Поймав фундоси36, Огава стал за дерево и долго следил за манипуляциями солдата.

Наконец, хлесткий удар мокрой тряпкой оторвал Сато от дела. Полуголый солдат вскочил, бормоча извинения.

– Дайте сюда! – приказал Огава спокойно.

Сато протянул фельдфебелю пригоршню темного песка.

– Вы предприимчивы, но глупы, – сказал пренебрежительно Огава.

Он ударил по ладони, и драгоценный песок полетел в кусты.

– Оденьтесь и отправляйтесь к повозке.

Сато вымыл тазик и ушел, с досадой поглядывая на кусты. Повар, которому он показал пустые ладони, не поверил Сато.


36 Фундоси – набедренная повязка.

– Дай! – сказал он, протянув руку.

Сато рассказал о встрече с фельдфебелем.

– Бака-дэс 37! – сказал повар озлясь; он сам захотел порыться в песке.

Ночью Сато долго не мог заснуть. Наказания одно ужаснее другого мерещились рядовому. Он видел то карцер, куда его вталкивает торжествующий Тарада, то ранец, набитый камнями, то бесстрастное лицо писаря Мито, приклеивавшего на доску приказ о расстреле.

Когда над головой Сато раздался картавый голос трубы, он вскочил и оделся быстрее других.

В этот день, впервые за все время службы, он получил выговор перед строем.

Против ожидания, осень оказалась дождливой. Тучи медленно тащились над сопками. Воздух, почва, умирающая листва, черная кора кленов – все было насыщено влагой. Запасные ботинки зацвели, белье отсырело.

Грязь на дорогах доходила до щиколотки. Хвосты лошадей, повозки, лица солдат, подсумки, стволы горных орудий – все было облеплено светлой жирной глиной.

Особенно трудно было подниматься на склоны гор.

Усеянные мелкими острыми камнями, они сочились водой.

Нередко, сделав шаг вперед, солдат хватался руками за землю и съезжал вниз, оставляя на склоне царапины. Деревья и те плохо держались на таких сопках. Достаточно было небольшого шквала, чтобы они начинали падать, увлекая друг друга. Всюду видны были корни, облепленные мокрой землей.


37 Бака-дэс! – Дурак!

Тренируя солдат к ночным боям, господин поручик распорядился выдать темные очки-консервы. Тот, кто надевал их, даже в полдень не мог различить соседа.

Крестьяне, приезжавшие в город из окрестных селений, с удивлением и страхом наблюдали за солдатами, крадущимися в высокой траве. Когда раздавался свисток ефрейтора, они вскакивали, бежали, вытянув руки, спотыкались, падали, снова бежали – старательные и неловкие, как молодые слепцы.

На занятиях участились несчастные случаи. Рядовой

Умэра оступился в яму и сломал себе ногу. Ефрейтор

Акита разбил очки о дерево. Кондо пропорол штыком плечо санитару Тояма. Однако господин поручик не прекращал тренировок. Ночи становились темнее и длиннее, а партизанские отряды смелее и настойчивее.

Осень не принесла успокоения, о котором мечтали газеты.

Урожай был обилен, но не многим удалось снять его полностью. Маньчжурские поселки, в которых всегда можно было нанять десятка два-три батраков, казались вымершими. Потеряв землю, мужчины ушли в горы сеять мак на тайных площадках, подстерегать автоколонны. В

холодных фанзах можно было встретить только женщин, стариков и детей. Неизвестно, на что они надеялись, чем питались: котлы были пусты, в очагах лежал пепел.

Старческие лица детей, их огромные животы и прикрытые только кожей лопатки заставляли отворачиваться в смущении даже солдат. Но женщины не плакали. Они смотрели на пришельцев глазами, сухими от ненависти. У

них отобрали ножи, топоры, даже серпы; их пальцы были слишком слабы, чтобы задушить солдат ночью. Но взгляды выдавали желание.

Однажды Сато слышал, как господин фельдфебель, выходя из фанзы, сказал:

– Лучше бы эти ведьмы ругались...

Все чаще и чаще вспыхивали пожары. Горели соломенные постройки, склады, посевы; иногда сами солдаты поджигали гаолян, чтобы выгнать повстанцев. Днем и ночью поля объезжали патрули...

Всю осень по просьбе переселенцев командование держало в поселках посты, но тревога не разряжалась.

Никто из переселенцев не рисковал пройти ночью от одного поселка к другому. Жили без песен, без праздничных прогулок в поля. Даже возле Цинцзяна нельзя было шагу ступить, чтобы не натолкнуться на колючую проволоку.


– Когда они кончат играть в прятки? – спросил Мияко, шагавший сзади Сато.

Простодушный Кондо вздохнул.

– Я думаю, никогда...

– Глупости! – заметил Сато, усвоивший от господина фельдфебеля решительный тон. – Голод заставит их вернуться в поселки.

С видом превосходства он оглядел забрызганных грязью, усталых приятелей. Несмотря на сорокакилометровый переход, Сато чувствовал себя превосходно. Ему нравилось все: октябрьский холод, резкий голос трубы, шутки приятелей, ночевки в брошенных фанзах, где можно было украдкой порыться в тряпье. Все это было в несколько раз занимательнее, чем ползанье по грязи на брюхе или путешествие в темных очках.

Не все походы кончались удачно. Несколько ящиков, зашитых в просмоленную парусину, уже были отправлены на острова, но за свою жизнь Сато был спокоен. Еще в августе за пачку сигарет и шесть порций сакэ он выторговал у

Мияко самое надежное заклинание, которое только можно было придумать. Оно действовало с одинаковой силой и против пулеметов и против гранат. Следовало только на бегу твердить про себя: «Хочу быть убитым. . Хочу быть убитым. .» Известно, что смерть всегда поступает вопреки человеческим просьбам.

. .Полсотни стрелков шли к поселку Наньфу, где, по донесениям агентуры, уже несколько суток ночевал отряд партизан.

По обочинам дороги высокой бурой стеной стоял гаолян. Дул ветер, и стебли издавали монотонное дребезжанье.

Опасаясь хунхузов, господин поручик приказал поджечь гаолян. Пламя зашевелилось сразу в трех местах, сомкнулось, и светлая желтая полоска побежала вперед, тесня рыжую поросль. Дыма почти не было. Двое пулеметчиков легли на вершине сопки, но только фазаны, взмахивая короткими крыльями, выбегали на дорогу, спасаясь от огня.

Как и следовало ожидать, партизаны успели вовремя покинуть Наньфу. Они отравили мышьяком все шесть колодцев, оставив солдат без воды. Пришлось вскрыть резервную бочку, сопровождавшую отряд от самого Цинцзяна.

Поселок был мертв, только крысы и тощие псы жили в заброшенных фанзах. Всюду валялись груды сырого тряпья.

Люди устали, и господин поручик решил провести в

Наньфу целые сутки. Полсотни здоровых чистоплотных парней быстро преобразили поселок. Нашлась и бумага для окон, и рисовый клей, и хворост для лежанок-печей.

После уборки Амакасу отдал приказ – прощупать все землянки и фанзы по соседству с Наньфу.

Посчастливилось только Мияко и Сато. На огородах, в одной из отдаленных землянок, они отыскали огородника.

Это был пожилой крестьянин в холщовых штанах и соломенной шляпе. Он оказался достаточно опытным, чтобы не бежать при появлении солдат. На полу его землянки нашли две стреляные гильзы от винтовки «Арисака», будто бы занесенные детьми.

Сато присутствовал на допросе. По приказанию господина Амакасу он поставил крестьянина на колени и, обнажив штык, отошел к двери.

Пленник стоял, опустив унылое темное лицо, и бормотал чепуху, которую господин поручик не считал нужным даже записывать.

Он имел наглость считать себя полуяпонцем и утверждать, что родился на острове Тайван от кореянки Киру и приказчика бакалейной лавки, какого-то господина Дзихеи. Поручик едва сдерживал смех, глядя на этого хитроватого и неповоротливого верзилу, подобострастно вытянувшего шею. Кто бы мог подумать, что огородник вырос на островах Ямато! Правда, он без всякого акцента говорил на южнояпонском диалекте, но господин поручик прекрасно знал эти штучки.

Чтобы не затягивать разговора, поручик сразу оборвал его:


– Довольно! Когда ты выехал из Владивостока?

Этот простой вопрос настолько смутил огородника, что он стал заикаться. Срывающимся от волнения голосом он начал объяснять, что приехал из Цуруги пятнадцать лет назад через Сеул и Владивостока не видел ни разу.

Он продолжал бормотать всякие глупости, в то время как поручик, скучая, рассматривал стоптанные, грязные улы38 пленника. Большие узловатые ноги крестьянина навели Амакасу на счастливую мысль.

– Разуйтесь, – сказал он почти добродушно.

Еще не понимая, что нужно поручику, пленник покорно снял улы. Ноги его были гладки и кривы, но из этого вовсе не следовало, что родиной пленника был остров Тайван.

Известно, что и на материке многие матери прибинтовывают детей к своей спине.

– Покажите пальцы!

Не ожидая ответа, поручик нагнулся и, схватив пленника за щиколотку, рванул ногу вверх. Опрокинутый на спину огородник с испугом наблюдал, как густые брови поручика ползли выше, к жесткому бобрику.

Сняв перчатку, Амакасу прощупал внутреннюю сторону большого и смежного с ним пальца. Поручик действовал наверняка. У каждого сына Ямато, носившего гета, на всю жизнь сохраняются твердые гладкие мозоли – следы креплений, пропущенных между пальцами.

Кожа огородника не имела мозолей.

– Ну? – спросил поручик насмешливо.

Лежа на спине с задранными ногами, пленник про-


38 Улы – род китайской обуви.

бормотал что-то невнятное насчет пятнадцати лет, проведенных в Маньчжурии.

Кивком головы поручик подозвал Сато.

– У вас хороший почерк, – сказал он, отвернувшись от пленного. – Отыщите лист картона и напишите следующее... – Подумав, он медленно продиктовал: – «Этот человек – шпион, коммунист и обманщик. .»

– Господин полковник, клянусь отцом и детьми. . –

сказал кореец голосом, обесцвеченным страхом.

– «. .Погребение воспрещается. .» Вы поняли?

– Понял! – бойко сказал Сато и с любопытством уставился на «шпиона».

Вся голова огородника была покрыта частыми выпуклыми каплями росы.

. .Кондо штопал перчатки, когда Сато вошел в фанзу и расстелил на полу большой кусок желтого картона.

– Кто он? – спросил Кондо, кивая на окно.

Сато с восхищением сообщил приятелю о находчивости поручика, но, против ожидания, рассказ не произвел впечатления на простодушного Кондо.

– Значит, все, кто не носит гета, шпионы? – спросил он, перекусывая нитку.

– ...Но он действительно врет...

– А «кто здесь не врет?

– Ну, знаешь... – заметил Сато, недовольный равнодушием приятеля. – Я повторяю: пальцы у него совершенно гладкие. .

– Ты щупал?

– Бака! – сказал Сато, энергично растирая палочку туши. – Это видно по лицу господина поручика. .

– Са-а39. . Тогда почему ты не пошел в гадальщики?

Не отвечая, Сато начал выводить знак «человек». Желая блеснуть почерком, он старался вовсю. Это удавалось.

Учитель каллиграфии, столько раз щелкавший Сато по пальцам своей короткой линейкой, был бы теперь доволен этими выразительными, энергичными знаками. Здесь были линии, похожие на обугленный бамбук и на следы комет, изящно округленные и короткие, жесткие, с рваными концами, точно у художника не хватало терпения вести плавно кисть.

Даже Кондо залюбовался работой Сато.

– Это можно повесить на стену, – сказал он одобрительно.

Следующим был весьма трудный знак: «шпион», который, как известно, состоит из двадцати девяти черт. Когда Сато, набрав тушь, медленно выводил изогнутую линию, за окном раздался выстрел. Кисть дрогнула, клякса расползлась на картоне, испортив прекрасный знак.

– Он толкнул тебя под руку, – заметил Кондо злорадно.

– Кто?

– Огородник. . Значит, ты был неправ.

Сато с тревогой уставился на кляксу, медленно расползавшуюся по картону. Странно, что выстрел раздался, как раз когда он выводил знак «шпион».

За неряшливость Сато получил от господина поручика замечание. А когда солдат прикреплял позорную надпись к трупу, лежавшему на боку среди жесткой травы, ему показалось, что огородник злорадно улыбается.


39 Са-а... – вот как...

В наказание за дерзость Сато с размаху ударил «шпиона» ботинком в лицо.


ГЛАВА ВОСЬМАЯ

С тех пор как усталый и торжествующий Корж привел на заставу шпиона, прошел ровно год.

Были за это время события поважнее, чем сумасшедшая погоня за медведями.

. .Летом возле колодца Корж задержал побирушку с чумными ампулами, запеченными в хлеб.

. .Илька полезла за белкой в дупло и нашла пачку харбинских листовок.

...С помощью Рекса накрыли за работой подпольную радиостанцию.

. .Выследили и забросали гранатами банду есаула

Азарова.

Но стоило Белику высунуться из кухни во время обеда и показать куцый медвежий хвост, как обедающие разражались хохотом.

У всех в памяти была свежа карикатура на Коржа в отрядной газете, где медведь и боец были изображены на беговой дорожке дружно рвущими ленточку.

Сам Корж посмеивался, вспоминая полную шорохов ночь, сапоги с музыкой и зеленую дудочку тракториста.

Разве пришло бы тогда в голову прощупать рыжего пса, бежавшего рядом с корейцем?

Старый Рекс, распутавший на своем веку сотни клубков, оказался внимательней бойца-первогодка. Прежде чем начальник успел задать трактористу вопрос, Рекс налетел на рыжего пса и стал трепать его за загривок. Он разорвал фальшивую рыжую шкуру и вытряхнул из нее фокстерьера, оравшего от страха, как поросенок в мешке.

Под шкурой нашли чертежи двух фортов и чистую голубую бумажку – настолько важную, что командир отделения, отвозивший находку в отряд, ехал в сопровождении трех стрелков.

Все это было так неожиданно, что даже Нугис, рассерженный нелепой стрельбой по медведям, смягчился и, подойдя к первогодку, спросил:

– Это что же, случайность?

– Не знаю...

– Ты подозревал?

– Догадывался.

– По каким признакам?

– По глазам! – сказал Корж смеясь. – У блудливых они всегда в стороны смотрят.

. .Многое изменилось на заставе с тех пор, как Белик прибил над кроватью Ильки шкуру черного медведя.

Ушли в долгосрочный отпуск старослужащие бойцы

Гайчук и Уваров, из отряда привезли библиотеку и четыре дегтяревских пулемета. Вдоль границы, от солонцов до поворотного знака, прорубили десятиметровую просеку. В

мартовский вечер у этой просеки банда Недзвецкого подкараулила Дубаха и пыталась увезти его живым за границу.

Затея стоила жизни двум закордонным казакам. Но и начальник еле выбрался из тайги. Целое лето залечивал он перебитую пулей ключицу, кости срослись плохо, узлом, и

Дубах еще больше сутулился.

. .За год Корж мало в чем изменился. Все так же весело было озорное лицо и беспокойны крапленные веснушками пальцы. В строю он всегда стоял левофланговым – маленький, похожий скорее на воспитанника музыкантской команды, чем на бойца-пулеметчика. Только сосредоточенный взгляд, точность речи да исцарапанные сучьями темные руки говорили о трудной школе, пройденной первогодком.

Прошло лето, беспокойное, душное. Все чаще и чаще радио сообщало о перестрелках у Турьего рога и выкопанных японцами пограничных столбах.

В августе грянул дождь. Девять суток, напарываясь на сосны, беспрерывно шли низкие тучи. Сухая, рассеченная трещинами земля, листья деревьев, измученная июльским зноем трава, тарбаганьи норы, распадки, реки, колодцы жадно впитывали крупные теплые капли...

Солнце прорезывалось изредка, багровое от носившейся в воздухе влаги. Птицы и пчелы умолкли. В полях, засев в грязь по диффер, стояли сотни машин, и шоферы в ожидании тягачей отсыпались в кабинах.

На заставе, к великой радости бойцов, застряла кинопередвижка. Каждый день в спальне завешивали окна, и по экрану то перекатывались балтийские волны, то мчалась тачанка с Чапаевым, то под гудение гармоники неслись самолеты.

Это было единственной неожиданностью в размеренной жизни заставы. Дождь и бураны, жара и морозы влияли только на градусник и барометр. По выражению Дубаха, природа имела на границе только совещательный голос.

По-прежнему по утрам стучал о доску мелок и начальник терпеливо объяснял первогодкам, что такое баллистика, сколько раз в минуту дышит конь и почему водяное охлаждение надежней воздушного.

На полигоне под проливным дождем стрекотали дегтяревские пулеметы.

Пар валил из сушилки, где рядами висели сапоги и одежда, и нередко, накинув теплый, еще пахнущий дымом плащ, прямо с половины киносеанса уходили бойцы в дождь, в осеннюю темень.

Тучи продолжали идти. Всюду были слышны монотонный шум ливня, сытое бормотанье ручьев. Целые озера, превращенные в капли, обрушивались на сопки и исчезали неведомо где.

Наконец земля пресытилась. Вздулись и потемнели реки. Там, где вчера бойцы перебирались посуху, с камня на камень, вода сбивала коней.

Пачихеза неслась, усеянная желтой пеной, вся в урчащих ненасытных воронках. В ее кофейной воде кувыркались бревна, плетни, бурелом. Все чаще и чаще стали встречаться бойцам разметанные стога, соломенные крыши и целые срубы. С островов бежало и тонуло зверье.

Ночью с того берега приплыл на бревне человек. Был он рослый, голый и, судя по неторопливым движениям, обстоятельный человек. Выйдя на берег, он растер онемевшие в воде икры, вынул из ушей вату и стал приседать и размахивать руками, силясь согреться.

Дождь барабанил голому по спине; пловец поеживался и вполголоса поминал матерком студеную Пачихезу.

Он так долго размахивал руками, что Рекс, лежавший за камнем, не выдержал. Он вздохнул и ткнул влажным носом

Нугиса в бок.

– Фу-у... – произнес Нугис одними губами.

Рекс нервно зевнул. Его раздражали смутная белизна голого тела, резкие движения незнакомого человека. Он ждал короткого, как выстрел, слова «фас!» – приказа догнать, вскочить бегущему на спину, опрокинуть.

Но хозяин молчал. Накрытый брезентовым капюшоном, он с вечера лежал здесь, неподвижный, похожий на один из обточенных Пачихезой камней. Рядом с Нугисом в кустах тальника сидел на корточках Корж, а немного поодаль красноармеец Зимин устанавливал сошки дегтяревского пулемета.

Плащи, гимнастерки, белье – все было мокро. Струйки воды катились по спинам бойцов. Временами, изловчившись, ветер забрасывал под козырьки фуражек целые пригоршни холодной воды. Бойцы даже не пытались вытирать лица. Шестой час не отрываясь следили они за Пачихезой.

Было известно: ожидается москитная банда.

Было приказано: взять живой.

. .Голый отошел к камням и сел возле Коржа. Это был пожилой человек с сильной шеей и покатыми плечами. На кистях рук и щиколотках пловца темнели шнурки – старое солдатское средство против судороги в холодной реке.

Корж слышал его дыхание, ускоренное борьбой с Пачихезой, видел мокрую спину и крутые бока. В воздухе, очищенном ливнем, отчетливой струей растекался запах махорки и старого перегара. Нарушитель сидел так близко, что, протянув руку. Корж мог бы достать до его плеча.

Отдышавшись, голый сложил ладони рупором и крикнул, подражая жестяному голосу петуха-фазана.

Берег молчал. В темноте слышны были только ровный шум дождя и ворчанье реки.

Пловец крикнул громче.

Рекс толкнул хозяина носом. Он приложил уши и подобрался для прыжка. Кожа на щипце овчарки сморщилась, блеснули клыки.

Не оборачиваясь, Нугис положил на голову пса тяжелую ладонь, и Реке стих и вытянул лапы, только собачьи глаза стали еще зеленее и глубже да хвост вздрагивал в мокрой траве.

...Сдерживая дыхание, трое бойцов ждали ответа. Наконец, с того берега, из высоких зарослей тальника, донесся еле слышный звук жестяной дудочки. Петуху-фазану отвечала подруга.

Крик повторился на середине реки, и вскоре среди желтой пены и сучьев стал виден плот, пересекавший наискось реку.

Голый выпрямился и рассмеялся почти беззвучно. Огромное облегчение, нетерпение, торжество слышались в сдавленном смехе пловца. Он набрал воздуху, чтобы крикнуть еще раз. Но чья-то жесткая ладонь закрыла голому рот.

– Застрелю! – сказал шепотом Корж.

– Спокойно! – посоветовал Нугис.

Вместо ответа голый укусил Коржу ладонь. Он жестоко сопротивлялся, мычал, отбивался коленями и локтями, норовя попасть противнику в пах, и успел несколько раз отрывисто вскрикнуть, прежде чем ему забили рот кляпом и надели браслет.

– Это зачтется, – заметил шепотом Корж и замотал платком искусанную ладонь.

Он подошел ближе к воде и крикнул, подражая фазану.

С середины реки тотчас тихо ответила птица.

Покачиваясь, плот медленно пересекал фарватер Пачихезы. Поскрипывали связанные из ивы уключины.

Кто-то греб по-матросски, рывками, ловко стряхивая воду с весла.

Теперь плот шел почти параллельно берегу, отбиваемый воронками и сильным течением. Вслед за ним, перескакивая с голыша на голыш, бежали бойцы.

Возле связанного разведчика, жарко дыша ему в лицо, сидел Рекс.

Пограничники и плот двигались к одной, еще неизвестной точке. Она лежала далеко впереди, на пустынном и мокром берегу Пачихезы.

Плащ гремел, бил намокшими полами по ногам. Корж сорвал его на бегу. Цепляясь за мокрые сучья, он вскарабкался на сопку, подступившую вплотную к реке, скатился по скользкой траве и очутился у заводи, отгороженной от реки каменистым мыском.

Нугис прибежал минутой позже, тяжеловесный, спокойный, и сразу лег за мыском прямо в воду. Несмотря на огромный рост, он обладал замечательным свойством быть невидимым всюду.

Плот уже подходил к самому берегу, когда гребец вдруг сильно затабанил веслами и тихо спросил:

– Костя, ты?

Корж не ответил. Стоя в кустах, он расстегнул кобуру и вынул наган.

На плоту зашептались.

С шумом ухнул в воду подмытый рекой пласт земли.

Зимин спускался с горы, гремя камнями.

– Тьфу, лешман! – сказал с досадой гребец. Он подумал и стал отводить плот от берега.

– Стой! – крикнул Корж.

Трое сидевших на плоту вскочили и разом уперлись в отмель шестами. Раздалась громкая ругань.

– Назад!

– Держи чалку! – ответил гребец.

Он приподнялся и сильно взмахнул рукой. Корж растянулся за камнем. Метнулось короткое неяркое пламя.

Осколки гранаты загремели по голышам.

– Наверное, «мильс», – сказал Нугис спокойно и, положив наган на сгиб левой руки, выстрелил в гребца.

Пуля высекла из воды длинную искру. Гребец засмеялся и, сильно работая веслом, повел плот к серединной струе.

Корж плюхнулся на камни и сорвал сапоги. Портянки отлетели сами при первых шагах.

– Заходим с разных сторон! – крикнул он Нугису и сразу с головой ушел в воду.

– Огонь? – спросил, подбегая, Зимин.

– Обождать. Следи за плотом. Дам сигнал.

Нугис свистнул.

– Рекс, сюда!

Из-за сопки донесся отрывистый лай. Не дожидаясь собаки, Нугис взял наган зубами за скобу и бросился в реку.

Корж плыл саженками, гулко хлопая ладонями по воде.

Он не чувствовал ни холода, ни вздувшейся пузырями одежды. Плыть было легко: вода возле берега казалась упругой и плотной; при каждом ударе ноги сама река выбрасывала пловца до пояса.

Расстояние между нарушителями и бойцом сокращалось. Маленькие злые волны теснились вокруг Коржа, толкая пловца в грудь, швыряясь клочьями грязной пены.

Временами из воды вдруг высовывались голые сучья или ладонь загребала пук отяжелевшей травы. Корж плыл не оглядываясь. Он слышал пыхтенье проводника, знал, что

Нугис плывет следом – тяжелый, настойчивый и надежный.

Сильная струя завертела Коржа на месте. Он пробовал сопротивляться ее мягкой и властной настойчивости и вдруг почувствовал, что река сильнее его. Огромные воронки заглатывали сучья, пену, торчмя опускали на дно небольшие валежины. Одна из воронок двинулась к Коржу.

Он рванулся в сторону, но руки уже не подчинялись пловцу. Мутная вода кипела вокруг Коржа; всюду вспучивались и рассыпались пузырями бугры.

Воронка поставила тело пловца почти вертикально.

Несколько секунд боец крутился на месте, силясь стряхнуть с ног страшную тяжесть. Потом он увидел рядом с собой напряженное лицо Нугиса, ветку с черными листьями, обломок доски. . Он вспомнил чей-то старый совет –

не сопротивляться воронкам, поднял над головой руки, и сразу ровный томительный звон в ушах напомнил Коржу о глубине.

Струя протащила его по камням и выбросила на поверхность метрах в десяти от плота – оглушенного, исцарапанного, но упрямо размахивающего руками.

– Врешь! – крикнул Корж, чтобы ободрить себя.

Сквозь косую сетку дождя он видел небольшой плот, борозду от правила и силуэты застывших напряженно людей. Гребли двое. Что было сил налегали они на короткие весла, но бревна глубоко сидели в воде. Плот двигался чуть быстрее течения.

Видя, что пловец нагоняет гребцов, человек, сидевший у правила, поднялся. Был он массивен, высок и глядел на запыхавшегося Коржа сверху вниз.

– Эй, мосол! – сказал рулевой негромко. – Дай без крови уйти. – И он вытянул навстречу бойцу непомерно длинную руку.

– Брось оружие! – ответил Корж, задыхаясь.

– Эй. . отстань... Окалечу.

Вместо ответа Корж повернулся на бок и пошел овер-армом40.

– Прощай, мосол, – сказал рулевой отчетливо, и на миг вспышка осветила его худое лицо.

Возле плеча Коржа взметнулись два невысоких фонтанчика. Он поспешно нырнул. Маузер так долго плевался в воду, что у Коржа еле хватило дыхания. Когда он снова поднял голову, Нугис уже обходил плот с другой стороны.

Проводник шел брассом, и плечи его погружались и всплывали с удивительной равномерностью. Возле проводника, точно два косых паруса, торчали из воды уши

Рекса. Ветер кидал пену в собачьи ноздри. Рекс взвизгивал от нетерпения и жался к хозяину.

– Фас! – сказал Нугис, и овчарка сразу вырвалась вперед, догнала плот и рывком вскочила на скользкие бревна.

Кто-то испуганно вскрикнул. Рычанье Рекса смешалось с разноголосой руганью.


40 Овер-арм – способ плавания на боку.

Рулевой обернулся и разрядил в овчарку половину обоймы. Сквозь стиснутые зубы Нугиса вырвался стон; он затряс головой, точно пули вошли в его тело. Страшно было слышать проводнику затихающий голос овчарки, видеть, как бандитня добивает друга шестами. Он опустил голову ниже к воде и стал выгребать с такой силой, что от его плеч потянулись по воде две ровные складки.

– Дотявкалась, – сказал рулевой. – Кто следующий?

– Ты!

Почти не целясь, рулевой выстрелил в подплывавшего к плоту Коржа.

– Огонь! – крикнул Нугис.

Течение несло их мимо каменистого крутояра. Эхо подхватило звук выстрела, превратив его в долгую пулеметную очередь. Одновременно гулкой струей выскочил из темноты желтый огонь.

Пулеметчик Зимин, опередивший плывущих, нащупывал плот. Он бил почти наугад, ориентируясь по силуэтам и вспышкам.

Ругань умолкла. Были слышны только шум дождя и томительно близкий визг пуль...

Медленно светлела рябая от ветра река. Дождь стих, но тучи еще толпились в горах, отдаляя время рассвета.

Рекс лежал на плоту, длинный и плоский. Лапа его провалилась в щель между бревнами, вода облизывала окровавленный бок. Возле овчарки, погрузив руки в мокрую, еще теплую шерсть, сидел на корточках Нугис. Пристальными светлыми глазами он следил за движениями гребцов, нехотя макавших весла в кофейную воду. Один из них, не выдержав тяжести взгляда, отвернулся...

– Бравый был пес, – сказал он соседу.

– Молчи, – посоветовал Нугис.

Постепенно из темноты стали выступать серые лица гребцов. Третий бандит лежал ничком на мокрых бревнах, и маленький босой Корж заботливо прикрывал соломой индукторный аппарат.

Нарушители молчали. То был пестрый, непонятный народ в стеганых ватниках, ичигах и отслуживших табельный срок военных фуражках. На советской земле любой из них сошел бы за красноармейца-отпускника. Впрочем, старичок в замасленном плаще, лежавший на краю плота, был вылитый стрелочник.

Даже медный рожок и флажки торчали из порыжелого голенища. Только вместо пояска подпоясался «стрелочник» бикфордовым шнуром.

Когда Корж повернул старикашку на спину и стал разматывать шнур, нарушитель тихо шепнул:

– Может, сговоримся, служилый?

– Может, и так...

– В советских возьмешь?

– Все возьмем, – сказал Корж одобряюще. – В отряде сторгуемся. . – И он уложил старикашку на бревна вниз бородой.


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

В хате птичницы Пилипенко готовились к празднику.

Выстлали сени соломой первого обмолота, повесили свежие рушники. Мятою, чебрецом, опаленными морозом виноградными листьями убрали углы.

Хозяйка расщедрилась: вынула плахты, старинные, заветные, которые вешала только трижды в год: на Октябрь, сочельник и пасху. Их голубой шелк напомнил старухам о Днепре. Не сговариваясь, разом затянули песню, завезенную на Восток еще дедами.

Давно сносились свитки, шитые шелком сорочки, сбились чеботы, рассыпались, растерялись девичьи мониста. Молодежь уже не помнила, где Нежин, где Миргород, где Полтава. Только старики, собираясь по вечерам, как далекий сон, вспоминали полтавские вишенники, азовские лиманы, океанские пароходы, груженные арбами и волами.

А все же то был клочок живой Украины. И мягкий говор, и песни, и степная неяркая красота женщин, и цветистые рушники, и упрямство хлопцев, и высокие арбы, и мышастые волы – все напоминало о прошлом. Кушевка считалась украинским селом.

Пограничный колхоз имени Семена Буденного ждал гостей. То была старая традиция – отмечать первый обмолот конскими скачками, кострами, полуночными песнями в затихающем поле, крепкой выпивкой в каждой избе.

Всюду трещала в печах солома, ворчало сало, дым столбами подпирал вечернее небо.

Сидя на корточках, Пилипенко расписывала печь.

Возле птичницы стояли глечики с красками. Были тут выварки из лука, конского щавеля, гвоздики, ольховой коры, чебреца, листьев гарбуза – краски всех цветов, живучие, горластые, как сама хозяйка.

Мягким квачиком, птичьим крылом, расписывала художница печь. Во всем селе не было хозяйки опрятней и домовитей, чем эта высоченная, сухая, как будяк осенью,

женщина. Паром дышала печь, и на ее светлеющих боках выступали цветы, один затейливей и горячей другого.

Шесть колхозниц лепили на дворе пельмени. Уже закипала в котле вода, уже стояли на столах ведра, полные холодного пива, кувшины с варенцом и сметаной, миски с медвежатиной, жареной рыбой, холодцом, баклажанами, маринованной вишней, тертой редькой, взваром, липовым медом. Прикрытые рушниками, вздыхали на лавках пироги, начиненные грушами, сливами, голубицей, грибами, дикими яблоками – всем, что принесла к осени богатая уссурийская земля. А гостей все еще не было.

На выгоне, где двумя шпалерами стояло все село, сверкали клинки. Шла джигитовка. Немало конников-пограничников приехало в гости к кущевцам. Был тут

Дубах с двумя молодыми бойцами – все выскобленные досиня, в свежих гимнастерках и в сапогах, исцарапанных сучьями. Только зубы да глаза светились на их обветренных лицах. Были еще комендант участка, толстый мадьяр

Ремб, и снайпер-пулеметчик Зимин, и знаменитые братья

Айтаковы, лучшие джигиты отряда, и другие командиры, приехавшие на праздник с соседних застав.

Даже старики, помнящие лихую рубку кубанцев, залюбовались чистой работой Айтаковых. На полном галопе один командир перелез на лошадь другого, стал на плечи брату, а крепкий старый дончак как ни в чем не бывало брал «клавиши», «плетни», «гроба» и «вертушки».

Потом, держа железную палку, проскакали двое парней из уссурийских казаков, а третий крутился меж коней колесом. Потом «свечкой», стоя на седле вниз головой, проехал один из бойцов, прибывших с Дубахом.

Люди собирались уже расходиться, но вдруг на краю выгона показался рыжий конек. Был он без всадника –

только широкое седло блестело на солнце – и летел, распластавшись, прямо на лозы. Не успели люди завернуть коня, как из-под брюха вынырнул всадник – маленький, цепкий, с озорным лицом деревенского парня и белым цветком за оттопыренным ухом.

Он круто завернул коня и стал у контрольной черты.

– Пошел! – крикнул Дубах.

С места в галоп поднял всадник коня. Он бросил повод, два клинка блеснули в руках.

Веселую усмешку разом сдунуло с губ бойца. Грозно стало молодое лицо. Он приподнялся на стременах. Два клинка чертили в воздухе быстрые полукруги. Кажется, всадник еще примерялся, в какую сторону обрушить удар, но лозы, не вздрогнув, уже вертикально оседали на землю.

Сверкающие капли скатывались к рукояти. То были взмахи неощутимой легкости, быстрые, как укусы.

Председатель колхоза, бывший партизанский вожак

Семен Баковецкий, хромой старичок с голубыми глазами, стоял возле Дубаха. Вытянув шею, он беззвучно шевелил губами, точно завороженный сабельной мельницей.

– Чей это? – спросил он, когда последний прут торчмя ударился оземь.

Дубах подбоченился.

– А что, разве по удару не видно?

– Догадываюсь.

– То-то, – сказал Дубах и зашевелил усами, пряча улыбку.

А маленький всадник тем временем показывал новые чудеса. Он наклонился к шее коня, шепнул что-то в сторожкое ухо, и сразу, повинуясь голосу и железным коленям, конь стал клониться, упал на бок и замер. Конник распластался за ним на земле. Только край фуражки да белый цветок были видны с дороги.

Через секунду боец снова очутился в седле. Будто случайно, выронил он из кармана платок, обернулся, разогнал коня и, изловчившись, достал белый комочек зубами.

– Товарищ Корж, – сказал Дубах, когда лихой наездник спешился в группе бойцов, – старики хотят знать, какой вы станицы.

– Разрешите отрапортовать?

– Только без фокусов.

Но Корж, здороваясь с Баковецким, уже сыпал скороговоркой:

– Казак вятской, из семьи хватской, станицы Пермяцкой. Сын тамбовского атамана, отставной есаул войска калужского!

Баковецкий схватился за уши.

– Э... да он еще и пулеметчик! – закричал он смеясь.

Перебрасываясь шутками, кавалькада потянулась к

Кущевке.

Наступал вечер, холодный, пунцовый, – один из тех октябрьских вечеров, когда особенно заметна величавая и безнадежная красота осени.

Все было желто, чисто, спокойно кругом. Березы и клены покорно сбросили листья. Только дубы еще отсвечивали ржавчиной – ждали первого снега. Ледяными, мачехиными глазами смотрела из колдобин вода. Запоздалый гусь летел низко над лесом, ободряя себя коротким гагаканьем.

Всадники ехали шагом. И с боков и за ними тучей шли кущевцы. Бежали мальчишки. Неторопливо вышагивали старики в высоких старинных картузах. Щеголи в кубанках, посаженных на затылок, шли по обочинам, чтобы не запылить сапог. Взявшись за руки, с визгом семенили дивчата, а на пятки им наезжали велосипедисты. То был веселый, крепкий народ, сыны и правнуки тех, кто огнем и топором расчистил тайгу.

Не в обычае кущевцев было шагать молча, если само поле, чистое, открытое ветру, просило песню.

И песня зародилась. Чей-то сипловатый, но гибкий голос вдруг поднялся над толпой. Несколько мгновений один он выбивался из общего гомона. Но незаметно стали вплетаться в песню другие, более крепкие голоса. Песня зрела, увлекая за собой и свежие девичьи голоса, и молодые баски, и стариковское дребезжанье. Широкая, как река, она разлилась на три рукава. Каждый из них вился по-своему, но в дружбе с другими. Громко обсуждали свою долю беспокойные тенора, примиряюще гудели басы, светлой родниковой водой вливались в песню женские голоса.

И вдруг все стихло. Один запевала, все тот же сипловатый верный тенорок, нес песню дальше, над полем, над посветлевшей рекой. Уже слабел, падал, не долетев до берега, голос. . Тогда сразу всей грудью грянул тысячный хор, и сразу стало в поле веселей и теплей.

Вошли в село. Не сразу гости дошли до двора птичницы. Нужно было показать товарищам командирам и племенного быка швицкой породы, и овец рамбулье, и хряков в деревянных ошейниках, и стригунков армейского фонда. Хотели было осмотреть заодно знаменитое гусиное стадо Пилипенко, но при свечах видны были только сотни разинутых клювов да желтые злые глаза.

В этот вечер Пилипенко пришлось занимать стол у соседей. Кроме пограничников, в хату набилось много званого и незваного народа.

Пришел и сразу стал мешать стряпухам Баковецкий.

Пришел старший конюх и главный говорун дедка Гарбуз, приехали на велосипедах почтарь Молодик с приятелями, примчался на собственном «газике», насажав полную машину дивчат, знаменитый чернореченский тракторист

Максимюк, пришла новая учительница, веснушчатая семнадцатилетняя дивчина, робеющая в такой шумной компании. Заглянул на пельмени художник Чигирик, писавший в местных краях этюды к картине «Жнитва», и много других. Последним явился шестидесятилетний кузнец и охотник Чжан Шу с внучкой Лиу на плечах.

На лавке возле печи сидели дивчата.

– Ось дочка, – сказала Пилипенко начальнику. – Мабуть, визьмете в пидпаски? Та поздоровайся, Гапко.

Все с любопытством посмотрели на скамью, где Гапка делилась с подругами серною жвачкой. Девка была славная, коротенькая, крепкая, как грибок. Она сердито взглянула на Пилипенко и выбежала, стуча маленькими тугими пятками.

– У-у, дикая! – сказала мать с гордостью.

Зажгли лампы, и все сели за стол, не без спора поделив между собой командиров. Зашумели разговоры. Со всех углов посыпались тосты за боевых пограничников, за наркома, за хозяйку.

Коржу не сиделось на месте. Он был из той славной породы людей, без которых гармонь не играет, пиво не бродит и дивчата не смеются. Едва успев одолеть миску пельменей, он выскочил во двор помогать стряпухам.

Вслед за ним отправились братья Айтаковы, пулеметчик

Зимин и молодежь из кущевцев. Не прошло и минуты, как оттуда донеслись хлопанье ладоней и дробный треск каблуков. А когда стали обносить гостей снова и Пилипенко вышла во двор собирать ушедших, к бойцам уже нельзя было подступиться.

Окруженные хохочущей толпой, на скамейке стояли пулеметчик Зимин и Корж.

Отрывисто покрикивала гармонь, и огромный Зимин, нагнувшись к Коржу, гудел:


Говорят, что под сосною

Засвистали раки..

Удивленно ахала гармонь, но Корж отвечал, не шевельнув даже бровью:


Собирался раз весною

Взять Сибирь Араки.

Подавился пес мочалой,

Околел в воротах.

Не слыхали вы случайно,

Где теперь Хирота?


И вдруг Корж опустил руки. Гармонь вздохнула совсем по-человечески жалобно.

– Дальше, дальше! – кричали стоявшие во дворе и за плетнем.

– Рифма не позволяет.

– Ну, годи! – объявила Пилипенко и, бесцеремонно растолкав круг, увела певцов в хату.

Между тем ведра пустели. Разговор становился всеобщим. Со всех сторон полетели резкие замечания о японцах. Не было в хате кущевца, у которого интервенты не изрубили, не спустили бы под лед близкого человека.

Горячилась молодежь, но и старики подбрасывали в печку солому. Под сединой, точно под пеплом, жарко светилась ненависть к японскому войску.

Вспомнили николаевскую баню, и приказы Ой-оя41, и любимую партизанскую тему – японских часовых, укутанных в десять одежек, – и перешли, наконец, к последним событиям.

Держался упорный слух, что в Монгольской Народной

Республике нашел могилу целый японский полк, и, хотя точно еще ничего не было известно, каждый спешил высказать свое мнение о бое.

– Кажуть, пятьдесят самолетов було, – сказал дедка

Гарбуз, – таке крошево зробыли. Де ахвицер, де кобылячья с...

– Яки кони? То ж була автоколонна.

– Нехай даже танки.


41 Ой-ой – имя генерала, командовавшего японскими войсками во время интервенции на Дальнем Востоке.

– Расчет у них был такой: перерезать путь на Кяхту, разрубить Чуйский тракт, а затем...

– А кажуть, их монгольские конники порубали.

– ...затем, обеспечив левый фланг, идти к Забайкалью.

Помните меморандум Танаки?

– Нехай идуть. . Куропаткиных нету!

– Боже ж мий, – сказала птичница громко, – дали б мини якого-небудь манесенького ахвицера!.

И она посмотрела на свои жилистые, темные руки.

Кто-то заметил:

– Тогда уж лучше Быстрых...

Все оглянулись на однорукого молчаливого казака, стоявшего возле печи. Страшна была судьба этого человека. На его глазах сожгли брата, изнасиловали беременную жену. Лютые муки придумали японцы для пленника.

На канате протаскивали из проруби в прорубь, лили в ноздри мочу, срезав кожу на пальцах, опускали руки в серную кислоту. Только выдубленный непогодой таежник мог сохранить силу и память после этих неслыханных мук.

Услышав свое имя, он улыбнулся, блеснув золотыми зубами, но ничего не сказал.

– Вин немый, – шепнула Гапка Коржу.

– Чудной японцы народ, – сказал подвыпивший дедка

Гарбуз. – Детей любять, работники гарны, а характер самый насекомый, жестокий. Кажуть, харакери, харакери. . А

що воно таке? Чи демонстрация духа, чи що?

– Дикость!

– Ни, ни то.

– Дисциплина!

– Расстройство рассудка!

– Самурайская гордость!

Каждый спешил высказать свое мнение. Помалкивал только Чжан Шу. Для кузнеца согрели в жестяном жбане пива, поджарили арбузных семечек. Старик сидел среди кущевцев в распахнутой синей куртке, взмокший, довольный. Маленькая Лиу заснула у него на коленях.

Наконец, гости услышали кашель и тоненький смех старика.

– Прошлый зима, – сказал он медленно, – моя ловил один лиска капкан. Лиска думал всю ночь, потом говори: ладно, прощай, нога! Отгрыз и ушел. . Это тоже есть самурай?

Все засмеялись.

– Ну, такое харакири мы тоже раз делали, – заметил

Баковецкий. – Было нас четверо: Антонов Федя, я, Седых-младший и еще один чуваш, Андрейкой звали. Мы в отряде Сметанина с орудийной бочкой ездили.

– Бочкой?

– Да. Федя патент взял. В каждом днище по дыре. В

одну из карабина холостым бьешь, в другую газы выходят, а звук... ей-богу, как гаубица! Наша бочка у Семенова в сводках за батарею ходила. . Однажды насаживали в Черниговке новые обручи, вдруг – га-га-га! Белые вдоль села из четырех «люисов». Мы в огороды – та же история.

Прибежали в избу – стали отстреливаться, а уговор был старый: все патроны – семеновцам, себе – по одному. Все равно кишки на телефонную катушку намотают. . Вскоре отстрелялись, стали прощаться... Да... Вдруг наш чуваш побледнел: «Братушки, как же, патрон-то я вытряхнул!» А

в дверь уже ломятся. Спасибо Федя сообразил. «Что ж,

говорит, сядем к столу, будем полдничать». Вынул гранату, снял кольцо и положил между нами. Вот так, как глечик стоит.

Рассказчик полез в печку за угольком. Все ждали конца истории. Но Баковецкий раскурил трубку и замолчал.

– А що? Граната испортилась?

– Ну, как сказать, – ответил рассказчик медленно. – Про то из всех четверых у одного меня можно спросить.

– Ни, це не то. . Нехай товарищ начальник разъяснит харакери.

– Хорошо, – согласился Дубах. И вдруг, обернувшись к

Гарбузу, быстро спросил: – Что легче свалить – столб или дерево?

– Столб, – сказали кущевцы.

– Вот именно. . Столб не имеет корней. Так вот, японский патриотизм особого качества. Он не выращен, а вкопан в землю насильно, как столб. Не знаю, как объясняет наука, а нам кажется – в основе харакири лежит страх: перед отцом, перед школьным учителем, перед богом, перед последним ефрейтором...

Баковецкому передали записку. Он быстро прочел ее и вышел на улицу.

– Смешно подумать, – сказал Дубах, поднимаясь из-за стола, – чтобы кто-либо из нас, попав в беду, вскрыл себе пузо. Это ли геройство?

– Та ни боже ж мни! – воскликнул Гарбуз. – Нет у меня самурайского воспитания!

– А ну их в болото! – сказал из дверей Баковецкий и, отведя Дубаха в сторону, что-то шепнул.

– Где?

– В бане у Игната Закорко.

Они вышли во двор и огородами прошли к темной хате, стоявшей на самом краю села.

Хозяин ждал их возле калитки.

– Здесь, – сказал он и распахнул дверь маленькой баньки.

На скамье, свесив голову, сидел человек в солдатской рубахе. Увидев начальника, он вскочил и вытянул руки по швам.

– Заарестуйте его, – сказал поспешно хозяин. – То мой брат.

Начальник не удивился. В приграничных колхозах такие случаи были в порядке вещей.

– Закордонник?

– Ей-богу, я тут ни при чем. Скажи, Степан, я тебя звал?

– Нет, – сказал Степан, – не звал.

– Вот видите!.. Чего ж ты стоишь, чертов блазень! Кажись...

Степан вздохнул и, повернувшись к начальнику спиной, поднял рубаху. Вся спина перебежчика была в струпьях и узких багровых рубцах.

– Понимаю, – сказал начальник. – Японцы?

– Да.

– За что?

– За ничто. . За свой огород. Бильше не можно терпеть.

Я ж русский человек, гражданин комиссар. . Заарестуйте меня.

– Сучий ты сын, – с сердцем сказал Баковецкий. –

Видно, без японского шомпола и совесть не чешется!


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

. .Знакомая каменистая тропинка бежала вдоль берега моря. Она прыгала с камня на камень, кралась по краю обрыва, исчезала в кустарнике и вдруг появлялась снова, лукавая, вызолоченная хвоей и солнцем.

Глядя на нее, Сато подумал, что пора бы теперь расстаться с ботинками. Еще в порту он купил пару отличных гета с подкладкой из плетеной соломы. С каким наслаждением он сбросил бы сейчас тупорылые ботинки и вонючие носки! Сато даже присел было на камень и взялся за обмотки, но вовремя спохватился. Нет, он явится домой в полной солдатской форме – в кителе, застегнутом на все пять пуговиц, в шароварах, обмотках и стоптанных ботинках (фельдфебель оказался изрядным скрягой и отобрал новые). Вопреки приказу начальства, он даже не спорол с погон три звездочки, на которые имеет право только ефрейтор.

Сато с облегчением подумал, что никогда уже не увидит материка с его унылыми холмами, глиняными крепостями и рыжей травой. Он даже обернулся, точно желая в последний раз взглянуть на обрывистый берег Кореи, но море было бескрайно, как радость, переполнявшая отпускника.

Неясные, только что родившиеся облака висят над водой, пронизанной утренним светом. Волны робко толпятся вокруг мокрых камней, где сидят, подставив солнцу панцири, багровые крабы. Над ними мечутся чайки. Их короткие крики звучат, как визжанье блоков на парусниках.

Сато шел и громко смеялся. Мокрые сети, растянутые через тропинку, били его по лицу. Он не старался даже уклоняться. Он вдыхал запах Хоккайдо, исходивший от этих сетей, – запах охры, смолы, рыбы и водорослей. Еще два мыса, зыбкий мост на канатах – и откроется дом.

Он прошел мимо рыбаков. Рослые парни в синих хантэн с хозяйскими клеймами на спине сталкивали лодки в прозрачную воду. Они спешили в море выбирать невода, изнемогавшие под тяжестью рыбы.

По зеленым вельветовым штанам Сато узнал Яритомо: два года назад на базаре в Хоккайдо приятели выбрали одинаковые штаны и ножи с черенками в виде дельфинов.

Правда, Яритомо утонул возле Камчатки во время сильного шторма, но Сато нисколько не удивился, увидев утопленника, дымящего трубкой на корме лодки. Ведь о шторме рассказывал шкипер Доно, любивший приврать.

Он перевел взгляд на другую лодку и без труда отыскал седую голову самого шкипера. Возле него почему-то сидели господин ротный писарь и заика Мияко.

Кунгасы вереницей уходили от берега и прятались в дымке – предвестнице жаркого дня.

– Ано-нэ! – крикнул Сато, сложив руки рупором.

Рыбаки подняли головы. Видимо, никто не узнал Сато в бравом солдате, обремененном двумя сундуками. Только

Доно что-то крикнул, отвечая на приветствие. Шкипер взмахнул рукой, и флотилия исчезла среди солнечных бликов.

. .Как трудно разговориться после долгой разлуки! Вот уже полчаса отец и Сато обмениваются односложными восклицаниями.

Ставни раздвинуты. Блестят свежие циновки. Отец хочет, чтобы все односельчане видели сына в кителе и фуражке с красным околышем, со звездочками ефрейтора на погонах. Рыжими от охры, трясущимися руками он подбрасывает угли в хибати, достает плоскую фарфоровую бутылку сакэ и садится напротив.

Они сидят молча, протянув руки над хибати, – солдаты, герои двух войн, – и слушают, как потрескивают и звенят угли. Сестра Сато, маленькая Юкико, движется по комнате так быстро, что кимоно не успевает прикрывать ее мелькающие пятки.

Она ставит перед братом соба42, квашеную редьку, соленые креветки и засохший русский балык – лакомство, доступное только отцу.

Они молчат. Они так редко встречаются, что отец не знает даже, о чем спросить удачливого сына.

– Вероятно, у вас мерзли ноги? – говорит он, глядя на ботинки Сато.

– Нет, мы привыкли, – отвечает Сато небрежно.

Между тем дом наполняется гостями. Приходит аптекарь Ватари, плетельщик корзин Судзумото, шкипер Кимура. Появляется гадальщик Хаяма, высокий неряшливый старик в котелке, предсказавший Сато жизнь, полную приключений и перемен. Хаяма рад, что предсказания так быстро сбываются. Он треплет Сато по плечу и дышит винным перегаром. Отец, сделав приветливое лицо, с тоской и неприязнью смотрит, как господин Хаяма, бесцеремонно завладев чашкой с лапшой, со свистом втягивает клейкие нити. . Если не подойдут остальные, этот обжора съест и креветки, и соленый миндаль, и балык.


42 Соба – лапша из гречневой муки.

Но Юкико уже пятится от входа, кланяясь и бормоча приветствия. Сам господин писарь, услышав о приезде

Сато, решил засвидетельствовать почтение новоявленному герою. Вытирая клетчатым платком свое раскисшее лицо, он здоровается с собравшимися и косится на миловидную

Юкико.

Вместе с писарем входит учитель каллиграфии господин Ямадзаки – маленький, кадыкастый, с широким ртом, где зубы натыканы как попало. Сато раскланивается с ним особенно почтительно. После отца старый сэнсэй43 для него самая почтенная фигура в деревне.

Подогретое сакэ делает гостей разговорчивыми. Сато ждет, когда его будут расспрашивать о службе и последних подвигах армии, но гости наперебой начинают делиться собственными впечатлениями.

– Перед тем как идти в сражение, – вспоминает господин Ямадзаки, – росскэ нагревают над кострами свои шубы... Однажды возле Куачензы...

Всем известно доблестное поведение господина Ямадзаки в стычке с казаками, когда на одного учителя напали шесть великанов в бараньих тулупах, – но никто, из боязни проявить неучтивость, не прерывает рассказчика.

Наконец Сато получает возможность говорить, но все рассказы, приготовленные заранее, когда он поднимался по тропинке, вылетели у него из головы.

– У них трехмоторные самолеты, – начинает он невпопад. – Мы видели их каждый день...

– Они купили их на деньги от Китайской дороги! – с


43 Сэнсэй – учитель.

возмущением кричит учитель. – Купили во Франции.. Вы видели закрашенные знаки французов?

– Нет... Они были высоко.

Наступает пауза.

– Я всегда предсказывал ему повышение, – бормочет господин Хаяма, бесцеремонно почесываясь.

– Вы знаете новость? – спрашивает писарь. – Сегодня умер полицейский Миура. Говорят, от разрыва сердца. Он сильно огорчался последнее время.

Несомненно, что господин Миура, весельчак и бабник, мог умереть не от огорчения, а только от пьянства, но слушатели почтительно склоняют головы.

– Теперь освободилась вакансия. . Если соединить настойчивость и хорошие рекомендации. .

Все многозначительно смотрят на Сато. Отец – с гордостью, соседи – с почтением, Юкико – с испугом: она не может даже представить брата с такой же толстой красной шеей, как у господина Миура.

– Надо подумать, – говорит Сато с важностью, хотя чувствует, что готов сию минуту бежать в канцелярию. – Я

подумаю, – повторяет он, наслаждаясь впечатлением.

Вдруг учитель приподнимается и, ухватив плечи Сато своими худыми цепкими руками, злобно кричит в уши отпускнику:

– Вот новость! Он хочет подумать... Встать! Живо!

И сразу пропадает все: море в светлых бликах, тропинка, рыбаки, отец, писарь, Юкико...

В казарме полутемно. На потолке мигает фонарь «летучая мышь». Фельдфебель, сдернув с Сато одеяло, грубо трясет его за плечи.

Одним рывком Сато надевает штаны. Полурота выстроилась на дворе возле казармы. Пока нет команды «смирно», солдаты трут уши, щиплют себя за плечи и ляжки, стремясь стряхнуть остатки сна. Косо летит снежная пыль.

– Говорят, красные перешли в наступление, – шепчет, лязгая зубами, Мияко.

– Но ведь пока еще...

– Прекратить разговоры! Смирр-но!

Господин фельдфебель выкликает по списку солдат. В

морозном воздухе, точно отрывистый лай, звучат застуженные солдатские голоса. Стрелки ждут приказания, вытянув руки по швам, боясь прикоснуться к покрасневшим на морозе ушам.

Господин поручик скороговоркой поясняет задачу:

– . .Пользуясь миролюбием правительства, росскэ нарушили границу и захватили часть территории Маньчжоу-Го – от мельницы до знака номер семнадцать. . Солдатам второй роты выпала честь доказать росскэ, что такое истинный дух сынов Ямато. Двигаться в полной тишине.

Возможен бой с превосходящим по силе противником. .

Надеть металлические шлемы. . Наушники не опускать.

. .Рысцой солдаты сбегают в падь, пересекают дорогу и углубляются в лес. Здесь теплее и тише. Звезды еле видны в путанице черных сучьев. Сухие листья гремят под ногами.

Крепкий, морозный воздух, быстрое движение отряда и неизвестность цели опьяняют Сато. Он чувствует, как начинают гореть щеки.

Они идут долго. Пот выступает через шинели и оседает инеем на сукне. Лес давно исчез в морозном тумане. Они идут гуськом между скал, по дну пересохшего ручья. Под ногами лопаются ледяные корки, и фельдфебель то и дело предостерегающе поднимает руку.

Потом солдаты долго ползут в кустарнике, где, несмотря на мороз, сочится вода. Перчатки Сато намокают.

Он чувствует, как влага проникает сквозь двойную материю на коленях...

Перед ними поляна, клином врезавшаяся в лес. Справа из темноты проступает крыша мельницы. Здесь проходит граница.

Охваченный волнением, Сато смотрит на высокий столб, раскрашенный белыми и зелеными полосами.. Он так высок, что, даже протянув руку, нельзя достать до железного герба. Какие, однако, ловкачи эти росскэ, сумевшие так быстро присвоить поляну!

– Здесь! – говорит шепотом фельдфебель. – Осмотреть оружие! Приготовить гранаты!..

В разведку уходят двое: ефрейтор Акита и рядовой

Мияко. Туман расступается и сразу смыкается за ними.

Лежа в жесткой траве, солдаты поглядывают на столб и растирают озябшие пальцы.


ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ


– Тише! – попросил Нугис.

Он согнулся над старым шестиламповым приемником, силясь поймать Москву.

Это было нелегким делом. С тех пор как Илька разбила шестую лампу, Москва отодвинулась на лишнюю тысячу километров.

– ...волновый... переда...

Восемь теней на потолке замерли, даже игроки в домино осторожнее застучали костяшками. Где-то выше антенны, выше дубов, окружающих заставу, несся тихий голос Москвы:

– ...рит... расная площадь...

И снова поросячий визг, щелканье, дробь морзянки вырвались из-под терпеливых пальцев Нугиса. Как всегда бывает в Октябрьские дни, разговаривали сразу сотни станций..

Во Владивостоке выступал китайский театр. Глухо гудел бубен. Точно ивовая дудочка, звучала горловая фистула певца.

В Хабаровске вынесли микрофон в городской сад, к обрыву над Амуром, и дикторша, торопясь, говорила:

– ...Вот вижу лодки с флагами на корме... На всех гребцах синие береты и желтые майки. . Вот четыре катера. . Вот плывет пароход. . А на палубе танцуют мазурку. .

Вот...

– . .лейтенант Вдовцов исполнит арию Хозе, – предупреждала радиостанция города Климовка. – У рояля жена воентехника третьего ранга Клавдия Семеновна Воробьева.

В радиостудии Николаевска-на-Амуре собрались старики партизаны. Второй час сипловатый стариковский басок, перебиваемый морзянкой, не спеша вспоминал:

– . .Тогда, оставив в затоне шесть раненых, мы решили дать бой и пробиться к товарищу Шилову. На ут...

– Крути назад! – крикнул Корж. – Дай партизан послушать.

– Хочу про японцев, – сказала Илька.

Но Нугис только мотнул квадратной головой. Он страшно торопился. Перед ним лежали часы. Было без четверти пять по местному и около десяти по московскому...

С минуты на минуту должен был начаться парад. Нугис упрямо пытался пробиться к Москве сквозь позывные пароходов, плывущих вдоль тихоокеанского побережья, сквозь кабацкие фокстроты, летевшие из Харбина. Капитаны краболовов поздравляли друг друга и спрашивали об уловах, японский диктор без конца повторял какое-то рекламное объявление, радисты передавали, что в бухте

Ольга опять битый лед...

А Москва, лежавшая на другом краю мира, все еще молчала.

Бойцы сидели вокруг Нугиса торжественные, одетые по случаю Октября в свежие гимнастерки. Пулеметчики, снайперы, стрелки, проводники собак терпеливо ждали конца путешествия Нугиса по эфиру.

– Пощелкай, – посоветовал повар. – Бывает, лампы застаиваются. .

Подняли крышку, и Нугис осторожно пощелкал по стеклам, чуть освещенным изнутри золотистым сиянием.

Раздался оглушительный визг. За окном горестно взвыла овчарка, грянул хохот.

Нугис был раздосадован неудачей. Он встал и спрятал часы.

– Отставить! – объявил Корж. – Задержка номер четыре...

– Пойду поищу запасные, – сказал Нугис упрямо.

Но старый приемник уже не внушал бойцам доверия.

Кто-то из пулеметчиков заметил:

– Опять парад проворонили...

– Хоть бы танки послушать...

– А у нас в Верхних Кутах сегодня оладьи пекут, –

вспомнил неожиданно пулеметчик Зимин.

Это случайное замечание точно распахнуло стены казармы. Сразу стали видны барабинские степи, Новосибирск, Смоленск, Свердловск, Полтава, Елабуга – все, что лежало по ту сторону тайги. Каждому бойцу захотелось вспомнить добрым словом родные города и поселки.

– А у нас в Мурманске на каждой мачте – звезда, –

сказал Белик. – Днем флаги, ночью иллюминация. Ледокол

«Чайка» портрет Буденного вывесил. Весь из рыбьей чешуи... Серебряный чекан, и только! Его норвежцы у себя в

Тромсе склеили и в подарок рыбакам привезли. Начальник порта хотел в Третьяковскую галерею отправить, да ледокол не отдал.

Повар стал было описывать, из какой чешуи был сделан портрет, но Белика перебил Гармиз.

– Нет, ты послушай! – закричал он, вскочив с табурета.

– Какой Мурманск! Ты Лагодех видел? Через Гамборы ночью ходил? Там есть поляна – каждому дереву тысяча лет. Больше! Две с половиной! Листья с ладонь. Всю ночь пляшем. Внизу на дорогах арбы скрипят, виноград, вино в город везут... Потом девушек провожаем... В горах темно...

Фонари к звездам идут. Крикнет один – тысяча отвечает. .

Послушай! Какой ветер у нас! Станешь спиной к пропасти, раскинешь рукава... Весь день будешь стоять... Вот!

Гармиз взмахнул руками и замер, обводя всех глазами, точно ища того, кто усомнился бы в силе гамборских ветров.

Никто не ответил. . Сибиряки, украинцы, белорусы, татары – бойцы сидели задумавшись. . Молчал даже Корж, беспокойный, не умеющий минуты прожить без острого слова.

Он сидел верхом на табурете и силился представить, что делается теперь дома. Он так редко бывал в деревне, что сразу не мог сообразить, чем занят сегодня отец.

. .Сейчас десять утра. Вероятно, отец вместе с Павлом находится в кузне. . Кузня низкая, точно вырубленная из сплошного куска угля. . В раскрытые двери видны горн, руки, взлетающие над наковальней. Когда молот опускается, открывается отцовское лицо – черное, с толстыми солдатскими усами, из-под которых сверкают зубы...

Маленький длиннорукий Павел раздувает горн. У него, как у всех Коржей, светлые озорные глаза и большой рот.

Он приплясывает на одной ноге, насвистывает и бесстрашно лезет короткими щипцами в самый жар, где нежно розовеет железо.

Весело смотреть на отца с сыном, когда они в два молота охаживают толстенную полосу, а железо вьется, изгибается, багровеет, превращаясь в тракторный крюк или шкворень фургона...

Впрочем, какая же сегодня работа!. Наверно, все сидят за столом. Мать выскоблила доски стеклом, поставила берестяную сахарницу и голубые...

– Внимание!. Красная площадь, – негромко сказал репродуктор. – Все глаза обращены... асской башне... Через...

уту... чнется парад.

Корж вскочил. Все обернулись к приемнику.

– Я нечаянно! – закричала Илька, поспешно отдернув руку.

Говорила Москва. Затухая, точно колеблемый ветром, звучал голос диктора. Он описывал все: простор площади и свежесть осеннего утра, освещенные солнцем звезды

Кремля, появление делегаций, стальные шлемы пехоты, скульптурную группу напротив ворот Спасской башни, называл людей, стоявших у Кремлевской стены, – имена, знакомые всем, от чукотских яранг до поселков горной

Сванетии.

Накапливались войска. Оживали трибуны. Кому-то аплодировали, где-то музыканты пробовали трубы. Прозрачный неясный гул висел над Красной площадью.

И вдруг сразу стало тихо, как в поле. На том краю мира не спеша били часы.

– Десять, – сказал тихо Белик, и все бойцы услышали дальний звон подков.

Ворошилов объезжал войска, здороваясь и поздравляя бойцов. Площадь отвечала ему всей грудью, дружно и коротко.

Потом они услышали глуховатый голос наркома. Он говорил, сильно паузя, отчетливо и так просто, что забывалась торжественная обстановка парада. Он напоминал о том, что было сделано за год, о силе и целеустремленной воле народа. Последние его слова, обращенные к Красной

Армии, были заглушены треском атмосферных разрядов, точно по всей стране прогремели орудийные залпы салюта.

. .Вошел на цыпочках Дубах и сел сзади бойцов. Илька вскочила к нему на колени.

– Танк больше лошади? – спросила она.

– Тсс... Больше.

– Значит, главнее. А почему пустили вперед академию?

Она больше танка?

Сделав страшные глаза. Дубах закрыл Ильке рот ладонью... Сквозь марш пробивались отчетливые, мерные удары. Разом впечатывая многотысячный шаг, проходила пехота.

– Товарищ начальник, – спросил Корж, – что сначала идет, артиллерия или конница?

Дубах подумал. Он ни разу не видел московских парадов и стыдился в этом признаться. Ездить приходилось много, но всегда по краю страны. Негорелое, Гродеково или Кушку он знал лучше Москвы.

– Как когда, – ответил он осторожно. – Сегодня – не знаю...

По камням Красной площади хлестал звонкий ливень. .

Скакала конница. Вихрем летели к Москве-реке тачанки.

Потом наступила долгая пауза. Странное, еле слышное пофыркивание неслось из Москвы.

– Вся площадь в автомашинах. . – пояснил диктор. –

Теперь движутся гаубицы... их колеса обуты в резину.

И вдруг какой-то странный рокочущий звук ворвался в казарму, точно над Москвой разорвался длинный кусок парусины.

– Слышали? – спросил рупор поспешно. – Это истребитель... Он похож...

Голос его потонул в низком реве пропеллеров, в лязге танковых гусениц. Парусина над площадью рвалась беспрерывно.

– Девятнадцать... двадцать... двадцать семь... сорок два... – считал Белик, – сорок три... пятьдесят!

– Это целый дредноут! – крикнул диктор. – У него четыре башни. В нашем здании стекла дрожат!

. .Зажгли лампу. Закрыли ставни. Восемь бойцов – сибиряков, белорусов, украинцев – стояли на площади.

Они видели все: бескрайнее человечье половодье, освещенное солнцем, красногвардейцев с седыми висками, сталеваров, народных артистов, горделивых московских метростроевцев, академиков, старых ткачих, детей, сидящих на плечах у отцов, – сотни тысяч лиц, обращенных к

Кремлю.

Они стояли бы на Красной площади до конца праздника, но батареи питания заметно слабели, шум демонстрации становился все тише и тише, точно Москва отодвигалась дальше, на самый край мира, и, наконец, приемник умолк...

– Семичасный, Кульков, Уваров, в наряд! – крикнул дежурный.

Мягкий треск полевого телефона вывел Дубаха из дремоты. Не открывая глаз, он протянул руку и снял трубку. Говорил постовой от ворот:

– Две женщины и лошадь с повозкой – к вам лично.

Прикажете пропустить?

– Пропустить, – сказал начальник, безжалостно скручивая ухо, чтобы прогнать сон. Он сидел, навалившись грудью на старенький самоучитель английского языка.

Лампа потухла. Сквозь ставни брезжил рассвет.

Дубах успел одеться прежде, чем часовой закрыл за приехавшими ворота, и встретил женщин вспышкой карманного фонарика.

Одна из них, птичница соседнего колхоза, была знакома начальнику. Он не раз охотно беседовал с домовитой хозяйкой, терпеливо выслушивая ее долгие рассказы о муже, утопленном интервентами в проруби. То была опытная, рассудительная женщина, умевшая отлично залечивать мокрец и выводить собачьи глисты.

Ее спутница, девочка с суровым, испуганным лицом, одетая в ватник и мужские ичиги, сначала показалась начальнику незнакомой.

– Ой, лишенько! – сказала Пилипенко, едва начальник показался на крыльце. – Ой, маты моя. . Ой, идить сюда скорийшь, товарищ начальник...

– Что за паника? – удивился Дубах. – Откуда у вас эти дрючки?

– Боже ж мий!.. Колы б вы знали... Ось дывытесь...

Не выпуская валежины из рук, птичница подошла к телеге и разгребла солому. Открылись тонкие ноги в распустившихся обмотках, короткий зеленый мундирчик, затем глянуло чугунное от натуги лицо японского пехотинца.

Во рту полузадушенного, скрученного вожжами солдата торчала фуражка.

– Ось злодий! – сказала птичница, дыша злобой и возбуждением. – А ось тесак его. Вин, байстрюк, мини усю робу распорол.

И громким плачущим голосом она стала рассказывать, как это случилось.

Они с дочкой ехали в город – забрать лекарство. У кур развелось так много блох, что полынь и зола уже не помогали. Были еще и другие дела. Гапка хотела купить батиста на кофточку. По дороге дочка накрылась кожухом и заснула. Они ехали дубняком... Нет, не возле мельницы... У

них в колхозе дурнив нема, чтобы нарушать запрещение.

Сама Пилипенко тоже сплющила очи. И вдруг выходит той злодий, той скорпион, блазень, байстрюк с тесаком, той японьский офицер, и кажет...

– Прошу в канцелярию, – предложил Дубах.

Птичница кричала так громко, что из казармы стали выскакивать во двор полуодетые бойцы.

Увидев на столе начальника бумаги и малахитовую чернильницу – подарок уральских гранильщиков, Пилипенко перешла на официальный тон.. Нехай товарищ начальник составит протокол. И пусть об этом случае заявят самому наркому. Если бы не Гапка, она осталась бы там, в лесу, а шпион подорвал бы мост. . Когда она остановила лошадь, он спросил по-русски, где Кущевка, а потом, как бешеный, кинулся с тесаком. Спасибо, что на дороге была глина и злодий поскользнулся. Офицер только оцарапал птичнице шею и пропорол кожух. Они упали на повозку, прямо на Гапку, а девка спросонок так хватила японца, что злодий выпустил тесак. Он царапался и искусал Гапке руки, но женщины все-таки связали офицера вожжами.

– Это солдат, – заметил Дубах.

Пожилая женщина в унтах и распахнутом кожухе, открывавшем сильную шею, взглянула на пленника сверху вниз.

– А я кажу, що це офицер, – сказала она упрямо. –

Верно, дочка?

– Офицер, – сказала Гапка, с уважением посмотрев на мать.

– Вин разумие по-русски. .


– Скоси мо вакаримасен44, – сказал торопливо солдат. –

Я весима доруго брудила.

– Это видно, – заметил Дубах. – Отсюда до границы четыре километра.

– Годи! – крикнула Пилипенко, со злобой глядя на стриженую голову солдата. – Я стреляная. Чины знаю. Три звезды – офицер. Полоса – капитан.

– Мамо, – сказала вдруг Гапка баском, – а мабуть, вин скаженый?

И она с тревогой показала багровые подтеки на своих смуглых сильных руках. От волнения и страха за дочку

Пилипенко расплакалась.

Женщин успокоила нянька Ильки – Степанида Семеновна. Она увела казачек к себе, приложила к искусанной руке Гапки примочку из арники, вскипятила чай.

Они сидели, долго перебирая подробности нападения и ожидая Дубаха. Птичница вспомнила, как пятнадцать лет назад японцы, расколотив пешнями лед, загнали в прорубь мужа. Аргунь была мелкой, снег сдуло ветром, и все проезжие видели, как ее Игнат из-подо льда смотрит на солнце.

Днем труп нельзя было вырубить. Она приехала на санях ночью со свечкой и топором. Так, замороженного, в виде куска льда, она привезла мужа домой и заховала его во дворе.

Она обернулась к Гапке, чтобы показать, какую девку она все-таки выходила, но дочка уже не слышала беседы.

Забравшись на тахту начальника, утомленная и спокойная, она заснула, забыв об офицере и своей искусанной руке.


44 Ничего не понимаю.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Светало. Звездный ковш свалился за сопку. В сухой траве закричали фазаны. Предвестник утра – северный ветер – пробежал по дубняку; стуча, посыпались перезревшие желуди.

Солдаты ежились, лежа среди высокой заиндевелой травы. Терли уши шерстяными перчатками, старались укрыть колени полами коротких шинелей. Поручик демонстративно не надевал козьих варежек. Сидел на корточках, восхищая выдержкой ефрейторов, только изредка опускал руки в карманы шинели, где лежали две обтянутые бархатом грелки.

Акита не возвращался. . Уходило лучшее время, растрачивалась подогретая водкой солдатская терпеливость.

По приказанию поручика двое солдат, стараясь не звенеть лопатами, выкопали и положили в траву погранзнак. Теперь Амакасу с досадой поглядывал на поваленный столб.

Стоило два часа морозить полуроту из-за такой чепухи!

Закрыв глаза, он пытался представить, что будет дальше. . К рассвету он опрокинет заслон и выйдет к автомобильному тракту. Пулеметные гнезда останутся в двух километрах слева. Застава будет сопротивляться упорно.

Русские привыкли к пассивной обороне. . Они даже имеют небольшой огневой перевес, но при отсутствии инициативы это не имеет значения. К этому времени полковнику постфактум донесут о случившемся. По крайней мере министерство еще раз почувствует настроение армии. . Он ясно представил очередную ноту советского посла, напечатанную петитом в вечерних изданиях, и уклончиво-удивленный ответ господина министра.

Только осторожность удерживала Амакасу от броска вперед. Благоразумие – оружие сильных. Он вспомнил готические окна академии и пренебрежительную вежливость, с которой полковник Гефтинг объяснял японским стажерам методику рейхсвера в подготовке ночных операций... «Благоразумие – оружие сильных», – говорил он менторским тоном. . Амакасу презирал толстозадых гогенцоллерновских офицеров, проигравших войну. Они не понимали ни японского устава, ни наступательного духа императорской армии.

И все-таки Амакасу слегка колебался. Молчание противника было опаснее болтовни пулеметов.

Наконец, явился ефрейтор Акита. Рассказ его был подробен и бессвязен. . Вместе с Мияко они прошли весь лес, от солонцов до заставы. Нарядов не встретили. Окна заставы темны... Потом пошли отдельно... Слышно было, как проехала крестьянская повозка.

– Почему крестьянская? – спросил поручик раздраженно.

– Пахло сеном, и разговаривали две женщины.

– От вас пахнет глупостью!

– Не смею знать, господин поручик.

– Где Мияко? Подумайте. . Ну?

– Вероятно, заблудился, – сказал ефрейтор, подумав. –

Он ждет рассвета, чтобы ориентироваться.

Разведка оказалась явно неудачной, но ждать больше было нельзя. Амакасу отдал приказ выступать...

. .Два глухих взрыва сорвали дежурного с табурета. Это было условным сигналом. Наряд Семичасного предупреждал заставу гранатами: «Тревога! Ждем помощи. Граница нарушена.. »

Люди вскакивали с коек, одним рывком сбрасывая одеяла. Света не зажигали. Все было знакомо на ощупь.

Руки безошибочно нащупывали винтовки, клинки, разбирали подсумки, гранаты. В темноте слышались только стук кованых сапог, лязг затворов и громыхание плащей. Бойцы, заснувшие всего час назад, хватали оружие и выскакивали во двор, на бегу надевая шинели.

Люди двигались с той привычной и точной быстротой, которая свойственна только пограничникам и морякам.

Через минуту отделение заняло окопы впереди заставы.

Через три – небольшой отряд конников, взяв на седла «максим» и два дегтяревских, на галопе пошел к солонцам.

Сигнал Семичасного, еле слышный на расстоянии двух километров, отозвался эхом на соседних заставах. Бойцы

«Казачки» седлали коней, когда дежурные на «Гремучей» и

«Маленькой» закричали: «В ружье!» Здесь тоже все было известно на ощупь: маузеры, седла, пулеметные ленты, тропы, камни, облюбованные снайперами, сопки, обстрелянные сотни раз на учениях.

Проводники вывели на тропы молчаливых овчарок.

Конники на галопе пошли по распадкам, с маху беря ручьи и барьеры из валежин. Пулеметчики слились с камнями, хвоей, пропали в траве.

Наконец, десятки людей услышали беспорядочные слабые звуки – точно дятлы вздумали перестукиваться ночью.

Прошло полчаса. . Соседние заставы, выславшие усиленные наряды, продолжали ждать. Никто не имел права бросить силы к «Казачке», оголив свой участок.

И вдруг зеленая ракета беззвучно поднялась в воздух.

Описав огромную дугу, она долго освещала мертвенным светом вершины голубых дубов и лесные поляны. Дятлы опешили, а затем застучали еще настойчивее. Дубах вызвал начальника отряда.

– В Минске идет снег, – предупредил он спокойно.

Эта метеорологическая сводка настолько заинтересовала начальника, что он тут же поделился новостью с маневренной группой и авиачастью, находившейся в ста километрах от границы.

– Два эскадрона к Минску, галопом! – приказал он маневренной группе. Предупреждаю: в Минске снег, – сообщил он командиру авиачасти.

– Греемся, – лаконично ответила трубка.

...В остальном в Приморье было спокойно. В полях возле Черниговки гремели молотилки. Посьетские рыбаки уходили в море, поругивая морозец. На амурских верфях электросварщики, работавшие под открытым небом, зажигали звезды ярче Веги и Сириуса. . Летчик почтового самолета видел огненное дыхание десятков паровозов.

Шли поезда, груженные нефтью, мариупольской сталью, ташкентским виноградом, учебниками, московскими автомобилями. В шестидесяти километрах от места перестрелки рыбак плыл по озеру в поселок за чаем, вез белок, вспугивал веслами глупую рыбу и пел, радуясь тишине осеннего утра.

Ни один чехол не был снят в эту ночь с орудий укрепленной полосы.

Сопка Мать походила на казацкое седло. Широкая, затянутая бурой травой, она лежала между падями Козьей и

Рисовой. Правым краем это седло упиралось в ручей, против левого расстилались кусты ежевики и солонцы –

плешивый клочок земли, истоптанный и изрытый зверьем.

Отделенные от сопки широкой поляной, стояли по ту сторону границы невысокие голые дубки. Траву на поляне и сопках никогда не косили. Дикой силой обладала рыжеватая почва, не видевшая никогда лемеха. Будяки вытягивало здесь ростом с коня, ромашки разрастались пышнее подсолнухов. Щавель, лилии, повилика, курослеп, лебеда, лютик, гвоздика соперничали в силе, ярости и жестокости, с которой они душили друг друга. Иногда властвовали здесь ромашки, делавшие поляну чистой и строгой. Иногда лиловым пламенем вспыхивал багульник или ноготки заливали сопки медовой желтизной. К осени все это пестрое сборище выгорало, твердело, превращаясь в густую пыльную шкуру.

. .Конники спешились у рисового поля за сопкой. Три пулемета ударили с каменистой вершины по взводу японцев, обходивших сопку с флангов. . Клещи разжались, освободив наряд Семичасного, изнемогавший под огнем «гочкисов».

Лежа в каменной чаше, среди заиндевелой травы, Корж долго не мог отдышаться. Бешено билось сердце, разгоряченное скачкой. Кажется, взяли от лошадей все, что могли.

И все-таки не успели. Кульков, запевала, редактор газеты, тамбовский столяр, лежал плотно – пальцы в траву, щека к земле, точно слушал, идут ли. У Огнева пробитая пулей ладонь была вывернута на сторону.

Рядом с Коржем лежали Велик и связная собака Барс.

Тревога застала повара на кухне, и Велик не успел даже снять фартука. Теперь он был помощником наводчика.

Быстро присоединив пароотводный шланг, он установил патронную коробку и помог Коржу продернуть ленту в приемник...

Три пулемета брили траву за солонцами. «Гочкисы»

огрызались с той стороны поляны отчетливо, звонко. За спиной Коржа рикошетили, волчками крутились на сланцевых плитах пули...

Прошло полчаса. Вдруг Дубах, лежавший в двенадцати метрах от Коржа, поднялся и крикнул:

– Стой!

Пулеметы поперхнулись, не дожевав лент. Из дубняка, помахивая белым флажком, вышел молодцеватый солдат в каске и короткой шинели. Трава закрыла его с головой.

Каска покачивалась, как плывущая черепаха.

Обвешанный репейником пехотинец взобрался на сопку и молча передал Дубаху записку.

Написанная по-русски печатными буквами, она походила на издевательство:

«Русскому командиру (комиссару). Покорнейше при-

казываю немедленно прекратить огонь и отойти в рас-

положение заставы. Сохраняя жизнь доблестных русских

солдат, остаюсь в полной надежде.

Амакасу».


– Дивная нота, – проворчал Дубах, поморщившись. –

Желаете хамить до конца?

– Вакаримасен, – сказал солдат быстро. – Дозо окакинасай45.

Дубах вырвал листок из блокнота и вывел тоже печатными буквами:

«На своей территории в переговоры не вступаю.

Рассматриваю ваш отряд как диверсионную банду».

Потом подумал и приписал:

«Покорнейше приказываю прекратить провокацию».

Маленький солдат отдал честь и, сохраняя достоинство, стал погружаться в заросли будяка. Корж посмотрел ему вслед. Он в первый раз видел японца вблизи.

– Молодой, а до чего коренастый, – заметил он насмешливо. На левом фланге противника подняли маленький флажок с красным диском. Несколько пуль взвизгнуло над самым гребнем сопки.

Вдоль горы, от пулемета к пулемету, прокатилась команда:

– К бою!. По перебегающей группе. . очередями..

пол-ленты... Огонь!

– Огонь! – крикнул Корж, и пулемет задрожал от нетерпения и бешеной злости.

Дубах не сидел на месте. Негромкий голос его слышался то на левом краю седловины, то возле пулеметчиков

Зимина и Гармиза, то возле ручья, где отделком Нугис с группой бойцов наседал японцам на фланг.


45 Не понимаю. Пожалуйста, напишите.

Усатый, в широком брезентовом плаще и выгоревшей добела фуражке. Дубах походил на мирного сельского почтальона. В зубах начальника торчала погасшая трубка.

Он отдавал распоряжения так спокойно, точно перед ним была не полурота японских стрелков, а поясные мишени на стрельбище. За полчаса он успел несколько раз изменить расположение пулеметов и направление огня.

Это была вдвойне удобная тактика: она не позволяла противнику как следует пристреляться и путала его представление о числе огневых точек на сопке.

Глядя на Дубаха, ободрились, повеселели бойцы, смущенные было численностью японо-маньчжур.

Начальник ни разу не повысил голоса, но потухшая трубка сипела все сильнее и сильнее.

Дела пограничников были далеко не блестящи. Нугису удалось перейти ручей и уничтожить пулеметный расчет, менявший ствол «гочкиса», но одно отделение и дегтяревский пулемет были не в силах сковать продвижение полуроты стрелков.

Все чаще и чаще, в паузах между очередями, Дубах прислушивался, не звенят ли в Козьей пади копыта.

– Корж перенес огонь вправо, – доложил командир отделения. – Зимин устраняет задержку.

Дубах ответил не сразу. Сидя на корточках, он плевался, но вместо слюны шла розовая пена. По губам командира отделком угадал приказание:

– Рассеянием... на ширину цели... огонь!

Начальника оттащили вниз, к распадку, где стояли кони. Расстегнули рубаху, начали бинтовать. Но Дубах вдруг вырвался и, как был, с окровавленной волосатой грудью и волочащимся бинтом, полез на четвереньках в гору. У него еще хватило сил влезть в яму и отдать распоряжение о перемене позиции. Дубаха беспокоила соседняя сопка Затылиха. Она запирала вход в падь, и каски наседали на нее особенно нахраписто. Потом он вздумал написать записку командиру взвода Ерохину. Морщась, полез в полевую сумку и сразу обмяк, сунувшись носом в колени.

Ответ Дубаха обрадовал Амакасу. Он с удовлетворением отметил твердый почерк и решительный тон записки.

Было бы скверно, если бы русские отступили без боя.

Глупо с отрядом стрелков торчать на месте возле столба.

Но еще хуже двигаться в неизвестность, рискуя солдатами.

Дружные голоса пулеметов вселяли в поручика уверенность в счастливом исходе операции. Он знал твердо: это новая страница блистательного романа Фукунага. Она будет перевернута, прежде чем министерская сволочь успеет продиктовать извинения. Сила не нуждается в адвокатах. Стиснув зубы, русские будут пятиться и бормотать угрозы до тех пор, пока их не заставят драться всерьез.

Между тем перестрелка затягивалась. На правом фланге, возле солонцов, лежал взвод маньчжур. До тех пор пока не требовалось двигаться дальше, солдаты держались неплохо. Многие, по старой хунхузской привычке, стреляли наугад, упирая приклад в ляжку. Они выбирали неплохие укрытия и готовы были вести перестрелку хоть до обеда.

Как все крестьяне, они были прирожденными окопниками – медлительными, абсолютно лишенными солдатского автоматизма. К свисту пуль они прислушивались старательнее, чем к окрикам фельдфебелей.

В конце концов показная суетня маньчжур привела поручика в ярость; он приказал выставить в тылу взвода «гочкис», – только тогда солдаты, прижимаясь к земле, медленно двинулись к сопке. У края солонцов они снова остановились. Память о разгроме армии Ляна под Чжалайнором 46 была еще свежа в Маньчжурии. Никакими угрозами нельзя было заставить солдат продвинуться вперед хотя бы на метр.

Лежа на второй линии, Сато с восхищением поглядывал на Амакасу. Поручик сидел выпрямившись, не обращая внимания на пыль, поднятую пулеметами пограничников.

Из-под зеленого целлулоидного козырька, защищавшего

Амакасу от солнца, торчали обмороженный нос и жестяной свисток, на звук которого подползали ефрейторы. Изредка он отдавал распоряжения своей обычной ворчливой скороговоркой.

Заметив восхищенный взгляд солдата, Амакасу поднял согнутый палец. . Он вызвал еще рядовых второго разряда

Тарада и Кондо и в кратких энергичных выражениях объяснил солдатам задачу.

– Храбрость русских обманчива, – заявил Амакасу. –

Русские пулеметчики или пьяны, или сошли с ума от страха. . Чтобы привести их в себя, нужно пересечь солонцы, зайти к пулеметчику с левого фланга и швырнуть по паре гранат. . Разнесите их в клочья. Они еще не знают духа

Ямато! – С этими словами Амакасу снова взялся за бинокль.

Три солдата поползли к солонцам.


46 Конфликт на КВЖД с белокитайцами в 1929 году.

– Прощайте! – крикнул товарищам Кондо.

– Вернемся ефрейторами! – отозвался Тарада.

– Хочу быть убитым. . – сквозь зубы сказал Сато. Суеверный, он надеялся, что смерть не исполняет желаний.

Пулеметчик на левом фланге противника работал длинными очередями. Гневное рычание «максима» становилось все ближе, страшнее, настойчивей. Возле солонцов Сато остановился в раздумье. Не так-то просто было двигаться дальше по голой площадке, покрытой вместо травы какими-то лишаями. Если русский солдат действительно сошел с ума, то его пулемет сохранил здравый рассудок. Пули посвистывали так низко, что голова Сато против воли сама уходила в плечи. «Дз-юр-р-р»,

– сказала одна из них, и Сато почувствовал резкий щелчок в голову. Он осторожно снял каску. На гребне виднелась узкая вмятина, точно кто-то ударил сверху тупой шашкой.

Между тем Кондо успел переползти солонцы и вскарабкался до половины склона.

– Получи! – крикнул он, размахнувшись.

Граната упала, не долетев до гребня, и покатилась обратно. Вслед за ней съехал на животе Кондо. Донесся звенящий звук взрыва. Пулемет поперхнулся. Русский стал менять ленту.

– Иду! – крикнул Сато.

Он разбежался и кинул гранату прямо в брезентовый капюшон пулеметчика. Клочья материи и травы взметнулись в воздух. Рота ответила торжествующим криком...

Зубами Сато вырвал вторую шпильку. «Хочу быть убитым, хочу быть убитым», – повторял он упрямо, зная, что слова эти прочны, как броня. Пулемет был бессилен, он


молчал. Зато все громче и громче раздавались голоса солдат, воодушевленных удачей.

Вся рота видела, как Сато добежал до половины холма, взмахнул рукой и вдруг, точно поскользнувшись, растянулся на склоне. Раздался приглушенный взрыв, и тело солдата сильно вздрогнуло.


Пулемет заговорил снова. Рыльце его высунулось из камней метрах в двадцати от места взрыва. Солдаты слились с землей, утопили в траве свои круглые шлемы. Лежали молча, ожидая сигнала, чтобы рвануться вперед.

Сато грыз землю – чужую, холодную, твердую. Не понимая, что произошло, он выл от ужаса и боли и, наконец, затих, выбросив ноги и раскрыв рот, набитый мерзлой землей.

В полукилометре от него Амакасу смочил палец слюной и выбросил руку вверх.

– Сигоку47, – сказал он улыбнувшись.

Ветер гнал с юго-востока в сторону сопок грязноватые облачка.

...Два пулемета били с каменистого гребня. Уже кипела вода в кожухах и дымились на винтовках накладки, а конца боя еще не было видно.

Гладкие стальные шлемы, сужая полукруг, выползали к солонцам. Отчетливо стали слышны жестяные свистки и резкие выкрики командиров, подымавших солдат для броска.


47 Сигоку – отлично.

Подготовляя удар через солонцы, японцы старательно выбривали гребень сопки. Высушенная морозом земля, на которой пулеметы сосредоточили свою злость, дымилась пылью, точно тлела под зажигательными стеклами.

Иней исчез. Небо стало глубоким и ярким. Перепелки, не обращая внимания на выстрелы, вылезали из кустов греться на солнце.

Семь пограничников удерживали сопку Мать. Они не лежали на месте. Земля дымилась под пулями. Лежать было нельзя. Послав пару обойм, они искали новую складку, камень, яму, бугор. Стреляли... Снова увертывались...

Семеро знали сопку на ощупь. Три года назад они пережили здесь страхи первых дежурств. Они видели сопку, заваленную снегом, сверкающую всеми красками уссурийской весны, голую после осенних палов. Каждая складка, куст, камень, родник стали близки, как собственная ладонь.

Эта горбатая, беспокойная земля была пограничникам более чем знакома. Она была своей.

Нахрапистый противник не озадачил бойцов. Бывало и хуже. Семеро сибиряков били расчетливо, по-хозяйски. Не спешили, не заваливали мушек, придерживали дыхание, спуская курок.

Стрелки занимали седловину. Пулеметы были вынесены на края. Зимин отжимал правый фланг, работая очередями, короткими, как укусы. Левый фланг и соседнюю сопку Затылиху прикрывал Корж. Барс лежал рядом, повизгивал, хватал воздух зубами, когда осы пролетали над ухом.

В десяти шагах от Коржа отделенный командир Гармиз разрывал пакеты с бинтами. Черт знает сколько горячей крови было в начальнике! Она вышибала тампоны, пробивала бинты и рубахи, дымилась на промерзших камнях.

И все-таки волосатое тело Дубаха не хотело умирать, дышало, ежилось, вздрагивало.

Гармиз был плохим санитаром. Он извел четыре бинта, прежде чем спеленал командира.

Странное дело: кровь уходила, а тело становилось все грузнее и грузнее. Наконец, оно стало таким тяжелым, что

Гармиз понял – придется драться одним. Он прикрыл начальника плащом и побежал к Зимину менять диск.

Брезентовый плащ мешал Коржу работать. Он скинул его и остался в одной гимнастерке. Холода он не замечал.

Трое солдат, медленно извиваясь в траве, ползли к солонцам. Он перенес на них огонь, раздавил одного. Двое успели укрыться.

Гармиз взял плащ и, оттащив его метров на двадцать в сторону, поднял сучками капюшон над травой.

– Пускай упражняются, – сказал он, вернувшись.

– Где начальник? – спросил Корж.

– Возле ручья.

– Ранен?

– Не знаю.

Очередью, короткой, как окрик. Корж придержал группу солдат возле дубков. Два японца слева снова оживились и перебежали через солонцы.

Лента кончилась.

– Упустил! – крикнул Корж.

И вдруг капюшон плаща разлетелся в клочья. Белик кинулся навстречу гранатометчику, но Зимин уже сшиб со склона два шлема.

«Максим» гулко раскашлялся навстречу бегущим солдатам. Затем наступила пауза, прерываемая только отрывистыми винтовочными выстрелами. Барс выставил вперед уши и звонко чихнул.

– Салют микаде! – заметил Корж.

– Отступают? – спросил Велик, обрадовавшись.

– Нет, перекурку устроили.

Острый камень колол Коржу бок. Он отшвырнул его, лег еще плотнее, удобнее. Никакая сила не могла вырвать теперь его из каменной чаши, усыпанной гильзами. Он слышал голоса товарищей, окликавших друг друга. Красноармейцы отвечали командиру взвода, как на утренней перекличке: приемисто, коротко. Трое не ответили вовсе.

Но когда голоса добежали до левого фланга, Корж громко ответил:

– Полный!

Барс снова чихнул. Из дубняка тянуло не то кислым запахом пороха, не то кизячным дымком.

Корж выглянул из-за щитка и выразительно свистнул.

Горели луга. Рваной дугой изгибалось неяркое, почти бездымное пламя. Было очень тихо. Над лугами дрожал горячий воздух. Японцы молчали.

Вскоре ветер усилился. Костры, зажженные солдатами в разных частях поляны, слились в один полукруг. Три полосы: голубая, рыжая и седовато-черная – дым, огонь и выжженная трава – приближались к сопке. Сладковатый запах гари уже пощипывал ноздри. Несколько красноармейцев вскочили и стали вырывать траву на гребне. Затем смельчаки спустились еще ниже, чтобы поджечь багульник и создать защитную полосу пепла прежде, чем на сопку взберется огонь. Тогда с той стороны заговорили винтовки и «гочкисы».

Вслед за пламенем перебегали солдаты. Стали видны простым глазом их жесткие стоячие воротники, гладкие пуговицы и бронзовые звезды на касках. Маленькие и настойчивые, они напоминали назойливых насекомых.

Корж прижимал их к земле. Он чувствовал злость и могучую силу «максима». До тех пор пока пулемет пережевывал ленту, солдаты были во власти Коржа. Он мог нащупывать их за камнями, подстерегать, настигать на бегу. Охваченный яростью к цепким ядовитым тварям, он не терял головы. Искал... отбрасывал, рассекал.

...Тем временем пламя подкралось к сопке и исчезло из глаз. Сильнее потянуло дымом. Белик поплевал на пальцы и смазал глаза. Корж сделал то же. «Чадит, – подумал он с облегчением, – значит, кончилось». Внезапно стая фазанов выскочила из травы и, размахивая короткими крыльями, помчалась по гребню. Их сиплые голоса звучали испуганно. Пара бурундуков наткнулась на Барса, подпрыгнула и, точно по команде, бросилась вправо. За бурундуками зигзагами бежали перепелки. Подгоняя рыльцем подругу, прошел еж. Все, что жило в этой рыжей траве, – пернатое, четвероногое, покрытое иглами, мехом, – карабкалось по склону, спасаясь от огня.

Потянуло сухим зноем. Воздух над сопкой поплыл волнами.

Горбы сопок стали двойными.

– Рви! – крикнул Корж.

Белик скинул плащ и выполз вперед. Он запустил руки по плечи в могучую пыльную шкуру сопки. Ломал, мял, выдергивал жилистый щавель, стволы будяка, рвал крепкую, как проволока, повилику. Но что могли сделать пальцы бойца, если косы не брали здешнюю траву?

Огонь опередил его, забежал с тыла к Коржу. Белик схватил плащ и, ползая на коленях, душил желтые языки.

Барс метался сзади, цеплялся за гимнастерки пулеметчиков и звал людей назад.

Люди не шли. Нельзя было уйти, потому что Мать своим грузным телом закрывала две пади. Тот, кто терял гребень, уступал точку опоры.

Четыре стрелка били с сопки. Били расчетливо, по-хозяйски. Не спешили, придерживали дыхание, спуская курок.

Ветер дохнул в лицо Коржу огнем. Пулеметчик утопил голову в плечи. Языки проскользнули под «максим», и краску на кожухе повело пузырями.

Пулеметчик крикнул Белика, но вместо повара отозвался кто-то картавый, чужой.

– Эй, русский! – крикнул картавый. – Оставь напрасно стрелять...

Корж хотел крикнуть, но побоялся, что голос сорвется.

– Вр-р-решь! – ответил «максим» картавому.

– Эй, брат! Оставь стрелять!

– Вр-р-решь! – отозвался «максим».

Раздался взрыв ругательств. Озлобленные неудачей, прижатые пулеметом к земле, солдаты обливали руганью обожженного, полумертвого красноармейца.

Они кричали:

– Эй, жареная падаль!

Они кричали:

– Ты подавишься кишками!

Они кричали:

– Собака! Тебе не уйти!

Пулеметчик не слышал. Ему казалось, что горит не трава – кровь, что живы в нем только глаза и пальцы. Глаза искали картавого, пальцы давили на спуск.

Наконец, пулемет поперхнулся. Солдаты взбежали на гребень.

– Стой! Оставь стрелять! – закричал Амакасу.

– Вр-р-решь! – ответили «максим» и Корж.

Это было последним дыханием их обоих.


ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ


– Они попали в мешок, – сказал Дубах, придерживая коня. – Мы приняли лобовой удар, а тем временем эскадрон маневренной группы. . Видите вот этот распадочек?

Всадники обернулись. Всюду горбатились сопки, одинаково пологие, мохнатые, испещренные яркими точками гвоздик. Всюду синели ложбины, поросшие дубняком и орешником.

Был полдень – сонный и сытый. Птицы умолкли.

Только пчелы, измазанные в желтой пыли, ворча, пролетали над всадниками.

– Не различаю, – признался Никита Михайлович.

– Не важно. . Падь безымянная. А сыну вашему придется запомнить: эскадрон на галопе вышел отсюда и смял левый фланг японцев. . Одной амуниции две тачанки собрали.

– Говорят, им по уставу отступать не положено.

Дубах улыбнулся – зубы молодо сверкнули под пшеничными усами. Даже от черной повязки, прикрывающей глаз, разбежались колючие лучики.

– Ну, знаете, они не формалисты, – сказал он лукаво. –

Господин лейтенант, как его, Амакаса. . тот, я думаю, сто очков братьям Знаменским даст.

– Ушел?

– Нет, раздумал. Вернее, его Нугис уговорил. Не видали? Очень убедительный человек. Любопытно вот что, –

заметил Дубах, вводя коня в ручей. – Когда стали перевязывать раненых, оказалось, что почти вся самурайская гвардия под хмельком. С маньчжурами еще удивительнее: зрачки расширены, сонливость, потеря чувствительности.

Врачи утверждают действие опия.

– Под Ляоянем нам водку давали, – вспомнил Никита

Михайлович. – Полстакана за здоровье Куропаткина.

Он собирался уже начать рассказ о памятной маньчжурской кампании, но Павел поспешно перебил отца:

– А как же японцы?

– Возвратили. . Двадцать три гроба, шестнадцать живых. Нам чужого не нужно.

– С церемонией?

– Не без этого.. Их майор даже речь закатил. Говорил по-японски, а кончил по-русски: «Я весима радовался геройски подвиг росскэ солдат». Пересчитал трупы, подумал и еще раз: «Очиэн спассибо!» Капитан Дятлов по-японски:

«Не за что, говорит, а качества наши всегда при себе».

Они подъехали к заставе. Здесь было тихо. Двое красноармейцев обкладывали дерном клумбу, насыпанную в виде звезды. Возле них в мокрых тряпках лежала рассада.

На ступеньках казармы сидел белоголовый, очень добродушный боец. Он подтачивал клинок бруском, как делают это косари, и комариным голосом вытягивал длиннейшую песню.

За ручьем, где лежал манеж, фыркали кони, слышалась отрывистая команда.

Как всегда, казарма жила в нескольких сутках сразу: для одних день был в разгаре, для других еще не начинался.

В спальнях, на подушках, освещенных солнцем, чернели стриженые головы тех, кто вернулся из тайги на рассвете.

Начальник подошел к окну и опустил штору. Подбежал дневальный.

– Не надо зевать, – ворчливо сказал Дубах.

На цыпочках они прошли в соседнюю комнату. Здесь за столом сидели Белик и Илька. Повар наклеивал в «Книгу подвигов» газетные заметки о Корже. Илька обводила их цветным карандашом.

На снимках Корж был суровей и красивей, чем в жизни.

Илька оглядела Павла и строго спросила:

– А вы правда Корж? Вы сильный?

Павел согнул руку в локте.

– Ого! А вы на турнике солнце можете сделать? А что вы умеете? Хотите, покажу, как диск надевать?

– Началось! – сказал Дубах смеясь.

Хмуря брови, Илька обошла вокруг Павла.

– Заправочки нет, – заметила она озабоченно. – Ну, ничего Только, пожалуйста, в наряде не спите.

– Хотите видеть нашу библиотеку? – спросил Дубах. Он открыл шкаф и вынул огромную пачку конвертов.

Все полки были заложены письмами. Здесь были конверты, склеенные из газет, и пергаментные пакеты со штампами, открытки, брошенные на железнодорожном полустанке, и большие листы, испещренные сотнями подписей. Телеграммы и школьные тетради, стихи и рисунки.

Никита Михайлович нерешительно развернул один из листков. Это было письмо мурманского кочегара.

«Извините за беспокойство, – писал кочегар. – У вас сейчас дозорная служба, а я человек, свободный от вахты, и мешаю участием. Горе наше общее и гордость тоже. Пересылаю вам поэму на смерть товарища Коржа (тетрадь первая). Остальное допишу завтра, потому что с шести мне заступать. Товарищ командир! Прочтите ее, пожалуйста, как голос советского моряка, на общем собрании».

– Все зачитать было нельзя, – сказал Белик. – Там, где касается японцев, он как бы на прозу срывается.

Никита Михайлович молчал. Он растерянно рылся в пиджаке, перекладывая из кармана в карман то очечник, то пулеметную гильзу, подобранную утром на сопке. У него тряслись руки. Ни путешествие к месту боя, ни вчерашний выход в наряд вместе с товарищами сына не взволновали старика так, как этот переполненный письмами шкаф.

Он торопливо надел очки, сел за стол и громким стариковским тенором стал читать письма, адресованные заставе. Писали московские ткачихи, парашютисты Ростова, барабинские хлебопеки, подводники, геологи, проводники поездов, народные артисты, ашхабадские шоферы. Писали из таких дальних городов, о которых старый Корж никогда прежде не слышал.

Это были письма простые и искренние, письма людей, которые никогда не видели и не знали Андрея, но хотели быть похожими на него.

«Дорогие товарищи пограничники! – читал Никита

Михайлович. – Мы не можем к вам приехать сегодня, потому что, во-первых, идут зачеты по географии и русскому языку. А во-вторых, Алексей Эдуардович сказал, что ехать сразу – это будут партизанские настроения. Просим вас записать нас заранее в пулеметчики. Мы будем призываться в 1943 году и сразу приедем на смену товарищу

Коржу. Пока посылаем пионерский салют и четыре лучшие мишени».

– Эту штуку надо списать, – сказал Никита Михайлович.

Но писем было так много, что он вздохнул и стал читать дальше.

«. .Цоколь памятника предлагаю высечь из лабрадора, а самую фигуру поручить каслинским мастерам. Пусть медный боец вечно стоит на той сопке, где он отдал Родине жизнь».

«. .Верно ли, что он умер от потери крови? Да неужели же такому человеку нельзя было сделать переливание или вызвать из города самолет?»

«...Мы, шоферы 6-й автобазы, обещаем подготовить четырех снайперов».

Бережно разглаженные ладонями Белика, лежали телеграммы, слетевшиеся сюда со всех краев Родины:

«. .Медосвидетельствование прошел. Имею рекомендацию ячейки и краснознаменца директора. Разрешите выехать на заставу».

«. .Телеграфьте: Калуга, Почтовый ящик – 16. Принимаете ли добровольцами девушек. Имею значок ГТО. Образование среднее».

«. .Выездная труппа будет в первых числах мая. Готовим «Платона Кречета», «Славу». Сообщите, можно ли доставить вьюками часть реквизита».

«...Молнируйте: Москва, Трехгорная мануфактура.

Имеет ли товарищ Корж детей. Берем ребят свои семьи».

Давно вернулись с манежа бойцы. Ушел, извинившись, начальник, и Белик увел с собой Павла. В казарме уже собирались в дорогу ночные дозоры, а Никита Михайлович все еще сидел за столом и громко читал взволнованные письма незнакомых людей.

Никогда еще он не чувствовал, что мир так широк, что столько тысяч людей искренне опечалены смертью Андрея. Он вспомнил размытую дождями дорогу к Мукдену, штаб полка, письма с тонкой черной каймой, наваленные в патронный ящик, и кислую бабью физиономию писаря, проставлявшего на бланках фамилии мертвецов. Получила бы жена такой конверт, если бы его, Никиту Коржа, разорвала шимоза?

. .Перед ним лежала груда писем. Горячих, отцовских.

Не ему одному всем был дорог озорной остроглазый Андрюшка. . Он перевел взгляд на стену, где висел портрет

Андрея Никитича Коржа. Художник нарисовал сына неверно: рот был слишком суров и брови черные, но глаза смотрели по-настоящему молодо, ясно, бесстрашно.

Никита Михайлович снял очки и облегченно вздохнул.

В первый раз после памятной телеграммы он не чувствовал боли.

...Он вышел во двор. На площадке перед казармой бойцы играли в волейбол. Это был крепкий, дружный народ, возмещавший недостаток тренировки волей к победе.

Черный мяч, звеня от ударов, метался над площадкой.

Раскрасневшиеся лица и короткие возгласы показывали, что бой идет не на шутку. На ступеньках крыльца с судейским свистком в зубах сидел Дубах.

В одной из команд играл Павел. Маленький, большеротый, густо крапленный веснушками, он поразительно походил на Андрея. Только глаза у него казались светлее и строже.

Младший Корж играл цепко.

– Держи! – крикнул Нугис.

Это был трудный, «пушечный» мяч. Он шел низко, в мертвую точку площадки.

Павел рванулся к нему, ударил с разлету руками и растянулся на площадке. Мяч, гудя, пролетел над сеткой и упал возле Нугиса.

Дубах забыл даже свистнуть. Он посмотрел на отчаянного игрока и зашевелил усами:

– Ого! Узнаю Коржа по хватке!

Никита Михайлович приосанился, гмыкнул.

– Какова березка, таковы и листочки, – сказал он с достоинством.

– Каков лесок, такова и березка, – ответил начальник.


1937




РАССКАЗЫ


РЫБЬЯ КАРТА

Трое суток я ехал степью, среди неоттаявших пашен и мертвой, высокой травы.

Шел март. Лед еще резал у берега рыбацкие каюки48, но голубые чистые тропки уже разбегались из лиманов к повеселевшему морю. Все чаще и чаще попадались мне старые байды, изнемогавшие под тяжестью ветра и рыбы, темные конусы соли и чаны, полные льда и тарани.

Я объезжал лиман, разыскивая Григория Гончаренко, неутомимого следопыта тарани и сельди. Старика знали всюду. Но легче было встретить осетра в грудах камсы или тюльки, чем седую голову Гончаренко среди тысяч ловцов, населяющих берега урожайного моря.

Судя по рассказам соседей, он был неистов в погоне за рыбой. Настоящий морской охотник – упрямый и крепкий, как мореный дубок. Трудно было сказать, когда Гончаренко обедал, где спал и сушил сапоги.

Он жил на краю Кущевки в щегольской хате, крашенной голубой крейдой. Я заезжал туда дважды, и каждый раз жена Гончаренко – рослая сутулая старуха в ватнике и железных очках – отвечала сурово:

– У мори...

А море дышало туманом, и тысячи байд, похожих друг на друга, как овцы в степи, паслись между Азовом и Керчью.

– Бабусю... бабусю, где же он ночует?

Глухая, а быть может, упрямая, она повторяла все тем же суровым баском:


48 Каюк – плоскодонная лодка.

– Кажу вам... у мори.

И снова навстречу коню бежали столбы, и звонкий шлях, и ветлы с мелкими брызгами зелени.

Я продолжал погоню вдоль берега, от костра к костру, от пристани к пристани, надеясь застать Гончаренко в родной обстановке, среди тарани и влажных сетей, на фоне азовской воды, – и не мог угнаться за парусом.

Однажды совсем близко поднялся передо мной столб дыма. Я кинулся к берегу, но ветер уже заметал следы

Гончаренковой байды.

Наконец дрожки вытрясли из меня последние остатки терпения. Я хотел уже вернуться в Азов, когда в плетенку подсел пропыленный дядько, подпоясанный обрывками сети.

– Кажуть, вы тоже по Гончаренкину душу? – спросил он, обрадовавшись. – Тоди идемо до Кущевки.

И мы снова помчались к знакомому дому с флюгерком из сухого осетра, где пятый день Гончариха грела на печке шерстяные носки.

Спутник мой оказался ходоком из-под самого Мариуполя. Ехал он действительно «по Гончаренкину душу», с трудным заданием переманить удачливого бригадира в рыбацкий колхоз «Долг моряка».

– И вы думаете, Гончаренко к вам перейдет?

– Ежака голой рукой не достанешь, – сказал мой спутник уклончиво. – Треба лаской... За сердце цеплять.

Он посмотрел на меня испытующе, точно сомневаясь, стоит ли доверить первому встречному тайну, и вздохнул:

– Е у мене...

Я сделал вид, что интересуюсь стаей скворцов. Ничто не успокаивает подозрительность лучше, чем равнодушие.

Поколебавшись, он снял шапку и достал из подкладки лист добротной бумаги с надписью: «Сальдо».

– ...Е у мене одна пидманка.

Подскакивая на дрожках, мы силились разглядеть неясный почерк «пидманки».

– Читаты не треба, – сказал «сват» терпеливо. – Ось слухайте.. Хата новая под черепицею – раз, колодезь дубовый – то два... Пятьдесят вишен-трехлеток и семьдесят абрикосов – то три. А що вы скажете про ледник? А две железные кровати з иллюстрацией маслом? А венские стулья?

Были тут еще ульи, теплый собачник, полгектара огорода, четыре мешка угля, парниковая рама и даже медная лампа с двумя абажурами.

– Что ж у вас рыбы нет? – спросил я, когда «сват»

спрятал в шапку «пидманку».

– Рыба-то е, да миста незнаемо.

– Места?

– Ну а як же ж, – заметил «сват» философски. – Люди шлях мають в степу, птица у неби... А рыба що? Дурна она була б, колы шляху соби не шукала.

– Гончаренко тот шлях знает?

– Гончаренко все знае, – сказал «сват» угрюмо, – у нього на рыбу секрет е.

Было уже изрядно темно, когда по разбитой дороге мы добрались, наконец, до Кущевки. Заметно свежело. Волны уже переговаривались глухими басками. Крутой ветер скачками мчался вдоль берега, и высокое, чистое пламя гудело в степи, где школьники жгли бурьян.

Гончаренковцы только что вернулись с моря. Человек пятнадцать ловцов стояли по бокам сети, растянутой вдоль темного сарайчика. То был отменно рослый, молчаливый и крепкий народ, одетый, точно по форме: на всех были черные шапки, ватные куртки с кожаными обшлагами, красные кушаки и неимоверные сапоги, которых не берут ни соль, ни камни, ни лед, ни морская вода.

Они работали молча. Слышно было только, как в углу шипит примус, придавленный котлом со смолою.

– А шо, толсто шла рыба? – спросил мариуполец, плохо изобразив равнодушие.

– На нас хватит, – осторожно ответили старики. – А вы кто?

– Инспектора, – отважно соврал мариуполец и тут же попятился, потому что рыбаки стали дружно ругать скверную снасть и протравку, от которой «тарань мре, як от воспы».

– Добре, добре... Товарищ Гончаренко вернулись?

– А бачите чеботы?

И точно: огромные, будто отлитые из чугуна сапоги висели возле двери Гончаренковой хаты. Так же неправдоподобно велик был окаменевший брезентовый плащ, еще сохранивший отпечаток тела хозяина.

Но больше, чем великанская одежда, удивил нас сам

Гончаренко. Вместо богатыря рыбака мы увидели плешивого босого старичка, сидевшего на скамье возле печи.

Голые пухлые ноги его были погружены до колен в лохань с горячей водой.

Увидев нас, Гончаренко смутился.

– Ревматизм наша болезнь, – сказал он заулыбавшись. –

Лечусь вот.

Никак не походил на прославленного бригадира босой и ласковый старичок, скакавший перед нами, точно мальчишка, на одной ноге, чтобы не замочить половиц.

Мы разговорились, и мариуполец с места в карьер стал жаловаться на подвесные моторы, что пугают своим треском тарань. Гончаренко не возражал, но и не поддакивал гостю, вздыхал, гмыкал, подкручивал лампу и, наконец, предложил чаевать.

Пили долго. Хозяин о деле не спрашивал. «Сват» подмигивал мне украдкой, давая понять, как тонка и деликатна игра в свои козыри. Опытный сердцевед, знаток уловок тарани, он знал, как опасна поспешность.

Загрузка...