Осталось всего тридцать баксов. Плетусь обратно в говеный парк. Пытаюсь двинуть пилюльки. Прямо с утра, не срамши. Хорошее время. Как раз успеваю перехватить последних разбредающихся по домам зомби, гудевших всю ночь в «Галактике» или в «Макс Канзас Сити». Те самые фрики, методично травящие себя алкоголем, травкой и коксом — еще не готовые отказаться от удовольствия приходов. Парочка «черных красоток» придаст им необходимый стимул.
Немощный такой старикашка подходит к моей скамейке. Кожа желтая, зубы желтые — наверное, нелады с печенью. Подсаживается ко мне, с трудом сгибая колени. Выдает слабенькую болезненную улыбочку. Я тоже изображаю улыбку. Лихорадочно соображаю, что бы такого ему наплести, что вытянуть из него побольше. Он первым заводит разговор. Спрашивает, чего я такая сердитая. Ему и в голову не приходит, что я собираюсь его раскрутить. Я выдаю ему стандартную байку, что меня только что вышвырнули из квартиры. Бью на жалость. Говорю, мне теперь негде жить, и есть хочется.
Он вызывается угостить меня кофе и сэндвичем. Только мне придется сходить за ними самой, а то у него ноги болят с утра. «Еще не проснулись», — так он сказал. Я говорю, спасибо, пряча сарказм. Он достает бумажник, который чуть ли не распирает от двадцаток. Я вдруг проникаюсь к нему симпатией. Он дает мне двадцатку и просит, не буду ли я так любезна, купить ему сдобную булочку без всего и чай с сахаром. Старческий корм. Я говорю, конечно. Он по-прежнему не въезжает. Все его денежки будут моими еще до полудня.
Захожу в корейскую кафешку, что рядом с парком. Беру кофе, чай, две булочки. Сдачу кладу в карман, удержав пару долларов для себя. Можно было бы и не стараться. Он сказал, чтобы я оставила сдачу себе. Идиот. Мне хотелось с него поиметь побольше, чем какие-то семнадцать баксов. Я нацеливалась, как минимум, еще на сотню. Он чего-то там говорил, пытаясь меня обаять. Я слушала вполуха, прикидывая про себя, что вернее. Просто вытащить из кармана бумажник, ударить дедушку по башке, взять бумажник и убежать, или и дальше давить на жалость. Долго думать мне не пришлось. Он промямлил что-то вроде: «Я бы не отказался от приятной компании… если ты понимаешь, что я имею в виду…» Подмигнул мне своим слезящимся желтым глазом с гнойной корочкой в уголке. Я едва не блеванула, но все же сдержалась. Он пригласил меня в «Кенмор», грязный отельчик с сомнительной репутацией в паре кварталов отсюда. Сказал, он оплатит мне номер на пару дней, даст деньги на чтобы покушать и все такое, и мне ничего не придется делать, только слегка потереть ему «там, внизу». Сказал, чтобы я не волновалась, он чистый… уже тридцать пять лет женат на одной и той же женщине. Как будто это о чем-то говорит, пробормотала я себе под нос. В общем, добыча казалось легкой. Я согласилась.
Мы взяли такси. Ноги у дедушки все еще не проснулись. Администратор у стойки в отеле лукаво нам подмигнул — малость контуженый ветеран Второй Мировой.
— Доброе утро, господин Судья. Номер 322?
— На два дня, пожалуйста.
Мы вышли из лифта и прошли мимо двух заторможенных подростков, нюхавших клей из грязных бумажных пакетов. Симпатичные, побитые жизнью, худенькие мальчики. Вероятно, сбежали из дома. Откуда-нибудь со Среднего Запада. Теперь вот выкручиваются, как могут. Шпана малолетняя. Я еще к ним загляну, попозже. Найти их будет несложно. Наверняка спят под лестницей — между выходами «на добычу». Очень надеюсь, что мне не придется к ним присоединиться в скором времени, если мои хиппари окончательно напрягутся…
Мы подходим к двери, и дедуля ее открывает, при этом делая реверанс. Кошмар. Старый человек, а ведет себя как маленькая девочка. Мрачноватая неопрятная комната пахнет насилием и затхлым сексом. Серый свет сочится сквозь побитые молью занавески. Окно выходит в бетонный колодец, глубиной фута в два и длиной футов в шесть. Я задергиваю занавески. А то вид уж больно унылый. Рисую пальцем большую Х в пыли на комоде, где на полочке лежит библия. Делаю глубокий вздох, прилепляю фальшивую улыбочку и поворачиваюсь к старикану, который уже сидит на краешке кровати с таким отрешенным видом. Похоже, он на минуту забыл, где находится. Он вообще где-то не здесь. Я парю над его ретроспективными воспоминаниями. Странно, как пролетают годы — пятьдесят лет назад, пятьдесят лет вперед, на одном дыхании. Я чувствую его страх и отчаяние. Бежит от фашистов. Прячется в кустах у железной дороги, видит, как забирают отца и мать, всех сестер и братьев — загоняют в вагоны для перевозки скота. Пункт назначения — концлагерь. Он совсем маленький, ему легко спрятаться. Убежать. Найти приют у добрых людей. Выбраться из страны. Оставить пепел сожженной семьи. Пепел, смешанный с пеплом миллионов других — тех, кто сгинул в кремационных печах. Так и не избавился от вины и стыда — за то, что спасся один. Приехал в Америку в конце сороковых. Закончил юридический колледж. Получил звание судьи три года назад, как раз на свой шестьдесят первый день рождения. Все еще верит в Справедливость. Хочет скорей умереть, чтобы обрести, наконец, покой.
Он выходит из задумчивости и смотрит на часы. Извиняется, что ему пора. Как будто это меня расстроило. Сует мне в руку восемьдесят долларов и спрашивает разрешения вернуться утром. Что-то ему нездоровиться. Подагра опять разыгралась. Целует мне пальцы, бормочет: «Прости». Обращаясь к своим воспоминаниям — не ко мне. Я тихонько закрываю за ним дверь. Жду, когда лифт уедет. Выхожу и иду искать мальчиков с клеем.
Тимми и Джо прикатили в Нью-Йорк на автобусе, как и все остальные мальчики-девочки, которых достала жизнь дома, где им было больно и плохо, или же просто скучно. Они приехали из Спрингфилда, штат Миссури. Всю дорогу не спали, взбодрялись кока-колой — не хотели пропустить ни единой мили из тех, что отделяли их от предыдущих пятнадцати лет жизни. Троюродные братья, которых не привлекало существование фермеров в третьем поколении: в отчаянии наблюдать, как сохнет земля, и умирают посевы, каждый день нажираться и деградировать. Уставшие от того, что их постоянно и беспричинно бьют смертным боем, бессильные защитить матерей, которые вечно ходят то со сломанным носом, то с вывернутой рукой, то с отбитыми ребрами, — они послали все на хер и убежали. И теперь чувствуют себя виноватыми. Потому что оставили шестерых сестер, которым теперь придется сносить не только побои, но и сексуальные домогательства папочек-дядюшек, что давно стало традицией в их семейке. Сейчас они занимаются тем, что избивают и грабят грязных старых козлов, так похожих на их отцов, дядек и братьев, которых они так упорно пытались забыть.
Я нашла их на площадке между вторым и третьим этажом. Резались в карты, считали мелочь и балдели под клеем. Курили противные самокрутки, наверченные из бычков, собранных в пепельницах у лифтов. Пустые банки из-под воды, мятые пакетики из-под чипсов и тюбики из-под клея валялись по всем углам. Я села на лестницу в паре ступенек над ними. Они меня даже и не заметили. Спорили о забытых правилах какой-то дурацкой карточной игры. Их наивность и глупость — это было так трогательно. Бездомные, обломанные и уже почти сломленные, живущие на лестнице на одной мусорной пище — им было плевать. Тимми выиграл партию и теперь ждал подходящего случая, чтобы затребовать свои законные полдоллара. У них на двоих не было даже трех баксов.
Я вмешалась в их разговор и спросила, может быть, они есть хотят — кофе выпить, позавтракать. Они сказали, что завтракать не хотят, что они только что кушали. «А вот парочку-троечку баксов мы бы заныкали на потом», — сказал кто-то из них. Плутоватая улыбка. На желтых от никотина зубах — крошки чипсов. Я скомкала двадцатку и запустила ему в коленку. «Ух ты, так ты при деньгах. Богатая, что ли?» — спросил второй. Глаза зажглись интересом. «Нет, просто лучше умею выкручиваться…» Они выдавили последние капли клея в вонючий бумажный пакет и предложили мне оторваться. Я вежливо отказалась. Сказала, что мне пора. Мне действительно было пора возвращаться в парк. Сказала, что загляну к ним попозже. «Круто…» Тимми шумно втянул носом, на площадке пахнуло клеем. Я переступила через них, опершись об их сальные головы, чтобы не упасть. Спустилась на первый этаж, стараясь не прикасаться к грязнючим перилам.
Снова вернулась в парк, хотела по-быстрому двинуть остатки продукта. У меня оставалось десять «черных красоток», а до следующего визита к доброму доктору было еще три недели. Раньше туда заявляться нельзя. В общем, надо чего-то думать. Встретила Сэла. Он мой постоянный клиент. Он сказал, что возьмет всю партию. Пригласил меня к себе в кафе — у него было свое маленькое кафе рядом с отелем «Челси». Меню состояло из фалафели, хумуса и турецкого кофе. Разве что на порядок повыше обычной палатки с едой — там было даже несколько столиков, втиснутых в помещение впритык к стене. Наверняка прикрытие для чего-то другого — так называемой выручки не хватило бы даже на уплату аренды.
Сэл вызывал у меня стойкое омерзение. Его ужасные волосы — черные и всегда сальные, зализанные назад, чтобы прикрыть плешь. От него постоянно несло перегаром и сексом. Его грязные руки не знали покоя: он то нервно ощупывал все карманы, то пытался пригладить лоснящийся от жира волосяной покров, то хватал сам себя за задницу, то проводил заскорузлыми пальцами по своим вечно обветренным губам. Я терпела его, заинтригованная его компанией из Лонг-Айленда. Взбудораженные аван-джаз музыканты, которые иногда выступали в клубах, пели песни о пытках в подвале и расчленке под сопровождение спазматического звона и грохота. Такая помесь Ночного Охотника с Элбертом Эйлером. В общем, музычка еще та. Но мне они нравились. Кстати, это Сэл мне «сосватал» «Хилого Уилла». Мой мимолетный роман с добрым, заботливым каннибалом. Когда я попросила у Сэла адрес Уилла в тюряге, он сказал мне: забей. У него пожизненное заключение плюс еще тридцать лет сверх того. Тема закрыта.
Сидим— потягиваем второй мутный кофе, и тут входит лонг-айлендская четверка. Спасение от пустой болтовни, пошленьких шуточек и нежелательных грубых заигрываний, составляющий фирменный стиль общения Сэла. Эта скотина просто не может держать пасть закрытой и не распускать рук. Считает себя самым крутым, и может устроить любую пакость -например, плеснуть пивом тебе в лицо, — только, чтобы вызвать реакцию, если вдруг видит, что ты откровенно его игнорируешь. Чем я, собственно, и занималась по мере сил. Использовала его, чтобы скинуть пилюльки, ради бесплатного кофе и его уникальных знакомств. Я запала на долговязого — солиста, который стоял за ударными, возвышаясь над ними, как каланча, и начитывал страшные сказки про похищенных детишек и насильственную содомию. У него было странное обаяние — и скользкая уклончивая улыбка, озарявшая хмурые паузы между продолжительными молчаниями. Сэл и Лонг-айлендская четверка общались уже лет четырнадцать, если не больше. Еще со школы. Им уже почти не о чем было говорить, кроме как обсасывать изношенные детали почти забытых событий минувших дней — предаваться запутанным общим воспоминаниям, которые подогревались короткими фразами, понятными только им пятерым. Типа: «ловушка для дурочек», «групповуха на джине», «конкурс замученных сисек». Воспоминаниям о совместных эскападах под знаком крепкой мужской дружбы и всяческого унижения женского пола. Жестокие и безжалостные мерзавцы, к которым я, тем не менее, питала слабость.
Они только что прикатили с Айленда и поселились в «Челси». Притащилась и Джина — показать свои новые сиськи. Джина — единственная из женщин, кого они называют по имени. Меня она раздражает. Стерва, каких поискать. Я ее возненавидела с первого взгляда, в частности, потому, что она принимала непосредственное участие в сексуально-садистских изысках лонг-айлендской четверки, о которых я знала пока лишь понаслышке. В общем, было в ней что-то такое, что меня жутко бесило. Ее откровенно фальшивая улыбочка, снисходительное отношение, мелочная зависть, крашеные волосы и накладные ногти тоже как-то не способствовали зарождению симпатии с моей стороны. Надо было видеть, как она влетела в кафе, горя нетерпением увести всех нас в номер и продемонстрировать свежие шрамы и лиловые синяки от своих имплантантов, оплаченных папочкой. Типа подарок любимой дочке. У меня руки чесались — так бы в рыло и дала.
Лонг-айлендская четверка поселилась в одном из самых больших номеров в «Челси», который к тому времени превратился — если не был таким изначально — в блошиный рассадник, чья блистательная история богемской рапсодии давно уже даже и не резонирует. Окна их номера выходили на 23-ю стрит, шум уличного движения врывался в пустое молчание и жадные предвкушения, пока народ закидывался спидом. Я решила, что обойдусь без спида, я была возбуждена и так. Налила себе «Джека Дэниелса». Покурила со всеми гэша. В ожидании начала шоу.
Джина была уже на кофеине и на каких-то таблетках для похудания, так что она ограничилась одной дорожкой. Жадная сука. Мне по-прежнему очень хотелось ее ударить. Лонг-айлендская четверка исполняла свой обычный ритуал: занюхать пару дорожек, покурить гэша, хлопнуть стаканчик и попиздеть на своем зашифрованном языке. И так — раз за разом. Сэл, в роли главного массовика-затейника, трижды хлопнул в ладоши и объявил: «Леди и джентльмены… попрошу тишины… итак, блядь, сиськи наружу…» Он залпом допил свой виски, хлопнул стаканом о стол и велел Джине снять маечку. Она медленно расстегнула свою фитюльку, едва прикрывавшую сиськи, на которых сосредоточилось все внимание. Все еще опухшие, лиловые по периметру, в красных шрамах — они были красивы. Идеальный 36С.
Двое из четверки и Сэл вступили в дискуссию. Обсуждали, что лучше: настоящие или искусственные. Решили устроить голосование. Сэл выступал за силикон, но остался в меньшинстве. Уоррен, тот самый солист, на которого я положила глаз, предложил провести сравнительный анализ — чтобы я предъявила собранию свои сиськи. Поскольку сиськи — это лучшее, что у меня есть, я никогда не стеснялась изредка порадовать этим приятным зрелищем хороших людей. С притворной робостью я выставила на всеобщее обозрение сначала левую, потом — правую, а потом — обе сразу. Уоррен тихонько хрюкнул, подошел, взял в ладони сначала мои сиськи, а потом — Джинины, еще воспаленные после операции. Самозваный эксперт бережно мял и ласкал наши груди, обследуя их на предмет формы, упругости и чувствительности. Лизал соски языком и покусывал их зубами — у кого лучше реакция. Удовлетворенный результатами экспертизы, он объявил, что мои сиськи одержали безоговорочную победу, и заметил, что Джинины напоминают ему недозрелые «Грэнни Смит» ((прим.переводчика: сорт яблок)). И такими они останутся навсегда — два бейсбольных шара в нескольких милях от «дома», — они, может быть, и обеспечат Джине внимание мужиков, но в данном конкретном случае они не выдержали конкуренции. Джина, понятное дело, взбесилась.
— Да пошел ты, урод! — завопила она и ломанулась в ванную.
Уоррен и Сэл отметили ее унижение еще парой дорожек, еще одной трубочкой гэша и очередной порцией виски. Остальные трое из Лонг-айлендской четверки пошли в «Мир шоу», где их подруги выступали сегодня в живом секс-шоу — исполняли ведущие номера программы. Сэл просил их остаться, мол, у нас тут будет свое секс-шоу, как только Джина выйдет из ванной. Они сказали, что это они уже видели — ничего интересного, — и ушли.
Уоррен плюхнулся в кресло и позвал меня сесть к нему на колени. Он испытывал настоятельную потребность в чьей-нибудь посторонней плоти, чтобы снять зуд под спидом. Схватил меня за обе сиськи и принялся подбрасывать на коленях вверх-вниз, вроде как на лошадке меня катает. Мой маленький пони. Растрясая огненную жидкость. Дурман в голове. Я уже пьяная в хлам. Еще стакан — и я просто упаду. Прошу его сбавить темп. Я лучше сама. Начинаю медленно о него тереться, вжимаясь задницей в его промежность. У него встал. Большой член. Узкая дырочка. Сама возбуждаюсь конкретно. Он запускает обе руки мне между ног. Чувствует, как там мокро. И жарко. Его член шевелится у меня под задницей. Он нюхает свой палец. Запускает его в рот. Говорит, что хочет меня облизать. Я стягиваю трусы и сажусь на кресло верхом. Играюсь с его языком своей влажной горячей штучкой. То прижимаюсь к его лицу, то отстраняюсь. То к нему, то от него. Он хватает меня зубами. Жует волосы у меня на лобке, потом — нежную плоть под ними. Пихает в меня свой язык. Я дрожу.
Сэл лежит на кровати и выдает директивы: «Раздвинь ей задницу, я хочу видеть дырку… оближи ей пизду, обсоси ее всю…» В конце концов Уоррен орет на него, чтобы он заткнулся. А заебал, потому что. Его комментарии портят нам все удовольствие. Джина выплывает из ванной в одних трусиках и в туфлях на шпильках. Наверняка заглотила еще пару своих таблеток для похудания — я сама чуть ли не чувствую, как зудят ее шрамы. Сэл говорит, чтобы она к нему не подходила. Говорит, чтобы она повернулась к стене и нагнулась — чтобы он видел «розовенькое». Она улыбается с притворной застенчивостью, говорит: «Да, папочка», — и делает, как он сказал. Сэл и Джина ебутся друг с другом уже много лет. Такое вот долгосрочное порево, замешанное на ненависти.
У Сэла рождается «замечательная» идея — подключить и меня тоже. Он говорит, чтобы я убрала свою пизденку с уорреновой морды и взяла со стола бутылку из-под кока-колы. Грязную бутылку с остатками засохшей сахарной воды, оставшуюся от прежних постояльцев. Сэл делает мне знак, чтобы я подошла к Джине, которая так и стоит раком лицом к стене. Говорит, чтобы я вставила ей бутылку. Прямо в пизду. Чтобы я ее выебла этой бутылкой. Так прямо и говорит: выеби эту пизду. Я плюю на горлышко, часть слюны стекает в бутылку. Джина умоляюще шепчет:
— Нет, Сэл, не надо, пожалуйста… только не это, только не снова…
— Заткнись, прошмандовка, и раскрой лучше пизду. Я кому, блядь, говорю?!
Джина тихонечко хнычет. Вся извивается, вертит жопой. Похоже, ей нравится, когда ее опускают. Она раздвигает мохнатую щель, обнажая свое перламутровое нутро — лиловое, серое, розовое. Уоррен тянет шею, чтобы лучше видеть. Он достает из штанов свой член, весь мокрый, в полу-эригированном состоянии. Сэл лежит на боку, опираясь о локоть, и трется хуем о подушку. «ЕБИ ЕЕ, БЛЯДЬ!» — орет он дурным голосом. Обожает разыгрывать из себя диктатора. Я осторожно сую краешек горлышка в ее хлюпающую дыру. Из нее прямо течет. Бутылка входит легко, как по маслу. Я проталкиваю ее поглубже, до самого круглого выступа сразу за горлышком… Сука аж стонет, виляя задом. Ей действительно нравится. Ей хочется большего. Я пытаюсь просунуть бутылку дальше. Сэл беснуется на кровати. Трясет свой член, водит его по кругу, сдавливает у головки обеими руками, так что головка становится просто багровой. Кричит: «Ты что, блядь, не знаешь, как надо ебаться?!» Вскакивает с кровати, отнимает у меня бутылку, а Джине явно уже не терпится, чтобы ей засадили по самые пончикряки. Я вспоминаю, что мать однажды рассказывала моей тетке. В конце пятидесятых мать работала на фабрике кока-колы. Она говорила, что в бутылках якобы находили утопших мышей или дохлых тараканов. Мать работала на контроле — следила за тем, чтобы такие бутылки снимались с конвейера. Она рассказывала, как одну женщину пришлось везти в больницу, чтобы достать застрявшую бутылку. Вот почему у бутылок под кока-колу теперь вогнутые донца — чтобы они не застревали, если засунуть их в одно место, для которого они явно не предназначены. Мне тогда было пять лет, когда я все это услышала. Но я это запомнила на всю жизнь.
Сэл яростно сношал Джину бутылкой. Одной рукой он схватил ее за волосы и запрокинул ей голову, а второй заколачивал в нее стеклянную хреновину, при этом выкрикивал всякие грязные гадости. Грязные и жестокие. Грозился так ей заделать, что она будет плеваться битым стеклом. Колотил ее членом по жопе. Потом развернул ее лицом к себе — бутылка так и осталась висеть у нее между ног, — и велел мне встать сзади и ублажать Джину стекляшкой и дальше, так чтобы пизда задымилась, пока она будет ему отсасывать.
Джина трясется, давясь его членом. Он ее держит за уши, и злобно ебет ее в рот. Душит своим грязным хуем. Хорошо еще, Уоррен сидит-молчит. Дрочит себе втихую. Вот-вот кончит. Групповое безумие. Джина рыдает, льет слезы и давится. Сэл наяривает все сильнее — он тоже уже сейчас кончит. Я сношаю ее бутылкой — вхожу в раж, свободной рукой бью наотмашь по заднице. Коллективный оргазм сотрясает комнату. Стоны, плач, крики, мычание — аудио-кошмар в невозможных пропорциях. У меня ощущение, как будто я выкупалась в грязи — в горячем безбожном оргазме, который подернул всю комнату призрачной зыбкой пленкой. Тридцать секунд тишины.
Сэл вынимает свой член. Я вынимаю стекляшку. Уоррен выплескивает на подлокотник немалую плюху белесого молофья. Сэл подходит к окну, что выходит на 23-ю стрит, прикуривает сигарету и трясет хуем, приветствуя проезжающий мимо школьный автобус. Джина скрывается в ванной, хлопнув дверью. Я отпиваю виски. Нахожу толстую пятку с травой. Затягиваюсь.
Проходит пятнадцать минут. Мы сидим — ошалевшие, изможденные. Приходим в себя. Джина выходит из ванной, завернутая в полотенце. Только-только из душа. Улыбается. Сэл говорит ей: чего ты, блядь, лыбишься. Чего ты такая довольная. Что с ней такое, вообще — почему она еще здесь? Она заикается было: «Но… Сэл…» Он вопит, чтобы она убиралась на хрен. Его тошнит от ее радостной морды. Уходи. Убирайся. Уёбывай. Он бросается на нее, пинает под зад — на прощание.
— Кого хрена тебе еще надо?! Убирайся отсюда, кому говорю?!
Он срывает с нее полотенце и бьет ее по ногам. Тащит за волосы к двери. Выпихивает в коридор.
Джина колотит в дверь кулаками, вопит, чтобы ее впустили. Или хотя бы отдали одежду. И сумку. И кольцо — она его в ванне оставила. Сэл делает вид, что не слышит. Стоит у окна, ковыряет в заднице. Уоррен, который за долгие годы привык к их скандалам, объявляет, что идет в душ… никто не хочет составить ему компанию? Джина все не унимается. Сэл поднимает с пола бутылку из-под кока-колы и запускает в дверь. Осколки летят во все стороны. С той стороны слышны удаляющиеся шаги. Сэл говорит, что ему надо вздремнуть. Всем спасибо. Еще увидимся. Я собираюсь на выход. В дверь робко стучат. Дежурный администратор вежливо просит вернуть даме одежду.
— Какой еще даме? — искренне удивляется Сэл.
Снова робкий стук в дверь.
— Сэр, прошу вас…
Сэл сгребает в охапку ее одежду и сумку, выкидывает их в коридор и закрывает дверь. Джина вопит про кольцо, которое оставила в ванной. Сэл орет: отъебись. Все равно, мол, увидимся в выходные. Вот тогда и заберешь. Джина пинает дверь и уходит.
Ее шаги затихают вдали. Мы втроем выпиваем еще по стакану. Уоррен — весь розовый после душа, Сэл — еще засаленнее обычного. Я решаю, что мне пора, и обещаю себе, что с Сэлом мы виделись в последний раз. Уоррен провожает меня до двери, шепчет уже на пороге:
— Хочу тебя выебать. По-хорошему. Тебе понравится. В следующий раз, как увидимся. Только мы вдвоем. Скоро, ага?
Он целует меня в макушку. Открывает передо мной дверь, отступает в сторонку, дает мне пройти. Кланяется в пояс.
— Пока, красавица…
Посылает мне воздушный поцелуй и закрывает дверь.
Через пару дней я его встретила в «Клубе 82». Вонючий кабак в подвале. Затащила его в женский сортир. Последняя кабинка от двери. Мы раскурили косяк и добили пиво. Он поставил меня на унитаз, повернул лицом к стене. Затеял роскошный фак ручками — залез мне в задницу своими длинными тонкими пальцами, смоченными слюной. Шептал мне на ухо, что хочет размазать мое дерьмо по всей кабинке. Будет распихивать мою жопу, пока она вся не размокнет, так что нутро у меня взорвется, ароматизируя все пространство. Бледный, худой, возбужденный — он засунул в меня еще один палец. И еще один. Заставляя меня кончить, обосраться, извергнуться, как вулкан. Я кончила с воплем. Из задницы вылилась тонкая золотистая струйка. Он вытер руку о дверку кабинки, начертив на ней шоколадно-коричневую звезду Давида. Потом облизал пальцы. И тут ввалился менеджер клуба, встревоженный нашей возней. В общем, оттуда нас вышибли, и сказали, что больше не пустят. Отныне и впредь. Больше мы с ним не виделись.