Александр Казбеги Пастырь

1

Гудамакарское ущелье, как бы с умыслом разрубив главный нерв Кавказского хребта, врезается в него тесной ложбиной. Ураганы и ливни изрыли его, и все оно завалено крупной галькой и огромными валунами, сползающими с гор. Дремучий, темный лес, заросший непроходимым кустарником и густо перевитый плющом, с обеих сторон сбегает по склонам, делая эти места труднопроходимыми. Ущелье замыкается высокой неприступной скалой, которая гордо и грозно высится над окрестностью. Места эти кажутся с первого взгляда столь мрачными и унылыми, что как-то невольно, без всякой причины, делается тоскливо на сердце. Неизменно сумрачный Бурсачирский утес никогда не расстается с туманами и скрывает от глаз даже ту единственную тропинку, которую ветры и метели проторили к нему, – высокомерно и злобно глядит он вниз, угрожая всякому, кто дерзнет приблизиться. Сырость и туман непрестанно разъедают вершину скалы, и частые обвалы щедро рассевают смерть, губя людей и скот. Тревожно замирает душа, когда глядишь снизу вверх на этот кряж. Но зато с высоты перевала перед глазами вдруг распахивается пленительная картина. Широкая, благоухающая травами и цветами ложбина, небольшое плато и разубранная, как невеста, лужайка – все зовет и манит к себе. Опьяняет ласково-влажный ветерок; серебристой змейкой вьется ручей, сладостно убаюкивая слух.

Бурсачирская ложбина – истинный рай, здесь раскрывается замкнутое сердце человека, умеряется горе, смягчается грусть. Редкий путник минует ее, не сделав хотя бы минутного привала, не повалявшись на ее мураве, не забывшись в сладкой истоме ее очарования.

Бурсачирскую ложбину надо видеть летом, чтобы почувствовать во всей полноте красоту горной природы, неистощимую прелесть ее. Чудесные видения реют над головой, когда покоишься на лоне ее бархатно зеленеющих отрогов, овеваемых пьянящим ароматом цветов.

Вдоль ложбины вздымаются огромные, в два ряда, до небес, горы, словно оберегая ее от ноги недостойного.

Вот какова стоянка пастухов снойских и гудамакарских ущелий; сердца этих людей бьются в лад с природой, плоть их и кровь одушевлены любовью к этим священным местам…

Стояло лето. В Бурсачирской ложбине паслись бесчисленные стада овец. Пастухи привезли сюда своих жен, чтобы те доили овец, – надо было заготовить на зиму побольше сыра и масла.

Обласканные самою природой, жизнелюбивые горцы всецело предавались радостям жизни, неустанно наслаждались красотою мира. Сытые овцы, пофыркивая, резвились по склонам. Пробужденные к жизни цветы как бы прятались от солнечных лучей: пчелы яростно носились над ними, и легкий ветер ласкал их, порхая; пламенеющее небо обливало золотом плечи горских богатырей. Вновь завязавшиеся бутоны еще только едва отогнули края зеленых своих покрывал, – оттуда стыдливо улыбались их лица. Кругом, на всех вершинах, примостились пастухи, приветствуя зарю песнями или прощаясь с лучами заходящего солнца. Женщины ходили сюда собирать ягоды, и нередко пронзали пастухов быстрые стрелы их черных, сверкающих глаз. Весело распевая, спускались они за водой.

«Весна – это жизнь сама!»

Все движется, радостно сознавая, что живет; повсюду – сладкое беспокойство и буйная неугомонность – неизменные спутники жизни!.. Сочетание грустной неги и неясных порывов расцвечивало жизнь, наполняя все души счастливой надеждой!

Томительно билось сердце каждой черноокой, согретое лаской смуглого юноши, и у каждого смуглого юноши томительно замирало сердце. Они пели, хлопали в такт в ладоши, сердца их трепетали. И все это сливалось с необъятным праздничным ликованием природы.

И только одна девушка, редкой красоты, не принимала участия в общем весельи, сиротливо бродила в стороне от всех. Не было ей места ни среди женщин, ни среди сверстников и друзей, ни в человеческом жилье, ни в овечьем загоне. Днем она пряталась в скалах, стыдясь показаться на людях в своих лохмотьях. И лишь в те часы, когда уставшие от трудов, побежденные дневной истомой люди отдавались отдыху, она, ночная гостья, выходила из своего убежища на лунный свет, как лесной зверь. Подобно отверженному духу, бродила она по полям, вдоль реки и, чуждая солнцу, купалась в лунных лучах.

Девушке едва минуло восемнадцать лет, и была она в той поре, когда ни одна живая душа в горах не остается без друга. А она всегда бродила одна, совсем одна, без пути, без дороги. С молодостью сочетались в ней красота и стройность. Она, как горный цветок, могла бы быть окружена поклонением гордых юношей, и каждый из них с готовностью, не рассуждая, сложил бы к ее ногам и все свое добро, и жизнь свою, и даже тысячу своих жизней, – за один взгляд ее бархатистых черных глаз с легкой поволокой грусти. И все же не было никого, кто бы заботился о ней, кто бы опекал, оберегал ее. И никто не знал, чем она кормится, как сохраняет жизнь в слабом теле.

Вот выглянул месяц и, когда во всех жилищах уснули и даже лай собак приумолк, девушка вышла из пещеры, изнуренная, скорбная, робкая, как ночной призрак. С дико спутанными волосами, с безысходной печалью на лице, в лохмотья едва прикрывавших тело, – она была похожа на лесную волшебницу.

Девушка огляделась по сторонам, глубоко вздохнула и подошла к ручью. Она наклонилась над струями, освежила лицо пригоршней холодной воды. Потом села на берегу и стала глядеть на залитые лунным светом горы.

«Мир мгновенный! Провиденьем

Ты украшен и храним!

Если ласков ты с одними,

Отчего суров к другим?…» —

скорбно произнесла она и задумалась. Какие виденья прошлого вставали перед ней, чего еще ждала она от лживого, превратного мира?… Всякое воспоминание о прошлом обжигало, испепеляло ее, терзало ей сердце, заливало слезами ее лицо. И вот девушка заплакала навзрыд, громко запричитала, и казалось, что камни расплавятся от ее слез, горе затопит всю землю

– Горемычная! Совсем ты ослепнешь от слез! – проговорил кто-то за ее спиной.

Девушка вздрогнула и обернулась.

Она увидела высокую, немолодую женщину с открытым и добрым лицом. Женщина опиралась на палку, на ее поясе висел кинжал, большой пес стоял рядом с ней.

– Не вставай ты, сиди, сиди!.. И я передохну немного. А то мне ведь в гору итти…

Она села, сняла со спины кожаный мешок, достала оттуда хлеб, сыр, кусок мяса и положила все это перед девушкой. Та безучастно глядела на нее, ни до чего не дотрагиваясь.

– Возьми, девушка, несчастная, возьми! Поешь немного, а то истаяла ты вся, умрешь и нечистому душу отдашь!

– Пусть бог осенит тебя благодатью своей… Твоим милосердием кормлюсь! – молвила девушка. – Покончить с собой не хочу. А так – все равно мне, что жить, что умереть! Смерть мне дала бы покой, – добавила она.

– Помолчи, не гневи бога! Лучше поешь чего-нибудь.

– Не хочется пока.

– Ты только плачешь дни и ночи. На вот, промой глаза, освежи лицо, – женщина зачерпнула воды деревянной миской и протянула девушке, – испей водицы, от сердца отляжет, и есть тогда захочется.

Пока девушка послушно умывалась, женщина разрезала ножичком мясо на тонкие куски.

– И я поем с тобой, – не ужинала еще. Ты посмотри, какая грудинка! – и она протянула девушке кусок мяса.

Та взяла и нехотя стала жевать.

– Горько мне! – оказала она, отпив глоток воды из миски.

– А ты посмотри, как я ем! – И женщина так ретиво набросилась на еду, будто и вправду целую неделю куска в рот не брала. – Хоть один кусочек насильно проглоти, а потом и самой захочется!

Девушка, поборов себя, проглотила кусочек мяса и в самом деле почувствовала вдруг такой голод, что молча и жадно принялась за еду. Женщина, боясь ее спугнуть, тоже не проронила ни слова за трапезой. Когда обе утолили голод, старшая оказала:

– Девушка, пойдем ко мне, – переночуешь в моем жилье.

– Не могу я! – у девушки дрогнул голос, глаза снова заволоклись слезами.

– А почему, почему не можешь?

– Потому что… – и она быстро зашептала: – Знаю, ты не выдашь меня, не оставишь без милости своей… Я отрешена от теми…

– Отрешена! – воскликнула женщина, невольно отшатнувшись от нее, как от нечистой. Некоторое время она молчала, не находя слов, и глядела на девушку так пристально, словно увидела ее впервые.

– Почему? – отрывисто опросила она наконец.

– Потому, что… Нет, ты добрая, не заставляй меня говорить!

– Чья ты, из какого рода?

– А к чему тебе это?

– Ни к чему… Я так просто спросила! А как тебя зовут. Или это тоже тайна?

– Нет, не тайна. Только поклянись никому не рассказывать, что видела меня!

– Детьми своими клянусь.

– Маквала – мое имя.

– Маквала! – воскликнула женщина, побледнев. – Знаю я, знаю, кто ты… Даю обет перед богом, что не выдам тебя… Доверься мне, дочка, иди жить к нам в дом. Именем святого Гиваргия клянусь, я сумею так тебя уберечь, что луч солнца не разыщет, ветерок не посмеет коснуться тебя.

– Нет, милая… Не хочу я, чтоб ты делила со мной мою горькую долю.

– Как могу я стать соучастницей?… Все семейство мое – сын один, он не пойдет против меня. Ну, а если кто и проведает, на то воля господня, есть у нас бараны, пожертвуем ими, лишь бы достойными хозяевами быть для тебя.

– Благослови тебя господь! Сердце мое смягчилось от твоих слов, душа отдохнула, – ответила Маквала. – Отвержена я, отлучена от теми! Прокляли и предали анафеме меня и всякого, кто протянет мне руку помощи… Тяжко нести на себе проклятье общины!.. Вот я рассказала тебе обо всем, теперь ты можешь отвернуться от меня, если хочешь…

Женщина задумалась; трудно было ей разобраться в услышанном. Человек, выросший в горах, одинаково верит и в силу проклятья, и в силу благословения, для него глас народа – глас божий, и вдруг – такое испытание! До сих пор она не знала, кому протягивает кусок хлеба, перед нею было бесприютное, безутешное создание, погибающее от нужды, взывающее о помощи. А теперь? Теперь ей известно, что та, кого она обогрела своей лаской, изгнана из теми, проклята людьми. И проклятие обращено не только на эту несчастную, но и на каждого, кто ей предложит напиться, кто накормит ее.

В душе женщины шла борьба, борьба между жалостью к погибающей жизни и верой в то, что решение теми незыблемо и каждый отвечает за него перед всеми. Трудно было одинокой вдове Джатия Облисашвили, известной по всему Гудамакари своей добротой и милосердием, решить эту задачу. Пастырь считал ее лучшей христианкой в Хеви, ее христианская самоотверженность была поистине глубока.

– Ну, что ж, Маквалаиси! – сказала наконец Джатия, – все люди грешны, один бог без греха… Не могу я отвернуться от христианской души, это мне не под силу. Пойдем!

– О, горе мне! Да разве могу я показаться среди людей? – с горечью воскликнула девушка. – Нет! Маквала умерла для людей. Маквалы больше нет на свете!

– Да и звери тебя растерзают. Как же ты останешься одна? Пока-то ничего, скот здесь пасется, да и сама я не оставлю тебя, как не предам господа бога моего, не будет у тебя недостатка в еде. А зимою? Что ты станешь делать зимою? Стада отсюда угонят, ты останешься одна…

– Одному богу известно, что будет со мной, – ответила девушка, – человеку ли противостоять его воле?

Как ни старалась Джатия, все было напрасно. Маквала стояла на своем: не могла она вернуться к людям, навеки покрывшим ее позором.

Так прошло лето. Джатия все меньше и меньше верила в то, что обреченье человека на такую страшную жизнь угодно богу, однако она не смела роптать на теми, строго хранившее честь и нравы общины. Не было у нее в сердце решения: вправе ли она протягивать руку помощи страждущей, отверженной людьми. И поэтому каждый раз, идя к Маквале, она осеняла себя крестным знамением и шептала молитву:

– Господи, сердце велит мне быть милосердной к ней, и если я совершаю прегрешение, – прости меня!

Загрузка...