У попа была собака,
Он ее любил.
Она съела кусок мяса,
Он ее убил.
И в яму закопал,
И надпись надписал,
что:
У попа была собака,
и т.д.
(Записки о Британской войне,
книга IV, гл. 10,
подстр. пер. изд. «Польза»)
По многим причинам, так как вследствие того, что Цезарь набрал при помощи рекрутского набора новых два легиона, из коих один направил форсированным маршем в Британию, а другой, назначивши начальником Тита Акция Барбона, оставил на зимних квартирах в окрестностях Лютеции для его пропитания, и как впоследствии он узнал через лазутчиков, солдаты сильно роптали по недостатку продовольствия. Известно, что многие мелкие животные, как-то: собаки и лисицы и зайцы также, охотно принимаемы в пищу с тем большим удовольствием, чем больше мучимы они голодом. Поэтому верховный жрец десятого легиона съел в живом виде легионного волкодава, который съел у него весь запас сушеного мяса на зиму. Возбужденный известиями, Цезарь послал легатов донести Сенату, что по многим причинам, так как вследствие того, что Цезарь набрал при помощи рекрутского набора новых два легиона и т. д.
В безмятежные дни мира,
дни и радости и счастья,
на земле Оджибуэев
жил седой учитель-кацик.
У него был Мишенава,
пес лукавый и ученый,
и старик души не чаял
в Мишенаве, псе разумном.
Как-то, сидя у вигвама
и прислушиваясь к стону
засыпающей Шух-шух-ги,
цапли сизой длинноперой,
он задумался глубоко
и забыл о пеммикане,
что для трапезы вечерней
принесли ему соседи.
То проведал пес лукавый,
и, как гнусный Шогодайа,
трус презренный и ничтожный,
он подкрался к пеммикану,
вмиг все съел обжора гадкий.
Но узнал об этом кацик,
и, схватив свой томагаук,
он убил одним ударом
злого вора Мишенаву.
А потом сплел пестрый вампум[8]
про себя и про собаку:
«В безмятежные дни мира,
дни и радости и счастья
и т. д.
Перевод с английского
Да, я убил! Иначе я не мог,
Но не зови меня убийцей в рясе.
Был беззаветно мной любим бульдог,
Я не жалел ему костей и мяса.
И все ж убил! Похитив мой ростбиф,
Он из бульдога стал простой дворняжкой.
Так мог ли жить он, сердце мне разбив
И омрачив мой мозг заботой тяжкой?!
Да, я убил! Но я же сохранил
Его черты в сердцах людей навеки.
Он будет жить во мгле моих чернил,
Покуда в мире есть моря и реки.
Его гробница — мой сонет. Вот так
Меня по-русски передаст Маршак.
В каком краю — неведомо,
в каком году — не сказано,
в деревне Пустоголодно
жил был расстрига-поп.
Жила с попом собачечка
по имени Жужжеточка,
собой умна, красоточка,
да и честна притом.
На ту собачку верную
бросал свои владения,
амбары да чуланчики,
телячья мяса полные,
поп все свое добро.
Но голод штуку скверную
сыграл с Жужжеткой верною,
и, дичь украв превкусную,
собачка съела всю.
Узнав про кражу злостную,
взял поп секиру острую,
и ту Жужжетку верную
в саду он зарубил.
И, слезы проливаючи,
купил плиту чугунную
и буквами словенскими
велел Вавиле-слесарю
там надпись надписать:
«В каком краю — неведомо,
и т. д.
Он убил ее.
Убил, потому что любил. Так повелось в веках.
Пурпурное мясо, кровавое, как тога римских императоров, и более красное, нежели огненные анемоны, еще терзал жемчуг ее зубов. Серебряные луны ее маленьких ножек неподвижно покоились на изумрудном газоне, окрашенном рубиновой кровью, этой росою любви и страданья.
— «Poor Bobby!»[9] — вздохнул мистер Чезьюибл, викарий Ноттенгеймской церкви, отбрасывая прочь палку, орудие убийства: — «Ты не знал, что, хотя любовь есть воровство, воровство не есть любовь. Смерть открыла тебе эту тайну. Ты сейчас мудрее всех мудрецов мира. Requiescas in pace»[10].
Он удалился.
С лиловых ирисов капали слезы на золотой песок...
Он убил ее.
Убил, потому что любил.
На столовых часах аббата Антуана Парэ пробило пять. Мари-Анн, исполнявшая в течение двадцати лет обязанности кухарки аббата, начала беспокоиться. Аббат, всегда такой аккуратный, сегодня почему-то запоздал. Вместе с Мари-Анн беспокоился и Лаведак, любимый сеттер Антуана Парэ (он был ему большим другом). По природе своей Лаведак был стоиком и весьма философски относился ко всем событиям, памятуя превосходные изречения Марка Аврелия, которые он неоднократно перечитывал вместе с аббатом. Но сегодня желудок Лаведака заставил его беспокойно поглядывать то на дверь, через которую обычно входил аббат, то на стол, на котором стояла холодная говядина с горошком.
И вдруг стихийный импульс сократил стальные мускулы его ног. Миг — и говядина очутилась в зубах Лаведака. Сейчас же к нему вернулось его философское спокойствие. «Mêden agan»[11], — подумал он, соскакивая со стула.
Дверь отворилась, и в столовую вошел Антуан Парэ. Увидав Лаведака, аббат покачал укоризненно головой.
— Конечно, — сказал он, — собственность есть понятие относительное. Древние египтяне, как свидетельствует Геродот, чрезвычайно любили похищать невинность чужих жен, не считая это грехом. Но поскольку она является мощным фактором человеческой культуры и цивилизации, всякий, нарушающий права собственности, является преступником. Смотри об этом у Савиньи.
Всякое же преступление, как говорит тот же Савиньи, влечет за собой и наказание.
— Мари-Анн, утопите Лаведака.
Сэм Слокер знал толк в виски, в пшенице, в часах, в морских свинках, в колесной мази, в чулках, в ракушках, в сортах индиго, в бриллиантах, в подошвах, в фотографиях и во многом другом. Когда я встретил его в первый раз в Оклахоме, он торговал эликсиром собственного производства, противоядием от укусов бешеных ящериц. В Миннесоте мы столкнулись с ним у стойки багроволицей вдовы, трактирщицы миссис Пирлс. Он предлагал вдове свои услуги в качестве мозольного оператора за одну бутылку шотландского виски.
— Ну, Сэм, расскажите, — попросил я, когда бутылки были уже откупорены, — как вышло, что доллары стали для вас нумизматической редкостью, и мозоли м-сс Пирлс чуть не сделались жертвой вашей финансовой политики.
Сэм задумчиво сплюнул на кончик моего сапога и нехотя проронил:
— Не люблю я попов.
— О, Сэм, — энергично запротестовал я, — вы знаете, что никогда в нашем роду не было длиннорясых.
— Да нет, — угрюмо проворчал он, — я говорю об этом старом мерзавце, об этой клистирной кишке, об этом кроличьем помете, о дакотском мормоне. Ведь собаке цены не было, я мог бы продать каждого щенка не меньше чем за тысячу долларов.
— А пес был ваш? — неуверенно спросил я, боясь, что не совсем точно поспеваю за ходом мыслей Сэма Слокера.
— Ну да, мой. Я получил его еще щенком от сторожа питомника за пачку табаку. Когда дакотское преподобие увидел собаку на выставке, у него хребет затрясся от восторга. Тогда же я и продал ему собаку с условием, что первые щенята — мои. У меня уже и покупатели были. А, проклятый пророк, попадись ты мне, гнилая твоя селезенка, был бы ты у меня кладбищенским мясом!
— Ну, и что же? — с интересом спросил я.
Сэм яростно стукнул кулаком по столу:
— Эта церковная росомаха, этот скаред убил ее из-за куска протухшего ростбифа. Что же, по-вашему, собака так и должна сидеть на диете? Да еще такая благородная собака. Нет, пусть я буду на виселице, пусть мною позавтракают койоты, если я не прав. У этого святоши от жадности свихнуло мозги набекрень, когда он обнаружил, что его мясные запасы тают. Нет собаки, нет щенят — пропали мои доллары.
— Да, — сочувственно заметил я, — история, действительно, неприятная.
Прощаясь, Сэм протянул мне руку и уже в дверях процедил сквозь зубы:
— Только одно и утешает меня, что тащить мясо приучил собаку я сам. Всю зиму у меня был довольно недурной мясной стол.
Поп сив и стар. Глаза красны от слез.
Одна забота — зажигать лампады.
Жена в гробу. И дочка за оградой.
Последний друг — худой, облезлый пес.
Теперь попу уже не много надо:
Краюшку хлеба, пачку папирос.
Но жаден пес. С ним никакого сладу.
Лукав, хитер. И мясо он унес.
Нет, так нельзя! В глазах усталых пламень.
Поп, ковыляя, тащится в сарай.
Берет топор. И, наточив о камень,
Псу говорит в последний раз: прощай.
Топор взлетел в широком плавном взмахе,
И заалела киноварь на плахе.
У истоков сумрачного Конго,
Возле озера Виктория-Нианца
Под удары жреческого гонга
Он свершал магические танцы.
Бормотанье, завыванье, пенье,
Утомясь, переходило в стоны,
Но смотрел уже без удивленья
Старый пес — подарок Ливингстона.
Пестрый сеттер, быстр как ветер,
Всех был преданней на свете,
Не воришка и не трус.
Но для старых и голодных
Добродетели бесплодны,
Драгоценней мяса кус.
Пестрый пес лежал так близко,
Мяса кус висел так низко,
Над землей всего лишь фут.
И открылась в сердце дверца,
А когда им шепчет сердце,
Псы не борются, не ждут.
Сегодня ты как-то печально глядишь на ковры и обои
И слушать не хочешь про страны, где вечно ласкающий май.
Послушай, огни погасим, и пригрезится пусть нам обоим,
Как жрец, разозлившись на пса, смертоносный схватил ассегай.
Помчалось копье, загудя, убегавшей собаке вдогонку,
И, кровью песок обагрив, повалился наказанный пес.
Послушай, — на озере Ньянца, под звуки гудящего гонга,
Жил сеттер голодный и быстрый, и мясо жреца он унес...
Я бедный попик убогий,
живу без улыбок и слез.
Ах, все исходил дороги
со мною немощный пес.
Обветшала грустная келья,
скуден мяса кусок.
И его в печальном весельи
куда-то пес уволок.
И смерть к нему руки простерла...
Оба мы скорбь затаим.
Не знал я, как хрупко горло
под ошейником медным твоим.
Псу-супостату, взалкавшему мясо!
Зри, на себе раздираю я рясу
И проклинаю тебя я теперь,
Зверь нечувствительный, неблагодарный,
Тать, сластолюбец, лукавый, коварный,
Скверны исполненный, мерзостный зверь.
Буду судиться с тобою я ныне:
Мать родила тебя ночью в полях,
И, о тебе не заботясь, о сыне,
Пуп не обрезала, и не омыла,
И не посолила, и не повила,
Бросила тя на попрание в прах.
Сукой забытый щенок беспризорный,
Был уготован ты смерти позорной.
Я ж тебе молвил: живи во крови.
Жалости полный, слезою Рахили
Вымыл, покрыл тебя епитрахилью
И сочетался с тобою в любви.
Шерсть расчесал твою, блох уничтожил,
У очага разостлал твое ложе,
В пищу дарил тебе лучший кусок.
Ты ж возгордился, безумный щенок,
Сам непомерной облек себя властью,
Полный желаний беспутных, больных,
И распалялся нечистою страстью
К изображениям на мясных.
И, насбирав в околотке паршивых
Псов, доброты моей не оценя,
Ты, блудодейственный, ты, похотливый,
Мясо украл у меня, у меня!
Гнев изолью, истощу свою ярость,
Буду судиться с тобой до конца,
Семя сотру, прокляну твою старость,
От моего не укрыться лица.
Ты не избегнешь положенной кары,
Шею подставлю твою под удары,
Поволоку тебя сам на позор,
Сам подыму на тебя я топор,
Прах орошу искупительной кровью,
Ибо тебя возлюбил от всех псов я,
Больше Барбоса и больше Жужу.
Полный страдания, ныне гляжу
Я на твои неизбывные муки,
Но не опустятся грозные руки,
Ибо я полн справедливости, пес,
Ибо я правды нездешней орудье,
Ибо свершаю не месть — правосудье,
Ибо ты мясо иерея унес...
Жил поп мордастый
и пес зубастый
в ладу, как всякие скоты,
и даже выпили на «ты».
Какую ж кличку,
какую ж кличку
псу подарил расстрига поп?
«Сарынь на кичку,
сарынь на кичку,
паршивый пес, ядреный лоб».
Пес заворчал —
«с костями баста,
добуду мяса, коль я не трус».
И тотчас в кухне заграбастал
он у попа
огромный кус.
Поп увидал, что кус похищен,
и ретивое сдержать не смог.
«Подлец ты,
шельма,
голенище!
Полкварты дегтя лаптем в бок!»
А я вам, гражданочка, прямо скажу: не люблю я попов. Не то чтобы я к партии подмазывался, антирелигиозного дурману напускал, но только не люблю я духовной категории.
А за что, спросите, не люблю? За жадность, за скаредность, — вот за что. И не то чтоб я сам мот был или бонвиван какой, но вот судите сами, какие от попов могут поступки происходить.
Живет с нами на одной лестнице духовная особа, Николо-Воздвиженского приходу священник. Собачка у них имелась, не скажу чтобы очень благородного происхождения, да ведь главное-то не лягавость эта самая, а характер.
А характер у ней, надо сказать, замечательный был, ну, просто сказать, домовитая собачка была, не гулена какая-нибудь дворняжная.
И стали мы примечать, что собачка худеть начала. Ребра, знаете, обозначаются, и на морде грусть. Одно слово — плохое питание и обмен веществ.
Стали мы духовной особе замечания говорить, не по грубости, конечно, а по-деловому:
«Так, мол, и так, вы бы, товарищ, служитель культа, собачке вашей мясной паек увеличили, худает собачка ваша, как бы и вовсе не сдохла».
А духовная особа проходит равнодушной походкой, будто и не ее это касается.
Только гляжу, в понедельник утром возле помойной ямы собачий труп валяется. Ножки тоненькие свесились, шерсточка в крови, а ухо-то, знаете, вроде каблуком придавлено.
Тоска меня взяла — очень уж приятная собака во дворе была, на лестнице никогда не гадила. Стал я у дворника справки наводить, как да что да неужто песик своею смертью от плохого питания помер.
И узнали мы, гражданочка, что духовное лицо своими руками собачку уничтожило за паршивый, извиняюсь, кусок мяса. Съела собачка мясо обеденное, а мясу тому, простите, кукиш цена.
Обида меня взяла, гражданочка, скажу вам, до смерти.
И хотите — обижайтесь, хотите — нет, а я вам открыто скажу: не люблю я духовной категории.
У попа была собака,
Всех была она ему милей.
Звали ту собаку,
Псину-забияку
Ли-
хо-
дей.
Пошел попик на базар
И купил там самовар,
Самоварчик новый,
Двадцатилитровый,
Самоварчик новый —
Ай-я-я!
Фирмы «Баташов и
Сыновья».
Нынче своей псине,
Псине-собачине,
Справит именины
Поп
Евтроп.
Попик счастлив, попик рад:
Именинный стол богат.
Редька, репа, помидоры,
Огурцов с капустой горы;
Густо, густо, густо, густо
Там навалено капусты;
И салат и майонез —
Просто чудо из чудес;
Сто фунтов шоколада,
Сто фунтов мармелада
И тысяча порций мороженого.
Только смотрит Лиходей
С точки зрения своей:
Что за мерзостный обед —
Ни костей, ни мяса нет;
Даже сало убежало,
Утекло средь бела дня,
И ватрушка, как лягушка,
Ускакала от меня.
Но себя в обиду я не дам,
Позабочусь о себе я сам.
А потом как зарычит,
Да хвостом как застучит,
Да на погреб он бегом
За свининой, пирогом
И хозяину назло
Слопал мяса два кило,
И колбаски три кружка,
И четыре потрошка,
А потом, набравшись сил,
Жирным салом закусил.
Ешь, ешь, Лиходей,
Ты попа не жалей —
Этот старый скаред
Нам еще нажарит!
Как узнал об этом поп,
Он нахмурил гневно лоб:
Ах, разбойник, ах, злодей,
Ты мазурик, Лиходей!
Старый, грозный поп, поп
Сапогами топ, топ,
А рукою ловкой
Крепкую веревку
Затянул на шее
Вора — Лиходея.
Гибни, гибни, гибни, плут, —
Вот теперь тебе капут!
Убив Лиходея, поп бородатый
Выкопал яму железной лопатой,
И в яму закопал,
И надпись написал,
Что:
У попа была собака
И т. д.
в которой пока еще ничего не говорится и которая, в сущности, совсем не нужна. Попутно читатель узнает о том, какие галстуки предпочитает старший клерк фирмы «Плумдинг и Сын» Реджинальд Хавтайм.
пожалуй, немного короткая, но достаточно ясная. Здесь впервые появляется патер Круцификс и его любимая собака.
из которой читатель почерпает много полезных сведений. Так, например, здесь неопровержимо доказывается тот важный факт, что у собак желудочный сок вырабатывается независимо от вздорожания мясных продуктов на международном рынке.
Именно этот факт послужил толчком к написанию
где описывается печальная участь шнитцеля по-венски, предназначавшегося на завтрак патеру Круцификсу. В этой главе патер должен убить собаку за воровство, но убийство переносится в
на которую автор просит читателя перенести все свое внимание. Здесь читатель убедится, что горячая любовь нередко переходит в такую же горячую ненависть, когда к любви примешивается голод. Патер Круцификс убивает свою собаку, съевшую шнитцель по-венски.
повествуется о том, что эта глава, в сущности, не нужна, так же как и первая, и что знаменитая хиромантка Фелиция Клистирстон предсказала автору, что он умрет в 1999 году.
С брюхом, выстеленным ватой,
Сам плешив, но длинновлас,
С бородой продолговатой —
Кто из нас прищурил глаз?
То — духовная особа,
Поп, являющий собой
Спеси, алчности и злобы
Тонко смешанный настой.
Кто бежит за ним трусцою,
Жарко вывалив язык,
С вислоухой головою,
Шерстяною, как башлык?
То животное — Собака
По прозванью Кабысдох
Был попом любим. Однако —
Впал в немилость и заглох.
Он за то попал в опалу,
Что имел отменный вкус
И в кладовке съел немалый
Тучный, сочный мяса кус.
Холмик есть в саду Нескучном,
А на нем зеленый мох.
Там зарыт собственноручно
Тем попом благополучно
Убиенный Кабысдох.
(ранний)
Детство мое бедное, горькое, сиротское!
Помню избы черные, мельницу с прудом
И отца Гервасия, батюшки приходского,
Крытый тесом, каменный двухэтажный дом.
Рыженького песика, Шарика кудлатого,
Баловня поповского, вижу пред собой,
Как на зорьке утренней лета благодатного
Из мясного погреба он летел стрелой.
А за ним с увесистой палкой суковатою,
В длинной рясе путаясь, мчался грозный поп.
Кровь смочила травушку, росами богатую, —
Угодила Шарику палка прямо в лоб...
Яму рыл я в садике у отца Гервасия:
Поп велел мне Шарика глубже закопать,
А могилку скромную надписью украсил он:
«Горе псу, посмевшему мясо воровать!»
С той поры поповское племя окаянное,
Жадин долгогривых я видеть не могу...
Ой, заря багряная, ой, роса медвяная,
Детство мое бедное, где же ты, ау!
Бывший поп, а сейчас ничто, Кузьма Кузьмич Нефедов вполз в вырытую им яму для себя и Даши землянку и сразу же из брошенного в угол вещевого мешка вытащил несколько книг, с которыми никогда не расставался, — 12 томов «Истории государства Российского» Карамзина, 19 томов «Истории России с древнейших времен» Соловьева, 4 тома «Русской истории» Ключевского и «Русскую историю в самом сжатом очерке» Покровского — и быстро-быстро начал читать. Целых 36 минут бегал он блестящими и невидящими глазами по страницам, пока не одолел их, бормоча:
— Да, душенька, да, Дарья Дмитриевна, яблочко сладкое, но недозрелое. Не знаете вы народа нашего. А ведь знакомец ваш, поэт Бессонов, которого так оболгал сочинивший всех нас автор, мудро сказал: «Умом России не понять, аршином общим не измерить». Верно это: уезд от нас останется — и оттуда пойдет русская земля. А сейчас хорошо бы поесть для веселья души и тела, поесть-покушать эссен-фрессен, манже-бламанже, или, как говорили мы в семинарии, доводя до крайностей ирритации отца келаря, шамо-шамави-шаматум-шамаре. Кстати же где-то на полочке и кусок мяса лежать должен, а сейчас с речки и Дарья Дмитриевна придет, после купанья голодная.
Однако на полочке, кроме неизвестно как туда попавшей трехфунтовой гирьки, ничего не было. Но зато ясно видны были следы собачьих лап, недвусмысленно показавшие, чьих рук это дело. Хозяйка этих лап, попова собака Бурбос, помесь меделяна с левреткой, тихо лежала в углу, разомлев от нечаянной сытости.
— Так, так, — сказал Кузьма Кузьмич, — я прочел огромную массу книг и в одной из них вычитал: «Блажен, иже и скоты милует». Но стоишь ли ты милованья, скот Бурбос? Ты ведь помнишь, что сказал Ричард Бринсли Шеридан: «Когда неблагодарность острит жало обиды, рана вдвойне болезненней». Вот и меня острит жало обиды. Я ли тебя не любил, я ли тебя не кормил? А ты? Не могу снести этого, Бурбошка! Вспомни, Бурбосе, эпиграф к «Анне Карениной»: «Мне отмщение, и аз воздам». Так иди сюда, собака!
Ничего не подозревая, Бурбос подошел к попу, и тут же точный удар трехфунтовой гирьки свалил его мертвым.
— Да, Бурбошка, — сказал, вздохнув, Кузьма Кузьмич, — вот и стал ты разгадкой Самсоновой загадки: «Из ядущего вышло ядомое, а из сильного сладкое». Был ты ядущим, а теперь быть тебе ядомым.
Когда Даша вошла в землянку, Кузьма Кузьмич поджаривал на Бурбосовом жиру его же печенку, фальшиво при этом напевая:
— У попа была собака, он ее любил.
Но Дашу это не раздражало; до встречи с Телегиным оставалось всего две главы.
(невысокий раек)
Сие сказанное мое гишпанское, игристое, как шампанское, не сиротское и не панское, и донкихотское, и санчо-панское. Начати же ся песне той не по замышлению Боянову, а по измышлению Кирсанова, того самого Семы, с кем все мы знакомы. Раз-два, взяли!
У Мадридских у ворот
Правят девки хоровод.
Кровь у девушек горит,
И орут на весь Мадрид
«Во саду ли, в огороде»
В Лопе-Вежьем переводе.
Входят в круг молодчики,
Хороводоводчики,
Толедские, гранадские,
Лихачи Кордовичи.
Гряньте им казацкую,
Скрипачи хаймовичи!
Вот на почин и есть зачин и для женщин, и для мужчин, и все чин чином, а теперь за зачином начинаю свой сказ грешный аз.
Во граде Мадриде груда народу всякого роду, всякой твари по паре, разные люди и в разном ладе, вредные дяди и бледные леди. И состоял там в поповском кадре поп-гололоб, по-ихнему падре, по имени Педро, умом немудрый, душою нещедрый, выдра выдрой, лахудра лахудрой. И был у него пес-такса, нос — вакса, по-гишпански Эль-Кано. Вставал он рано, пил из фонтана, а есть не ел, не потому что говел, а потому, что тот падре Педро, занудре-паскудре, был жадная гадина, неладная жадина, сам-то ел, а для Эль-Кано жалел.
Сидел падре в Мадриде. Глядел на корриду, ржал песню о Сиде, жрал олла-подриде, пил вино из бокала, сосал сладкое — сало, и все ему мало, проел сыр до дыр, испачкал поповский мундир.
Вот сыр так сыр,
Вот пир так пир.
У меня все есть,
А у таксы нема,
Я могу все есть
Выше максимума.
Ох и стало такое обидно, ох и стало Эль-Кано завидно, и, не помня себя от злости, цапанул он полкости и бежать. Произнес тут нечто падре про собачью мадре, что по-ихнему мать, схватил тут дубинку и убил псих псинку, и в яму закопал, и надпись надписал, что во граде Мадриде падре в тесноте и обиде от такс. Так-с! Ну и дела — как сажа бела!
А нас счастье не минь, а Педро аминь, а критика сгинь! Дзинь!
Какой смешной случай,
Какой сюжет старый!
Попу был друг лучший
Любимец пес Карый.
Но поп — гроза в рясе.
На пса огонь молний.
А дело все в мясе
Из кладовой полной.
Свиные в ней туши
Грузней земной суши.
Тугих колбас кольца
Круглы, как диск солнца.
И съел-то пес малость —
Всего один ломтик,
Но поп, придя в ярость,
Сломал о пса зонтик.
Кричал, глаза пуча:
«Издохни, вор гнусный!»
Какой смешной случай,
Какой финал грустный!
Стояла во дворе хибарка,
В хибарке поп Харламов жил,
А у попа была овчарка,
И он ее, как водится, любил.
Она была красавица собака.
И он ее, товарищи, любил.
А на столе лежал кусок грудинки,
И лампочка светила над куском.
Овчарка проглотила слюнки,
И в комнате запахло воровством.
Собака съела мясо без заминки,
А мясо, между прочим-то, с душком...
Овчарке воздержаться бы, ребята,
Да, что ли, не хватило бедной сил...
А поп со зла покрыл собаку матом
И тем ее, товарищи, убил!
А ведь она ни в чем не виновата:
Ведь он ее, скупяга, не кормил.