XII

Небо было безоблачно, воздух чист и прозрачен; Палермо пробуждался, словно в ожидании праздника: занятия в школах и семинариях были отменены и, казалось, все население собралось на улице Толедо, по которой должен был проехать осужденный, так как церковь святого Франциска Сальского, где он провел ночь, находилась на одном конце улицы, а Морская площадь, где готовилась казнь, — на другом. Все окна нижних этажей были заняты женщинами, ибо любопытство подняло их на ноги в тот час, когда они обычно еще нежились в постели; за иными зарешеченными окнами[13] мелькали как тени монахини различных монастырей Палермо и его окрестностей, а на плоских крышах города колыхалась, будто хлебное поле, толпа зрителей, забравшихся выше всех. У двери церкви осужденного ждала повозка с впряженными в нее мулами; впереди нее шествовали члены братства белых кающихся: первый из них держал крест, а четверо остальных несли гроб; позади повозки ехал верхом на коне палач с красным флагом в руке; за палачом шли двое его помощников; за ними, наконец, выступало братство черных кающихся — оно замыкало шествие, двигавшееся между двойными рядами стражников и солдат; по бокам его и среди толпы сновали мужчины в длинном сером одеянии с капюшонами, в которых были проделаны отверстия для глаз и рта; они держали в одной руке колокольчик, а в другой кошель и собирали деньги на то, чтобы помолиться об освобождении из чистилища души еще живого преступника. В городе распространился слух, что осужденный отказался от исповеди, и этот поступок, шедший вразрез со всеми религиозными понятиями, придавал особый вес молве об адском пакте, якобы заключенном между Бруно и врагом рода человеческого, молве, распространившейся с начала его недолгой и бурной карьеры; и чувство, близкое к ужасу, охватило всю эту снедаемую любопытством, но безмолвную толпу, ибо ни единый звук, будь то возглас, крик или шепот, не нарушил заупокойных молитв — их пели белые кающиеся во главе шествия и черные кающиеся в его хвосте. По мере того как повозка с осужденным продвигалась по улице Толедо, росло и количество любопытных, которые примыкали к шествию и провожали его к Морской площади. Один Паскуале казался спокойным среди всех этих возбужденных людей, он смотрел на окружающих без униженности и без гордыни, как человек, который, осознав обязанности личности перед обществом и права общества по отношению к личности, не раскаивается в том, что пренебрег обществом, и не жалуется на то, что оно покарало его за нарушение прав личности.

Шествие задержалось в центре города, на площади Четырех углов; на улице Кассаро собралось столько народу, что шеренга солдат была смята, люди хлынули на середину улицы и передние кающиеся не могли пробиться дальше. Воспользовавшись этой остановкой, Паскуале встал во весь рост и посмотрел вокруг с высоты повозки, словно он искал кого-то, кому хотел отдать последний приказ, сделать последний знак; но, как ни всматривался осужденный в толпу, он, видимо, не нашел того, кого искал, так как снова опустился на охапку соломы, служившую ему сидением; лицо его приняло мрачное выражение и становилось все мрачнее, чем дальше шествие продвигалось к Морской площади. Здесь опять образовался затор, потребовавший новой остановки. Паскуале второй раз встал на ноги, бросил сначала безразличный взгляд на противоположный конец площади, где стояла виселица, затем осмотрел всю огромную площадь, словно устланную головами, за исключением безлюдной террасы князя Бутера, и остановил свой взгляд на роскошном балконе, затянутом шелковой камкой с золотыми цветами и защищенном от солнца пурпурным навесом. Здесь, окруженная самыми красивыми женщинами и самыми знатными вельможами Палермо, восседала на чем-то вроде помоста прекрасная Джемма Кастельнуово: желая полностью насладиться агонией своего врага, она приказала поставить свой трон как раз напротив эшафота. Глаза Паскуале Бруно встретились с ее глазами, и лучи их взглядов скрестились, наподобие двух молний, исполненных ненависти и мести. Они еще не успели оторваться друг от друга, когда из толпы, окружающей повозку, донесся какой-то странный крик; Паскуале вздрогнул, мгновенно повернул голову, и его лицо сразу приняло прежнее спокойное выражение, более того, в нем промелькнуло нечто похожее на радость. В эту минуту шествие снова тронулось, но тут раздался громкий голос Бруно:

— Остановитесь!

Слово это возымело магическое действие: толпа словно разом приросла к земле; все головы повернулись к осужденному, и тысячи горящих взглядов устремились на него.

— Что тебе? — спросил палач.

— Хочу исповедаться, — ответил Паскуале.

— Священник ушел; ты сам его отослал.

— Мой духовник — вот тот монах, слева от меня, в толпе. Я не хочу другого, мне нужен мой духовник.

Палач нетерпеливо покачал головой, но в то же мгновение народ, слышавший просьбу осужденного, закричал:

— Духовника! Духовника!

Палачу пришлось повиноваться; шествие остановилось перед монахом: это был высокий юноша с темным цветом лица, видимо исхудавший от поста и молитвы. Едва он поднялся в повозку, как Бруно упал на колени. Это послужило всеобщим сигналом: на площади, на балконах, в окнах, на крышах домов люди преклонили колена; исключение составил лишь палач, оставшийся в седле, да его помощники, продолжавшие стоять, как будто эти проклятые Богом люди потеряли надежду на прощение своих грехов. Одновременно кающиеся затянули отходную, чтобы заглушить голоса исповедника и духовника.

— Я долго искал тебя, — сказал Бруно.

— Я ждал тебя здесь, — ответил Али.

— Я боялся, что они не выполнят данного мне обещания.

— Они выполнили его: я на свободе.

— Слушай меня хорошенько.

— Слушаю.

— Здесь справа от меня… (Бруно повернул голову, так как руки его были связаны.) На этом балконе, затянутом золотой тканью…

— Да.

— Видишь женщину, молодую, красивую, с цветами в волосах?

— Вижу. Она стоит на коленях и молится, как и все остальные.

— Это и есть графиня Джемма Кастельнуово.

— Под ее окном я ждал тебя в тот вечер, когда ты был ранен в плечо?

— Да. Эта женщина — причина всех моих несчастий. Это она заставила меня совершить мое первое преступление. Она же привела меня сюда.

— Понимаю.

— Я не умру спокойно, если она останется жить счастливая, всеми уважаемая, — проговорил Бруно.

— Можешь не тревожиться, — ответил юноша.

— Спасибо, Али.

— Позволь обнять тебя, отец.

— Прощай!

— Прощай!

Молодой монах обнял осужденного, как это делает священник, отпуская грехи преступнику, спустился с повозки и затерялся в толпе.

— Вперед! — приказал Бруно.

И шествие снова повиновалось, как будто тот, кто произнес эти слова, имел право повелевать.

Народ встал с колен, Джемма села на прежнее место с улыбкой на устах. Шествие продолжало путь к месту казни.

Подъехав к подножию виселицы, палач слез с коня, поднялся на эшафот, взобрался по лестнице, чтобы укрепить кроваво-красный флаг на поперечной балке[14], и, убедившись, что веревка крепко привязана, сбросил с себя куртку, стеснявшую его движения. Паскуале тотчас же спрыгнул с повозки, отстранил, передернув плечами, подручных палача, хотевших помочь ему, взбежал на помост и прислонился к лестнице, по которой он должен был подняться, повернувшись к ней спиной. Кающийся, несший крест, поставил его перед Паскуале, дабы тот мог видеть его во время своей агонии; те, что несли гроб, сели на него, вокруг эшафота выстроились солдаты, и на помосте остались только оба братства кающихся, палач, его помощники и осужденный.

Паскуале, не пожелав, чтобы его поддержали, поднялся по лестнице с тем же спокойствием, какое выказывал до сих пор; и так как балкон Джеммы находился как раз напротив него, было замечено, что он взглянул в ту сторону и даже улыбнулся. В то же мгновение палач накинул петлю на шею осужденного, охватил середину его туловища и с силой толкнул к подножию лестницы; одновременно, соскользнув по веревке, он всей своей тяжестью навалился на его плечи, в то время как помощники повисли на его ногах; но тут веревка, не выдержав тяжести четырех тел, лопнула и вся постыдная группа, состоящая из палача, его подручных и жертвы, скатилась на помост. Один человек вскочил на ноги первый: это был Паскуале Бруно, чьи руки развязали перед повешением. Он выпрямился среди полной тишины; в правой стороне его груди торчал нож, всаженный палачом по самую рукоять.

— Мерзавец! — воскликнул он, обратившись к заплечных дел мастеру. — Мерзавец, ты недостоин быть ни палачом, ни бандитом, ничего ты не умеешь — ни вешать, ни убивать!

С этими словами он вытащил нож из правой стороны груди, всадил его в левую и упал мертвый.

Вся площадь громко ахнула, толпа пришла в волнение: одни постарались убежать, другие рванулись к эшафоту. Тело осужденного унесли кающиеся, палача растерзал народ.

Вечером того же дня князь Карини ужинал у архиепископа Монреальского, тогда как Джемма, которая не была принята в благонравном обществе прелата, осталась на вилле Карини. Погода была такая же великолепная, как и утром. Из окна спальни, обитой голубым атласом — в ней разыгралась первая сцена нашей повести — был ясно виден остров Аликуди, а за ним, словно облачка, плывущее по морю, выступали острова Филикуди и Салина. В другом окне, выходившем в парк с его апельсиновыми, гранатовыми деревьями и приморскими соснами, высилась справа во всем величии гора Пеллегрино, а слева можно было рассмотреть вдали Монреале. У этого окна долго просидела красавица графиня Джемма Кастельнуово, устремив взгляд на старинную резиденцию норманнских королей и пытаясь узнать среди карет, спускавшихся в Палермо, экипаж вице-короля. Но вот темнота ночи сгустилась, отдаленные предметы растворились в ней, графиня встала, позвонила камеристке и, усталая после всех волнений этого дня, легла в постель, затем велела затворить окно, откуда были видны острова, так как опасалась, что ее обеспокоит ночью свежий морской бриз, но окно, выходившее в парк, она оставила приоткрытым, чтобы в него проникал воздух, напоенный ароматом жасмина и цветущих апельсиновых деревьев.

Князю Карини лишь поздно вечером удалось ускользнуть из-под бдительного надзора своего гостеприимного хозяина. На часах собора, построенного Гильомом Добрым, пробило одиннадцать, когда экипаж вице-короля, запряженный четверкой превосходных коней, галопом унес его из резиденции архиепископа. Князю потребовалось не более получаса, чтобы доехать до Палермо, и какие-нибудь пять минут, чтобы домчаться оттуда до виллы. Он спросил у камеристки, где Джемма, и та ответила, что графиня почувствовала себя усталой и легла спать около десяти часов.

Князь взбежал по лестнице и хотел было войти в спальню своей любовницы, но дверь была заперта изнутри; тогда он направился к потайной двери, которая по другую сторону кровати вела в альков Джеммы, тихонько вошел, боясь разбудить красавицу, и задержался на минуту, чтобы полюбоваться ею во время сна — зрелище поистине сладостное для глаз. Комната освещалась алебастровой лампой, висевшей на трех усыпанных жемчугом шнурах у самого потолка, чтобы свет не беспокоил спящую. Князь склонился над кроватью: ему хотелось получше рассмотреть Джемму. Она лежала на спине, грудь была почти обнажена, шея обернута куньим боа, темный цвет которого превосходно оттенял белизну кожи. Князь глядел с минуту на эту прекрасную статую, но вскоре неподвижность поразила его; он наклонился еще ниже и заметил странную бледность лица, прислушался и не уловил дыхания; он схватил руку Джеммы и ощутил холод; тогда он обнял возлюбленную, чтобы прижать к себе, отогреть у своей груди, но тут же с криком ужаса разжал руки: голова Джеммы, отделившись от туловища, скатилась на паркет.

Наутро под окном спальни графини был найден ятаган Али.

Загрузка...