Нетесова Эльмира Пасынки фортуны

ГЛАВА 1

Кузьме всегда не везло. Может, потому даже из зоны вытолкали его взашей охранники, бросив вдогонку обшарпанный саквояж, и спешно закрыли дверки проходной, словно испугались, что этот чертов сын каким-то образом опять вернется в зону.

Кузьма оказался на свободе, сидя в сугробе по самую задницу. Он не враз сообразил, что в зоне ему больше делать нечего. И вытащив саквояж, в котором поместились все немудрящие пожитки, поплелся к воротам.

— Пустите, мать вашу!.. — заорал визгливым голосом и заколотил в кованое железо костистыми кулаками.

— Ты что, съехал вовсе? Шмаляй отсюда, козел вонючий! Не то так вкину, мало не покажется! — пригрозил охранник.

— Куда в ночь пойду? Иль не видишь, темно уже! До жилья живьем не доберусь нынче! Завтра, по светлу, уйду, — обещал Кузьма.

— Ишь, чего захотел. Не было мороки до утра говно нюхать! Отваливай. Чтоб тебя черти взяли! — пожелал охранник и закрыл глазок в дверке проходной.

Кузьма, оглядевшись, вздохнул. И потрусил к дороге, ведущей на волю… В вислоухой облезлой шапке, в длинной, до колен, телогрейке, в резиновых не по размеру сапогах, он был похож на пугало, сбежавшее с огорода от нерадивых хозяев.

Кузьма шел, оглядываясь по сторонам. Смотрел на волю, свалившуюся на него внезапно. Что делать с нею, как жить? Все зэки зоны мечтали о ней. А он давно забыл, какая она.

Щипал холод тело. Мороз забирался под телогрейку. Сковал сапоги, потом и ноги. Пришлось припустить рысью, чтобы не превратиться в сосульку.

Кузьма бежал вприпрыжку, зная, что к ночи мороз всегда усиливается. Он и не заметил верхового ветра, сорвавшегося с макушек сопок: тот лизнул сугробы жестким крылом, словно попробовал их на зуб, и, увидев одинокого мужика, рассмеялся в распадке ледяным голосом, собрался в комок и, разжавшись пружиной, рванулся к дороге.

Кузьма едва удержал шапку. И завязав ее под подбородком, помчался по дороге, стараясь обогнать просыпающуюся пургу. Она обещала быть жестокой. Кузьма знал, что продлится буран не меньше трех дней. Выжить в нем, будучи в пути, не удавалось никому. И не такие, как он, здоровые да сильные, замерзали насмерть. У Кузьмы и вовсе не было шансов. Он это понимал.

— Свобода! Хрен ей в сраку! Пофартило! А чем? Живой зэк лучше дохлого фрайера! Теперь скалятся мудаки, что выперли меня в пургу из зоны! Радуются падлы, коль сами не прикончили, пурга доканает! А за что? — взвыл Кузьма, еле удержавшись на ногах от очередного порыва ветра. И оглядевшись, заторопился в глушь тайги, где пурга, разбив нос о кроны деревьев, не сможет погубить его, отнять жизнь. В тайге, если очень захотеть, можно пережить любое ненастье…

Кузьма, едва оказавшись в чаще, облегченно вздохнул. Здесь было тихо и

много теплее, чем на обдуваемой бураном дороге.

Мужик усмехнулся. Устроился на пне. Перекуривал. Думал.

Он знал, что до ближайшего села ему надо протопать с десяток километров. Потому не торопился. Сломав несколько сухих веток с берез, разжег маленький костерок, накидал сверху хвойных лап и грелся дымом. Растирал занемевшие от мороза руки, лицо, прыгал вокруг костра, будто черт на пенсии, радовался тому, что жив и способен двигаться.

Он стучал кулаками по ногам и плечам, размахивал руками и вертелся у тепла, стараясь вобрать его в себя до капли, без остатка, на весь долгий путь.

Белесый дым, едва доплыв до края, смешивался с пургой.

Мужик, поскакав у костра до тех пор, пока не почувствовал прилив крови по всему телу, снова двинулся в путь.

Он решил идти тайгой вдоль дороги, не теряя ее из виду. Чтоб не сбиться, не заблудиться ненароком. Но на его беду над дорогой и тайгой стало быстро темнеть.

Кузьма знал: без костра он пропадет. А заготовить дрова на всю ночь без пилы и топора — не успеет. Идти в потемках — немудрено и заблудиться. Ждать рассвета, сидя на пеньке, все равно, что самому на себя наложить руки.

— Попух, как курва на разборке! — усмехнулся мужик. И выбрал из всех

зол — меньшее, решил идти, куда выведет ослепшая фортуна. Шаг за шагом, все дальше от зоны, где свирепые охранники, наверное, радовались, что не выжить в этой кутерьме ненастья одинокому зэку. Его они ненавидели давно и стойко. Точно так же относился к ним и Кузьма. Сколько раз он пытался бежать из зоны, сколько хитрости и коварства понадобилось ему, чтобы обвести охрану. Но… Его ловили. Овчарки. Их не проведешь. И порвав на зэке все, вплоть до родной шкуры, не раз грозили выпустить душу. Но… В последний момент ему удавалось выжить, и с дополнительным сроком за попытку к побегу его снова швыряли в зону. Кузьма никогда не обещал охране не пытаться бежать. И та не спускала с него глаз, не упускала случая пустить в ход кулаки даже без повода — на будущее, знала: оно себя ждать не заставит. И не ошибалась. Мужик и в зоне, и в бараке, и даже в бригаде, где работал, держался обособленно. Никому не раскрывал душу, хотя в ходке пробыл двадцать лет. Давно мог бы выйти на волю, если бы не добавочные сроки за побеги. Но, видно, корявой судьбе было угодно именно так.

Двадцать лет без нескольких дней… Немало. А Кузьме и теперь помнится суд над ним.

Ох и много же было народу в зале! Зеваки, свидетели, потерпевшие… Все негодовали. Молчал лишь Кузьма. Не воспользовался даже правом последнего слова. Ни о чем не просил суд, ничего не обещал. Не плакал. Хотя и было от чего.

Он не верил никому. Да и зачем? Если своя мать, взяв его за руку, отвела в детдом. Умолила, упросила, чтобы взяли сына.

Кузьма по малолетству так и не запомнил причину. Знал, что, кроме матери, не было у него ни одной родной души на всем свете. Мать, прощаясь с сыном, обещала вскоре вернуться, забрать его к себе. И мальчишка целыми днями простаивал у окна, ожидая ее. Но мать не возвращалась.

Вначале Кузьму уговаривали, потом начали ругать. А дальше и наказывать. На первых порах оставляли голодным. Потом ставили в угол на всю ночь. А когда убедились, что и это не поможет, били жестоко, зверски. И дети, и воспитатели. Но и это не помогло. Вот тогда пятилетнего мальчишку закрывали на целый день в темном подвале. Иногда забывали выпускать его даже на ночь.

Кузьма не плакал. Не просил прощения и не требовал, чтобы его выпустили наружу. Он ждал мать. Чужих не хотел знать и видеть. Может, потому легко переносил наказание, предпочитал одиночество в темноте драчливой детской своре, безжалостной и крикливой.

Лишь через три зимы, стерпевшись со своим положением, устав от ожидания, он начал понемногу вживаться, присматриваясь, выжидая подходящий момент для побега. И однажды ночью убежал из детдома, незаметно проскользнув мимо уснувшей старухи-сторо-жихи.

Старого дома на окраине города он не нашел. На том месте был построен стадион, где взрослые парни гоняли мяч по траве, не обращая ни малейшего внимания на одинокого мальчишку за забором.

Когда Кузьма насмелился и спросил у одного из них, куда подевался его дом вместе с матерью, тот ответил, что ничего не знает. А стадион здесь открылся два года назад.

Парня позвали играть дальше. А Кузьма побрел в город в надежде встретить мать на улице, напомнить ей об обещании, пожаловаться, как тяжело и плохо жилось ему в детском доме.

Он обошел много магазинов, базар, заглядывал во дворы больших домов и в окна. Но никого не встретил, нигде его не ждали.

Кузьма давно хотел есть. Но уже знал, что никто не даст ему и куска хлеба. А на улицах города, словно назло, торговки продавали пирожки и мороженое. Мальчишка мужественно проходил мимо, не рискуя попросить. Но голод к вечеру одолел. И приметив зазевавшуюся торговку, стащил с лотка кучку горячих пирожков, нырнул с ними в первую подворотню. Услышал крики погони, бросился со всех ног в раскрытые двери подвала и затаился в темноте. Погоня проскочила мимо. А Кузьма, выбежав из подвала, нахватал из брошенного без присмотра лотка еще с десяток пирожков и побежал на окраину города, в старый заброшенный дом. Здесь даже уцелела кособокая пружинная койка с постеленным на ней рваным одеялом. Пыльный стол, накрытый газетами. Мальчишка, проглотив половину пирожков, свернулся на койке в клубок и вскоре уснул.

Проснулся оттого, что кто-то дергал его за плечо, настырно вытаскивая из сна.

— Ты чей будешь? — услышал Кузьма строгий голос. И боясь возврата в детдом, ответил торопливо:

— Сам свой. Ничейный.

— Сирота что ль? — спросили из темноты.

Кузьма молчал, сжавшись от страха. Понимал: сознайся, вернут в детдом.

— Чего молчишь, как усрался? Иль глухой?

— Слышу, — отозвался недовольно, приготовившись удрать через выбитое окно, если его решат вернуть в приют.

— Чего тут канаешь? Иль дома нет?

— Нету, — выдохнул мальчишка.

— Давно беспризорничаешь? Кузьма не ответил.

— Хамовку стянул сам? Иль выпросил? Ну, что молчишь? — терял терпение человек.

— Мое дело, — выдохнул Кузьма.

— Тогда вали отсюда, гнида мокрожопая! — потерял терпение говоривший. И хотел ухватить мальчишку за шиворот. Тот вывернулся. И ответил глухо:

— Некуда мне уходить. Да и нет у меня никого.

— Откуда-то ты взялся?

— Откуда сбежал, вертаться нельзя. Лучше сдохну, чем опять в детдом, — проговорился невзначай.

— Приютская дрань! Только этого и не хватало! Давно смылся оттуда?

— Вчера.

— Чего слинял? Тыздили что ли? Кузьма согласно сопнул носом.

— Слабак в яйцах, коль сдачи дать не мог.

— Их много. Я один. Никто б не сдюжил против кодлы. Да еще воспитательницы. И все на меня. Жрать не давали. Держали в подвале. Я терпел сколько мог.

— А чего не скентовался ни с кем?

— Не хочу…

— Как теперь дышать вздумал?

— Пока не знаю…

А уже наутро отвел Кузьму ночной собеседник в самый оголтелый район города, к развалинам, рядом с барахолкой. Там передал мальчишку лысому круглому мужику и сказал Кузьме, уходя:

— Жаль мне тебя стало. Вот и привел сюда. Живи. Старайся. Может, и получится из тебя понт…

С того дня у мальчишки жизнь круто изменилась. С утра до ночи вместе с тремя такими же, как сам, пацанами начал постигать воровскую науку. Она оказалась нелегкой. Его быстро обучили грамоте. За шесть месяцев бегло читал вслух. Считал в уме со скоростью молнии. С первого взгляда отличал

золото от прочих металлов. Ценный мех не путал с дешевкой и подделкой. Учился драться. Благо было с кем.

Пацанов натравливали друг на друга, как бойцовских петухов. Синяки и ссадины заживать не успевали. А лысый все подбадривал:

— А ну, Кузьма, звездани Геньке, чтоб по жопу раскололся! Дальше сам развалится!

Уставать было нельзя. За это лишали жратвы. Из пацанов растили воров сильных, выносливых. А потому готовили их тщательно. Учили, для начала, как беззвучно залезть в карман, сумочку, как шмыгнуть в форточку квартиры. Что стоит брать, а на что не надо обращать внимание. Где нужно искать деньги и ценности. Как с ходу вырвать сумочку, ридикюль. Как отличить пархатого от голожопого. Как и чем можно напугать баб и девок и воспользоваться страхом. Как надо прижимать и трясти фраеров. Пацанов учили в деле. За ошибки и оплошки получали они зуботычины не только от лысого…

Весь навар, который снимали они за день с горожан, забирала у них «малина», не оставляя даже на конфеты.

Кузьма рано научился курить, ругаться, отчаянно дрался и слыл способным учеником.

Мальчишек воры никогда не отпускали на промысел одних. Всегда к ним цепляли опеку из двоих взрослых воров, которые в случае шухера выручали пацанов, спасая от погони, расправы толпы, приводов в милицию. Кузьме, как и другим, настрого запрещалось грабить старух и стариков, отнимать у них харчи и деньги. А если кто-то, позарившись на легкую добычу или по забывчивости, все же делал это, отнятое немедленно, возвращалось владельцу, а пацану всыпалось так, что уже Ю

до гроба помнил, чем старики отличаются от прочих и почему их надо обходить.

— Ты, курвин сын, вбей в тыкву, что и тебя на свет баба произвела. Старые — все родители. Средь них и наши — забытые. Не добавляй к их слабости и одиночеству горе потери. Им никто не поможет, не даст кусок. Самим его заработать трудно. Сил нет. Не торопи их умирать. Они и так жизни не рады. Усеки! Этого греха Бог не прощает и наказывает за него. Но не только тебя, паскудного! А всех нас! — били воры пацанов.

— Другим можно? А нам — нет? Почему? — недоумевали мальчишки.

— Они не воры — шпана, вам не ровня. Шестерки при фартовых и те файнее. Потому, когда мусора трамбуют их и мокрят, честные воры не вступаются. Говно всегда не в чести!

Тумаки, пинки, подзатыльники сыпались на головы за каждую промашку. Но… Умели и хвалить, а потом начали давать пацанам их долю. В настоящие дела их не брали. Берегли, учили, готовили тщательно, просчитывая все возможные ошибки. Устраивали учебное ограбление в своей хазе, наблюдали,

— Эй, Огрызок! Ты что ж, падла, перчатки не натянул? Секи! Лягавые живо тебя «на пианино» поиграть заставят! И накрылся. Отпечатки — улика! — влипала затрещина.

— Почему «маскарад» не нацепил? Харю твою узнают, повиснут на хвосте! Всех кентов засветишь в хазе! — били в другой раз.

— Почему «духи» забыл? — получал пинка за то, что, линяя с дела, не брызнул в хазе нашатырный спирт, отбивающий все запахи.

— Одна ампула. Раздави ее и крышка! Ни лягавый, ни пес запах твой не учуют. Овчарки, бывало, не по следу, по вони кентов накрывали. Потому что те про «духи» забывали. И шли в ходки, на «дальняк».

Кузьма старался запомнить все. Воры его уважали больше других пацанов. И хотя дали за малый рост и худобу кликуху — Огрызок, не материли грязно, как других мальчишек.

Пацан был удачлив. Умел вытащить из кармана кошелек так, что хозяин ничего не успевал почувствовать. Знал назубок всех богатых людей города, кто где из них живет, знал в лицо не только их самих, детей, но даже собак, их клички и слабости всякие. И этими его знаниями не раз пользовались воры. Огрызок в свою очередь учился у них.

— Ты, сучий выкидыш, не фрайеров — мусоров пасись. Они, падлы, хуже зверей. Первейшие враги фартовых. Замокрить лягавого никогда не западло. И хотя «законники» не мокрушничают, загробить мусора — всегда в честь. Заруби это себе на шнобеле. Не жалей лягавых псов! — учили Кузьму воры и показывали, как надо драться, учили работать с «пером», метать его, точно и быстро наносить удары, от которых не спасут врачи, не заштопают.

— В дело бухим не хиляй. Это верняк. За наваром только по тверезой. Когда куш сорвал, потом хоть жопой жри водяру. Но в своей хазе. Где и стены, и кенты, и сявки помогут.

Кузьма запоминал все. Он на слух умел отличить звон хрусталя от звона бокалов из тончайшего стекла. Звон золотых монет от серебряных. Блеск чистого бриллианта от александрита, сапфира от топаза. Знал цену всему. В тринадцать лет Кузьма понимал не меньше любого фартового. А считались с ним потому, что не плакал от затрещин и не обижался. Не держал зла на ударившего. Старался запомнить, чтобы в другой раз не быть битым. Он не огрызался с ворами. Наказание переносил молча. Но… Однажды сорвался. Тот день мальчишка запомнил навсегда.

Повезло ему с самого утра. Тряхнул гостя, приехавшего из заграницы. Тот всю войну в полицаях был. А когда немцы отступать стали, бросил дом, семью и с фрицами сбежал в Германию. Правду сказать, люди на него не обижались. Никого он не убил, не продал. Но властей испугался. Осмелился объявиться лишь через пять лет подданным чужого государства. Даже фамилию сменил и имя. Но куда от своих денешься? Власти им не интересовались. А вот Кузьма спер у него тугой кошелек с валютой. Напомнил гостю, где он находится. Тот и не спохватился поначалу. А потом крик поднял на весь магазин. Кто-то в дверях стал, чтоб всех людей проверить. А Кузьма нырнул под прилавок и в открытые двери склада выскочил. Словно и не было его в магазине.

В тот день он впервые напился, как настоящий вор. Его навар оказался самым жирным, и воры усадили пацана рядом, поили щедро.

Кузьма, осмелев, выпил одним духом стакан водки. Сам от себя такого не ожидал. А вскоре, окосев, кипишить начал, задирать фартовых.

— Замолкни, Огрызок, не то вломим! — пригрозили пацану.

Но Кузьма не унимался. Он распустил не только язык, а и кулаки. А утром проснулся на осклизлой лавке барахолки. Его выкинули из хазы. Насовсем. Значит, что-то утворил такое, чего не могли ему простить и вышибли, чтоб не замокрить, не брать грех на душу.

Кузьма трудно встал. Все тело черное от побоев. Видно, на сапоги его взяли. Но за что?

«Пойти узнать? А стоит ли? Небось подумали — откинулся. Коль живым нарисуюсь — доканают. Лучше не соваться в хазу самому», — решил мальчишка. Он сидел на лавке измятым, истерзанным, усталым комком. Он впервые понял, что не нужен никому, даже самому себе. И Кузьма почувствовал отвращение к жизни.

Пацан не мог пошевелить даже головой, болели спина и шея. И память отказала. За что его выбросили?

— Эй, Огрызок, глотай свой положняк и линяй из города. Да шустри, пока кенты не пронюхали, что ты одыбался. Не то живо пришьют, — вырос словно из-под земли пацан из «малины». И оставил рядом с Огрызком новенький саквояж с барахлом и гревом.

Кузьма, посчитав свою долю, сморщился. Не густо расплатились с ним воры. Но зато оставили дышать.

Он хотел узнать, что натворил он по бухой? Но спросить уже было некого. Генка исчез. Он сделал свое.

Кузьма уже знал: воры дважды не повторяют. И коль сказано линять — медлить нельзя. Он умылся у колонки и поплелся к вокзалу, решив уехать из Орла, куда глаза глядят.

Едва поставил ногу на подножку вагона, почувствовал резкий рывок. Саквояж вместе с вихрастым незнакомым пацаном нырнул под вагон. Огрызок бросился следом. Едва выскочил из-под вагона, поезд тронулся. Кузьму жаром обдало. Он нагнал воришку далеко за вокзалом. Слабоват тот оказался. Выдохся. Огрызок, свалив его на шпалы, не пожалел. Вымещал все зло и неудачи. Месил лицо и тело стиснутыми кулаками так, что воришка отмахнуться не успевал.

— Ах, ты, гад! За что убил? — услышал запоздало. И путейский рабочий, ухватив Кузьму за шиворот, оторвал от мальчишки, потерявшего сознание. Огрызка тут же сдала в милицию орущая толпа, оставив воришке саквояж Кузьмы, не поверив в то, что озверевший мальчишка — владелец саквояжа. В милиции тот сказал, что Кузьма хотел отнять у него саквояж, и если бы не люди, подоспевшие на помощь, убил бы и сбежал.

Кузьма не отвечал на вопросы милиционеров даже тогда, когда двое здоровенных лбов едва не измесили его в котлету.

Огрызок целый месяц провел в камере. За это время милиция узнала, что он сбежал из детдома. Обратно взять Кузьму отказались. Испугавшись, что ставший вором бывший детдомовец дурно повлияет на окружающих детей, отгородились от пацана барабанной формулировкой: мол, опозорил детский коллектив, носящий имя Ленина…

Милиция, прочитав этот отказ, не очень удивилась. И, вытащив Кузьму из камеры, наподдала напоследок авансом и вышвырнула за двери, сказав, что в другой раз, если попадется, отправит гулять на Колыму. Кузьма решил сыскать виновника беды и целую неделю разыскивал его по всему городу. Но пацан словно сквозь землю провалился.

Огрызок уже валился с ног. Голодный, без угла, избитый милицией и бедами, он решил вернуться к ворам. Пусть лучше они убьют. В одиночку без них жизни нет. Да и кому он нужен? А воры, может, простят.

— Возник, как падла! Нарисовался, мокрожопый! Чего ж сам не фартуешь, как грозился? Слаба кишка? — встретили его насмешкой.

— Бухой был. Что брехал, не помню. Облажался, как последний фрайер. Но с кайфом — завязал. Горя много, а греву — с хрен. Дурное нутро, коль водяра шилом вылезла, — он остановился на пороге. И тут же увидел своего обидчика — вихрастого пацана.

В момент все понял. «Малина» специально подослала его. Организовала и поимку. Вплоть до милиции.

— За что? — спросил он тихо. Ответ на свой вопрос он знал.

— Кайся, гнида! Грызи землю! Всяк за свое получает. И ты не на халяву схлопотал. За то, что «перо» на фартового поднял. Закон нарушил, выблядок! — гремел лысый толстый вор.

— Мокрите, коль виноват. Один дышать не могу, — признался честно.

— Ну что, кенты, как сговоримся с этим падлой? — спросил лысый у троих воров.

— На кого он хвост поднимал, пусть тот и трехнет. Так и будет.

— Вали в хазу до вечера. Там кенты решат, как быть с тобой… Кузьма сидел у окна, слушал разговоры фартовых, думал о своем. Вихрастый пацан держался подальше от Кузьмы на всякий случай. Он уже знал, что не всегда фартовые успевают на помощь вовремя. А Огрызок прошел у них хорошую школу.

Кузьма уже не злился на него. Понял, что вихрастого взяли взамен его, Огрызка. И учат. Но теперь уж осмотрительно, жестко, не выделяя, не хваля, лишь требуя и наказывая.

Поздней ночью вернувшиеся с дела кенты согласились оставить Кузьму, но не без условий, которые он обязан был выполнять.

Унизительными были они. «Но что делать, если никому, даже самому себе, перестал быть нужным?» — вспоминал Кузьма и зацепился ногой за корягу, утонувшую в сугробе. Как незаметно сбила она с ног! Не предупредив, не пощадив.

Да и кто жалел его, хоть когда-нибудь в этой жизни?

Кузьма с трудом выбрался из сугроба, отряхнулся от налипшего снега. И оглядевшись, правильно ли идет, не сбился ли он с пути, продолжал продираться сквозь ночь и пургу, так похожие на его жизнь… Лишь потом понял Кузьма, почему его оставили в «малине» и стали брать с собой на дела. Все было просто. Он сам согласился и винить особо было некого.

Огрызок знал законы «малины». Понял, что именно его, в случае провала дела, подсунут мусорам, чтобы сумели выйти сухими фартовые. Дважды сыпалась «малина» на делах. Оба раза ловила милиция Огрызка, прикрывавшего собою убегающих воров. Милиция гналась за пацаном, не видя в темноте, что нагоняет малолетку с пустыми руками и карманами, подкинутого на живца.

Огрызок, конечно, отбивался. А кто из нормальных людей добровольно согласится пойти в милицию? К тому ж, случись такое, Огрызком просто не заинтересовались бы, и продолжали бы погоню за ворами. В милиции его, конечно, колотили. Вламывали, как вору. А Кузька божился, что никогда им не был. Не видел и не знает фартовых.

Огрызка с неделю трясли, как грушу, следователи и опера. Но все без толку. Огрызок клялся всем на свете, что никогда, ни у кого, ничего не украл.

Промучившись с ним несколько дней и не добившись ничего, к нему в камеру подсадили «утку». Но Кузьму и на этот случай подготовили фартовые, и Огрызок не раскололся. Его выбросили из милиции под черный мат. Во второй раз Кузьме пришлось труднее. Два месяца просидел он в следственном изоляторе на хлебе и воде. А потом вбили в камеру к нему парнишку-ровесника. Желтолицего, изможденного как старика. Избитого и изодранного. Тот назвал кликуху пахана всех городских «малин». Сказал, что сам ворует вместе с кентами, мол, попутали лягавые в деле. И вкинув в дежурку, решили приморить его тут. Но кенты не бросят. Вытянут. Помогут слинять. А если Огрызок захочет, то и его с собой возьмут. Кузьма к тому времени не верил никому. И хотя так хотелось ему иметь настоящего кента, с кем без опаски всем на свете поделиться можно, удержался и в этот раз. Ничего не сказал о себе. Лишь то, о чем говорил следователю.

Вслух он восторгался, завидовал мальчишке. Но ни о себе, ни о фартовых словом не обмолвился.

Эта скрытность спасла его вторично. Кузьма знал, в третий раз из милиции его либо мертвым вынесут, либо увезут в ходку — на севера. Огрызок слышал, что воры, не принятые «в закон», на дальняках вкалывают за себя и за фартовых. Навар отдают паханам, чтобы вольготно дышали законники.

В лучшем случае, если повезет, «на пахоту» не посылали, определяли в шестерки, шныри, чтоб промышлял хамовку для фартовых, тряся Иванов или политических. Последние добром свое не отдавали. Вламывали шестеркам всей кодлой. Так что те после побоев с месяц, а то и больше на катушки встать не могли.

Шныри и сявки были лишь на ступень выше обиженников. И Кузьма, конечно, не хотел оказаться в зоне.

Он уже не раз обдумывал, куда ему слинять, приткнуться, исчезнуть из своей «малины». Боялся лишь того, что за откол фартовые распишут его где- нибудь в темном переулке.

Огрызок теперь стал осторожнее и не подставлял милиции себя за кентов. Держался рядом. Но однажды посмеялась судьба. Зашел он вместе с ворами в притон выпить, повеселиться вздумала «малина» после удачного дела. — Тебе, Огрызок, коль с водярой завязал, надо к шмарам подвалить.

Закадри какую-нибудь. Ну и пофлиртуй ночь. Уже пора тебе знать, чем девки

от нас отличаются. Зажми. Глядишь, мужик и проклюнется. Кентель подымив- хохотали фартовые.

На их смех, голоса из комнатенок, из-за ширм бабы вышли. Всякие. Крашеные, лохматые, навеселе, они вмиг облепили фартовых.

— Эй, Красавчик, пошли ко мне сегодня! — висла на фартовом шмара, мусоля его морковными губами.

— Нет! Тебя сегодня не хочу! Кралю закадрю на вечерок. У ней, падлы, сиськи с мой кентель!

— А этот чего сюда возник? — приметила задастая девка Огрызка.

— Наш он. Привели, чтоб мужиком стал!

— А какой молоденький! — обняла Кузьму за шею потная, узколицая девка и прижалась к Огрызку напудренным наспех носом. Тот вывернулся из цепких объятий.

— Видать, нецелованный! Свежак совсем! Ну иди ко мне, жеребенок мой. Я покажу тебе, где у теток хорек прячется, — пошла за Огрызком. Тот к стене прижался, обалдев от стыда. Баба ухватила его меж ног. И, хохоча, объявила: — Это маленькое дерево все в сучок вымахало. Ишь какой! С виду

— замухрышка! А зажмет, мало не покажется ни одной! Кто за него башли даст? Он за десяток мужиков управится, — держала Огрызка накрепко.

— Эй, Выдра! Не оторви утеху у пацана.

— Если не заплатите, возьму на талисман.

— Так он же тебя еще не зажал!

— Потому и держу, чтоб не отняли!

— Эй, Огрызок! Не ссы! Сам себе бабу выбери! Выдра— лярва старая! Ты помоложе кобылку оседлай!

— Не слушай их, кролик мой, все бабы в темноте, как кошки, одинаковы. Ни у одной нет золотых краев! — тащила Кузьму за перегородку. Тот, обалделый, растерялся. Но вскоре оказался в постели Выдры.

— Ну, что, вороненок желторотый? Чем я хуже других? Будешь моим хахалем? — приставала шмара.

— Отвали ты от него! Обкатала и ладно. Пусть Огрызок сам подколется к какой захочет! — вступился кто-то из фартовых.

С тех пор, что ни день, повадился Кузьма в притон к бабам. Что ни день новая шмара. Все веселые, ласковые, податливые. Они вскоре привыкли к Огрызку и признали его общим хахалем. Случалось, без навара обслуживали. С ними Кузьма быстро осмелел, повзрослел, заматерел, а в «малине» его стали считать первейшим кобелем.

— Эй, Огрызок, пока ты со шмарами кайфовал, мы два дела провернули. Ты ж без навара остался! Чем с бабьем рассчитаешься? Они ж на халяву долго не потерпят. Оторвут все хозяйство и вякнут, мол, без мудей родился. Докажи потом обратное! — звали кенты в дело.

И Кузьма согласился. Теперь у него появился свой понт. Он понял, без навара мужику дышать нечем.

Так и приклеился он к Сайке, белобрысой толстой девке, самой тихой и покорной из всех шмар. К ней он приходил едва ли не всякий день. А натешившись вдоволь упругим телом, возвращался к кентам. Те не могли не заметить, как изменился характер Огрызка. Он стал держаться увереннее, спокойнее, не срывался на крик. Долго из общака свой положняк не клянчил, как раньше, требовал коротко, веско. Не позволял вольностей и унизительного отношения к себе, не терпел насмешек. И, если не пускал в свою защиту кулаки, считаясь с фартовыми, то взглядом мог так осадить, что отбивал охоту у любого относиться к себе, как к пацану. Он сам себя считал мужиком. Это ему помогла понять Сайка.

Любил ли он ее? Да нет. Но существовала признательность, привязанность к бабе, искренне доверившейся Кузьме. Она была старше и опытнее его в постели. А в жизни ей не довелось пережить и сотой доли того, что вынес и перетерпел Огрызок. Она это чувствовала и по-своему жалела его. Он взрослел у нее под боком. Мужал. Она понимала, что их связь может в любую минуту оборваться на долгие годы или навсегда. А потому ласкала

Кузьку, забывая про сон, горячо и почти искренне. На годы вперед. Чтобы было что вспомнить в случае чего. Чтобы не отвернулся, не пожалел о деньгах и подарках. А коли случится беда, ее имя останется с ним повсюду. Она единственная в притоне ждала его и всегда радовалась приходу Огрызка. Для нее он был не просто хахалем.

Сайка знала — кто он, и боялась за Кузьму. Тот ничего не рассказывал ей о себе, не спрашивал ни о чем. И даже не знал ее родного имени. В тот вечер он пришел к ней как всегда. И завалившись в постель, забыл о кентах, «малине». Но под утро громкий стук в дверь сорвал с постели весь притон. Сюда со шмоном заявилась милиция.

Кузьма хотел выскочить в окно, но вовремя заметил, что дом оцеплен с собаками.

— Что за шухер? — открыла дверь притона бандерша.

— Волоки своих сучек вместе с клиентами! — рявкнул кряжистый старшина и, надавив плечом, оглядел заспанную пьяную Выдру.

— Ее клиент недавно смотался, — указал на дымившийся в пепельнице окурок молодому лейтенанту, заглянувшему через плечо.

— Может, тот самый?

— Нет, эта шмара у них спросом не пользуется. В тираж ей скоро. На подхватах работает. К ней разве лишь по бухой кто-нибудь подвалит.

— Но ведь вот ушел же кто-то, — не соглашался лейтенант.

— Пока темно было. А рассвело, удрал со страху, — хохотнул старшина и открыл другую дверь.

— Какую девочку хотите? — загородила дверь бандерша.

— Ты мне зубы не заговаривай, — отодвигал ее старшина.

— Какие зубы? Разве их у меня лечат? Ну, если тебе девочек уже не нужно, может, молодой человек найдет подходящее? — тараторила бандерша.

— Сгинь! Не мельтеши! Ведь предупреждал старую сводню! Все равно за свое! — злился старшина и сплюнул, увидев в постели рыхлой шмары комсомольского вожака города.

Когда, открыв третью дверь, увидел Кузьму, спешно натягивающего брюки, заметил ехидно:

— Что? Школу малолетних кобелей открыла? — повернулся к бандерше. И, подойдя вплотную к девке, спросил: — Слушай, Сайка, этот тип давно у тебя? Когда пришел? Во сколько?

— Вечером. В девять, — дрожала шмара.

— Собирайся! — прикрикнул на Огрызка. И ни слова не сказав, впихнул его в воронок и доставил в милицию.

Лишь там узнал Кузьма, что вечером кенты обчистили банк, и пока милиция приехала, фартовые исчезли из города, вероятно, на гастроли. Время было упущено. Найти законников теперь стало нереальным. А тут Кузьма подвернулся. Решили его тряхнуть, кто ж, как не он, знает, куда уехали фартовые?

Огрызок от удивления чуть дара речи не лишился. Два миллиона увели кенты! Вот это навар! Такого он еще не видел!

Кузьма сидел ошарашенный, словно язык проглотил от горя. Еще бы! Такой кусок упустил! Наверно, и доля была бы жирная. Уж отвалили бы кенты, если б взяли в дело. Но не повезло…

— Куда уехали воры? — спрашивал следователь, ерзая на стуле от нетерпения.

— Не знаю. Никаких воров не знаю! Меня у женщины взяли. О чем вы говорите?

— О том, что ты знаешь, куда делась «малина». Не могла она сбежать, не предупредив! Ведь твою долю они с собой прихватили, — напомнил следователь, демонстрируя Кузьме свою осведомленность.

— Доля? — растерялся на миг Огрызок. И тут же, взяв себя в руки, сказал: — Не знаю, о чем это вы?

— Я тебе про положняк говорю. Твой, кровный! Ведь и его «малина» прихватила, не подавилась. Такой куш сорвала и на твое лапу наложила. А ты выгораживаешь! Зачем? Кого? — улыбался следователь.

Огрызок играл в дурака.

— Мне никто ничего не должен. Уж если бы такое случилось, я бы свое вырвал! Будьте спокойны!

— Не смеши, Кузьма! Нам о тебе известно все. И давно. Тебя твои кенты высветили! На месте преступления, в банке, будто случайно был забыт твой саквояж. С которым тебя уже приводили в милицию. На ручке — отпечатки твоих пальцев. Их уже идентифицировала дактилоскопическая экспертиза. Тебе надо объяснять, что это значит? Да все просто! Тебя подставили твои же фартовые! Единственным виновником ограбления. И я имею право с этой уликой отдать тебя под суд! Ты соображаешь, что грозит за ограбление банка на два миллиона? Ни много ни мало — расстрел!

— Да как же я один такую прорву башлей спер бы и унес? Живым? Не замеченным и не задержанным сторожами? Вам никакой суд не поверит, — рассмеялся Кузьма.

— Как это незамеченным? Я же сказал — грабеж, значит, действие, сопряженное с насилием! Двое охранников убиты.

— Выходит, я их вырубил? Один — двоих? Мало деньги спер и вынес, охрану перебил, сумел спустить два миллиона за полночи! Я их что, Сайке в транду вбил? — начал злиться Кузьма.

— Веди себя прилично. Не в пригоне сидишь! Я помочь тебе хотел, дураку! Мозги промыть, чтоб понял, чем для тебя запахло! Завтра этим займется прокуратура. Ограбление — ее прерогатива и подследственность. Они с тобой спорить не станут. Продырявят башку и имени не спросят. Иль мало таких, как ты, на тот свет отправлено? Кому охота возиться с вами? Так хоть ты о себе подумай! Ведь восемнадцати лет нету! Вся жизнь впереди!

— Малолеток не расстреливают, — отмахнулся Кузьма.

— Ввиду особой дерзости и сверхсуммы, исключение из правила тебе обеспечено. Это и законом разрешено, — объяснил следователь.

— Это еще доказать надо, что я был в банке!

— А саквояж?

— А куда я деньги дел? Где основное доказательство моей вины?

— Все признаешь! И расколешься за милую душу! Ломанут тебя в прокуратуре пару раз! Все вспомнишь и подпишешь. У них — не у нас! Уговаривать некогда. Одумайся, пока не поздно. Иначе, крышка тебе!

— Я у своей девахи был. Меня там накрыли, не на банке, а на бабе. Другого не знаю! — стоял на своем Огрызок.

Следователь, недобро усмехнувшись, отправил Кузьму в камеру, забитую до отказа всяким сбродом.

Огрызок долго не мог уснуть. И ворочался с боку на бок на бетонном полу. Конечно, ему было над чем задуматься. Ведь «малина» оставила в банке саквояж не без умысла. Указала на него пальцем. Фартовые были уверены: милиция надыбает Кузьму. Сгребет без трепа. Не станет с ним много ботать и пустит под вышку, потому и положняк

Огрызка прихватили, мол, к чему жмуру башли? На том свете они — без понту. Там ни баб, ни водяры не имеется. Высчитали все. Но за что? Злился Огрызок, не находя покоя.

— Закопали, падлы! Живьем! Шакалы облезлые! Встретить бы мне вас нынче! Своими клешнями передавил бы!

— Чего тут возишься? Какая вошь жопу точит? — недовольно пробурчал старик, лежавший почти у параши. И, диво, Кузьма, сам не ожидая, рассказал ему все. Поверил в старость. А может, время пришло, лихая минута прижала. И старик, пожалев Кузькину молодость, завздыхал:

— Беда у тебя стряслась и впрямь сурьезная. Со всех концов куда ни кинь. Скажись властям, воры убьют. Смолчи — власти прикончут. Куда нонче голову прислонить тебе, бедолаге, и не придумать. Как ни раскинь, везде

едина погибель. Ладно б таких, как я, свое прожил. А тебя — жаль. За что эдак судьба милостями обходит? Но, думается, не стрельнут тебя, в тюрьму закинут! Это как Бог свят! У нынешних — ни ума, ни сердца в середке нет! Злоба единая! Оттого тем властям нет от люда веры! Им не люд, им — дармовые руки надобны! А потому правду они не ищут. Им она в помеху. А и вырваться тебе, голубчик, навряд ли повезет. Большую напраслину возвели на тебя. Да и на меня! И на всех! Иначе откуда столько мытарей и бедолаг на земле развелось? И все слезами умываются. Не от правды все. Молись, дитя горемычное. Другого у тебя выхода нет. Может, Господь увидит и простит… И Кузьма молился. Обращался к Богу, чтобы он увидел и защитил, не дал сойти с ума.

— Коль поможет творец, уйди от воров. Навовсе отступись. Ить заповедь Его ты нарушал, в кой говорено — не укради! Видно, за то наказан нынче. Коль отступишься от греха, в сердце своем обращаясь к Создателю, простит и непременно спасет, — тихо тронул Кузьму за плечо старик.

— А тебя почему Господь не видит? Меня учишь, а сам?

— Я уже отжил. Едино, где отойду. Потому не про себя прошу. Об детях печаль моя, но они безбожники! Упустил я их, проглядел. За то нынче крест несу. И молчать должен, что дурное семя на свет пустил. Не будет мне прощенья за такой грех, — всхлипнул старик и отвернулся от Огрызка, всерьез задумавшегося над советом и словами старика. Кузьма слышал, как, молясь во тьме камеры, просил человек у Господа кончины для себя. Но не от руки злодеев. А своей. От старости. Утром проснулся Огрызок, а сосед лежит мертвый. Ни тени боли или сожаления не омрачили. На лице застыла улыбка, светлая, прозрачная… Легко отошел. С радостью. Без сожалений. Верил — к Богу уходит. А как иначе? Ведь услышал молитву. Сжалился и забрал. Оборвал земные муки и страдания.

Кузьма искренне пожалел и позавидовал старику.

Самого Огрызка утром следующего дня привезли к следователю прокуратуры. Тот предъявил Кузьме обвинение в ограблении банка и распорядился отправить Кузьку в городскую тюрьму. Огрызок и рта не успел открыть, как оказался в одиночной камере верхнего третьего этажа, где обычно содержались приговоренные к смертной казни. Кузьма об этом слышал не раз.

— Хана! Попух, как падла! Да было бы за что! Ни навару, ни хрена не снял я с того дела, а загребли меня! — возмущался Огрызок.

В тюрьму он тогда попал впервые и, оглядев мрачные плесневые стены и потолок, маленькое зарешеченное окно, бетонный пол, железную шконку, прижатую к стене, затекшую «парашу», стоявшую у самой двери, испугался, что никогда уже не выйдет отсюда, не увидит воли, не встретится с Сайкой. Ему бы выспаться, пусть хоть на полу. Но сон не шел. И Кузьма всю ночь ходил по камере, измеряя ее вдоль и поперек тяжелыми шагами. Три в длину, два — в ширину. Не разбежишься… Огрызок думал, как вырваться из этой западни, но ничего путного в голову не приходило.

И вдруг тишину камеры нарушил дробный стук в стену. Кузьма прислушался. Эту азбуку перестукивания он знал хорошо. Фартовые обучили, вместе с грамотой, чтоб время не терять потом.

Кузьма узнал, что рядом с ним канает стопорило. Его взяли на «теплом» с поличным, когда снимал с убитой бабы украшения из рыжухи. Это у него восьмая судимость и живьем отсюда он не надеется выйти. Сообщил, что, видно, на днях его приговорят. Спросил; не слышно ли на воле про амнистию?

Кузьма отстучал ему, что амнистией не пахнет, мусора, как всегда, зверствуют, и коротко отстучал, кто он есть.

— За что попух? — услышал стук в стену. Огрызок отстучал, что сам не знает. Мол, влип, как

сявка на барахолке. Ни сном ни духом не облажался, а лягаши сулят вышку…

Их разговор услышали на втором этаже. Поддержали беседу. Посоветовали не ссать на мусоров, забить на них. Мол, прокуратура разберется. Там не все мудаки сидят. Есть и толковые.

Кузьме, переговорившему со всей тюрьмой, стало не так уж одиноко. От участия и поддержки он заметно повеселел, появилась надежда, что и с его делом разберутся.

Из переговоров с соседом он узнал, что из этой тюрьмы слиняли на волю многие фартовые. Надо только не зевать, не упустить свой шанс, советовал стопорило и признал, что лишь из одиночных камер этой тюряги никому не пофартило смыться. Потому что смертников караулит усиленная охрана… Если б не это, он давно бы отсюда смотался.

«Слинять! Ведь кому-то пофартило!» — вселилась надежда в душу Кузьмы и не давала ему покоя даже ночью.

Кузьма ощупал решетку на окне. Понял, крепкие прутья не одолеть голыми руками.

А наблюдавший за ним в глазок охранник, открыл дверь и, подойдя к Огрызку, влепил кулаком в ухо так, что тот пятками потолок достал.

— Размажу по стене, как гниду, коль еще примечу! — пригрозил уходя. Но этим не испугал, лишь раззадорил.

Огрызок внимательно присматривался к охране, вынашивал в душе самые кровавые планы. Он обдумывал, как ему сбежать на волю, когда его выведут на прогулку. Но даже там Огрызок был под охраной двоих конвоиров, вооруженных автоматами.

Когда его повезли на допрос, у Кузьмы сердце зашлось от волнения. Он не мог думать ни о чем, кроме как о побеге из тюрьмы, который спасет его от расстрела, подарит волю.

За короткий, в десяток минут, путь он прощупал всю машину. Но тщетно… Она словно целиком была отлита из брони. Огрызок чуть не плакал от досады.

В кабинет к следователю его вели под конвоем автоматчиков, подталкивающих Кузьму в спину, материвших на чем свет стоит.

— Да врежь ты этому суке, чтоб собственными яйцами подавился, мудозвон! Такое говно, а двоих убил! Дай ему в муди прикладом! Глядишь, до вечера сдохнет, курва! — советовал один конвоир второму.

— У! Лярва! Дали б козла! Уж я б сделал из тебя отбивную! Ни одна собака так бы не отделала! — грозился второй.

В кабинет следователя прокуратуры Кузьму не ввели — вбили.

Седой плотный человек лишь головой покачал укоризненно. И, бегло оглядев

обвиняемого, предложил присесть напротив.

Допрос шел трудно. Следователь, несмотря на вызывающий тон Огрызка, держался спокойно:

— Я и предполагал, что вы будете отрицать все. Но факты — вещь упрямая. На месте ограбления обнаружен саквояж с вашими отпечатками пальцев, — говорил следователь.

— Он и впрямь пропал у меня…

— Когда и где?

— В бане я его забыл.

— Когда?

— За день до того, как мусора замели.

— В какой бане?

— В городской! Она покуда одна! — смеялся Огрызок, ожидавший более трудных вопросов.

— Когда обнаружили пропажу?

— Сразу. Как из парной вышел.

— В чем же из бани пошли? — усмехнулся следователь.

— Так барахло не тронули. Оно осталось на вешалке.

— Что в саквояже было?

— Курево и хамовка.

— Почему не заявили о пропаже? — улыбался следователь одними губами.

— Да чего кипишить? Ценного не было, вот и не стал хай подымать.

— Может, все же вспомните получше, где оставили саквояж? Городская баня уже месяц как на ремонте. И не работает, — уточнил следователь.

— Значит, в парикмахерской или в магазине, — не растерялся Кузьма.

— Богатая фантазия! Тогда скажите, где именно? Место, время? — настаивал следователь.

Кузьма врал напропалую и всякий раз попадал впросак.

Он усиленно отрицал ограбление, свою связь с ворами, божился, что вовсе незнаком с ними.

— А на какие средства живете? Не работаете, не учитесь, нигде не прописаны. Кто вас содержит? Богатые родители? Их не имеете. Мать не поддерживает с вами связи. Живет отдельно с мужем и двумя детьми. Она много лет не видела и ничего не знает о вас. Да и встретитесь — не узнали бы друг друга. У нее хорошая семья. Дружная, работящая.

— Чтоб ей… — сорвалось с языка невольное, но вовремя себя остановил.

— Да, конечно, у вас закономерно сохранилось в памяти иное. Но что поделать? Годы были трудные, голодные. Вот и отдала в детдом, чтобы сберечь жизнь, не дать умереть от голода. А потом вторично замуж вышла. Ваш отец на войне погиб. Отчим не разрешил ей брать вас из приюта. Она хотела вернуться к вам. Но… Теперь у нее двое дочерей. Сестренки. Обе учатся. Знают о брате, — глянул на Кузьму. Тот равнодушно слушал. Эта тема его уже не волновала. Отболела. Отвык он от нее. И уже давно не вспоминал о матери.

— Кстати, вы не раз виделись. Но не узнали друг друга, — продолжил следователь, удивляясь самообладанию Кузьмы; ни один мускул не дрогнул у него на лице, ни одного вопроса не задал, не поинтересовался. Даже адрес не спросил.

— А ведь они ждут вас. Готовы принять.

— Поздно. Я уже не тот, и в детдом меня уже не отведешь. Не поверю в сказку о возврате в детство. Кого оттуда выперли, обратно не вернется. Да и к чему? Остыла память и сердце не болит. Пусть она спокойно дышит. Считает мертвым. Так лучше для всех. Не все прощается в этой жизни. И хотя память и сердце не болят, разум не потерял покуда. От дитя отказываются только раз в жизни. И А не верю, что стала она кому-то доброй матерью. Для такого сердце иметь надо…

— Она сохранила вам жизнь. За это разве обижаются? — удивился следователь.

— А кто ее о том просил? Сберечь жизнь и тут же сломать ее, судьбу, душу! Да я из-за нее никому не верю! Уж если она, мать, облажалась! Теперь ждет! Кого? Зачем? Я тогда в ней нуждался больше, чем в жизни! Не всякая сытость — радость! И плохо, что она того не поняла! Ну, да хватит о ней! Много чести!

Следователь радовался, что сумел разговорить Кузьму. Пусть не по теме. Но найден контакт. Слабая нить, но все же зацепа. Про себя отметил ум, живучесть парня, умение анализировать и делать верные выводы.

— Что ж, вам виднее, как поступать. И тут я не имею права вмешиваться в личное, пережитое. Но о конкретном, сегодняшнем, советую подумать. Вы отрицаете связь с ворами, а она — налицо. И если банк они ограбили — назовите, куда могли уехать. Опишите их. И я отпущу вас на волю, — пообещал следователь.

— Фалуешь в суки? Промазал! Я не фрайер! — взвился Огрызок.

— Тогда придется вернуться в тюрьму, пока не поумнеете, — недобро усмехнулся следователь и, вызвав конвой, сказал: — Пусть переведут в тамбур.

Кузьма не понял смысла сказанного, но внутри все оборвалось и похолодело. Конвоиры впихнули его в машину. И едва въехали во двор тюрьмы, передали распоряжение следователя охране. Та, ухмыляясь, погнала Огрызка не вверх, на третий этаж, а вниз — в подвал. И открыв решетчатую, как в зверинце, дверь камеры, втолкнула Кузьму прямо на кучу подростков.

— Эй ты! Полегче! Иль зенки тебе на лоб выдернуть, чтоб не перся буром на людей! — цыкнул плевком в лицо Кузьме прыщавый пацан. Огрызок бросился на него рычащим зверем, но был сбит с ног, и вонючая свора пацанов впилась в него сотней овчарок. Его не просто били. Его терзали. Через секунды на Огрызке не осталось и напоминания от одежды. Ее разнесли в мелкие клочья по камере. Кузьму щипали, кусали, били, втыкали в него стекло и гвозди, норовя по клочкам снять с него кожу.

Свора озверелых пацанов словно с цепи сорвалась. Заломила руки и, подтащив к параше, заставила есть из нее дерьмо. Огрызок выл от боли и беспомощности. Его скручивали, ломали, выворачивали. Охранники, глядя на это представление, хохотали, хватаясь за животы.

И тут словно второе дыхание проснулось у Кузьмы. Он вывернулся из лап своры, выхватил двоих самых задиристых пацанов и со всего размаху впечатал головами в решетчатую дверь. Кровь их брызнула во все стороны. А Кузьма хватал подростков за головы, горла, выворачивал руки и ноги, носился по их ребрам, круша ораву, вбивал их в пол, в стены, друг в друга. Он не слышал их испуганных криков. Троих головой воткнул в парашу и не давал им вылезти. Плюнувшему в лицо выбил двумя пальцами оба глаза. Наступил ему на живот и даже не вздрогнул, когда пацан задергался в конвульсиях. Он ловил их за ноги и бил головами об пол.

Свора пацанов сбилась в кучу, онемев от ужаса. По полу, потолку камеры текла кровь. А Огрызок, как обезумевший, только вошел во вкус. Вот он вырвал из кодлы того, кто совал его головой в парашу. И ухватив за ноги, едва не разодрал пацана пополам, но охранники подоспели. Скрутили, сбили, смяли, уволокли в одиночную камеру, где целую неделю тюремный врач лечил приступ буйного помешательства. Держал Кузьму на уколах и таблетках. У Огрызка отчаянно болела голова. Он ходил шатаясь. Не ел, не пил, лишился сна. Все тело, словно чужое, не слушалось его.

— Успокойтесь, Кузьма. Это скоро пройдет. Это состояние аффекта! Оно случается редко, но проявляется лишь в экстремальных ситуациях. Мы, медики, называем такой всплеск вспышкой задавленного достоинства. Такое с каждым может случиться. Постарайтесь выкинуть из памяти, забыть скорее.

— Силен же ты, прохвост! Пятерых пацанов на всю жизнь калеками оставил. А троих и вовсе загробил. Я б тебя за такое, не раздумывая, к стенке поставил и своими руками из автомата уложил, — сказал охранник, принесший обед.

Вскоре Кузьма услышал стук из соседней камеры. О нем — Огрызке — уже знала вся тюрьма. Его поздравляли и поддерживали, его хвалили и советовали держаться. Ему сообщили, что на воле запахло амнистией. От таких новостей Кузьме и впрямь легче стало. Впервые он уснул так, что разбудить целых двое суток не могли ни охрана, ни стук соседей по камере. Когда Огрызок проснулся, его вызвали на допрос к

следователю. Но уже не в прокуратуру. Следователь сам приехал в тюрьму. Потому что охрана, видевшая, слышавшая о расправе Кузьмы с пацанами, не хотела рисковать собой.

— Ему, гаду, терять нечего. Вышка обеспечена. Одним больше или меньше, даже этого паскуду только один раз расстреляют. Ну а нам какой смысл? Кто может гарантировать, что этот псих на нас не оторвется. Он — худой, а вон чего наворочал. Пусть следователь сам с ним разбирается, — заявили в спецчасти.

Кузьма, едва ступив на порог кабинета, побледнел, увидев следователя. И сказал осипшим голосом:

— Я выражаю вам недоверие и отказываюсь не только говорить, а и видеть вас, — повернулся лицом к ошарашенной от удивления охране и, не дожидаясь, пока она придет в себя, пошел в камеру.

На следующий день Огрызка вызвал новый следователь.

Он не давил, не вытягивал показаний, не пугал и ничего не обещал.

Допросил коротко, сухо. Кузьму это удивило и насторожило. И Огрызок решился на вопрос:

— Скажите, гражданин следователь, то верняк, что амнистия ожидается?

— Правда. Со дня на день. А вас с чего заинтересовала она? — глянул тот холодными, серыми глазами.

— Что ж, выходит, мне на нее уже не стоит надеяться? — спросил потерянно.

— Конечно, нет, — сказал сухо.

Кузьма, спотыкаясь, пошел к двери. Охраны за нею не оказалось. И Огрызок вмиг смекнул.

Юркнул во двор тюрьмы. Приметив машину, вывозившую с территории мусор, мигом слетел в контейнер и, затаив дыхание, ждал, когда его вывезут из зоны.

Ждать долго не пришлось.

Едва услышал скрежет ворот, закрываемых за машиной, подождал немного и выскочил из контейнера, облепленный очистками, выброшенными с кухни, кишками селедки, какой-то зловонной грязью.

Хорошо, что на улицах города уже темнело, и Огрызок отряхнулся и умылся у первой встречной колонки. Но проходившие мимо люди в ужасе отскакивали от вони, исходившей от Кузьмы.

Огрызок решил заскочить на миг к Сайке, показаться, мол, жив. Но не задерживаться на ночь, помня, что именно в притоне замела его милиция.

Кузьма заколотил в знакомую дверь. Ему открыла бандерша. И, узнав Кузьму, заблажила на весь свет, словно не Сайку, а ее, старую кикимору, собрался истискать соскучившимися руками.

— Отваливай прочь! Чтоб вони твоей тут не было. Всю репутацию моего дома обосрал. Из-за тебя, паскудника, приличные люди заходить перестали! Проваливай живо! Не то мои девки помогут. Яйцы вырвут и выкинут! Куска хлеба лишил моих бедняжек.

— Позови Сайку! — грубо потребовал Огрызок.

— Сейчас, — пообещала, ехидно ухмыльнувшись. И щелкнув ключом, исчезла на минуту. Вернулась бандерша с оравой баб.

Трезвые, злые, они набросились на Кузьму с бранью, винили его во всех несчастьях, свалившихся на притон.

— Всех ты отпугнул, задрыга мокрожопая! Никогда к нам лягавые не возникали. И только ты, выродок курвы, навел их на нас, приволок на хвосте! Сколько дней без клиентов сидим! Без кайфа! — орала Выдра.

— Гони, девки, мудака! По яйцам ему, по тыкве! — натравливала Ступа. Сайка, увидев Кузьму, нахмурилась, сказала коротко:

— Гад паршивый! Глаза б мои тебя не видели! Чтоб ты провалился! Огрызок, услышав такое, повернул прочь от притона. А вдогонку ему неслись брань, проклятия.

Кузьма решил навестить хазу, где до последнего времени жили фартовые. Он пробирался в район барахолки темными закоулками, стараясь не выходить на людные улицы, чтобы не видеть встречных.

В душе Кузьмы все кипело. Обида на Сайку сдавила горло. За что вот так предала, лажанула при всех! И прокляла! А он так спешил к ней, так рисковал…

— Все бабы — суки! До единой! — сжимал он кулаки. И решил ни к одной из них не прикипать. И никогда не спать дважды с одной и той же шмарой. Менять их всякий раз, оберегая от заразы саму душу.

Подойдя к хазе, осторожно обошел вокруг. Приметил свет в окне. И не увидев ничего подозрительного, выждав пяток минут, убедился, что никого не приволок на хвосте, вошел в дом. Двери за ним захлопнулись тут же, словно сами по себе. Огрызок не обратил на это внимания, зная, что сявки всегда видят, кого можно впустить, и не покидают свой пост ни днем, ни ночью. Они умеют бесшумно открыть и закрыть двери.

В темном коридоре, нащупав ручку входной двери, рванул на себя, ступил на порог и обомлел.

— Входите! Что так удивились? Иль не рады встрече? Иль других ожидали увидеть здесь? Садитесь, побеседуем теперь основательно, — предложил следователь прокуратуры, с которым Огрызок расстался в тюрьме с час назад.

Кузьма не мог говорить, будто лишился дара речи. Он оглядывался на углы хазы и все не мог понять, как высчитали его?

— Побег этот вам устроили мы. Знали, что воспользуетесь случаем. Теперь вы не можете отрицать свою связь с ворами. Многое нам уже известно. Но кое в чем поможете, для собственного блага.

— В суки не сфалуете! — рванулся к двери Кузьма, открыл ее ногой и тут же почувствовал холодный ствол, знакомо ткнувший в грудь.

— Зачем так грубо и бездумно? Вы мыслящий человек. Умеете анализировать. А потому не надо горячиться, — спокойно предложил следователь.

— Я отказываюсь отвечать, — заявил Огрызок резко.

— Я это предполагал. Но скажу сразу — будете вынуждены говорить. Сами станете проситься на допрос. Но смотрите, не опоздайте. Ваши показания нужны нам сегодня. И не только нам. Позже — они бессмысленны, потеряют всякую ценность. А вы упустите свой последний шанс. Потом горько о нем пожалеете. Кстати, воры вашей шайки оказались не столь щепетильны, как вы. И… Многое рассказали друг о друге. О вас…

— На понял берете, на арапа, — усмехнулся Огрызок.

— Ничуть. Вот факты: пахан вашей «малины», по кличке Чубчик, сумел достать поддельные документы и уехал вместе с бандой в Ростов. Там он был взят с шестью ворами. Деньги почти в целости изъяты. Воры успели потратить сто тысяч. И признали факт ограбления банка.

— Слава Богу, с меня хоть это снимите? — вздохнул Кузьма.

— Не спешите. Никто не объявил вам о том, что следствию известно о вашей непричастности к этому делу, — уточнил следователь.

— Если б так, я тоже был бы с ними!

— Это не обязательно. Следствию известно, что в ограблении участвовало более десяти человек. Взяты семеро. Вы — восьмой. Где остальные? Кто они?

— Я не законник. Не могу знать всех. Тем более — 4 фартовых. И знаете, в такие дела, как на банк, «малина» берет лишь фартовых. Остальные, вроде меня, шпаной считаются. И в серьезные дела нас не брали. Не доверяли. Чтоб не засыпали, не лажанули. Потому меня зря трясете. Только время теряете, — сказал Огрызок честно.

— В дело не возьмут. А вот для стремы и прикрытия, на живца, не брезгуют никем! Это сам Чубчик признал, — удивил Кузьму осведомленностью следователь. И добавил: — Кстати, он сказал, что выкидывал вас из «малины». За пьянство. Говорил, что после стакана водки — звереете. И даже на него с ножом бросались. Потом прощенья просили, как это у вас, землю грызли, что пить не будете.

«С чего бы Чубчик распизделся? На кой хрен он этой гниде все растрехал? Даже лажанул меня. А за что? Но если б не он, откуда этот следователь знает о той попойке? Там все свои были. Значит, не темнит, что попутали кентов», — подумал Кузьма.

— Валюту, которую вы украли у гостя из Германии, тоже вернули. В наших условиях нелегко ею воспользоваться. Не все украденное впрок, — заметил следователь.

Огрызок заерзал, словно ему под зад колючую проволоку подсунули.

— Коли так много знаете, зачем я нужен следствию? Ни добавить, ни убавить мне нечего, — не понимал Кузьма.

— Давайте вспомним всех, кого вы знали. Опишите их.

— Скажите, кого с паханом замели, тогда я скажу, — настаивал Огрызок. Следователь, порывшись в бумагах, прочел список задержанных воров.

— Вы больше меня знаете. Я одного из списка узнал. Пахана, — слукавил Кузьма. Он очень хотел узнать, кого замела прокуратура. И остался доволен своей сообразительностью, что так ловко провел следователя.

— Вы преждевременно радуетесь. Даже если следствием будет доказана ваша непричастность к ограблению банка, то остается кража валюты у подданного Германии. Тут уж не отвертеться. Есть потерпевшая сторона, имеются и свидетели…

— Кто? — удивился Огрызок.

— Ваши воры…

— Бросьте заливать! Темнуху надо лепить красиво! — рассмеялся Кузьма в лицо следователю.

— А как вы считаете, откуда я знаю о валюте? Даже где и когда украли?

— не смутился следователь.

— Кто докажет, что я спер? Воры? Вы это фраерам скажите. Они, может, поверят. Но не я.

— Известно и другое. Ваш промысел на барахолке, квартирные кражи…

— Ну да! Если я тут возник — в воровской хазе, значит, вали все шишки. Хоть одна, да в цель. Так что ли? Да я и сюда пришел не к ворам, денег попросить. На хамовку. Ссужал мне иногда этот Чубчик! Под проценты. И теперь решил воспользоваться. Сам я лично никакого отношения к ворам не имею! Поиграли в жмурки, да баста! Не то далеко хиляем. Нужны вам воры — дыбайте. Я тут — крайний! Ни их, ни вас знать не хочу!

— А придется узнать! — позвал охрану следователь и велел увезти Кузьму в тюрьму.

…Кузьма уже не шел, еле плелся через сугробы. От дерева к дереву. Цепляясь за стволы и ветки отмороженными руками.

Сколько тепла осталось в его сердце? Хватит ли его на этот трудный путь через пургу? Выживет ли он в ней? Этого он и сам не знает. Да и кто из живых уверен, что именно случится с ним в следующий миг?

Машет пурга черными вороньими крыльями. Воет за целую волчью стаю, бьет и мучает за всю «малину» враз.

Кузьма выдернул ногу из сугроба. В нем сапог остался. Где его сыскать? Пошарил в снегу онемелой ладонью. Наткнулся на куст арамеи, впившийся в руку колючками. Боли не почувствовал. Да и какая это боль в сравнении с той, пережитой. А вот и сапог… Кузьма ухватился, вырвал его из снега. Вытряхнул набившиеся ледышки, сунул ногу и пошел вперед через ночь, тайгу.

Хочешь жить — умей крутиться. Не отдавай свою душу смерти даром. Борись за нее. Потому что она — твоя, единственная. Плохая иль хорошая, ее не выбирают. И муки в ней отмеряны всякому по силам его. Значит, так надо, чтоб и эту пургу одолеть. Да мало ль горя нахлебался. Вот и тогда… Охрана, скрутив Огрызка, вскоре доставила его в тюрьму, не забыв насовать в дежурной части за побег.

Носили его на сапогах три парня. Всех Кузьма запомнил накрепко, каждого, как родную маму, из миллионов отличил бы. И затаил на них лютую ненависть. Дал себе слово рассчитаться с ними при первой возможности.

Нет, его не сунули «в тамбур», не отправили в камеру смертников. Огрызка определили на втором этаже тюрьмы, где следователи милиции рядом с его камерой проводили допросы.

Днем и ночью постоянно оттуда доносились стоны, вопли, крики, мат. Не раз среди ночи подскакивал в ужасе от дикого человеческого воя, сопровождаемого хохотом милиции.

— И этот обосрался! То-то, гад! Будешь помнить, блядь паршивая, кто мы есть! А ну, влупи ему на всю катушку, чтоб всех чертей по именам вспомнил! — глумились над пытаемым.

От захлебывающегося болью воя дрожали даже стены тюрьмы.

Это была моральная пытка для тех, кто слышал крики. Случалось, иные

сходили с ума, не дождавшись суда. На этом этаже содержались политические. Их заставляли слушать «музыку», которая срывала с постели выживших и через много лет.

Никто, даже самые крепкие, не смогли привыкнуть к такому, никто не сумел остаться равнодушным. Никто не знал, когда его настигнет та же участь. Огрызок знал: там выбивали показания, угодные милиции. Знал: даже матерые мужики не выдерживали. Не всякую боль стерпеть можно. Есть предел возможного. Но где грань?

И сжигали на заднем дворе тюрьмы трупы умерших, замученных. Каждый день черный дым вился за решеткой. Когда настанет очередь следующего — не знал никто. Из кабинета милицейских следователей редко кому удалось выйти живым.

Миновать его, попавшим на этот этаж, почти не доводилось. Лишь тем, кем занялась прокуратура. Но и их ломала «музыка». И их нервы не были бесконечны и сдавали.

Почти два месяца пробыл Кузьма на втором этаже. И когда, казалось, вот- вот наступит предел терпению, а срыв может случиться в любую секунду, его вызвали к следователю, который объявил Огрызку об амнистии, пощадившей его несовершеннолетие.

Кузьма верил и не верил в услышанное. Он ущипнул себя за руку, убедился, что не спит. И, выхватив постановление из рук следователя, читал его, всхлипывая впервые в жизни.

Через час под насмешки охраны и пожелания «до скорой встречи» он вышел за ворота тюрьмы свободным.

Что там «малина», ее разборки и трамбовки! Жестокость воров в сравнении с милицейской выглядела детской забавой.

За время пребывания в тюрьме Огрызок не повзрослел, не возмужал — состарился…

Он шел в тот день счастливый, свободный. Радовался, что будет спать спокойно, не вскакивая под криками.

Кузьма шел к барахолке. Решив тряхнуть пару-тройку торгашей, потом набить пузо за все время пребывания в тюрьме. Но ему не повезло. На барахолке было безлюдно. Понедельник… Огрызок запамятовал, что этот день всегда был выходным для базаров и невезучим для воров.

— Кого ищешь, сынок? — внезапно окликнул его сторож барахолки, оглядев Кузьму с ног до головы.

— Забыл, что сегодня тут пусто. Хотел вот барахло свое сменить. Да не повезло, — ответил, не задумываясь.

— Ты хоть тюремный номер с рубахи сорви. Не то враз видать, откуда вышел. Небось, через весь город так-то шел?

Огрызок сконфузился, удивился наблюдательности человека, сорвал номер и, скомкав, сунул в карман, хотел уйти. Но старик придержал:

— На что злую память при себе таскать вздумал? Дай сожгу, чтоб не попадал больше в каталажку, — и протянул к Огрызку морщинистую, слабую ладонь.

— Зачем пустую барахолку сторожите? Кому она нужна? — отдал Огрызок номер.

Старик поджег тряпичку, хмыкнул неопределенно, ответил тихо:

— Ни люду, ни товару нет. Это верно. Но я не их сторожу. Это дело милиции. Моя забота — ряды, лавки, прилавки, забор, киоски. От повреждений их сберегаю. От фулюганов. Днем оно спокойно, а вечером — на дрова изрубить могут. Бывало уже такое. А казне накладно всяк раз чинить. Вот и поставили меня на охрану. Вместо пугалки. Сижу тут цельными днями. Свежим воздухом дышу. Какое ни на есть — жалованье имею. Мне его хватает. На шее детей не сижу и то ладно. Никому ни в обузу, — улыбнулся. И спросил:

— Ты тощий. А ну-ка, подхарчись малость. Кузьма согласно кивнул.

— Есть, завернутые в тряпицу хлеб, подико, хочешь? Ишь какой только теперь с тюрьмы выпущенный?

Не погребуй, — полез в сумку. И достав картошку, луковицу и селедку, предложил Кузьме.

— Ешь, голубчик. Оно не шибко что, но хоть червяка заморишь, в пузе теплей станет. Кузьма не заставил себя упрашивать. И лишь когда съел все подчистую, спохватился:

— А вы теперь-то как?

— Да я тут рядом живу. Не сумлевайся. Приспичит, схожу, — указал на покосившийся дом, смотревший на мир жалобно.

— Один живете? — вырвалось у Кузьмы удивленное.

— Конешно. Кому нынче старики надобны? Коротаю свое до смерти. Много ль мне осталось? На что молодым мороку вешать? Кто я теперь? Тень на погосте. Они нынче тяжко живут. Отделились. Давно ушли от меня. Но не забижаюсь. Навещают. Харчей дают. Подсобляют. Не вовсе бросили. Помнят про меня, — разговорился сторож.

— Откуда узнал, что на мне тюремный номер? — изменил тему разговора Огрызок. И старик, прищурившись, дробно рассмеялся:

— Да как не знать? Сам там побывал. Пять годов в обрат. Две зимы ни за что отмаялся. Не думал, что вживе выйду. Что своей кончиной отойду. Из-за ей, тюрьмы проклятой, дети покинули. Стыдятся и нынче. Хоть и молчат, не попрекают, ан сердцем чую, — умолк сторож ненадолго, а потом продолжил: — Вот тут в те годы стоял газетный киоск. Ну а ночью его обокрали. Забрали выручку. Все выгребли ворюги треклятые.

— Да какой там навар? Одна мелочь! Какой дурак на это клюнет? — не поверил Огрызок.

— Мальчата его тряхнули. На папиросы. Им больше — без надобности, руку набивали. Ну, меня вызвали. Ругать начали, как не доглядел, старый хрыч? А я хуже тебя вылепил, сорвалось. Возьми и скажи напрямки, мол, кому он надо? Нынче жрать нечего люду, подтирка — без надобности. Вот и не обращал вниманья на тот киоск. Меня чуть с говном не смешали за дурной язык. И как политического в тюрьму увезли. Чтоб наперед мозгов свой язык не высовывал, — горько выдохнул

сторож и продолжил: — Две зимы моей башкой гвозди и полу заколачивали. Озверелый там народ. Ироды окаянные! Ладно, тело, душу в говно измазали. Хорошо, сын мой старший вступился. Жалобу подал с прошеньем о помиловании. Сказал в ем, что с ума я вышел по старости. Два года по начальникам ходил. И все же вызволил меня. Не то бы сгнил в тюрьме. Иль впрямь свихнулся. Ты сидел на втором этаже этой тюрьмы? — спросил он Кузьму.

— Только сегодня оттуда.

— Сынок ты мой! Горемыка! Ну да чего же мы тут? Зачем здесь держу тебя? Небось, ждут дома?

— Нет у меня никого. Идти некуда, — признался Огрызок.

— Тогда иди ко мне. Вместях коротать будем. Вдвух оно и сиротство одолеть легче. Пошли, — позвал за собой.

Огрызок огляделся, войдя в убогий дом старика. Железная кровать укрыта фланелевым потрепанным одеялом; старый самодельный стол, сбитый из досок, чурбак вместо стула. Покосившаяся в углу печурка раззявила кривой рот. Лавка с ведрами воды. Нигде ни одной соринки. Недаром у порога стоял обшарпанный веник. Над столом, обрамленный чистым вышитым полотенцем, смотрел на Кузьму Христос.

Огрызок невольно перекрестился. И заговорил шепотом:

— А дети у вас верующие?

— Да что ты, сынок? Сплошь анчихристы. Даже внуков окрестить не дозволили. И те свихнутые растут. Брешут, что не от меня и отцов, а обезьяны их на свет произвели! И Бога не признают. А обезьяна, ты только глянь, — сущий черт! Где ж тут добру взяться, коль ее за место меня в сродственники признали? — качал старик головой сокрушенно.

Огрызок, невесело усмехнувшись, сказал:

— Мне б такое думать не грех. В детдоме жил. Без родственников. Может, они и вправду хуже обезьян. А уж вашим — стыдно…

— Да что ты, милок? Кой нынче стыд? Об нем запамятовали…

Сторож возился у печки. Гремел чайником, сковородками. Вскоре в топке затрещали, загорелись дрова. Старик готовил ужин.

Когда в доме стало тепло, они, поев, неспешно закурили.

— Ты давай, ложись. Вздремни после тюрьмы, дух переведи. А я — на пост пойду, — предложил сторож.

Кузьма, обрадованный предложением деда, вскоре уснул. Ему снилась Сайка. Она висла на шее, просила прощения у Кузьмы, божилась, что скучала и помнила всегда.

Огрызок, довольный, тискал ее, податливую, но не ласкал, как всегда. Обида даже во сне не прошла и давала знать о себе.

— Прости меня! — тянулась Сайка к Кузьме влажным ртом.

Но Огрызок отворачивался. А проснувшись, решил все же навестить притон.

— Ты уходишь? — спросил его сторож.

— Ненадолго, — ответил Кузьма. И, нырнув в сумерки, пошел знакомыми улицами.

Он не стал колотиться в дверь, чтоб не встречаться с бандершей. Огрызок подошел к окну Сайки, чтобы узнать, на месте ли она? Свободна ли? Или застрял у нее какой-нибудь клиент?

Кузьма подошел к занавешенному окну. Сайка не скучала. У нее собралась веселая компания. Слышались пьяные песни, хохот.

Огрызок хотел уйти. Но вот один голос показался ему очень знакомым. Кузьма прильнул вплотную к стеклу. И через тюль увидел лицо охранника, зверски избивавшего его в тюрьме. Двое других в обнимку с Выдрой и Ступой сидели на кровати.

Кузьма вцепился в подоконник и чуть не взвыл от досады. Его мучители, кровопийцы нашли здесь для себя приют и кайфовали, бухали со шмарами. У Огрызка в глазах потемнело. Он недолго раздумывал. Быстро взобрался на чердак притона, где баруха всегда имела про запас крепкое хмельное для фартовых. Отыскал ящики. Нашел спирт. Облил им чердак, подпалил его. И, быстро спустившись вниз, подпер снаружи дверь притона. Облил углы дома, подпалил со всех сторон. И, отскочив, наблюдал неподалеку за набиравшим силу огнем.

Через пяток минут пожар охватил весь дом. Он пожирал крышу, стены дома, где пьяные обитатели даже не подозревали о случившемся. Но вот в окнах погас свет. Звенькнув, вылетело разбитое стекло. Кто-то заорал пронзительным голосом, захлебываясь дымом, огнем, страхом.

Все боятся смерти. Кузьма наслаждался, слушая крики протрезвевших шмар и их хахалей.

Вот кто-то выскочил в окно, насмелившись. Одежда и волосы взялись ярким пламенем. Человек визжал, катался по земле. На него из окна еще кто-то вывалился.

Огрызок подскочил. Он вмиг узнал охранника. Тот глазам не поверил. Но не успел и рот открыть от удара дикой силы — в пах. Как недавно сам бил Кузьму. Огрызок и сам не знал, откуда у него взялись силы. Сорвав охранника с земли, зашвырнул его, воющего, в окно, в огонь. Второго головой о стену дома долбанул так, что у него что-то в черепе хрустнуло. И, прихватив за горло для надежности, тоже бросил в окно. Оттуда лишь крики о помощи раздавались. Выскочить не насмеливались. Но вот в окне показалась Сайка. Огонь уже прорвался в ее комнату. И шмара, заломив руки от отчаяния, молила о помощи.

Сайка задыхалась от жары и дыма. Другие уже потеряли сознание или ползали по полу средь бутылок, ища и не находя выход.

— Сдохни, сука! — крикнул ей Огрызок и пошел прочь от притона, уверенный, что дело сделано чисто и вскоре от притона не останется и воспоминаний.

Кузьма еще не успел шмыгнуть в проулок, как из темноты с воем выскочила пожарная машина и, ослепив светом фар, свернула к притону.

Огрызок остановился, глядя вслед. Он не услышал шороха милицейской машины, подъехавшей почти вплотную. Не услышал стука дверцы, приближающихся шагов.

Он взвыл от внезапной резкой боли. Кто-то, воспользовавшись темнотой, остался неувиденным. И закрутив руки Кузьме за спину, подвел к машине, сунул в нее головой, поддав пинка. Сказал грубое, циничное:

— Накрыли поджигателя блядей! Видно, его хрен нм не по кайфу был! Вот и подпалил. Кроме него, некому их перья поджечь. Сейчас мы из него выбьем, зачем он блядей поджарил? — смеялся милиционер.

Огрызок только теперь понял, что ему успели нацепить наручники, что попался он на деле. И выкрутиться будет нелегко. Хотя… Всегда придумать можно «липу», правду фартовые говорят лишь на том свете.

— За что бардак хотел спалить? — врезался сапог и ребро, едва Огрызка втащили в дежурную часть.

— Век свободы не видать, если я это устроил! К шмаре хилял. Увидел прокол и ходу. Видать, по бухой у них… Я при чем? Кой понт притон жечь? Разве они для того? Я думал, это вы его подпалили. Мне такое без понту! — отбрехивался Кузьма, напрягая воображение.

— Мы? Вот козел! Еще издеваешься?! Ты, сучье семя, блевотина гнилой жопы, не знаешь, для чего бардаки? Мы хазу вашу могли бы спалить! Но не притон, мать твою в сраку некому! Притоны мы оберегаем! — врезался кулак под дых.

Внезапно на столе дежурного запищала рация. И грубый голос заговорил:

— Я десятый! Вызываю дежурную часть милиции! Как слышите меня? Прием…

— Слышу! Как там у вас? Прием! — прикипел к рации один из милиционеров.

— Пожар погашен. Но вот инспектор хочет сказать пару слов…

— Дом был подожжен снаружи. Внутри все в порядке. Проводка ни при чем. Обитатели — тоже. Говорят, что видели поджигателя. Кто-то из бывших клиентов. Его из бардака выгнали. Вот он и решил за это отплатить. А так это или нет — не знаю.

— Скажите, все живы? Прием! — спросил дежурный.

— Один мертвый. Клиент. Зато все бляди живы! — послышался ответ.

— Поезжай, забери блядей сюда! А труп в морг отвези, утром узнаем, кем он был, — приказал дежурный водителю. И распорядился, чтобы Огрызка увели в камеру.

— Ненадолго! — крикнул вслед охране. И те втолкнули Кузьму в первую же подвернувшуюся камеру.

— Огрызок? Ты тут с хуя? — увидел Кузьма удивленного Чубчика и, стиснув кулаки, сказал зло — Все ты, падла!

— Вкиньте ему, кенты, чтоб мозги в жопе нашарил и вспомнил, как с фартовыми ботать надо! — приказал Чубчик.

Через минуту Кузьма уже ничего не видел и не слышал.

Лишь к утру его отлили водой, привели в себя, чтоб мог говорить, пусть и лежа.

Огрызок рассказал пахану все, что с ним случилось. Не кривил душой. О допросах и избиениях, о подстроенном побеге и трамбовке охраной. О втором этаже и внезапном освобождении по амнистии. Рассказал о поджоге и о том, как вновь оказался в лапах мусоров.

— Швах дело твое, Огрызок! Теперь тебе от ходки не слинять. Дальняк обеспечен. Это верняк! Но чтобы не загреметь под вышку, что хотел загробить охранников, вякай, будто из ревности облажался. Сам не знал, что делал. Сайку, мол, люблю! Не трехай, что клиентов в мурло увидел. Иначе крышка тебе! Слышь, мудило? Усеки в калгане. Ты не охране мстил! Сайку хотел проучить, попугать. А как все утворил — не помнишь, — успел сказать пахан, и в камеру вошли охранники, подхватили

огрызка, поволокли по коридору.

— Он? — услышал Кузьма вопрос дежурного.

— Да, — послышался ответ Сайки. И вонючий сапог ударил в лицо с размаху.

Девка завизжала в испуге. Ее вытолкали из кабинета. А Кузьму носили на сапогах четверо мордоворотов милиционеров.

Они избивали его, даже когда он перестал видеть, слышать, чувствовать боль. Они будто с цепи сорвались и перестали быть людьми.

Огрызок не знал, жив ли он, сколько пробыл без сознания. И где находится теперь?

— Одыбайся, Огрызок, откинуться успеешь, — тыкал его ногой в бок Чубчик.

Кузьма открыл глаза, огляделся.

Из черной пелены выплывали лица фартовых. Они скорее угадывались, как светлые капли в черном ту-м а не.

— Ну, давай! Разинь зенки, чертов козел! Заколебались уже с тобой! Шустро дыши! Настропали локаторы! — теребил пахан.

— Отвали! Сдыхаю, как падла, — выдавил Огрызок.

— Я тебе сдохну, курвин сын! А ну, скати гада еще разок!

Ведро воды упруго ударило в лицо. Вот точно как сейчас ошалелый буран до костей пробрал. Холодной рукой сдавил сердце. Нечем дышать. Ни зги не видно под ногами. Куда идет? К кому? Кто ждет его в кромешной канители? Кому он нужен? Смерти? Но и она лишь хохочет, кружит вокруг. Выматывает, отнимает даже желание выжить.

Стонут деревья, кланяясь пурге. Шелестят, звенят заледенелыми ветками обмороженные кусты, дымят холодной сединой пузатые сугробы.

Их так много намело. Куда как больше, чем несчастных в той камере.

— Не засветил я тебя. Слышь? Коль подыхаешь, верняк знай, не я заложил — сявка. Его замокрили лягавые на допросе! Раскололся. Не выдержал боли. Старый был кент. Мы отпустили ему подлянку — мертвому. И ты секи. Коль линяешь на тот свет, не держи на нас за душой. Никто не лажанулся! Не кляни нас на том свете! И прости, что не сберегли, — просил пахан.

Огрызок слышал и не понимал смысла сказанного.

«Какая обида? На кого? Сайка продала. При чем Чубчик? Сайка — лярва! Она так и не стала любовью, осталась в шмарах. Дешевка! А ведь поверил ей — во сне…»

Недолгим было следствие. Огрызок не признал умышленного убийства охранника, хотя все шмары валили его на очных ставках. Признал за собою лишь ревность, глупую, безумную. С этой статьей и появился на суде. Коротком, открытом.

Там валили на него все шишки. Обзывали грязно. Обвиняли во всех смертных грехах. Не репутацию, душу испоганили. Он навсегда разуверился и возненавидел баб.

Последним словом на процессе не воспользовался. И покорившись решению суда, поехал на Колыму отбывать свои десять лет, определенных приговором. Фартовые говорили, что Огрызку повезло. Мог получить вышку, ан выкарабкался, себе иль судьбе назло. Но выжил, чтобы снова умереть.

Загрузка...