В начале мая тысяча девятьсот сорок четвертого года, когда войска Приморской армии подошли к Севастополю, в солдатской газете «Вперед за Родину!» была напечатана моя корреспонденция о неожиданной встрече двух братьев-грузин, участников штурма Сапун-горы. Примерно через месяц в Симферополе, где тогда находилась наша редакция, я получил письмо такого содержания:
«Уважаемый писатель!
Вы правильно описали мою встречу с братом под Сапун-горою. Большое вам спасибо за это! Но, извините, вы допустили небольшую ошибку: в той суматохе неточно записали наши фамилии. В газете напечатано Заридзе, а мы Базлидзе. Может, это и не имеет большого значения, но мы с братом все-таки просим вас, если можно, исправить эту ошибку. Пишет танкист Гогиа Базлидзе.
18 июня 1944 года».
Дорогой Гогиа Базлидзе, чтобы искупить свою вину перед вами, я решил почти заново написать о том памятном событии в вашей жизни. Как это удалось — судите сами.
Леван Базлидзе вышел из душного полумрака санитарной палатки и сразу почувствовал непреодолимую слабость. Почти полчаса женщина-хирург возилась с его раной в голове, извлекая мелкие осколки, промывая и зашивая ее. Леван все вытерпел, не проронил ни единого звука. А вот сейчас, может от свежего воздуха, а может просто оттого, что иссякли силы, у него вдруг закружилась голова, подкосились ноги.
Леван припал к плечу подоспевшего санитара и медленно опустился на землю.
Помутневшими от боли глазами он, не узнавая, оглядел поляну, залитую солнцем, и вдруг увидел, как из лесу вышли деревца алычи, все в белых весенних цветах.
«Откуда они здесь?» — удивился Леван, напрягая ослабевшее зрение, и не сразу понял: это санитарки в белых халатах. Здесь же медсанбат.
Леван сейчас увидел и раненых, лежавших в густой высокой траве. Из палатки хирурга слышались чьи-то сдержанные стоны, где-то сердито шипел примус, булькала кипящая вода, время от времени в кустах дикой сирени дремотно посвистывал соловей, а совсем рядом с Леваном вполголоса переговаривались легкораненые.
Медсанбат разместился на склоне невысокой горы, поросшей молодым дубняком; остро пахли нагретые солнцем почки; внизу, в почерневшей от огня лощине, еще дымились подбитые танки, из окна железнодорожной будки временами вырывалось почти бесцветное от яркого солнца пламя.
Совсем недавно здесь прошли сто двадцать танков, огнем и гусеницами разметая все на своем пути, а сейчас было тихо, мирно, и лишь изредка то тут, то там гулко звучали одиночные выстрелы. Кто стрелял? Почему стрелял? Говорили, что это стреляют санитары, пугая попрятавшихся в окопах гитлеровцев. Но Леван знал, что это стреляют разгоряченные боем солдаты, еще не привыкшие к этой необычайной, сразу наступившей тишине.
Время приближалось к полудню, и над поляной, где лежал Леван, сгустился душный запах крови и каких-то лекарств, и только иногда слабый ветерок приносил запах дикой сирени.
Леван приподнялся на локтях и оглядел поляну: «Нет ли кого из моей роты?» Ни одного знакомого лица.
Под низкорослым дубом, в тени распряженной линейки, полулежал раненый в черном комбинезоне, с наглухо забинтованным лицом. На его повязке причудливо играли тени беспокойной листвы. Только правым глазом смотрел он сквозь узкий просвет на Левана. Бессильно откинув голову, он тяжело дышал — тонкая марля трепетала на его губах. Вдруг он всем телом подался вперед и возбужденно замахал рукой: то ли звал кого-то к себе, то ли заметался в бредовой горячке.
«Бедняга», — с внезапной грустью подумал Леван.
Короткий, приглушенный стон вырвался из груди танкиста, и он еще нетерпеливее замахал рукой, словно требуя чего-то.
Может, оттого, что Леван долго молчал, а может, оттого, что волнение танкиста передалось ему, он, не соразмерив голоса и сил своих, громко крикнул:
— Сестра, воды!
Не легко дались ему эти два слова. Притихшая было боль снова обрушилась на него: в висках застучало; морщины резче обозначились на усталом лице, и снова выплыли из лесу белые деревца алычи. Но Леван уже знал, чем усмирить эту боль, и он, торопясь и сбиваясь, стал перебирать разрозненные, мучительно ускользающие из памяти картины утреннего боя.
Боль воспоминания... Лишь она одна сильнее раны жгла его душу.
...Светало. До начала атаки оставались считанные минуты. Отдав необходимые распоряжения бойцам своего отделения, Леван туже затянул под подбородком ремешок каски и, нащупав ногой узкие ступеньки, выглянул из траншеи.
На взрытую снарядами поляну стаями садились птицы и жадно клевали вывернутые жирные комья земли с помятой травой.
«Давно, должно быть, не пахали эту землю», — подумал Леван и так ясно увидел свою далекую Алазанскую долину и себя, идущим за пятикорпусным плугом, так ясно услышал неумолчный гомон грачей, едва поспевающих за пахарем, что сердце защемило, и он, вздохнув, спрыгнул обратно в траншею.
Перед боем лучше не оглядываться назад.
«Значит, так, — подумал он, отгоняя от себя все другие мысли, — проскочить к лощине... Откосы крутые, но щебень поможет, бежать будет легко. Главное — выйти на рубеж, а там видно будет».
Из лощины пришлось ползти по голой бурой земле, изрытой гусеницами танков. И хотя товарищей пока не было видно, но он слышал, как в овраге, позади него, шуршал под ногами щебень и временами позвякивала чья-то лопата. Отделение шло за ним.
Первая пуля, словно спичка, чиркнула по каске Левана.
«Шальная», — успокоил он себя и еще быстрее заработал локтями.
Некоторое время он еще слышал шуршание щебня под ногами бойцов, и стук лопаты, и отдельные выстрелы, и тикание часов в нагрудном кармане, и далекие голоса бесстрашных деревенских петухов, но вдруг все стихло, он даже не услышал собственного крика: «Вперед!..» Началась атака.
Справа, совсем близко, ударил вражеский пулемет. Пули неслышно ложились почти рядом, взметая гривы пыли. И так же неслышно, роняя оружие, падали сраженные солдаты.
Пришлось залечь, но до лопаты дело не дошло. Мимо Левана, обдав его запахом горячего железа, прошел, переваливаясь с боку на бок, тяжелый танк. На борту его Леван увидел изображение скачущего оленя. Что-то очень знакомое почудилось ему в этом рисунке, в какое-то мгновение ему страстно захотелось вспомнить, что это... Но думать об этом уже не было времени. Танк подмял пулеметное гнездо, и нужно было поднимать солдат для последнего рывка.
Что было дальше, Левану помнилось смутно. Обгоняя кого-то, он оставил на колючей проволоке полрукава гимнастерки и крепко разодрал себе локоть. В руках беззвучно, так ему казалось, бился автомат. И хотя он бежал изо всех сил, он все время думал, что бежит слишком медленно и никогда не доберется до той небольшой горки, где засели гитлеровцы. Это было похоже на мучительный сон, когда бежишь куда-то и все не можешь добежать...
Леван раньше других одолел пригорок и ворвался во вражескую траншею.
Скольких он убил в этой схватке? Тогда, в бою, ему казалось, что он один в траншее и один убивает всех фашистов, — это обманчивое чувство сопровождало его до конца атаки.
А потом, рассказывая мне об этом бое, Леван добродушно посмеивался над собой, над этим ощущением, хотя, как признался он, в те минуты оно очень помогло ему. Леван думал тогда, что он непобедим.
Скольких же? Трех, четырех? Трудно вспомнить. Но вот последний гитлеровец поднял перед ним руки. Это произошло уже во дворе пылающей железнодорожной будки. «Что ж! Раз сдаешься — возьму!» — решил Леван и доверчиво опустил автомат. И это едва не стоило ему жизни. Фашист взмахнул рукой и метнул гранату... Хорошо, что Леван успел броситься на землю, а то и лопатой не подобрать бы его останков. Только несколько маленьких осколков попало в него. И вот сиди сейчас, Леван Базлидзе, с перевязанной головой на тихой, мирной поляне, вдыхай запах сирени и лекарств и завидуй счастью тех, кто сегодня ворвется в Севастополь.
В течение восьми месяцев Леван оборонял этот город. Здесь он отбивал атаку седьмого июня сорок второго года — самую страшную из всех вражеских атак, когда самолеты противника сбросили на горстку храбрецов несколько тысяч бомб.
Двести пятьдесят дней в Севастополе!..
Здесь Леван был ранен третий раз, и на Херсонесском мысу верные товарищи посадили едва живого солдата на катер, идущий к Большой земле.
Это было двадцать три месяца назад. Но не только раны он уносил из Севастополя — он твердо верил, что еще вернется сюда.
И он вернулся, опаленный жарким суховеем кубанских степей, умудренный опытом жестоких сражений; в складках его сапог залегла пыль «Голубой линии», а волосы и шинель пропитались соленым запахом двух морей.
Удивительно, но Леван никогда не думал, что его могут убить до того, как он войдет в Севастополь, что его могли убить и раньше, где-нибудь на Кубани или в Керчи. Правда, в начале войны, когда его дивизии день за днем приходилось отступать и каждая оставленная деревушка отравляла ему душу, он иногда впадал в отчаяние, и ему казалось безразличным: жить или умереть.
Но когда горечь поражений сменил яростный восторг штурмов и побед, мысль, что его могут убить, как-то незаметно ускользнула из сознания. Сейчас он думал о смерти спокойно, без тревоги, как о чем-то неизбежном, но далеком.
...Легкое прикосновение чьей-то руки вывело Левана из раздумья. Санитарка поднесла ему котелок с водой.
— Не мне... Вот ему дайте, — сказал Леван, показывая на раненого танкиста.
— Ему? — переспросила санитарка.
— Да, он уже давно просит.
— Как же просит, если он не может говорить? — удивилась женщина. — Парень контужен, его вынесли из горящего танка, и он не говорит и не слышит.
— Но он так махал мне рукой... И я подумал...
Леван посмотрел на раненого танкиста и снова вспомнил танк со скачущим оленем на борту.
— Танкисты здорово дрались сегодня! — восхищенно проговорил Леван.
Санитарка приподняла голову танкиста и поднесла воду к его губам, но раненый не стал пить и еще нетерпеливее, чем прежде, помахал рукой Левану. Должно быть, эти движения были ему не под силу, и он устало откинулся назад и замер. Даже марлевая повязка на его губах перестала шевелиться. Но через минуту танкист собрал силы, расстегнул ворот черного комбинезона, достал из-за пазухи какой-то сверток, дрожащими пальцами торопливо перебрал бумаги и протянул Левану помятый синий конверт. Леван взял его, посмотрел на адрес, потом на забинтованное лицо танкиста.
— Гоги, брат мой! Как же я тебя не узнал? — почти шепотом проговорил Леван. В руках у него было письмо матери.
По движению его губ танкист понял, что брат произнес его имя. И это было все, в чем он сейчас нуждался...
...Мне довелось присутствовать при этой встрече. Я видел, как беззвучно, по-мужски рыдал Леван. Затем он круто повернулся и ушел за палатку: мужчине среди мужчин слезы не к лицу, даже если они от такого большого счастья.
Немного успокоившись, Леван вернулся к брату и поднес к его глазу клочок бумаги. На нем было написано: «Если можешь, Гоги, напиши — было ли что-нибудь нарисовано на твоем танке».
Георгий Базлидзе взял у брата карандаш. Напряженно следил Леван за нетвердой его рукой. Не глядя на бумагу, танкист нацарапал одно слово: «Олень».
Леван улыбнулся, и на лице его разгладились жесткие, суровые морщины войны. Так вот почему взволновал его скачущий олень на борту танка! В детстве младший братишка его все свои ученические тетради заполнял вот такими скачущими оленями.
«Значит, вместе дрались», — подумал Леван и тихо положил свою горячую ладонь на руку Георгия. И было в этом прикосновении и любовь брата, и ласка матери, и тепло кахетинской земли — было все, во имя чего они оба сражались в это солнечное майское утро.
Севастополь
1944—1950