Кузьма давно потерял ориентиры и не мог понять, где тайга, а где дорога. Куда он идет и где находится? Кругом сплошное месиво из ветра и снега, исхлеставших его насквозь. Он уже не просто замерз, он терял сознание от холода и усталости. Его жизнь давно не стоила таких нечеловеческих усилий; чтоб выжить, нужна была цель, хотя бы смысл. Но ничего такого в ней не имелось, кроме мучений, горя, боли. А кто за это станет бороться, кто будет таким дорожить? Пока в теле держалось тепло, было и сознание. Оно не соглашалось на смерть. Когда и это стало покидать, человек и вовсе ослаб. Он падал в сугробы и медленно, неохотно вставал. Жизнь покидала. Пурга вымораживала, выматывала, убивала.
Огрызок устал бороться с нею. И если б не последняя капля сознания, давно смирился б со своею участью.
Вот опять упал в сугроб. Руки и ноги отказались слушаться.
— Господи! Помоги! — то ли крикнул, а может, прошептал… Просило лишь сердце, не окоченевшее окончательно.
Кузьма повернул голову. Уж так заломило шею, что боль пронизала череп и… увидел огонек слабый, дрожащий.
Мерещится… Откуда ему здесь взяться? Разве зверюга заблудилась, не хуже его? Но они одноглазыми не бывают. Такое случается лишь у людей. Особо в зоне иль в «малине». Там вышибить и оба глаза легче, чем два пальца обоссать. Чего проще? Но у людей глаза не горят в темноте. Даже у паханов и лягавых, вспомнил Кузьма. И, не веря собственным глазам, оторвал голову от сугроба последним усилием воли. Огонек не исчез.
Огрызок смотрел на него, затаив дыхание. И, собрав в комок остатки сил, пошел к нему напролом…
Огонек не исчезал. Он с каждым шагом становился отчетливее и ярче. Кузьма понял, что это ему не показалось. И, взревев от радости, сколько сил осталось, убегал из пурги — к жизни.
Костер или фонарь, свет в окне — ему было все равно. Там тепло… Кузьма переполз последний сугроб и увидел дом. Настоящий. Со светом лампы в окне, с дымом из трубы.
Пурга попыталась в последний раз свалить человека с ног. Но тот, подскочив к крыльцу, заколотился в дверь оголтело:
— Люди добрые! Спасите! — закричал леденеющим горлом.
Его голос был услышан. Чьи-то торопливые шаги протопали к двери, руки сняли с нее засов и, ничего не спрашивая, втащили Кузьму в дом.
— С чего ж это нелегкая носит душу в такую непогодь? Иль жизнь надоела? — вытряхивал Кузьму из заледенелых сапог и телогрейки костистый, бородатый лесник, казавшийся самим Берендеем в своем глухоманном царстве.
— Скидай с себя лохмотья! Живо! — скомандовал Кузьме, а сам принес таз, полный снега, и принялся оттирать гостя, даже не спросив, кто он, как тут оказался? Не узнал имя. Да и зачем лишняя морока? Лесник возвращал человека в жизнь.
Не скоро отошли обмороженные ноги и руки. Лицо нестерпимо горело от усилий лесника. Он оттирал Кузьму так, словно тот был не чужим, не. званным гостем, а своим, родным и долгожданным сыном.
— Теперь, кажись, все! — оглядев отдышавшегося, красного, как угли, мужика, сказал лесник. И достав из сундука свое сухое, чистое белье, сказал строго: — Влезай! Живо!
Всю ночь Кузьму трясло, как в лихорадке. То в жар, то в озноб бросало. Лесник отпаивал его малиновым чаем. Заставлял потеть. Он насыпал горчичный порошок в шерстяные носки и надел их Кузьме на ноги, укутал гостя в бараний тулуп, но так и не уговорил выпить водки. Огрызок отказался наотрез, боясь самого себя.
Дед поил его чаем с медом, облепихой. И все ждал, когда лоб Кузьмы покроется испариной. Но человек дрожал, будто и теперь лежал в сугробе.
— Кровь твою поморозило. Выпей! — настаивал лесник, но гость мотал головой, отказывался.
Уснул Огрызок лишь к утру, когда в окно заглянуло ненастное утро. Под вой пурги спал Кузьма, забыв обо всем, не слыша ничего вокруг. Огрызок даже на другой бок не повернулся. И проспал до полуночи. Лесник рассмеялся, когда взъерошенная голова гостя высунулась из тулупа:
— Ну и здоров ты дрыхнуть, дружок! Хоть до ветру сходи! Видать, давненько тебе спать по-человечески не доводилось.
— То верняк ты подметил. Не то спать, жить по-людски не привелось, — отозвался Кузьма. И, встав с постели, огляделся, ища свою одежонку, в какой в зимовье пришел.
— Чего шаришь? Одежа сохнет. Вон, у печки. Садись, как есть, поешь, что имею, — накрыл хозяин на стол и, подав ложку, только теперь спросил: — Кто же ты будешь, сынок?
У Кузьмы в тулупе, видно, не только тело, душа отошла, согрелась. И рассказал он человеку, спасшему его от смерти, все без утайки, как на духу, кто он и как тут очутился.
Лесник слушал, не перебивая. Лишь изредка вздыхал, качал головой, укоряя то ли Кузьму, то ли судьбу за синяки и шишки, полученные в жизни неведомо за что.
— Вот теперь и ты меня прогонишь. Как все. Иного для себя уже не жду, — опустил голову Огрызок виновато и добавил: — Наверное, знай, кто возник, не отворил бы мне…
— Я не вору помог, человеку подсобил выжить. То — дело Божье. Все мы под ним ходим. И зарекаться от тюрьмы и сумы никто не может. Одно хочу спросить, что делать нынче вознамерился? Чем займешься? — спросил хозяин гостя.
— Пока ничего не придумал.
— Мой совет тебе, хочешь — послушай, а нет — дело твое, только вертаться в Орел смысла нет. Там имя изгажено и слава дурная хвостом потащится. Надо на новом месте прижиться. Чтоб прошлым никто не попрекал, да не смотрела милиция в каждый след. Но и новое место с умом выбрать надо. Где люд понятливый, сердешный. Где таких, как ты, бедолаг — много. И всяк знает цену горю и спасенью. Не оттолкнет, а поможет, поддержит.
— Да разве есть на земле уголок такой? Где сыскать его — этот рай? Не верится, что имеются люди понятливые и добрые, — понурил голову Кузьма.
— Поезжай на Сахалин. К сыну моему старшему. Я ему отпишу. Он поможет. А пока поживи у меня. Туда нельзя без вызова, — ответил хозяин.
— На Сахалин? Там, как я слышал, одни зоны. А я свободный теперь. Зачем добровольно сунусь на каторгу?
— Эта каторга нынче не та! Свободный люд туда просится. На заработки. Да и с харчами там полегше. Живут вольготней. Не зря в месте том освободившиеся из зон не покидают Сахалин, а до конца на ем остаются. И мой сын — не тюремщик. А уж какой год там живет. Не жалуется. И на материк калачом не выманишь. Сахалинец теперь. Почти что коренной! — гордо задрал бороду лесник и добавил: — Северяне мы все. Весь род наш. Огрызок задумался.
Там отпетые воры про грех забывают. Зарабатывают по три жалованья в месяц. Семьи завели. Нормальными людьми стали. Детными. И тебе надо парнишонку заиметь. Там нынче вербованных баб понаехало полно. Авось и ты свою судьбу сыщешь, — уговаривал лесник.
Кузьма, поворочавшись пару ночей, согласился. И лесник вскоре отправил сыну письмо в далекую неведомую Оху, как назвал ее дед, столицу нефтяников.
Огрызок, ожидая ответа оттуда, никак не мог сидеть без дела на иждивении лесника. И вскоре, осмотревшись, переведя дух, стал выходить из зимовья. То дров нарубить, воды принести, снег от порога и окон откинуть, прочистить дорожку к сараю и бане, сбросить снег с крыши. Его об этом никто не просил, сам догадывался.
Кузьма уже знал, что в ту роковую пургу от зоны до зимовья прошел почти тридцать километров. И сверни немного — пропал бы от холода. Он сбился с пути. Свернул в сторону от дороги. А потому не вышел к поселку. Не случись на пути зимовья, до ближайшего жилья в этих местах не дойти потерявшему силы в пурге.
Много раз уходил Огрызок в бега. Но потому и ловили его, что не знал он местности и условий особых, колымских.
Огрызок только теперь, оказавшись на воле, осознал, почему так свирепо избивала охрана каждого беглеца.
Ему, Огрызку, доставалось больше всех, потому что убегал из зоны всякий раз, как только подворачивался случай. А искать зэка на лютом морозе, гоняясь за ним по глубокому снегу, кому приятно? Да и сбежавшему выжить тут нелегко.
Кузьма усмехнулся, вспомнив свой первый побег. Случилось это вскоре после прибытия Огрызка в зону. Попал он на свою беду не в барак к фартовым, а к воровской шушере — шпане. Которую не только законники на воле, а даже работяги в зоне презирали. Не считали их за людей. Их колотили по поводу и без него. Ими помыкали фартовые и начальство зоны. Все прочие сводили с ними счеты за неприятности, доставленные на воле.
Но и сама шушера была сродни своей репутации. Из барака, где отбывали сроки карманники, домушники и прочая перхоть, постоянно доносился шум драк, разборок, грязный мат. Здесь каждый день либо трамбовали, либо проигрывали друг друга в карты. Играли на деньги. Если таковых не оказывалось под рукой, рассчитывались барахлом. Не было его — резали пальцы или уши. Случалось, играли на жизнь. На свою иль сявки. А то и на свежака — недавно попавшего в барак. Вот так продули в рамса и Огрызка. Бугор барака выкупить не захотел. Не приглянулся ему Кузьма. Уж больно скандальным показался тот всем. И решили отделаться от Огрызка как можно скорее.
Кузьма, ничего не подозревая, мирно спал на своей шконке, не чуя беды, а она свалилась на него кодлой шпаны, соскучившейся по зрелищу. Уже целую неделю в бараке не пахло кровью, не слышалось воплей от мучений. И свора мужиков жадно ухватила его за руки, ноги, поволокла на судилище, где выигравший скажет о своем желании — какую именно смерть выберет для Огрызка. Желания Кузьмы на это никто не спрашивал. Его скрутили в спираль и положили у стола в ожидании решения.
Огрызок вмиг понял. Не зря же на его плече устроился жирный стопорило. Расселся, как на шконке. И Кузьма, повернув голову, хватил его зубами за вислый, жирный зад.
Стопорило от боли и неожиданности подскочил, выпустив скрученные руки Кузьмы. Заорал в ужасе, что проклятый новичок откусил яйца. А Огрызок, взметнувшись пружиной, опрокинул на пол четырехведерную парашу, вылив ее содержимое на проход, под ноги шпане, а сам, в чем был, вылетел из барака пулей.
Во дворе зоны было темно. Этим и воспользовался Кузьма. Он не почувствовал холодного дождя. И помчался к кухне, куда с воли каждый день доставляли харчи зэкам.
Лишь Огрызок видел, другие и не приметили, что именно тут на проволоку не подключается ток. А со сторожевой вышки темный дворик кухни почти не просматривается.
Кузьма, будь он в другом состоянии, может, и не одолел бы высоченный забор. Тут же, боясь погони и расправы, мигом… И, виляя тощим задом, помчался в марь, залег меж кочек. Отдышался лишь через час. А едва рассвет проклюнулся, нагнала Кузьму в распадке матерая сторожевая овчарка. Свалила, прижала к земле, карауля каждое дыхание. Коротким лаем сообщила погоне, где поймала беглеца.
Весь путь до самой зоны дубасили Огрызка охранники. Прикладами, пинками, кулаками. Им овчарки помогали. Ноги и задницу на ленты распустили.
Кузьму за тот побег два месяца в шизо продержали. На хлебе и воде, на бетонном полу, без глотка свежего воздуха.
Никто не спросил, с чего в бега ударился. Прибавили к основному сроку три дополнительных года…
Когда Кузьму вернули в барак, шпана удивилась. Живой! И выразила свое мнение однозначно:
— Говно не сдыхает. Со временем сильней воняет. Надо от него
отделаться…
И снова сели к столу играть на душу Кузьмы. Тот тоже не зевал. Во двор вышел. Рядом с бараком машина стояла. Водитель на несколько минут отлучился. Их хватило. Слил бензина пару ведер и подпалил шпану. Но и сам не сбежал. Попал в спецчасть на зубы оперов. Те с неделю трясли — зачем барак поджег. Огрызок не раскололся. И его снова впихнули к шпане… Сучня, прижившаяся в бараке, давно донесла о причине побега. Но администрации было наплевать на Кузьму. Она ждала, что блатные сломают новичка, и будет он, как все. Но не тут-то было.
Огрызок не смирился и затаил злобу на весь барак. И в первую же ночь, по возвращении из шизо, когда шпана уснула, подкинул уголь в печку и закрыл задвижку, когда едва перегоревшие куски антрацита еще лизали едкие синие огни.
Когда зэки, ошалев от головной боли, стали сваливаться мешками с верхних нар, Кузьма вернулся в барак с чердака и приоткрыл задвижку. Но было уже поздно. Пятеро не встали с нар. Угорели насмерть. А Огрызок, как ни в чем не бывало, уже обдумывал новый план мести. Благо, что шпана, перепившаяся в тот день, даже не вспомнила о печке. И лишь тюремный врач, оглядев трупы зэков, понятливо качал головой. Но, глянув на приоткрытую задвижку, не высказал вслух своего подозрения.
В другой раз вылил в чайник полную бутылку касторки, украденной в медпункте. И шпана, усевшись вечером у стола, спокойно выпила чай, не подозревая о подвохе.
Блатные вечером всегда веселились. Кого-то трамбовали, чифирили, играли в карты. И в этот раз решили сыграть- в рамса на новичка. Но… Подвели животы. А вскоре на параше тесно стало. Не хватало места всем желающим. Кто-то, не дождавшись, срать стал на засидевшихся. Выскакивали за дверь. Другие от параши на шаг не отходили. Едва дождались утра. Иные всю ночь не спали. В больничку к врачу скопом заявились. Тот и проговорился о пропаже касторки. Блатные смекнули. Обшмонали всю шконку Кузьмы. Забыв, что вор улик не оставляет, все же пригрозили утопить в параше. Но Кузьма не стал дожидаться выполнения обещанного и слинял на чердак, где обосновался окончательно. Еще не забыли блатные о касторке, не перестали болеть их животы, Огрызок уже придумывал новую месть.
То тертое стекло сыпал на матрацы, то, дождавшись, когда все уснут, открывал в лютую стужу двери барака настежь.
Порою его искали по всей зоне, чтобы избить за очередную пакость. Но никто из блатарей и предположить не мог, что окопался Огрызок неподалеку — над самой головой. Сознайся он сам, ему бы не поверили. В такую стужу даже в бараке выжить мудрено.
А Кузьма спал у самой печной трубы, хранившей тепло до утра. Обняв ее как шмару, Кузьма любил трубу за то, что все тепло свое до последней капли она отдавала ему одному.
Огрызок хорошо слышал каждый разговор в бараке и никогда не появлялся в нем, если ему грозила неприятность. Он был не просто осмотрительным, а и подлым, коварным до удивления мужиком.
Вот так однажды устроил он пытку всему бараку: в суровейшую пургу заткнул печную трубу старым тряпьем, закрыл изнутри дверь чердака, а сам вылез через отдушину, которую пробил для себя заранее.
Зэки утром затопили печь, чтобы хоть немного согреться, размять онемевшие от холода ноги и руки. Но не тут-то было…
Из печки повалил такой дым, что блатных, словно ветром сдуло из барака. До ночи откашляться не могли. И вытащив тряпье из трубы, долго недоумевали, как оно туда попало. Огрызка не заподозрили, он спал в ту ночь в бараке.
В другой раз, разыскав возле оперчасти пустую бутылку из-под шампанского, заткнул ею дыру в стене над головой бугра. Горло бутылки наружу выставил. И ждал пургу.
В тот вечер блатные избили до полусмерти проигравшегося майданщика. И когда охрана унесла его в больничку, решили сыграть на душу стопорилы. А тут внезапно вой послышался. Протяжный, долгий, со стоном и плачем. Бугор оглянулся. На нарах никто не спал. Но вой услышали все. Он шел откуда-то сверху и был похож на предсмертные стенанья.
Зэки всполошились. Удивлялся и Огрызок, хотя прекрасно знал, откуда этот стон… Начиналась пурга. Кузьма ждал, когда она наберет силу. Вот тогда в бараке не усидеть.
— Небось майданщик, падла, душу посеял. Вот и базлает теперь волком, — вздрагивал пахан.
А пурга будто подслушала. И взвыла диким зверем за стенами барака. Будто не один, а целая стая волков окружила барак — ждет, когда откроется дверь и можно будет броситься на добычу.
— Хреново, что зверюги к нам возникли. Жмура чуют. Не одного. Эти же хрена — не нарисуются, — вздрагивал пахан спиной, вытирая вспотевший лоб.
— Их бы охрана замокрила, — не согласился Огрызок.
— Охране забить на нас! Дрыхнут, как паскуды! Хоть всех нас в клочья разнесут, никто не покажется, — сплюнул пахан.
— Собаки брех бы подняли…
— Коль их самих из шкур не вытрясли. Они кто? Мы их ссым! Пред волком
— псина, что сявка перед паханом, — вскинулся бугор на миг, но тут же сник, услышав новые рулады.
— Ну! Мать твою! Заглохни! — закричал бугор, надеясь, что зверюги за бараком, услышав его рык, испугаются и замолчат. Но не тут-то было… Новые всхлипы перекрыли голос и повисли над головами зэков сплошным наказанием.
— Кенты! А ну! Шустрей! Откиньте зверюг от хазы! — потребовал бугор.
— Ты что? Съехал? С голыми граблями на зверя? Хиляй сам! Ты ж бугор! Проведи разборку за хазой! Тебя они должны ссать! Глядишь, слиняют.
— Кишка слаба у нашего бугра с волками ботать! Они с ним свою разборку учинят! Оторвут к едреной матери все на свете! Скажут, что таким был! — осмелел на свою голову стопорило.
Бугор встал, багровея лицом. И, не накинув на плечи телогрейку, вышел из барака с голыми руками. Обошел его вокруг. Не встретив никого, вернулся на свою шконку. Через минуту предложил сыграть в очко на голову стопорилы. Когда тот был проигран, бугор велел не убивать его, а выкинуть на всю ночь из барака — в пургу, чтоб вместо шестерки стремачил блатной барак от всяких неприятностей и сыскал бы того, кто воет за стеной, выворачивая душу наизнанку.
Стопорило вскоре вернулся в барак с бутылкой. Дыру в стене залепил снегом и все зэки поняли, кто мешал им отдыхать и причинил немало жутких минут. Бугор барака вмиг зыркнул на Кузьму недобрым взглядом. И смерив его с ног до головы, выдавил трудно:
— Кончать пора чувырлу! Слышь, кенты, козлятиной воняет! А ну! Займитесь им!
В этот раз шпане не повезло. Едва свора облепила Огрызка, охрана втолкнула в барак десяток новых зэков.
Слово за слово перекинулись. Пока знакомились, делились новостями, Огрызок сумел незаметно ускользнуть на чердак, чутко прислушиваясь к каждому слову, доносившемуся снизу.
Там о нем словно забыли. Но Кузьма знал, эта забывчивость — короткая. И ему надо держать ухо востро.
Огрызок, как и другие зэки зоны, имел несколько ножей, раскованных из гвоздей. Их спрятал на чердаке в разных местах и лишь два из них всегда держал при себе, не расставаясь с ними ни днем, ни ночью.
Фартовые научили Кузьму еще в детстве хорошо владеть «пером», но при этом всегда говорили, что его надо пускать в ход лишь в самом крайнем случае.
Когда над собственной душой повисла смерть по чьей-то прихоти. Запрещали законнику пускать нож в ход на своего. Карали всякого, кто нарушал запрет и не сумел отстоять себя кулаком.
Именно это сдерживало Огрызка от конечной расправы за все свои муки. Но чувствовал, терпению приходит конец. И когда руки уже тянулись к ножу, Кузьма вспоминал, как был он изгнан из «малины», и руки отказывались подчиниться помутившемуся разуму.
Конечно, он давно мог перейти в другой барак. Но не к фартовым. Туда он рожей не вышел, не дорос до той чести. А потому из шпановской своры мог перейти лишь к «иванам». Но этого он сам не хотел. Ведь у работяг надо было каждый день ходить на пахоту и вкалывать, давая, как все, по две-три нормы. А Кузьма и об одной представленья не имел. Считая для себя труд — западло. Знал, что по выходе на волю приткнется к какой-нибудь «малине». И со временем примут его фартовые «в закон». А если он выйдет на пахоту с работягами, фартовые никогда не признают Огрызка. Ибо воровской закон запрещает фартовым вкалывать, как фрайерам.
Кузьма хотел стать честным вором, а потому на пахоту не пошел. Жил как вся шпана барака. И хотя всем нутром ненавидел блатную кодлу, терпел, зная, что как ни длинны ходки, они все кончаются когда-то. Вот и в этот раз он думал отсидеться на чердаке, пока перхоть остынет, забудет о бутылке, а он тем временем учинит новую пакость.
Его за то и ненавидели, что не давал этот Огрызок никому дышать спокойно! И хотя его уже не раз проигрывали в карты, собирались замокрить, он чудом оставался жить и нередко Кузьму спасали случайности.
Он всегда жил, балансируя на лезвии бритвы. Одно неосторожное движение, и шпана могла бы разнести Огрызка в клочья. Но что-то мешало, сдерживало, оттягивало расправу.
Кузьма сбился со счету, сколько раз выкидывали его из барака. Не только за пакости, устроенные шпане.
Никто из блатных не мог смириться с мужиком, который, едва коснувшись головой тюфяка, вонял на весь барак. И когда ему грозили заткнуть задницу, сделать обиженником, Кузьма отвечал, ничуть не содрогнувшись:
— Кто осмелится, тот потом до погоста, яйцы не отмоет. Болезнь у меня такая с детства — шкура короткая. Едва глаза закрыл — жопа открылась. И наоборот… Я тому — не пахан. Что хаваю, тем греюсь. Не по кайфу — не нюхайте! Нечего мне в ваш общаг вложить, кроме тепла. Кому не лафово, пусть хиляет с хазы!
За эту вызывающую наглость били Огрызка почти каждый день. Но от хорячьей болезни не вылечили ни пинки, ни зуботычины, ни оплеухи.
— Это как ты в дело ходил со свистком в жопе? Тебя мусора из лягашки слышали. Кой козел пердуна в «малину» взял? — удивлялся бугор барака и поражался, слушая, как эта болезнь много раз выручала из беды не только его самого, а и «малину».
То в самом начале было. Спер я у барыги на толкучке мошну. Тугую, здоровенную. И только сунул ее за пазуху, тот чувырла накрыл меня за самый загривок! Поднял над головой, хотел с меня душу выбить. Оно и случилось, только с другого конца! — вспоминал Кузьма. В бараке стены дрогнули от хохота.
— Барыга чуть отдышался. А когда глаза открыл, я уже слинял. Его же, гада, до вечера блевотина прижимала! — хвалился Кузьма и рассказал шпане, как сунули его фартовые в форточку мехового склада.
— Все я оттуда вниз спустил. Но на радостях, что навар сумел снять, пузо расходилось. Я и отвел душу… Что там — нафталин, каким все стены склада провоняли? Он — духи! Утром, когда лягавые с собакой приехали на вызов, у ихней овчарки не то что нюх, мозги отключились. И три других след мой не взяли, не решились нагонять, чтоб вконец самим не накрыться.
Лягавые так и не доперли, кто меха спер и чем фартовые магазин облили, что до конца зимы в нем этот запах держался, — хохотал Огрызок. Не рассказал он лишь о том, что не спасала болезнь в тюрьме. Где не обращая внимания на вонь и возраст, била охрана Кузьму, выколачивая жизнь и душу. Но зачем о таком рассказывать? Всякий зэк прошел через такие муки. И лучше не будоражить вчерашнюю память. Она до гроба болеть станет. Огрызок спасался тем, что спал всегда чутко, вполуха. Как настоящий вор. А потому когда на него сонного хотели вывернуть парашу иль ведро воды, он успевал соскочить со шконки. Но грязные сырые сапоги не раз влипали в голову: не выдержавшие вони зэки будили Кузьму, выбрасывали из барака среди ночи.
Даже в шизо, куда вбивала его охрана, мужики поднимали кипеж, требуя убрать от них вонючку.
И охрана бросала Кузьму в одиночку, чтобы там на хлебе и воде избавился бы Огрызок от своей хвори. Но тот, едва покидал камеру, наверстывал упущенное с лихвой.
Огрызок отбывал свой срок в зоне, как и другие. Но однажды начальство решило запрячь шпану и отправить на работы в рудник, добывать золото. Часть шпаны пошла работать добровольно. Другие решили сачковать. А Огрызок сразу наотрез отказался. Да еще к в треп ударился: мол, пусть, начальство радуется, что он, Огрызок, осчастливил его своим пребыванием в зоне. Что пахать он не станет, потому что эта работа не по его профессии. А гнуть горб на фраеров — западло, нутро не позволяет.
Послушав демагогию Кузьмы, начальник зоны лишь кивнул на него охране. Те, скрутив Огрызка, поволокли в оперчасть и долго метелили, гоняли по всем углам за вредную агитацию зэков — бойкотировать распоряжение начальства зоны.
Его избили так, что, когда Огрызка вынесли во двор, овчарки в ужасе от него шарахнулись, взвыли не своими голосами.
Кузьму бросили возле овчарника и, облив несколькими ведрами воды, убедились — не шевелится мужик. Решили, что вышибли дух из Огрызка. И пошли доложить начальнику, чтобы тот сказал, как поступить с трупом. Когда охрана с лопатами вернулась, трупа на месте не оказалось. Ни Огрызка, ни овчарок…
Охранники от удивления онемели. Они искали Кузьму и собак в бараке, по всей зоне. Но тщетно… Ни голоса, ни улики не оставил зэк. Охранники звали собак, но и те не откликались. Не вернулись на зов.
— Да что ж он всех собак сожрал и смылся? Но как успел? — удивлялась охрана.
Начальник зоны, узнав о случившемся, вне себя от ярости прорычал:
— Всех на ноги! Сыскать гада! Своими руками пристрелю! Живьем возьмите!
И если бы не фортуна, изменчивая, как шмара, сбежал бы Огрызок из зоны с концами. В сознание его привели овчарки, тщательно вылизывавшие избитое тело. Они будто вымыли его. И Кузьма почувствовал, как внезапно отпустила, отступила боль.
Следом за сторожевыми он вылез под проволокой из зоны и, пригибаясь к самым кочкам, пошел марью к трассе, по которой, обгоняя одна другую, шли машины.
Овчарки играли, не обращая на Огрызка ни малейшего внимания. А вскоре, увлеченные молодой сучкой, умчались далеко в марь, забыв о зоне, тренере, зэках, нелегких обязанностях.
Кузьма зацепился за задний борт студебеккера, прыгнув к нему из обочины. Подтянулся и ввалился в кузов костистым мешком. Он перевел дух, прижавшись спиной к кабине, и думал, как будет выбираться из Магадана к своим.
Он радовался каждому километру, оставшемуся за
спиной. И мечтал, как удивятся фартовые, когда он возникнет в хазе, потребует хамовку, выпивон, принятия «в закон», чтоб честь по чести.
По слухам знал: слинять из колымской зоны все равно, что встать из жмуров.
А машина шла все дальше от зоны, от барака, озверелой охраны.
Кузьма радовался, что водитель торопится, едет без остановок. А потому не
заглядывал в кабину. Не знал, куда везут его.
Когда совсем стемнело, студебеккер, затормозив, остановился перед воротами, которые тут же раскрыли рот и проглотили машину вместе с Огрызком.
Кузьма не на шутку всполошился. И, высунув из кузова голову, оглядел громадный двор.
Он увидел зарешеченные окна зданий, яркий свет, множество людей, занятых своими делами. Ни на ком не было зэковской спецовки. И Кузьма, осмелев, выскочил из машины, уверенный, что его не заметили, а в толпе он всегда умел раствориться.
Огрызок внимательно проследил, куда направляется основной поток людей, и пошел следом.
— Эй, ты! Откуда свалился? — легла на его плечо рука тяжело, уверенно. Кузьма хотел вывернуться, сбежать. Но человек словно чутьем угадал. Стиснул плечо Огрызка так, что не пошевелиться. Вытащил из потока и подозвал двоих мужиков.
— Разберитесь с приблудным. Откуда он?
Те велели идти вперед, и вскоре Огрызок оказался в просторной теплой
комнате перед человеком в военном мундире.
Едва глянув на Кузьму, он разрешил сопровождающим уйти.
— Давно из зоны сбежали? — спросил тихо.
— Я освободился, — ляпнул Кузьма, не подумав.
— Ваши документы? Покажите их, — потребовал человек. Огрызок заерзал, не находя убедительного ответа.
Тогда человек назвал все данные Огрызка. Даже год рождения, особые приметы. И добавил:
— О вас оповестили всех вокруг и разыскивают, как опасного преступника, — человек поднял телефонную трубку.
— Не звоните! Меня убивали! Оставьте здесь! Я буду вкалывать, как последний сявка! Только дайте жить! Не возвращайте в тюрьму! Добьют меня там! С живого шкуру снимали! Пощадите хоть нынче! Как мужик мужика! Сил больше нет! Приморите тут! Дайте одыбаться! Ведь загробят в зоне!
— За что сел? Какая статья! — перебил человек, нервничая. Кузьма назвал. У мужика глаза из орбит полезли. Дыхание перехватило.
— Ты что? Очертенел? На алмазном прииске решил остаться с такой статьей? Да где это видано? У нас — своя государственная казна в цехах! Тебя пожалеть, чтоб самому на нары загреметь? Чего не доставало! — он набрал номер.
И вскоре за Огрызком приехал из зоны крытый воронок.
Когда Кузьму привезли в зону, начальник распорядился не выпускать его из штрафного изолятора. А вскоре за побег ему добавили пять лет.
— Эй, Огрызок! Сучий потрох! Ты живой, падла? — встретили в бараке. Вечером, когда он рассказал о побеге, шпана удивилась:
— Темнишь, козел! Овчарки живьем не выпустят! Они, паскуды, сгрызут с костями любого! И ты — не особый!
— Не, кенты! Не темнит Огрызок. Верняк лепит! Как мама родная! — внезапно вступился за Кузьму майданщик и продолжил: — У псов гон начался. Случки! Они, хоть и зверюги, а про кайф помнят! И не Огрызка они лизали. Он им на хер сдался. Паскуды с него говно слизывали. Все псы дерьмо человечье уважают. Хоть от охраны иль от зэков — без булды любое хавают. А Огрызок при трамбовке всегда обсирается. Мы его за это из барака выбиваем, а псы — на волю выпустили за кайф, какой с него на халяву сорвали. Когда они дерьма нахаваются, у них мозги отшибает, только про случки озабоченные. О пахоте ни в зуб ногой. Потому не трандел Огрызок! Пофартило падле! И тогда — в меховом магазине и теперь — в тюряге. Да
только козлу товар не по рогам! Он, сука, и свободу просрал. Слинять не сумел! Мне б такое! Хрен бы накрыли! — позавидовал короткому счастью Кузьмы.
В третий раз Огрызок сбежал с рудника, куда только для этого согласился пойти работать. Потом из больницы — в нижнем белье. Его быстро поймали. Вместе с исподним собственную шкуру с него овчарки снимали.
Огрызок не успокаивался. Сумел уйти в бега прямо из-под носа охраны, заставившей его рыть могилу самому себе.
Те так бы и проскочили мимо озерка, в каком окопался Огрызок, дыша через лопух. Да собаки почуяли. Брех подняли. Огрызка и выудили. Только было решили его убить, увидели сигнальную ракету над зоной.
— Забросать гада некогда! А он, мудак, пристреленный сбежит! Гони его в зону! Что там стряслось? — погнали охранники Кузьму бегом обратно в барак.
В зоне взбунтовались фартовые. Им не по кайфу пришлась хамовка, от которой у многих началась цинга.
Огрызок и тогда воспользовался случаем. И улучив момент самой свирепой свалки, сбежал из зоны. В тот раз его искали целую неделю. А он в поселке объявился. Среди ночи. Обобрал бабу-пекариху. Харчами целый рюкзак набил. И содрав с нее валенки, теплую кофту, все деньги, ушел в ночь, обозвав бабу так грязно, что она тут же к властям за защитой обратилась. Когда Кузьму поймали, тут же опознала его. И плюнув в самое лицо зловонной слюной, вылила на него столько мата, что услышь такое блатной барак, до конца года животами со смеху маялся б.
И уж совсем было решил начальник зоны избавиться от Огрызка. Да снова повезло Кузьме. На смену старому прибыл новый начальник зоны. Он не орал. Не грозил Кузьме прищемить в дверях яйцы. Даже не говорил с ним. Отправил на рудник бригадирствовать над шпаной. Кузьме не поверилось в услышанное.
— Не то что шкурой, головой ответишь, коль норму не сделаете или кто- нибудь смоется из твоих в бега. Заруби это себе на носу! — предупредила охрана.
Кузьма вначале не воспринял всерьез новых обязанностей, свалившихся снежным комом на голову. Он не представлял, что ему обломилось. Радость иль беда?..
— Блатные поначалу решили, что ссучился я, раз мне от начальства лафа вышла. Да только грех темнить — в суки меня не фаловал никто, — рассказывал Кузьма леснику, выстругивавшему топорище.
— Ты и оттель сбежал? — усмехнувшись, спросил хозяин.
— Не-е, как фарт перепал над шпаной бугрить, завязал я с побегами. Хотя и не по своей воле, — признался Огрызок.
— Отчего же так-то? — удивлялся лесник.
— Усек: как слиняю, мужики за меня ответ держать станут. А у иных сроки к звонку подошли. Вот они и пригрозили: коль волю ихнюю оттяну, они мне душу, вместе с костылями, из жопы выдернут. И на погосте достанут.
— Сурьезный народ, — покачал головой старик.
— А тут, как во зло, в первый же месяц я положняк получил. Зарплату! Да такую, что сон посеял. Жадность одолела. Прибарахлился, как пахан. Курева, колбасы в ларьке купил. Даже конфет кулек. Ночью их хавал. Под подушкой, чтоб не скалилась шпана. Я ж их с детства недобрал, этих сладостей. Ну и еще злей стал на пахоте. Сам тачку гонял вприскочку. Чтоб побольше навару снять. И верняк! Вдвое больше прежнего! Там и зачеты мне пошли. Чем выше выработка, тем меньше срок. Я и усирался от стараний. В день за три зачетных дня выходить стало. Мне и счет завели. Да только не в козу корм, — сознался Огрызок и понурил голову.
— А что ж стряслось? — изумился хозяин.
— С фартовыми заелся. Они возникли за наваром. Тряхнуть нас вздумали, поприжать, а мы и возникли! Всяк вспомнил, как вламывать приходится. А потому, ни за хрен собачий, кто кровное отдаст? Ну и сцепились. Вначале базарили. Они нам — про долю, мы их по фене во все адреса. Там и до трамбовки доперло. Сцепились так, что охрана брандспойтами разливала. Меня за костыли оттаскивали от фартового. Он, падла, мое барахло зацепил. Я и впился ему в плечо. Жевалками. Со зла. А расцепить их не смог. Видно, от лютости клыки заклинило. Били так, что мозги чуть не вылетели. А зубы
— ни хрена! Свело насмерть! Что ж, свое всегда жаль. Всей кодлой сковырнуть меня пытались. А я как очумел! Вроде бородавки повис и хана на том. Фартовый от боли чуть не свихнулся. Грозился зенки выколоть. Но как меня достать? Я ж — сзади! Пером решили жевалки мне открыть. Не тут-то было. Покуда врач укол не сделал. Тогда я отвалился. За это меня на фартовой разборке вздумали пришить. А еще за то, что навар зажилил, пожлобился. За то, что шпану на трамбовку подбил. Ну и возникли ночью в нашем бараке. Меня за тыкву и со шконки. Мол, выметайся, пидер, шустрей! Я — хвост поднял. Попер буром на законных. Ну и схлопотал. Как фраеру вломили. Да так, что не только имя, кликуху просрал, — признался Кузьма.
Лесник головой качал, вздыхал тяжело, сокрушался. Ругал воров.
— Три месяца я в больничке провалялся. Весь в бинтах, в гипсе. Едва не окочурился. Но все ж отдышался. И снова вкалывать стал. А фартовые опять возникли. Звери проклятые! — вспоминал Огрызок.
— Звери?! Да что ты, Кузя?! Где ты серед зверья такой грех видел? На то только люд способен! Где ты слыхал, чтоб зверюга дитенка своего бросил иль подкинул в чужую берлогу?
— Есть такая — кукушка, — не согласился Кузьма и добавил: — Я свою, что родила меня, так зову!
— Выродок она из рода бабьего, как и кукушка. Но птица — не зверь! Серед них педерастов нет! Могут порвать, отлупить. Но без мук. В говне не топят друг дружку. Берлоги и дупла не жгут, не ломают. На то люди гораздые. Зверь нынче — чище человеков и добрей! — вступился лесник за тайгу. И добавил: — Зверь — добро помнит. Коль вырастил его, он уже человеков не тронет. С добром к нам живет. Ни за что ни про что не набросится. Это точно. А вот люди! То срамно сказать, кусок с горла норовят вырвать, кой не заработали. Да разве это мужики?
— Что ж, я тоже воровал. Иначе сдох бы!
— Ты по малолетству в грех впал. По неразуменью. Путних людей рядом не оказалось, чтоб обогрели. Помочь надо было тебе. Да вишь ты, в годину лютую заскорузли души.
— Тепло, говорите? Я его никогда не знал.
— Оттого дикой ты, как крапива. Весь на ожогах. Кто б ни прикоснулся
— кусаешь. Оттого, что нет в твоем сердце веры. Застуженное оно у тебя. Хворое. С таким жить тяжко самому. И другим радости не дашь. Это точно. Теперь единое тебя выправить сумеет — семья. Да и то, если сумеешь обзавестись детьми.
— Не-ет, только не это! Упустил. Прошло мое. Да и к чему? Не дай им, Господи, такую горбатую судьбу! Они и мертвого меня проклянут, что на свет пустил. Зачем плодить бедолаг? Я о детях и не думаю, — признался Кузьма. И, помолчав, добавил горько: — Не гожусь в отцы!
— Не зарекайся, Кузьма. Не говори лишнего. Такое только Богу ведомо. А я много прожил и кой-чего видел, — сказал лесник, улыбаясь. И поделился:
— Вот так же, как ты, пришел в пургу человек. Тоже с тюрьмы.
Только ты освободился, а он — сбежал. Года три назад это случилось. Не лучше тех твоих мучителей. Вор он был. Да еще какой! Сущий дьявол! Чубчиком его звали. Серед ворья — бандит. Его в тюрьме не то что люди, собаки боялись. Это я, как на духу, говорю, — не заметил лесник побледневшего лица Кузьмы, изменившегося до неузнаваемости: он весь собрался в комок, слушал. — Так вот тот, когда заявился, враз меня за горло. Давай, говорит, дед, деньги, одежу, документы, не то зашибу. Я бы, может, отдал. Но на ту минуту в доме оказался медвежонок. Я его выпестовал. Из пожара унес. Он и нынче наведывается. Выращенный человеком, поздней других в берлогу ложится. Так вот этот у меня в тот год под печкой зимовал. Шум услыхал иль чужой запах не понравился, только встал он за спиной гостя, да как прихватил за голову, заломал, что гнилушку. Свалил с ног. Всего измял. Того гляди, порвет насмерть. За меня вступился. А гость уже не своим голосом блажит, чтоб выручили его. Ну, угомонил я зверя. А гость встал и на коленки передо мной. Мол, прости, отец, виноват. Горе вынудило. И уйти не могу — в пурге сдохну. И остаться не дашь… О себе сказал мало. Ну, да я не любопытный. Но и выгнать его сердце не дозволило. Велел ему на печи устроиться. А сам на топчане лег. К утру мой гость согрелся. Накормил я его. Куда ж деваться? За окном пурга! Я грех на душу брать не стал. Тот едва отлежался, в окно смотрит. Ну и признался, что беглый. С зоны сорвался, так сказал. Теперь и сам подумай, во что я вляпался. С одной стороны — власти. Они с нас подписку взяли, чтоб о беглых сообщать. В случае укрывательства либо помощи — сами в тюрьму… А с другой — человек! Выкинь с избы — грех перед Богом до самой смерти. И решил я, будь как будет! И ничего Чубчику не сказал.
— А как узнали, что Чубчиком зовут?
— Его искали. Описали в точности. И рассказали много пакостей. Ну да только он успел уйти. Теперь неподалеку в поселке живет.
У Огрызка дыхание перехватило. Пахан живет! На воле! Неподалеку! Надо свидеться. И заелозил по лавке.
«Этот с дури нигде не приморится. Значит, нашел себе грев. Приклеился и канает. Не иначе кучеряво дышит. Надо его тряхнуть. Пусть должок вспомнит. Мою долю. Ведь там, в лягашке, обещал вернуть положняк, как только нарисуюсь на воле! Вот и сниму свое. На халяву что ли пахал я в «малине»? С пацанов! А вмиг в ходку — никакого подсоса не дали! Сам, небось, не морился! А мне вламывать пришлось», — вспомнил Огрызок не без обиды. И спросил лесника: — А что? Его в поселке лягавые не нашмонали? Как оставили дышать на воле беглого?
— Он конца пурги не стал дожидаться. Ушел на третий день с утра. Ничего не сказал. Как появился, так и исчез. С тем я его не видел. А вот шубейку мою, не выдержала натура, спер, анчихрист. И валенки. Совсем новые. Сам их свалял. Из харчей лишь краюху хлеба да горсть махорки. Ну, да Бог с ним. Когда ж ко мне власти пришли искать беглого, я, ничего не ответив, показал пустую избу. Про медведя они знали, все же под печку глянули. Напоил я их чаем и наслушался о своем госте всякого. Ну, думаю, коль словят, оставят Чубчика безволосым, как пить дать. Боялся лишь, что, увидев на нем мое тряпье, засадят в тюрьму, рядом с беглым, чтоб не помогал впредь, не нарушал закон, не молчал о виденном.
— Так как его в поселке жить оставили? Иль не знают о нем? — допытывался Огрызок.
— От них никто не скроется. Это уж точно. А про Чубчика я раньше узнал, чем в другой раз увиделись. Он, каналья, хитрей всех в свете оказался. А может и впрямь после того, как я его с избы в пургу не выкинул, сам сердце у себя отыскал. И снова в человеки вернулся. Потому судьба пощадила его.
— А как ему удалось на воле остаться? — терял терпение Огрызок, ругая про себя стариковскую болтливость.
— Господь его увидел. И направил его от меня не той дорогой, что от зон к Магадану идет, а выработками, дорогами лесорубов, какие меж собой короткими путями связали поселки наши. Он и шпарил по ней, зная, что милиция на машине не проедет там. А люди в такую пургу по домам сидят. Кому охота подыхать от холода?
— Его не нагнали?
— Что ты, милый? Он же, почитай, на целые сутки раньше властей ушел. А дороги тутошние знал, потому как привелось ему их прокладывать. Заключенные, сам знаешь, Колыме — хозяева. Вот он и попер без оглядки. Мужик здоровый. Это даже мой медведь знает. Но не доходя до поселка, хорошо что светло еще было, разглядел впереди себя сугроб. Ничего особого в нем небыло. Таких на Колыме — прорва. Но из того сапоги торчали. Наполовину. Ну, а Чубчик — вор! Ухватился, мол, не пропадать же добру! И дернул. А из сапог ноги выскочили. Чубчик — мужик бывалый, но и у него все, что на макухе уцелело, дыбом встало.
— Это с хрена ли? — не поверил Кузьма.
— Так ноги те — бабьи оказались…
— Мало ли он их видел? Сколько повыдергивал из жоп, у меня столько волос не сыщется, — хмыкнул Огрызок.
— То до тюрьмы. А тут дело другое. Себя недавнего вспомнил. Решил судьбу не гневить. И в благодарность за свое спасенье выкопать бабу. Ну, скажу тебе, чуть руки он не отморозил, покуда вырвал ее из снега.
— Чё толку? Дохлая баба, как крапленые купюры! Одна видимость, — отмахнулся Кузьма.
— Еще живая! Верней, не дал ей помереть. Успел. Кой-как, где волоком, на плечах — приволок ее в поселок. И к дому, где она жила. А баба ноги не могла двигать. Языком еле ворочала. Позвала к себе. Он — ни в какую не хотел. Та уломала. На то они бесовки, бабы. Он зашел на минуту, — усмехнулся старик.
— А милиция? — удивился Огрызок.
— Ай, да, запамятовал! Власти его сыскали вскоре. Но… Чубчик и сам чуть не рехнулся. Не просто бабу — участкового уполномоченного милиции от верной погибели спас… Так-то вот!
Огрызок онемел от удивления: Чубчик спас лягавую!
— Туфта! Чистейшая липа! Прикнокать мог! Это верняк! Но спасти мусориху? Такое по бухой не сочинишь. Лафо берешь на понял? — хохотал Кузьма.
— Мне, старому, грех брехать! Да и к чему? Она мне — не родня, он — тоже!
— Чубчик дал дышать лягавой? Нет, это «липа», «утка» чистейшей воды!
— не верилось Огрызку.
— Когда он ее с сугроба вызволял, у нее на лбу печати не было. Не знал. Она потом сказала, где и кем работает. Да ты ее недавно видел. Помнишь, баба приходила? О тебе спросила. Я и ответил: ослобонившийся. У нас ведь погранзона, всяк человек на учете. И она о каждом знать должна. Работа такая — беспокойная, тяжкая, — вздохнул лесник и добавил: — Ты еще спросил, что за баба, стоит ли к ней подвалить? Я и ответил, что она — мужняя. Сурьезная женщина. Шалостев себе не дозволяет.
— Что? — поперхнулся Огрызок глотком воздуха, помотав головой и откашлявшись, переспросил: — Она — жена Чубчика?
— Самая что ни на есть, — подтвердил хозяин догадку Кузьмы.
«Мать твою в сраку, если фартовые баб заимели, куда ж «малины» смотрят? Иль закон посеяли? Пахан в откол слинял! И все у него в ажуре? Никто его ни на разборку, ни на сход не выволок! Это что ж творится? А с кого я теперь свою долю сниму? Он же ее, верняк, прожопил? Выходит, я на халяву ходку тянул? Ну уж хрен в зубы!» — думал Огрызок, мусоля изжеванную папиросу.
— А ты знал Чубчика, как я погляжу? — спросил лесник улыбчиво.
— Давно. Много лет с тех пор прошло. Целая ходка. Это все равно, что десять жизней на воле прожить. Теперь, коль доведется увидеться, не узнаем друг друга, — ответил Кузьма.
— Его и впрямь не признаешь. Даже меня сумленье взяло, когда свиделись. Тряпье мое вернул. С извиненьем. И напомнил про себя, гостя из пурги. Век бы не подумал, что так меняется человек. Вот тогда мы с ним и поговорили. По-людски. Без страху и помех. Много он про себя поведал.
— Пофартило ему, гниде недобитой! Знал, кому трехал, баки заливал! Да ежли он, сука, флиртует с лягавой, дышать ему недолго! Это мое слово!
— побагровел Огрызок.
— Это ты что вздумал? Я тебя от погибели принял, держу в доме, как человека, а ты грех затеваешь? Иль свое запамятовал? Мало горя выпало? Либо судьбина не изломала вконец? С чего лютуешь? Еле отдышался, а уж чьей-то погибели желаешь? А кто такой? Уж не за то ли Господь наказал, что сердце, как псиный хвост, репьями заросло? Нет бы радовался, что уцелел в пургу, выжил, дай еще, чтоб другие мучились, жили по-твоему? Указка засратая! Я об тебе сына просил. Жизнь твою хотел наладить. Да только верно сказывают — горбатого могила исправит. А коль так — уходи с моего дома! На вовсе! Чтоб нога твоя мой порог не переступила больше! Ни знать, ни видеть не желаю! Вон отсель! Пес шелудивый! — разошелся, вскипел старик.
Огрызок уже и сам пожалел о сказанном. Но лесник не хотел слушать извинений. Негодовал громко, буйно. И о примирении думать не желал.
— В моей избе, при иконах богопротивное нес! Кары не боялся, греха! Заплевал свое спасенье! Кто ты есть после всего, как не отродье сатаны? Ступай живей от меня! — торопил собиравшегося Кузьму.
Тот не заставил долго ждать. Вскочил в сапоги и, ухватив саквояж из угла, ушел из зимовья, забыв поблагодарить деда за приют и заботу. Огрызок вышел на трассу и увидел вдали сверкающий огнями поселок. В сумерках он виделся особо приветливым, добрым, словно взятым взаймы у детского сна. Кузьма торопился. Пока шел тайгой, холод казался терпимым. Здесь же, на трассе, мороз как озверел. Вокруг ни ветерка, ни дуновенья. И лютая стужа взяла в тиски единственное, что посмело бросить ей вызов — человеческую жизнь…
Кузьма шел ровным размашистым шагом. До поселка — километров шесть. Их легко одолеть. В тайге много труднее пришлось. Приходилось на ходу ориентироваться. Шел на шум редких машин, проходивших по трассе, на запах соляра, бензина — с дороги. Шел еле угадываемыми тропами, в которых и лесникам немудрено заблудиться, запутаться.
Огрызок теперь ускорил шаги и почти бежал по трассе. Мороз гнал его в шею все быстрее. Грозил живьем сковать. А Кузьме хотелось жить. Он бежал вприскочку, чтоб не замерзли вконец онемевшие колени. Мороз давно подошел к пятидесяти градусам и изо рта человека вырывающийся пар тут же смерзался в мелкие ледяные иголки, падал на грудь. Он отряхивал сверкающие искры, а они налипали вновь тонким слоем.
Огрызок был не новичком на Колыме и знал, что таким убранством север награждает лишь тех, кого решил навсегда оставить в своем сердце, лишить жизни.
— Ну уж хрен в зубы! Я хоть и Огрызок, но на халяву откидываться не стану! — крикнул он темнеющему небу, погрозив маленьким жестким кулаком. Было всего три часа дня. Кузьма знал, что в полярную ночь, а она была теперь в полном разгаре, темнота наступает рано и скоро.
До поселка оставалось не более трех километров. И Кузьма спешил изо всех сил. Он был уверен, что там живо оыщет Чубчика, найдет у него пристанище, тепло.
Да пусть только попробует выкинуть меня из хазы! Я ему напомню, кто он есть! Не просто приморюсь, а перекантую зиму. И лягавую под жопу налажу, чтоб фартовому мозги не сушила. Файно задышим. А весной, чуть теплее станет, махнем в гастроль. На материк! Тряхнем кубышки на рыжуху! Без дел вовсе прокисли. Да и Чубчику теперь не до выбора, кентов не густо. Сел на подсос, коль к лягавой приклеился. Теперь он на мослы встанет, чтоб я фартовым не вякнул, как он нынче дышит. Его, задрыгу, пронюхают кенты и вмиг пришьют. За честь обосранную. Замокрят в честь «малины». Он-то про все должен думать. А коль дышать хочет, фертом завертится вокруг меня, падла!» — думал Кузьма.
Эти розовые мечты помогали Огрызку шагать по трассе, осиливая холод, сгустившуюся над головой темноту. Она в минуту скрыла из виду обочины и весь путь до поселка.
Две машины прошли мимо Огрызка, не пожелав подвезти человека, проскочили на скорости.
— Чтоб вам накрыться, не дохиляв до хазы, мандавошки! — заорал Кузьма и почувствовал резкую боль в пояснице.
Она сковала мужика, согнула в коромысло среди трассы. Ноги вмиг отказались слушаться, задрожали, ослабли, того и гляди — подкосят тело. А на пустой дороге в лютый мороз и не у таких, как Кузьма, отнимала жизнь и силы колымская трасса.
— Сучий потрох! — ухватился за спину Огрызок, вспомнив недобрыми словами рудник, где, проработав много лет, получил вместе со свободой хронический радикулит, обострявшийся всегда некстати.
В глазах, будто от костра, заметались искры. Боль, навалившаяся неожиданно, не отпускала. А до поселка — рукой подать. Там свой… Вот только как до него дойти?
Но неужели надо было столько перенести и перемучиться, выйти на волю, чтобы сдохнуть паршивым псом не в деле, на трассе? Даже не свидевшись ни с кем, не порадовавшись долгожданной воле?
Кузьма силился сделать шаг. Но боль сковала все тело и свалила в снег. Не сумевшему удержаться — встать на ноги всегда труднее. Огрызок царапал жесткий снег, пытаясь зацепиться хоть за что-нибудь, подтянуться и встать. Надо идти, двигаться. Нельзя валяться на трассе. Ведь недалеко осталось. Надо пересилить боль. Он пытался уговорить, заставить, перебороть самого себя. И, ругаясь отборно, барахтался в снегу больным беспомощным комом, теряющим на борьбу за жизнь — тепло, каплю за каплей.
Он уже понял, что на ноги ему не удастся встать. Не хватит сил. И попытался ползти. Пусть медленно, но надежно. Другого выхода нет. Кузьма прополз немного. Почувствовал усталость. Поясница уже не болела. Она перестала чувствовать холод.
Огрызок не помнил, сколько он полз и отдыхал. Когда глянул вперед — не увидел огней поселка и, на свое счастье, вспомнил, что ближе к полуночи везде по Колыме отключают свет.
Мужик закричал, зовя на помощь хоть кого-нибудь. Ведь до жилья рукой подать. А на холоде всякий звук издалека слышен.
Кузьма замер. Он ждал помощи со стороны поселка. Но оттуда никто не поспешил на его зов. Странный, шелестящий звук услышал сзади. И оглянулся, всмотрелся в темноту — на дорогу. Мелькнуло что-то черное, большое.
— Помогите! — заорал Кузьма во всю глотку, надеясь на сострадание.
— Чего вопишь? Все еще не добрался? Аника-воин! Чего валяешься серед пути? — усмехался лесник, неведомо как оказавшийся рядом.
— Дед, спина сдала. Сорвал я ее в зоне, на руднике. Помоги добраться. Помираю, — просил Огрызок.
— Помочь тебе? Чтоб за доброе злом получить? Нет! Меня ты уже проучил. Не всякому помогать надо. А тебя, может, и впрямь зря с тюрьмы выпустили. Не здоровье ты там оставил, а душу вместе с совестью. Потому не выпускает тебя на волю трасса. Она всякого нутром чует. И я ей не судья, наперекор не пойду, — ответил твердо.
— Хрен с тобой, старый козел! Да только секи, не пахан ты мне, чтоб судить, нужен я жизни иль нет. Ты — не Бог! И кто знает, что тебя ждет за то, что в беде бросаешь, может, сам в зимовье не вернешься. За свое ответишь. Ты мне — не судья. Я сдохну — ладно. Но и тебе не будет покоя.
С того света достану гнилушку, — пообещал Кузьма и, не ожидая помощи от старика, пополз дальше.
Дед, сделав шаг, нагнал его. Ухватил за шиворот. Сдернул со снега.
Кузьма, захлебнувшись болью, заблажил скрипуче:
— Чтоб ты усрался через хавальник, старая параша! Иль зенки посеял? Ослеп? Спина прихватила! А ты, как пахан на сходке! Вместе с тряпьем душу вымаешь!
— А я и не знал, что она у тебя в загривке. Чего лаешься? На ногах стоишь. Шагай теперь на своих, — подтолкнул слегка.
Огрызок сделал шаг. В пояснице заныло, заскрипело застуженно.
— Будет дурить. Идти надо. Не стой, что кикимора в сугробе! Шевелись!
— резко дернул дед Кузьму. И только теперь Огрызок приметил, что лесник идет на лыжах.
Кузьма, закусив губы, делал шаг за шагом, боясь выпустить из вида старика.
— Далеко еще до поселка?
— Да рядом. Чхни — собаки забрешут. В сотне шагов, — ответил лесник. Но Кузьма, сколько ни вглядывался, не видел домов.
— А ты знаешь, где Чубчик канает?
— Как не знать? Его весь Север уважает. Всяк наслышан о нем.
— Мне покажешь?
— Конешно! Доставлю, как есть! — хохотнул лесник в ночь.
— Дед! А с чего ты ночью в поселок сорвался? — не сдержал любопытства Огрызок.
— Значит, надо мне, — отозвался лесник недовольно. Старый Силантий, конечно, неспроста ушел в ночь из зимовья.
Едва за Кузьмой захлопнул дверь, сомненья одолели:
«А не поспешил ли гневаться? Выгнал человека из избы, как собаку! Мало ль что сбрехнул? От слов до дела — путь долгий. А гость из пурги, с зоны освободился. У него ни душа, ни сердце не успели оттаять. Вон как много перенес, бедолага. А и я других не лучше. С избы подналадил, грех на душу принял. Теперь он, конечно, к Чубчику заявится. Больно злой на всех. И уже навряд ли доброй будет та встреча, коль не свидевшись, грозился Кузьма загубить Чубчика за старые грехи. Тот ни сном ни духом гостя не ожидает. А этот лютым зверем завалится. По дороге, намерзшись, вовсе озвереет. Зло на Чубчике сгонит. А кто в том виноват? Зачем я про него Кузьме сболтнул? Коль так приключилось, мне все исправить надо. Не то горя хлебну за
свой язык неудержный. Сколько раз себе зарок давал. Ан нет, подводит старость болтливая! Теперь вот вставай, беги в поселок, опереди, удержи беду. Отведи от семьи», — встал лесник на лыжи, прикидывая, успеет иль нет опередить Огрызка.
Лесник издалека услышал крик о помощи. Узнал и голос своего гостя. Подумал, что на Кузьму напали волки. Такое на Колымской трассе случалось нередко. Тем более, что теперь у волков — свадьбы. Об осторожности и страхе не знали волчьи стаи. Нарвись они на одинокого путника — разнесли бы в клочья…
— Далеко ль до поселка? — дернул Огрызок за рукав старика.
— Скоро будем, — отвечал Силантий уверенно и шел спокойно, придерживая выбивающегося из последних сил Кузьму.
Силантий еще тогда, в первый день знакомства, удивился, как добрался Кузьма живым до его зимовья? Ни пурга, ни мороз, ни звери не убили. Сохранил Господь. Значит, нужна для чего-то на земле эта жизнь. Неспроста дошел. И не болел. А вот теперь еле ноги передвигает. Доконал холод. Ну да Колыма со всякого выжившего свою плату возьмет. Не жизнью, так здоровьем. А уж в памяти до смерти жить останется. И во снах покою не даст. От нее ни отогреться, ни уехать. Она — как клеймо, самой судьбой поставленное. Она пройдет по жизни рядом — плечо в плечо. Как зэк с соседней шконки. В пидерке и робе заключенного. Ее не прогнать никогда.
— А ты к кому в поселок вздумал? Иль родня там завелась? — спросил старика Огрызок.
— Тебе-то что до того? У нас с тобой пути разные. Как звериные тропки в тайге. Тебе моего пути не ведать, — бурчал лесник, не оглядываясь.
— Сколько еще до поселка? — мучительно кусал губы Кузьма.
— Меньше спрашивай — скорее дойдешь. Жить захочешь— доползешь. Мне тебя не уговаривать. Коль из зоны вышел, выживешь! Шевелись шибче! Скорей придем, — ответил дед.
Огрызок чувствовал, что силы вот-вот оставят его. Холод заметно возрос и сковал не только тело, саму душу.
— Не могу дальше. Дай передохну. Мочи нет! — взмолился Кузьма.
— Чего раскис, как баба? А еще Чубчика грозился лысым сделать! Чего ж отстал? Кишка трещину дала? Слабак стал? Иль только на язык вострый? — рассмеялся старик.
Кузьма заскрипел зубами, собрал в комок остаток сил и пошел следом за лесником шаг в шаг, стараясь не отставать.
— Занозливый ты, Кузьма! Злой человек! Нет добра в душе твоей. Нет сердца. Потому живешь коряво. Как зверь среди людей. И все тебя чураются. Неспроста такое. Не с добра!
— А я что? Как ко мне, так и сам! Уж так получается. Иначе не умею.
— Зазря живешь. Как блоха в заду собачьем. Сама в говно влезла, а пса за это грызет. Своей вины не чует. И о благодарности за тепло даже не помышляет, — усмехался Силантий.
— Не с твоей жопы греюсь! — огрызнулся Кузьма и, сделав шаг в сторону, пошел по дороге сам, без помощи лесника.
— Уйми гонор, Огрызок! До поселка еще с километр идти. Чего вывернулся? Вот доставлю, тогда показывай свой норов. Нынче самому — не дойти. На гоноре не доберешься. Гнилое от него подсобленье. А сказал тебе правду. Характер твой — тебе враг. Меняй его. Иначе сгинешь.
— Хватит вставлять фитиль. Свои мозги имею, — шел Кузьма, петляя по дороге.
— Ну вот мы и пришли. Слава тебе, Господи! — 'остановился Силантий на секунду, размашисто перекрестился и, ухватив Огрызка за плечо, резко свернул с трассы на укатанную санями и машинами боковую дорогу, которую Кузьма и не разглядел в темноте.
— Отсюда до дома Чубчика рукой подать. Но опрежь слово дай, что ничего не утворишь в семье и доме его. Иначе, знай, стреляю я без осечки и промахов. Нагнать тебя всегда сумею. Отыщу из-под земли. Но тогда — не уйдешь, не вырвешься. Дважды тебя от смерти спасал. Не плюй в мои руки за доброе. И помни. Я не только спасать могу!
— Не грози, дед! Я не фраер. Всего уже отбоялся. А и для Чубчика не держу на сердце зла. Остыло оно. Не от твоих угроз, конечно. Рудники выстудили. Все разом. Тебе по старости бояться нечего. Мне тоже! И свою смерть сотни раз пережил. Устал ее ссать. И ты — не пугай. Припоздал ты с этим на целых двадцать лет. Они как двадцать жизней! И каждая — сродни погосту! А потому я уже свое отзвонил. Веди к Чубчику. Коль ты помог в лихую минуту, он и вовсе не бросит меня, — повеселел Кузьма, завидев стройную улицу поселка, почувствовав близость жилья.
Внезапно из-за забора послышался хриплый лай собаки. Пес принюхивался к людям со двора, рычал зло.
— Угомонись, чего серчаешь? Иди спать, бес лохматый! Ступай в конуру, не гневись, — журил пса старик.
Кузьма позавидовал:
«Ишь, кобелю дворовому теплое слово нашел. И тот понял, послушался. По почему ко мне иначе? Всегда с униженьем. Все только обозвать, обложить матом, как говном по уши, норовят. Неужели старик прав?» — впервые шевельнулось в мозгу Огрызка сомненье.
Он шел, стараясь чутьем угадать дом Чубчика. Он должен отличаться от прочих, иметь свое лицо, так казалось…
Но лесник свернул к обычному дому. Открыл калитку. И предложил тихо: «Входи».