Нью— Йорк меня не испортил. Он и привлек меня именно потому, что я уже была испорчена. В шесть лет мои сексуальные горизонты были уже раздвинуты до предела -собственным папой, который никогда не сдерживал свои фантазии, природные побуждения и криминальные наклонности. Каков папочка, такова и дочка. Яблочко от яблони… Годам к тринадцати я уже все перепробовала: мескалин, THC, травку, кислоту, метаквалон, туинал, валиум и фенциклидин. У меня уже был большой опыт в области карманного и магазинного воровства, а так же уличной проституции. Нью-Йорк был огромной кондитерской, мясным рынком, дурдомом, сценой. Среди пяти миллионов джанки, торчков, алкоголиков, бедных художников, интриганов, мечтателей и ничего не подозревающих жертв — в Нью-Йорке я обрела желанную анонимность. Игровая площадка для дьявола.
Сижу на асфальте у входа в какой-то занюханный клуб в Нижнем Манхэттене. Малость под кайфом, но еще не в кондиции. В кармане — жетон и два бакса. Ключи и помада. Так и живу с хиппарями в «Челси» на птичьих правах. Ищу хоть какой-нибудь выход. Ни хрена пока не получается. Подъезжает такси, фары притушены. Выходит водила, встает надо мной. Говорит: «Залезай…» Я говорю: нет бабок. Он говорит, денег не надо.
Забираюсь на переднее сидение. Водила спрашивает, не хочу ли я прокатиться на Кони-Айленд. Половина второго ночи. Я говорю: а зачем? Он говорит, может, захватим какого-нибудь припозднившегося пассажира. Я пожимаю плечами. Он раскуривает косяк, дает затянуться и мне, включает радио, поет вместе с Джином Питни «Безжалостный город». Кладу ноги на «торпеду». Смотрю на его профиль. Гибрид Кэгни и Чейни. Мне вспоминается старый черно-белый фильм «Человек с тысячей лиц».
Вот так. Еще один тронутый в мою коллекцию. Как говорится, у каждого свой заеб. Этот прикалывался на злых клоунов. На клоунов-убийц. На алкоголиков-акробатов. На одноруких метателей ножей. На лилипутов, канатоходцев — на все, что связано с цирком. Работать таксистом — это как каждую ночь сбегать с цирком. Так он сказал. Туда стремится каждый урод и изгой, или куда-то еще, да куда угодно — лишь бы получить кратковременную передышку от монотонного хаоса своих прогнивших квартир и углов.
И я тоже — не исключение. Сигаю в машину к любому, безрассудно, не думая, нагло присваиваю себе кусочек их ночи, их жизни — просто чтобы забыть о своей. Сварганить себе новую личность на пару часов. Кратковременная передышка от моего личного хаоса. От моей монотонности.
Кэгни уже понесло. Сидит — возмущается, что «Последнего клоуна» так и не выпустили в прокат. Это фильм о нацистской Германии. Джерри Льюис играет размалеванного извращенца, который завлекает детишек в кремационные печи. Он говорит, что обратился с одиночной петицией к Льюису, где призывает его не поддаваться давлению Голливуда, твердо стоять на своем и добиться, чтобы фильм все-таки выпустили на широкий экран. Мы оба знаем, что этого никогда не случится. Но каждому надо держаться за какую-нибудь мечту — пусть даже недостижимую, пусть даже маленькую и дурацкую. Кэгни бьет себя пяткой в грудь, что когда-нибудь он доберется до Голливуда, встретится с последним великим клоуном и все-таки убедит его. Мечтать не вредно, Кэгни.
Мы уже едем по главной улице Кони. Все огни приглушены, ярко горит только вывеска бара на входе в подземку. Сомнительное заведение для престарелых солидных дядечек. Я уже знаю, что туда-то мы и направляемся. Подъезжаем к пустынной стоянке такси и паркуемся. Кэгни говорит, чтобы я посидела в машине — он через десять минут вернется. Я недоверчиво спрашиваю: это что, типа, шутка такая? Он говорит, если мне вдруг надоест ждать, мне никто не мешает вернуться в город на электричке. Бросает мне на колени жетон. Я обзываю его злоебучим козлом и захлопываю дверцу. Он уходит. Я выхожу из машины и иду в бар. Грязный белесый свет, слишком яркий для этого запущенного пустыря стареющих мечтателей. Все пьяные в жопу — никто меня даже не замечает. Даже бармен — и тот нализался в хлам. Воняет пролитым пивом, блевотиной, мочой и гнилью. Я делаю вид, что изучаю музыкальный автомат. Жуткая подборка Мерли Хаггард, Патси Клайн, Джорджа Джонса. Играет «Держись своего мужика». Ко мне подваливает беззубый дедуля. Такой ужратый — даже взгляд фокусируется с трудом. Но шестое чувство подсказывает ему, что я — женского пола. А больше ему ничего и не надо. Спрашивает — этак вежливо, робко и с патетичным надрывом, — не соглашусь ли я потанцевать. Соглашаюсь только из извращенного упрямства. Он кладет мне на бедро свою потную волосатую лапу. Я слегка прикасаюсь к его плечу. Влажному от токсичных отходов. Он тихонечко подпевает, по его грязной роже стекают беззвучные слезы, пробивая себе дорогу сквозь глубокие щели морщин и рытвины оспин. Я представляю, что он — Буковки. Разница, в общем-то, небольшая. Насколько я себе представляю, он — такой же печальный старик, застрявший в пожухлых мечтаниях, в грязном номере в грязном отеле, который он, может быть, называет домом, напротив какой-нибудь грязной сосисочной. От него пахнет годами плохого питания, пьянок и мастурбаций. Я, наверное, точно какая-нибудь извращенка. Потому что мне вдруг становится его жалко. Я понимаю, что нас разделяет всего ничего — один неверный поворот на пути. Один несвоевременный сбой в системе. Одно разбитое сердце. Один лишний стакан. Хочется отвести его домой. Напроситься в гости. Омыть его уставшее старое тело. Постричь ему волосы, чисто выбрить. Сделать ему маникюр. Приготовить завтрак. Растереть его грязные сбитые ноги, от которых воняет сквозь дырки в ботинках. Песня закончилась. Я извиняюсь, вытряхиваю из головы эти полоумные фантазии и иду в сортир. Зрелище очень способствует протрезвлению — остатки моих филантропических поползновений а-ля Мать Тереза тут же рассеиваются, как дым. Единственная кабинка — вся в засохшем говне и блевотине. Решаю пописать в мусорную корзину, переполненную грязными коричневыми бумажными полотенцами. Как-то не обращаю внимания, что корзина не цельная, а вся в дырках. Писаю. Толстая струйка течет из корзины к двери. Ладно, фигня. Все равно никто не заметит — в таком-то сраче. Подтираюсь последним бумажным полотенцем. Нужно к чертям выбираться отсюда, из этого засранного чистилища, где старичье дожидается Судного Дня. Смерть никогда не торопится. Ей спешить некуда. Холодная и жестокая, смерть терпеливо ждет, пока тело само себя не разрушит — до состояния «восстановлению не подлежит». Последний спазм не приносит покоя и облегчения, а лишь абсолютное уничтожение.
Хиппи все-таки собрались с духом и заявили мне прямо: чтобы я освободила свою комнатушку в течение трех дней. Сказали, что я занимаю полезную площадь. Да, все правильно. Тесная каморка над Джоном и Йоко, наверное, считалась первоклассным жильем — для лилипута с атрофированным обонянием. Да, я ни разу им не заплатила тридцать долларов в месяц, которые они так упорно пытались из меня вытянуть. Но дело не в этом.
Прошел слух, что я гонялась за кем-то по всему дому, угрожая садовыми ножницами. Идиотское преувеличение. Я пригласила к себе Кэгни. Того таксиста, который кинул меня на Кони. Встретилась с ним случайно, у входа в один ночной клуб. Пригласила к себе — выкурить косячок. Ему и в голову не пришло, что я на него очень злая. Конечно, ему вряд ли когда-нибудь приходилось выбираться из Бруклина на последнем поезде в два часа ночи. И отбиваться от маленькой армии черных тинейджеров-отморозков, которые только и ждут, как бы им изнасиловать всей толпой какую-нибудь белую девочку, застрявшую на пустынной платформе подземки посреди ночи. В общем, я затащила его к себе. Он, кстати, уже был накурен по самое не хочу. Когда мы пришли, я достала из-под подушки маленькие маникюрные ножнички. Отрезала у него прядь волос. Поскольку он был уже никакущий, он пошатнулся и сверзся с расшатанной лестницы, что ведет на мой чердачок. Я рванула за ним. Смеялась, как полоумная, а он визжал, как девчонка. Он подумал, что я пытаюсь перерезать ему глотку. Я, может быть, и попыталась бы — если бы было, куда девать тело.
Он добрался до выхода и вылетел наружу, вопя, что его убивают. Обломав тем самым весь кайф Джону с Йоко, которым только что вставило героином. Это была последняя капля. Нельзя мешать людям оттягиваться. Назавтра они попросили меня освободить помещение. Я сказала, что постараюсь убраться до понедельника.
Я соврала.