Глава четвертая. МОСКВА: МЕЖДУЦАРСТВИЕ

С августа 1610 года начинается самый тяжелый и одновременно самый значимый для русской истории период в жизни святителя Гермогена. События пойдут вскачь, одно тягостнее другого, вера и воля патриарха подвергнутся испытаниям, каких он не знал за всю свою долгую жизнь. Личность его окажется под ударом холодной хищной стихии — как утес, выдающийся далеко в море, оказывается под натиском неистовых волн в штормовую погоду. Тело седобородого старика изнеможет, но дух выдержит. И прежде чем разговор о Гермогене продолжится, следует всмотреться в судьбу его и характер, какими предстали они взорам современников.

Развернутое суждение о личности Гермогена содержится в так называемом Хронографе 1617 года — памятнике, где известия по русской истории соединены со сведениями по истории всемирной, а события Смуты представлены с исключительной подробностью. Хронограф получил широкую популярность, он известен во множестве копий. Вот место в нем, где говорится о нраве и поступках Гермогена: «В первый год царствования Василия царя возведен был на престол патриаршеский великой церкви Гермоген, бывший прежде казанским митрополитом. Был он образованным мужем и красноречивым, но не сладкогласным. В божественных словах постоянно упражнялся, и все книги Ветхого закона, и Новой благодати, и уставы церковные, и законоположения постиг в совершенстве. А характер имел тяжелый и не спешил прощать наказанных[45]. Дурных людей от хороших быстро не мог отличить, а к льстецам, а более того — к людям хитрым, прислушивался и доверял сплетням[46]. Об этом некто сказал: “Из всех живущих на земле склонен к греху ум человеческий и от обычаев добрых к злым совращается”. Так вот и этот совращен был некими мужами, подобными змиям, которые шьют клевету, козни сплетают и любовь обращают в ненависть. Так и Василия царя зло оклеветали мятежники словами лживыми, а он поверил всему, сказанному ими. И поэтому с царем Василием всегда говорил грубо[47], а не благожелательно, ибо в душе носил огонь ненависти, зажженный наветами, и о коварстве супостатов никогда с отеческой любовью[48] не совещался с царем, как тому быть подобало. Мятежники же сначала в удобный час царский венец попрали, а потом и святительскую красоту, надругавшись жестоко, обесчестили… Когда же после царя Василия оказалась Москва во вражеских руках, тогда хотел он предстать непоколебимым заступником народа[49], но уже минуло время и час прошел, словно приняли идущего за стоящего, и во время лютой зимы вздумал зацвести миндаль. Тогда хоть и ярился он на клятвопреступных мятежников и обличал их борьбу с христианами, но схвачен был немилосердными руками и, словно птицу в сетях, голодом его уморили, и так умер он»{191}.


Любопытно, что иная редакция Хронографа содержит опровержение худых словес о патриархе, притом не менее подробное, не менее основательное. Там столь критическая оценка Гермогена названа хулой и приписана перу мятежному. В ней, по словам отвечающего на «хулу», истины нет.

Обличитель по пунктам раскрывает суть лжи, преследовавшей патриарха.

Что касается обвинения о «несладкогласности» Гермогена, ответ таков: «Мудрость словесная и хитрое речеточество от Бога дается ко сказанию на пользу; и се есть сладость разума слышащим. А глас красный или светлоорганный шумящ — от Бога же и се дарование есть, и сим украшается Церковь Божиа в пениях и во чтениях. А Духа Божиа дар кождо действует дело во свое подобное время, а не всем дается от Бога и мудрость, и глас»{192}.

Замечание о «грубости нрава» отвергается безо всякой полемики: «писавый о нем сам глуп»{193}.

Далее следует ответ на укоризны в тяжелом нраве, нежелании проявить милосердие и неумении вести «благолепные» беседы с царем Василием Ивановичем. Обличитель напоминает: когда патриаршествовал Гермоген, стояло «время злое», и если бы Господь не дал Церкви такого светильника, как он, то многие бы «во тьме еретичества люторского и латынского заблудили». Россия погрузилась в пучину бед, умылась слезами. «И если все овцы стада Христова в расхищении были, то пастырю самому где мир, где любовь, где союз показати к кому? Всегда о всех плач, о всех рыдание! И какую бы любовь показывати к преступником заповедей Божиих, понеже на государя царя мнози тогда злая строяще и лестию от правды отводящее и к непреподобныя пути низводящее?! Он же не со царем враждовашеся, но с неподобными советники его, о них же зде мало явим». Далее перечисляются эпизоды, в которых царя увлекали к гибельным поступкам советы «прелестников», то есть вельмож, льстивших царю и обманывавших его. Не послушавшись пастыря, государь Василий Иванович горько жалел впоследствии, «возрыда и восплакася». А Гермоген «непрестанно утешаше его». Иными словами, раздоры между монархом и главой Церкви сильно преувеличены.

Да и тяжесть патриаршего характера, по словам обличителя, диктовалась не природной злобой, но лишь необходимостью наводить порядок в условиях смуты, всеобщего мятежа и хаоса. Особенно доставалось от него «крамольникам от священного чина с мирскими прельстившимися». Их Гермоген смирял, руководствуясь апостольскими правилами, «понеже тогда возбесишася многие церковники, не токмо мирстии людие, четцы и певцы, но и священники, и дияконы, и иноки многие крови христианския проливающее и чин священства с себе свергше, радовахуся всякому злодейству». Смотря по тяжести злодеяния, Гермоген наказывал одних епитимьями, требовавшими многих молений, других запретом в служении, а тех, кто проливал кровь и не желал в том покаяться, — проклинал. Но если кто-то приносил покаяние искренне и честно, то встречал от патриарха любезный прием и даже заступничество перед светскими властями. Еще надо удивляться, замечает автор обличения, сколько терпения и милости находил Гермоген, общаясь со злодеями! Как кроток и как неответен на чужую хулу! Да, патриарх был «прикрут в словах и в воззрениях, но в делах и в милостях ко всем единый нрав благосерд имея, питал всех на трапезе своей часто — и доброхотов, и злодеев своих, добре изобилуя пищею и питием и неоскудно. И подаваше многу милостыню и нищим, и ратным людем… И до толике творяше милостыню, яко и сам в последнюю нищету прииде»{194}.


Так два голоса современников противоречат один другому. В том, что Гермоген был «книжным человеком», обладавшим «словесной мудростью», сходятся оба. Неудивительно: список дел, совершенных святителем на ниве духовного просвещения, лучше любых похвал от современников свидетельствует в его пользу.. В остальном они решительно расходятся.

Определяя, кто ближе к истине, надо внимательно перебрать доводы обеих сторон один за другим. Автором первого, критического в отношении Гермогена текста называли разных лиц, в том числе протопопа Терентия, находившегося под запрещением, вероятно, от Гермогена, — за особое расположение к первому Самозванцу{195}. Но, во-первых, нет прочных оснований, чтобы остановиться на одной из кандидатур, в том числе и на Терентии, озлобленном против патриарха. Одни домыслы. Во-вторых, пусть даже автор и затаил гнев на Гермогена, обязательно ли дурное расположение духа делает человека лжецом? Иной раз он высказывает под действием ярости вещи, каковые постеснялся бы сообщить, если бы оставался спокоен, но в них-то и содержится правда.

Понять, кто из двоих прав, а кто нет, можно лишь сопоставляя два известия между собой и с другими источниками.

С.Ф. Платонов осторожно высказал доверие к первому тексту: «Трудно, разумеется, проверить эту характеристику. Высокий подвиг патриарха, запечатленный его мученичеством за народное дело, закрыл от глаз потомства всю предшествующую деятельность Гермогена и поставил его на высокий пьедестал, с которого стали незаметны действительные черты его личности. Но историк должен сознаться, что тонкая характеристика писателя-современника, звучащая сочувственным сожалением о судьбе Гермогена, не может быть опровергнута другими данными о патриархе»{196}.

Итак, «несладкогласие» Гермогена, очевидно, стоит принять на веру, поскольку и второй, добрый к нему рассказчик, нехотя признает его. Как видно, святитель являлся умным и опытным оратором, но меда и елея голос патриарха не содержал. О каком недостатке может идти речь? Слишком тонкий голосок? Слишком визгливый? Слишком хриплый? Заикание? Неудобная тихость? А бог весть.

П.Б. Васенко высказал гипотезу о необычном «произношении» Гермогена: «Патриарх был начетчиком в духовной литературе и обладал большим даром слова. Лишь внешние недостатки произношения мешали ему стать первоклассным оратором»{197}. Что ж, возможно говор провинциала звучал необычно и даже неприятно для московского духовенства, привычного к утонченному пению, речам «книжных мужей» и… родному «аканью».

Можно остановиться на двух версиях, наиболее правдоподобных с точки зрения здравого смысла.

Прежде всего, Гермоген, дожив до патриаршества, пребывал в возрасте дряхлости. А дряхлость способна добавить в голос дребезжание, шамканье, что угодно, только не благозвучие.

Кроме того, патриарх, казаковавший по молодости лет, мог посадить связки от сырости, мороза, сильного ветра и прочих «прелестей», сопровождающих военный быт казачества. Голос его мог стать хриплым и грубым. От этого, кстати, могло происходить впечатление о грубости его нрава.

На этой самой «грубости» следует остановиться подробнее.


К началу Смуты Русская церковь пережила почти 20 лет духовного правления Иова — человека весьма кроткого, к тому же дружественного Годуновым. Иов не пререкался с властью, предпочитая самые спокойные отношения. Было тут благо: симфония меж Церковью и государством процветала при нем. Но… у всякого земного блага есть оборотная сторона. Церковь слишком уж приучилась «нести шлейф» правителя. Она уже и не знала, как сказать ему слово поперек. Явился суровый Лжедмитрий, и мало кто из архиереев осмелился выступить против него.

Из русского языка ушло меткое слово «ласкательство», бывшее в ходу очень долго, не исключая и старомосковскую эпоху. По значению своему оно примерно равно современному, несравненно более грубому слову «подхалимаж». С тем лишь отличием, что подхалим ищет прямых выгод для себя, а ласкатель просто не умеет обходиться без угодничества, такова его манера, таков его обычай. Наша старина всегда придавала понятию «ласкательство» дурной оттенок: оно исключало прямоту и предполагало неполную честность в поведении того, кто принимал роль угодничающего. Так вот, кажется, ласкательство за два десятилетия слишком уж вошло в плоть и кровь нашей Церкви, поставив ее на грань бесхребетности.

Возможно, дело в том, что Иов, до того, как он сделался главой Церкви, прошел долгую школу, возглавляя столичные монастыри. Он очень долго жил рядом с царским двором при Иване Грозном. Видел казни духовных лиц, посеченных царем во множестве. Привык чуять грозу над собой. А возможно, мягкость и незлобивость его характера имели природный источник. Но приняв их как стиль, подражая Иову, духовенство московское не всегда принимало и внутреннюю чистоту Иова как духовный образец для себя. Сам-то Иов при Самозванце не солгал, не покорился неведомому злодею, остался чист; да кто держался крепко своего патриарха?

До Иова на Московской кафедре бывали несгибаемые «провинциалы», не боявшиеся обличить за тяжкий грех хоть самого царя. Святой Филипп, у которого за спиной стояла иная школа иночества — соловецкая, непостижимо тяжкая; «премудрый грамматик» Дионисий, проходивший древнюю хутынскую школу. Эти вели себя смело, прямо, а потом платили за свои слова дорого. Филипп — жизнью, Дионисий — саном и свободой.

Из Казани явился новый «провинциал». Он хоть с юных лет и не вбирал душою монашескую науку, зато при каких обстоятельствах служил! Бывший казак, белец на земле, сто раз умытой кровью, гневной к кресту Христову, неласковой к слугам его! Где ему навыкать обходительным манерам? В храме на торгу? В скитаниях казачьих? В бедных монастырьках на краю русской ойкумены? Он там учился решительности, твердости, умению смотреть гибели своей в самые очи, но дела не бросать. С тем и пришел на Патриарший двор. К тому времени поздновато ему было менять нрав — стоя одной ногой в гробу. Конечно, легко оказалось Гермогену прослыть среди московского духовенства сущим грубияном! Как же, говорит государю то, что думает и прямо теми самыми словами! Да еще этим своим казачьим голосом! Ну, невидаль… никакого ласкательства. Долго ли протянет на кафедре?

Шептали ему в уши дурное о государе Василии Ивановиче? Наверное. Впрочем, и без шептунов Гермоген знал о царе много скверного.

Стоит напомнить: тот был когда-то главной следственной комиссии по делу почившего в Бозе царевича Дмитрия. Именно он вынес тогда заключение о «несчастном случае». При Самозванце пытался было обличать — какой же тот Дмитрий Иванович, если окровавленное тело мальчика, ушедшего из жизни полтора десятилетия назад, давно легло в гроб! Василий Иванович много времени провел тогда в Угличе, видел труп царевича, знал правду. Лжедмитрий I за эту правду хотел казнить его, на плаху привел, но потом отпустил, заставив отречься от обличительных слов. Взойдя на престол, Василий Шуйский заговорил иначе — так, как говорят люди, не опасающиеся за свою жизнь и жизни родичей. Во всеуслышание прозвучала официальная версия: царевич пострадал от убийц, посланных Годуновыми.

Вот она и правда об углицком деле.

Эта правда легла в основу канонизации невинноубиенного царевича Димитрия Иоанновича.

Лжив царь Василий Шуйский? Да. Знал об этом патриарх Гермоген? Да. Об этом уже говорилось выше, остается лишь повторить сказанное.

Точно также, как знал святитель об испорченности человеческой натуры, искаженной, загрязненной в мире, где между праведностью и грехом всегда можно выбрать грех. Точно так же, как знал он и о том, что нет безгрешных людей власти… и о том, что каждая душа, пусть даже она страшно искалечена грехом, все-таки может быть спасена.

Царь Василий Иванович был для патриарха одной из овечек в «стадце словесном» — пастве. Пусть очень сильной, очень могущественной, но всё же овечкой. В делах государственных патриарх обязан был покоряться, но отнюдь не в нравственных. Как пастырь, Гермоген мог в этой овечке распрямлять искривленное, чистить запачканное, а также давать духовный совет в делах великой важности.

Он этим и занимался. Спорил с царем, когда считал, что тот совершает роковые ошибки, — как, например, в случае со Лжедмитрием II, коему поздновато начали всерьез давать отпор. Обличал желание государя поскорее возлечь на брачном ложе с юной красавицей, забыв о мятежах, сотрясающих державу, — как понимал череду обстоятельств сам Гермоген. Эти поступки святителя ясно отражены в других источниках.

По ним видно: у патриарха нашлись предлоги для острых разговоров с царем безо всяких «шептунов»! Активность патриарха вряд ли понравилась вельможам: они-то ведь успели привыкнуть к великой кротости Иова, а за нею — к чрезмерной уступчивости Игнатия. Суровость Гермогена оказалась для знати большой неожиданностью. Вот и ось конфликта между главой Церкви и «прелестниками» вокруг трона, о коих сообщает второй текст.

Автор пассажа в Хронографе, наполненного раздражением против Гермогена, намекает на вину святителя в падении Василия Ивановича. Не прямо объявляет о ней, а именно намекает, впрочем, довольно прозрачно: «С царем Василием [Гермоген] всегда говорил грубо, а не благожелательно, ибо в душе носил огонь ненависти, зажженный наветами, и о коварстве супостатов никогда с отеческой любовью не совещался с царем, как тому быть подобало. Мятежники же сначала в удобный час царский венец попрали, а потом и святительскую красоту, надругавшись жестоко, обесчестили…» В сущности, речь идет о том, что патриарх, ведя недружелюбные речи с царем, подрывал власть последнего; а был бы помягче, авось и «мятежникам» тяжелее пришлось бы, когда они явились свергать монарха.

Тут видно ложное толкование роли Гермогена в судьбе Василия Шуйского. Трудно сказать, явилось ли оно плодом осознанного старания или представляет собой плод слабой информированности. Но итог один: суть отношений между царем и первоиерархом передана искаженно.

Выше цитировались грамоты Гермогена с воззваниями в пользу царя и против его врагов. Когда народ принимался бунтовать в самой столице, патриарх — худо ли, хорошо ли он лично относился к государю — принародно всегда становился на его сторону. Так происходило до последней крайности, до того дня, когда Шуйский безнадежно пал и заговорщики попытались сделать его монахом. И тут ведь Гермоген вмешался, запретив считать царя иноком. Каждый шаг патриарха, многое множество раз поддерживавшего Василия Ивановича, прочитывается по летописям и документам того времени. Тут нет никаких сомнений.

Все годы царствования Василия Шуйского Гермоген являлся самой надежной его опорой.

Остается констатировать: в этом пункте хулитель Гермогена либо жестоко ошибается, либо возводит напраслину на святителя.


Следующий пункт — тяжелый характер Гермогена: немилосердие, нежелание прощать, неумение отличить дурных людей от хороших, склонность прислушиваться к сплетням, доверять лукавым советчикам…

Опустим вопрос о том, до какой степени подобная оценка субъективна. Забудем на минуту о том, что второй, сочувствующий святителю автор нарисовал принципиально другую картину, чуть ли не прямо противоположную.

Поищем независимых свидетельств, подтверждающих или же опровергающих это мнение.

К 22 декабря 1606 года относится грамота патриарха митрополиту Казанскому и Свияжскому Ефрему. Суть дела вкратце такова: царю Василию Ивановичу подали челобитную свияжские дворяне, стрельцы, купцы и «черные люди» — жаловались, что тех, кто прельстился посулами болотниковцев и целовал крест «царевичу Дмитрею Углецкому», Ефрем «велел их отцем духовным запрещати и приношения к церквам Божьим у них имати не велел». Иными словами, Ефрем проявил строгость к своей пастве, наставлял ее не изменять законному государю, вразумлял доступными средствами. Позднее свияжские жители повинились, царь и патриарх простили их. Об этом Гермоген говорит прямо, однозначно: «И великий государь… по своему царскому милосердому обычаю и по нашему прошению их пожаловал, вины их отдал; да и мы их також соборне простили и разрешили». Теперь же Гермоген говорит митрополиту Казанскому: «Тебя же, со всем освященным собором, яко доблественного пастыря… благословляем… и похваляем за усердие твое, то не попутаешь словесному стаду паствы твоея путем погибели идти…» То есть одобряет за твердость, проявленную в мерах вразумления. Но затем велит свияжан «простить и разрешить» и «приношения» принимать от них «по прежнему». Далее он пишет: «Да и в Казани бы еси оберегал от той Смуты накрепко, чтобы люди Божий не погибали душою и телом, да смотрил бы еси и над попы накрепко, чтоб в них воровства не было; а больше всех смотри над Софейским, да над Покровским, да над Ирининским; только оне не переменят своих обычаев, и им в попех не быти»{198}. Как видно, недавно оставив Казанскую кафедру, Гермоген все еще помнил, от кого из священников можно ожидать лиха, а кто смирен и к шатости не склонен.

Что видно из патриаршей грамоты? Безоглядную суровость? Несклонность прощать? Вовсе нет. Гермоген — сторонник справедливых решений. Не слишком жестких и не слишком мягких, а именно справедливых. Если человек коснеет в грехе, его следует наказать — простой ли он мирянин, священник ли, монах ли — всё равно. Но если он покаялся и «переменил свой обычай», то и наказание с него следует снять.

А вот и другой документ, свидетельствующий против чрезмерной суровости Гермогена. На закате царствования Василия Ивановича патриарх обратился с посланием ко всем тем, кто бунтовал против царя. Прежде всего, имелись в виду, конечно же, тушинцы. Против их бесчинств и своеволия направлено острие патриарших слов. Гермоген грозит мятежникам отлучением и адскими муками: «С вашия отпадшия стороны кто ни будет убьен или общею смертию умрет — тот во ад идет и во святых церквах приношения за таковых, по писанному, неприятна Богом и конечно отвержено и идут таковии без конца мучитися… И о сих нам, православным християном, рыдание и плач, понеже братия суть наша и от нас изыдоша, но не с нами быша и изволиша вместо радости без конца мучение»{199}.

Однако Гермоген прекрасно понимает: многие из тушинцев не столько сознательные изменники, злодеи, корыстолюбцы, сколько несчастные люди, которых гражданская война закрутила, как речное течение крутит щепку на водовороте; им боязно вызвать гнев вожаков, им страшно возвращаться на сторону законного государя; но они служат не за совесть, а за страх. Так почему бы не ободрить их, почему бы не показать им, что их вина может быть прощена? Во всяком случае, перед Богом у них нет того отягощения грехами, какое висит на душах прямых и явных бунтарей.

Поэтому он делает важную оговорку: «Сие… слово[50] не ко всем пишем, но к тем, которые, забыв смертный час и страшный суд Христов и преступив крестное целование, отъехали, изменив царю государю и великому князю Василью Ивановичу всеа Русии, и всей земле, и своим родителем, и женам своим, и детем, и всем своим ближним, паче же и Богу. А которые взяты в плен, как и Филарет митрополит, и прочие, не своею волею, но нужею, и на християнской закон не стоят, и крови православных братии своих не проливают… таковых мы не порицаем, но и молим о них Бога велика сила, чтоб Господь от них и от нас отвратил праведный свой гнев и в полезная б подал им и нам по велицей его милости… Аще же кто от таковых пленников в таковых нужах и бедах скончается, таковых должни есмы повсюду по вся дни поминать и о отпущении грехов их Бога молить, да и мы сами от таковых просим молитв их к Богу о нас, понеже, по Божественному писанию, то суть мученицы Господни и нынешняго ради времяннаго страдания небесному царствию сподобятся; праведнии бо аще и умрут — живи суть и мука их не коснется, понеже не отступиша от Бога и Божия милость неотступна от них зде[сь] и в будущем веце»{200}.

Стоит обратить внимание на одну деталь: Гермоген говорит милостивые слова в адрес не только абстрактных служильцев «Тушинского вора», приневоленных к трудам на него, но и в адрес хорошо известной всему царству персоны. Он и на Филарета, митрополита Ростовского, не пожелал излить чашу гнева, хотя основания к тому были. На месте Гермогена даже очень терпеливый, милосердный, незлобивый человек мог бы обрушиться на владыку Ростовского с проклятиями! Митрополит Филарет, если вспомнить первые месяцы правления Василия IV, являлся конкурентом Гермогена, когда решалась судьба патриаршей кафедры. Впоследствии он оказался в руках тушинцев, и те нарекли его своим патриархом. Так на Руси появилось два патриарха, притом часть городов и земель признавали духовную власть Филарета. Но нет, Гермоген не ставит ему этого в вину. «Не своею волею», — объявляет он. И когда Филарет вновь окажется в Москве, Гермоген не станет враждовать с ним, более того, одобрит его отправку с важной дипломатической миссией, рассказ о которой — впереди. Он верил в то, что действия Филарета лишены злонамеренности.

Следовательно, не столь уж «косен» был патриарх Московский и всея Руси «в разрешениях», умел не слушать клеветы и не поддаваться ненависти.

Выходит, и здесь автор «обвиняющего» текста неправ. Если во мнении его не содержалось осознанной злонамеренности, тогда объяснить столь темные краски в «портрете» Гермогена можно обстоятельствами самого времени. Глава Русской церкви столкнулся с «шатанием умов». Его же собственное «воинство», священники, то поддавались на соблазны горчайших бунтовщиков, то проявляли симпатии к «латынству». Смута плоха прежде всего тем, что «разрешает» людям без внутренних терзаний идти на отступничество, злодейство и нравственную грязь, покрывая душевную тьму именем свободы… Духовенство не стало исключением. Там приходилось наводить порядок железной рукой. Наказанные, должно быть, удивлялись: вокруг чуть ли не бесы пляшут, а патриарх карает за мелкий грешок! И у каждого, по всей вероятности, имелось свое мнение, какой грех следует по смутной поре считать ничего не значащей мелочью…


Гермоген, вступающий на путь страданий и мученичества, предстает перед потомками незаурядной личностью.

Это большой книжник, даровитый духовный писатель и хороший ритор, во всяком случае, смелый полемист. Старость и нелегкий жизненный путь лишили его доброго голоса, но ум и навыки красноречия остались при нем. Это пастырь суровый, овеянный рискованной борьбой за веру в неуютном Казанском краю, наделенный твердой волей, прямотой и стремлением отстаивать основы православия от любых посягательств. Это опытный политик консервативного склада, уверенно придерживавшийся взятого курса: поддерживать законного государя, обличать измену и бунт. Вместе с тем суровость Гермогена вовсе не лишала его ни гибкости, ни милосердия. Вера диктовала ему политические, культурные и кадровые предприятия. Как большой церковный администратор Гермоген был чрезвычайно опытен. Он знал цену людям. Но как добрый христианин он являл мягкость к тем, кто, поддавшись соблазну, нагрешив, совершив дурные поступки, затем все же исправлялся. Гермоген умел видеть в людях свет, он умел обратиться к этому свету, ведь как не быть свету в душах, если человек — Божье творение, созданное «по образу и подобию» Господню! Должен быть свет, должен откликаться свет…

Гермоген — это какой-то очень русский характер.

У нас в XVI–XVII веках книжник почти всегда был начетчиком. А как иначе? Приобрести знание можно было только большим трудом, а значительное знание — только в виде исключения. Книжное слово ценили выше золота, выше жизни. А приобретя, дарили как величайшую ценность и охраняли как невероятно хрупкую вещь. Книжного знания в стране отчаянно не хватало. Церковь — даже Церковь! — захлебывалась в невежестве. За всё столетие от Ивана Великого до ранних Романовых — ни единого вполне достоверного известия, что у нас была хотя бы одна школа! Книжником становился человек, получавший навык разбираться в премудрости словесного винограда не от школьного учителя, а от духовного наставника. Можно сказать, из рук в руки, из уст в уста. Всякий книжник у нас являлся «штучной работой», а не плодом образовательной системы. И расплескать ту малость, какую нацедили наставники, какую не убили пожары, то и дело уничтожавшие русские книгохранилища, какую принимали на Руси почтительно, считая ее не замутненной мудрованиями инославных и прямыми ересями, о, расплескать ее вроде бы могли очень легко и быстро. Но вот не расплескивалась!

Наш русский начетчик почти неизбежно принимал роль стража при истине. Или, иначе, воина при чаше.

Аввакум — пример неудавшегося стража, то есть стража, не вполне реализовавшегося в главной роли всей жизни, проигравшего, нравственно искалеченного срывом, впавшего в неистовство.

Гермоген — страж победивший. Он жизнь положил, но своего добился.

Оба — ипостаси одного характера. Их обоих называли «столпами», «адамантами», «утесами среди волн». Иначе говоря, чем-то невероятно прочным и неподвижным, словно камень. А они, скорее, имели характер, выкованный из закаленного металла. Такой характер на Руси то и дело вырастал из морозной нашей реальности, из скудости, из незащищенности границ, через которые то и дело могла с гиком и свистом перелететь свирепая степная конница. Живой металл, то и дело терзаемый попеременно нестерпимой стынью и беспощадным пламенем, уже ничего не боится, ни от чего не разрушается. Его обмануть и обойти трудно, ибо знание жизни входит в него со всеми огненно-студеными муками, а уж сломать — невыполнимая задача. Легче убить, нежели принудить к чему-либо против воли. Только вот носитель такого булата душевного и сам кого хочешь переиграет, обойдет, сломает, вгонит в гроб. В нем силы много.

Гермоген — булатный человек. Жизнь казака и попа в городе, вечно находящемся в полуосадном положении, закалила его. Монашество лишило страха перед кем угодно, кроме Господа Бога. Книжные знания дали понимание предмета, который стоит охранять. Природное стремление к правде, к справедливости — тоже очень русское, можно сказать, коренное — делало суровым к грешникам и ослушникам, но милостивым ко всем кающимся. Могучая витальная сила и огромный опыт пребывания у власти превратили его в политика, чрезвычайно опасного для любых врагов. А соприкосновение с чудом в тот самый летний день 1579-го, когда Ермолаю-Гермогену пришлось нести икону, явленную силами небесными, сделало его «стоятельным» в истине. Кто Бога видел, кто через Его чудеса получал ободрение, тот Его знает, и это знание сильнее веры…

Гермоген не был суров, он искал сохранения нормы. Знал, как должно быть то и это, быстро постигал суть искажения, если оно случалось, и любыми способами добивался выпрямления искривленного. Он принял на себя служение великого выпрямителя.

Русская сталь, выпрямляющая любую кривизну, — черная, незвонкая, на всякий удар откликается она глухим утробным рокотом, но нет на свете ничего прочнее этой стали. Город, страну, мир и даже веру подвесить можно на крюке, изготовленном из нее, и — не сломается. Всё выдержит.

Таков Гермоген.


После свержения Василия Шуйского Москва осталась «безгосударной». С запада к ней приближались полки гетмана Жолкевского, на юге бывшие тушинцы поставили под контроль множество городов и областей. Сама столица не обижена была воинской силой: множество бояр со свитами из боевых холопов, сотни дворян, ранее составлявших государев двор, тысячи отборных стрельцов, пушкарей и прочих служильцев. Бойцов хватало! Боевой дух упал. Москвичи пребывали в растерянности.

Повсюду, от мала до велика, от нищих посадских людей до высокородных аристократов, шли споры: как поступить? Россия привыкла жить, покоряясь воле законных православных монархов. Но кто теперь законный православный монарх?

Город бурлил, «партии» сталкивались между собой, а с юга и запада надвигался враг.

Временным правительственным центром стала так называемая «Семибоярщина» — аристократическое правительство, выросшее из Боярской думы царя Василия Ивановича. В нее вошли князья Ф.И. Мстиславский, И.М. Воротынский, А.В. Трубецкой, А.В. Голицын, Б.М. Лыков-Оболенский, а также отпрыски старомосковских боярских родов И.Н. Романов и Ф.И. Шереметев[51]. Однако владычество бояр вечно продолжаться не могло. Москва да и вся Россия ждали: кто окажется новым государем?

Летом 1610 года столица обсуждала нескольких кандидатов на опустевший престол.

Агенты Лжедмитрия II мутили воду, отстаивая своего вождя как лучшего претендента. У них нашлось немало сторонников, включая митрополита Филарета и даже кого-то из бояр. Брожение в пользу «Тушинского вора» продолжалось до последней декады августа. Лжедмитрий II и его союзник Сапега вели бои на подступах к Москве. Из столицы в их лагерь поступали противоречивые сообщения: то москвичи склонялись к тому, чтобы «целовать крест» королевичу Владиславу, то выражали симпатии «Тушинскому вору»{201}. В конечном счете кандидатура Лжедмитрия потерпела поражение, но некоторые города отложились от Москвы, перейдя под его руку.

Рассматривался и другой вариант — избрать государя из среды русской аристократии. Иначе говоря, повторить то, что уже произошло в 1606 году, после падения Лжедмитрия I. В Москве хватало знатнейших Рюриковичей и Гедиминовичей. Хватало и выходцев из боярских родов, связанных узами брачного свойства с прежней царской династией. Было из кого выбрать. Звучали имена разных аристократов.

В Боярской думе первенствовал по знатности князь Федор Иванович Мстиславский. Гедиминович, да еще и праправнук Ивана Великого, он обладал огромным влиянием на дела, солидным опытом политической интриги, но… к царскому венцу решил не приближаться. Из трех предыдущих государей двое были убиты собственными подданными, а третий не удержался на престоле. Мстиславский, всего вернее, просто опасался за свою жизнь. Летопись пересказывает слова, прозвучавшие тогда от имени высшей знати: «Не хотим слушать своего брата! Ратные люди русского царя не боятся, его и не слушают и не служат ему». Возможно, это сказал сам князь Мстиславский.

Поляки сообщают, что Гермоген придерживался именно того варианта, которым гнушался Мстиславский, — избрать кого-то из русской знати, но только не самого Федора Ивановича: «Патриарх побуждал, чтобы… избрали или князя Василия Голицына или Никитича Романова, сына Ростовского митрополита, — это был юноша, может быть, пятнадцати лет. Представлял же он его потому, что митрополит Ростовский, отец его, был двоюродный брат (по матери) царя Федора: царь Федор родился от царя Иоанна Тирана (Ивана IV Васильевича. — Д. В.) и от родной сестры Никиты Романовича, Ростовский же митрополит — сын сего последнего[52]; однако ж к патриаршему мнению более склонялся народ, а всё почти духовенство — к Голицыну»{202}.

Собственно, польские дипломаты говорят как об общеизвестном факте, что князь Василий Голицын после свержения Василия Шуйского «умышлял» стать государем. На его стороне были Захарий Ляпунов и рязанское дворянство. Но против него встала московская аристократия, и он отказался от своего намерения{203}.

Русские источники подтверждают свидетельства поляков. Как минимум ясно, что Гермоген не желал видеть на троне царя из чужеземцев. Вероятно, он беспокоился не столько за «этническую» сторону вопроса, сколько за вероисповедную. Не пошатнется ли вера после того, как на троне окажется монарх, воспитанный вне восточного христианства?

Псковский летописец с горечью описывает московские события лета 1610 года: «В Московском же государстве, егда прибежал князь Дмитрей Шуйской[53]… бысть мятеж велик во всех людех, ниоткуду себе помощи надеющееся, подвигошася на царя [Василия Шуйского], глаголюще: тебе ради кровь християнская проливается, тебе ради… земля разделилась, что не по избранию всея земля на царство воцарися, и множество людей погубил еси неповинных… К кому ныне прибегнем, к кому припадем, кто нас избавит от сих поганых, нашедших на ны? Несть нам ныне надежды и несть упования; сойди с царства и положи посох царской, да соединится земля и умирится. Но более же всех возненавидеша его [знать] от боярского роду, овии же восхотеша на царство немецкого королевича, инии же литовского. О горе, о горе, увы, увы, прелести, своего християнского царя возненавидеша, а от поганых и иноверных возлюбиша! Се же бысть грех ради наших. Некогда же пришедше, собрашася вси людие всех чинов ко Ермогену патриарху на совет глаголюще: не хотим сего царя Василия видети на царстве и да послеши к польскому королю Жикгимонту, да вдаст нам на царство сына своего Владислава. Патриарх же, наказуя много, глагола им, еже бе преже пакости много от них, польских людей, егда приидоша з Гришкою Отрепьевым: а ныне же чего еще чаете, токмо конечного разорения царству и християнству и вере; или невозможно вам изврати на царство ис князей русских?»{204}

Мнение патриарха, высказанное ясно, оказалось на стороне одного из природных аристократов Московского государства. Для Гермогена, видимо, было не столь уж важно, кто именно из знатных людей взойдет на русский престол. Более важным, надо полагать, являлось другое: был бы царь православным человеком из патриаршей паствы и притом не «подделкой», как прежние самозванцы.

Сам этот проект — избрание нового царя на царство «из князей русских» — ничего неосуществимого в себе не содержал. Именно так взошел на трон Борис Годунов. Да, его репутация оказалась подмоченной: молва приписывала ему убийство царевича Дмитрия, а род его не мог по знатности конкурировать с первостепенной аристократией России. Но всё исправимо! Можно ведь отыскать претендента среди самых родовитых семейств страны, притом выбрать человека, славного нравственной чистоплотностью, благочестием, иными добрыми чертами характера.

Три года спустя, в 1613-м, именно такой сценарий и осуществится.

Но в августе 1610 года кандидатуры, названные Гермогеном, что называется, «не прошли».

Михаил Романов, малолетний сын митрополита Филарета, выглядел сильным претендентом. Знатность его не вызывала сомнений и, безусловно, стояла на уровень выше, нежели знатность Годуновых. Кроме того, неопытный мальчик имел за спиной сильную группу бояр, спаянных родственными и брачными связями. Однако за отцом его следовала слава «тушинского патриарха». Очевидно, своя же, аристократическая, среда опасалась, как бы после возведения Михаила на трон его родитель не привел в Москву давних приятелей с юга, верных слуг и бойцов Лжедмитрия II… В том числе буйных казаков.

Князь Василий Голицын, родовитый Гедиминович, также «подходил» по критерию знатности: ею он намного превосходил Годуновых, мог соперничать с Шуйскими и Романовыми. Кроме того, князь явно не благоволил полякам и их королю. Впоследствии он станет активным участником заговора, направленного против польской власти над Москвой. Голицыны, как и Романовы, могли опереться на сильную «придворную партию». К тому же род Голицыных имел генеалогическую связь и с династией московских Рюриковичей. Прародитель Голицыных, князь Юрий Патрикеевич, женился на дочери великого князя Московского Василия I. Таким образом, их права на русский престол выглядели даже предпочтительнее, чем у Романовых. Наконец, лично Василий Голицын явно выигрывал по сравнению с Михаилом Романовым: взрослый мужчина с обширным опытом командования войсками и политической деятельности оставлял совсем другое впечатление, нежели еще не оперившийся птенец…

Но все эти достоинства не сыграли решающей роли. И Романовым, и Голицыным пришлось отступить.

Очевидно, главной политической силой, решавшей судьбу России, в августе 1610 года являлась группировка сторонников князя Ф.И. Мстиславского. И его первенство, как видно, простиралось не только на сферу родовитости. Прежде всего, Федор Иванович являлся одним из богатейших людей России, по представлениям наших дней — олигархом. До Смуты ему принадлежало около 20 тысяч четвертей земли[54], за время царствования Василия Шуйского князь приобрел еще 12 700 четвертей{205}. Фантастическое состояние! Никто из русских аристократов того времени не мог сравниться с ним по части земельных богатств. С этих владений он мог выставить в поле более трехсот ратников, маленькую армию. Между тем князь Мстиславский оказался решительным сторонником пропольского политического курса. На протяжении двух с лишним лет, до осени 1612 года, он будет ценнейшим слугой польского короля Сигизмунда III в Москве.

Мстиславский отстаивал со своими сторонниками третий политический проект — призвать на царство польского королевича Владислава, сына Сигизмунда III. Идея принять иноземного монарха у многих вызывала недоверие. Гермоген, как можно было убедиться, выразил самое негативное к ней отношение. Ни среди московских низов, ни в сообществе столичной знати эта идея не получила популярности. Однако Мстиславский и знатнейшие аристократы, видевшие в нем своего лидера, располагали двумя аргументами, перевесившими иные соображения.

Во-первых, Жолкевский шел к Москве во главе победоносного войска, а столица не имела ни храбрых вождей, ни твердой воли, чтобы собрать новую армию вместо недавно разбитой. Люди устали воевать. Люди не видели, за кого, за какую правду им следует «пить смертную чашу» и ставить головы на кон. Так не договориться ли с поляками?

Во-вторых, пришествие Лжедмитрия II явно ужасало и аристократию, и верхи московского дворянства. А он стоял неподалеку от Москвы и мог скоро прийти к самым ее воротам. Так не использовать ли польскую вооруженную силу против воинства Лжедмитрия II?

Келарь Троице-Сергиева монастыря Авраамий Палицын с горечью рассказывал, как много робости проявилось в поступках государственных мужей московских, когда не стало с ними царя: «И изволиша людие се: “Лучши убо государичю (королевичу Владиславу. — Д. В.) служити, нежели от холопей своих (ратников Лжедмитрия II. — Д. В.) побитым быти и в вечной работе у них мучитися”. Еще же и выступлениа вси чаяху поляков на воров. И положишя совет, еже быти царем Владиславу королевичю. Патриарх же Ермоген паки начат плакатися пред всем народом, дабы не посылали с таким молением к польским людем, но молили бы Господа Бога, чтобы Господь Бог воздвиг царя. Все же людие о сем посмеяшася. Патриарх же велиим гласом возопи пред всеми: “Помните, о православнии христиане, что Карул[55] в велицем Риме содея!” И вси заткнувше уши чювственыя и разумныя, и разыдошяся. И вскоре с поляки совет положишя, еже быти царем Владиславу королевичю»{206}.

В обстановке общественного хаоса и шатания умов доводы высшей аристократии, как видно, для многих прозвучали убедительно. Проект Мстиславского возобладал.

Однако… в свете последовавших за победой этого проекта событий трудно не задаться вопросом: не имел ли Федор Иванович иных намерений, помимо честного желания разрешить московский политический кризис с помощью польских сабель? Он так много и так быстро «сдал» ставленникам короля Сигизмунда, что в искренность и прозрачность его изначальных устремлений трудно поверить.

Польский вариант выглядел в глазах Мстиславского привлекательнее, чем царский венец… Тут есть о чем задуматься.

Литовско-русский род князей Мстиславских оказался на службе у московских государей относительно недавно. Дед Федора Ивановича сделался служильцем великого князя Василия III всего-то восемь с половиной десятилетий назад. Потом он дважды пытался вернуться назад, перейти к прежнему сюзерену{207}. Мстиславские и в Литве стояли бы высоко, приняли бы роль магнатов… Как видно, их связи с западным соседом или, возможно, культурная ориентация на устои Речи Посполитой вовсе не исчезли за это время. Отец Федора Ивановича, как поговаривали иностранные дипломаты, имел симпатии к Польско-Литовскому государству.

Мстиславский, при всей его политической недальновидности, вовсе не был откровенным предателем. Скорее, он жестоко ошибался как большой политик. Желал, вероятно, устроить в России правление наподобие польского — со всесильной магнатерией и шляхетской сеймовой «демократией», а из мощной Боярской думы при особе слабого, бесправного монарха создать подобие польского «сената». Опыт уже кое-какой имелся: виднейшие люди царства при Лжедмитрии I побывали в «сенаторах», а при Василии Шуйском приобрели гораздо больше власти, нежели им давали прежние монархи… Так что, весьма вероятно, князь вынашивал планы «аристократической модернизации» по польско-литовскому образцу.


Когда гетман Жолкевский подошел к Москве, его встретили доброжелательно. Начались переговоры.

Сам полководец с некоторым удивлением воспринял тот энтузиазм, с которым отнеслась к его усталому войску московская боярская делегация. Гетман располагал не столь уж значительными силами. Правда, его армия имела за плечами Клушинский триумф, боевой дух ее был чрезвычайно высок. Но все же не настолько, чтобы всерьез планировать вооруженный захват Москвы. А вражеская столица… без сопротивления пошла навстречу самым его далекоидущим чаяниям!

На пути к Москве Жолкевский рассылал «универсалы», предназначенные для возбуждения ненависти против Василия Шуйского. В тайных посланиях гетмана говорилось, что «в царстве Московском во время его правления все дурно, и как чрез него и за него беспрестанно проливалась христианская кровь». Эти универсалы тайно разбрасывались по улицам сторонниками поляков. В частных письмах к большим людям царства гетман делал обещания и обнадеживал. От этого «умы волновались, особенно после недавнего страха; жители опасались новой осады, которая им наскучила при самозванце»{208}.

Государь Василий Иванович попытался было завязать переговоры с Жолкевским, однако не успел довести начатое дело до конца, поскольку лишился власти. Возможно, эмиссары гетмана приложили к этому руку.

Теперь же на переговоры охотно пошло боярское правительство. Оно уже выработало тот маршрут, коим собиралось двигаться, обсуждая договор с поляками.

Гетман отправил к Сигизмунду III, неудачно осаждавшему Смоленск, гонцов с просьбой: дать ему опытных дипломатов или крупных государственных мужей с опытом подобного рода переговоров. Король не удосужился ответить. Гетман не получил от него никакого «наставления». Между тем неподалеку от Москвы оперировал с большим войском «Обманщик» — Лжедмитрий II. Жолкевский решил взять переговоры на себя{209}. Впрочем, возможно, он и не испытывал желания подчинить переговоры, начавшиеся столь удачно, воле Сигизмунда. Гетман и король придерживались двух разных позиций по вопросу о политическом «освоении» России. Жолкевский мыслил более реалистично, а потому, вероятно, желал быстро добиться успеха в столь щекотливом деле, — пока его усилия не сорвал король, предпочитавший действовать напрямик и самыми жесткими методами.

Гетману предложили многообещающий политический проект: на русский престол восходит государь Владислав Сигизмундович, власть его и свобода вероисповедания оговариваются несколькими пунктами, каковые и надо обсудить.

Собственно, первая попытка реализовать этот проект производилась полугодом раньше. В феврале 1610 года группа русской знати, враждебная царю Василию IV, начала переговоры с самим Сигизмундом III. Ее уполномочила русская часть Тушинского лагеря, брошенного Лжедмитрием II, то есть на какое-то время оставшегося без вождя. Из сколько-нибудь значительных людей в переговорах участвовали Михаил Глебович Салтыков с сыном Иваном, князья Юрий Дмитриевич Хворостинин и Василий Михайлович Мосальский по прозвищу Рубец. Мягко говоря, далеко не верхушка русской аристократии, фигуры второго плана.

Уже тогда высказывалась идея привести королевича Владислава на русский трон. Соглашение о подобном шаге включало в себя пункты, удовлетворяющие политические амбиции высшей русской аристократии.

Так, в отношении дворянства и знати предполагалось сохранить старые государственные обычаи, оставить всё прежде приобретенное имущество, «законсервировать» старые размеры жалованья и время его выдачи. Но перебор людей, ныне занимающих какие-то постоянные должности, мог быть произведен в духе «кто годен». В судах следовало сохранить русское судопроизводство по статьям Судебника, а если понадобится вводить новые статьи, то их вводили бы по решению «бояр и всей земли». В Московском государстве такого, стоит заметить, не водилось. В XVI веке недолгое время работала норма, в соответствии с которой новые статьи в Судебник вводились по единогласному решению «всех бояр». Однако впоследствии эту норму сделали не обязательной, и статьи вводились «по государеву указу», к коему время от времени (не во всех случаях) добавлялся «приговор» Боярской думы{210}. Кроме того, по соглашению с Сигизмундом III, королевский суд должен был производиться совместно с «боярами и думными людьми»; родственников преступника не позволялось казнить, а их имущество отбирать. Никого не разрешалось «выводить» в Польшу и Литву помимо их собственного желания, — например, совершить поездку «для науки». Иноземный государь не получал прав давать полякам и литовцам должности («уряды») в России. Тех, кто будет в придворных у царя, планировалось награждать жалованьем и деньгами по общему совету «рады обоих государств».

Всё это чрезвычайно выгодные условия для русской политической элиты: она бы получила целый ряд правовых льгот, притом не боялась бы конкуренции со стороны польско-литовской шляхты… разумеется, в том случае, если бы Сигизмунд III на самом деле вознамерился соблюсти все статьи в неприкосновенности!

Поляки и русские должны были произвести размен пленниками без выкупа. Совместно со всей военной мощью Речи Посполитой русские войска выходили бы для боевых действий с общим неприятелем, на кого бы он ни напал — Польшу, Литву или Московское государство; тем паче общим становилось дело обороны от татар на южных рубежах; до полного «успокоения» польские и литовские офицеры могут стоять в порубежных городах России. Вероисповедные вопросы прозвучали в договорных бумагах сглаженно: как видно, обе стороны понимали их взрывоопасность, а потому не торопились сочинять окончательные формулировки: королевич Владислав венчается в Москве царским венцом по старому обычаю (венчает его патриарх), «когды Господь Бог волю и час свой за успокоеньем досконалым того господарства пошлет». Но о смене королевичем веры речь не шла. Русская церковь живет по старому обычаю, ее права ни в чем не будут ущемляться, ее имущество, включая земли, за нею сохранится и даже преумножится; устои «греческой веры» останутся нерушимы; евреи не получат права свободно въезжать в Россию. Однако в Москве будет построен костел для католиков{211}.

Теперь эти переговоры велись уже не кучкой бог весть кем уполномоченных людей, а боярским правительством, вполне официально. Во главе делегации стоит «честнейший» из бояр — князь Ф.И. Мстиславский. Однако новая версия проекта во многом напоминает старую. Изменены лишь частности. Притом видно: в этих частностях чаще проявлялась политическая воля Гермогена, нежели хитроумие Мстиславского.

Итак, суть «договорной грамоты», составленной 17/27 августа в польском обозе под Москвой, по пунктам:

1. Духовные и светские власти, а также весь народ русский просят у Сигизмунда III королевича Владислава на царство. Знать, дворяне, торговые люди, всякие служильцы и прочие люди московские «наияснейшему господару Владиславу королевичу и потомкам его целовали… крест Господень на том, што им ему, господару, и потомкам его вовеки служить и добра хотеть во всем, как и прежним прирожденным великим господарям царям и великим князьям Руси». О самом Сигизмунде III, стоит заметить, ничего не говорится. Ему царский венец не предлагают. Его кандидатура и в первом варианте не была названа, однако тогда неявно предполагалось, что имя Владислава — всего лишь способ успокоить русских, а на самом деле на первом плане будут интересы и воля самого короля.

2. Важнейшие государственные должности нельзя раздавать полякам и литовцам. Собственно, и раньше о том говорили. Но вот добавка: до заключения мира полякам и литовцам не следует занимать и более скромные посты в порубежных областях, помимо исключительных случаев. «Прежних обычаев и чинов, которые были в Московском государстве, не переменять; и московских княженецких и боярских родов прыеждчими иноземцы в отечестве и в чести не теснити и не понижати». Еще одно важное расширение: сохранить местническую иерархию родовитых семейств, как она дошла до 1610 года. Во всем следовать заведенному порядку по части выдачи жалованья и сохранения земельной собственности, накопленной русским правящим классом. Если в сфере землевладения или же наделения иными источниками дохода Владислав задумает поступить как-то по-новому, против обычая, «то о том государю его милости советовати и думати с бояри и с думными людми; и как государь его милость прыговорит с бояры, по тому так и учинить… На Москве и по городам суду быти и совершатись по прежнему обычаю и по Судебнику Российскаго государства; а будет похотят в чем пополнити для укрепления судов, и государу на то поволити с думою бояр и всее земли, чтоб было все праведно». И здесь власть монарха-иноземца ограничивали значительнее, нежели в первом варианте.

В финале многих договорных статей (нет смысла воспроизводить их здесь даже в самых общих чертах) — о преступлениях, о государственной безопасности, о державных доходах и расходах, о землеописаниях и т. п. — стоят слова наподобие таких: «А все то делати государю с приговором и советом бояр и всих думных людей, а без думы и приговору таких дел не совершати». Боярское правительство надеялось закрепить разделение власти над Россией между монархом и узким кругом высшей аристократии с максимальной надежностью и по максимально широкому диапазону вопросов. Подобное разделение в той или иной форме существовало со времен Ивана III, то есть от рождения Московского государства. Русские монархи и русская знать десятилетиями занимались политическим «перетягиванием каната», стремясь утвердить за собою побольше прав и полномочий. Иноземный ставленник мыслился боярством как весьма полезная фигура на поле исконно русской политической игры: его правление позволит вернуть многое из того, что «забирали» в разное время то Иван IV, то Борис Годунов.

3. Речь Посполитая и Московское государство заключают нерушимый военный союз. Сообща ведется оборона от татарской опасности — это главная линия для приложения совместных усилий. По итогам боевых действий последних лет производится размен пленниками без выкупа; обе стороны забывают о преступлениях, совершенных при Лжедмитрии I друг против друга во всеобщем озлоблении и отказываются от мести. Жолкевский обязуется просить Сигизмунда о прекращении осады и обстрелов Смоленска. Все города, принадлежавшие Московскому государству до начала войны, — как те, которые заняты на текущий момент поляками, так и те, где стоят воеводы Лжедмитрия II, — будут «очищены» и возвращены в состав Московского государства.

4. Один из важнейших вопросов — борьба против Лжедмитрия II. Его воинство признается в равной степени вражеским и для поляков, и для русских. Это не «государь», а «вор» и более ничто для обеих сторон. Бояре и гетман должны совместно предпринять меры к его поимке и уничтожению. Как только «вор» лишится головы, Жолкевский должен будет отвести польскую армию к Можайску. Но до тех пор она рассматривается как дружественный воинский контингент и вооруженная борьба с Самозванцем становится ее обязанностью. Марине Мнишек, оказавшейся в стане Лжедмитрия II, «государынею московскою не называтися»; Жолкевскому после победы над Самозванцем надлежит отвезти ее в Польшу.

5. Самое важное: те самые «вероисповедные вопросы», острые, гибельные «частности», которые полугодом раньше постарались «обойти» на переговорах.

Здесь они изложены с необыкновенной подробностью, притом в категоричных формулировках, дающих очень малое пространство для маневрирования, компромиссов, уступок. Думается, стоит привести этот фрагмент полностью: «Государу королевичу Владиславу Жикгимонтовичу, коли он, государь, придет в столичный город Москву, венчатися на Владимерское и на Московское государство и на все великия и преславные государства Российскаго царствия царским венцем и диадимою, от святейшаго Гермогена патрыарха Московского и ото всего освященного собора Греческое веры, по прежнему обычаю и достоянию, як прежние великие государи цари московские венчалисе. А будучи государу королевичу Владиславу Жикгимонтовичу на Российском государстве, церкви Божьи на Москве и по всим городам и по селам в Московском государстве и во всем Российском царствии чтити и украшати во всем по прежнему обычаю, и от разоренья ото всякого оберегати, и светым Божьим иконам и пречыстое Богородицы и всим светым и чудотворным мощем поклонятися и почытати; и светительскому и свещенническому и иноческому чину и всим православным христианом быти в православной христианской вере Греческаго закона по-прежнему, и Рымской веры и иных розных вер и всяких иных вер молебных храмов в Московском государстве и по городам и по селам нигде не ставите; але штоб в столном городе на Москве хотя один Рымский костел быти мог для людей польских и литовских, которые пры государу королевичу мешкати будут, о том государу его милости с патрыархом и всим духовным чыном и с бояры и со всими думными людми намова быти мает; и христианское православное веры Греческаго закона ничем не рушить и не безчестить, и иных никаких вер не вводити, штоб светая православная вера Греческого закону мела свою целость и красоту по-прежнему; и Российскаго государства людей православных крестиан от Греческое веры в Римскую и ни в которую иную веру силою и нужею и иными никакими мерами не отводити; и жыдом в Российское во все государство с торгом и никоторыми иными делы не ездити; целбоносные гробы и мощи светых государю королевичу Владиславу Жикгимонтовичу мети в великой чести; а светейшого Гермогена патрыарха Московского и всея Руссии, также и митрополитов, архиепископов, епископов, архимандритов и игуменов, попов и дьяконов, и священнический и иноческий чин, и весь освещенный собор христианское православное веры Греческаго закону чтити и беречы во всем, и в духовныя во всякия святительския дела не вступатися, и иных вер, опрычь Греческое веры, в духовный чин не поставляти. А што дано церквам Божьим и в манастыри отчыны или угодей, и што шло при прежних государех ружного хлеба и всяких угодей, и того данья всих прежних государей московских и боярскаго и всяких людей данья у церквей Божиих и у манастырей не отнимати, быти всему по прежнему, ни в чем не нарушаючи; и церковных всяких манастырских чинов ни в чем не рушати, и ружные всякие оброки церковные и манастырские, которым преж сего давано из государское казны, то все давати по прежнему из государское казны; и милости ради великаго Бога к церквам и к манастырем всякаго даяния прибавливати».

Итак, королевич Владислав, приняв царский венец от патриарха по устоявшемуся чину венчания московских государей, не просто дозволяет провести обряд как некую формальность. Нет, он обязан сделаться нелицемерным православным. Должен почитать святые мощи, иконы, окружать заботой храмы, жертвовать на Церковь. Чтить и беречь всё православное духовенство от мала до велика. Не предпринимать никаких мер по распространению на русских землях иных вероисповеданий, помимо православия, не допускать «жыдов» (иудеев) в Московское государство (последнее, впрочем, было и в предыдущем варианте). Поле для маленькой уступки сохранено лишь в отношении единственного костела для католиков из Владиславовой свиты. Но тут появляется очень существенная поправка по сравнению с февральским вариантом: решить вопрос о костеле положительно может лишь Земский собор, где председательствовать будет сам патриарх. Стоит ли сомневаться, что в этих словах звучат требования Гермогена?

Наконец, самый существенный вопрос, вынесенный в конец договорной грамоты и прописанный с особыми оговорками, — принятие Владиславом восточнохристианской веры.

Сам Жолкевский не мог его решить. Он не имел официальных полномочий даже для ведения переговоров, а уж обещать перекрещивание королевского сына от своего имени гетман в принципе не мог ни при каких обстоятельствах. Поэтому в текст договорных бумаг вошла крайне осторожная формулировка: «А о крещеньи, штоб государу его милости Владиславу Жыкгимонтовичу королевичу пожаловати креститися в православную христианскую веру Греческого закону, и быти в православной христианской Греческой вере… о чом гетман тепере от государа короля его милости науки и порученья не маю (то есть «не имею». — Д. В.), и о том я, гетман, прыговорил с паны бояры, что им послати о том бити челом и договор чинити к государу Жигимонту королю… и королевичу… Владиславу Жыкгимонтовичу»{212}.

Русские источники, притом не одни лишь историко-публицистические, но и документальные, указывают на Гермогена как на персону, стоящую за жестким и неотменным требованием о переводе королевича в православие: «Патриарх Ермоген со всем освященным собором советовав и, по прошенью бояр и всех людей Московского государьства, благословил их на сьезд ехати к гетману, велел на том, что им гетману говорит, чтоб королевич Владислав крестился в православную веру крестьянскую греческаго закона, и всем бы городом быть по прежнему к Московскому государьству, как при прежних государех, а в Литву городов не отдавать и воеводам литовским и полковником по городам не быть; и будет королевич крестица, и ему быть государем царем на Московском государстве; а будет не креститца, и ево на Московское государство не хотят»{213}.

Предварительно стороны договорились о том, что королевич доберется до Можайска, а там Гермоген окрестит его в православие, дабы к стенам Москвы Владислав подъезжал уже православным человеком. Но это была всего лишь, как говорят в наши дни, «организационная прикидка».


Обе стороны с радостью и воодушевлением смотрели друг другу в глаза, открыто, честно, щедро раздавая обещания. И с таким же воодушевлением плели дипломатические лукавства, тонко оставляя себе пути отхода от соглашений.

Поляки тут оказались в более выгодном положении: победители, к тому же единственная сила, на которую Мстиславский и его сторонники могли рассчитывать как на более или менее надежный щит против Самозванца…

Боярское правительство присягнуло на верность Владиславу, привело к присяге Москву, а затем разослало по верным городам своих представителей с крестоцеловальными клятвами. Всё это произошло, стоит заметить, до того, как польский король утвердил соглашения, заключенные гетманом. Парадоксальная ситуация! Владислав де-факто уже признавался русским царем, еще не добравшись до Москвы, не приняв православие, не согласившись править Россией в соответствии со статьями августовских договоренностей. Король польский не убрал войск из-под Смоленска. Поляки еще не приступили к выполнению главнейших условий московского правительства, а оно торопилось намертво закрепить монаршие права польского королевича! Вскоре с Московского монетного двора побегут по всей стране серебряные ручейки монет с надписью: «Царь и великий князь Владислав Жигимонтович»{214}.

Гермоген, вероятно, столь поспешным действиям князя Мстиславского сопротивлялся.

Поздняя летопись доносит известие, позволяющее как будто услышать обличающий голос патриарха. «Если… крестится [Владислав] и будет в православной вере, — пересказываются речи Гермогена, обращенные к боярам-переговорщикам, — я вас благословлю, а если не… крестится, то разрушение будет всему Московскому государству и православной христианской вере, да не будет на вас нашего благословения». Бояре повели переговоры с этой позиции. «Гетман же с ними встретился и говорил о королевиче Владиславе. И на том уговорились, что королевича на Московское государство дать и креститься ему в православную христианскую веру. Гетман же Жолкевский говорил московским людям, что “даст де король на царство сына своего Владислава, а о крещении де пошлете послов бить челом королю”». Патриарх Гермоген «укреплял» бояр, чтобы «отнюдь без крещения на царство его не сажали».

Другой русский источник того времени прямо сообщает: «мнозии людие» требовали «послати к королю укрепиться крестным целованием», а Гермоген отвечал им: «О людие Московстии! Пождите, дабы не вскоре предатись», то есть уговаривал не торопиться с присягой на имя королевича. «И много пренемогаяся… месяца августа в 3 день выехаша за град Московские боляре, и съехаша с Литовским гетманом Станиславом Желковским, много о сем изречение бысть и всячески глаголаша с ним, дабы не поручена была наша христианская вера греческого закона папежскому закону. Литовский же гетман клятвы страшныя на ся возлагая, яко быти вере неподвижно во веки, еще же вдаст и лист от короля за королевскою рукою и за печатью, в нем же пишет, яко быти вере по прежнему обычаю, також и всему государству во всем достоянии, и многу схождению бывшу. Тогда целоваше крест». Проще говоря, Гермоген сомневался: стоит ли целовать крест Владиславу, пока он не крещен в православие. Заклинал не спешить с этим актом. Договорились же о другом. Королевичу все-таки присягнули заранее, но у Москвы от польского лукавства еще оставалась иная страховка: «Литве в Москву не входить; стоять гетману Жолкевскому с литовскими людьми в Новодевичьем монастыре, а другим полковникам стоять в Можайске. И на том укрепились, и крест целовали им всей Москвою. Гетман же пришел и встал в Новодевичьем монастыре»{215}.

Но этим далеко не исчерпывается кошмар глубочайшей политической капитуляции.

Сам текст грамот, по которым русские приводились к присяге Владиславу, ни к чему не обязывал королевича. Там сказано: приводимые к присяге целуют крест на том, что обязуются верно служить новому царю и его потомству, как служили они прежним царям московским, не мыслить себе иных государей из Московской державы или из иных стран, поддержать отправку посольства к Сигизмунду III, с тем чтобы тот «пожаловал» бы, дал своего отпрыска на царство. В последних строках имеется обнадеживающая оговорка: «А ему, государю, делати во всём по нашему прошению и по договору послов Московского государства с государем с Жигимонтом королем и по утверженой записи гетмана Станислава Станиславовича Жолкевского»{216}.

Но как ее трактовать, эту оговорку? Гетман не поручился ни в перемене веры королевича, ни в отступлении поляков от Смоленска, он вообще, строго говоря, вел переговоры самочинно. Договор с Сигизмундом пока не заключен. А простое «прошение» присягающих русских — не то средство, чтобы вышибить слезу из умиленного польского сердца.

Что же выходит? Вся московская дипломатия августа 1610 года — игра в поддавки? Или, может быть, каскад соглашений, половину которых узкий слой высшей русской аристократии изготовился легко «потопить», лишь бы в конечном итоге его интересы не пострадали, притом интересы иных общественных слоев и не собирались всерьез учитывать?

Подобные умозаключения нередко проскальзывают в историко-публицистических сочинениях. Однако есть веские причины усомниться в столь незамысловатых трактовках.

Москва получила мир с сильным противником, недавно разбившим ее войско.

Москва столкнула лбами поляков и Лжедмитрия II. Боярское правительство допустило его чуть ли не под самые стены Москвы. Жолкевский же реально способствовал тому, чтобы рать Самозванца отступила. Гетман употребил свою воинскую силу в соответствии с договором. Использовав чужих солдат, правительство Мстиславского обезопасило столицу от Лжедмитрия и его союзников. В Москве, правда, многие считали иначе: «Всею землею Росийскою целовали крест Господень, что Владиславу Жигимонтовичю служите прямо во всем. С Вором же вси сущий, сиа увидевши, отидошя… в Колугу. За ними же поляки не погнашя, но оставишя их, да разоряют христианство. Патриарх же зело плакася, видя таковое нестроение»{217}. То есть, отдавая трон польскому королевичу, москвичи ждали от его соотечественников более значительных военных услуг. Но положа руку на сердце согласимся, что Лжедмитриева рать в Калуге — совсем другое, чем она же рядом с Москвой.

Те из московских политиков, кто не был уверен в правильности выбора, получили возможность затянуть окончательное решение до исхода переговоров с Сигизмундом III.

Хотя «Семибоярщина» и выступала теперь как друг и союзник польского воинства, но всё же она предпочла договориться с Жолкевским, чтобы тот без разрешения бояр не пускал своих «ратных людей» в Москву. До поры ворота Семихолмого града были затворены для бойцов гетмана.

Представители далеко не всех общественных групп присягнули Владиславу. В крестоцеловальной грамоте сказано: аристократия, дворянство, служилые люди «по прибору», приказные и торговые люди целовали ему крест, а вот «святейший Ермоген, патриарх Московский и всеа России», архиереи, архимандриты и игумены всего лишь «на Росийское государство хотят его с радостью». Иначе говоря, русское духовенство воздержалось от присяги до решения вопроса о перемене королевичем веры.

Для Гермогена, как показывает его позиция, отраженная во множестве источников, Владислав являлся «меньшим злом». Чужой «королевич» в глазах патриарха выглядел гораздо худшим царем, чем один из своих князей. Но всё же он рассматривался как приемлемая кандидатура. Ведь не этническая же принадлежность волновала Гермогена, большую часть жизни проведшего вне коренных русских земель! Он беспокоился исключительно из-за судеб веры. Первоиерарх готов был принять монарха из поляков, а не из русских — да хоть из татар, думается! — если тот сделается православным и не станет привечать иные конфессии с высоты российского престола.

Как Гермоген, так, надо полагать, и все до поры притихшие сторонники «русского варианта» при выборе нового царя видели в оговорке — той самой, на последних строках крестоцеловальной клятвы, — отнюдь не простую формальность, а хитрую лазейку. С точки зрения поляков, правовая логика давала им неоспоримое преимущество: русские присягнули Владиславу в основном за… обещания. Но ведь и сама присяга, само целование креста — тоже всего лишь обещание, а именно обещание верной службы, данное перед лицом Господа. Тут логика другая. Не юридическая, а религиозная. В соответствии с ней нарушение одних обещаний обнуляло и другие, данные в обмен на первые.

По-польски выходило: дело сделано!

По-русски выходило: всё только начинается — не утвердите договора, так и присягу долой!


Приблизительно в это время произошли три события, многое объясняющих в политической реальности междуцарствия.

Во-первых, в Москве появились русские вельможи, давно принявшие сторону поляков и участвовавшие полгода назад в первых переговорах о призвании Владислава[56].

Видя, с каким недоверием относится к «польскому варианту» значительная часть москвичей, зная о настороженном отношении к нему самого патриарха, они повели разговоры в том духе, что сделан правильный выбор и сомневаться не стоит. Они имели письмо от Сигизмунда III, где старшего из них, боярина Салтыкова, рекомендовали в качестве доверенного лица польского монарха по московским делам{218}.

Гермоген встретил прибывших неприветливо: «Пришли во град… враги богоотступники Михаил Салтыков да князь Василий Мосальский с товарищами, в соборную апостольскую церковь Успения Пречистой Богородицы, и пришли к благословению к патриарху Гермогену. Патриарх же их не благословил и начал им говорить: “Если пришли вы в соборную апостольскую церковь правдою, а не с ложью, и если в вашем умысле нет разрушения православной христианской веры, то будет на вас благословение от всего вселенского собора и мое грешное; а если вы пришли с ложью и разрушение православной христианской вере будет в вашем умысле, то не будет на вас милость Божия и Пречистой Богородицы и будете вы прокляты от всего вселенского собора”… Тот же боярин Михаил Салтыков с ложью и слезами говорил патриарху, что будет [королевич] истинным государем. Он же их благословил крестом. Тут же пришел к благословению Михалко Молчанов. Он же ему возопил: “Окаянный еретик! Не подобает тебе быть в соборной апостольской церкви”. И повелел из церкви его выбить вон с бесчестием»{219}. Каков был дворянин Михаил Андреевич Молчанов по вере своей — про то знали Бог да святейший патриарх. К нашему времени не сохранилось источников, по которым историк мог бы здраво судить об этом. А вот то, что он имел заслуженную славу душегуба[57], изменника, развратника и вернейшего слуги поляков — факт несомненный. Салтыкова недолюбливали в Москве — слишком уж тесно он связал себя с иноземной властью. Но Салтыков, при всей его жестокости, при всем его потакании полякам, все-таки мог считаться крупным политиком, а не дюжинным корыстолюбцем с королевским ошейником на горле. Молчанов — птица иного полета. Этот в большей степени слыл отчаянным злодеем, уголовником, прорвавшимся к большой власти, «ведомым вором», как тогда говорили. Хорошего же приспешника нашел себе Сигизмунд III! Русские отшатывались от него, как от смердящей падали. Гермоген не мог благословить такого человека, это было бы нестерпимой ложью и фальшью. Какой бы ни стоял за Молчановым высокий покровитель, а власть духовная подчиняется иному долгу и падать ниц перед земным благоволением, оказанным гнусному временщику, ей неуместно.

Это столкновение, видимо, быстро ставшее пищей молвы, еще раз показывает: хотя «польский вариант» и возобладал, но его реализация с самого начала вызывала в русском обществе немалое напряжение.

Во-вторых, Гермоген сделал очень значительный вклад в Троице-Сергиеву обитель. 22 сентября 1610 года патриарх дал монастырю 100 рублей «по себе и по своих родителех»{220}.

Для весьма немолодого человека, вообще говоря, нормальное дело — позаботиться, чтобы после его кончины иноки молились о нем и о его родителях. В самом факте такого пожертвования нет ничего удивительного. Но вот размер его изумляет: это необычайно большая сумма даже для архиерейского вклада. Как правило, столь значительным вкладам придается особенное значение.

Можно предположить одно из двух. Либо святитель Гермоген почувствовал угасание сил и здоровья, а потому начал готовить душу к отходу из мира сего. Либо он провидчески воспринял скорое свое жестокое столкновение с поляками как данность. Тогда о душе следовало позаботиться весьма спешно…

Существуют серьезные основания верить в справедливость второго суждения. Ровно за сутки до того, как патриарх сделал огромный вклад, произошло третье событие, сильно изменившее расстановку сил в Москве и мощно укрепившее позиции Жолкевского. Оно связано с действиями доверенных лиц короля Сигизмунда, в первую очередь — боярина Салтыкова.

Добравшись до Москвы, он развернул бурную деятельность, привлекая на свою сторону всех активных приверженцев польской власти. Салтыков призывал доверять Сигизмунду. Между ним и Гермогеном завязалось противоборство, окончившееся поражением патриарха и крайне болезненными для «русской партии» политическими последствиями.

Жолкевский рассчитывал на услуги боярина в чрезвычайно щекотливом деле. Гетман стремился закрепить успех за польским оружием. С этой точки зрения две главнейшие опасности, которые он видел для своих соотечественников в Москве, это восстание москвичей (их Жолкевский именовал «московской чернью, склонной к возмущениям»), а также новое наступление Лжедмитрия II. Гетман желал занять главнейшие цитадели русской столицы, куда его бойцов до сих пор не пускали. Их держали на окраинах, и это не удовлетворяло польского военачальника. Знать, составившая боярское правительство, изначально готова была уступить полякам в таком деле. Она даже видела для себя выгоду в подобного рода уступке, поскольку боялась нового общественного взрыва и прихода буйных отрядов Самозванца. Патриарха и простой народ, оказывавший сопротивление, пришлось — подтверждают и сами поляки — уговаривать «разными способами».

Салтыков, как сообщает источник, «нача своя коварственная творити, овиих прельщением и муками, иных ласканиями и имениями многих уловлиша и приводя к своей прелести. Тогда же святейший Ермоген патриарх о сем много ему возбраняя и запрещая и вечному проклятию предая и из благословения изъимая и из церкви изжена и христианству чужа его именуя. Он же окаянный с патриархом вси вопреки глаголаша и святительский его сан и здравое его учение небрежению предая и ни во что вменая: помрачи бо ему злоба сердце его… По сему Михайлову злому умыслу, восприяша гетмана со всем воинством во град и предашася в руце его месяца сентября в 21 день 119 (1610) года. Той же гетман вшед во град и войско свое по главным домом поставляет во внутреннем граде превысоком Кремлю и наказа их довольне, како бы им быти от Московских людей в опасеньи и постави над ними воеводу и властелина пана некоего, Александра Гонсевскаго, королевским неправдам верна советника»{221}.

Блистательный русский публицист того времени, сладкогласый князь И.А. Хворостинин, в ярких красках описывает печальную историю борьбы патриарха Гермогена с боярином Салтыковым: «Многие из наших именитых людей вошли в соглашение с врагами и советы давали нам, говоря, что государя у нас нет, и род властителя великого Владимира, самодержца всея Руси, дома его прекрасные наследники — наши господа исчезли, и порабощены мы теперь себе подобными: “Слушайте внимательно! Вот сын польского и литовского короля, по имени Владислав, и он подходит нам в правители: юноша прекрасный, из рода древних самодержавных владык, и никто не может его упрекнуть ни в чем, настоящий властелин и подобен он во всем нашим прежним владыкам. Видя наше несчастье и смятение, отец его, самодержец, хорошее дело нам предлагает, как будто мерило правильное, сына своего нашей земле царем дает. Послужим же ему, как законному своему владыке. Не будем упорствовать в беспорядке из-за вероучения: хотя он и не одной с нами веры, но хочет он ради нас православие принять и быть с нами вместе в единой благой совести закона нашего, а их веру не исповедовать и не распространять, и не строить свои храмы, но честно соблюдать установления нашего православия, суть веры, по правилам соборов действовать, а свои умствования отвергнуть и быть последователем вселенской святой восточной церкви”. Такими пространными речами они убеждали нас, а потом все сошлись на собор, и эти советы были признаны правильными… Всё это видя, церковный наш пастырь, святейший патриарх, томится душой и ревностью духовной распаляется, и призывает он не верить обещаниям чужеземцев и наших предателей. Как пророк он предсказал и указал нам, что они коварно это делают, и не на пользу нам это: “Молитесь же, чтобы мы соблюли незапятнанной чистоту веры во всех делах своих, чтобы добродетельно жили. Только умоляю, чтобы вы следовали этому, и тогда Бог вскоре мир дарует нам и избавит нас от злодеяний их ради запечатленного навеки кровью обещания господа нашего Иисуса Христа!”

При этом святитель слезами лицо, одежду и бороду орошал… Хотя был отец наш украшен сединами благолепными, как нива, смотрящая на жнеца, никто не устыдился старости его и словам поучения его не внимал и даже нечто преступное против него замышляли»{222}.

Иные русские источники подтверждают: Гермоген всячески противился проникновению иноземных войск в Москву. Более того, патриарха поддерживала в этой упорной борьбе влиятельная группа политиков. Один из них, князь И.Н. Одоевский, прямо высказался за вооруженную оборону столицы.

Как это произошло, кратко и емко объясняется в публицистическом памятнике того времени — «Казанском сказании»: «Прежереченныйже вор (Лжедмитрий II. — Д. В.) отъиде от царьствующего града в Калугу, по лукавному совету гетмана Желковского (Жолкевского. — Д. В.). Егда же окаянный гетман хотя внити во царьствующий град… от вельмож князь Иван Микитич Одоевской и мало избранных с ним от лутчих вой возглаголаша всем бояром и воем Московского государьства: “Вразумитеся, о людие, яко лестью сею гетман идет… (то есть обманом. — Д. В.) во царьствующий град и вручает его себе. Идем убо и мы вси единодушно и положим телеса своя на стенах градных. Лутче есть нам ныне умерети за веру свою и за образ чюдотворной иконы Пречистой Богородицы и за святыя Божий церкви и за святыя чюдотворныя мощи, нежели живым сущи злая возприяти”. Сия убо глаголы возвестили святейшему Ермогену патриярху. Он же… твердый адамант и непоколебимый столп, святейший патриарх Ермоген Московский и всеа Русии, слыша сия и возлюби совет их и глаголя со слезами: “Воистину, сынове света, изыде на градния сте[ны] и возбраните им, да не внидут во царствующий град волцы и не восхитят о[в]ца Христовы! Постойте мало во утвержении крепости своей и узрите милость Божию совершенну. Аще ли же не послушаете совета нашего и внидут сии окаяньннии во град Москву, то злая воспримете”»{223}.

Но выступлением князя Одоевского дело не ограничилось. Мстиславскому и его сторонникам, помимо патриарха, противостояли князья Голицыны, князья Воротынские, московское дворянство, купцы. Фактически Гермоген на какое-то время встал в центр большой политической группировки, отстаивающей город от посягательств Жолкевского.

17 сентября, когда поляки уже договорились с боярами о вводе своих войск в Москву и послали офицеров «для распределения квартир», некий чернец «ударил в колокол и сказал собравшемуся народу, что [поляки] направляются к городу». Бояре попросили гетмана отложить ввод войск на несколько дней. Пытаясь загладить впечатление от «неудобной» ситуации, московское правительство пошло на важную уступку: «Они выдали гетману троих Шуйских»{224}.

Однако временный успех не означал решительной победы Гермогена и его сторонников. Другая группировка, возглавленная князем Мстиславским, оказалась сильнее. Именно она повернула дело так, что проникновение ратников Жолкевского за городские стены сделалось реальностью, но не воспринималось большинством москвичей как враждебный акт. Во всяком случае, сначала.

По свидетельству летописи, когда боярская партия Мстиславского решила пустить «литву» в город, «за то был… патриарх Ермоген Московский и всея Русии и бояре князь Андрей Васильевич Голицын да князь Иван Михайлович Воротынский, и многие дворяне, и дети боярские, и гости, и торговые люди, что литвы в город не пустити, покамест послы сходят князь Василей Васильевич Голицын с товарыщи», то есть пока посольство князя В.В. Голицына под Смоленск не договорится о принципиальных вопросах с королем Сигизмундом. Но у них за спиной действовал влиятельный противник: «По грехом бояре посмутились: князь Федор Иванович Мстиславский с товарыщи, а подбил их изменник Михайло Салтыков да Фетька Андронов. А литва, как пришла в город [Москву], и стали во всех городех, и насильство почали чинить великое бояром и дворяном, и всяким московским людем»{225}.

В отношении Гермогена этот шаг был оформлен не как прямое и очевидное нарушение его воли, а как… уступка. Правда, таковою он выглядел лишь в глазах самих вояк Жолкевского, русские же очевидцы ничего подобного не думали.

До того как гетман вошел в Москву, его резиденция размещалась в Новодевичьем монастыре, а полки встали по слободам, за пределами Белого города. Жолкевский отправил к патриарху своего родственника («сестренца») Болобана, православного, чтобы договориться о вводе своего штаба в Новодевичий. Патриарх «штоб ратным людем в Девиче монастыре стоять, не производил, для того, штоб отгуле… черниц не перепроваживать». Думные чины из боярского правительства ходили к патриарху и уговаривали отступиться. Жолкевский в обитель всё же вошел. Многие упрекали Гермогена, а боярин Иван Никитич Романов (младший брат Филарета, митрополита Ростовского) говорил ему: «Ведаешь… ты сам, какова в людех на Москве смута, надобе нам свои головы от Вора оберегати, а воинских людей польских и литовских для береженья в столицу впустити, или в Девичьем монастыре да по слободам поставите; и коли на то не производишь, и то ведаешь ты; а станется столице какое дурно от Вора. Ино наши души в том перед Богом и господарством будут чисты; а ныне только гетман пойдет с войском прочь от столицы, и нам ити за ним, а голов наших не выдати Вору». Патриарх понимал, разумеется, опасения «Семибоярщины»: как бы свои головы уберечь! Но его беспокоил вопрос куда более важный для государственного порядка: «Какой будет… московским людем сыск и управа», если польско-литовские отряды начнут нарушать покой жителей столицы?

Тогда поляки составили особые «статьи», где содержались указания гетмана «жолнерам», как им вести себя в городе. Их перевели на русский и передали патриарху. Упор в «статьях» делался на то, что польские командиры обязаны поддерживать жесточайшую дисциплину. За малую вину им вменялось в обязанность применять смертную казнь, хотя московский Судебник предписывал более мягкие наказания: батоги или тюремную отсидку (она, к слову сказать, по старомосковским законам никогда не бывала длительной). Именно строгость названных статей, по мнению поляков, дала Гермогену повод пустить гетмана с войском «не в Девич монастырь, але в столицу… и от Вора столицу оберегати». Допустим, освобождение Новодевичьей обители действительно должно было восприниматься патриархом с радостью — какая жизнь тамошним монахиням, когда рядом с ними чужие солдаты?! А вот что касается «статей», то Гермоген, надо полагать, очень хорошо понимал: их соблюдение останется на воле и здравом смысле вражеских офицеров; когда то и другое им изменят под давлением обстоятельств, самые крепкие обязательства превратятся в пустой звук.

Правая рука гетмана, Александр Гонсевский, был уверен: патриарх отступил «не для королевича его милости, але для себе, боячися, штоб его Вору не отдано, и так бы с ним от Вора не учинилося, как прежнему Иеву патриарху от Гришки Отрепьева сталося»{226}. Правда намного прозаичнее. Неизвестно, изъявлял ли Гермоген добрую волю на ввод гетманской армии в столицу. Возможно, сего не произошло. Скорее всего, поляки сделали несколько малозначительных уступок, Болобан мило поговорил с первоиерархом, но добился только одного: Гермоген не стал поднимать народ для открытого сопротивления. А ворота Москвы открылись перед поляками и литовцами не по его слову, но лишь волей Мстиславского со товарищи, безо всякого патриаршего благословения.

Так или иначе, худшее следствие чудовищной уступчивости бояр обрушилось на Москву. Иноземные полки заняли Кремль, Китай-город и Белый город. Им отдали контроль над мощными укреплениями, прежде никем никогда не взятыми штурмом.

Так, не сделав ни единого выстрела, не потеряв ни единого солдата, Жолкевский одержал большую победу. Русская аристократия, увлеченная, как видно, проектом перестройки Московской державы на польско-литовский лад, шла за гетманом, ничуть не сопротивляясь его воле. Ее неразумием и ее слабостью тогда было отдано чрезвычайно многое.

Возвращать уступленное придется с боем — кровью, болью, тяжкими потерями…

Но пока о грядущей борьбе никто еще не задумывался. Пока в Москве поддерживалась иллюзия полного мира с иноземной ратью и чуть ли не благорастворения воздусей.

И лишь патриарх Гермоген, предвидя бурю, сделал тот самый громадный вклад в Троице-Сергиеву обитель…


Князь Мстиславский во главе аристократической делегации с почетом встречал у ворот Москвы войско гетмана Жолкевского. Именно он упрашивал Жолкевского остаться в русской столице, когда тот вознамерился ее покинуть. Сам гетман впоследствии рассказывал об этом эпизоде в подробностях, довольно неприятных для репутации князя Мстиславского: «В то время, когда гетман[58] должен был выезжать из Москвы, пришел к нему Мстиславский, и с ним около ста знатнейших бояр, и, запершись с гетманом, просили его о двух вещах: во-первых: не предстоит ли возможности, чтоб он не уезжал от них, ибо, говорили они, теперь в присутствии твоем мы живем смирно и согласно, а по отъезде твоем опасаемся, чтобы люди ваши, как своевольные, с нашими людьми не произвели ссоры; во-вторых, ежели иначе быть не может, и он должен ехать, то в таком случае, чтобы войско свое оставил в хорошем управлении. Они же [бояре] со своей стороны обещали стараться до прибытия королевича удержать дела ненарушимо и в спокойствии; но только чтобы гетман поехавши просил е. в. короля сколь возможно скорее отправиться на сейм, присовокупляя: “Знаем, что у вас не может быть ничего прочного без утверждения сейма; а потому, пусть е. в. король, уговорившись и определив с послами нашими все дела, касающиеся обоих государств, после сейма как наискорее приезжает к нам с государем нашим королевичем Владиславом, ибо мы знаем, что королевич по молодости своей не совладает еще с столь великими делами, то чтобы король до совершеннолетия управлял государством”. Гетман отвечал им, что иначе не может сделать, как только отправиться; однако так уезжает, что войско будет содержаться в таком же порядке, как и в присутствии его»{227}.

Жолкевский постарался максимально укрепить власть поляков над Москвой. Часть московских стрельцов и других служильцев отправилась на Новгородчину. Под предлогом угрозы от наступающих шведов их удалили из столицы. Во главе стрелецкого корпуса встал Иван Салтыков — «верный доброжелатель короля», как называли его сами поляки. Над теми стрельцами, кто еще оставался в столице, Жолкевский поставил… поляка! А именно велижского старосту Александра Гонсевского, которому предстоит сыграть выдающуюся, но черную роль в судьбе Великого города. Главное, что делал Гонсевский, находясь на посту главы Стрелецкого приказа, была дальнейшая рассылка подчиненных по дальним городам.

Жолкевский получил официальное согласие «Семибоярщины» на все эти действия. Первую «партию» стрельцов, уходивших из Москвы, гетман задобрил подарками и угощениями, да так, что поляки довольно поговаривали: «Мужичье это готово было на всякое его изволение»{228}. Вождь поляков действовал как большой хитрец и весьма искусный политик. Ему удалось усыпить бдительность русских, уставших от войны и с радостью принявших мир. Немногие из них задумывались: так ли хороши иноземные пришельцы, как старается показать их начальник? Пока ни о заговорах, ни о каком-либо неподчинении новой власти речи не шло.

Недюжинное упорство понадобилось Жолкевскому, дабы поладить с патриархом, коего гетман опасался больше всего: «С патриархом, человеком весьма старым, ради религии (опасаясь в ней перемены) сопротивлявшимся делам нашим (польским. — Д. В.), гетман сносился сперва пересылаясь, а потом, сам у него бывая, приобрел (по-видимому) великую дружбу его и различными способами ухаживал до того за ним, что старец, как было слышно, возымел к нам противное прежнему расположение». Оговорки «по-видимому» и «как было слышно» показывают, что в этой самой «великой дружбе» поляки во главе с их командующим вовсе не уверились до конца. В самом начале октября, как будет показано ниже, патриарх произведет действия, прямо противоречащие этому мнению Жолкевского. Полководец еще не уехал из Москвы. Он видел, каково истинное настроение Гермогена, и все-таки написал о каких-то своих успехах в общении с ним. Но дело тут не в самохвальстве гетмана. Причины серьезнее. Как еще мог написать он? Как мог блестящий военный сознаться, что покинул свои полки, оставив за спиной громадную проблему, можно сказать, мину замедленного действия? А крайнее раздражение Гермогена против поляков и было настоящей взрывчаткой, подложенной под их власть в русской столице, притом свечка над горой пороха уже украсилась язычком пламени. С каждой неделей «фитилек» сокращался и сокращался, прогорая…

Устроив дела подобным образом, гетман покинул Москву. Это произошло на рубеже октября и ноября 1610 года.

Он уехал в высшей степени вовремя, оставив себе все лавры большой политической удачи, а своему преемнику Гонсевскому — все превратности, каковые явятся очень скоро.

Вот признание, содержащее зерно всех будущих неудач польской власти в Москве: «[Гетман] торжественно объявил думным боярам, что желает отправиться к… королю, представляя им различные причины своего отъезда: отдать отчет лично… королю обо всем, что случилось и по какой причине, послам их помочь в желанном и скорейшем отправлении и переговорить, наконец, о надлежащем содержании войска и уничтожении Калужского обманщика. Но причины эти были поверхностные, о действительной же причине он умолчал, храня ее в великой тайне, а именно, что… король как письмом, так и чрез старосту Велижского, объявил свое желание приобрести Государство Московское не для королевича Владислава, но для самого себя. Гетман, имея достаточную опытность касательно воли народа московского, который никоим образом на это не согласится, предвидел, что должны наступить великие замешательства и затруднения, когда намерение… короля будет открыто»{229}.

Неумеренность политических амбиций Сигизмунда III, грубый, лобовой его курс в отношении русских еще приведут поляков к тяжелому поражению. Жолкевский, расчетливый и опытный человек власти, думал на несколько ходов дальше, нежели его сюзерен. Но верховная власть принадлежала не ему. Если бы польские дела в Москве вел гетман, а не король, как знать, удалось бы русской столице сбросить иноземную власть за два года или этот процесс затянулся бы надолго…


Еще до того, как Жолкевский убыл из Москвы, боярское правительство снарядило посольство к Сигизмунду III. Это «великое посольство» имело своей целью привезти назад утвержденный договор и, в самом удачном случае, нового царя. А значит, ему предстояло снять несколько серьезных проблем, которым гетман не мог дать окончательное решение своим именем.

Вот эти проблемы: перекрещивание Владислава и отправка его с соответствующей свитой в Москву; снятие осады со Смоленска; возвращение порубежных земель и городов, занятых польско-литовскими войсками[59]. Почти все прочие статьи августовского договора имели под собой согласие польского монарха, так или иначе высказанное заранее. Устройство польского костела в Москве — вопрос, не входивший в сферу компетенции посольства, поскольку его мог решить только Земский собор.

Послы отправились в путь 11 сентября 1610 года, а добрались до королевского лагеря под Смоленском в начале октября. Во главе весьма значительной группы дипломатических представителей Москвы (более 1200 человек!) стояли князь В.В. Голицын и Филарет, митрополит Ростовский. Вместе с ними ехали окольничий князь Д.И. Мезецкий, думный дворянин В.Б. Сукин, дворяне, дьяки, архимандрит московского Новоспасского монастыря Евфимий, келарь Троице-Сергиевой обители Авраамий Палицын, множество «выборных людей» от «разных чинов». Казалось бы, столь значительное посольство могло быть нацелено только на успех.

Однако в действительности его… запрограммировали на неудачу.

Во-первых, сами поляки — как Жолкевский, так и Сигизмунд — уже знали: августовские соглашения обречены на пересмотр. Король хотел заменить собою сына. Деблокада Смоленска в планы поляков явно не входила.

Во-вторых, сами русские, как ни парадоксально, отправлялись вовсе не за Владиславом.

Кто вошел в руководящую группу посольства? Князь Голицын, сам строивший планы на престол. Митрополит Филарет (Романов), имевший в сыновьях еще одного претендента. Настоятель Новоспасского монастыря, прочно связанного с родом Захарьиных-Юрьевых-Романовых (там располагалась их семейная усыпальница), то есть с тем же Филаретом. Келарь Авраамий, ненавидевший польско-литовских захватчиков после того, как они истерзали осадой Троице-Сергиеву обитель. Ни один из них не был заинтересован в удачном исходе общей миссии. Их больше устроил бы провал, поскольку тогда появлялась возможность продолжить собственные политические игры.

Князь Мезецкий и думный дворянин Сукин могли дать слабину, пойти на компромисс — так и произойдет впоследствии. Но они являлись второстепенными лицами посольства. Кроме того, Мезецкий и особенно худородный Сукин по своим местническим позициям намного уступали Голицыну, высшему аристократу. Его слово при любых обстоятельствах получало бы более вескости, нежели их претензия какого угодно рода.

У Сигизмунда III был один-единственный шанс поладить с таким необычным посольством: согласиться на все требования боярского правительства. Тогда у Голицына с Филаретом просто не осталось бы оснований для спора. Но король вовсе не желал подобного исхода.

Таким образом, дипломатическая миссия, отправленная под Смоленск, провалилась уже на выходе из Москвы.

Патриарх Гермоген самым очевидным образом способствовал этому провалу.

Во-первых, представители духовенства, отправленные к Сигизмунду, явно отбирались по его слову. Возможно, патриарх повлиял и на отбор прочих представителей Москвы — из дворян и дьяков. Летопись откровенно указывает на то, чем руководствовался Гермоген, оказывая подобное влияние: «Бояре же пришли к патриарху и начали говорить ему о том, чтобы выбрать послов из духовного чина и из бояр, а с ними, выбрав, послать ото всяких чинов людей добрых. Патриарх же их укреплял, чтобы выбрали из своего чина людей разумных и крепких, чтобы прямо стояли за православную христианскую веру непоколебимо: “А мы соборно выберем мужа крепкого, кому прямо стоять за православную христианскую веру…”»{230}. Яснее не скажешь.

Во-вторых, глава Русской церкви отправил с посольством такие сопроводительные грамоты, после которых всякий успех переговоров становился немыслимым.

Дело не в том, как составлены документы посольства, предписывающие его «начальным людям» определенный образ действий. Там ничего «крамольного» нет. Одно лишь простое отражение тех требований, которые уже были озвучены в бумагах, подписанных Жолкевским. Посольский наказ составлен от имени Гермогена, Освященного собора, знати, дворян, приказных, всяких служильцев и торговых людей Московского государства. Там содержатся слова, звучащие нейтрально, в почтительном тоне: «Королевичу… Владиславу Жигимонтовичу пожаловати креститися». Среди прочих бумаг обнаруживается текст речи, предназначенный для коллективного зачитывания главными людьми посольства в польском стане. Речь обращена к «Владиславу Сигизмундовичу». На князя В.В. Голицына возлагалась обязанность произнести первую ее часть, а продолжали чтение менее значительные участники посольства. Так вот, в наказе требование перейти в православие сформулировано спокойно и уважительно. Официальные посольские «статьи» звучат следующим образом: Владиславу — креститься, и чтоб он «будучи на Московском государстве, от папы Римского их закону о вере не просил и благословения не принимал, и с ним о том не ссылался». Тех, кто «отступит от греческой веры», Владислав, взойдя на русский трон, должен будет казнить смертью и конфисковывать имущество. Жестко — но опять в духе августовских соглашений. Вариант, что Владислав не перекрестится в православие или хотя бы не захочет этого сделать до прихода в Москву, посольскими инструкциями не предусмотрен. Послам велено говорить: «А иного нам приказу о том никоторого нет»{231}. Иными словами: Москва не готова открыть ворота перед Владиславом, если он пожелает въехать в город, оставаясь католиком.

Притом посольские люди очень скоро узнали: ворота-то уже открыты, и въехали в них самые настоящие, неподдельные католики в полном боевом вооружении, притом католики, не имеющие никакого отношения к королевскому сыну. Позиция Голицына и Филарета оказалась страшно ослабленной через десять дней после выезда из Москвы. Требовалось недюжинное мужество, а еще того более — твердость характера, чтобы отстаивать русское дело в условиях, когда Кремль занят поляками…

И вот такое посольство, имея за спиной капитулировавшую твердыню, передает королю Сигизмунду и королевичу Владиславу два письма Гермогена о вере. Оба они составлены как моление и «челобитье» от имени «всего освященного собора», «московских чинов», приказных, дворян, торговых людей и всяких служильцев, а не только патриарха. Однако всё это перечисление требовалось для одного: усилить позицию, обозначенную в грамотах Гермогеном. Его авторство не вызывает сомнений. И тон обоих документов разительно отличается от тона прочих посольских бумаг.

Как небо и земля…

В письме, адресованном Сигизмунду III, говорится: от великого князя Владимира на Руси всегда сияла, «яко солнце», православная вера. К польскому монарху возносится прошение: «Великий самодержавный королю, даруй нам сына своего, его же возлюби и избра Бог во цари, в нашу православную греческую веру». Далее идет пространная хвала православной вере, начинаемая словами: «Ея же пророцы прорекоша, ея же апостоли проповедаша, ея же святи отцы утвердиша, ея же вси православнии христиане неблазненно и крепко содержаша, и по все время красуетца и светлеет и сияет яко солнце. Сия вера красна добротою паче всего сыном человеческим, на нея же божественная благодать излиявшись, и яко сладкая цевница, движущи новую и благолепную песнь духовную, в концы земли вскоре слышиму сотвори. Сия вера точащее нелестное млеко сосца непорочныя невесты Христовы, яко же есть писано, духовными наказаниями воспитает и в мере возраста исполнения Христова сподобляет верных достигнута добре. Сия вера преблаженными и пребожественными дуновении Параклитовыми от всея земли отгна всякую бесовскую губительную прелесть… О великий державнейший королю, великий государь! Даруй нам государя заповеди Божия соблюдати и державу Русскую сохраняти, и нас во тихости и в кротости и в любви и в милости содержати. Даруй нам царя, им же бы вера христианская не разорилась. Аще царь верен будет Богу, и Бог для его и людем его согрешения отпустит; аще ли царь будет Богу неверен, то большое зло наводит Бог на землю ту, понеже той есть глава земле и пастырь всему Христову стаду словесных овец…»{232}

В финале процитированного пассажа содержится смысловой заряд, явно оскорбительный и для Сигизмунда, и для Владислава. Если «царь верен будет Богу… Бог… людем его согрешения отпустит; аще ли царь будет Богу неверен, то большое зло наводит Бог на землю ту, понеже той есть глава земле и пастырь всему Христову стаду словесных овец». Но в начале-то письма сказано: отдай сына в «нашу православную греческую веру». Следовательно, пока царь пребывает вне «православной греческой веры», он Богу неверен. Выходит, сам Сигизмунд, католик, неверен Богу! Да и сын его всего лишь получает шанс на исправление души, а пока — сквернавец.

Но это еще цветочки. Ягодки пойдут в послании, адресованном королевичу.

Владиславу передают «моление ко крещению». Оно во многом повторяет послание Сигизмунду. Но есть отличия. Владислава упрашивают не противиться «суду Божию и нашему и всего собора и царского синклита и всех православных крестьян молению». Говорят: прими «веру непорочную», «прими убо, государь, сия благовоние и наслаждайся сим благочестие». Смысл: а пока, Владислав Сигизмундович, вера твоя порочна и смердит…

Моление о принятии православной веры весьма длительно и эмоционально: «Смилуйся, государь, прими веру, ея же благоверный великий князь Владимир… возлюбил паче всех вер… Прими веру, ею же Богу сам верен будеши; прими, государь, крещение, им же внидеши в небесное царствие… твоим крещением и правою к Богу верою Московское великое государство от мятения перестанет и тишину примет; твоим крещением кровь крестьянская перестанет литась…»{233} И так далее до самого конца. Смысл всё тот же: а пока, Владислав Сигизмундович, вера твоя — Богу измена. Нельзя, оставаясь в ней, войти в царствие небесное, но только став православным человеком.

Оскорбления, прямо нанесенные Гермогеном в этих двух грамотах, не имеют никакого отношения к всплеску чувств — раздражению против поляков, католиков, против бояр, нагло им потакающих, нет. Они вставлены в патриаршие послания с четким политическим расчетом, обдуманно. Повышенный эмоциональный фон — работа искусного публициста.

Надо понимать: для Гермогена нет и не может быть уступок на вероисповедной почве. Сама их возможность в его уме не существует. Он страж веры, не знающий компромиссов. И он никогда, ни при каких обстоятельствах не сдаст своих позиций. Нельзя быть немножко православным — так же, как женщина не может быть немножко беременной. Либо человек православен, либо нет. Царь живет у всех на виду. И русскому царю пристало быть безусловно православным, никакие «смягченные варианты» не проходят. Русский царь не может быть католиком, милостиво относящимся к православию. Он не может быть православным, покровительствующим распространению католичества на просторах своей державы. Никак. Никогда. Иначе — смерть ему, как Лжедмитрию! Во всяком случае, трон из-под него следует выбить, и чем скорее, тем лучше. А значит — новая смута, новая кровь, новое разорение.

Гермоген едва дал уговорить себя: пусть явится поляк и сядет на престол, издавна принадлежавший Рюриковичам; пусть он сейчас католик; нехорошо и подозрительно, однако Россия еще может соблюсти себя, если претендент поступит с нею честно. Только честность должна быть прямой, ясной, нелицемерной, никаких полутонов!

Вот какова причина появления оскорбительных реплик в патриарших письмах. Они показывали: есть барьер, через который перешагнуть невозможно. Русский народ и Русская церковь считают, что в католицизме истины нет, а в православии она есть; скрывать подобное отношение — невозможно; либо Владислав примет это и будет править нами, либо он встретит перед собой стену неприятия.

Вопрос о вере государя был поставлен с крайней жесткостью. Он звучал как предупреждение: рассчитывать на какие бы то ни было проявления «гибкости» не стоит. Не та тема!

Сигизмунд III, твердый католик, мог воспринять слова Гермогена только с гневом и несогласием. Допустим, давно известно, что католики не видят истины в православии, а православные в католицизме, для польского короля это не новость. Но он надеялся обойти вероисповедный момент. Он надеялся: русские подчинятся, уж как-нибудь сдадут они свою веру, другое-то сдавали, ничего… И — полный крах его ожиданий.

С послами прежде поговорил «о крещенье, про королевича, и о вере» великий канцлер Великого княжества Литовского Лев Сапега. Проще говоря, политик номер один всей литовской части Речи Посполитой. Ничего утешительного он не сказал. Митрополит Филарет сейчас же сообщил Гермогену о сих печальных обстоятельствах{234}. Слова Сапеги не поколебали стремление послов добиваться своего.

Они продолжали упорно отстаивать ту позицию, с какой приехали из Москвы.

Затем последовал официальный ответ самого короля Сигизмунда. Он не обещал перекрещивания сына, приняв «благородную» позу человека, совершенно не готового применять насилие в отношении веры «нижайшего из своих подданных», а тем более — королевича. Отпустить Владислава в Москву он также не обещал, отделавшись пустыми словами: королевич-де поедет «на совершенно успокоенное господарство… когда будет воля Божья…»{235}. Смоленск он продолжал держать в осаде, не допуская и мысли о ее снятии.

Звучали его ответы издевательски. Мол, ждите, господа московитские послы, авось когда-нибудь и явится ваш королевич; ждите, благородные господа, авось захочет королевич, да и крестится в вашу варварскую веру. А может, и не крестится. Вы ведь ему уже целовали крест? Целовали. Войска в свою столицу впустили? Впустили. А что договаривались принять сына моего на царство лишь после того, как станет он православным, так ведь это вы с Жолкевским переговоры вели. Ни я, ни сын мой ничего подобного не обещали. Верно, господа послы? Не так ли, друзья мои?

Участников посольства начали обрабатывать в том духе, чтобы они оставили свои требования, связанные с верой, да и о кандидатуре Владислава перестали говорить, ибо сам Сигизмунд желал для себя русского трона. Ему-де следует оказать такие же «почести», как сыну. Уже начали покрикивать на послов: что за договоренности с Жолкевским? «Нам до гетманской записи дела нет!» Представителей Москвы обижали «кормами», держали их в угнетающей скудости, порою прямо угрожали расправой.

Мало того, польский монарх еще и принялся отдавать распоряжения московскому правительству, как собственным подданным. Он жаловал земли и чины московские, не исключая высших — «думных». Он требовал, чтобы послы уговорили смолян открыть перед ним ворота, а потом дать присягу на имя Сигизмунда.

Посольство разделилось.

Филарет и князь Голицын, а также наиболее стойкие, наиболее отважные дипломатические представители Москвы сопротивлялись. Некоторые другие предпочли сдаться, признать Сигизмунда III своим господином. Получив от него знатные пожалования, одни разъехались по домам, другие вернулись в Москву, не довершив дела. Захарий Ляпунов, свергавший царя Василия Ивановича, вовсе перешел из русского стана в польский.

Король начал давить на посольство через Москву. Оттуда, от боярского правительства и пропольской администрации, летели инструкции: покориться! Филарет с Голицыным не покорялись.

Более того, они стали своего рода живым узлом большого военного заговора. Обличительные письма шли от них в города и земли России. Командир московского гарнизона поляков Александр Гонсевский впоследствии с яростью вспоминал о роли «великих послов» в организации сопротивления чужеземцам: «В тогдашных же часех (декабрь 1610-го — январь 1611 года. — Д. В.) иман на Москве в измене Федор Погожой, и тот в роспросе сказал и своею рукою весь злой завод и совет Филарета митрополита выписал: как он в слове с патриархом, едучи с Москвы, положил, штобы государю королевичу на Московском господарстве не быть, а патриярх ему имался всех людей к тому приводить, штобы сына его Михаила на царстве посадити; и как Филарет ис-под Смоленска смутные грамоты в Ярославль и в иные городы писал, будто (какое там «будто»! — Д. В.) король королевича на Московское господарство дати не хочет, и они ж бы от Москвы на время отложилися и стали заодно против нас, людей королевских»{236}.

Нет смысла в подробностях пересказывать здесь историю «великого посольства». Она изложена во множестве монографий, статей, популярных изданий. К тому же судьба Гермогена связана с ним не долее чем до декабря 1610 года; позднейшие злоключения послов уже никак не касаются трудов патриарха. Остается лишь сказать, что представителей Москвы долго терзали, понуждая к подчинению. Незадолго до конца года им привезли из Москвы грамоты, подписанные боярским правительством. Там говорилось: во всем сдайтесь на волю Сигизмунда. Но послы не признали официальную силу грамот: во-первых, отсутствовала подпись патриарха; во-вторых, подписи князей И.М. Воротынского и А.В. Голицына, как они знали, вытребованы были у обоих насильственно. Весной 1611 года поляки, не сломив русских послов, ограбили их до нитки и вывезли неволей из-под Смоленска. Фактически несколько лет их содержали под стражей, забыв думать о какой-то дипломатической неприкосновенности. Не все вернулись домой…

Главных людей посольства следует ныне поминать с почтением: их мужество достойно самой высокой оценки. Смоленск же был взят Сигизмундом III летом 1611-го, после жестокого сопротивления, стоившего королю тяжких потерь.


Гермоген знал о бедственном положении посольства. Более того, он получил из-под Смоленска корреспонденцию, извещавшую его и о политических амбициях Сигизмунда, и о том, что на участников посольства оказывается давление. На рубеже ноября-декабря 1610 года неприглядная картина смоленских переговоров стала известна патриарху во всей ее полноте.

Между тем накалялась обстановка и в самой Москве. Боярское правительство, чем дальше, тем больше превращалось в группу совершенно безвластных персон, исполняющих, как бы сказали сейчас, представительские функции. Действительную власть скоро прибрали к рукам Гонсевский со своим штабом, боярин Салтыков, казначей Федор Андронов, да еще десяток лиц, не имевших порой не только аристократического, но и дворянского достоинства. Они занимались делами, а «Семибоярщина» лишь тихо соглашалась с их решениями.


После отъезда гетмана Александр Гонсевский первое время поддерживал строгую дисциплину среди своих бойцов. Он стремился показать: поляки не настроены убивать, грабить, обижать москвичей; поляки честно исполняют союзнический долг. Его усилия заслуживают доброго слова. Этот человек как минимум старался держать в узде пришлое воинство.

Так, польский воин Тарновецкий, который ударил православного иерея до крови, получил от Гонсевского приговор: обезглавить! Ратник в ужасе бил челом патриарху и боярам, прося избавить его от смертной казни. Гермоген и боярское правительство сочли возможным заступиться за Тарновецкого: слишком уж тяжело наказание! Гонсевский, желая показать своим людям строгость, дабы им неповадно было совершать такие поступки и смуты бы не случилось, велел Тарновецкого не убивать, но отсечь ему руку. «Чому бояре и вси люди русские дивилися, — говорил впоследствии Гонсевский, — и мне то сам патриярх опосле вымовлял, што-де за такую малую вину, которая учинена попину, непригоже было жолнера так люто казнить, а полно было того, што у вязенью[60] его подержано. А после того гайдуки мои, вышед з Борисова Годунова подворья, где я стоял, сами промеж себе побранилися, крик и шум учинили; а патриярх в те поры в церкви был и о том учал кручинитися; и я, уведав о том, казал их изымати, и за то, что они такою промеж себе бранью не ушановали[61] церкви Божой и святителя, осудил есьми чотырех на горло»{237}. Той же ночью два «пахолика» занялись воровством и грабежом. Гонсевский осудил их на смерть. Патриарх призвал его к себе и вымолил жизнь для осужденных. Вместо смертной казни их «московским образцом», «по торгу водячи нагих», секли кнутьем до крови. Поляк-арианин по пьяному делу выстрелил в икону Владимирской Богородицы у Никольских ворот; ему отсекли руки и ноги, а тело сожгли.

Однако время шло, Владислав не приезжал, поляки не отправлялись драться со Лжедмитрием II. Роты их требовали пищи и денег, а когда того или другого недоставало, принимались безобразничать. Русские приспешники Сигизмунда грызлись между собою, беспардонно хозяйничали, обогащались, пользуясь удобным моментом. Москва начала понемногу набухать раздражением против иноземцев, а более того — против их слуг.

Первое серьезное выступление против поляков случилось 1 октября, еще при Жолкевском. Гермоген принял в нем самое активное участие. Фактически он возглавил возмущение москвичей.

Сами поляки рассказывают о том опасном для их власти событии следующее: «Патриарх… не перестал после выдачи Шуйских делать замешательство. Так, 10 октября (1 октября по юлианскому календарю XVII века. — Д. В.) он собрал великое множество людей, не столько из простого народа, сколько из дворян и служивых людей, и они… обсуждали, как бы нарушить крестное целование. Патриарх два раза посылал за боярами… Бояре отговаривались тем, что они заняты государственным делом. Патриарх послал в третий раз с таким заявлением, что если они не хотят прийти к нему, то он придет к ним со всеми… Бояре предупредили его [и пришли]. Там князь Мстиславский и другие, бывшие с ним, искренне держась принесенной присяги, два часа всячески опровергали мятежнические их отзывы о гетмане и рыцарстве и давали суровые ответы на их речи»{238}.

Сами поляки видели главную причину «волнения русских» в том, что гетман долго не вел боевых операций против Лжедмитрия II, а самих русских поставил в неудобное положение: поляков ввели в город, где «под угрозой от них оказались дети и жены русских», в то время как мужей и отцов разослали по службам вне Москвы. Гонсевский отправил к Мстиславскому князя Василия Черкасского с известием: ему, Гонсевскому, поручено сообщить, кого из польских офицеров с отрядами на завтрашний день направляют против Самозванца, а также договориться о месте встречи польско-литовского и русского войск для совместного похода, если, конечно, русские готовы к нему.

После явления Черкасского глава боярского правительства, князь Мстиславский, сейчас же громко передал патриарху всё сообщенное ему поляками. Далее Федор Иванович стал говорить, что гетман поступает с ними искренно, а шумное поведение народа и стало причиною того, что до сих пор не выслано войско: при таких-де «мятежах» русские полки не могут собраться в поход против Вора. Как искренний и последовательный сторонник проекта с Владиславом, князь еще прилюдно заявил, что никогда «не нарушал присяги, не изменял… и теперь готов умереть за того, кому целовал крест». При этом, по словам поляков, патриарх и все другие замолкли. Дело закончилось тяжелым оскорблением Гермогена со стороны раздосадованных бояр. «Расходясь, сказали патриарху, чтобы смотрел за Церковью, а в мирские дела не вмешивался — никогда прежде не было того, чтобы попы управляли делами государственными! Затем бояре ушли в палаты… Они были очень довольны объяснением, которое сделано так кстати. Четырех мятежников они приказали посадить в тюрьму»{239}.

Но после отъезда гетмана в Москве не осталось столь же ловкого политика. Гонсевский сам по себе оказался, мягко говоря, простоват. Он не понимал, сколь мало сторонников у высшей аристократии, прилепившейся душой к полякам, и сколь мало шансов удержать русских в подчинении, если договоренности Жолкевского будут нарушены.

Глухое брожение постепенно отливалось в самую опасную форму, приобретая черты вооруженного заговора. По-видимому, род Голицыных оказался во главе тайной организации заговорщиков, копивших силы для удара по полякам. Для Гонсевского было истинным подарком одно безобидное на первый взгляд обстоятельство: князь В.В. Голицын, наиболее значительная персона в роду, уехал под Смоленск. Оттуда он мог лишь очень ограниченно влиять на происходящее в Москве. Тем не менее князь как минимум вел переписку с силами, от коих ждал поддержки. Среди прочего — с воеводами Лжедмитрия II.

Осенью 1610-го в Москве был пойман некий поп, «лазутчик», пришедший не в первый раз «с грамотами смутными от вора из Калуги». Его прилюдно пытали, а потом посадили на кол. На пытке поп сообщил следующее: «Князь Василей Голицын, идучи под Смоленск, з дороги к вору тайно в Калугу писал, и на Московском господарстве вора господарем видети хотел, а князь… Андрей Васильевич Голицын о том ведал же… Вот по ссылке с некоторыми со многими московскими людьми умыслил: пришод с войском ночью под Москву, войти в Кремль-город от реки Москвы Водяными вороты и тайниками… на… Александра Гонсевского… и на людей польских и литовских… а также на двор князя Федора Ивановича Мстиславского ударить… а потом в Китай-городе и в Белом городе обивши людей польских и литовских, также бояр всех и дворян больших родов и иных всяких людей московских, кои с ним в его воровском совете не были…»{240}

Позднее поляки захватили двух казаков-донцов из войска Лжедмитрия II. Один из них сознался добровольно и потом подтвердил на пытках, что некий священник по имени Илларион ехал через Серпухов из Москвы к Самозванцу с письмами почти ото всех сословий. По словам польских офицеров, допрашивавших пленников, письма содержали призыв, «чтобы самозванец как можно скорее приехал к столице изгоном… русские хотят целовать ему крест помимо королевича, а наших истребить хитростию»{241}. Москвичи составили с воеводой Ф.С. Плещеевым, который возглавлял гарнизон Лжедмитрия II в Серпухове, заговор: он должен был подойти с войском к Москве, тайно договорившись «с боярами» (вероятно, с теми, кто состоял в негласной оппозиции к Мстиславскому и Салтыкову), незаметно ворваться в город, ударить в колокол 19 октября, за три часа до рассвета, а потом напасть на Кремль. В задачи Плещеева входило: перебить поляков (кроме самых знатных, кого можно было обменять у Сигизмунда III на русских послов), всех сторонников королевича истребить, а Мстиславского ограбить и в одной рубашке привести к Лжедмитрию II.

Позднее поляки схватили то ли того самого священника Иллариона, выданного казаком-донцом, то ли иного попа-вестника, по имени Харитон. Его предали пытке. Несчастный иерей, истерзанный польскими палачами, «показал во всем согласно с донцом; прибавил только, что князь Василий Голицын, когда ехал к королю, писал с дороги к Вору, а князь Андрей Голицын в совете с Вором». Он же сообщил имя тайного гонца: некий Живорко носил в Калугу, столицу Лжедмитрия II, послания от князя Ивана Воротынского и от князя Александра Голицына. Потом священник сознался, что на князя Андрея Голицына наговорил со страху. От прочих показаний он не отказался{242}.

С теми, до кого Гонсевский мог дотянуться, спешно расправились. Князья Андрей Голицын и Иван Воротынский попали под арест. Штаб Гонсевского рассылал грамоты, где сообщалось: угроза устранена. Одна из них в середине ноября 1610 года добралась до станов Яна Петра Сапеги, литовского «полевого командира», «дрейфовавшего» между союзничеством со Лжедмитрием II и с королевской армией: «Пришли письма из Москвы от пана Гонсевского и прочих, в которых пишут, что находились в опасности до той поры, пока главарей не выявили, которые измену замышляли, а о чем узнав, тех покарали и измену отвели»{243}.

Однако всех ли схватили, до конца ли уничтожен заговор — вопрос, который будет мучить поляков еще несколько месяцев. Разрешится он лишь в марте 1611 года, когда Москву охватит мощное восстание. Во главе его окажутся те, кто проскользнул меж пальцами неприятельских дознавателей.

Особенную досаду причиняла Гонсевскому позиция Гермогена. Как уже говорилось выше, Жолкевский изо всех сил старался подружиться с патриархом, сгладить трения, уверить в добропорядочности своих намерений, но Гермоген оставался при своем мнении. Гонсевский сначала принял линию гетмана. Он попытался установить доверительные отношения с главой Русской церкви. Тот, по внешней видимости, принял игру, не показывал сурового нрава. Но — именно что принял игру, вовсе не имея искреннего доверия к военному вождю поляков.

Гонсевский негодовал на Гермогена. По его словам, патриарх внешне выказывал всяческое благорасположение, но в глубине души таил враждебные намерения. Гетманский наместник ярился: как же так? Гермоген, как уверял Гонсевский, позвав поляков «для обороны себе самого от воров, тотчас… смуту и кровь учал заводить… Чого доводим письмом руки священника вашого московского, который в те поры в Москве мене, Александра, остерегал»{244}.

Тонкий игрок, Жолкевский видел, разумеется, чего стоили его усилия. Он разглядел в Гермогене сильного, опасного для поляков политика. Простак Гонсевский думал по-военному незамысловато: не о судьбе царства идет речь и не о судьбе веры, а о том, чтобы польское командование и русские духовные власти бесхитростно друг другу улыбались. Он даже размышлять себе не позволял о том, какая трагедия разыгрывалась под Смоленском, какая боль ложилась на сердце старого патриарха, когда худшие его опасения стали явью.

Гонсевскому обидно: «И за такими злыми и нехрестиянскими заводы от патриярха и Филарета и за их научением, люди… московские злые што над нашими людьми чинили? Везде наших поляков и литву, заманя на посад, в Деревянной город и в иные тесные места, или позвав на честь, давили и побивали нехрестиянским обычаем, чево и неверным делать не годится; и пьяных извощики приманя на сани, будто до двора отвезти, давили и в воду сажали. А торговые люди, помните, што над нами делали? На торгу нам живности, рыбы и мяса, все продавали дорожей вдесятеро…»{245}

Ему не приходило в голову задуматься на тему, неприятную, вероятно, для шляхетского сознания: гетман и офицеры польской армии подписались под документом, представлявшим собой договор о призвании королевича Владислава на царство. Присутствие польских войск и самого Гонсевского в Москве имело лишь одну законную основу, а именно ожидание его приезда. Но Владислав не ехал! Месяц минул, другой, третий ополовинился, а о королевиче — ни слуху ни духу. Так зачем Москве поляки? Биться со Лжедмитрием? Они не выходили на бой и не воспринимали себя как наемное войско. Между тем право их на пребывание в столице России стремительно превращалось в фикцию.

Знал ли Гермоген о военном заговоре? Одобрял ли его?

В распоряжении историка нет известий, позволяющих однозначно ответить на эти вопросы. Ясно одно: присутствие чужеземного гарнизона в Кремле, агрессивные действия поляков, недобрые вести от «великих послов» настраивали святителя против Гонсевского и его русских слуг самым худшим образом. Род Голицыных был ему близок. Патриарх допускал избрание князя В.В. Голицына на престол вместо Василия IV. Поэтому можно осторожно предположить: у Гермогена имелись сведения о заговоре. До какой степени он сам оказался вовлечен, сказать невозможно — пришлось бы пуститься в беспочвенные гадания. Во всяком случае, до зимы 1610/11 года патриарх не принимал на себя роль вождя заговорщиков — ни военного, ни даже духовного. Лишь позднее, видимо, ситуация изменилась.

Напряжение в московском обществе дошло до крайних величин под воздействием скверных новостей из-под Смоленска.

Большинство деятелей боярского правительства, а вместе с ними Салтыков и Андронов изготовились проявить покорность Сигизмунду. В Москве подготавливалась присяга на имя польского короля — помимо августовской, данной на имя королевича Владислава. Это означало: русская столица признает над собой власть монарха-католика, нимало не ожидая, что он переменит вероисповедание.

Патриарх переживал черные дни.

За несколько месяцев глава Русской церкви потерпел несколько политических поражений. Стоит напомнить их.

Гермоген четыре года поддерживал Василия IV как законного царя, но очередные бунтовщики все-таки свергли монарха.

Гермоген не сумел настоять на избрании нового царя из русских вельмож.

Гермоген согласился призвать на трон королевича Владислава — иноземца и католика.

Гермоген не смог воспрепятствовать занятию поляками московских твердынь.

Он отступал шаг за шагом, оставлял одну оборонительную позицию за другой. Он надеялся: на каком-то рубеже государственные мужи Российской державы опамятуют, устыдятся и поддержат его. Но те всякий раз требовали: «Уступим еще немного!»

И вот рушится последняя крепость, созданная его волей: «Семибоярщина» готова обойти «великих послов», отправленных — хотя бы формально! — в качестве «выборных людей» от «всей земли». Православию в России грозит невиданное унижение.

Отступать больше некуда. Страна подошла к тому, чего нельзя сдавать ни при каких условиях. Но правительство по-прежнему настроено уступать Сигизмунду ради каких-то высокоумных политических проектов. Неоткуда ждать патриарху помощи. Опереться он может лишь на самого себя и в себе одном отыскать твердость.

Ранее Гермоген вел негласную борьбу против поляков, известную лишь в правительственных кругах да среди офицеров Гонсевского. Отринув ее, святитель переходит к открытому сопротивлению. Глава Церкви наотрез отказывается подписать инструкции «великим послам», наполненные угодливым согласием с любой волей Сигизмунда. Ему угрожают физической расправой, но Гермоген остается непоколебим. Более того, он открыто выступает против крестоцелования польскому королю.

Весть об этом быстро расходится по всей России. Грамоты того времени запечатлели отвагу ветхого годами патриарха: «После Рожества Христова на пятой неделе в субботу писали с Москвы Федор… Андронов да Михайло Салтыков с товарыщи, что на Москве патриарх призывает к себе всяких людей явно и говорит о том: будет королевич не крестится в крестьянскую веру и не выйдут из Московский земли все литовские люди, и королевич де нам не государь; такие же де свои словеса патриарх и в грамотах своих от себя написал во многие городы»{246}. А вот известие более подробное: «Посылал патриарх по сотням к гостям[62] и к торговым людям, чтобы они были к нему в соборную церковь; и гости, и торговые и всякие люди, пришед в соборную церковь, отказали, что им королю креста не целовати. А литовские люди к соборной церкви в те поры приезжали… на конех и во всей зброе[63], и они литовским людям отказали ж, что им креста королю не целовати…»{247}

Проповедь Гермогена против целования креста Сигизмунду совершилась на Николин день зимний, 6 декабря.

Несколько дней спустя Москва узнает: убит Лжедмитрий II! Нет больше ложного «царика», страстно желавшего стать настоящим государем.

Наступает время, когда исчезает искусственное разделение русских на тех, кто оказался в стане Самозванца, и тех, кто им противостоит. Стало возможным политическое объединение нации. Глава Церкви получил возможность обратиться и к тем, и к другим с призывом стоять за веру, не поддаваться чужеземной власти, стремящейся пошатнуть православие.

И Гермоген говорит именно то, что должно прозвучать, то, чего требует вера, то, чего ждет от него народ. К проповедям патриарха прислушиваются со вниманием, какого не было доселе. Фигура его возносится в зенит общественной жизни.

Декабрь 1610 года — вот время поворота к открытому противостоянию и третий переломный месяц в судьбе святителя. В сентябре Гермоген то ли просчитал, то ли почувствовал, к каким бедствиям движется Москва. Теперь же он первым испытал на себе их тяжесть: встал во весь рост и возвысил голос против чужого лукавства.

Патриарх знал, что ему всеми силами будут затыкать рот, но, как видно, сильна в нем была иноческая наука. Дряхлый, больной человек, коротающий последние месяцы жизни, вдруг оказался сильнее бояр и воевод — молодых, энергичных мужчин, поддавшихся робости и корыстолюбию. Дух его воспарил над ничтожными страстями политических интриг. Слов его теперь жадно ждали по городам и землям всего Московского государства: пока патриарх стоит, наше дело еще не проиграно!

Гермогена попытались изолировать от народа. Однако в полной мере сделать этого не удалось.

Великий книжник того времени князь Хворостинин восхищенно наблюдал за отважными обличениями Гермогена, ничуть не ослабевшими даже в тот момент, когда поляки начали откровенно давить на патриарха, отгораживать его от паствы. «А он, наш пастырь, — писал Хворостинин, — хотя и отлучен был от приходящих к нему, хотя в страхе многие отказались подходить к его благословению, все же он не оставил обычных своих наставлений, но продолжал говорить, и поносить врагов, и еретическое безумие сокрушать, как мужественный воин Христа или как лев в чаще леса. Он обличал словами книг божественного писания их еретические замыслы против нашего благочестия, неотступно нападал и немилосердно сокрушал красноречием своих слов врагов божественных установлений. Ведь был он искушен в науках и в книжной мудрости, каноны и жития святых написал, отцом церкви был, славным кормчим, славно направляющим корабль Христа»{248}.

Другой книжник с таким же восторгом пишет о Гермогене: «Словно столп непоколебимо стоит он посреди нашей великой земли, посреди нашего великого государства, и православную веру защищает, а всех душепагубных наших волков и губителей увещевает. И стоит один против всех них, как муж-исполин, без оружия и без воинского ополчения, только учение, как палицу, держа в своей руке против великих агарянских полчищ и побеждая всех. Так и он, государь, вместо оружия только словом Божьим всем врагам нашим затворяет уста и, в лицо их посрамляя, ни с чем отсылает от себя. А нас всех укрепляет и поучает устрашения и угроз их не бояться и душами своими от Бога не отступаться, а стоять бы крепко и единодушно за дарованную нам Христом веру и за свои души, как и они, горожане, в том граде и как посланцы наши под тем же градом… Непоколебимый столп… мужественно и непреклонно духом своим стоит и не единые лишь стены великого нашего града держит, но и всех живущих за ними бодрит, и учит, и духовно им в погибельный ров впасть не велит. И более того, великое это безводное море словесами своими утишивает и укрощает. Сами все видите! Если бы не он, государь, все здесь держал, то кто бы другой такой же встал и нашим врагам и губителям мужественно противостоял?! Давно бы под страхом наказания от Бога отступились, душами своими пали и пропали»{249}.


Загрузка...