – Ты всегда была рабой первого впечатления. Вспыхиваешь, как порох, а потом приходишь к выводу, что не все то золото, что блестит.
– Зато ты, Тадеуш, слишком долго тлел. Таким тлеющим они тебя и заманили и во френч этот впихнули.
– Ты легковерна, Ирена, – повторил хирург не слушая, – он тебе сказал, что лейтенант. А вот мне стало известно, что не далее как вчера ночью бомбардировщик русских сбросил в Познани бомбы на казино, где проходило совещание старших офицеров германской армии.
– Так ведь промахнулись, наверное? – беспечно перебила она брата.
– В том-то и дело, что не промахнулись. Пятьдесят три убитых и четверо скончавшихся от ран. Статистика точная и в поправках не нуждается.
– Ну и что же? Какое это может иметь отношение к раненому?
Тадеуш поднял на сестру глаза, сказал строго:
– А такое, что советский бомбардировщик был сильно подбит зенитными батареями и совершил, по-видимому, где-то вынужденную посадку. Может, этот твой лейтенант один из красных летчиков и есть?
Вся задохнувшись от гордой догадки, Ирена выдержала его испытующий взгляд.
– Ты гестаповец или хирург?
– К чему эта пытка? – почти простонал Тадеуш.
– Тогда я тебя в последний раз спрашиваю: будешь ты делать операцию или нет?
Тадеуш встал и вяло потянулся за халатом.
– Хорошо, Ирена, я сделаю операцию. Но дай мне слово, что, как только рана станет безопасной, ты увезешь его отсюда. Здесь ему оставаться нельзя. Немцы ко мне заходят почти ежедневно. Ни ты, ни я не заинтересованы теперь в огласке.
– Да, Тадеуш, я об этом подумала еще до того, как решила просить тебя об операции.
Он уже мыл руки с той старательностью, с какой их моют только хирурги. Тугие струйки воды падали в оцинкованный тазик. Высокий, ссутулившийся не по годам, Тадеуш казался сейчас угрюмым.
– И еще одна просьба, – сказал он, не глядя на сестру, – обещай, Ирена, что, если мне когда-нибудь понадобится, ты подтвердишь, что я делал ему эту тайную операцию. Не хочу, чтобы на моих руках была одна только грязь.
Ирена подалась вперед, почувствовав в его голосе боль и усталость.
– Тадек, ты не веришь в их победу?
Он обернулся, вытирая с той же старательностью руки, негромко подтвердил:
– Я скажу тебе со всей откровенностью, что верю в большее: в их неминуемое поражение.
– Зачем же тогда ты остаешься с ними, Тадек?
– А что же прикажешь мне делать? – пожал он плечами. – Пустить себе пулю в лоб, чтобы одним покойником стало больше? Ты думаешь, мне легко? Мне часто хочется положить руки на подоконник, глядеть на луну и выть как волку.
– Так беги от них, Тадек. Брось все и беги. Ищи партизан. Или тех, кто борется за свободную Польшу.
Тадеуш снова опустился на тахту, словно у него подгибались колени.
– Уже поздно, Ирена.
– Не понимаю…
– Я слишком далеко зашел. За доверие, которое гитлеровцы мне оказывают, они в свое время потребовали очень дорогую плату. – Он помедлил и тяжело спросил: – Ты знаешь о Майданеке, Ирена?
– Да, знаю.
– Там, в Майданеке, я был одним из лагерных врачей.
– Ты! – отшатнулась она, бледнея. – Ты истязал этих безоружных людей, делал им прививки, снимал скальпы!
– Ты очень пышно выражаешься, Ирена! – возразил Тадеуш, и она увидела, как дернулось нервным тиком его худощавое лицо. – Никаких скальпов я не снимал и ни в какие душегубки людей не запихивал. Но то, что я делал, было еще страшнее. Мы испытывали на пленных три сорта вакцины. Два сорта для заживления ран и один… смертоносный. Их подводили ко мне голых, изможденных. По сравнению с ними любой скелет выглядел бы куда красивее.
– И ты их колол?
– Да, Ирена, колол! – воскликнул он с ожесточением. – Все это происходило в ужасной угловой комнате с низкими средневековыми сводами. Она была известна в лагере под литером «тринадцать Г». Там все ходили в хрустящих белоснежных халатах: и врачи, и санитары, и даже два фельдфебеля из СД, посаженные по приказанию коменданта лагеря для порядка. Мне один из них особенно запомнился, Густав Стаковский. Он носил польскую фамилию, но был, как они говорили, чистокровным арийцем. Настоящий зверь. Волосатые, как у гориллы, руки, низкий лоб и очень проницательные глаза. В лагере его звали «железный Густав». Они приходили в комнату и садились «на всякий случай» с расстегнутыми кобурами парабеллумов. Их лица я не забуду и на том свете. У меня кружилась голова и дрожали руки, но я колол. Понимаешь, Ирена, колол эту проклятую вакцину, от которой некоторые умерли, а некоторые остались инвалидами. Я уходил из этой комнаты шатающейся походкой, совсем уничтоженный как человек. Вечерами я напивался до потери сознания, стараясь забыть прожитый день, благо водки и вина выдавалось неограниченно, и лагерные офицеры снисходительно хлопали меня по плечу: «Ну вот, доктор, теперь вы и совсем уже наш. Потерпите немного и ко всему привыкнете. Главное, не нужно сентиментальности: запомните, что это такая же работа, как и любая другая». Понимаешь, они именовали это работой!
– И ты… ты убивал своими прививками даже поляков?
– Там были все, Ирена. Все в одну кучу: русские, евреи, поляки, французы и даже марроканец.
– И ты можешь после этого жить!
– Как видишь, даже слушаю тебя и исповедуюсь, – ответил он без усмешки. – И еще об одном хочу сказать, Ирена. Не подумай, что, делая эту тайную 'операцию, я дрожу за свою шкуру. Для меня страх – уже далекое прошлое. Очень хочу, чтобы хоть что-то светлое появилось у меня в жизни, прежде чем из нее уйти.
– Я тебя поняла, Тадек, – сказала в смятении Ирена. – Я тебя хорошо поняла.
Он решительным движением отбросил от себя вафельное полотенце:
– Ну, а теперь ближе к делу, сестра. Твоего подопечного я залатаю по первому списку. Ты заменишь мне ассистента. Помнишь, я тебя когда-то учил этому.
Удаление осколка оказалось более сложным делом, нежели предполагал Тадеуш. Он долго возился около бредившего летчика. Опытные смуглые руки сейчас не дрожали. В угрюмом молчании длилась операция. Изредка кивком головы и шепотом Тадеуш отдавал короткие распоряжения сестре:
– Иглу… пинцет… тампон… зажим.
Наконец он наложил повязку, накрыл простыней правую ногу Виктора и поднес на ладони к глазам сестры небольшой с зазубренными краями кусочек металла.
– Возьми на память, Ирена. Ты меня уверяла, что в него стреляли часовые, когда он бежал из концлагеря. Это не пуля, Ирена. Это осколок. – Помолчал и прибавил: – Зенитный.
Час спустя на старых брезентовых носилках, которые, как и многое другое медицинское оборудование, валялись в просторных комнатах дома, занятого главным хирургом эвакогоспиталя, Виктора отнесли на чердак и уложили на узкую лазаретную кровать. Он пришел в сознание, и взгляд его встретился с тяжелым взглядом хирурга. В больничном белом халате тот показался Виктору более приветливым, чем в серо-зеленом фашистском френче.
– Это вы меня отремонтировали? – прищурился Виктор. – Спасибо.
– Он муви бардзо дзенькуе, – перевела Ирена брату. Тадеуш, не улыбнувшись, качнул головой и пробормотал:
– Порекомендуй ему больше не попадать под зенитки. Ты спустишься со мной или останешься с ним?
– Останусь с ним. Только одежду свою заберу.
– Да, это не помешает, – буркнул брат. – У майора Рихарда, начальника эвакогоспиталя, я пользуюсь неограниченным доверием, о чем тебе уже говорил, но все же лучше не лезть на рожон. Если он увидит женскую одежду, пойдут расспросы. До свидания, – кивнул он раненому.
Ирена минут через десять возвратилась, неся перекинутые на руке плащ и замшевую курточку. На чердаке под нагревшейся за день крышей было душновато. От разбросанного свежего сена исходил живительный запах. Рядом с его койкой, прямо на сене, она начала молча стелить себе нехитрую постель.
– Это вы, Ирена? – негромко осведомился Виктор.
– Я, – ответила женщина и, придвигаясь, спросила: – Ну, как теперь себя чувствует пан летник? Больше не думает о смерти?
– Нет, Ирена. Я не рыжий, чтобы так легко сдаваться костлявой. Она меня со своей косой еще наждется.
– Пан Виктор, – засмеялась она тихо, – если правда, что поляки несколько хвастливы, то вы похожи на поляка.
– Вот и хорошо. Особенно если все поляки похожи па вас и на этого доктора, что меня резал, – продолжал он восторженно, – это же отличный мужик.
– Вы хотите сказать, что он хорошо удалил осколок?
– Я говорю, он вообще чудесный парень, – повторил Виктор.
Она помолчала, подавив горестный вздох. Белый камешек на ее пальце поблескивал во тьме.
– Нет, Виктор. Нет и нет. Он вовсе не отличный. Он плохой и несчастный.
– А зачем он тут?
– Он главный хирург немецкого эвакогоспиталя.
– Значит, он может предать. Сделать операцию и предать.
– Нет, Виктор. Он исполнит все, что я захочу.
– Почему вы так уверены в этом, Ирена?
– Он мой брат, Виктор, родной брат.
Она уронила голову на колени и заплакала.
Было тихо. Где-то в дальнем углу, заставленном косами, граблями и лопатами, – видно, подлинный хозяин этого дома, прежде чем уступить его временным пришельцам, заранее стащил сюда всяческую утварь – робко затрещал сверчок. Лунный свет скупыми полосками проникал сюда через небольшое незамаскированное оконце и слегка освещал женщину. Она казалась Виктору печальной. Он постарался сейчас в потемках воскресить каждую черточку ее лица и вздрогнул, осененный внезапным открытием. «Да она же красивая, – сказал он себе, – она очень красивая». Внизу раздавались глухие быстрые шаги: это доктор расхаживал по комнате из угла в угол, почти не останавливаясь, потому что шаги не затихали. Потом послышался дребезжащий телефонный звонок, шаги оборвались, и нервным хрипловатым голосом курильщика доктор произнес несколько фраз по-немецки. Вскоре Большаков уловил скрип двери и щелканье ключа – доктор ушел.
– Пан Виктор, – заговорила Ирена тихо, – вы можете мне довериться, как другу?
– Разумеется, могу. Только не называйте меня паном. Я просто Виктор, и точка. Ладно?
– Ладно. И меня зовите только Иреной.
– Условились, – согласился он. – Так о чем вы хотели спросить меня?
– Виктор, – торжественно зашептала женщина, – вы можете мне сказать правду. Эту правду будем знать только я и вы. Познань бомбили вы? Пятьдесят три убитых офицера и четверо скончавшихся от ран – ваша работа?
– А само казино? – Большаков приподнялся на постели.
– О! Казино стало для них добрым погребением. От него остались одни стены.
– Это точно? Откуда ты знаешь?
– Брат сказал, – пояснила она, – а брату – немцы. Значит, это ты?
Виктор выпростал из-под одеяла руки, глуховато рассмеялся:
– Какое тебе спасибо за это боевое донесение! Теперь все стало на свое место и мучиться от неизвестности не надо.
– А ты мучился?
– Еще бы! Даже в лесу сквозь бред думалось: а вдруг промахнулись? Если зря погибли твои боевые друзья – Володя Алехин, Али Гейдаров и стрелок Пашков, кто ты такой после этого, капитан Большаков?
Обхватив руками колени, Ирена жадно вслушивалась в его сбивчивую речь. При мягком свете луны видела она бледное от потери крови, одухотворенное лицо летчика, мягкие волосы, разметавшиеся по подушке. «Почему они побеждают, эти добрые и сильные парни из Советской России? – думала она восторженно. – Наверно, потому, что всегда идут в бой с таким порывом!»
– Ты – богатырь, Виктор, – с восхищением прошептала она, – настоящий богатырь!
– Нет, Ирена, – покачал он головой, – если кто и богатырь, так это ты. До сих пор не могу понять, откуда у тебя нашлось столько сил, чтобы дотащить меня до того блиндажа.
– Не надо, Виктор. Не надо так красиво говорить. Красиво скажешь – друга обкрадешь.
Они замолчали. Пахло кровельной краской, сухим деревом и сеном. Да еще от забинтованной раны исходил острый запах йодоформа.
Лежа на жесткой подушке, Виктор устало молчал, занятый своими размышлениями, и женщина интуитивно почувствовала, что это раздумье сейчас ему необходимо, и не нарушала установившейся тишины. А Виктору грезилось Канавино и коричневый деревянный домик, куда незадолго до двадцать второго июня перенес он свое необременительное холостяцкое имущество, став мужем Аллочки Щетининой. Жили они в двух тесных комнатах этого домика, принадлежавшего Аллочкиному отцу. Этот богомольный старичок с розовой лысиной и сутулой спиной работал агентом Госстраха и мечтал об уходе на пенсию. Он не пил и не курил, любил копаться в огороде, а белая сирень, три куста которой вымахали в маленьком дворике, была его подлинной страстью. В домике с низкими потолками скрипели двери, скрипели половицы, скрипели и кашляли стенные часы, перед тем как отбить положенное количество ударов. Любовь у них была тихая и ровная, без единой размолвки. Да откуда им было и взяться, этим размолвкам, если они пожили так мало. Аллочка была опрятной и заботливой. Только однажды незадолго до войны она ему не угодила, когда ночью, лежа на его плече, тихо сказала:
– Вить, а Вить.
– Что, белочка? – отозвался он сонно.
– А может, ты бросил бы свою авиацию? Все-таки это опасно очень. Вот и папа так считают. – Она даже за глаза говорила о своем родителе уважительно: думают, работают, считают, пишут.
Он удивленно отодвинулся и даже засмеялся, полагая, что она шутит.
– Да не могу же я жить иначе, белочка. Не могу!
– А как же другие могут, – возразила она неодобрительно и не то обиженно, не то просто потому, что устала. Его это немножко покоробило, но он подумал: да можно ли это считать за размолвку? Вздор!
Позднее, когда их уже разлучила война, она писала ему очень часто, и письма ее всегда были заботливые и ласковые. Только в последних, очевидно не выдержав лишений и полуголодной жизни, длинных очередей за молоком и хлебом, она стала глухо упрекать Большакова за то, что тот ни разу не вырвался с фронта на побывку и не смог ни с кем передать хотя бы маленькой продовольственной посылки. А им трудно, им очень трудно, и денег, которые он посылает по аттестату, едва хватает.
Он читал это письмо на аэродроме в промозглый нелетный день, и косая недобрая складка западала у него на переносье. Ему было жаль Аллочку, и в то же время он не мог обнаружить своей вины и представить, как это он может ей что-либо послать, если съедает всю свою пятую летную норму в столовой и сверх нее не может получить на руки ни одной консервной банки, ни одного килограмма масла, так же как и другие, летавшие с ним бок о бок летчики и штурманы, не говоря уже о техниках, питавшихся значительно хуже. Он поделился своими мыслями с полковником Саврасовым, с которым его связывала обоюдная симпатия. Саврасов нахмурился, подумал и безжалостно изрек:
– Конечно, все это трудно, но все ж таки ты дрянь, Виктор.
– Почему? – спросил он обиженно.
– Жрать в столовке поменьше надо. Попроси повара недодавать тебе немного продуктов, так и соберешь посылку. А потом при случае пошлешь с кем-либо. С одной стороны, как командир, такого совета я тебе давать не имею права. Мне важно, чтобы вы все сытые летали, без головокружения. Но, с другой стороны… – и, не договорив, полез в карман за папиросами.
Вспомнив об этом, Виктор погрустнел. Вздохнув, подумал, как-то они сейчас там, родные.
Черные в полумраке чердачные балки висели над ним. Виктор, глядя на них широко раскрытыми глазами, слушал гулкие толчки своего сердца. Неожиданно остро возник совершенно ненужный вопрос: «А ты бы, Аллочка, так смогла? Вот так бы тащить меня по чужому лесу, по топям. Так же спрятаться за блиндаж в минуту опасности и убить врага». Он разозлился, что не находит на этот вопрос ответа. Чтобы отвязаться от докучливых мыслей, нерешительно спросил сидевшую рядом польку:
– Ты не спишь, Ирена?
– Нет, Виктор.
– Послушай, Ирена, – взволнованно заговорил он. – Конечно, я не хочу разводить всякие там сентиментальности, но я-то вижу, до чего тебе не по себе. Ты какая-то странная, Ирена?
– Какая же, Виктор?
– Ты вся темная, Ирена. Темная оттого, что я о тебе ничего не знаю… и вся светлая оттого, что совершаешь одни хорошие поступки. Кто ты, Ирена?
Женщина сдавленно засмеялась:
– О, Виктор, я вовсе не добрая волшебница из хорошей сказки. Я простая полька, каких много. Я не беднячка и, как у вас говорят, не пролетарка. Моему прадеду принадлежал один из красивейших замков под Краковом… Говорят, вся округа трепетала, когда он выезжал на охоту. Дед не смог удержать этого богатства, а отец мой был большим демократом и тяготился положением среднего помещика. В первую мировую войну наше имение было разрушено, а то, что от него осталось, отец продал, и мы переехали в Варшаву. В Жолибоже отец купил большой особняк, и я бы не сказала, что дела у нас пошли плохо. Он работал в суде, был депутатом сейма… Он меня учил с детства: «Запомни, Ирена, что самое дорогое в жизни – это человек. Он все создал. Люби и уважай человека».
– Смотри ты, – рассмеялся Большаков, – твой батька мыслил марксистскими категориями.
– Подожди, Виктор, – остановила его полька, – не перебивай. Он, конечно, не был марксистом, но не был и тем сытым буржуйчиком, какими были многие чиновники при Пилсудском. И вот однажды, когда мне было пятнадцать и я уже заканчивала гимназию, отец принес домой папку с очередным судебным делом. Был он расстроенный и сердитый. «Паненка Иренка, – сказал он мне, – возьми-ка почитай, если хочешь». Это было дело о пятнадцати молодых рабочих, поднявших забастовку на ткацкой фабрике. Там приводились такие примеры нищеты рабочих и произвола фабрикантов, что я задрожала от возмущения.
«Отец, – сказала я, – неужели ты не откажешься от этого дела, неужели ты засудишь невинных и покроешь позором свою голову?» Помню, он посмотрел на меня своими черными глазами. Тоскливо так посмотрел. У моего отца глаза были черные, это только у нас, у мамы, меня и Тадека, синие. Посмотрел и улыбнулся: «Цурка моя кохана. Ты опоздала. Я уже отказался. Мундир государственного чиновника мне приказывал – суди, а совесть говорила – нет! И я послушался совести». Словом, мой отец подал в отставку. Мы с мамой его одобряли, Тадек, мой брат, нет. Он тогда учился на медицинском факультете, франтил и гордился нашим фамильным прошлым. «Что ты наделал, отец, – говорил он, – ты не прав. Идет сейчас на смену прошлому новый, железный век, нужно быть твердым и презирать филантропию». Отец выходил из себя, топал на него ногами, но к согласию они так и не приходили. В это время я поступила в университет, стала изучать русский. Родной брат отца Стефан Дембовский был полковником кавалерии в царской армии и погиб во время Брусиловского прорыва. Отец его очень любил, а дядя Стефан был совершенно обрусевшим поляком, и поэтому отец одобрял мой выбор. Меня же другое увлекало, Виктор. У нас в Польше многие любили Пушкина, Лермонтова, Толстого, зачитывались и Маяковским. И у паненки Ирены была мечта стать переводчицей. Жили мы по-прежнему в Варшаве. Ты ее ни разу не видел?
Большаков, упираясь локтями в подушку, приподнялся на койке. Он вдруг вспомнил, как в Малашевичах среди всякого скарба, брошенного отступившими немцами, нашли они с Алехиным нарядный альбом с видами Варшавы. Вспомнил открытку, черный красивый собор, и у входа темный бронзовый Христос, придавленный крестом, гневно показывал рукой на противоположную сторону улицы. Он рассказал ей об этой открытке. Ирена встрепенулась:
– Виктор, так это же самый знаменитый костел на улице Новый свят, где похоронено сердце Шопена. А Христос, так о нем варшавские остряки целую присказку сочинили. Говорят, напротив храма какой-то торговец завел ресторацию и назвал ее «Бахус». Христос, у которого на спине крест, показывает на двери кабака и кричит: «Берегитесь Бахуса! Грешники, вы там все погибнете!» – Она поперхнулась сдавленным смешком, видимо обрадовавшись, что в грустный ее рассказ ворвалась эта неожиданная шутка.
– Что ж с тобой было дальше, Ирена? – тихо спросил Большаков.
– Жили мы по-прежнему в Варшаве. Года через два с отца моего сняли опалу. Снова стал он депутатом сейма. Время было тревожное: война подбиралась к нашей земле. Отец был следователем по особо важным делам. Судил он теперь валютчиков, изменников и шпионов германских. И, надо сказать, расправлялся с ними круто. Он всегда говорил, что самое большое зло принесет полякам Гитлер. Я однажды подслушала, как они шептались с мамой в спальне. «Не понимаю, – говорил отец, – на что наше правительство рассчитывает. Балы, приемы, неописуемая роскошь, а танков нет, авиации тоже, и вся оборона на песке…»
В это время я уже была замужем. Командир полкового эскадрона Анджей Стукоцкий стал моим мужем. А войной дуло на нас все сильнее и сильнее. Помню, было у нас в доме какое-то семейное торжество. Собралось много гостей, а папа запаздывал. Он был на каком-то приеме в сейме и приехал оттуда не очень веселый. На него сразу же набросились: «Как вы полагаете, пан Дембовский, каково будущее Польши, что по этому поводу говорят в правительстве?» Папа отвечал на эти вопросы, острил, улыбался: «Я сейчас только от Мосьцицкого. Были там все министры, и маршал Рыдз-Смиглы заявил, что никогда польская армия не была такой сильной, как сейчас». Он улыбался, а черные глаза оставались печальными. Но кто-то, едва его дослушав, уже кричал:
– Панове, шампанского. Тост за здоровье храброго маршала Рыдз-Смиглы!
Дней через пять я сама видела большую толпу на площади у могилы Неизвестного солдата и толстого, упитанного человечка в военном френче на трибуне. Он кричал, что наша кавалерия самая лучшая в мире, что еще не родилась армия, способная нас победить. «Жители Варшавы могут спать и не думать ни о какой опасности!» – заверял он.
А потом началась бомбардировка Варшавы. Это не война была, Виктор, а убийство. Первые зловещие бомбежки. Если бы я была художником, я бы написала страшную картину и назвала бы ее «Сумерки большого города». Сердце болит, когда вспомнишь. Закрою глаза и кажется, до сих пор слышу, как воют над Варшавой их одномоторные пикировщики…
– «Юнкерсы-87», – вставил капитан.
– Так есть, – согласилась Ирена. – Они переворачивались в воздухе и бомбили очень точно. Никогда не забуду второе сентября. Трамваи не ходят, водопровод поврежден, и за водой везде целые толпы. Я шла по улице Краковское предместье, когда появились самолеты. Не знаю, сколько их было на самом деле, но мне показалось, что они закрыли все небо. Они пикировали на эту беззащитную толпу с ведрами, чайниками и котелками.
Помню, самолеты уже обстреливали улицу, когда толпа с криками разбежалась. Я глянула – у колонки на мокром асфальте мальчик лет семи. Белая рубашка, поясок с медной пряжкой, кудряшки, а на рубахе кровь. Рядом валяется перевернутый чайник. Я не выдержала, бросилась к мальчику, подняла на руки. Бегу по Краковскому предместью и кричу: «Где здесь „Красный Крест“? Кто-то меня остановил. Смотрю, сестра с красным крестом на рукаве: „Куда вы несете хлопчика, пани?“ – „На перевязочную“. Она головой покачала: „Не надо, пани, хлопчик юш не жие“.
Вот так началась для меня война.
Потом пришли фашисты. А вскоре умерла мама от заражения крови во время операции, она тоже была хирургом. Муж оказался мелкой дрянью, и я с ним рассталась. Не повезло и нашему отцу. Самый тяжкий удар нанес ему Тадеуш. Когда папа узнал, что сын пошел на контакт с фашистами, он слег. Больное сердце не выдержало. Я похоронила его в Варшаве зимой сорок второго года и осталась с годовалым Янеком… Но не устерегла и его. Менингит. Я все, что могла, сделала, и все-таки теперь одна…
Большаков неловко заворочался, узкая лазаретная койка скрипнула под ним.
– Тебе нехорошо? – спросила она. – Рана заболела?
– Нет, Ирена, душа, – сказал летчик потеплевшим голосом. – Вот думаю о тебе, и досадно, что слов не могу найти хороших, чтобы тебя утешить.
Ирена вздохнула:
– Добрый ты, Виктор.
Ночи бывают всякие: длинные и короткие, душные и холодные. Одни из них тянутся долго, будто тлеют, не оставляя в памяти никакого следа. Другие, наоборот, сгорают, словно короткий запал перед взрывом, если люди проводят их без сна и что-то новое открывается перед ними. Эту ночь он не мог отнести ни к первым, ни ко вторым. К первым потому, что, избежав опасности на несколько последующих дней, был относительно спокоен, ко вторым потому, что как будто и открытий никаких он не сделал. Просто сидела перед ним женщина, ставшая вдруг понятной и близкой.
– А ты как жил, Виктор? – спросила Ирена.
– Я? Да, наверное, как все мои одногодки. Ты же знаешь, что у нас было после революции? Гражданская война, разруха, голод. Мать мою и отца убили в бою. Они сражались в Первой Конной. А младший отцов брат дядя Леша остался жив.
– Тебя воспитывал, – догадалась она.
– Нет, Ирена, я воспитывался в детдоме. Дядя Леша был тогда инженером и получил назначение на Магнитострой. Это большой у нас завод на Урале. Доменные печи, металл и сталь. Понимаешь? Он меня обещал забрать, но не получилось. Мой дядя внезапно умер, прямо на работе. Он был хорошим человеком, Ирена. Лучший пулеметчик в одном из буденновских эскадронов. Секретарь партячейки.
– Да, да, – вдруг сказала Ирена, – я очень хорошо понимаю вас.
Она покачала головой и спросила:
– Виктор, ты, наверное, голодный? Я спущусь вниз, пока брат не возвращался, и поищу еды. Должна же быть какая-нибудь еда у главного хирурга фашистского госпиталя.
Скрипнув дверью, она тихонько спустилась по узкой лестнице. Шаги ее все же были слышны: пани на тонких каблуках не ходят бесшумно. Проходя мимо высокого трюмо, Ирена остановилась. Старомодное зеркало добросовестно ее отразило. Полька с удивлением отметила и возбужденный румянец на щеках, и блеск синих глаз и осталась явно довольна всей своей легкой, стройной фигурой. Она улыбнулась и опустила узкий подбородок в воротник синей шерстяной кофты, словно пристыженная этим неожиданным открытием. Потом она начала поиски еды, с легким шумом распахивая ящики и разрывая кульки. Ей попалась пустая коньячная бутылка, несколько пустых консервных банок.
Наконец Ирена обнаружила две булочки, начатую пачку печенья и кусок сыру. Она сделала три бутерброда, один тут же съела сама, а два торжественно понесла наверх. Когда она подошла к койке, раненый летчик крепко спал. Ирена положила бутерброды на разостланный свой плащ и долго всматривалась в его лицо, окутанное темнотой. Потом она наклонилась и осторожно погладила его волосы. Виктор не проснулся.
…Почему он так часто сравнивает Ирену и далекую беленькую Аллочку – ему и самому было непонятно. Тихая, рассудительная и такая незабываемая Аллочка белым облаком проносилась в его размышлениях. Но стоило лишь подумать о ней, как сразу же на ум приходила и Ирена. Эта, как порох. Она может быть гневной и вся пылать, а через мгновение становится кроткой и тихой. У Аллочки доводы и доказательства, а у нее чувство, и только чувство. Нет, не надо сравнивать добрую рассудительную Аллочку с этой, случайно ему повстречавшейся полькой, совершенно неожиданной в его жизни.
«Случайно! – оборвал себя Виктор. – А дорога в чужом лесу от разбитого самолета к блиндажу. А ее твердый и расчетливый выстрел в фельдфебеля, собиравшегося отправить меня на расправу в фашистскую комендатуру. А ее отчаянный гнев, сломивший безвольного, запутавшегося в жизни Тадеуша, заставивший его взяться за скальпель и, по существу, спасти меня от неминуемого заражения крови! Если есть мера мужества и твердости, – подумал Виктор, – то эта мера щедро отпущена Ирене».
Несколько суток прожил он на чердаке. Врач приходил к нему по утрам, сдержанно говорил «добрый» – так сокращенно приветствовали друг друга поляки, опуская в обращении «день добрый» первое слово. Так же сдержанно Тадеуш осведомлялся о его самочувствии и угрюмо качал головой в знак того, что он действительно соглашается с тем, что у летчика на самом деле хорошее настроение п самочувствие. Рана быстро подживала, потому что была все-таки она неглубокой, и нерв, к счастью, оказался неповрежденным. Утром в субботний день Виктор на костылях рискнул подойти к слуховому окошку и оттуда долго смотрел на улицу, но так ничего и не увидел, кроме крыш, крытых шифером и жестью, да глубокого, согретого солнцем неба. Прислушался – тишина кругом. Он недоверчиво пожал плечами и отошел. Ему представилось, что сейчас на огромном протяжении советско-германского фронта тысячи орудий выплевывают на израненную войной землю тонны раскаленного металла, а в воздухе поют сотни боевых моторов. Может, и даже наверняка, на их аэродроме Саврасов готовит сейчас пять или шесть экипажей к ночному вылету и, давая последние советы, скажет напутственно: вы смотрите, если зенитки прижмут, все равно пробивайтесь к цели. Как Большаков и Алехин, пробивайтесь. А на боевой листок уже налеплены их фотографии в траурных рамках.
В полдень Ирена принесла ему рисовый суп в зеленом солдатском котелке. Была она на этот раз невеселая и встревоженная.
– Немножко плохое дело, Виктор. Больше нам нельзя здесь оставаться.
– Что случилось? – спросил Большаков, переламывая ломоть ржаного хлеба.
– Немножко плохое дело, – повторила она нараспев. – Вчера фашисты обнаружили труп убитого фельдфебеля и обломки самолета. Они согнали крестьян и приказали зарыть в яму твоих товарищей. И очень удивляются, кто убил фельдфебеля. – Она посмотрела на капитана в упор: – Как твоя нога, Виктор?
Он отставил котелок, взял костыль и прошелся по комнате. Сначала тихо, потом быстрее.
– Это уже хорошо, – одобрила Ирена, – мы сегодня должны будем отсюда уехать.
– Если поближе к линии фронта, то я рад.
– Да, Виктор, поближе.
– Кто же нас отвезет?
– Тадеуш.
– Твой брат?
– Да, мы с ним уже обо всем договорились. У него свой «опель» с паролем. Ни один регулировщик до самой Варшавы не остановит. Он сам будет за рулем. Он, я и ты. Все.
– И мы поедем прямо к Варшаве?
– Нет, Виктор. Туда ехать – на верную смерть ехать. А я тебя, – она подумала и горячо прибавила, – на верную жизнь должна повезти.
– А где же она водится, эта верная жизнь? – ухмыльнулся капитан.
Ирена рассмеялась:
– Я знаю, где такая жизнь водится. У нашей бабушки Брони. Хочешь, скажу, чем хороша Польша? Тем, что она небольшая. У вас другое. Если ты родился в Сибири, а приедешь на Кавказ, ты не всегда найдешь родных или близких. А у нас страна маленькая, и, куда бы ни поехал, везде встретишь своих. Бабушка Броня моя няня. Мы поедем на Краков, в лесное местечко Ополе. Там ты поправишься, а перестанешь хромать, будем думать, как перебраться через Вислу.
– Спасибо, Ирена, – поблагодарил летчик.
– Тогда будем собираться, – сказала она, – не забудь документы.
Виктор сел на койку, из-под подушки с пожелтевшей наволочкой достал планшетку, раскрыл. Ему на колени выпали два целлофановых переплета, в них были сложены его собственные документы и тех, кого уже не было в живых: штурмана Алехина и стрелков. Комсомольский билет Али Гейдарова потемнел от засохшей крови. Затем он вынул карту, пересеченную красной маршрутной чертой. В ней лежала большая открытка со штампом фотоателье. Он грустно поднес ее к глазам. Белокурая Аллочка в своем любимом клетчатом платье с передником держала на руках завернутого в пеленки малыша. Ирена искоса поглядела на снимок:
– Твоя жена, Виктор?
– Жена и сын.
– Можно взглянуть?
– Пожалуйста.
– Красивая женщина, – задумчиво произнесла Ирена, – очень красивая. А пистолет не забыл?
Большаков в ответ похлопал себя по карману. Ирена тоже стала укладывать в маленький черный чемоданчик свои вещи. Усмехнувшись, повертела в руках пистолет. Спросила, советуясь:
– В чемодан его или с собой?
– Лучше с собой, Ирена.
Уже смеркалось, и за окнами домика совсем посинело, когда во двор въехал на небольшом «опеле» доктор. Въехал он без сигнала, и только по скрипу тормозов Большаков догадался, что машина уже ждет. Надев планшетку под пиджак, Виктор заковылял к выходу. Ирена помогла ему спуститься по узкой винтовой лестнице. В машину садились молча. За рулем темнела фигура доктора. Был он в бежевом демисезонном пальто с поднятым воротником. Ирена села рядом с братом, а Виктор устроился на заднем сиденье и вытянул раненую ногу. Он с удовольствием ощутил, что даже во время ходьбы рана не отдает прежней режущей болью. «Еще бы дня четыре покоя, и через Вислу попробовать можно, – подумал он. – Только бы к берегу скрытно подойти, а уж там…» Большаков был хорошим пловцом. У Горького запросто перемахивал Волгу, спокойно справлялся с течением, умел нырять, если это было необходимо.
«Опель» тихо выехал из села. Пока до шоссейной магистрали пробирались замысловатыми лесными перепутками, Тадеуш на полную мощь включил фары, потом их почти полностью погасил, и по отсутствию толчков капитан понял, что едут они уже по асфальту. Все дальше и дальше удалялся «опель» от места падения «голубой девятки». Капитан подумал о своем погибшем экипаже: «Простите, ребята, что не предал земле ваши тела. Но что я тогда мог сделать, окровавленный, в горячем бреду? Останусь жив – всем полком поставим вам памятник. Из мрамора отгрохаем».
Путь им предстоял долгий. К поселку Ополе надо было ехать не менее шести часов. Прямо перед собой он видел сутуловатую спину Тадеуша. Одетая сумерками, она казалась окаменелой. О чем думал этот запутавшийся в жизни человек? Большаков понимал, что доктор сделал ему операцию, прятал его на чердаке, а теперь отправился с ним в этот опасный путь не только потому, что хотел поскорее освободиться от его присутствия. Видно, и чувство загубленной совести давило в эти дни Тадеуша. А может, при иных обстоятельствах он еще станет выдавать себя за героя, хвалиться спасением советского летчика. «А впрочем, черт с ним, – решил Большаков, – пускай довезет, и точка».
На шоссе их обогнало несколько военных машин, и он услыхал – в последней пели по-немецки. Видно, на фронт перебрасывались подкрепления. На каком-то перекрестке их остановили: немецкий солдат задал Тадеушу несколько вопросов. Большаков нервно прислушивался, а пальцы сами собой стискивали в кармане рукоятку пистолета. Но все обошлось, и «опель» покатился дальше. Свернув с магистрали, врач повел его по одной из рокадных дорог на юг. Яркая луна висела над миром, посылая желтый свет всем живым и всем мертвым, кто сражен был в эту ночь пулями и осколками на линии фронта и упал на прохладную, отдающую осенью и прелой листвой землю.
Тадеуш молчал, делая вид, что все его внимание сосредоточено исключительно на управлении машиной. Ирена иногда оборачивалась и бросала на Виктора короткие ободряющие взгляды. Они проехали добрую половину пути. Спина у капитана затекла. Он попробовал сесть по-другому и, чтобы было удобнее, вытянул левую руку на спинке переднего сиденья.
В полночь машина ворвалась на одинокую улицу небольшого села, придавленного сонной тишиной, потом выехала за околицу и, не сбавляя скорости, повернула в сторону густого леса. В зыбких отсветах фар Большаков увидел стволы берез и осин, толстые, в два обхвата, комели дубов. Дорога шла в гору, и четырехцилиндровый мотор «опеля» с натугой гудел на подъемах. Наконец Тадеуш затормозил и выключил мотор. Фары выхватили из ночного мрака торец бревенчатого сруба. Избенка с небольшим крылечком испуганно жалась к темным стволам.
– Приехали, – тусклым голосом произнес врач и распахнул дверку.
– Ты нас подожди, Виктор, здесь, – ободряюще пояснила Ирена и положила на его ладонь свою, – мы переговорим с бабушкой Броней и сразу вернемся.
И тотчас их поглотила темнота. Виктор дремотно смежил глаза, коротая ожидание. Тишина леса не рождала никаких звуков. Ветер погас, и деревья стояли унылые и молчаливые. Даже отдаленный крик птицы был сонным. Потом две смутные тени снова выросли около машины.
– Можно выходить, – объявила Ирена и помогла ему выйти.
Виктор стоял, опираясь на костыль, с жадностью вдыхая ночную прохладу.
– Мы все трое здесь останемся, Ирена?
– Нет. Тадеуш уедет. Утром он должен быть под Варшавой. У него там свои дела.
Врач приблизился к ним и что-то быстро сказал по-польски.
– Он хочет знать, все ли хорошо сделал во время операции, – перевела женщина.
– Да, – сдержанно сказал Большаков.
Врач выслушал его ответ и заговорил снова.
– Он говорит, – перевела Ирена, – что, по его мнению, в ближайшие два-три месяца русские прорвут фронт на Висле и будут здесь.
– Скажи ему, Ирена, что он не глупый человек и умеет трезво мыслить.
– Он еще раз тебя благодарит и спрашивает, что, по твоему мнению, он должен будет сделать, когда придут советские войска.
– Отвечать за прошлое, – отрезал Большаков и сердито стукнул костылем по росной ночной земле. – Явиться в первую советскую комендатуру или к первому командиру польской Народной армии, в зависимости от того, кого он раньше встретит, и честно обо всем рассказать. А меру наказания для него, как мне кажется, определит польский народ. Так и переведи.
Тадеуш закивал головой, выслушав сестру, и сказал ей тихо еще несколько слов.
– Он говорит, что готов нести ответственность и благодарит тебя за прямоту. Сейчас он уедет.
Тадеуш сделал несколько шагов к Ирене, растопырил руки, намереваясь ее обнять, но она стояла не двигаясь. Он только поклонился ей, потом обернулся к летчику и приветственно поднял руку:
– До свидания, пан.
– До свидания, доктор, – сдержанно откликнулся Большаков.
«Опель» почти бесшумно скользнул в темень. Через секунду фары выхватили полоску проселочной дороги, спадающей с холма в туманную пену низины. Жалко помигал задний маленький огонек и скрылся. И они остались одни под звездным высоким небом.
– Пойдем, Виктор, – устало объявила Ирена, – бабушка Броня нас ждет.
Она взяла его под руку, помогла подняться на крылечко. Старые половицы запели под их ногами. В сенях их уже ждала ссутулившаяся старушка. С доброго морщинистого лица выцветшие глаза изучающе скользнули по фигуре летчика. Керосиновая лампа с жестяным кругом абажура вздрагивала в ее руке.
– Иренка, цурка моя кохана, – ласково выговорила она. Они долго о чем-то пререкались по-польски, прежде чем войти в избу. Потом старушка запричитала и толкнула дверь. Глазам Большакова предстала узкая комната, половину которой занимала печь с лежанкой. Дряхлая деревянная кровать стояла вдоль стены. Вокруг стола несколько табуреток да еще длинная лавка – вот, пожалуй, и вся обстановка. На столе глиняный кувшин, четверть краюхи хлеба, блюдо с черной смородиной. Старушка поставила лампу на скатерть из грубого холста с дешевыми цветочками и, улыбнувшись, пригласила их к столу.
– Сядем, Виктор, – тихо предложила Ирена и потянула его за локоть. Большаков опустился на табуретку. Стиснув коленками костыль, он с удовольствием пил парное козье молоко, закусывая его кислым хлебом из прогорклой муки, сильно разбавленной отрубями. Ирена и бабушка Броня все время оживленно беседовали, и по отдельным, знакомым ему польским словам и названиям Виктор понял, что они вспоминают Варшаву, довоенную жизнь, детство Ирены, ее отца и мать. Большаков в эти минуты сосредоточенно думал о своем ближайшем будущем, рассчитывая мысленно тот остаток пути, что отделяет теперь его от Вислы и линии фронта. «Она мне поможет, – размышлял он, поглядывая на Ирену, – она мне и этот путь обязательно пройти поможет. Честное слово, до чего же прекрасные люди живут на земле», – благодарно думал он. Потом из уст бабушки Брони он услышал фразу: «Ирена, пан Виктор очень утомился», которую понял как сигнал идти на отдых. Сказав эти слова, старушка взяла лампу и встала проводить их до крыльца. Ирена встала тоже.
– Мы не должны ночевать в доме, – пояснила она. – Бабушка Броня отведет нас в сарай; а утром вернется дедушка Збышек, и мы посоветуемся, как быть дальше.
– А ему довериться можно? – спросил Большаков.
– Вполне, – успокоила его Ирена, взяла чемоданчик и пошла вперед. Летчик заковылял следом. Они быстро пересекли подворье и остановились у черневшего сарая. Ржаво запела дверь, впуская полосу лунного света, и захлопнулась. Кромешная темнота окутала их. Виктор скорее почувствовал усталое учащенное дыхание Ирены, чем увидел ее. Он достал из кармана фонарь, включил батарею. Неяркий кружок света побежал по стенам, осветил низкий сеновал, заваленный сеном, и приставленную к нему короткую, в три ступеньки, лестницу.
– По этим ступенькам еще надо подняться, – сказал он.
– Я помогу, – отозвалась женщина и ловко забросила на сеновал чемодан.
– Так во мне же почти девяносто кило.
– А по лесу, думаешь, легче было тебя тащить?
– Сдаюсь, – тихо засмеялся летчик. Почти без помощи Ирены он взобрался на сеновал и обшарил его лучом фонарика. Вдалеке у стены валялись вилы. В центре сено было примято, и он разглядел две разостланные холстины, а на них подушки.
– Тут дедушка Збышек иногда ночует, – пояснила Ирена, – ложись на ближайшую подстилку, а я устроюсь на другой.
Фонарик погас. Ползком добравшись до первой постели, он разулся и, положив в изголовье костыль и планшетку, с удовольствием растянулся. На засохшей ране повязка ослабла. Ее бы следовало затянуть, но, блаженно вдыхая запах сена, он решил: ладно, завтра. Рядом раздавались легкие шорохи. Это Ирена укладывалась спать. Он вдруг представил, как она сбрасывает белый дождевик и неудобные городские туфли.
– Доброй ночи, Виктор, – донесся ее шепот.
– Доброй ночи, Ирена.
В его кармане тикали самолетные часы. Те самые, что снял он с приборной доски «голубой девятки». Почему-то ему показалось, что стучат они слишком громко, на весь сарай. Он заворочался, и сено колко прикоснулось к лицу. Смутное волнение мешало спать. Он снова вспомнил о маленьком домике в Канавино, о далекой беленькой Аллочке, постарался ее представить и не смог. Вместо нее, словно нет темноты и сарай освещен ярким электрическим светом, он увидел Ирену, ее грустные синие глаза. Он обругал себя яростно: «А вот назло буду думать об одной Аллочке, и только о ней». И опять не мог ее представить и ловил глухие шорохи, раздававшиеся рядом, вслушивался жадно в чужое громкое дыхание и вздрогнул, когда знакомый голос ласково окликнул:
– Пан Виктор.
– Опять пан.
– Нет, не пан, а просто Виктор. Ты меня слышишь?
– Да, слышу, – ответил он, зная, что по неровному его голосу она тоже поняла, что он взволнован и этой кромешной темнотой, и ее близостью.
– Что я хотела спросить? Ты свою жену очень любишь?
– Очень, Ирена, – подтвердил он на этот раз сухо, будто сухостью голоса отбиться хотел, а про себя подумал: «Да тебе-то какое дело?»
В повисшей над ними тишине оба лежали с открытыми глазами. Ему уже стало казаться, что он вот-вот задремлет, но было это ощущение обманчивым, сон не шел. А часы, казалось, стучали все громче и громче. «Она красивая, – думал Виктор, – сильная, смелая и красивая. И тебе она нравится. По-настоящему нравится. Только ты не должен об этом думать, Большаков. Не должен. Не имеешь права». И когда зашуршало рядом с ним сено, он нисколько этому не удивился, потому что напряженно все время этого ждал, как неминуемого. Жаркое дыхание Ирены опалило лицо. Он ощутил на лбу ее легкую ладонь. Длинные пальцы, чуть вздрагивая, ласково перебирали спутанные волосы Большакова.
– Послушай, Виктор, – проплыл над ним ее знобкий шепот, – я должна тебе открыть правду.
– А разве до сих пор ты говорила мне неправду? – усмехнулся он.
– Нет, Виктор, я никогда тебя не обманывала. Но об этом ты меня не спрашивал, а сама я не сказала. Ты никогда не думал, почему я сразу пришла тебе на помощь там, в лесу, у разбитого самолета?
– Нет, Ирена.
– А тебе хочется об этом узнать?
– Да, Крена.
– Я тогда увидела тебя в лесу, окровавленного, полумертвого, и как-то сразу жалость взяла за сердце. И я сказала себе: «Ты должна все сделать, Ирена, чтобы его спасти. Если надо, даже погибнуть». А сейчас… сейчас мне даже не верится, что мы так мало знакомы. Какое-то странное ощущение владеет мною, будто всю жизнь я тебя знаю. Скажи, Виктор, может, это и смешно, ты веришь в любовь с первого взгляда?
Виктор молчал.
– Верю, Ирена, – ответил он немного погодя и почувствовал, как она приблизилась и наклонилась к нему.
– Ты веришь? – проплыл над его головой взволнованный шепот женщины. – Слушай, Виктор, у меня ничего нет: ни дома, ни семьи, ни родных. Ты понимаешь? И я хочу отдать тебе самое дорогое, что у меня осталось, – свою любовь.
«Она красивая, – снова подумал Виктор, – сильная, смелая и красивая. Только ты не имеешь права!»
Большаков изловчился и правой раненой коленкой встал на разостланную по сену полость. Острая боль обожгла тело. Не в силах ее побороть, он сдавленно застонал: «У-уу» – и тут же себе и всему наперекор выдавил сквозь зубы:
– Уйди, Ирена!
Слова прозвучали зло, и он тотчас же подумал: «Зачем я так грубо?» Ирена резко от него отпрянула. Виктор видел, как она села на свою постель.
– Ирена, – позвал он.
Она не отозвалась.
Широко раскрытыми глазами он безотчетно смотрел вверх. Сквозь прорехи в крыше виднелись мелкие звезды, тихое ночное небо, не вспоротое ни трассами, ни сполохами прожекторов. Нога успокоилась, и он наконец задремал.
Когда он очнулся, было уже, вероятно, много времени, потому что солнце стояло довольно высоко. Он встревожился, увидев, что постель, на которой спала Ирена, пуста. Но черный ее чемодан был рядом, и это успокоило. От ночного кошмара голова трещала, и до боли было обидно за необузданную выходку. «А если она не придем – вдруг задумался он, – обиделась, взяла да и уехала. Тогда?» И ему стало ясно, что он этого испугался. И вовсе не потому, что боится теперь, выздоравливая, остаться в одиночестве, без ее помощи и поддержки. Нет, ему надо обязательно увидеть эту высокую, стройную пани, чтобы перед ней извиниться и, по крайней мере, расстаться дружески. Беспокойные его мысли были прерваны скрипом двери. Легкие шуршащие шаги по разбросанному внизу сену, шорох приставной лесенки – и фигура пани Ирены по пояс вырастает над сеновалом. Она свежая, умытая, в волосах широкая белая пряжка, и они не развеваются, как обычно. Синей шерстяной кофточки на ней нет, она в легком коричневом платье с короткими рукавами.
– Доброе утро, Виктор.
Он пытливо вглядывается в ее глаза.
– Ты меня прости за вчерашнее, – говорит он.
– Это о чем? – переспрашивает Ирена. – Не надо, Виктор. Ночью человек всегда неправильные слова говорит… говорит, любит, а сам не любит. Говорит, не любит, а сам любит.
– Ты рассуждаешь, словно старый мудрец.
– Женщина всегда старше. – Ирена вдруг задумалась, и синие глаза ее остыли. Она вспомнила недавний гробик из неотесанных досок, кладбище за околицей, холодное маленькое тельце. Она подумала, что вместе с ним закопала в землю какую-то часть самой себя.
– Мне тебя очень жалко, Ирена, – сказал в эту минуту Большаков, – ты ведь недавно похоронила сына.
Ирена резко вздрогнула:
– Откуда ты узнал, что я об этом сейчас подумала?
– Не знаю, – пожал он плечами, – только мне тебя жалко. И очень хочется, чтобы ты не обижалась.
– А тебе от этого будет легче?
– Будет.
Он взял ее ладонь, сложенную в маленький кулачок. Холодная, твердая. А на губах у Ирены добрая и немножко грустная улыбка. Глаза упорны, смотрят не моргая.
– Как твоя нога, Виктор?
– Спасибо, Ирена. Уже прыгаю, как старый козел. Скоро смогу обходиться без палки.
– Без палки ты начнешь обходиться, когда будешь прыгать, как молодой олененок, – поправляет его весело Ирена, и он бесконечно рад этому ее беспечно игривому тону. Он снова заглядывает ей в глаза, откровенно и доверчиво, будто говоря: «Слушай, ты меня простила. Правда, простила?» И они ему так же откровенно отвечают: «Ну конечно же». Но глазам суждено молчать, а улыбки у обоих такие приветливые, что им нельзя не понять друг друга. «Как с ней легко», – думает Большаков, подходя к самому краю сеновала, а снизу уже звучит заботливое:
– Тебе помочь?
– Нет, я сам. Ты только посмотри, чтобы на ступеньку попал, да лесенку придержи.
– Хорошо, пак капитан, – колокольчиком разносится ее смех. Потом во дворе она ловко достает из колодца ведро холодной воды, льет ему на руки и смеется, когда он, отфыркиваясь, умывается. Вскользь говорит:
– Пан капитан и на самом деле вышагивает довольно-таки хорошо. Между прочим, бабушка Броня велела мне после завтрака посмотреть в лесу грибы. На обед приедет дедушка Збышек. Не пойдешь со мной, Виктор? Если тебе станет тяжко – возвратишься. Ведь нужно готовиться когда-то к дальним переходам, иначе ты и до конца войнщ не выберешься из этого леса и не узнаешь, когда возьмут Берлин.
– Конечно пойду! – не колеблясь, решает Большаков.
– Вот и хорошо.
Они завтракают за тем же кривобоким столиком, но при солнечном свете дня Виктору кажется, что здесь все как-то повеселело: и сама изба не такая бедная, и на лице у бабушки Брони морщин гораздо меньше, чем было вчера, и белый кот, калачиком свернувшийся на узкой скамейке, как бы олицетворяет доброту и покой. А мягкая печеная картошка с солью и откуда-то взявшийся белый каравай выше всяких похвал. Во время завтрака он внимательно смотрит на руки Ирены, ловко очищающие горячие картофелины, и не видит на среднем пальце блестящего камешка.
– А колечко твое где, Ирена?
– Кольцо? – переспрашивает она и морщится. – Ах, есть о чем говорить, Виктор, ты же меня о нем ни разу не спрашивал, пока я его носила. Это дорогое кольцо. Его мне подарил Анджей, пустой и недобрый человек… я не хочу носить о нем память. Наша бабушка Броня, добрая фея, пока ты спал, обратила это кольцо в котелок картошки, белый каравай, кусок сала, десяток яиц и даже маленькую бутылочку бимбера, которую вечером вы осушите вместе с дедушкой Збышеком. Ты знаешь, что такое бимбер? Есть такая польская песенка.
Ирена прищелкнула пальцами, лукаво прищурилась и напела:
Мы млоди, мы млоди, нам бимбер не зашкоди,
Стаканами, шклянками мы пьемы, пьемы, пьемы.
Вы стажы, вы стажы, вам бимбер не до тважы.
Бабушка Броня, улыбаясь беззубым ртом, с деланной сердитостью погрозила ей пальцем. А Ирена болтала под столом ногами, как расшалившаяся девочка, высунув пятки из туфель.
– О Виктор, это я для тебя сделала.
– Зачем?
– Скоро мы с тобой расстанемся, Виктор, – вздохнула она, – и хочется, чтобы у тебя остались хорошие воспоминания. Ну что такое кольцо и этот алмаз? Ценность, вещь. Кончится война, я стану работать в школе. У нас в Польше останется много сирот, много детей без ласки и заботы. Я буду учить их русскому языку. Я буду всегда им рассказывать о тех русских солдатах и офицерах, что похоронены на нашей земле до Вислы и за Вислой. И еще я буду всегда рассказывать про русского летчика, разбомбившего познанский штаб, горевшего в самолете, всегда такого честного и смелого.
– Ирена! – перебил ее Виктор. – Зачем ты обо мне так. Ну что я за герой! И потом, это же твои собственные слова: красиво скажешь – друга обкрадешь.
– Ладно, молчи, – нахмурилась полька, – ешь свою картошку и молчи. – И стала снова беспечно болтать ногой.
После завтрака Ирена взяла лукошко, белый свой дождевик и о чем-то пошепталась с бабушкой у окна.
– Бабушка Броня советует идти только прямо. Ни влево, ни вправо. Здесь нет дорог, и нас никто не встретит, а в балочках, всего шагов сто отсюда, много лисичек и даже белые грибы попадаются.
Большаков беспечно пожал плечами:
– С тобой, Ирена, – хоть на край света. – И они вышли из хатки.
Солнце было дымчатым от облаков, затягивавших его с запада. Но сильные, не по-осеннему яркие лучи пробивали их насквозь, обдавая землю благодатным теплом. Что может быть лучше такого тепла в это время года, когда никнут к земле пышные травы, вянут цветы и даже красавец лес из зеленого превращается в огненно-рыжий! Но здесь, южнее Познани и Варшавы, осень еще не сумела уверенно коснуться земли, и яркость лиственных лесов, обогретых солнцем, спорила и сражалась с ней. Лес, распростершийся на сотни километров окрест, дышал полной грудью. Багровые дубы и гордые кедры смешивались здесь в одну нарядную толпу. Еще пели в полдень птицы, и кукушка назойливо долбила одну и ту же нудную свою молитву…
Лес лежал далеко и от фронта, и от больших дорог, не было в округе никаких фашистских тылов, и о войне только на заре и на закате напоминали отдаленные раскаты канонады. Да еще иной раз злыми ночными совами низко над верхушками деревьев пролетали крестатые двухмоторные «юнкерсы», надсадно ухая. И от этой тишины избушка лесничего Збышека казалась безнадежно затерянной в мире.
«Просто курорт», – издеваясь над самим собой, думал Большаков, не поспевая за шагавшей впереди Иреной. Они уже отошли от избушки лесничего на такое расстояние, что стала она за деревьями едва приметной. Виктор подходил к осинам и березам, костылем расшвыривал зеленые побеги лесной травы, оголял грибные шляпки. Если попадались бледные, пряной плесенью отдающие поганки и мертво-красные прыщавые мухоморы, безжалостно их затаптывал. Когда же обнаруживал подберезовики и коварно маскировавшиеся под все коричневое лисички, звал негромко Ирену. Ее лукошко быстро наполнялось, и, когда они вышли к небольшой широкой балочке, грибов в нем было уже до краев.
– Бабушка Броня одобрит, – сказала Ирена, критически осматривая лукошко, – а ты, наверное, Виктор, устал?
– Признаться, да, – улыбнулся капитан. – Я, как видишь, с этой палкой все-таки прыгаю, как старый козел, а не молодой олененок.
Он тяжело опустился на землю и вытянул больную ногу. Ирена бросила на мшистую поляну белый водонепроницаемый плащик и опустилась на него. Сосредоточенно оглядев свои подогнутые ноги, она обнаружила на юбке небольшую дырку и сокрушенно покачала головой.
Пошарив в кармане плаща, достала иголку с ниткой и, отвернувшись от Большакова, стала штопать. Она сидела на пригорке, густо поросшем сухим мягким мхом, спиной прислонившись к белому березовому стволу. Солнце целовало ее голые розоватые колени. Откусывая нитку, Ирена обратилась к нему:
– О чем задумался, Виктор… победитель?
Он посмотрел на одежду с чужого плеча, которую носил, и горько махнул рукой:
– Да уж какой там победитель.
– А о чем ты думаешь?
– Так, ни о чем, – сбивчиво произнес он, продолжая на нее глядеть. До сих пор не мог он понять, как могла эта худенькая и хрупкая, созданная для домашнего уюта полька броситься его спасать, все позабыв, когда поблизости были немцы, как она сумела тащить его, тяжелого и бессильного, по лесу.
В синем теплом воздухе плавали тонкие паутинки бабьего лета. Как серпантином обвили они ее колени.
– Виктор, – позвала его Ирена, – у тебя руки твердые?
Он вытянул перед собой широкие ладони, озадаченно на них посмотрел.
– Да вроде.
– Так помоги мне, продень нитку в ушко иголки. Посмотрю, как это у тебя получится, – дразня, сказала она, и не было на ее лице усмешки, только лучики морщин в уголках рта дрогнули. Виктор придвинулся, взял у нее из рук иголку с ниткой. Днем он еще ни разу не видел Ирену так близко. Чуть побледневшее свежее лицо волновалось от ожидания. Испуганными и ласковыми были зовущие глаза. Он никогда не мог бы и подумать, что на ее щеках столько мелких добрых веснушек, почти незаметных издали.
– Ты чего так смотришь, Виктор? – пересохшим голосом спросила Ирена.
Лес шумел над их головами целым оркестром. Дубы били в литавры. Нежные березы пели, как флейты. Тонкими скрипками скрипели осины. Лес пел им гимн. Иголка и нитка выпали из рук обомлевшего Виктора. Золотистые от солнца волосы Ирены рассыпались по мягкой моховой подушке. Широко раскрытыми затуманенными глазами видела Ирена его, и яркий незабываемый лес, и острое солнце в просветах меж березовыми и сосновыми ветвями, и шелковое небо, голубевшее сквозь листву, вызванивающую колокольчиками под ветром. Виктор склонился над нею и встретил зовущие, ожидающие глаза.
– Ирена, судьба моя, – прошептал Виктор.
…Потом они шли назад к избушке лесничего, но шли уже совсем не так, как сюда. Они поминутно останавливались, вглядывались друг в друга, словно впервые виделись и хотели навсегда запомнить каждую черточку на лицах. На глазах у Виктора она расцвела и ясной, доброй, необыкновенно счастливой улыбкой, и невесть откуда пробудившимся у нее грудным певучим голосом.
Что с ней произошло, с этой Иреной? Она попросила его присесть отдохнуть и сама села рядом, долго гладила его непокрытую голову. И Виктор тоже захмелел от этого неожиданного счастья. Лишь на мгновение в разгоряченном мозгу бледной тенью проплыла беленькая Аллочка. Он сразу же помрачнел, и это не укрылось от проницательной польки.
– Ты о жене вспомнил, Виктор? Жалкуешь? Не надо. Жена твоя далеко, она ничего не узнает.
– По-моему, я все должен буду ей рассказать, – вспыхнул он.
– Зачем? – покачала полька головой и жалостливо, как непонимающему, улыбнулась. Сняв белую пряжку, она расчесывала пышные волосы, и они опять становились похожими на крылья: – Иная честность в сто раз хуже жестокости. Ну чего ты добьешься, если расскажешь? Себе жизнь испортишь, жене испортишь. А жизнь у нас и без того не сладкая.
Обхватив Виктора за шею, она стыдливо прятала у него на груди свое лицо.
– Я рада, что ты со мной счастлив. Только счастье у нас с тобой больно коротенькое. Вот уйдешь за линию фронта и – прощай навсегда, Ирена. Ты же не можешь взять меня с собой на всю жизнь. Ты советский, Виктор, я – полька.
– После войны поляки и русские станут самыми большими друзьями, – горячо воскликнул Большаков, – разве ты этого не понимаешь? Придет время, когда мы станем ездить друг к другу в гости.
– И я в это верю, Виктор, – обрадованно закивала она, – но я – полька, и родина моя здесь. Земля моя под ногами моими, и по ней мне ходить.
Они возвратились к избушке лесничего уже под вечер. Издали до Большакова донеслось конское ржание, и на подворье он увидел распряженную пролетку.
– Там кто-то есть, – забеспокоился Виктор.
Ирена, стягивая на затылке волосы белой пряжкой, спокойно пояснила:
– Это дедушка Збышек.
– Ты уверена? А вдруг не он?
– Он, Виктор, – улыбнулась Ирена. – Когда мы уходили в лес, я с бабушкой Броней уговорилась. Если все хорошо и приехал дедушка Збышек, она вывешивает на подоконнике полотенце с красными петухами. Посмотри.
Большаков глянул на избу и действительно увидел раскрытое окошко и на подоконнике рушник с красной вышивкой.
– Ты находчивая, Ирена.
– Есть немножко, – закивала она головой. – По-иному нельзя, – и, лукаво засмеявшись, прибавила: – Не будешь находчивой, не будет счастья.
Вопреки ожиданиям Большакова, дедушка Збышек оказался мало похож на расслабленную поседевшую бабушку Броню. Виктор собирался увидеть дряхлеющего старца со слезящимися глазами и блеклым взглядом и был невероятно удивлен, когда из-за стола ему навстречу поднялся высокий, осанистый старик с бородой и белыми распушенными усами и протянул огромную ладонь для рукопожатия. Ирену он запросто расцеловал в обе щеки и той же ладонью, как маленькую, погладил по голове.
– Нельзя молодых посылать по грибы одних, – хитровато подмигнул он Виктору, произнося все это по-русски, – долго ходят, бардзо долго. Дай-ка лукошко, Ирена.
Он запустил в лукошко толстые, как разваренные сосиски, пальцы, быстро переворошил грибы, бормоча под нос:
– Лисички, подберезовики, белый. Да, могли бы и получше собрать, если бы не отвлекались.
Был он в высоких болотных сапогах с отвернутыми голенищами и в теплой суконной поддевке. Сапоги густо пахли дегтем. В углу стояла снятая с плеча трехлинейка.
– Вы по-русски можете? – сощурился Виктор. – Откуда же? Ну Ирена – та в Варшаве изучала наш язык, а вы?
– А я в лесу, – гулко расхохотался дедушка Збышек, – ведь с кем поведешься, от того и наберешься, – я, страшно довольный, похлопал летчика по спине. Очень сильная была у него рука. – Что, милый, съел? – сказал он, любуясь его замешательством. – Мы так зробимы: пока бабушка с Иреной будут готовить, выйдем на крылечко и потолкуем.
Под его сапогами ступеньки деревянного крыльца отчаянно взвыли. Большаков, ковыляя, сошел следом. На подворье пахло навозом. Распряженные лошади хрустко жевали сено. Были они гладкие и незаморенные, и Виктор подумал, как это старик сумел утаить их от немцев. Таких бы для армейских нужд гитлеровцы обязательно должны были забрать. Серые, не по годам зоркие глаза старика с пытливым вниманием рассматривали прихрамывающего капитана.
– А что, – опросил он с задором, – такая одевка похуже, чем комбинезон летчика?
–: Вроде да, – уклончиво ответил Виктор.
– Ну вот что, гвардии капитан Большаков, – неожиданно выпалил дедушка Збышек, – так, кажется, ваша фамилия?
Виктор настороженно промолчал. Старик достал из кармана синий сатиновый платок, развернул его и гулко высморкался.
– Добже, – продолжал он, – не буду тебя, сынок, пытать неизвестностью. Я действительно из леса. Из какого – сказать пока не могу. Большое тебе от всех честных поляков спасибо за то, что не промахнулся в ту ночь над Познанью, – он торжественно поклонился. – Ты небось и не знаешь, что немцы по всей Познани расклеили листовки и в них за выдачу совецкого летника сулили пятьдесят тысенц злотых.
Виктор сощурил зеленые глаза:
– А что можно купить за пятьдесят тысяч злотых?
Дедушка Збышек озадаченно закряхтел:
– Что можно купить? Ну корову, скажем, можно.
– И только?
– Так ведь время-то военное, сынок.
– Дешево же тогда фашисты оценили пятьдесят своих офицеров и генералов.
– Ах, ты вот о чем, – засмеялся старик, – да зачем давать за них дроже. Они и этих пятидесяти тысенцев злотых не стоят. – Он согнал улыбку со своего лица, заговорил серьезнее: – В этом лесу тихо, пан капитан. Лесники знают, где селиться. Сегодня ты живешь здесь, еще два дня живешь здесь, а потом я приеду под вечер и отвезу тебя вместе с Иреной.
– Куда?
– К надежным людям, пан совецкий летник. До бардзо добрых людей, – прибавил он по-польски. – А там мы подумаем, как тебя переправить через линию фронта. Ты хорошо воевал, пан капитан, но война еще не закончена.
Виктор постучал костылем о голую землю. Лошади прянули ушами и опасливо покосились на него.
– Клянусь этим вот костыликом, для меня война дело тоже не оконченное. Я за кровь своих ребят должен еще не одну бомбу положить. В том числе и Берлину кое-что от меня причитается.
Старик взял его за локоть и повел в избу. Войдя, они удивились. Маленький столик был накрыт чистой скатертью, от тарелок с супом поднимался густой пар. Горками нарезанный белый хлеб и блюдо с тонкими, веером разложенными ломтиками сала венчали убранство этого стола. Солнце поблескивало на протертых граненых стаканчиках и бутылке с самогоном. «Вот во что превратился твой перстень, бедная Ирена», – подумал Виктор.
– У нас, як пши свенте, – пояснила бабушка Броня. Ирена взяла бутылку и доверху наполнила стаканчики.
– Мы млоди, мы млоди, нам бимбер не зашкоди, – пропела она, а дедушка Збышек, грозя пальцем, немедленно подхватил:
– Вы стажы, вы стажы, вам бимбер не до тважы.
Виктора поразило, как повел себя дедушка Збышек.
Старик подошел к столу в надвинутой на лоб фуражке с узким лакированным козырьком, щелкнул каблуками и выпил первую рюмку стоя. Потом, сказав «бардзо дзенькуе», снял с головы фуражку и присел.
– Отчего это вы так? – удивленно улыбнулся Виктор. – У нас по команде «Смирно» водку не пьют.
– А я с детства привык, сынок, – рассмеялся старик. – Помещик, у которого отец батрачил, приучил, сто чертей ему на том свете. Помещику нравилось, что я пью и не пьянею. А мне тогда всего девять лет было. Совсем маленький хлопчик. И когда у того пана собирались гости, он меня обязательно выкликал. Отец меня получше принарядит и скажет: «Иди, поздравь пана». Меня пропускали в гостиную, и сам помещик протягивал рюмку: «Выпей, Збышек». И я выпивал стоя, под хохот гостей, щелкал каблуками, а потом снимал конфедератку. Иногда мне давали злотый. Горькая то была водка.
Збышек помолчал и посмотрел на Большакова грустно-доверчивыми глазами:
– Такой жизни у нас больше не будет, пан летник. Когда разобьют проклятых фашистов, мы другую построим. И не останется в ней места помещикам. Напрасно Гитлер думал, что польский народ легко покорить. Дорого ему теперь это обходится. Ты знаешь, пан капитан, что бывает в лесу во время бури? Все деревья стонут: осина плачет и гнется, березка-красавица тоже гнется, а дуб стоит. Только позванивает немного. Так и народ наш, Виктор. Гордый люд в леса ушел, оружие взял. Борется и Советскую Армию ждет. Ты знаешь, какие теперь над Вислой слышатся песни? – Дедушка Збышек склонил седую голову на плечо, сдвинул лохматые брови и ясным сильным баритоном запел:
Мы зе спаленых вси,
Мы зе глодуенцых мяст.
И тотчас же его поддержала с загоревшимися глазами Ирена:
За боль, за крев, за наши лзы
Юш земсты – надшедл час.[4]
Они выпили по второму и третьему стаканчику. И хотя уже сравнительно давно не прикасался Большаков к спиртному, все равно не почувствовал он крепости бимбера, только легко стало после скупой этой дозы. А что выпили горячительного, он в том нисколько не сомневался, потому что видел перед собой разрумянившееся лицо Ирены и слышал, как аппетитно хрустит огурец на зубах дедушки Збышека.
Шла босая Ирена по лесу, по росной земле, слушала пряную тишину осени и думала о себе, о счастье, опалившем ее так неожиданно. Может, не хорошо, что сразу призналась ему, что ни разу не остановила его женской хитрой игрой, не заставила мучиться и страдать? Может, не хорошо, что, отмахнув веками слагавшиеся нормы в отношениях мужчины и женщины, первая пошла навстречу, первая открылась ему?
Но ведь но было ничего в твоей жизни, Ирена, похожего на это. И если пришло большое, обогревшее душу чувство, то почему надо прятаться, уходить от него? Быть может, в первый и последний раз дарит тебе судьба такое счастье.
«А какое счастье?» – остановилась она.
«Любить и быть любимой».
Помнишь, ты увидела его там, в лесу, окровавленного, неспособного двигаться, и была поражена. Нет, ты не влюбилась с первого взгляда. Чувство жалости обожгло тебя. Ты стояла тогда над этим обессиленным русским парнем, видела, как ветер слабо шевелит его белесые волосы, и думала, как мать, о жестокой войне и о таких, как этот зеленоглазый летчик, простых русских парнях, что дрались за тебя и за твой народ. Думала о том, что не для одного из них земля твоя станет могилой.
Ты тогда ощутила непреклонное желание спасти его во что бы то ни стало. А любовь пришла позже, как и сознание, что еще не встречала ты в жизни такого доброго и смелого парня.
Так почему же надо стыдиться этого чувства? Разве так уж забаловала тебя судьба, чтобы бояться этого первого в жизни счастья?
Иди навстречу ему, Ирена…
Три коротких дня и три ночи, были они или не были? Вероятно, за всю жизнь Виктор Большаков не сможет правильно на этот вопрос ответить, до того мечты на этот раз перепутались с явью. Три раза он приходил после ужина в сарай, взбирался по короткой лесенке на сеновал, все слабее и слабее ощущая боль в заживающей ноге. Батарея в электрическом фонарике садилась, и широкий круг, вырывающийся из него, становился вялым. Но все равно был он в состоянии вырвать из мрака примятое сено, широкую полость, разостланную по нему, и две подушки, положенные рядом.
Вероятно, под холодной осенней луной и тусклыми звездами сентября многое произошло за это время на огромном фронте, протянувшемся от севера до юга на многие сотни километров. Где-то бушевали артиллерийские дуэли, где-то, поднимаясь во весь рост, шли в контратаки батальоны и стрелковые полки, чтобы улучшить позиции, взять населенный пункт или высоту, которых никогда и в помине-то не было и не будет пи на одной географической карте. Шли и не все доходили. Пожилые и безусые, сродненные одной формой и одним порывом, падали они на заброшенную пахоту или на скат оврага, сраженные осколками и пулями, оставляя на великой русской земле новых вдов и осиротевших матерей.
Так на земле было.
А в воздухе, там тоже закипали жестокие схватки и огненные трассы рвали небо, иногда низкое и пасмурное, иногда высокое и чистое, в каком и погибать-то горько. Но все это обходило стороной заброшенную усадьбу лесничего Збышека, гвардии капитана Большакова и пани Ирену. Часто в голове возникали такие мысли, но Виктор гнал их прочь и гневно успокаивал взбунтовавшуюся совесть: «Да что я, рыжий, что ли! Или это не я падал на горящем самолете, спасался от врагов при доброй поддержке этой женщины и залечил рану, чтобы вернуться в строй и бить, бить озлобленного, но уже надломленного врага. Так почему же я должен стыдиться этого короткого счастья?»
Три короткие ночи, были они или не были? А потом настал четвертый, условленный день, и вечером, час в час, на подворье въехала пароконная пролетка. Рядом с дедушкой Збышеком сидел молодой парень в фуражке с таким же узким, как и у Виктора, козырьком. У обоих трофейные немецкие автоматы. И понял Большаков: вот и настал конец их недолгому счастью. Дедушка Збышек достал фляжку, взболтнул ее:
– Может, по маленькой на дорожку? Посошок, так говорят по-русски, а?
– Я не буду, – отказался Виктор сухо, – мне надо собраться.
– За полгодины соберешься? – поинтересовался старик.
Парень усмехнулся, но дедушка Збышек так сурово на него посмотрел, что тот моментально опустил голову вниз. Виктор вошел в сарай, крикнул возившейся там Ирене:
– Нам пора…
Ласковая и заплаканная, прижалась она к Большакову, тоска и тревога жили в больших глазах. А он повторял первые пришедшие на ум слова:
– Ты только там не заплачь, Ирена. Там нельзя, понимаешь. – И она послушно кивала головой.
…Четыре часа подряд несли сытые партизанские кони по лесным дорогам пролетку. Два раза люди с автоматами, словно призраки, вставали из-за кустов, строго спрашивали пароль и пропускали их дальше. Потом людей с автоматами стало попадаться все больше и больше, замелькали черные шапки землянок, в темноте Ирена и Виктор разглядели табунок лошадей у коновязи, распряженные брички, людей, возившихся у короткостволой сорокапятки. Наконец Збышек осадил лошадей у одной из самых больших землянок, и Виктор понял: это партизанский штаб.
– Мы с Иреной останемся пока здесь, сынок, – негромко сказал ему дедушка Збышек, – тебя проводит Янек.
Молодой парень сделал летчику знак следовать за ним. Спускаясь вниз по ступенькам, обшитым свежеоструганными досками, Большаков подумал: хорошо обосновались польские товарищи. Капитально.
В просторной подземной комнате он увидел и мягкие кресла, и плюшевый зеленый диван, и даже письменный стол с резными ножками. Ярко горели подвешенные к потолку лампы. Ему навстречу поднялись двое: польский офицер, пожилой, лысоватый, и наш, советский подполковник, в гимнастерке без орденов, с полевыми погонами пехотинца. Виктор крепко пожал протянутые руки.
– Здравствуйте, гвардии капитан Виктор Федорович Большаков, – сказал подполковник отчетливо.
– Здравствуйте, товарищ подполковник, – вытянулся Виктор.
– Да, к сожалению, товарищ подполковник, и все, – улыбнулся тот, – до самого конца войны для многих я действительно только подполковник, человек без фамилии.
– Зачем же о себе так строго, товарищ Стефан, – с улыбкой поправил его польский офицер. И Виктор едва не расплакался, почувствовав, что наконец-таки он у своих, – так сдали нервы.
– Нам о вас все известно, – тем временем говорил подполковник. – За разгром немецкого штаба вы уже представлены к ордену Красного Знамени. Это первое. А второе: не далее как позавчера я связался с вашим командованием. Вас ждут на родном аэродроме. Через два часа к нам придет Ли-2 с продуктами и боеприпасами, разгрузится и на обратном пути захватит вас. Вам все ясно, товарищ Большаков?
– Все, товарищ подполковник.
– А теперь я прошу пригласить сюда женщину, – кивнул офицер стоявшему у двери человеку. И Виктор услышал, как по дощатому настилу застучали ее каблучки. В ярком свете ламп появившаяся из мрака Ирена чувствовала себя явно смущенной и с надеждой поглядывала на Виктора. Он ее бодрил едва заметной улыбкой.
Ирена стояла посреди комнаты, засунув в карманы блестящего дождевика нервно сжатые кулачки. Польский офицер шагнул ей навстречу и протянул руку:
– Пани Ирена Дембовская?
– Так есть, пале пулковнику.
– Вы владеете русским, пани?
– Говорю совершенно свободно.
Тогда польский офицер перешел на русскую речь. Он торжественно произнес:
– Пани Ирена Дембовская, вы совершили мужественный поступок. В трудных условиях вы проявили отвагу и благородство, оказав помощь раненому советскому летчику гвардии капитану Большакову. Вы настоящая патриотка народной Польши. Польское командование никогда вашего подвига не забудет.
– И советское командование тоже, – прибавил подполковник. – Вы, конечно, теперь останетесь с нами?
– Да, с вами, – с внезапной решимостью согласилась Ирена, не задумываясь ни на секунду. – Только с вами.
А потом пошли расспросы за торжественным чаем и звонко хлопнувшей бутылкой шампанского, видно, самой большой драгоценностью у партизанского каптенармуса. А ночь за землянкой все сгущалась да сгущалась. На тех же дрожках Виктора и Ирену отвезли на маленькую, затерянную в лесах посадочную площадку, и все последующее произошло как по расписанию. В темном звездном небе послышался гул приглушенных моторов и замелькали бортовые огни транспортника. На земле вспыхнули мазутные плошки, составленные наподобие посадочного «Т». Гул снижающегося самолета нарастал. Ирена теснее прижалась к Виктору. Самолет уже рулил к ним по земле. При выхлопах моторов Виктор увидел ее страдающее, растерянное лицо и прошептал:
– Ты опять плачешь, Ирена? Ты же обещала!
– Я не буду, Виктор, – отозвалась она довольно твердым голосом, – это они сами… слезы.
Мимо то и дело пробегали люди с ящиками на плечах, то и дело раздавались поторапливающие голоса «быстрее», «прентко». Высокая фигура летчика в меховом комбинезоне выросла рядом.
– Товарищ командир, – доложил он подполковнику, – разгрузка закончена. – И негромко спросил в темноту: – А кто здесь гвардии капитан Большаков?
– Это я, – шагнул вперед Виктор.
– Вам записка от гвардии полковника Саврасова.
Кто-то услужливо присветил фонариком. На плотном листе бумаги, вырванном из блокнота, Виктор прочел написанное размашистым почерком: «Витька, черт! Тебя весь аэродром ждет не дождется. Мы выкинули к дьяволу из полкового альбома твою фотографию в траурной рамке. Живи сто лет! Обнимаю!»
– Нам пора, – сказал летчик, поглядев на светящийся циферблат часов.
Моторы транспортника работали на малом газе. Топкие лопасти винтов хлопали по ночной тишине, не в силах ее взорвать. Раззявленной пастью чернел распахнутый люк. Большаков по очереди обнял подполковника, польского офицера и Збышека. Когда он подошел к Ирене, она отвернулась. Виктор стиснул ее плечи.
– Ты только не плачь, Ирена, – шепнул он дрогнувшим голосом.
– Я не буду, – всхлипнула она. – Разве этим поможешь? Я тебе положила записку. Там два моих адреса: варшавский и познанский. Может, после войны ты будешь в Польше?…
– Нам пора, – повторил летчик и зашагал к транспортнику.
– Прощай, – сухо сказала Ирена, – и ничего больше не говори. И не оборачивайся, когда пойдешь к самолету. Слышишь…
Виктор быстро зашагал от нее прочь. Он поглядел на провожающих только тогда, когда за ним наглухо захлопнулся люк, словно отделяя навсегда это короткое прошлое от близкого фронтового будущего, к которому теперь его уносили два ревущих мотора.
В маленьком иллюминаторе темная ссутулившаяся фигура Ирены показалась ему до того сиротливой, что заныло в груди. Летчик транспортника дал полный газ, и тяжелая машина, преодолев узкую площадку, быстро, с надрывом полезла в сумрачное небо. Минут через сорок на высоте четырех тысяч метров самолет прошел над широкой быстротечной Вислой. Его с опозданием лениво и нестройно обстреляли зенитки. Встали над Вислой два желтых прожекторных луча, наугад пошарили по звездному небу и, никого не найдя, конфузливо погасли. «Вперед, вперед!» – ревели моторы. Командир экипажа вышел из рубки и, подойдя к Большакову, с уважением сказал:
– Поздравляю, капитан. Прошли линию фронта. Значит, скоро будем дома.
Виктор не ответил. Он вдруг снова подумал об Ирене.
…И вот седоватый располневший полковник держит ее руку в своей. Шумят над ними кладбищенские деревья, и женщина грустно смотрит на серую плиту и высеченные на ней слова.
– Как же это, Виктор? Я десять лет уже считала тебя погибшим. В сорок пятом этот город освободили от фашистов, седьмого мая. Каждый год в этот день я прихожу сюда. Ты не забыл, какой это день?
Дрогнуло, просветлело его лицо.
– Нет, Ирена, не забыл. В этот день, если верить надгробной надписи, здесь в сорок пятом похоронили русского летчика Большакова. Того самого, которого на полгода раньше спасла ты.
– И которого вижу сейчас, – улыбнулась Ирена, – через столько лет. На родной моей польской земле. Ты оглянись получше, Виктор, и подумай. Наша земля сейчас совсем другая. Она не та, какой ты ее знал в дни горя. Здесь на кладбище тихо, а рядом полумиллионный город. Заводы новые на его окраинах поднялись, кварталы новых домов появились, люди новые выросли. Понимаешь, Виктор, новые! Каких никогда не было в старой Польше. В любой город, в любую веску загляни и поймешь, что совсем другой стала наша древняя земля.
– Я это понял, – мягко ответил Большаков, – понял, когда Вислу переезжал и мимо Варшавы ехал. Я военную Варшаву вспомнил, которая гитлеровцами была вытоптана. Улицы в развалинах, мосты разрушены, на путях паровозы со взорванными топками, и ни одного дымка из заводских труб. Ни одного. Рабочему человеку даже смотреть было жутко на такие трубы. Кладбище, а не город. А теперь даже ночью вся светится, как приодетая красавица. Набережная сверкает, улицы все в гирляндах огней, над заводскими корпусами пламя от плавок бушует. А небо чистое, ясное. На станции Варшава – Гданьск остановились. Напротив электричка: вагоны новенькие, свежеокрашенные. А главное – люди… Сколько молодых свежих лиц… Из одного окна песня на простор вырвалась:
Направо мост, налево мост…
Помнишь эту песню, Ирена? Голоса молодые, звонкие. А я глядел на хлопцев и на девчат и думал: «Счастливые, вы небось в люльках качались, когда я на Познань летел с Алехиным! Вот бы встали из могил мои боевые товарищи хотя бы на минуту да на эти огни посмотрели. Честное слово, сказали бы: нет, не даром мы отдали свои жизни – за людское счастье, за народ братский, за его молодое поколение…» Веришь, Ирена, пока ехал по Польше к новому месту службы, всю ночь глаз не сомкнул. Так волновался, что даже сердце покалывало. Так что я живой, Ирена. В полном смысле слова живой, и пусть эта черная плита тебя больше не пугает. Пусто под ней. Я сейчас все тебе объясню.
Большаков задумался и, помолчав немного, продолжал:
– Ведь что такое, на мой взгляд, война? Скопление закономерностей. Политических, исторических, экономических, психологических и всяких прочих. Эти закономерности уже заранее определяют финал. Например, мы отступали с болью, обидно отступали в сорок первом, но твердо знали, что будем штурмовать Берлин и победим. Это закономерность. Не могли мы, советские люди, проиграть войну. Но судьбы отдельных людей на войне дело другое. Они иной раз никакой логике неподвластны. В них столько случайного, что порой уму непостижимо, как она складываются. Вот и эта могила – один из военных парадоксов. Я тебе сейчас расскажу, как это случилось.
– Нет, – вдруг запротестовала Ирена, – давай лучше вспомним, как мы расставались. Партизанский лес под Ополе, дедушка Збышек, темная ночь и пламя из моторов транспортного самолета. Помнишь?
– Помню, – повторил за нею полковник.
– Мы простились, и ты пошел к самолету. А я крикнула вдогонку: Виктор, я положила тебе в карман два своих адреса – варшавский и познанский. И ты не откликнулся… Почему ты не откликнулся? Я, как сейчас, помню. Самолет устремился в небо. И я потеряла тебя. А что было потом?
– Что было потом? – дрогнувшим голосом повторил за нею полковник. – В самом деле, что было потом?
Транспортный Ли-2 садился на аэродром Малышевичи под утро. Еще мерцали на небосводе созвездия Большой и Малой Медведицы и трепетал неяркий далекий, недосягаемый Марс, когда засветилось на летном поле электрическое «Т». В ту ночь не было боевой работы, но когда транспортник подрулил к штабной землянке и хвостом стал к ней, из темноты к люку устремились десятки однополчан. Они на руках вынесли Большакова и, подбрасывая, доставили до входа на КП, у которого стоял полковник Саврасов.
– А ну, расступись, гвардейцы! – прозвучал его властный басок. В образовавшемся пустом пространстве они один на один остались с командиром. Саврасов подошел, с усмешкой осмотрел его польский костюм. – Ну и пан. Хорош пан Большаков, ничего не скажешь.
Потом одернул на себе китель и расправил грудь, потому что Виктор начал рапортовать о своем возвращении.
– Товарищи офицеры, – зычно сказал Саврасов. – Ваш однополчанин, гвардии капитан Большаков, отлично выполнивший боевое задание, был сбит и раненым оказался на территории, захваченной противником. В тяжелой обстановке вел он себя как настоящий герой и, как видите, возвратился к нам, чтобы наносить новые удары по врагу. Ура Большакову!
Полковник обнял Виктора и, целуя, трижды уколол его в губы короткими усами, пахнущими табаком и одеколоном.
И пошли расспросы, рукопожатия, дружеские объятия. Весь день прихрамывающего капитана сопровождала толпа однополчан. Куда бы он ни пошел, веселый табунок летчиков и техников следовал за ним. Полковой врач Волович к вечеру окончательно рассвирепел и пригрозил установить ему постельный режим, если он будет так много расхаживать, и пришлось Виктору покориться.
На следующий день он должен был на пять суток отправиться в ближайший госпиталь легкораненых для полного выздоровления. Утром его навестил Саврасов, справился о здоровье и улетел на По-2 в штаб фронта. Виктор спокойно позавтракал и стал собираться к отъезду. Выписав продовольственный аттестат, он возвращался в общежитие, когда был остановлен посыльным по штабу, румяным молоденьким механиком по вооружению Иванцовым.
– Товарищ гвардии капитан, вас какой-то майор дожидается.
– Где? – равнодушно спросил Большаков. В ту пору в полк довольно часто наезжали офицеры из высшего штаба, и не было ничего удивительного в том, что один из них по какому-то поводу поинтересовался им.
– В штабе. В кабинете у командира полка сидит, – доложил посыльный. – Просил, чтобы вы быстро.
– А он мне второго костылика не прислал? – ухмыльнулся капитан. – Я не рыжий, чтобы на одном через весь аэродром к фольварку скакать.
Но шел попутный «виллис» и очень быстро доставил Большакова в штаб. В просторной комнате, которая когда-то служила кабинетом сбежавшему с немцами Казимиру Пеньковскому, за столом Саврасова сидел пожилой майор в авиационной форме. Распахнутая шинель открывала перепоясанную портупеей гимнастерку. У майора было длинное узкое лицо с залысинами большого лба и усталые неяркие глаза. Перед ним на раскрытой тетради лежала вечная ручка. Большаков покосился на портрет Сенкевича, висевший на стене, и по-уставному доложил:
– Товарищ майор, гвардии капитан Большаков явился по вашему вызову.
Пожилой майор, не вставая, протянул ему длинную ладонь.
– Садитесь, товарищ капитан.
Виктор присел и, зажав коленками костыль, оперся на него руками. Зеленые глаза в ожидании уставились на майора. С легкой фамильярностью, какую только бывалый летчик мог себе позволить в обращении со старшим по званию, осведомился:
– Чем могу служить?
– Служить? – строго повторил незнакомый майор. – Служить вы должны Родине, товарищ гвардии капитан. – Он достал пачку «Беломора» и предложил закурить. Задетый его ледяным тоном, Виктор не произнес обычного в этих случаях «я не курю», а только отрицательно мотнул головой. В тонких пальцах майора заскрипело перо трофейной авторучки, и на белом листе тетради он крупным почерком вывел: «Гвардии капитан Виктор Федорович Большаков, 1920 года рождения, русский, командир корабля дальней авиации».
– Так, кажется?
– Так, – сухо согласился Виктор.
Майор закурил и потушил почерневшую спичку.
– Какого числа вы были сбиты над Познанью?
– Двадцать первого сентября ночью.
– Во время вынужденной посадки вы остались в живых только один?
– Да.
Майор положил на стол холодные ладони, налег на него узкой грудью и вдруг быстро спросил:
– Кто из немцев вас допрашивал?» Звание допрашивающего, место допроса, характер вопросов?
Большаков удивленно поднял голову и не моргнул, встретившись с блеклыми непроницаемыми глазами.
– Позвольте, а кто вы такой?
– Майор Олежко. Следователь. Прошу отвечать коротко и точно.
– Меня никто из немцев не допрашивал, – растерянно возразил Виктор.
– Значит, никто? – Жесткая линия рта у майора насмешливо дрогнула: – Может, вы вообще там в тылу ни одного немца не видели?
– Нет, видел, – успокаиваясь и понимая, что этого допроса не избежать, спокойно произнес Виктор. – Фашистского фельдфебеля видел.
Перо трофейной авторучки зашуршало быстрее, и на бумаге родились слова: «Во время пребывания за линией фронта имел встречу с фашистским фельдфебелем».
– Что вы там пишете? – взорвался капитан. – Было совсем не так.
– Вас это не касается, – оборвал его грубо следователь. – Отвечайте на мои вопросы, и только. При каких обстоятельствах произошла эта встреча?
– Я был ранен. Нога воспалилась. Фашист взял меня в плен в заброшенном блиндаже. Повел к коменданту.
– Как звали коменданта, звание?
Большаков презрительно вздернул плечами. Развязность майора начинала его бесить.
– Если бы фельдфебель довел меня до коменданта, вам бы не пришлось мотать мне душу этим допросом.
– Почему же он вас не довел?
– Потому что был убит.
– Кем? Вами?
– Нет, не мною.
– Кем же?
– Это к делу не относится, – мрачно отрезал Виктор.
Над фольварком затарахтел мотор. Зеленый По-2 пронесся над самой крышей, косо снижаясь над летным полем. «Саврасов из штаба прилетел», – догадался капитан. Он подумал об Ирене и твердо решил: «Нет, я не буду впутывать ее в эту историю, – кому какое дело».
– Так кто же убил фашистского фельдфебеля?
– Один человек… хороший человек польского происхождения.
– Хорошие люди тоже имеют фамилии.
– Его фамилия к делу не относится. Но если она вас так интересует, советую обратиться к командиру того партизанского отряда, откуда меня вывезли. Короче, об этом я говорить не стану. Задавайте другие вопросы.
Трофейная авторучка снова забегала по бумаге, и Большаков, косивший за ней глазами, прочел:
«Утверждает, что был обнаружен немецким фельдфебелем и пленен. По его словам, фельдфебель был убит, и он ушел. Кто убил фельдфебеля, скрывает. Вся версия сомнительна».
– Значит, вы говорите, что фельдфебель, наткнувшийся на вас, бродил по лесу один? – Майор прищурился, и его водянистые глаза превратились в две маленькие щелочки. – А что ему одному было делать в лесу? Что?
– Не знаю… – устало промолвил Большаков. – За плечами у него было охотничье ружье. Возможно, куропаток искал.
– Да? Но фашисты никогда не ходят в лес в одиночку.
Большаков посмотрел в узкое лицо майора и презрительно усмехнулся.
– А вы их, этих фашистов, живыми при оружии когда-нибудь видели, товарищ майор? Или только на допросах?
– Капитан, не дерзите! – тонко выкрикнул следователь и ребром ладони ударил по столу. – Вы увиливаете от прямого объяснения. В вашу историю с фельдфебелем я не верю.
– Если не верите, зачем же спрашивать, – вспылил и Большаков. – И вообще я не понимаю, для чего вся эта процедура. Разве вам недостаточно, что я, советский летчик, раненным попавший за линию фронта, все сделал, чтобы вернуться в родной полк, и стою сейчас перед вамп? Разве вам недостаточно, что я снова готов совершать боевые вылеты?
Следователь поджал тонкие губы и вставил:
– Если вас к ним, разумеется, допустят.
– А почему же нет! – простецки развел Большаков руками. – Мне же не вечно с этим костыликом шкандыбать. Вот заживет нога, и допустят. Ясно как божий день.
Докуренная папироса чадила в пепельнице.
– Дело не только в одной раненой ноге, – многозначительно сказал следователь. – Прежде всего мы должны выяснить, как вы провели все эти дни в тылу у противника, что делали, с кем встречались, какой характер носили эти встречи. Из ваших ответов пока что ясной картины не создается. Странная история с фашистским фельдфебелем, какой-то великодушный человек, убивающий фашиста. Имя этого человека вы почему-то назвать отказались…
В эту минуту рывком распахнулась дверь, и на пороге возникла плотная фигура полковника Саврасова.
– Что здесь происходит? – рявкнул он, с недоумением переводя тяжелый взгляд с капитана на следователя. – Вы кто такой, майор?
Усы у Саврасова стояли, что называется, дыбом, полные губы вздрагивали, и сквозь них проглядывали почерневшие от табака зубы. По всему было видно, что из штаба фронта командир полка возвратился разъяренным и сейчас не знал, на ком сорвать зло. Большаков обессиленно опустился на стул.
– Он меня сейчас назвал предателем, товарищ командир.
В желтых глазах Саврасова погас на мгновение гнев и появилось удивление.
– Тебя? Нет, подожди. Я чего-то не понимаю.
Следователь уже оправился от растерянности. Растягивая в улыбке побледневшие губы, сказал:
– Здесь и понимать-то нечего. Вот мое удостоверение. Я начал допрашивать вашего капитана Большакова, находившегося на вражеской территории.
– Подождите, – прервал его Саврасов, коротким и властным движением руки отводя в сторону протянутую коленкоровую книжечку. – Значит, вы допрашиваете моего летчика?
– К сожалению, вынужден, товарищ полковник.
– Значит, вы допрашиваете, – не слушая его, с нарастающим бешенством продолжал Саврасов, – а я, командир полка, ничего об этом не знаю. Значит, я для вас, выходит, что трын-трава? Так вы, может быть, с этим своим мандатом и полком вместо меня командовать станете? Матчасть контролировать, маршруты готовить, на цель аэропланы водить. А?!
Саврасов рванул «молнию» на теплой меховой куртке, и она с треском опустилась, открывая грудь в орденах и Золотых Звездах. Кусая губы, он шепотом спросил:
– Вы на чем сюда приехали?
– На «виллисе».
– Садитесь на него и сейчас же отправляйтесь назад.
Следователь деловито закрыл тетрадь, застегнул шинель вздрагивающими пальцами и потянулся за фуражкой.
– Вы сорвали мне работу, – произнес он с вызовом и вышел.
Саврасов сел за письменный стол, не снимая распахнутой куртки, исподлобья посмотрел на Большакова:
– Ну, а теперь рассказывай, что натворил?
За окном послышался шум отъезжающего «виллиса». Виктор рассказал ему все, как было. Саврасов слушал с большим интересом. Несколько раз дверь отворялась и с порога раздавалось нерешительно: «Можно, товарищ командир?» – но он досадливо поднимал руку, говорил: «Нельзя». Смотрел на капитана, с любопытством выставив подбородок, пощипывал короткие густые усы.
Вечером из штаба фронта пришла лаконичная шифровка. Гвардии капитана Большакова Виктора Федоровича доставить в распоряжение полковника Одинцова. Так и значилось в ней – «доставить». Саврасов читал шифровку в присутствии начальника штаба. Он стоял посреди просторного кабинета, широко расставив ноги в лохматых унтах, твердо упираясь ими в дубовый паркет. Брови сердито ходили над переносьем.
– Нажаловался все-таки этот деятель. Вот и завертелось теперь. Подготовьте, майор, на утро «виллис». Большакова в отдел Одинцова я сам отвезу. – С хрустом сжал пальцы в кулаки и усмехнулся: – Он, видите ли, нажаловался. Ишь, страсть какая! Но ведь Саврасов в Советской Армии один? Так, что ли, начштаба?
Адъютант командующего фронтом встретил Саврасова доброй улыбкой и дружески протянул руку:
– Ну, как там поживают ваши мастера бомбовых ударов, Александр Иванович? В хвост и в гриву бьют дальние тылы противника, если верить нашей фронтовой газете?
– На сей раз нас бьют и в хвост и в гриву, – мрачно заявил полковник. – Маршал у себя? Принимает?
– В принципе нет. Но для вас постараюсь добиться исключения.
Адъютант скользнул за двойную, обитую кожей дверь и, возвратившись, ободряюще кивнул полковнику. Саврасов, успевший сбросить кожанку, порывистым, нетерпеливым движением расправил у пояса гимнастерку. Сдвинув черные брови, он решительно распахнул дверь и быстрыми смелыми шагами приблизился по длинной ковровой дорожке к столу. Ему навстречу из кресла поднялся высокий человек с красивым, скорее усталым, чем пожилым, лицом. Мягкий, добрый рот как-то не сочетался с внимательными, чуть строгими и озабоченными глазами. Густые волосы были разделены на его голове аккуратным пробором. Командующий был хорошим психологом. К нему в кабинет входили всякие люди: волевые и безвольные, правые и виноватые, боязливые и требовательные. Сейчас по нервной, взвинченной походке Саврасова он безошибочно понял, что тот взбешен до последней степени, и спросил тихим обезоруживающим голосом:
– Что у вас ко мне, Александр Иванович?