– Несмотря на седьмой год пролетарской революции, есть еще у нас такие вруны.
Кандидатура его провалилась, и с той поры потерял
Фокин охоту рассказывать о загранице.
Сидит шьет – все собирается поехать в Москву, дабы сравнить ее с Парижем, но не то заказов много, не то уж очень хорошую наливку выпустил Госспирт, назвав ее игриво «русской горькой». Крепости в ней совершенно достаточно, как в Алексее Максимовиче (да простят мне российские литераторы плоский сей каламбур – очень я люблю Алексея Максимовича, и вот – себя не пожалел).
Итак, пьет он наливочку и все собирается найти иностранные газеты и справиться, где ходит теперь Фокин, потому что, ехавши домой, чувствовал он, что каждая страна приобрела себе своего Фокина.
– Купить бы нам с тобой, Оська, карту планеты. Однако большая земля, насколько я помню, дорого, пожалуй, карта стоит.
– Дорого, я думаю, дяденька.
Поглядит на него хитрым пьяным глазком Фокин и хитро спросит:
– А ведь ходит где-нибудь теперь Фокин, ходит, стерва, и смущает человеческие выкройки?
– Ходит, – отвечает со всем восхищением Оська.
– И мальчонка какой-нибудь, переводчик, с ним ходит, и зовут его, возможно, Оська?
– Зовут, дяденька.
А на Рождество получил он вдруг из Сибири, из Павлодара, посылку – замороженного поросенка и письмо при нем от Гликерии Егоровны. Правда, отгрызли по дороге
крысы уши поросенку, но ничего – на вкусе это не отразилось.
Пьет он настоечку и читает письмо:
«Когда вы вернетесь, Иван Петрович, стосковалась я по вашим просвещенным разговорам… Поп насчет подрясника справлялся несколько раз, и еще завелся у нас статский для вас заказчик, парикмахер по маникюру, тот, что по воскресеньям на гулянье, на яр в белых штанах выходит и в шляпе, прозванной за безобразие цилиндрой».
Поросенок промерз до души, а такая закуска очень глубокодушно человека настраивает. Отложил письмо
Фокин, подумал, подумал, посмотрел на свет рюмочку с наливкой.
Хороший, золотистый загар у наливочки.
Тогда, выпивши не спеша и не спеша закусив, дочитал:
«…а я все прихварываю, и некому мне рубашку смертную сшить…»
– Нда-а… – сказал Фокин и налил еще рюмку.
Но здесь попросил позволения Оська сшить старухе рубаху и послать обменным подарком за поросенка.
Фокин, помедлив малость, согласился.
– Пошлем, однако она, старуха, нас переживет, значит, рубаху надо шить самую крепчайшую, чтоб не обидеть ее перед смертью, а то хватится, а рубаха-то сгнила и развалилась.
Разложил газетные листы Оська, делая выкройку смертной рубахи. Звякал он ножницами и подсвисты вал шимми. Многое об Европе Оська забыл, и только весь квартал и все папиросники Минска научились у него ходить нараскорячку и свистеть шимми.
Поглядел на него еще Фокин, потянулся, разминая в жилах наливочку, и, сплевывая, сказал в угол:
– Давно я что-то карасей не удил. Все республики в
России одинаковы, и, значит, едем, Оська, в Павлодар.
– Едем, – ответил очень спокойно Оська.
1924
СТРАННЫЙ СЛУЧАЙ В ТЕПЛОМ ПЕРЕУЛКЕ
Четыре молодых ученых возвращались по Москва-реке с лыжной прогулки. Они поравнялись с Хамовниками.
Ученые недавно покинули институт и готовились к практической работе, и отчасти поэтому мы лишены возможности передать их обычные споры о нынешней Москве, в которых с резкостью, почти всех пленяющей, выявлялись их характеры и стремления. Мало того, они свалились сегодня несколько раз в снежные сугробы, а самый младший из них даже расквасил себе нос.
Трудно не расквасить своих чувств! Им предстояло выбрать место работы. Они были в достаточной мере честолюбивы, что не мешало им пылко ценить свою страну, они внимали возгласу общественности, который требовал от них не увеличения московских канцелярий, а изучения глубин республики. Они собирались вернуться в Москву с новыми силами, увеличенными знанием, чтобы поделиться всем этим с молодыми студентами. Мысленно они выбирали фасон бороды, кроме всего остального, что приносит ученая сила. Впрочем, сейчас им необходимо было выбрать место своей работы, но так как каждый из них имел редкую специальность и так как множество городов
телеграммами и по телефону напоминало им о своих достоинствах, то они сегодня чуть не переломали свои лыжи, которые им служили исправно уже третью зиму. По горло в снегу, размахивая шапками и рукавицами, они спорили о преимуществах и недостатках северных и мандариновых, сибирских и ленкоранских, уральских и белорусских городов. Каждый владел большим списком городов.
Они устали необычно скоро. Василий Бадьин, старший не по возрасту, а по общительности и склонности популяризировать свои знания, предложил идти обратно.
Громадный город, весь в желто-зеленой дымке, вышел из-за поворота. Они шли медленно, тяжело дыша. Если пытаться объяснить их чувства, то они были похожи на то, что четверо друзей как бы хотели разглядеть за этой знакомой им дымкой очертания того города, который необходимо им выбрать. Когда они поравнялись с Теплым переулком, Бадьин сказал:
– Ну, я вижу, вы совсем валитесь.
– Что же ты предлагаешь?
– Я предлагаю зайти, к Ване Пеняеву, вечерами он всегда дома. Парень он упорный, последовательный, идет твердо по своей программе. Полезно у него не только отдохнуть, но и поучиться взвешивать свои мысли.
Бадьин уважал свою аккуратность, а еще больше аккуратность других. Время свое он уже успел разложить по часам, хотя и забывал их часто заводить, но объяснял это тем, что еще мало приобрел привычек. Кроме своей геофизики, он вложил в часы будущих своих работ знание и других наук. На сбор коллекций, даже на охоту он отделил время, и хотя трудно было вместить в циферблат своих
часов многие предположения, все же он собирался создать «всеобщую физику мира». Природу он любил не только как ученый, но и как художник. Он лихо рисовал пером и мог отхватить такую карикатуру, на преподавателя, под которой стеснялся даже поставить свою подпись. Вечеринкам он предпочитал сутолоку съездов и мандат считал лучшим украшением своего кармана.
На углу Чудова и Теплого переулка стоит деревянный дом, обшитый тесом, коричневый и одноэтажный. В другое время они бы перекинулись несколькими словами о том, что даже этот переулок, забытый в перестройке города, несмотря на обильный снег, все же так испорчен машинами, что лыжи еле идут. За этим разговором они попытались бы скрыть свою усталость. Бадьин был рад удачному повороту, рад был отдохнуть у Вани Пеняева, где всегда можно встретить новых и свежих людей, которые не выбирают городов и склонны слушать популяризацию. Естественно, что Бадьин торопился. Естественно, что он несколько торопливо связал те три слова, как бы вызвавшие чрезвычайно странное происшествие, правильно судить о которых я лишен возможности по причинам, кажущимся мне вполне резонными. Я изложу эти причины в конце нашего повествования, но пока скажу, что четыре молодых ученых обладают редкой добросовестностью, совершенно необходимой в их науке, выгоды от которой еще пока маловероятны.
Бадьин сказал эти три слова, не особенно веря в то, о они заставят приятелей его шагать быстрее. У ворот домика видна была женщина в широких серых валенках с желтой кошелкой в руках. Маленькая девочка с длинным зе-
леным шарфом через спину, касающимся почти земли, требовала от матери санки для катания. Мать нерешительно держала кошелку. Ей не хотелось возвращаться.
– Еще два шага, – сказал приятелям Бадьин.
Молодые ученые, повинуясь ему, но в то же время не ускоряя движений, склонили свои корпуса. Они шли ровно в одну линию все четверо: три мужчины и одна девушка. Эти два шага они сделали словно по команде, – раз, два! – откинули корпуса и выпрямились. Затем они опять немножко наклонились вправо, чтобы свернуть и бойко подкатиться к домику, однако не задевая маленькой девочки и женщины, у которой желтая кошелка и чрезвычайно злое лицо.
Но ни девочки, ни женщины, ни домика перед ними не было. Легкий снег и ветер, о которых мы хотели упомянуть раньше, но не подыскали необходимого места, тем не менее по-прежнему крутил возле их ног. Желтоватозеленый свет сменился совсем иным. Этот фиолетовый свет, – к тому же какой-то маслянистый, – был им совсем незнаком. Впрочем, о свете они подумали, потому что об этом легче всего было думать. Они оглядели друг друга.
Нет, они те же самые парни, на тех же самых лыжах, с бамбуковыми палками в руках, в спортивных костюмах из синей байки, добытых в одном и том же распределителе.
У младшего, веснущатого и рыжеватого, дымит в углу рта папироса, которую он закурил перед тем, как сделать эти странные два шага. Перед ними и позади их волнистыми террасами в небо, почти фиолетовое, поднимался другой город. Этот город не имел тех углов, которые они привыкли видеть в Москве. И крыши домов, и окна, и колонны, и
очертания темно-желтой площади, лежавшей перед ними, все это отчасти напоминало морской прибой, который как бы поднимает волны выше и выше, и свет в окнах, кружевной и мерцающий, походил на белые верхушки волн в большую бурую. С левой стороны, от синих бесконечных колонн, над которыми они, стремящиеся услышать язык этого города, увидали светлую надпись латинскими буквами, сообщавшую, что здесь «Сорок второй завод РРР»,-
скользили прозрачные машины, отчасти похожие на московские автомобили.
Надо полагать, что это возвращались с работы или с заседания, но поток казался бесконечным. Он все ширился и ширился. Рядом с вывеской мелькали какие-то цифры, которые как бы отмечали волны этих машин, выливающиеся из колонн. Затем на несколько секунд здание осветилось розовым светом. Волны машин еще более увеличились, и приятелям, которые хотели броситься к этому заводу, чтобы узнать, в чем же дело, сделалось как-то не по себе.
В каждой машине сидело по несколько человек с очень серьезными лицами. Должно быть, они решали какой-то важный вопрос, много разговаривали по секциям. Резко бросалось в глаза, что автомобили никем не управлялись, вернее, они не видели, кто бы сидел за рулем. Пассажиры сидели как попало, а машины сами поворачивались, останавливались, пересекали площадь, упирались в дома, спускали дверцу, выскакивал пассажир. Каждая машина шла на ровном расстоянии друг от друга. Видимо, какойто диспетчер сидел где-нибудь над площадью и наблюдал за всем ее движением. Сергей Петрович или какой-нибудь
иной пассажир этого странного города заказывал движение своему автомобилю по такому-то маршруту с остановкой здесь-то, и автомобиль вез его и сам возвращался обратно.
Так пошутил веснущатый молодой парень, который в шутке хотел несколько разрядить свое напряжение. Но было непонятно, для чего же эти автомобили прозрачны!
Здесь их заставил содрогнуться раздавшийся с фиолетового неба голос, который прокричал с необычайной мощностью какую-то длинную фразу. Впрочем, длинной она показалась только спервоначала, с испуга. Когда они вслушались во второй раз в этот возглас, то они, вопервых, поняли, что это крик миллиона или свыше голосов, а во-вторых, что фраза была очень короткой. Они разобрали в ней одно слово "Эль-Готх!". Фраза повторилась несколько раз. Пешеходы, пересекавшие площадь, люди в прозрачных машинах, люди, выскочившие из длинного серого поезда, который вдруг влетел на середину площади по длинной и блестящей медной трубе, – все они на Мгновение остановились, замахали руками и ответили, причем во фразе опять было слышно это слово "Эль-Готх", а требовали они, чтобы страдальцы Эль-Готха были выпущены.
Бадьин, который совсем было успокоился, что в стране не говорят по-русски, потому что он, хотя и понимал вывески, напечатанные латинскими буквами, но относил это понимание больше к ошибке, чем к истине. Движение снова возобновилось, мелодичный женский голос тотчас же очень короткими фразами объяснил где-то совсем рядом, что жители Маршальских островов, а также островов
Тонга и Новой Каледонии требуют вместе со всеми, чтобы
узники Эль-Готха были освобождены, так как жизнь их ни в какой степени не остановит движения за Советскую власть.
Этот возглас указал им, что они находятся в стране, где они могут разговаривать, о чем хотят. Но четыре молодых ученых испытывали смущение. Они не только не знали, что это за узники Эль-Готха, но и не знали самого
Эль-Готха. Бадьин, отличавшийся в памяти, сказал, впрочем не совсем уверенно, что это местность в Африке, но что в наши времена, кажется, она была чрезвычайно пустынна.
Их смутили эти слова «наши времена» не меньше, чем громовый возглас с фиолетового неба. Они почувствовали, что эти наши времена остались далеко позади, что предстоит много испытаний и горя. Они, несомненно, испытают уколы самолюбия, а может быть, даже насмешки над своими знаниями, тогда как там, в «наши времена», они обладали всеми передовыми знаниями. Впрочем, их несколько успокаивало то, что окружающие не обращали на них ни малейшего внимания. Где-то неподалеку играла музыка, бежали мимо прозрачные машины. Три человека, один из них с длинной белой бородой, встретились и нежно поцеловали друг друга. Странные мысли им лезли в голову! Например, молодые ученые переглянулись. Значит, поцелуи не считаются антигигиеничными?
Они сделали несколько медленных и осторожных шагов по черному тротуару, приближаясь к дому, низкому и чрезвычайно мягких очертаний, за которым открывалась громадная площадь. Влево от дома шел поворот к сорок второму заводу, а в середине площади возвышался памят-
ник. Монгол опирался на прислоненное к стене красное знамя. Правую руку он сжимал в кулак. Снег мешал им рассмотреть эмблемы, окружавшие этого человека, – но как они ни всматривались в его лицо, как ни вспоминали, они не могли найти среди знакомых им лиц этою странного лица с огромным лбом и мощными надбровными дугами. Памятник окружали горячие фонтаны воды, освещаемые снизу. Пар, поднимавшийся от этих фонтанов, таявший в пару снег, придавали какие-то странные волнения этой эллипсоподобной площади, за которой разворачивался гигантский проспект, вдоль которого они видели множество памятников. Деревья, похожие на кипарисы, были покрыты снегом.
Бадьин вдруг прыгнул в сторону, наклонился. Он держал в руках мышь. Приятели не удивились. Бадьин был сын любителя-птицелова и в детстве отличался необыкновенным искусством ловли животных. Он часто во время разговора вскакивал и ловил мышь, причем он ее хватал всегда пальцами за загривок возле ушей. Однажды эта странная его ловля горячо обсуждалась в институте, потому что учительница французского языка отказалась от преподавательства. Она могла подозревать, что в классе водится мышь, но что ее ученик ловил мышей, словно кот,
– это невозможно!..
Бадьин держал крошечное животное, сверкавшее остренькими глазками, и говорил поучающе:
– Ничем не отличается от нашей, такая же неповоротливая!
Приятели рассматривали эту мышь, как бы стараясь наблюдениями своими сблизить и себя и прошлое, кото-
рое они оставили, с тем, что сейчас видят. Но хотя мышь и жмурила глаза, и делала судорожные движения мордочкой, все это никак не приближало прошлого и никак не объясняло настоящего. Тогда Бадьин вынул платок, завернул в него мышь, причем со свойственным ему умением закутал ее мордочку так, что ей нельзя было двигать челюстями, чтобы выгрызться. Он сунул платок в карман.
Они стояли возле овальной рамы, величиною в два человеческих роста. Рама была укреплена среди двух мраморных столбов, и сквозь нее были видны деревья возле низкого дома. Кто-то из них попробовал пошутить, что рама осталась, а портрет уперли. Вдруг пустое пространство внутри рамы засияло слабым оранжевым светом, постепенно закрывая деревья. Они испуганно попятились. Им показалось, что из рамы дует ветер.
Они быстро успокоились. Знакомый голос, недавно рассказывавший или, вернее, намекнувший о происшествиях в Эль-Готх, говорил им о том, что думают соседи нашей страны о возгласе с Маршальских островов. Видимо, на Эль-Готх происходили события чрезвычайной важности. Приятели устремились к окну. Они надеялись услышать более подробные сведения. Пред глазами наших друзей всплыла вдруг рельефная карта Европы.
Бадьин, который всегда считал себя ответственным за поступки, совершаемые не только им, но и его спутниками, немедленно повернулся спиною к окну:
– Они что, им безразлично, потому что они в этом мире. Но нам, если мы вернемся, придется отвечать перед
Наркоминделом, которому будут жаловаться заинтересованные страны, а ты попробуй докажи, что Европа дейст-
вительно так размежевалась! Я предлагаю вам смотреть, но в то же время как бы не видеть.
Они жадно вглядывались в события, которые происходили перед ними в рельефе Европы. Эти события полностью объясняли громовый возглас об Эль-Готх, раздавшийся с неба. Они поняли, почему стоит памятник монголу на этой площади, зачем прозрачные машины и даже что такое «Сорок второй завод РРР». Когда экран потух, и новая Европа исчезла, и снова раздался голос, который хотел сообщить им подробности открытия профессора Филиппа
Сафроновича Шерстобитова из города Великий Устюг, –
они плохо воспринимали это сообщение.
По древним улицам города Великий Устюг шел знаменитый профессор, сопровождаемый своими учениками и плачущей женой. Северная Двина несла мимо города свои тускло-серебряные волны, в которых отражались сосны.
Видимо, зрители будущего СССР любили пейзажи, но нашим друзьям казалось странным, что зрители не останавливаются у окна, а, оглядев их вежливо и без назойливости, немедленно отходят прочь. В иное время приятели постарались бы узнать причину отхода, но сейчас им было не до того. Профессор Шерстобитов доказал, что человечеству нет никакого смысла обладать тем ростом, каким оно обладало доселе! Раньше, когда человечество добывало себе пищу охотой или бродило за стадами, физическое состояние человека, и его рост в том числе, – был ему необходим, а теперь этот рост только мешает. Профессор предлагал уменьшить человеческий рост наполовину.
Профессор вновь повторял, что, как это можно видеть на нем самом, умственные способности человека остаются
такими же, как и прежде, физическая сила та же, но потребности в пище, в жилище, а главное, в пространстве сокращаются наполовину, От кроликов профессор перешел к человеку и первый опыт проделал на самом себе.
Его последователи поддержали его.
Жена долго сопротивлялась, но наконец согласилась; что же касается детей, то их решение возможно только после их совершеннолетия. По улицам Великого Устюга вдоль берега Двины шли люди нормального роста, а впереди них, вполовину ниже своих малолетних детей, шагал профессор Шерстобитов, окруженный «добровольцамималорослыми». Жены рядом с ним не было. Должно быть, она плакала дома, чрезвычайно удрученная странным поступком почтенного профессора, а он шел, чрезвычайно довольный собой, часто вынимал носовой платок и часто сморкался не столько от надобности, сколько от смущения. Толпа смотрела на них со спокойным любопытством.
Несколько школьников, удивших рыбу, перекинулись словами между собой, указывавших, что поступок «малорослых» широко известен в стране, но что это не более как курьез.
Четверо друзей устали чрезвычайно. Положив перед собой лыжи, они стояли неподвижно, опершись на бамбуковые палки. Давно потухло окно, сквозь которое опять были видны деревья, давно им пора было отходить, а они все стояли, и только Бадьин смог сделать несколько шагов от «рамы событий» к витрине дома, в которую почти упиралась рама.
– «Дом Чудаков», – медленно прочел Бадьин латинскую надпись на двери. – Очень нам нужен этот самый
ваш Дом Чудаков! И тоже место нашли, куда его поставить.
– Наверно, построение вызвано какими-нибудь воспоминаниями.
– Предлагаю, раз такой случай выпал, – продолжал
Бадьин, – пойти в университет и познакомиться с современными течениями геофизики.
– А не лучше ли пойти нам в гостиницу, снять номер и выспаться, а то прямо никаких сил нету стоять дальше.
Они согласились, что в гостиницу лучше всего.. Однако они не двигались с места. Тяжело зевая, они смотрели в овальные витрины «Дома Чудаков», которые имели такое прозрачное стекло, что, только дотронувшись, вы верили в его существование. Едва они лишь попали в радиус действия витрины, который был указан розовой чертой на тротуаре, они услышали голос, сообщавший о продолжении ежемесячного аукциона.
– Предмет, – говорил голос неведомым слушателям и зрителям, – предмет, лежавший на зеленой бархатной подушке, есть коробка спичек образца 1934 г., из которой по редчайшей случайности не использована ни одна спичка.
Приятели действительно увидали пухлую подушку и обыкновенную спичечную коробку с серой этикеткой, на которой в лучах несся черный аэроплан, а сверху было напечатано полукругом: «Госуд. спичечная ф-ка, Ленинград», а под аэропланом: «Цена 3 коп., имени Демьяна
Бедного».
– Аукцион чудаков продолжается! Слово за вами, товарищ Зыкин из города Серебрянска!
Товарищ Зыкин сказал, что он подумает пять минут,
прежде, чем предложит свой обменный фонд. Тогда аукционист бесстрастным и холодным голосом продолжал, что будет обсуждаться рукопись романа Леонида Леонова
«Вор». Чудак из штата Квисленд из города Лонгрич, предлагал шесть книг на выбор периода 1900-1950 гг. из своей библиотеки, посвященных вопросам древнего права. Наши друзья услышали вздох облегчения этого любителя древнего права, когда из Сибири, из Красноярска, чудак хриплым голосом предложил мамонтовый клык с инкрустациями из полярной березы. Видимо, любитель древнего права в чем-то сомневался. Красноярец приобрел рукопись. Аукцион продолжался. Товарища Зыкина перебили, предложив за спичечную коробку спальный вагон из времен, приблизительно относящихся ко времени изготовления знаменитой спичечной коробки. За спальным вагоном последовала коллекция денег на совершенно астрономическую сумму, из чего наши друзья поняли, что деньги заменены каким-то иным средством обмена. Время от времени аукционист для разнообразия переходил от спичечной коробки к другим предметам. . Наши друзья увидали бутылку, множеством печатей и удостоверений доказывавшую, что в нее заключен последний дым из последней заводской планеты земли. И точно, в прозрачной бутылке колыхалась какая-то бурая гадость.
Наши друзья, если сказать правду, к чудакам относились совсем отрицательно, или, вернее сказать, мало о них думали. Но надо полагать, что и в этом городе чудаки находились тоже не в особенно большом почете, потому что розовая черта «слушателей» почти вплотную подходила к витрине, в то время как другие дома имели черту гораздо
большую, а «Сорок второй завод РРР» имел около самой своей территории окружность не менее полкилометра.
Молодым людям надоело смотреть на старинные ботинки, на револьверы и средневековые шлемы, на шнурки, которыми зашнуровывали и они когда-то свои ботинки. Они чувствовали себя бодрее, и младший из них вдруг сказал:
– А денег-то для гостиницы мы не захватили.
Денег у них с собой действительно не было. Они растерянно переглянулись, а веснущатый парень, очень довольный своей выдумкой, продолжал:
– Так как одежда на нас допотопная, так я предлагаю, уж раз такой случай подвернулся, зайти в Дом Чудаков и получить вместо нашей одежды необходимый современный эквивалент.
Девушка сказала:
– Чересчур много на нас старины. А после потребуют теперешнее удостоверение личности? Я слышала, что есть такие жулики, которые здорово подделывают старинные вещи.
Спор этот рассердил Бадьина. Он был способен к напряженному и упорному труду, он всегда наполнен огромным и неостывающим интересом к новому, но вот вдруг самое потрясающее новое повернулось к ним сейчас своей самой неинтересной стороной – чудаческой.
Они прежде всего общественники и ученые! Чудаками им никогда не быть.
– И не стыдно вам даже помыслить о том, что можно зайти в этот глупый дом? Я утверждаю, что вы это просто от растерянности.
Они поняли и оценили его сердитый голос. Веснуща-
тый, перебивая девушку, сказал, что, несомненно, его предложение возникло из утомления и жары, хотя вокруг идет метель. Они посмотрели в небо. Фиолетовый цвет его изменился на самый обыкновенный небесный, когда сверху в сумерки сыплется снег. Но они на самом деле испытывали жару. Они обливались потом, тогда как вежливо их обходящие жители города слегка ежились от холода и терли руками щеки. Их удивило плавающее вокруг них слегка желтое сияние. Кроме того, на них посматривали теперь многие люди из прозрачных автомобилей, а женщина, ведущая трех детей, тихо ответила:
– Вы видите перед собой, дети, артистов, представляющих Москву 1934 г., видите, они остановились возле аукционного окна, удивляясь тому, что продают вещи, которые для них в Москве были самыми обыкновенными.
Их снимут, а затем вы увидите их приключения...
– А который из них, мама. .
Василий Бадьин простил бы еще Дом Чудаков, но чтобы его принимали за артиста, который изображает наивного провинциала, попавшего в столицу, этого он вынести не мог. Он возмущенно схватил лыжи, ударил их о тротуар и воскликнул в пространство:
– Эй, товарищи! Немедленно прекратите эту дурацкую съемку!
Видимо, операторы здесь не в пример прежним московским чрезвычайно уважали своих пациентов. Желтый свет мгновенно потух. Бадьин успокоился и почувствовал себя более сильным. Уверенным движением руки, подмеченным у жителей этого города, он подозвал пустую прозрачную машину. Машина остановилась возле них. Отпала дверца. Бадьин спокойно и солидно сказал:
– Устать мы, конечно, устали, идти мы тут не умеем, еще, пожалуй, при первом же шаге и раздавят нас, а так как мы, несомненно, представляем для них известную ценность и сможем дополнить живыми высказываниями некоторые неясности нашей истории, то берите ваши деревяшки, сядем и поедем в Горсовет объясняться насчет нашего дальнейшего и разумного использования. Ну, еще два шага.
Они схватили лыжи и сделали два шага вперед.
Перед ними стоял тот же обшитый коричневыми досками угловой домик на углу Теплого и Чудова переулка.
Женщина в толстых валенках и с кошелкой в руках вышла из калитки, чтобы передать санки дочери. Девочка стояла со счастливым лицом, уронив на землю варежку.
Дул тот же холодный и резкий ветер, сопровождаемый снегом, и сумерки совсем сгустились. Василий Бадьин держал в руках сломанные лыжи. Женщина сказала им, что приятеля нет дома, и очень рассердилась на их удивленные лица.
Позже я много пререкался с моими друзьями. Они никак не хотели искать причины того, откуда возникло это странное видение будущего города, рассказы о котором всех их четырех были одинаковы. Я говорил им:
– Что же хорошего в том, если вы считаете это зрелище необъяснимым? Если б вы нашли причину, то это было бы уже открытием секрета долголетней жизни?
Бадьин и его друзья не хотели быть чудаками. Вот, помоему, главная причина, которая заставляла их молчать о виденном, потому что разговор со мной произошел слу-
чайно. Конечно, смешно, что из будущего они принесли только мышь, завязанную в платок. Мышь эта ничем не отличалась от тех мышей, которых мы часто видим в зубах нашей кошки. Бадьин спокойно говорил мне:
– Вместо того чтобы упрекать нас в бездействии, вы укажите, как нам найти причину. Что же вы полагаете, мы должны бежать разыскивать, действительно ли родился или рождается Шерстобитов, будущий изобретатель «малорослых», или вместо нашего обычного труда мы должны рыскать по Теплому переулку, чтобы найти ту случайность, которая заставила нас шагнуть в прошлое?
К сожалению, мои литературные интересы мало занимали их. А что касается того, как изменится карта Европы, они отшучивались строгостью Наркоминдела, который просит граждан СССР не вмешиваться в дела других стран. Они, улыбаясь, слушали, как я кричал им:
– Ну, поймите же вы, что я не могу создать отличнейшее повествование. Например, вы, Бадьин, отбросили совершенно напрасно великолепную беллетристическую канву. Например, проследить истоки биографий Шерстобитова или других героев будущего, которых вы видели!
Вам не хочется или у вас нет времени наблюдать за этими людьми или за их родителями? Великолепно. Назовите мне их фамилии! Я познакомлю с этими младенцами писателей. Молодой писатель сможет наблюдать за молодостью великого ученого, и под старость воспоминания будут для него и отличным куском хлеба, и приятным знаком внимания окружающих. Мало того, мы с вами старые приятели, и вы огорчитесь, когда мои читатели будут негодовать на меня за то, что я прервал рассказ на самом ин-
тересном месте. Именем великой нашей литературы я умоляю вас открыть мне хоть немного из тайн Теплого переулка.
Бадьин ответил и от самого себя, и за своих друзей:
– Я полагаю, что наблюдения за любым человеком нашей страны будут писателю не менее полезны, чем если бы мы указали город, где родился, и фамилию будущих великих людей. Писатели, так же как и мы, ученые, должны искать, а не получать готовое. И с этой точки зрения мы довольны, что не видали геофизического факультета будущего. Искать надо в творчестве, а не в чудачестве, товарищ Иванов. Кроме того, кто знает, может быть, многие из вас еще переменят свои фамилии.
Я предложил им тогда выбрать для своей работы те города, в которых должны родиться виденные ими великие ученые и общественные деятели будущего. Они ухмыльнулись. Как я ни доказывал, но они выбрали совсем иные города, которые, по их словам, «более подходят к задачам нашей жизни». Тогда я спросил:
– Ну, если уж вы так странно заканчиваете вашу историю, то я прошу вас самих объяснить моим читателям причины, по которым вы не открыли, или, вернее, не захотели открыть тайну Теплого переулка. Я надеюсь, что, когда вы вернетесь в Москву почтенными профессорами, вы в лекции вспомните моих читателей. Ведь виденное вами вы не будете сваливать на сон?
Бадьин ответил:
– Какой же это сон? Снов мы не запоминаем, нам некогда. Что же касается ваших читателей, то, если они запомнят ваш рассказ, они в свое время проверят его. Если
он окажется правдой, они найдут ему причины, если это ложь, они отнесут его за счет вашего чудачества.
А если они забудут рассказ, то какая ему цена? Касаясь же лекций, утверждаю, что ни одной ноты чудачества туда не будет привнесено.
СОН О ПЕТУХЕ
«Лежите, лежите, я на минуточку, за ножиком, – сказал доктор. – По очень сходной цене приобрел петуха. Будем стряпать, того ради будет обед небывалого размера». И
точно, под мышкой его теперь лишь я разглядел петуха.
Как ни толкуй вкривь и вкось причины важности этой птицы, одно бесспорно покамест, что пред нами был весьма крупный экземпляр с превосходным нежно-серым оперением, похожим на дым папиросы, с маленькой головкой, украшенной синим, переходящим в черный, гребнем, и с огненно-рыжим хвостом. Ноги его были связаны носовым платком. Сидел он спокойно, и что-то неестественно умное выражал его взгляд, истоки чего-то обезьяньего, если не человеческого. На мгновение даже я смутился, глядя в его вразумляющие глаза, на мгновение подумал даже: «Не сплю ли я?!» И отвел взор. Петух опять нашел меня. Его глаза передавали мне такое презрение, с каким ни один человек не смотрел на меня никогда, и опять я подумал:
«Нет, сплю, откуда петуху так смотреть?» Побуждаемый, скорее всего, этой тревогой, я сполз с тюфяка и босой ногой начал шарить на полу ботинок, все еще глядя в удивительные, я бы сказал, изливающие повеление глаза петуха.
Заноза впилась под ноготь большого пальца. Я тотчас же
выдернул ее – и рассмеялся. «Чего вы?» – спросил доктор.
«Да мне показалось, что сплю», – ответил я. – «Сквозь рассвет, вставая, всегда кажется, что спишь, – ответил весело доктор, шаря в узелке, где мы хранили пищу. – Вам йод?» – «Прошло», – ответил я, поспешно натягивая ботинки, вместе с тем искоса взглядывая на петуха. Из-под синего гребня петух наблюдал за доктором. Скоро доктор достал ножик, из тех, которые именуют «сапожным» – откуда он у него? – попробовал пальцем лезвие – и, честное слово, мне показалось, что петух ухмыляется. «Сами будете резать?» – «Другие», – ответил доктор уклончиво. И тогда я, стараясь поймать глаза петуха, сказал: «Разрешите мне прирезать!» И опять доктор с несвойственной ему уклончивостью ответил: «А там видно будет». – «Да вы не опыт ли какой намерены производить?» – «А там видно будет», – опять выпустил доктор. Петух теперь уже сидел на руке доктора, глядя куда-то поверх моей головы и будто говоря своим поразительно умным взором: «Нет ли у тебя, доктор, резака крепче сего?» Подстрекаемый этим особенным презрением, я быстро накинул свою одежонку.
Доктор, нетерпеливо постукивая каблуком, ждал меня.
Петух сидел бездвижно, и если б не его глаза, то вы б подумали, что на руке доктора сидит чучело. Торопливо покинув комнату, мы – еще более торопливо – почти бегом, устремились коридором. Тут начали присоединяться к нам все обитатели дома. Молча, по лестнице, глядя на выходную дверь, с мертвенно-вялым лицом спускался Жаворонков. За ним плелись старушонки, жена, дружно, с внезапным натиском, скатились тощие дети. Затем пробежал, опережая нас, Тереша Трошин с кучей гостей с заспанны-
ми лицами и картами в руках. От них несло вином, они что-то еще жевали, – и все они смотрели пристально, жадно на дверь, словно желая ее опорожнить, как незадолго перед тем опоражнивали бутылки! Показался Насель в гладко выутюженных брюках, окруженный уймой родственников. Ларвин с велосипедом и обнаженной финкой, с финкой тоже и с тортом в руке брат его Осип, мамаша их
Степанида Константиновна с запахом йодоформа, с баночками медикаментов; Людмила – подмигивающая и подсматривающая – с губами сводницы и отъявленной стервы, из карманов ее сыпался овес; Сусанна, холодная, безвольная, в туфлях на босу ногу и пальто в накидку; старик Мурфин, багровый и задыхающийся; нырнул и скрылся Савелий Львович, и, напоследок, я увидел Мазурского и за ним четырех стройных молодцов в спортивных костюмах и с кулаками величиной с хороший табурет..
Вокруг каждого теснилось – на три, на четыре стороны –
много чужих, но все-таки чем-то знакомых людей, должно быть, из тех, которые приходили сюда ночью с узлами, которые вкатывались на грузовиках ночью, – неискоренимые!– грузили в подвалы, чердак, приводили пьяных извозчиков и жадных мужиков с тощими глазами. Светало. Давно людской поток широко лился на двор, а коридор все еще был полон. Розовато-голубой с каким-то фарфоровым блеском преувеличенно настойчиво превознося свежий воздух, показывала двор и булыжник – распахнутая дверь. Вдруг мы остановились. Трубное урчание пронеслось по толпе. В голубом четырехугольнике показался доктор Андрейшин. «Пожалуйте!» – воскликнул он отменно-протяжно. Когда он ускользнул от меня? И опять я
подумал: «Да не во сне ли это все я вижу?» И хотя у меня имелись спички, но я попросил их у соседа. Тот сунул мне, не глядя, рассматривая розовато-голубой четырехугольник, где спиной к булыжникам, тряся петуха возле плеча, стоял доктор Андрейшин. Я закурил и нарочно держал спичку до тех пор, пока она мне не обожгла палец. Отвратительный табак и волдырь совершенно разуверили меня, исчезла мысль о сне, но снизу, сознание истощая, накинулось: «А не глава ли доктор какой-нибудь мистической секты? Да не простой, а с древними ритуалами. Петух! При чем здесь серый петух?» С тех пор, как я его узнал, доктор всегда проявлял редкую ненависть ко всему мистическому и метафизическому, но мало ли найдешь людей, которые говорят одно, а сами думают: обведем, будет ладно и ладан будет <...>
«Пожалуйте!» – еще раз прокричал протяжно доктор и скрылся. Толпа хлынула, увлекая меня с собой. Широкий двор, подчищенный, разряженный крупной осенней росой, но в то же время чем-то бесстыжий и наглый, мгновенно сплошь наполнился толпой. Особенно густо набилось вкруг доктора. «Егор Егорыч, да вы поближе!» – крикнул он мне. Я протискался. Доктор поднял нож, – страстное любопытство отразилось у всех на лицах, – петух наклонил голову и, я утверждаю, что он, поморщившись, чрезвычайно неохотно закрыл глаза. Доктор взмахнул ножом.
Вздох, тихий, выстраданный и какой-то вывихнутый, проплыл по толпе. Но доктор, – признаюсь, я плохо разглядел,
– промахнувшись, что ли, полоснул петуха меж ног.
Петух взмахнул крылом, бессовестно и дерзко топнул ногами, повел плечом, фыркнул, – уверяю вас, – фыркнул.
Два белых жгутика – половинки распоротого платка –
упали на землю. Петух вскарабкался на плечо доктора, еще раз фыркнул – и через головы толпы – перелетел к распахнутым воротам. Толпа молча хлынула к воротам, нога в ногу, – к петуху. Петух – шаг вперед. Толпа споткнулась. Петух присел. Выпрямился и чинно зашагал переулком. «Лови!» – крикнул чей-то трубный голос. Я кинулся. Я услыхал за собой мягкий топот многих ног. Я, не оборачиваясь, бежал. Помню, мне страстно хотелось поймать петуха. Но уже населевские родственники, стараясь пересечь путь петуху, далеко забежали вперед. «Пускай его бежит», – думал я, однако опережая всех и уже протянув руку, дабы схватить его за огненный хвост. Петух чуть-чуть приостановился и выкатил на меня такой умный человеческий взгляд, что руки мои опустились, я остановился – и толпа далеко оставила меня за собой. Замедлив шаги, – тем более, что я сильно запыхался, – я имел теперь возможность оглядеться. Мы уже находились на Остоженке. Брыкаясь и украшая бег бранью, выскочили трошинцы, на ходу засовывая карты в карман. Петух несся далеко впереди, потрясая огненным хвостом и широко разбрасывая ноги. Трошинцы раскраснелись, капли пота катились с висков. «Лови! – легонько оттолкнув меня, проскочили трошинцы, добавив: – Рутина! Отстаешь, а в деревне что скажут?» Дурацкий этот упрек подействовал на меня странно подкрепляюще. Я, уже не чувствуя усталости, опять кинулся, вначале твердя про себя, что ко всякому делу самое важное – привыкнуть, остальное зависит от таланта, затем более важное – проспаться. Да и что размышлять? Помочь размышления не помогут, а ноги спу-
тают. Меня кое-где обгоняли, то я кое-кого обгонял. Там отстал Трошин и его трошинцы, теперь они мелкой рысцой трусили возле меня, ощипанные какие-то и запыленные; здесь вперед выбежала Степанида Константиновна, мелькнуло алебастровое лицо Сусанны и карельской березы ее локон, топкие губы Людмилы – но сдали, отстали; тут опередил всех, возле храма Христа Спасителя Жаворонков, в руках его я увидел перочинный ножик, искореняющий зло возглас вылетел из горла! «Этот прирежет, поймает», – подумал я, но – чудное дело! – и Жаворонков к серому петуху не ближе, чем остальные. Петух! Допустить бы ему нас еще шага на три, – и готово, а куда там и на пятнадцать он прибавлял такого шагу, так махал искрами своего хвоста, что самый застарелый пот вылазил с самого нутра и струился непрестанно от ушей до пяток. А
тут еще различная рухлядишка на руках, поневоле отстанешь. Мы страшно сердились и обижались друг на друга, если кто перегонял – куда ему, дураку, идти вперед? – а раз перегонял, общая тревога, ругань наша, сменялись благожелательством и даже заискиванием: мы спешили перекинуть ему ножи. Уже по городу двинулись трамваи, я думаю, было начало пятого; я не могу восстановить точно, потому что часы Пречистенской площади завешены были почему-то номером «Известий», уже последние грузовики вывозили из-за дощатой ограды вокруг храма Христа Спасителя «облагороженные» детали древнерусского стиля; уже на классических формах купола попригнездились рязанские и пензенские мужики, сортируя отбросы; уже из окон трамваев раздавались в наш адрес до конца изнеможенные возгласы: «Я понимаю мертвеца пропус-
тить, автомобиль, но надоели нам пробеги!» В трамвае, наверное, до того их давили, что петух, – к слову сказать, покрасивевший очень от бега, – не пробуждал ни негодования, ни даже внимания, разве что слаб был выбор ругани, предназначенной для птиц. Подумают, бежали мы сломя голову! Бежали мы, я б сказал, деловым бегом, который как будто бы и бег, а поприглядеться – и не бег. Да мало ли, к чему надо поприглядеться, мало ли где попригнездиться и мало ли кого поприголубить!
Не спорим, Егор Егорыч, не спорим, – поприглядитесь!
Москва, она еще среднего роста, но она упирается уже в тысячелетнее величие, уже многие будущие века она омеблировала советскими идеями... Москва! Иной уже нет, иная есть, иная будет. Москва! Видеть ее, поздороваться, пожать ей руку, прежде чем ее расхлябанность и рыхлость, ее пыльность улиц зальется асфальтом,
– уже поздно. Вот мы выбегаем на площадь, где был
Охотный ряд и церковь Парасковьи Пятницы с ее удивительно подобранными колоколами, нам бы полюбоваться дольше, но мы, ощущая удивительную легкость, уже выскочили вслед за серым петухом, на Театральную площадь, к Дому Союзов, где в зале с колоннами, похожими на стеариновые свечи, а люстры на догорающий бенгальский огонь, уже заседает очередной съезд, уже стоит перед микрофоном докладчик, за его спиной – диаграммы. . Делегаты записывают, а доклад идет или о стачке где-нибудь в Силезии, об эксплуатации цветного труда на Гвинее, или о постройке электростанции на Вокше, у сердца Памира, там, где за две сотни километров за горами, стоит, прислушиваясь к шелесту красных знамен, Индия. Вы помни-
те этот год, когда Москва внезапно покрылась пленкой лесов, как бы желтоватым вуалем; когда ринулись ночами к этому вуалю телеги, выгоны и грузовики с кирпичом, цементом, деревом; какие картинные возчики в оранжевых от кирпича балахонах сидели на возах; как в закоулки вылезли рельсы, голубая сварка визжала над ними!.. Пусть через столетия покажутся наивными (так же как и эти строки) все эти машины, черпающие и перевозящие землю; эти заводы, обрушивающие на нас металл, выжимающие из человека отвратительное покровительство прошлого; эти самолеты, это оружие, эти танки и эта конница, пусть, но никогда человечество не увидит такого умения и жажды напрячь свои силы, таких трогательных истоков героизма!.
Петух свернул на Тверскую!.
Петух повернул на Тверскую!!
Тверскую!!!
Прекрасно, мы еще лучше изловим тебя на Тверской.
Прекрати широко шагать! Уткнись в здание почтамта, его силуэт вырезан прежде, чем революция решила дописывать до конца далекий образ пятилетки; здесь долгие годы стояли развалины, ютились беспризорники и бандиты, и как раз относительно этих развалин Б. Пильняк утверждал когда-то [...], что здесь на него, Б. Пильняка, писателя, напали бандиты и вернули золотые часы, узнав, что он писатель и, главное, видимо, считая его за отличного писателя!
Сколь чувствительны наши бандиты! Однако петух, услышав о Б. Пильняке, переметнулся через голову и забежал в Камергерский, где, остановившись перед Художест-
венным театром, крикнул: «Ку-ка-реку!» – Но они еще спят, эти великие актеры: Станиславский, Качалов, Москвин, Хмелев, Баталов, Ливанов и другие, иначе б они непременно вышли, непременно полюбовались бы этой странной толпой, этим удивительным петухом с человечьим взглядом, не только б сумели отобрать для себя что-нибудь поучительное и полезное, но и в этом петушином взгляде они б обнаружили нечто поприбодряющее; нечто от уловок зверя и лукавства человека, словом, какое-нибудь новое доказательство, новую возможность нафаршировать вдоволь свою систему. Пустые отговорки!
Петух бежит дальше. Вот выемка: багровое здание Моссовета, статуя Свободы. Отсюда начинают клики манифестанты, здесь пробуют голоса, здесь уютно и тепло крикнуть – да здравствует! – чтобы затем пронестись в какомто ошеломляющем урагане по Красной площади [...].
Люблю я Страстную, памятник поэту, которого наивный скульптор превратил в великана, – люблю, пройдя, взглянуть на решетку Музея Революции, а затем выйти на кольцо «Б»..
Петух несется неудержимо. Отсюда, от кольца «Б», без отговорок разворачивается во все стороны заводская, лихая, фабричная Москва! Электричество, автомобили, аэропланы, текстиль, сталь, книги, недоговоренность проектов, лаборатории: от молний ВЭТа до крошечных колбочек любителя; ампирные особняки; деревянные домишки с палисадниками. . Но ты, чье стальное сердце бьется неустанно, ты куда нас ведешь, петух? А он крутит, сворачивает, возвращается, кидается вперед – переулками, бульварами, улицами; вот мы промчались мимо Сухаревой баш-
ни, знакомые ринулись с рынка. «Куда, куда?» – кричат они нам, изумленно смолкая, потому что мы пробегаем мимо. «Нас не проведешь, – думают они, – тут найдется пожива!» И они устремляются за нами. Мы, не останавливаясь, обгоняем грузовики, трамваи, мимо везут кирпич, строят дома, мимо нас мелькают вокзалы, катят поезда, груженные шпалами, чугуном, лесом, гвоздями, везут хлеб, сено, мясо, тысячи свистков, тысячи рельс, дорог, мостов, вокруг все строится, льется бетон, сталь, ползет нескончаемо текстиль. . Я призадумался. Куда он бежит?
Уже перед нами Воробьевы горы, уже Нескучный сад прилег изворотливыми тенями. Здесь-то, среди березок, мы его и поймаем, петушка! Уже за полдень. Река согрета купающимися; сталкиваются лодки, гудит глиссер, мелькают пароходики, – и чертовски хочется жрать, тем более, что и река похожа на нож, коим перво-наперво режут хлеб. Окаянный петух мчится и мчится. Ежели он не остановится?.. По шоссе едут в город колхозники; уже вплетены мы в бесчисленные ленты огородов; уже наливаются сизые кочаны капусты, они похожи на растрепанные пакеты, которые идут из Камчатки в Тифлис, и находят там уже ликвидком, откуда их, на всякий случай, направляют в Москву, а последняя, слегка подумав, шарахает их в
Ташкент, тот, скосив узкие глаза, гонит их в Ленинград, а из Ленинграда идут они, растопырив бока, многоглазые, круглоглазые, обратно на Камчатку, – все-таки добившись слабого сходства с кочаном капусты. За кочанами– золотые кочаны Новодевичьего монастыря. Фу ты, штука какая, здесь бы попригорюниться, хватить бы насчет неудачной любви к курчавой ученице художника, прибыв-
шей из Тифлиса и поселившейся у Новодевичьего, был у меня такой случай, да где там отмечать неудачи, успевай подбирать пятки, ибо петух заворачивает влево; перед нами встают Фили, – петух опять влево. Кончено, я не могу больше бежать. . Этак он черт знает куда добежит, до
Кунцева, до Звенигорода или до Смоленска! Ага? Устал!
Зевает!! Нюхает по ветру! Петух остановился на Поклонной горе, изнеможенный и клубящийся паром. Близ него куча червяков и копает картофель деревянной лопатой трухлявая старушонка с крючковатым носом и желтыми височками. От усталости, что ли, но меня больше, чем судьба петуха, занимает: «Почему старуха роет деревянной лопатой и почему не взглянет на эту, прибежавшую сюда громадную толпу?» А петух? У, противно и помыслить, что кто-то сейчас чикнет ножом по тоненькому горлышку – и судорожно ударят в землю серые крылья. Я
совсем повернулся к старухе. «Гума-а-ни-сты...» – несся откуда-то рядом вежливейший шепот Савелия Львовича.
«Да ну вас, – я ненавижу петуха, истинно! – режьте все же его сами!» Выбраться лучше на простор, погулять полями,
– ради того я тронулся из толпы. Меня остановили, кто-то ласкающе повернул мою голову от старухи к петуху. Попризатихло. До самой смерти своей петух будет теперь окружен широким и плотным кольцом, похожим на хоровод. Мое плечо давят вниз. Ага! Мы приседаем на корточки, дабы петух не проскользнул между ног, а перемахнуть через нас у него нет сил, – это ясней ясного! – он распустил врозь серые свои перья, его клюв раскрыт, он тяжело дышит, впрочем, глаза его по-прежнему умны и, пожалуй, еще умней. Я креплюсь, но все шире во мне рас-
пластывается неодолимое желание: пора отполоснуть эту маленькую голову, туда ей и дорога! И мы, словно вприсядку, полуползем. Круг уменьшается – и вот, когда комуто лечь и сделать пилящее движение рукой, вдруг этот странный многолюдный хоровод разомкнул руки, низко склонил выи и лбами коснулся земли, изрыгая препротивную почтительность. «И если мне тоже быть почтительным, – с озлоблением думаю я, – то перед тем, как лишиться остатков уважения к себе, не надо ль взглянуть: кого ради я лишаюсь?» [...]
Петух стоит бодрый, веселый, выпрямившись, задрав голову. Одно крыло он заложил за спину, другое за серый борт сюртука, в разрезе коего виден крап белого жилета.
Его гребень передвинут, кренится набок и принял явственные очертания черной треуголки, то есть в ее современном очертании.
— Егор Егорыч, – услышал я, – хватит спать. Ибо долгие сны похожи на то изречение бедняка, к которому ночью залезли воры: «Чего вы, идиоты, ищете здесь ночью, когда и днем здесь ничего найти невозможно». Кроме того, надо варить петуха.
— Петуха! – вскричал я, вскакивая и протирая глаза. –
Чрезвычайно странный сон! А кто прирезал серого петуха? Доктор сказал, что, к великому его сожалению, он не поинтересовался узнать, какого цвета был петух и кто его прирезал, ибо петуха на рынке он купил и ощипанного и прирезанного.
1936
Document Outline
Пасмурный лист
ЗМИЙ
Фантастика реальной жизни
НА БОРОДИНСКОМ ПОЛЕ
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
БЛИЗ СТАРОЙ СМОЛЕНСКОЙ ДОРОГИ
ПО НЕБУ ПОЛУНОЧИ
ЭДЕССКАЯ СВЯТЫНЯ1F
I
II
III
IV
V
VI
VII
VIII
IX
X
XI
XII
XIII
XIV
XV
XVI
XVII
XVIII
XIX
XX
XXI
XXII
XXIII
XXIV
XXV
XXVI
XXVII
XXVIII
XXIX
XXX
XXXI
XXXII
XXXIII
XXXIV
XXXV
XXXVI
XXXVII
XXXVIII
XXXIX
XL
XLI
XLII
Фантастические или «таинственные» повести и рассказы
МЕДНАЯ ЛАМПА
ПОЕДИНОК
ПАСМУРНЫЙ ЛИСТ
ОПАЛОВАЯ ЛЕНТА
Агасфер
Сизиф, сын Эола
САТИРИЧЕСКАЯ ФАНТАСТИКА
Чудесные похождения портного Фокина
1. Город Павлодар и его окрестности, кроме мельниц
2. Фокин в дороге и его встреча с паном Матусевичем
3. Разговор Фокина у дворца гетмана Дениско в Варшаве, также и лебединый сон ксендза Винда
4. Фокин действует в немецкой фильме
5. Глава в духе, соответствующем стране, в которой она обитает
6. История переводчика Оськи и его собак
7. Фокин рассуждает и размышляет
Продолжение 1-й главы, со включением счастья швейцара Ганса Брейма
8. От Нубелгайма до мельниц в Бельгии
9. Фокин на балу штатских в Париже
10. Доказываю, что все же конец повести не в предыдущей главе
Странный случай в Теплом переулке
СОН О ПЕТУХЕ