Утром все четверо вышли на трассу ловить попутную машину. Еще в землянке договорились, что Огрызок с Чубчиком поедут в Сеймчан на прииск, а Тихомиров с оперативником в Магадан. Как только Кузьма устроится, даст телеграмму с заверенной подписью, где укажет спой адрес, куда ему вышлют расчет.
Документы Огрызок держал при себе и радовался, что наконец-то он завяжет с милицией.
— Спасибо вам, ребята. Не просто в работе помогли, а и мозги нам прополоскали, глаза на многое открыли, заставили пересмотреть и передумать немало. Я после наших рассказов сам всю ночь уснуть не мог. Будто в нашем бараке на шконке ночевал рядом с Баркасом, под охраной. И, честно говоря, не уверен, что выдержал бы эти испытания адом. Какие амнистии и реабилитации могут искупить пережитое? А достоинство? Его вернуть еще сложнее. Но без него нельзя жить. Трудно даже на миг представить себя в вашей шкуре. Но такие встряски нужны юристам. Я имею в виду эти мужские разговоры, сродни вчерашнему. Тогда не будет следственных ошибок, и люди быстрее научатся отличать Баркасов из всех прочих. Сложно то, что освобождая людей, мы никогда не излечим их память. И дело тут не в том — виновный иль невинный отбывает в зоне срок. Важно, чтобы наказание не стало расправой, карой, перенести которую не в состоянии ни одна живая душа. Но для такого нужно изменить не только законы, а куда как больше. Вот это — главное! Изменить отношение к человеку. Не затыкать им прорехи наших ошибок, амбиций, властолюбия! Не устилать жизнями тысяч людей — дороги. Ведь как бы ни нуждался Север в колымской трассе, она не стоила стольких жертв. И не должна была стать плахой. Обидно, что из всего доброго мы умеем сделать зло. Но надо перешагнуть, уйти от беспредела, иначе и не назовешь то, что сегодня происходит. И если это отношение к людям укоренится в массах, мы не сможем выжить, мы погибнем. Все. От собственной жестокости. Как племя каннибалов.
Огрызок, плохо разбираясь в сказанном, толкнул в бок Чубчика, указывая на
машину, показавшуюся вдали.
Старая полуторка остановилась послушно.
— Полезайте в кабину! — предложил Тихомиров Александру и Кузьме. Но Чубчик отказался. Указав на брезент, валявшийся в кузове большой кучей, ответил, что не замерзнут они с Кузьмой. И, перескочив через борт машины, втянул Огрызка в кузов, крикнул:
— Давай! Отваливай, кореш!
Машина, прохрипев что-то в ответ, взяла с места рысью. Кузьма, устроившись рядом с Чубчиком в кузове, молчал блаженно.
— Валюха нас ждет. Она говорила мне о вашем разговоре в больнице. Ты прости бабу. Они слабее нас. Терять боятся. И слабостью своей, того не понимая, очень дороги нам. Когда я вижу, как переживает за меня, боится, начинаю понимать, что нужен ей. Тебе чудно? Но погоди, кент, к тебе, может, тоже тепло придет.
— Кому я нужен, — отмахнулся Кузьма.
— То не тебе судить. Фортуна тоже баба. Не все злится. Случается и ей радовать. Авось и тебе подкинет бабу! Их на прииске полно стало. Даже одиночки имеются! Я в сваты пойду! — хохотал Чубчик, слегка хлопнув Кузьму по плечу, спросил: — Доверишь? Возьмешь в сваты? Потом кумом буду! И вдруг заметил, как исказилось лицо Огрызка. Глаза уставились на зашевелившийся брезент.
Чубчик вмиг сорвал брезент, отбросил его в сторону. И перед ним, осклабясь гнилозубо, сидел, съежившись, костистый желтолицый зэк. Он оглядел неожиданных попутчиков.
— Зоська? — узнал мужика Чубчик: — Слинял с зоны? Один?
— Да, — неуверенно ответил беглец.
— Куда отваливаешь?
— На материк хиляю.
— К кому?
— Без хазы. Сам. Кенты отказались в «малину» сунуть.
— За что?
— Долю в общак не давал.
— Трандишь, паскуда! От кого накол имеешь? Трехай! Ко мне хилял, гад?
— Зачем ты мне усрался? Пусть мудаки рискуют кителем, у меня он один! И не докапывайся! Не одному тебе дышать охота! — ответил зэк занозисто.
— Дышать? Это тебе дышать надо? Скольких из-за тебя «малины» не дождались? Сколько кентов в рамсу продул, паскуда? Много за их души огреб? Хватит на поминки?
— То было. Завязал! Дышал без жмуров. Клянусь!
— Ты мне не заливай, задрыга! Кого послали ожмурить?
— Чубчик, кент, век свободы не видать, от всех сквозняк дал! — божился Зоська.
Не лепи темнуху, зараза! Троих я накрыл! У себя! Вякнули: мол, четвертый будет. Так это — ты! — прихватил за шею, сдавил так, что зэк взвизгнул:
— Не мори. Чубчик!
— Колись, падла! Кто послал? — не отпускал Зоську.
— Чтоб мне сдохнуть, никто! — шипел, извиваясь, мужик.
— Выброшу гада на ходу! Зверюгам на ужин. И костей никто не соберет, — пригрозил Сашка.
— Отвали! Я не к тебе! Я сам, пусти, задрыга! — извивался мужик.
— Кого убрать собрался?
— Сам хиляю! От всех, — хрипел Зоська.
Чубчик легко сорвал мужика за шиворот. Поднял над бортом. Спросил зло:
— Так не расколешься?
— К тебе послали! Жаба! Меня прикончишь, другие будут. Кому-то повезет. Накинут и на твой кентель деревянный картуз!
— Гуляй, хорек, червяк с погоста! — Чубчик швырнул мужика за борт машины. Тот, отлетев в снег, вскочил на ноги. И, погрозив вслед машине кулаком, прыгнул на обочину — в заносы, ожидать следующую попутку.
— Когда нас с Баркасом везли в тюрягу, тоже какой-то фраер в попутчики клеился. Намылился с Баркаса браслетки снять. Я и бортанул его, — вспомнил Огрызок.
— Где, примерно, зацепился тот тип? — насторожился Чубчик.
— На половине пути. Вот этой дороги.
— Мурло запомнил?
— Кто знает, мало видел. Не из наших кентов. Похоже, что фартовый. Да мало ль их с зон срывается? Зима, сам секешь, самое время, когда слинять можно. Помнишь, в эту пору пачками смываются. Кому-то, случается, везет. Чаще накрывают, — отмахнулся Огрызок и спросил: — А кто этот Жаба?
— Пахан у блатарей. Я его на разборке лажанул однажды. Пришлось его вытащить к нам, чтоб не вякали, будто фартовые беспредел чинят и судят скрытно. Там вывернули наизнанку. Мудак тот весь заработок своей шпаны забирал. И вякал, будто мы, фартовые, того требуем, гребем все, не оставляя на ларек. Ну, раз проскочило, второй. Потом и взяли за жабры! При бригадирах шпаны, буграх других бараков. Колонулся. Да и куда бы делся, прокунда? Божился, что никого трясти не станет без слова законников. Но я ему не верил. Скользкий хмырь. И однажды ночью пришел к нам дедок из его барака. Совсем гнилой пенек, из работяг, их всего трое приморилось в блатной хазе. И ботает, что Жаба все теплое барахло у него отнял и пригрозил: если пожалуется, в параше утопит. Я Жабу и всадил в нее на ночь. В нашей хазе. Присмирел, козел. Но злобу затаил. И теперь, как видишь, помнит, — рассмеялся Сашка так, словно не он, совсем недавно, выкинул из машины Зоську.
— Выходит, все время ты с оглядкой дышишь? Нет тебе кайфа на воле? Кенты забыться не дают?
— Вначале психовал. За Валюху боялся. Но она свое дело знает. А и я пасть не разеваю. Всегда на стреме. Да и чутье выручает.
— Ни хрена себе! Ты что ж думаешь, Зоська не доберется к тебе теперь? Он же не ожмурился.
— Зоська не возникнет. Засвеченный. За свою шкуру ссать станет. Кентель у него и впрямь один. Смоется, если повезет, на материк. И заляжет на дно. Но сообщит в зону, что дело сорвалось. И снова жди гостей. Они не промедлят. Скучать и забыться не дадут, — отмахнулся Чубчик.
— Я б на твоем месте давно смотался с Колымы. На хрен с судьбой в рамса резаться? Когда-то и проиграть можно, проколоться. Не лучше ли от всех подальше?
— Потому и дышу тут! Чем дальше, тем опаснее. Здесь я на виду. Но и они в наколе. Знаю, кто когда слинял, освободился. Кого в гости ждать. И с чем! Лучше все знать, чем жить, трясясь всякий день. Да и привык уже.
— Меня тоже фаловали пришить тебя. Баркас поймал на обязанниках. В землянке, — признался Огрызок.
— Фалуют многих меня пришить. Не только за откол, семью, а главное — за Валюху! Уж чего не ботают. Вроде я фискалом стал, ментов в кентах держу, башли за засвеченных получаю! Липа все это, Кузьма! Вон двое недавно наведались. Освободились. На прииске вкалывают. Верней собак меня берегут. Хоть и не обязанники. Фартовые! Сами все усекли. Так-то… — вздохнул Чубчик и, глянув за борт машины, сказал: — Еще два километра и мы дома!
А вскоре, свернув с трассы, машина помчалась к поселку, жившему своими обычными будничными забоями и не ждавшему, казалось, никого из гостей. Полуторка затормозила у дома Чубчика. И едва Сашка с Кузьмой выскочили из кузова, машина дала малый ход, развернулась и заспешила к трассе. Кузьма огляделся. Нет, он и не мечтал вернуться сюда, жить и работать постоянно, вблизи от зон, под боком памяти. Но устроиться самому, иначе, уехать на материк — не удалось, а, может, не повезло. Не по судьбе ему было оторваться от Колымы. И Кузьма, тяжело вздохнув, покорился своей участи.
— Не тужи! Не расстраивайся! Не кляни судьбу! Колыма, она не только наказаньем, а и радостью стать умеет. Если очень захотеть, она и счастье подарит. Нам есть что помнить! Есть за что ее любить! — Сашка подтолкнул Кузьму в дом.
— Встречай, хозяйка! За день управились! Все в ажуре! Смотри, кого привез! Новый житель поселка! Теперь я его от себя не отпущу! — улыбался Чубчик.
Вечером все трое сидели на кухне, обсуждая будущее Огрызка.
— Я его бракером хочу пристроить. На прииске!
— Да что ты?! — удивилась, вспыхнула женщина, покраснела от возмущенья.
— Чего? Не дергайся! Я тоже вором был! Не чета Огрызку! Банки тряс, ювелирные, меховые магазины чистил! Стольники не пачками, мешками считал! Рыжуху имел! Да столько, что прииск за год не намывает этого. И все ж завязал! — начал злиться Сашка.
Глаза его из синих белесыми стали, скулы заходили, лицо побледнело. Кузьма узнал в нем того, прежнего Чубчика, своего пахана.
— Не кипишись, кент, остынь, — предложил тихо, помня, что в таком состоянии пахан слишком опасен. Много нехорошего может натворить, что трудно будет исправить.
— Огрызок даже в законе не был! Не успела «малина» принять! Да и воровал немного! Его быстро замели! Он не столько жил, сколько мучился в ходке. Не столько он виноват, сколько я ему судьбу искалечил. Я из него лепил вора. Я и запрещу! Если ты мне веришь, почему в Кузьме засомневалась? Он не тебя, меня лажать не станет. Секи про то! — кипел Чубчик, уговаривая Валентину походатайствовать за Кузьму. Та сидела, уронив голову на руки.
— Ну, чего ты боишься? Вон в землянке сам Кузьма рыжуху надыбал. Инкассаторский мешок. И даже не предложил мне, а значит, не подумал стыздить оттуда хоть сколько-нибудь. А ведь мы вдвоем были. Никто не мешал. Вот после того решил я его в бракеры…
Валентина глянула на Кузьму. Огрызок понимал, что не враз, не скоро растает в ее душе ледок страха и недоверия. Годы потребуются, может, и вся жизнь.
Слишком разными были их судьбы, убеждения. По-разному выживали.
— Тебе виднее, Сашок. Но и ты, Кузенька, не подведи нас, — попросила по-девчоночьи беспомощно и наивно.
— Не воровать, что ли? А для кого? Я же не в «малине»! Себе — хватит заработка. Одному так даже с избытком. Не понял, о чем просишь. Я о фарте и не думал. А за ходку — отвык. Разучился. Я же в зоне вкалывал. На руднике. С тачкой. Ни до чего было. Кой там фарт, от фени отвык, — рассмеялся Кузьма.
Женщина облегченно вздохнула:
— Жизнь покажет, — ответила уклончиво.
— Сашка! Открой! — стукнул кто-то в окно. Молодая женщина вся в пушистом инее влетела в дом, волоча за собой тяжеленную сумку.
— А ну, соседи! Давайте сюда ведро! Мать картошку передала мне с машиной. Целых два мешка! Настоящей. Не сушеной. И лук! Я вам немного отсыпала. Ешьте!
— Это Ксения, соседка наша. Познакомься! Начальник почты! — подтолкнул Кузьму Чубчик.
— Огрызок, — подал руку Кузьма. Баба рот открыла от удивления: никогда, хотя несколько лет на почте работает, не слышала такого имени. Чубчик рассмеялся так, что в углах дома отдалось эхом.
— Кузьма он, Ксеня! Просто в детстве его так за худобу дразнили. Вот и привык.
Огрызок, ухватившись за руку, не выпускал ее из своей цепкой ладони. То ли растерялся или от смущенья не знал, что дальше делать полагалось. Со шмарой все понятнее и проще, тут же не до смеха.
Не хотелось опозориться, показаться неучтивым, не воспитанным, и Кузьма, подведя женщину к своей табуретке, предложил галантно:
— Откинь сраку на минуту. Подыши с нами! У соседки челюсть отвисла:
— Саш, ты откуда выкопал такого гостя? — Ксения оглянулась на Валентину.
— Не суди строго. Это скоро у него пройдет. От растерянности все. От незнанья. Отвык он от женского пола. Сколько лет в глаза не видел. Понятно, смутился, — вступилась хозяйка.
Кузьма понял, что сделал что-то не так. Но что именно? Как исправить? Этого он не знал и, краснея, стоял у стены.
— Ну что ты тут прикипелся, как к вышке приговоренный? Угости гостью чаем, — предложил Чубчик, подтолкнув Кузьму и наблюдая за ним искоса. Сашка нарочно заставлял Огрызка поухаживать за соседкой. Решил скорее расшевелить, растормозить, встряхнуть мужика. Может, где-то и лажанется на первых порах. Это не беда…
Чубчик сам через такое прошел. Случалось и спотыкался. Но… Именно женщины помогают мужикам скорее всего обрести самих себя, вспомнить, зачем на свет рождены, забыть все плохое, что было в дне вчерашнем. Кузьма, пыхтя от усердия, налил чай по чашкам, носил по одной, чтоб не разлить. От избыточного рвения ходил осторожно, боясь зацепить костлявым боком край стола или табуретку.
Чубчик насыпал из кулька конфеты в вазу. Передал Огрызку, чтобы тот на стол поставил. Кузьма водрузил ее посередине. Вернулся за пряниками. Женщины пили чай, весело переговаривались. А Чубчик около печки учил Огрызка:
— С женщиной надо обращаться, как с цветком. Хрупким и нежным. А не держать ее за парашу, в которую любую нужду справить можно. Заруби про это.
— А я что? — удивился Кузьма.
— Забудь феню, когда перед тобой женщина! Как мужик мужику советую. Неважно, кто она для тебя. Она — продолженье жизни. И потому, если любить не можешь, уважать должен!
— Заметано, — еще больше растерялся Огрызок и решил не выходить на кухню, пока соседка не уйдет.
Но… Валентина будто подшутить вздумала. Вошла и попросила, обращаясь к обоим мужикам:
— Помогите Ксене дров нарубить. Она только вернулась с работы. В доме холодно. И ни полена дров. Сходите к ней.
Чубчик тут же Огрызку подморгнул:
— Не упускай свой шанс, Огрызок! Покажи, что ты мужик, Кузьма! Что и тебя мужичьим жизнь не обделила!
Огрызок опешил от внезапного предложения. Он и не думал, и не мечтал так быстро клеиться к бабе, которую впервые в глаза увидел.
— Шмаляй, пока не передумала. Она одиночка! Путевая! — шептал на ухо Чубчик.
Огрызок топтался, не решаясь выйти на кухню.
— Саш, так ты поможешь мне? — заглянула Ксения за перегородку.
— Я бы с радостью! Да вот Кузьма просит уступить. Очень хочет помочь тебе. Говорит, соскучился по делам домашним. Разреши ему. Пусть разомнется, вспомнит ремесло мужичье. А то совсем застоялся без дела. Загрузи его малость. Пусть вспомнит, что такое работа по дому! — смеялся Александр, подталкивая Кузьму к бабе.
Огрызок вышел следом за нею на дрожащих от неловкости ногах и все время оглядывался на дом Чубчика, словно искал благовидный повод для отказа от поручения и просьбы.
Ксения шла, не оглядываясь. Едва выпорхнула за калитку, тут же в свою вошла. Оставила открытой для Кузьмы. Тот предусмотрительно закинул ее на крючок. Пошел к сараю, туда, где лежали сваленные в кучу напиленные чурбаки.
Ксения вынесла топор, подала молча Огрызку и тут же вернулась в дом. Кузьма не стал терять время и взялся за дело. Поленья разлетались, слегка охнув, кувыркнувшись через голову. А Кузьма рубил их, коротко взмахивая топором.
Чурбак за чурбаком рассекал на поленья. Ровные, белые, они грудой лежали на снегу. Огрызок не сразу вспомнил, что в доме холодно. И подумал: верно, пора затопить печь. Чего это мамзель не возникает за дровами? Может, мне надо их принести? А правильно ли это? Хотя… Чубчик приносит. Прямо в избу. Значит, и ему надо поторопиться. Он нагрузил поленьев на руку чуть ли не до макушки. Войдя в дом, спросил коротко:
— Куда их всунуть?
Ксения показала — к печке. И попросила робко:
— Кузьма, если можно, на растопку нарубите щепок. Огрызок понял. Порубил поленья на лучины. Принес охапку. И снова во двор. Опять за дрова взялся.
Он ловил себя на мысли, что совсем разучился говорить с бабой. Отвык. И оттого чувствовал себя неловко.
«Да и о чем с ней трехать? Про зону? Про кентов? Что интересного ей расскажу? Про Баркаса? Иль про волков? Так они как две капли воды. Хоть он был человеком, а эти — звери навроде меня, непутнего. А ей, бабе, разве интересно про такое? Ей про нежности подавай, про цветы, про любовь. А что я в этом понимаю?
Отродясь таких разговоров не вел. Ни с кем. Со шмарой оно все понятно и просто. Бухнули, похавали на скорую руку и в постель. Там разговор короткий. И ума не надо. Ни один мужик не оплошает. Если к тому ж на столе недопитая бутылка стоит. Ее в короткой передышке допить можно. Но это со шмарой. Тут же… Вон Чубчик про баб как наловчился заливать. И слабые они, и цветки… Вот бы шмары его теперь послушали. Со смеху поусирались бы. Это они слабые? За ночь по «малине» через себя пропустят. И хоть бы хрен. Попробовал бы сильный Чубчик десяток швалей уделать, натянуть каждую? Тогда бы понял, кто слабый пол. Шмара за ночь ящик водяры выжрет и наутро — ни в одном глазу. Будто не кувыркалась всю ночь с фартовыми. Попробовал бы Сашка так набухаться! К утру от него одни бы яйца остались. Вот тебе и сильный пол! А эта чем файнее? Тем, что не в притоне? Что соседка Чубчика? Да все они, лярвы, одинаковые. Ни у одной нет золотых краев. Тем и отличаются, что у одной и сиськи, и жопа ни в какую парашу не влезут. А у другой нет ни хрена. Зато нутро одинаковое», — убеждал себя Огрызок не робеть, не теряться перед Ксенией. Он не сразу заметил, что во дворе уже совсем темно стало. И чурбаки еле видны. Кузьма вздрогнул от неожиданности, когда услышал голос Ксеньи:
— Кузьма! На сегодня хватит. Остальное потом успеется. Зайдите в дом. Отдохните, — она открыла дверь.
Огрызок оглянулся. Спохватился, что скоро ночь на дворе. И, быстро откидав от крыльца поленья, пообещал женщине прийти завтра. Сделав вид, что не расслышал приглашения, заторопился к дому Чубчика.
— Ну, как дела? — встретил Сашка.
— На завтра еще осталось. Темно стало. Не видно ни хрена.
— И это все? — удивился Александр.
— Ты ж просил ей помочь. Я и помогал.
— Она тебя в дом не звала?
— Не знаю. Я не ждал. Да и не по мне она. Слишком красивая. Мне бы попроще. Оно надежнее.
— Ну и лопух… Да ладно. Может, оно так вернее, не навязываться сразу. Пусть сама тобой заинтересуется, — согласился Чубчик.
Наутро Александр велел Кузьме привести себя в порядок. Умыться, побриться. И ждать, когда он придет за Огрызком.
Сашка пришел за Кузьмой лишь к обеду.
— Пошли. Возьми ксивы. Сегодня все уладим, а завтра на работу, — объявил с порога.
До самого вечера Кузьма мотался по кабинетам. Устал так, будто две смены с тачкой на руднике отработал. Оброс справками, направлениями. Получил спецовку — целый ворох, и с раскалывающейся головой возвращался в дом. Он шел, не оглядываясь по сторонам, опустив голову, как вдруг услышал:
— А вы ко мне не зайдете?
Огрызок даже не подумал, что кто-то может обратиться к нему. И не оглянулся. Да вдруг услышал:
— Кузьма, здравствуйте!
Ксения стояла у калитки. Два ведра воды плескались у ног. Она смотрела на Огрызка и улыбалась, как давно знакомому, доброму соседу. Он кивнул в ответ.
— Устали? Уже с работы?
— Завтра — первый день. Нынче оформился.
— Может, зайдете? Кстати, спасибо вам за помощь, — она открыла калитку, приглашая Кузьму войти.
«Пожрать бы надо», — подумал, входя во двор. Но не решился говорить о том вслух: — Дай ведра! — взял их из рук и внес в дом, не ожидая, пока приглашение повторится.
Он молча взял топор и так же, не сказав ни слова, пошел рубить дрова, обдумывая свое:
«Завтра надо устроиться в общаге. Говорили, что в комнате со мной какой- то хмырь дышать будет. Тоже, мол, одинокий человек. Видать, из зэков. Может, старый кент? Что ж, сдышимся. Общага — не зона, не барак. Можно скентоваться. Лишь бы не прикипались ко мне всякие», — думал Кузьма. Он и сам не заметил, как порубил все чурбаки, сложил поленья. И только собрался уйти, Ксения из дверей вышла. Встала на крыльце в одном платье, в дом зовет.
— Теперь где помощь нужна? — хмыкнул Огрызок и, оббив снег с сапог, вошел в дом следом, оглядываясь по сторонам.
— Давайте поужинаем вместе! — "хозяйка пригласила к столу.
Огрызок хотел отказаться. Но, глянув на накрытый пол, обомлел и прикусил язык.
Ксения постаралась. Кузьма ел, забыв обо всех наставлениях Чубчика:
— Не торопись, не чавкай, не суй нос в тарелку. Ешь ложкой и вилкой. Не лезь в миску руками.
Кузьма впервые за много лет дорвался до еды. Ее было полно. Стол ломился от салатов, мяса, рыбы, сала. Посередине на большом блюде стоял пирог — румяный, пышный.
Огрызок забыл о Ксении. И, обтерев руки о штаны, ухватил из миски кусок мяса.
Он впился в него зубами и зажмурился от блаженства. Он кусал мясо, рвал и глотал, не жуя. По губам, подбородку стекал жир. Кузьма его не замечал. Он не ел — жрал, чавкая, давясь, повизгивая от восторга. Он дрожал, как голодный пес, и никак не мог поверить в то, что никто не отнимет у него еду.
Жареная картошка, соленые грибы, красная икра, сметана исчезали с тарелок.
— Может, выпить хотите? — робко предложила Ксения, с удивлением глядя на гостя, и показала бутылку водки, боясь, как бы Кузьма не проглотил ее вместе с посудиной.
— Нет, не употребляю! — отмахнулся Огрызок и отломил кусок пирога. На колени ему закапало варенье.
— Ой, блядь! — вскрикнул от неожиданности и, отложив пирог, растерянно глянул на хозяйку. Только тут он понял, что дал маху, погорячился и напугал бабу, а может, оттолкнул от себя и, пытаясь сгладить впечатление о собственной дикости, спросил:
— Грабли где помыть можно? Ксения показала на рукомойник.
Кузьма вымыл руки, очистился от варенья и попросил, заикаясь:
— Прости меня. Совсем уж озверел…
— Да ешь, Кузьма! Ешь! Для тебя готовила! Это хорошо, что тебе понравилось! Что не ломаешься, с аппетитом ешь, это для меня дороже любого спасибо и похвалы! Сердце радуется, глядя на это.
— А ты чего не жрешь? Чего стоишь, как усралась? Ксения покраснела. Удивленно уставилась на гостя.
Хотела что-то ответить. Но увидела, как тот с жадностью уплетает рыбу, заедая ее сладким пирогом. И слова поперек горла встали. Не решилась сказать. Промолчала. Что-то поняла сердцем.
А Огрызок ел торопливо, будто боялся, что чудесное видение исчезнет, как сон.
— Пельмени будете? — предложила Ксения.
— Валяй!
Женщина принесла полную миску дымящихся пельменей. Огрызок их руками хватал. Но не одолел больше десятка. Живот не вместил. Вздохнув горько, оглядел оставшееся на столе с откровенным сожалением. И сказал:
— Жаль, что пуза про запас не имею! А свое не без дна оказалось. Ну и нахавался! За всю ходку душу отвел! Файней ресторана любого! Аж в брюхе кипит. Будто там кенты навар поделить не могут.
— А вы к нам на время? Иль постоянно тут остановились? — спросила Ксения.
— Насовсем хочу. А как получится — не знаю. Я уже работал тут. Под землей. В Сашкиной бригаде. Да засыпало обвалом. В больнице лежал. Решил вернуться. Но уж не под землю, пусть там фраера пашут, а на крыше! Не могу без свежего воздуха дышать…
— Кем берут?
— Контролером по золоту.
— Серьезная должность. Вы что-нибудь заканчивали, учились по этой профессии?
— Ага! Институт гоп-стоп!
— Это геологический? Факультет подземных изысканий?
— На что мне под землю? Мне и на ней туго приходилось. Десять зим учился. А два червонца — специализировался в академии, — невесело усмехнулся Кузьма.
— Так долго? Где же это?
— Да тут, неподалеку, — отмахнулся Огрызок.
— Значит, это вы Колыму открыли, доказали, что она не только тюрьма, а и сокровищница, государственная копилка?
Кузьма рот от удивления открыл. Он такого и не предполагал.
— Оно, конечно, без нас — ни шагу. Особо где копилки. Мы их нюхом чуем.
— С таким опытом, видно, без ошибок определяете, умеете отличить чистое золото от подделок?
— Это без булды! — рассмеялся Огрызок.
— А я сколько здесь живу, ничего в нем не понимаю. И не видела, какое оно, — призналась Ксения.
— Оно и файно, что не видела. Ни глаза, ни сердце не опалила, судьбу не сожгла, — вырвалось у Огрызка наболевшее.
— Почему? — не поняла баба.
— Всяк, кто его увидит, прикипает душой. А потом болеть начинает. Потому что тянет к рыжухе. Она злую силу имеет над каждым. И, сверкнув однажды, ослепляет навек. Сжигает чистоту в сердце. Отнимает все. Взамен оставляет горе.
— И вас не обошло? — спросила тихо.
— И меня. Но я оторвался, завязал. Убедил себя, что рыжуха вовсе не ценность. Ржавчина земли, слезы зэков. Потому такая тяжелая и холодная.
— Вы сидели?
— Отбывал, — поправил Огрызок и уточнил: — Тянул ходку. Вором был. Не столько стянул, сколько потерял. Попал в зону пацаном, а вышел, сама видишь, сущий пердун. Все рыжуха. Она наказала. Уж не верил, что на волю выберусь, — глянул на Ксению. Та смотрела на Кузьму жалостливо.
— Вы ешьте, — поставила перед ним пирог.
— Нет. Больше брюхо не принимает. Набил я его, как общак, до отказу. Рад бы еще похавать, да некуда! — хлопнул себя по тугому животу. И встав из-за стола, поблагодарил хозяйку за угощенье: — Знатная баруха из тебя бы получилась. Немножко настропалилась бы — и смак! Варганишь жратву, как для паханов. А я даже не фартовый! Обычный вор! Да и с тем завязано! Ксения ничего не поняла. Увидела, что Кузьма встал, собирается уйти. Поблагодарила его за дрова, за помощь. И, открыв дверь, проводила на крыльцо.
Вскоре она забыла о Кузьме. Да и зачем он был нужен ей? В возрасте, бывший зэк, да и страшненький, как старая мартышка. О нем, как о мужике, всерьез думать — смешно. Да еще ей — на нее в поселке красивые парни заглядываются.
Кузьма утром на работу вышел. Вместе с Сашкой шел по улице, тихо переговариваясь:
— Я сегодня в общагу переберусь. Вечером. Не могу больше у тебя мориться. Да и пора на свои катушки встать. Ты уж пойми меня, — предупредил заранее Кузьма.
— Как знаешь. Я не гоню. Если захочешь, вернешься к нам. Места хватит…
Кузьма вздохнул трудно:
— Валюхе с тобой одним управиться нелегко. С двоими и вовсе измотается…
Она не жаловалась. Но силы свои тебе надо попробовать. Об одном прошу, не подведи нас. Поручились мы за тебя. Оба. Слово дали. Опаскудишься, не приведись того, всем расхлебывать придется. И ответ держать.
— Не ссы! С фартом я завязал. Не лажанусь теперь, — ответил уверенно. Кузьма в тот день, не разгибаясь, проверял золото на состав. Песок и самородки. Взвешивал каждую крупицу тщательно. Словно не в казну отдавал, а для себя, на свой положняк старался.
Сортировал самородки. Каждый замерял, взвешивал, записывал в журнал и складывал в ящички. Песок проверял на содержание шлака, чистоту промывки, стандартность крупиц.
За работой пропустил обед. А золото все поступало.
К вечеру, сдав его по журналу, вспомнил, что не ел. И направился в столовую.
Толстая горластая повариха, завидев Кузьму, заорала:
— Тебе чего, замухрышка недоношенный? Чего топчешься? Обед давно закончился. А ужин не готов!
— Я пропустил обед. Забыл.
— А я при чем? Отдельно никого не кормим. Жди ужина!
— Куда обед мой дела, ходячая параша? Сожрала, лярва? Ишь, сраку отхарчила на чужой хамовке! А ну! Мечи обед! Не то я из тебя жратву состряпаю! — заглянул Кузьма в дверь кухни.
— Глянь на него! Эта мокрожопая блоха еще хайло тут разевает! Где тебе жратву возьму? Высру, что ли? — орала повариха.
— Кипишиться вздумала? Гони хамовку! Мать твою! Не то в котле базлать будешь! — пригрозил Кузьма.
— Бабы, гляньте, чей-то хрен из штанов вывалился! Жрать захотел, не дождавшись конца смены! — зашлась смехом повариха. На ее голос влетели девки из подсобки. На Кузьму уставились.
— А ну, девки, лови его! Он грозится меня в котел всадить жопой! Давай глянем, чего эта грозилка стоит, — ринулась повариха к Огрызку. Кузьма ничего не успел сообразить, как оказался в руках бабы. Она стиснула его, как гнилой качан.
— Ну, что, засранец, попух, признавайся? Кузьма вырывался из рук бабы, но та цепко держала его и смеялась во все горло:
— Девки! А он — мужик! Все сиськи мне исщипал, говнюк! Давайте его накормим от пуза! Чтоб не терял свое. Этот не дарма жрет! С ним в сугробе не замерзнешь! Эй, ты, окурок, чего тебе пожрать дать? Говори!
Огрызка усадили прямо на кухне. Три бабы, хохоча, обслуживали его.
— Ну, держись, окурок, если ты еще и жрать умеешь, мы тебя и вовсе не выпустим.
— Иль мало вам мужиков на прииске? — удивился Огрызок.
— Э-э, совсем дурак! Мужья — только кормильцы, а для утехи — полюбовников иметь надо. Или мы тебе не по нраву? Смотри, сколько нас! — подбоченилась повариха.
— Вас много, а я один. Со всеми не справлюсь. Вы меня сначала накормите, а уж потом трехайте, чья очередь меня сегодня греть! — осмелел Огрызок.
Кузьма ел, не оглядываясь, не обрашая внимания на женщин. А они носили ему то борщ, то котлеты, то солянку и все шутили:
— Лопай, мелюзга!
— Ешь, сморчок, поправляйся! Не то тебя из-за табуретки не видать.
Когда Огрызок наелся, бабы всучили ему полный кулек пирожков. И повариха, уже посерьезнев, сказала:
— Сразу видать, что ты из зоны недавно. Я тоже сидела. Восемь лет. Уж сколько с того дня прошло, а все забыть не могу. Зону и голод. Даже теперь во сне пугаюсь, что воля мне приснилась. И хлеб… Ты не серчай, что я тебя отделала. Такое нутро у меня поганое. Даже зона не изменила. А ты, как есть захочешь, прибегай. Всегда накормим. И днем, и ночью! Это лишь мы поймем, кто через зону прошел. И зла не держи на меня. В ужин приходи, — она ушла на кухню, оставив Кузьму наедине с девчатами, рассматривавшими новичка через улыбчивый прищур.
— Как звать тебя?
— Сколько лет?
— Где живешь и с кем?
— Где работаешь?
Кузьма едва успевал отвечать им. И сам не терялся:
— Колись, кто с вас одиночки? — оглядел поварих: — Всего-то двое? Маловато для меня! Даже нынче! А уж когда отъемся и вовсе худо!
— Ты попробуй с ними справиться, — хохотнула замужняя.
— Ой, бабы! Бригадиры идут на ужин! А мы тут болтаем! Скорее на кухню! Но ты, новенький, не забывай нас! Мы не всегда мегеры! Авось, еще снюхаемся! — убежала, хохоча, синеглазая бледнолицая подсобница, так похожая на цветок, прихваченный внезапным жестоким холодом Колымы.
В этот вечер Кузьма перенес свой облезлый саквояж в общежитие. Поставил его под койку, которую посчитал незанятой и пошел в душ.
Когда вернулся, в комнате уже сидел сосед. Познакомились. Иван Самойлов оказался человеком замкнутым. Перебросившись несколькими фразами, снова взялся за газету.
Кузьма лег на койку, хотел уснуть. Но в дверь постучали и кто-то, просунув худую руку, попросил передать кулек для новичка.
Огрызок развернул его и сразу понял: повариха о нем вспомнила, и мысленно поблагодарил женщину за доброе.
— Вы давно знакомы с Катериной? — внезапно спросил Самойлов.
— Да нет. Вот только сегодня увиделись, — не смог соврать Огрызок.
— Говорят, сидела она в зоне особого режима. Едва не расстреляли ее. Вам бы от нее подальше, — посоветовал тихо.
— Это почему?
— Ну, знаете, у нас зря не осудят. А эта восемь лет в зоне была! Неспроста, наверное. Ее и сегодня все мужики обходят. Сколько лет в столовой работает и одна. Не рискуют даже близко подходить. Говорят, что Катерина из политических.
— А где она живет? — поинтересовался Кузьма.
У соседа глаза совсем круглыми стали: от удивленья или от возмущения.
— Меня подобные женщины не интересуют, — сосед отвернулся от Кузьмы и снова воткнулся в газету.
Кузьма предложил Самойлову поесть, но тот наотрез отказался, сославшись на то, что очень плотно поужинал.
Огрызок не стал его уговаривать. И, расположившись за столом, ел за обе
щеки мясо и хлеб, которые передала для него повариха.
Он решил утром зайти на кухню и рассчитаться с Катериной, чтобы не
платила баба за него из собственного кармана
Но… Повариха и слышать не захотела о расчете:
— Ничего ты мне не должен! Не выдумывай. Ешь, выбирайся из беды. А когда на ноги крепче станешь, помоги тому, кто только из зоны… Пусть и ему немного теплее на воле будет. Пусть поверит, что не в волчьей стае, к людям вернулся. Этим ты и рассчитаешься, — улыбнулась повариха.
— Где живешь, Катерина? Можно ли зайти к тебе? — спросил Кузьма.
— Мой порог никому не заказан. Но… Приходить ко мне не стоит, — ответила, посуровев.
— Это с чего? Мужик ходули вырвет?
— Одиночка я. Некому за меня бока измять. Но беда не в том, заморыш. Я — из политических. Потому хоть и на воле, а все срок отбываю. Под присмотром. И глаз с меня не спускают всякие гады. Зачем тебе под подозрение попадать, неприятности иметь из-за меня? — огляделась баба по сторонам с опаской.
— А мне ни терять, ни бояться нечего. Где живешь? — настырно добивался Кузьма.
Повариха указала на домишко, прилепившийся к кухне, и добавила:
— Не добавляй себе горя…
Но Кузьму весь день разбирало любопытство.
«Почему ее боятся? С чего она сама себя пугается? Или впрямь даже на Колыме мужики перевелись? Ну чего мне опасаться? Баба она и есть баба! Другого ничего. Пойду!» — он решительно нахлобучил шапку и вышел на улицу, не дожидаясь темноты. Катерина искренне удивилась:
— Смотри-ка! Эдакий задохлик, а не испугался ко мне заявиться! Ты что же, башкой своей не дорожишь или форс дороже шкуры? — изумилась баба.
— Наверное, устал дергаться. Да и чего мне тебя пугаться? Бабы!
— Не просто бабы, шут гороховый! О себе надо думать. Ведь за мной хвост издалека тянется. Верно, до могилы не избавлюсь от него.
— С чего это на тебя говно такое приморилось? — сел к столу Огрызок, куда ему указала хозяйка.
Катерина поставила перед Кузьмой картошку, селедку, хлеб. И предложила:
— Ешь, что имеется. Дома у меня скудно. Зато от души. И чаем напою. С малиной.
— Так с чего тебя политической прозвали? — спросил Огрызок.
— И не говори, Кузьма! Срамотища, кому ни брехни! Ну какая с меня политическая, если я совсем неграмотная? А все китайцы! Если б не они, жила б и поныне я в своей деревне на Смоленщине. Знаешь, как ее имечко — Березняки!
— Так за что тебя оттуда под жопу выперли? — напомнил Огрызок.
— Да китайцы к нам в деревню приехали. Опыт перенимать со скотника. А я на ту пору в доярках была. В лучших считалась. Молока мои коровы больше всех давали, — невесело усмехнулась баба.
Кузьма глянул на громадные груди Катерины, выпиравшие из-под халата двумя тугими мешками, и согласно головой кивнул. Поверил в сказанное.
— А тут, понимаешь ты, загвоздка вышла. Моя Липка телиться вздумала. Корова. Все зимой отелились, как положено. А Липка огулялась поздней других. Потому телилась только в марте.
— Не врублюсь я что-то! А при чем китайцы и политика? Корова телится, а им какое дело? — начал сомневаться Огрызок в искренности Катерины.
— Да слушай ты! Я все по порядку болтаю! И не сбивай! — цыкнула женщина: — Так вот китайцы за опытом приехали. А я первой была. Средь доярок. Ну, они ко мне. А тут корова тужится. Липка. Телок уже копыта показал. А они с вопросами. Телка принять мешают. Я уже их в жопу послать хотела. Да председатель мне кулаком погрозил за их спинами. Я отвечаю ихнему переводчику, самой на душе тошно. Чего пристали? Тут еще с районной газеты какой-то прыщик прицепился. Все вокруг вертится. Фотографирует. То китайцев, то меня с коровой. Отелиться не дает. А тут телок ждать устал, пока эта орава уйдет со скотника. Да как вывалится! Здоровенький, лобастый бычок. Ну вылитый председатель колхоза! Я хотела его в телятник отнести.
— Кого? Председателя? — не понял Кузьма.
— Чумной! Бычка! Но, как на грех, из — за китайцев замоталась и ничего не приготовила, во что телка завернуть.
— А зачем его заворачивать?
— Ну, он же склизкий рождается. Телков всегда заворачиваем в тряпку или в мешок, несем на телятник. Там их обтираем досуха. Чтоб не простыл
да шкурка не склеилась. Тут же ничего под руками не оказалось, — сокрушенно пожала плечами Катерина.
— Так ты его китайцем вытерла или председателем? — рассмеялся Кузьма.
— Дурак! Я его в подол хотела. А председатель заголяться не велел при чужих. Кулаками сучит за спинами. Ну, что мне делать? Сорвала я знамя, какое болталось у меня над головой, оно первой по надоям давалось, завернула в него бычка и понесла на телятник. Ждать больше нельзя было. Думала, помогут дотащить, ить бычок тяжеленький. Да куда там! У председателя глаза, гляжу, на лоб лезут. Будто и его приспичило отелиться в одночасье. Тот, что с районной газетки, рот до яиц уронил. Только потом я поняла — почему. Китайцы в ладоши захлопали вслед мне. И больше я с ними не виделась. Вечером меня забрали. Из дома. Завернули в воронок. И только я видела свои Березняки, — вздохнула баба.
— Постой! А где политика? — спохватился Кузьма.
— В пизде! — не выдержала баба. И сев к столу, обхватила руками голову, заплакала навзрыд, с криком, болью.
Огрызок не на шутку испугался. Он никогда еще не видел, чтобы так отчаянно плакали люди по своей судьбе.
— Остынь, Катерина! Ну, кончай! Завязывай! — дрогнул голосом Кузьма, почувствовав, как дрожат под его руками плечи бабы: — Ну, будет тебе выть! Жива ведь! Могло хуже приключиться. В зонах, оно, всякое бывает! Тут же — воля! — тряхнул хозяйку.
— Эх ты, безмозглый! Где эта воля? Да я ее с того дня, как забрали, в глаза не видела! В отпуск не пускают. В Магадан за тряпками — и то в ментовке доложись. Письма проверяют. И даже избу мою трясут. Вроде и она, как я, неблагонадежная. На кухне рядом со стукачкой работаю. Куда ни сунься, везде меня врагом народа обсирают.
— А за что? — вылупился Огрызок.
— За то, что в присутствии иностранцев знамя передовика опаскудила, надругалась над государственной святыней, так мне брехали, отправляя на Колыму, — хлюпнула баба, давясь слезами.
— И сколько тебе осталось ссыльных зим отбывать?
— Да я уже и не спрашиваю. Видать, до гробовой доски застряла здесь.
— В деревне кто-нибудь остался?
Померли. И тятька, и маманя. Обе сестры уехали со Смоленщины. Со страху. Иль от голода. Места наши скудные. Кормиться тяжко. Вот и братья в Белоруссию подались. Там хоть и не густо, но легше детву на ноги поднять.
— А у самой семья была?
— Сосватали меня. За своего, деревенского. Гармонистом был. На тракторе работал. Он уже и дом для нас отстроил. Да только не мне его обживать довелось. Порушили мою судьбу вражины треклятые! Всю радость отняли. А уж чем кому я помешала — никак в толк не возьму. Работала, словно проклятая, с утра до ночи. Не отдыхая, не разгибаясь. И в колхозе, и дома. С самого малолетства. Даже на посиделки не ходила. Все в деревне
— не хуже меня. С хозяйством не отдохнешь. До стари так выматывались, что смерти не боялись. Она одна давала роздых, разом, за всю жизнь.
— А тут чего же хахаля не заведешь? Катерина воздухом подавилась. Щеки пунцовыми пятнами взялись:
— Очумел? Иль вовсе паскудный? Ты что, съехал с колес? Мало мне горя в жизни выпало, чтобы еще сучкой стать? Мне оно надо? Иль у тебя, паршивый козел, на уме только бабьи юбки? Ах, засранец!
— Да ни кипиши, остынь! Чего ж мужней не стала? Об этом трехаю!
— Кому нужна теперь? Покуда молодой была — о семье думала. Теперь бы вот одно — дали б изверги уехать мне отсюда на Смоленщину. В деревню свою. Дожить бы там до стари. Чтоб не в чужой земле помереть. Эта Колыма много отняла. Молодость и здоровье, силу и жизнь. Не хочу тут загибаться, чтоб колымские бураны смеялись над моим погостом долгими зимами. Там, на
Смоленщине, у меня родные. Хоть навестят, повоют над могилой, пожалеют. А тут таких, как я, тьма, целая пропасть.
— Неужель тебе в мужики никто не предлагался? Ведь ты вон какая! Возле тебя, как рядом с печкой, не застынешь, не проголодаешься. А и добрая. Хоть зону прошла — сердце не поморозила. Чужую беду чуять не разучилась. И жалеть… Хоть саму никто не обогрел, не защитил в бабьей беде, не понял. А ты все ж и осталась чистой и простой. Кто ж обходит и боится тебя? Такие мудаки, как мой сосед в общаге? Или как я? А куда нам до тебя. Видно, даже Колыма всякого по-своему метит. У одного молодость и жизнь, у другого душу заберет и сердце. Как знать, без чего труднее оставаться? — задумчиво говорил Огрызок.
— Мужика любить надо. А я уж не сумею. Отлюбила свое. С пустой душой не смогла бы жить вместе. Да и чураются меня. Все! Оно и к лучшему. Не нужен никто.
— Озвереешь тут одна.
— Ни хрена со мной не сделается. Раз уж зону одолела, теперь ничто не страшно. Я ж в камере-одиночке почти полгода просидела. И не свихнулась. Хотя молодая была. Сама себе песни пела, чтобы мозги не поехали. Вот и дожила до прииска. Теперь уж и не знаю, чего от судьбы ждать, каких испытаний. Но если конец мне тут настанет, сдохну не малахольной.
— А что если я к тебе приходить стану? — спросил Кузьма.
— Ну, тебе можно! Едино на мужика ты не похож. Разговоров о тебе всерьез никто не заведет. Вот только стукачи досужие травить тебя станут. Всякие гадости устраивать начнут. Или принудят докладаться, о чем мы с тобой треплемся, чем занимаемся.
— Да кончай травить! — рассмеялся Огрызок, не поверив бабе.
В этот вечер Кузьма допоздна засиделся у Катерины. Говорили. Каждый своим наболевшим поделился, словно камень с сердца снял, душу очистил.
— А мой гармонист уже помер. На тракторе реку переезжал. Перевернулся, упал. А вылезти из кабины не смог. Двоих малых ребят осиротил. Женился он на другой. В тот же год, как мать ему велела. Но не любил. Так брат мне прописал. Уже второй сын у него родился, а в кабине трактора мою фотокарточку держал. Прямо перед глазами. И жену, нередко ошибался, моим именем называл. Так-то оно. Вот и остались теперь на родине одни могилы. Тех, кто меня любил, кого я и поныне забыть не могу, — горестная складка у губ пролегла тенями.
Сколько пережила и переплакала баба в своей кособокой, щелястой, серой, как горе, избе! Здесь она болела. Примерзала к железной койке, никто не пришел, боясь взвалить на свои плечи чужой горб несчастий. Тут она металась в жару. Но ни одна живая душа не подала ей и глотка воды. Хотя фельдшер прииска жила через дом от Катерины.
В этом доме она угасала. И ничья нога не переступила порога избы, боясь, что самого затравят, как зверя.
Она кормила весь прииск. Но ее спутницей, на все годы, осталось одиночество. Его в этом доме никто не нарушал. Кузьма медленно, внимательно оглядел домишко.
Потрескавшаяся печь, словно устав от времени, стояла, перекосившись, на одной ноге. Доски в полу рассохлись. Потолок прогнулся и протекал. Углы отсырели. И темные пятна грибка ползли по стенам к самому потолку. Из рам, просвечивающихся насквозь, несло холодом.
И хотя хозяйка старалась поддерживать порядок, не все умели и осиливали бабьи руки. Не все она могла успеть и справиться.
— Я в выходной приду к тебе. В избе кой-чего попробую помочь.
— Да ладно. Ни к чему, — отмахнулась Катерина и поставила перед Кузьмой чай: — Пей, задохлик! Небось, замерз ты у меня? Зато уж больше не придешь. В мою клетуху нынче даже мышь не заскочит. И ты не болтай много. Зачем тебе ко мне шляться? Впустую не припираются. А от меня тебе проку нет. И быть не может.
— А что? Без навара — непруха? А я дыбаю его? Я за навар два червонца отсидел! Достало по самый котелок. Теперь уж не до жиру. На положняке приморился. Как последний фраер.
— А что в ремонтах домов смыслишь? — удивилась Катерина.
— Я из ходок много раз линял. Ну, только не до конца. Не везло мне. И ловили, как падлу на параше. Снова в зону запихивали. С месячишко в шизо отдыхал, а потом за прыть блошиную, чтоб больше с зоны не смывался, охрана засовывала меня в рабочие хоздвора. Ты в такую жопу не влетала? — спросил Огрызок.
— Нет. А что это?
— Ну, смотря как кому повезет. После первого побега я с месяц лагерные сралки чистил. С ломом и кайлом. Но меня оттуда выперли за норов.
— За что? — не поняла Катерина.
— Ну я, ты допри, после каждого клозета приходил в оперчасть, чтоб проверили мою работу. Перед тем все сапоги в говне отделывал. От них слоями отваливалось. И все на пол — у оперов. За день параша получалась. Меня молотили и опять в шизо. Ну вот и решили кинуть на ремонт барака. Хотел я смыться, но охрана стоит, зенки выпучив. Пришлось пахать. Целых два месяца. Не все, но кой-что знаю, — похвалился Огрызок.
— Я не зову, — отмахнулась Катерина и добавила: — Пока мы с тобой говорили, под окнами трое прошло. Все слушают, что за гость у меня? О чем говорим? Зачем ко мне пожаловал? Раньше тоже проверяли. Но только по разу на ночь. А нынче у них под хвостом запекло. Загоношились, гады. Забегали, ищейки проклятые! Закрутились! Уж очень удивительно им, что у меня гость объявился! Теперь смотри! Сторожким стань. Неровен час, камень из-за угла получишь. Иль побьют. Они на все способные.
— Кто?
— Полтинники. Те, кто чекистам за полсотни фискалят про меня!
— Не может быть, чтобы такие на прииске прижились! Им бы тут горлянку живо вырвали! — не поверил Огрызок.
— Кто?! Да ладно тебе, Кузьма, чего прикидываешься? Иль не знаешь, что именно тут, на прииске, каждый третий — сексот. Они помимо северных льгот еще одну надбавку получают. От органов… И служат им, как псы!
— Погоди! Дай гляну! — выскочил Огрызок из избы наружу.
Шел крупный снег. Его хлопья летели с неба мохнатыми парашютами. Их было так много, что Кузьма в секунды начал замерзать. Он свернул за угол дома, туда, куда светили окна. И отчетливо увидел следы на снегу. Их еще не занесло снегом. Ветер дул с обратной стороны и следы виднелись четко, будто человек только что прошел здесь, под окном.
«Права баба! Но что от нее теперь надо? Срок оттянула. Все потеряла. Кому она нужна, кому опасна? Какому хорьку надо стремачить? Чего от нее хотят?» — недоумевал Огрызок и, посмотрев, куда ведут следы, направился в избу, дрожа от холода.
Но не успел выйти из-за угла, как перед глазами мелькнуло что-то черное. Обрушилось на голову. Больше Огрызок ничего не увидел, не почувствовал и не запомнил.
Очнулся он на своей постели. Сосед сидел за столом и читал под настольной лампой газету. Кузьма чувствовал жуткую боль в висках. Пытался вспомнить, что с ним случилось. Но в памяти словно провал получился.
«Но откуда эта боль? С кем я махался? Ведь не бухал, точно! Но кто же раскроил тыкву? Где и за что?»
Кузьма хотел встать, но перед глазами искры замельтешили. Все поплыло, как в тумане. Огрызок повалился в постель со стоном.
— Пей воду! — подал стакан сосед. И наклонившись к самому лицу, добавил: — Ну что? Измолотили, как последнего кобеля. Было бы за кого так мучиться…
И вмиг все вспомнилось… Пушистый снег, следы на снегу под окном и серый кривобокий угол хаты.
— Сволочи! Скоты безрогие! Твари проклятые! Чтоб вы все передохли! — распахнулась дверь и в комнату влетела заплаканная растрепанная Катерина — Какая блядь тебя побила? Кто? Мурло запомнил? Скажи? — склонилась над Огрызком сердобольной горой.
— Не видел. Не успел заметить, — ответил он тихо.
— Бедный мой заморыш! Головка луковая! Сколько хоть их было? Ну припомни хоть что-нибудь! — умоляла Кузьму. Но тот лишь головой качал отрицательно. — Все равно узнаю, какой пидер мою блоху душил! Яйцы с требухой вырву хорькам, мандавошкам лохмоногим! Жизни не дам, башки снесу! — грозила баба неведомо кому, заливаясь слезами.
Она ощупала голову Огрызка. Обтерла его лицо мокрым полотенцем, положила на лоб. Вскоре принесла какие-то таблетки, заставила выпить. И сидела рядом, не отходя ни на шаг, не обращая внимания на соседа Кузьмы, уже не раз просившего женщину освободить комнату.
— Мне отдохнуть надо. Завтра на работу! Идите домой. Я помогу Кузьме, если потребуется, — обращался он к поварихе. Но та будто не слышала, она ворковала над Огрызком:
— Кикимора ты моя засратая, мышонок неумытый, ососок заброшенный, ну за что страдать тебе привелось? И зачем ты без меня во двор выскочил? На что тебе болеть, лягушонок мой мокрожопый? Как больно мне, что так получилось! Ну потерпи малость, сучок ты мой обгорелый. Вот наладишься, и я тебя ни на шаг от себя не отпущу. Никому не отдам, — обещала баба. Кузьма плакал. Тихо, неслышно, молча…
Никогда, никто не говорил ему таких нежных, таких добрых слов. Даже от
матери слышать не привелось. Эти слова согрели сердце, растопили весь лед с души, очистили и ободрили. «Значит, и я кому-то дорог и нужен. Выходит, не совсем уж пропащий и никчемный. Пусть хоть хорек, но ведь своим называет, жалеет. Любить обещается. Значит, надо очухаться. Надо жить», — шмыгал носом Кузьма, вытирая мокроту со щек.
— Попей чайку, чертенок мой копченый. Еще глоток, ну, вот хорошо! Теперь ложись на подушку удобнее и постарайся уснуть. Мне скоро на работу. Но я в обед забегу, проведаю тебя. И поесть принесу! Ты смотри, никуды ни шагу нынче. Лежи, оклемайся. Мазурик ты мой недоношенный. Уж погоди, поправься только, я тебя никому в обиду не дам! — обещала Катерина, гладя лицо, голову, плечи Огрызка. И тот млел под ее руками. Он боялся спугнуть, прервать этот щедрый поток, лившийся из самого сердца бабы только для него.
Катерина просидела у постели Кузьмы до самого утра, пока не пришло ей время идти на работу.
Она встала, оглядела Кузьму и, перепоручив его соседу, тихо вышла. Кузьма, обвязав голову полотенцем, вскоре встал. И хотя в висках ломило, решил не валяться в постели. Оделся, умылся и, проглотив стакан чаю, пошел на работу.
До обеда боль еще давала знать о себе. В голове звенело на все голоса. А потом отвлекся, забылся и боль растаяла, отпустила совсем. И Кузьма самостоятельно пошел на обед.
Катерина от удивления уронила в бак с чаем половник с кашей.
— Голубчик ты мой! Встал на ноженьки! Лапушка облезлая! Ну, садись, покормлю гаденыша! — носилась она вокруг Кузьмы.
Приисковые мужики от зависти или удивления молчали. И лишь Чубчик, вошедший в столовую и услышавший воркование поварихи, подошел к столу Кузьмы, сел рядом:
— Ну что? Приклеился уже? А я-то думал тебя за Ксению сосватать.
— Не нужен я ей. Не хочу, чтоб надо мной баба паханила. Она мне на весь век чужой бы осталась. Из жалости за меня бы пошла. Потом попреков по самое горло не обобраться. Ничему не радовался б. А эта — своя! — глянул на Катерину и потеплел лицом.
Когда она вышла на кухню, Сашка спросил тихо:
— Ты хоть знаешь, кто она?
— Знаю! Ни за хер собачий в зону влипла! Да еще тут над ней всякая шваль изголяется! Пусть хоть один мудак попробует о ней гнилое вякнуть, своими клешнями замокрю! — пригрозил неведомо кому на всю столовую.
— Может, оно и так! Но тебе зачем тыкву в парашу совать? Когда фартовые кентовались с политическими? Оставь ее! Баб хватает! Покуда дышишь, советую как пахан!
— Отвали! Ботаю тебе — моя она! И никому не отдам! — вспомнилась Огрызку Катерина у постели.
За те слова, те минуты он готов был отдать за нее свою жизнь без остатка.
— Сворковались, — послышалось за соседним столом. Кузьма оглянулся. Глаза в глаза встретился с Самойловым. Тот усмехался криво.
Кузьма и сам не помнит, как все произошло. Миска с горячим супом повисла на макушке соседа. Тот растерялся на миг. Вскочил. Кинулся к Кузьме. Но обедающие мужики быстро растащили, не дав драке завязаться.
— Остыньте! Мать вашу! Чего сбесились два полудурка! Иль не поделили чего? Живо жрать! Кто вякнет, я быстро хайло закрою! — рявкнул Чубчик, бледнея. И отшвырнув Кузьму, силой усадил за стол Самойлова: —Дальше Колымы мест нет. Зато после нее приговаривают к «вышке». Кому этого захотелось — валяйте! Но после обеда! Не то я вам обоим, не дожидаясь, колганы раскрою! Доперли, стервозы, козлы вонючие?
— Это за что меня поливаешь? — не выдержал Огрызок.
— Заткнись, кент! Не заводи! — глянул Чубчик знакомо, и Кузьме сразу перечить расхотелось.
Сашка ел молча. Дождавшись, пока Самойлов и Кузьма пообедают, вместе с ними вышел из столовой.
— А ну, валяй оба за угол! — потребовал жестко. И, взяв Кузьму за шиворот, Ивана — за плечо, повернул их за столовую: — Теперь махайтесь! Ну! Что стоите? Или злобу с обедом схавали? — ждал Чубчик. И, помолчав, сказал: — Кишка тонка? Так вот, если узнаю, что кто-нибудь из вас в общаге поднимет кипеж, тому со мною дело иметь придется! Я ни одного не оставлю дышать, клянусь свободой!
Самойлов ничего не ответил, лишь оглядел Огрызка пристально, вприщур, словно прицелился. Кузьма не заметил тот взгляд и ответил, как на духу:
— Мне своего говна хватает, чтоб об чужое мараться. Но будет вякать лишнее, получит, как падла! Мало не покажется!
— Хиляй, Огрызок, на пахоту. И сам не залупайся! — глянул вслед Кузьме Чубчик. Повернувшись к Самойлову, заговорил тихо: — А тебе, фраер, вот что брякну. Если ты, мурло овечье, разинешь свой хлебальник и начнешь Кузьму полоскать, я тебя так отмудохаю, родная мама не узнает. Секи про то! Паяльник не разевай! Не то дышать разучишься. Я сумею кислород тебе перекрыть! Запомнил, падлюка? — прихватил внезапно за горло. И подержав немного, отбросил в сторону задыхающегося мужика, обтер руки снегом, вышел из-за угла и направился к прииску.
Огрызок за работой и не приметил, как наступил вечер. Сдав золото по журналу, решил сходить на ужин, а уж потом к Катерине. «Ведь завтра выходной», — радовался мужик заранее.
— Я тебя подожду. Домой вместе похиляем, — предупредил Катерину. Та благодарно глянула на Кузьму. Кивнула согласно.
Огрызок ел, не прислушиваясь к разговорам за столом. Он о своем думал. Да и было о чем…
Едва последний рабочий встал из-за стола, повариха закрыла дверь столовой и, приказав девчатам навести порядок, позвала Кузьму:
— Пошли, воробушка!
Весь вечер, без просьб и подсказов, Кузьма носил воду, рубил дрова, убирал во дворе. Закрепил калитку и забор. Навесил замок. И закрыл вход во двор от любопытных и случайных глаз. Он подмел на крыльце. И даже успел обить наружнюю дверь досками, изнутри утеплил одеялом. До глубокой ночи, пока Катерина стирала его белье, Кузьма замазывал и заклеивал окна. Он старался так, будто решил остаться в этой избе до конца жизни.
— Сверчок ты мой заугольный, все копаешься, работаешь, сядь, отдохни. Приди в себя, — предлагала Катерина. Но Кузьма не соглашался. Слишком осиротело жилье без мужичьих рук, слишком одряхлело. — Пенек ты мой болотный, или не о чем нам поговорить, что и не присядешь?
— Ну чего завелась, тесто перекисшее? Радоваться должна, даром хлеб не извожу. Потрехать мы с тобой всегда успеем, — он шпаклевал щель в стене.
— Вот уж не думала, что найдется хозяин и на мою избу. Возьмется за нее, не погребовав ни мною, ни ею, — улыбалась баба, подходя к Кузьме, изредка гладя спину, плечи Огрызка.
Кузьма от такого отношения таял. И только теперь начал понимать Чубчика. «Слабые бабы. Это верно! Вот и у этой вся изба раскорячилась. Потому что одна жила. Немощная в мужицком деле. Но как сильна! И все они, видать, такие, заразы», — улыбался сам себе Кузьма, забив последнюю щель в стене.
— Ну, вот теперь мы будем греть избу, а не улицу! — улыбнулся Катерине. Та, вспотевшая над корытом, еле разогнулась.
Огрызок помог ей управиться на кухне, отговорил готовить ужин. И заставил бабу отдохнуть от всего.
— Хватит на сегодня! Завязывай! На дворе ночь. А твоим делам — конца нет. Фартовые и те отдыхают.
— Где?
— В зонах, — вздохнул Огрызок.
— Я тоже там наотдыхалась. Так, что и в гробу не выпрямлюсь теперь, — вспомнила баба.
— А где пахала?
— Поначалу трассу вели. Чтоб ей пусто было! Вымотала, выжала она нас. Другие бабы были тощими. Из интеллигенток. Руки аж просвечивались. И их пригнали на Колымку. Конвоиры изголялись. Именно им, задохлым, совали в руки ломы и кирки. И орали: «Въябывай, шлендра, блядво сушеное! Не то вломлю тебе по черепу, всю политику в пизду вгоню!» Бабы те горькими слезами полили трассу растреклятую. Долбили мерзлую землю, лед, скальный грунт. Мерзли, мокли, надрывались. И умирали… Была у нас одна. Художница. Глухонемая. Так и ее за политику посадили. Она на картине, где парад нарисовала, изобразила: будто люди все идут не мимо мавзолея, а в храм, какой поблизости стоит. И в руках народа плакаты, где было написано: «Боже, Царя храни!»
— Ну и что? — не понял Кузьма.
— Мне тоже! А власти ее законопатили. Сказав, что эта художница, падла, призывает народ к сверженью власти Советов и возврату царя! За это ее и упекли. Даже стрелять хотели. Но война помешала. Забыли о ней. Целых две зимы сидела в подвале какой-то тюрьмы. Одна. Чудом жива осталась. И когда о ней вспомнили, хотели убить, а винтовка пули не пустила. Отсырела, видать. Тут воронок зэков отвозил на станцию. Ее и всунули. Чтоб не возиться с нею больше. Так знаешь, что с ней стало?
— Какое мне дело до чужой бабы?! — осерчал Огрызок.
— Да не злись. Из этой художницы, какую наши органы врагом народа обозвали, заграница лауреата сделала. За ту самую картину. И назвала ее «Крестный ход». Большие деньги заплатили, не зная, что баба, родившая картину, на Колыме сидит. Они, не русские, поняли, что нарисовано, а свои не доперли. Когда хватились, наша художница от чахотки померла. Так и не узнав, не поняв, что стала известной миру. Нам на память от нее свои картины остались. Колымские. Их она зарисовками звала. Всех нас жить оставила. А сама ушла, ничего себе не пожелав. Схоронили мы нашу бабочку. Помня доброе, в изголовье крест поставили. С именем… По ней ее иностранцы и нашли. Чужие они, едри их мать, а по художнице, будто по своей плакали. Жалели, что умерла безвременно, в неволе.
— А свои как?
— Кто? Конвой? Иль начальник зоны? Да ему, борову, хоть ссы в глаза. Когда узнал, кого держал на трассе, знаешь, что вякнул пидер?
— Что?
— Жаль. Не то послал бы ее свою квартиру отремонтировать, чтоб она ее сверху до низу картинами измалевала. Уж очень я их уважаю. Особо где пляжи с голым бабьем. Смотришь и чувствуешь себя на юге, начальником гарема. Уж очень я такое искусство люблю. С ним колымские зимы короче кажутся. Жаль, что не знал про ту художницу. Ну да ништяк. Она в моей зоне не последняя…
— Во падла! Яйца б ему вырвать и в пасть запихать! Сучий выблевок! Затычка шмары! — ругался Огрызок.
— А у меня от нее, сердешной, тоже осталась память, — достала Катерина лист бумаги, завернутый в чистое новое полотенце.
— Глянь сюда! — позвала Кузьму.
Огрызок распрямил лист и увидел картину. Несколько женщин хоронили умершую. Все, как одна, в робах зэчек. Даже покойная в спецовочных сапогах, громадными носками задрались они из гроба. Сама умершая едва приметна. Лишь лицо радостное, улыбающееся. Совсем непохожее на лица хоронивших женщин. Они держали в руках ломы, кирки. И плакали… Улыбалась лишь мертвая. Она отмучилась, ушла от всех. От зла и непонимания. От неволи и горя. От своих и чужих. Она была и не была. О ней кто-то уронил слезу на снег. И прожег сугроб. Из него подснежник поднялся. Повернулся к людям удивленно. Не понял, почему средь них все наоборот — смеются мертвые и плачут живые. В изголовье могилы, вместо креста, стоит, раскинув руки, женщина. Так похожая лицом на Катерину.
Весь мир бы обняла. Да ноги застряли в сугробе. Висят сосульки на платке, на телогрейке. Того гляди, замерзнет сердце бабье. Где уж свет обнять? Не угодить бы в могилу…
— Бедная моя, снежинка не растаявшая колымская! Хоть одна радость от Колымы — тебя мне подсунула, — прижался головой к теплому боку бабы расчувствовавшийся Огрызок.
Внезапный звон оторвал его от женщины. Кузьме показалось, что зазвенело в голове. Но нет. Когда разогнулся, увидел разбитое стекло в окне, булыжник, валяющийся на полу.
Бледная, трясущаяся Катерина испуганно смотрела на Кузьму. Огрызок метнулся из дома, матерясь по-черному.
— Кузьма, не выходи! — повисло за плечами стоном. Но мужика уже невозможно было остановить. Он в
прыжок оказался у калитки. Не открывая, перемахнул ее. Помчался к тому месту, откуда могли швырнуть булыжник. Огрызок и сам не подозревал, что именно сегодня, сейчас разбудили в нем этим случаем прежнего вора, умевшего постоять за себя и на воле, и в зоне. Он быстро заметил убегающего. Тот тенью бежал вдоль забора. Не оглядывался. Кузьма что было сил ускорил бег и нагнал мужика.
— Стой, падла!
Бегущий запетлял по дороге зайцем. Огрызок рассвирепел. Откуда прыть взялась? Догнал. Сшиб с ног одним ударом. И повернув к себе лицом, узнал Самойлова.
— Паскуда вонючая! Ты что к ней имеешь? Клеился?
— Нет, — едва выдавил Иван.
— Чего прикипелся?
— Тебя оттуда выкуривал.
— С хуя?
Чтоб ты, дурак, в ходку не гремел. Тебе помочь хотел. Оставь ее. Пока не завяз по горло. Потом поздно будет. Как мужика предупреждаю. Органы следить станут. Тогда хана! Возьмут под колпак в два счета.
— Ты откуда знаешь? — не поверил Кузьма Самойлову.
— Тебя уже сегодня искали в общаге. Ихние. Я сказал, что не знаю, где ты — не докладываешься. Они ушли. А я сюда! Знал, что ты за мной погонишься. Полезешь морду бить. Ну и черт с тобой. Лишь бы не засветился у Катерины.
— Липу подкинул! На кой я сдался органам? Любой мудак знает, зачем к бабам ходят. С ними про политику не бают. Один навар. Едва под одеяло — разговоров нет! Колись, чего пасешь меня? И не темни, — надавил на Самойлова так, что у того глаза округлились.
— Не веришь? Хрен с тобой! Больше не стану вытаскивать. Пусть они тебя схомутают. Тогда вспомнишь.
— А зачем окно разбил?
— Стекло — хер с ним. Заменит. Зато жизнь цела. Ее не вставишь по- новой. Хотел я через калитку войти. Да она закрытой оказалась.
— С чего б тебе вздумалось выручать меня? — сомневался Кузьма.
— Чтоб Чубчик не подумал, что я тебе подлянку эту устроил. Хотел я сегодня мудомойку организовать тебе. Да чекисты все мои планы сорвали.
— Лады. Вскакивай на ходули. Проверю я твой треп. Но если темнуха окажется, дышать не будешь!
— Не ходи к поварихе, Кузьма! Не появляйся там! — услышал Огрызок голос соседа. Но не оглянулся, заспешил к дому.
Кузьма решил проверить Самойлова. И прежде чем войти в избу, осторожно обошел ее со всех сторон.
Приметил, что разбитое стекло Катерина уже загородила фанерой и теперь ждала его, выглядывая в окно тревожно.
«Бедная моя кентуха! Еще и переспать с тобой не успели, а уж сколько соли промеж нами судьба насыпала. И все отговаривают от тебя. И кенты, и враги! Да что за доля такая проклятая? Почему нельзя жить с той, какая сердцу мила стала? Пусть ты и большая, и толстая, как колымский сугроб, я против тебя и впрямь мышонок, даже не знаю, сколько лет тебе. Мне все равно. Ты самая родная на земле. Несчастья ждут с тобой? Но и без тебя я не был счастлив», — вспомнил Огрызок и перелез через забор.
— Ну что? Поймал кого?
— Да нет. Никого не захватил. Словно передохли все. Ни одной живой души на улице. Все спят.
— А булыжник как попал?
— Конечно, не сам, кто-то бросил. Но я докопаюсь, — пообещал Кузьма. И предложил Катерине: — Давай без света посидим. Вот тут, у окна. Может, засветится паскуда.
Катерина молча головой кивнула. Погасила свет. В избе стало темно и тихо.
— Аж жуть берет, — не выдержала баба и призналась: — Знаешь, я в зоне так привыкла к свету по ночам, что и теперь его не выключаю. Без него уснуть не могу.
— Ничего, привыкнешь. Я тебя отучу от зоны, — подошел Кузьма к Катерине, сидевшей у окна. И уверенно, спокойно полез к ней за пазуху.
Та вздрогнула, замерла. Огрызок расстегнул кофту на груди бабы. Закопался лицом. А вскоре требовательно, настырно, повел ее к койке. Катерина шла, робея. Ноги не слушались. Жег стыд. Разве гак вот думалась ей первая брачная ночь? Не жена — любовница, грех подумать! Ну да о чем теперь? Весна ушла. Она не вечна! И баба по годам — осталась в девках. Кузьма не спешил овладеть Катериной. Он ласкал ее неумело, забыто. Он хотел, чтобы она сама откликнулась на его желание, чтобы не пришлось ее обламывать, заставлять, не просто пожалеть, а полюбить его, Кузьму. Он долго целовал ее, гладил, обнимал, ему не верилось, что вот так запросто, без денег, не насильно, отдается ему баба — сама. И Огрызок перестал сомневаться в себе и в ней.
Кузьма заснул лишь под утро глубоким сном. Ему виделось, что попал он на разборку. Большую, фартовую. И кенты, хмурые и злые, решили ожмурить Огрызка. За все разом. И прежде всего за то, что он не просто подженился, а связался с политической, которые для законников всегда были западло.
«Скурвился Огрызок, значит, угрохать его надо! Чего тут долго трехать? На перо взять и хана!»
«Перо для заразы — в честь! Живьем в землю! И крышка!» «Все херня! Я ботаю! Вздернуть ту блядь, с какой Огрызок схлестнулся. А потом этого хмыря на ремни пустить под прутьями», — предложил Баркас, улыбавшийся как живой.
Он ухватил Кузьму за плечи и подвел к широкой железной лавке. Толкнул на нее. Прижал, привязывать начал.
У Огрызка в голове зазвенело, он проснулся от ужаса и тут же услыхал шаги на чердаке.
Кузьма в секунду вскочил в портки. Накинул на себя телогрейку и выскочил из избы, полез на чердак по ветхой гнилой лестнице. Двое мужиков ничуть не смутились, увидев Огрызка.
— Что надо здесь? Во, чумной! Электропроводку проверяем. Ежемесячно. Дом старый. Не приведись искры. Да еще ночью. Заживо сгорите. Не то что сбежать, понять ничего не успеете.
— Ты нам магарыч должен. Глянь, какая тут проводка! Сплошные сопли. Мы новые провода провели. А ты как с дури! Голиком вывалился!
— Почему не предупредили?
— Стучали, никто не открыл.
— А как вошли во двор?
— Да просто! Калитка открыта, через нее, как и все люди ходят, — ответили мужики, удивившись вопросу хозяина.
Едва они закончили работу и ушли со двора, Кузьма заспешил к Чубчику. Тот выслушал внимательно. О Самойлове и монтерах, о калитке. Слушал, о чем-то напряженно думал. С ответом не торопился.
— Пойми, пахан, мне от нее не слинять. Это заметано. Моя она. С ней до гроба!
— Это ты ей вякай! Тут не баба виной. А статья… За политику она ходку тянула. Такое одним сроком не отмыть. Чекисты ее до гроба пасти станут. Вместе с нею и тебя. Измотают, жизни не дадут. Это верняк! Оттого мы с политическими не кентуемся! Мы, воры, мозги никому не засирали.
— И она ни при чем, — рассказал Огрызок Чубчику, как стала повариха политической, за что ее осудили.
Сашка поначалу не поверил:
— Все они отмазываются, трехают, что зря в ходку влипли. А кто вякнет, будто за дело погорел? Верно срок влепили. Ты таких раздолбаев встречал? Нет! И я не знаю! Твоя такая же, — отмахнулся Чубчик.
— Она совсем неграмотная! А политические все интеллигенты. Грамотные. Оттого у них мозги набекрень, что переучились. Моя даже расписаться не умеет. В городе ни разу не была. Кроме коров, ничего не знала. Сгребли, она даже не поняла — за что?
— Ладно, кончай на жаль давить. Ты дыши, будто ничего не доперло до тебя. И никуда не лезь. Ни с кем, ни о чем не вякай. Я сам разберусь: стемнил Самойлов либо верняк сботал. Если надо будет, надыбаю тебя сам, — пообещал коротко Сашка.
Вскоре Кузьма ушел. Следом за ним вышел из дома Чубчик. Свернув к общежитию, шел, не оглядываясь. Торопился. Что-то обеспокоило человека. И оглянувшись по фартовой привычке, не приволок ли за собой кого-нибудь на хвосте, нырнул в общежитие.
Кузьма, подойдя к избе, оглядел калитку. Нет, замок на ней не сломан. Словно хозяйской рукой был открыт, ключом. Петля на месте. Никаких следов лома иль ножа. Чисто сработано. Внаглую.
«А может, Катерина вставала ночью? Иль под утро?» — засомневался Кузьма. Но женщина искренне удивилась этому вопросу.