Рябченко вытер стволы рукавом и задумался.
– А я так полагаю, что амбаров не два, а шестнадцать, –
заметил он рассудительно.
– Как шестнадцать?
– А так выходит. . Урожай проектировали восемь центнеров с га, теперь помножь два амбара на восемь центнеров... Дважды восемь – шестнадцать. Шестнадцать амбаров. Вот и вся арифметика.
Он подоткнул двустволку под мышку и, не ожидая ответа, покашливая, пошел вдоль амбаров.
1933
СУНДУК
Они познакомились под Ленинградом в 1925 году.
Август Карлович Реймер и Санька Дроздов. Знаменитый мастер фирмы «Цойт» и семнадцатилетний ученик ФЗУ.
На бумажной фабрике в то время шел монтаж немецкой машины. Ее привезли в шестидесяти вагонах, ослепительную, громоздкую и многим еще непонятную. Август
Карлович, без которого не обходилась ни одна сборка, ходил по цеху переполненный достоинством. Увидев
Саньку, он бесцеремонно спросил:
– Ты откуда?
– Мы осинские, – сказал Санька, не зная, чему удивляться – двухэтажной машине или пестрым гетрам, натянутым на могучие икры баварца.
– Я не спрашиваю жительства.. Где ты учен? Фэзэу?
Ubersetze nicht! Я буду сам поясняйт.
Он взял ученика за плечо и медленно, точно диктуя, сказал:
– Фэзэу – это школа. . Это – fassen, sehen, ubensich64!
Понятно?
64 Понимать, смотреть, упражняться!
Дальше «васиздасов» Дроздов еще не ушел. Но молчать не хотелось.
– Ну, а как же! – сказал он поспешно. – Конечно, понятно. Честное слово, понятно!
Лето они провели вместе возле барабанов, медных сеток, массивных станин, и с каждым днем Санька все больше и больше поражался памяти Реймера. Немец знал не только, как разместить все десять тысяч деталей. По скрипам и шорохам Август Карлович угадывал скрытые болезни машин. Он мог определить дефекты, приложив мизинец к подшипнику, а большой палец к волосатому уху.
За тридцать лет работы у Цойта этот грузный, медленный в движениях человек успел объехать полмира.
Машины, установленные им в начале столетия в Канаде, Австралии и Норвегии, жили до сих пор, опустошая леса, превращая деревья в бесконечную бумажную ленту.
Реймер любил показывать Саньке листы целлюлозы, ленты папиросной и газетной бумаги, куски искусственного пергамента, шелка, обрезки бристольского картона.
Но интереснее всего был сундук, о содержимом которого можно было только догадываться. Тяжелый, обитый лакированной жестью, он был залеплен десятками ярлыков отелей и багажных бюро. Говорили, что сундук набит монтажными схемами всех цойтовских машин, что Август
Карлович копит уникальные технические книги и атласы.
В те годы многие из технических секретов приходилось угадывать на ощупь, поэтому содержимое сундука в глазах заводской молодежи разрослось до гиперболических размеров.
Несколько раз Дроздов разговаривал с Реймером о сундуке, но неизменно встречал округленные удивлением глаза. За три месяца совместной работы Август Карлович ни разу не развернул перед учеником монтажную схему, не объяснил, как читаются синьки. Он нехотя прибегал даже к помощи карандаша, точно боялся оставить хотя бы тень своих знаний.
Последний разговор был перед отъездом немецких монтажников.
– Август Карлович, – сказал Санька дипломатично, –
вот вы по специальности почти инженер.
Реймер подозрительно покосился, но ничего не сказал.
Санька замялся.
– Хорошо бы обменяться опытом, – заметил он нерешительно.
– Прекрасная идея. . Дальше.
– А разве непонятно?
Август Карлович усмехнулся.
– Нет. Я догадалься. . Любопытство есть стимул в работе для каждый молодой человек. Так?
– Так.
– Значит, я не могу ничего вам показывайт. Я боюсь лишайт молодой человек такой ценный стимул.
– А вы не бойтесь.
– Каждый человек должен кушать из свой тарелки, –
сказал Август Карлович наставительно.
...Они расстались зимой 1926 года, и только через несколько лет на имя Дроздова пришло письмо из Мельбурна. Саньки на заводе уже не было – конверт переслали в
Ленинград студенту первого курса Дроздову Александру
Борисовичу. Реймер жаловался на жару и рассказывал, что смонтировал пятьдесят шестую ротацию.
– Fassen, sehen, ubensich! – сказал Дроздов, вспомнив разговоры с Августом Карловичем. Впрочем, немец тут же вылетел у него из головы. Шли зачеты, приближалась летняя практика. Август Карлович не дождался ответа.
Только через десять лет на одном из уральских заводов они встретились снова. Технический директор Дроздов и старый цойтовский мастер.
Август Карлович достаточно много ездил, чтобы ничему не удивляться. Увидев вместо перепачканного тавотом парня бритоголового здоровяка за директорским столом, он спокойно сказал:
– Поздравляю с блестящей карьера.
– Sie wollten sagen – mit Forwachsen65, – ответил Дроздов.
Август Карлович начал сборку своей семидесятой машины. Старые мастера, знавшие Реймера еще до революции, нашли, что немец мало в чем изменился. Те же сизые щеки, стриженая проволока усов и оплывшие веки, даже тот же суконный картузик с наушниками.
Удивительнее всего, что сохранился и знаменитый сундук. Облепленный ярлыками, он стал еще ярче. Каждая страна оставила на его боках свой отпечаток. Были здесь пальмы, автомобили, орлы, китайские иероглифы, следы таможенного сургуча, наклейки польских гостиниц.
Сундук был водворен в гостиницу, и Август Карлович приступил к монтажу. Теперь дело шло много легче, не
65 Вы хотели сказать – с ростом.
приходилось торопить и объяснять элементарных вещей.
Здесь было много опытных мастеров, прошедших школу на
Балахне и Сяси. Знаменитая цойтовская модель, названная в прейскурантах «Левиафаном», была смонтирована в течение месяца.
Наконец все было закончено. Уборщицы вымыли кафельный пол. Закатав рукава, сеточники стали к машине.
Реймер открыл вентиля, забормотала вода, стал слышен шепот пара.
Машина нагрелась, ожила. Барабаны пошли быстрее.
Наконец первые хлопья целлюлозы легли на сетку.
Через час возле «Левиафана» стало жарко. Сушильщики работали в одних рубахах. Они бережно принимали узкие серые полосы бумаги и вели их через барабаны.
Лента бежала со скоростью сто пятьдесят метров в минуту, но никак не могла добраться до последнего вала. Она то расползалась влажными хлопьями, то, перегревшись, гремя скатывалась с барабана.
Машина шла полным ходом. Наладчики едва успевали отбрасывать обрывки ленты, еще наполненные влагой и теплом. Бумага заваливала проходы. Ее отшвыривали, сгребали, уносили в мешках и корзинах. Она снова сбивалась в высокие рыхлые горы.
Наступила ночь. Из цеха вынесли пять вагонов разорванной в клочья бумаги. Старики наладчики отказались уступать места смене. Люди упрямо подхватывали и вели куски ленты, и так же упрямо барабаны стряхивали со своих сверкающих боков обрывки бумаги.
Дроздов спокойно наблюдал эту затянувшуюся схватку. Похожие случаи бывали и раньше на Балахне. Никогда еще «Левиафаны» не заводились сразу, как тракторный движок.
Немец рысью бегал по трапам. Жесткие усы его топорщились вызывающе, хотя мешки под глазами изобличали усталость. За последние сутки он отошел от машины только один раз, чтобы побриться и выпить стакан кофе.
Август Карлович ни с кем не разговаривал, не советовался.
Вооруженный тяжелым американским ключом, он продолжал терпеливо настраивать «Левиафан».
На вторые сутки, пробегая мимо Дроздова, немец сказал сквозь зубы:
– Dieser Schurke ist vollstandig66!
Лысый череп его взмок от жары и волнения. Третий котел бумажного варева шел вхолостую. Дроздов остановил старика.
– Август Карлович, – сказал он тихо, – я не навязываю вам совета. Машину сдаете вы, но мне думается, у верхних барабанов нарушена синхронность. Проверьте еще раз передачи.
Это был верный совет. К вечеру на площадках «Левиафана» стояло только четверо рабочих. Мимо них плавно бежала широкая лента.
Август Карлович стал собираться домой. Незадолго до отъезда Реймера пригласили в заводской клуб на вечер.
Награждали монтажников, и в длинном списке, оглашенном рупорами на весь поселок, стояла фамилия Августа
Реймера. Впрочем, больше, чем конверт с деньгами, Августа Карловича взволновал собственный портрет, выве-
66 Эта шельма взбесилась!
шенный на видном месте в фойе. Мастер несколько раз прошелся мимо фотографии, делая вид, что прогуливается.
На следующий день секретарша предупредила Дроздова:
– К вам немец. В новом костюме и надушен даже.
Август Карлович уже стоял в дверях. Он снял картузик и поклонился неуклюже и церемонно.
– Я хотел бы выражайт вам свою благодарность, –
сказал он нерешительно.
Директор был вдвое моложе мастера, он взял старика за плечи и усадил в кресло.
– Лучше не выражайте, – сказал он смеясь. – Бумага идет? Идет. Премию получили? Получили. Все ясно.
– Нет, не все.. Я хочу вас приглашайт к себе на небольшой секрет. Сегодня... Сейчас.
– Почему же не здесь?
– Прошу вас, – сказал Август Карлович, приложив огромные ладони к жилету.
Они молча оделись, перешли площадь и поднялись на второй этаж гостиницы, где жили немецкие консультанты.
Войдя последним. Август Карлович повернул ключ в замке и спустил шторы.
– Ого, – заметил директор, – значит, секрет?
Август Карлович не расслышал.
– Да, да, – сказал он, – скоро я буду в Германии. У меня в Лейпциге семья – вы понимайт?
Август Карлович наклонился и вытащил из-под кровати знаменитый сундук. Мастер заулыбался ему, как старому приятелю, он снял пиджак и погладил сундук по крутой спине.
Замок был старинный, со звоном, каких уже не делают в
Золингене. «Тилим-бом!» – сказал сундук, распахиваясь, и директор с любопытством взглянул через плечо Августа
Карловича.
Это была вместительная копилка технического опыта –
целая библиотека, завернутая в толстую сахарную бумагу.
Объемистые справочники лежали рядом с чертежами цойтовских машин и старинными словарями с фотографиями канадских заводов. Были здесь еще складные метры, респектабельные прейскуранты, готовальня, лекала и даже образцы целлюлозы, похожие на тонкие вафли.
Дроздов с любопытством разглядывал все это аккуратно разложенное по стульям богатство. Но чем дальше опорожнялся сундук, тем скорее любопытство директора сменялось разочарованием. Все, что вчера представляло огромную ценность, сегодня уже превратилось в историю.
– Вот, – сказал Август Карлович великодушно, – пусть кто-либо берет и пусть читайт.
Дроздов засмеялся.
– Стриженому расчесок не дарят. Лет бы пять назад мы вам во какое спасибо сказали!
– А сейчас?
– Поздно, Август Карлович, теперь это... как бы сказать, вроде сундука Полишинеля.
– Это вы сериозно? – спросил немец, опешив.
– Вполне. Спокойной ночи, герр Реймер.
Дроздов простился и вышел. Август Карлович машинально сложил книги и захлопнул сундук. «Тилимбом!» –
сказал замок насмешливо.
Пинком ноги Реймер отшвырнул сундук под кровать и подошел к окну.
В старом сосновом лесу, окружавшем завод, горели сильные лампы. Строители не успели поставить столбы, поэтому белые шары висели на разной высоте среди сучьев и хвои.
Август Карлович надел шубу и вышел на улицу. На просеке, возле пакгауза, стоял длинный товарный состав.
Парень в буденовке и лыжном комбинезоне просовывал стропы под квадратный, должно быть, очень тяжелый ящик.
Август Карлович тронул грузчика за плечо.
– Что это?
– А кто его знает, – сказал парень, не отводя глаз от груза. – Каландр какой-то, шестьдесят вагонов – одна машина.
– Гамбург?
– Нет, Ленинград.
Август Карлович снова вспомнил о вежливой улыбке директора. Досада росла, как изжога.
– Сундук Полишинеля, – сказал он громко. – Naturlich67.
Да, это есть опоздание.
Грузчик хмуро взглянул на пожилого человека в расстегнутой шубе.
– Опоздали, опоздали... – сказал он, озлясь. – Вся ночь впереди...
И, отвернувшись, громко добавил:
– Вот вредный толкач!
1937
67 Разумеется.
КАПЕЛЬДУДКА
Звали его по-разному. Паспорт аттестовал маленького, подвижного человечка водопроводчиком Андреем Савеловым.
Профессор Горностаев, у которого водопроводчик брал уроки музыки, называл ученика то «монстром», то «тетеревом», то Андрюшей – в зависимости от настроения.
А приятели окрестили Савелова обидно и коротко «капельдудка», вероятно, в честь большой медной трубы, с которой он расставался только во сне.
Он умел играть решительно на всех инструментах: гитаре, цитре, охотничьем рожке, геликоне, фисгармонии, флейте, цимбалах, банджо, на кларнете, барабане, контрабасе, баяне, ксилофоне, бутылках, гребнях, бочках, пилах, ножах. . Давке предметы совсем не музыкальные в руках
Савелова оказывались способными воспроизводить мелодии.
На что бездарен крашенный охрой забор, но и тот разражался трескучими арпеджио, едва к дереву прикасались быстрые капельдудкины руки.
Он любил также петь. Но голос его, застуженный в поездках, сожженный водкой, звучал тускло. Может быть, именно поэтому «капельдудка» из всех инструментов выбрал трубу. Звонкая и сильная, никогда не знавшая ни усталости, ни хрипоты, она была достойным заместителем человеческого горла.
По вечерам, надев трубу через плечо, «капельдудка»
ходил к Горностаеву на уроки. Говоря по совести, у профессора не было ученика более безалаберного и более способного, чем этот гнилозубый маленький человечек.
Первое время Горностаев встречал «капельдудку» с вежливым отвращением. Похожий на атлета, профессор был точен и брезглив Он терпеть не мог базарного щегольства ученика, его шелковой косоворотки, усыпанной от плеча до горла бисером пуговиц, франтовских сапог с ремешками, выбритого по дурацкой моде затылка и особенно траурных ногтей.
На первом же уроке Горностаев грубовато сказал:
– Ну, знаете, друг мой.. Если выпили, так ешьте пектус... И потом ногти... С такими ногтями я вас к Шуберту не подпущу.
Когда они встретились снова, профессор изумленно хмыкнул: ногти ученика были не только вычищены, но и раскрашены огненным лаком.
«Капельдудка» никогда не приходил вовремя. Больше того, не предупредив профессора, он пропадал иногда месяцами. После таких перерывов он являлся обрюзгший и серый, точно человек, долгое время пролежавший в больнице.
– Командировка! – говорил он, освобождаясь от пальто быстрыми кошачьими движениями. – Одичал я на севере, Алексей Эдуардович. . Водки нет, людей тоже. . Пальцы дубовые стали.
В таких случаях профессор уходил в свой кабинет и демонстративно захлопывал дверь. В командировки он верил мало.
Горностаев был упрям. «Капельдудка» бесцеремонен.
Он отворял дверь, залезал в кресло и говорил застуженным тенорком:
– Паскудная у меня специальность. Алексей Эдуардович, не верите? Ей-богу, ездил... теперь как часы буду ходить.
– Ну, знаете! – кричал, багровея, профессор. – Вы не ученик. . Вы бродяга! Берите уроки у венских шарманщиков. . Марта! Не пускайте больше Савелова!
Впрочем, и толстая эстонка Марта и сам профессор знали, что дверь перед «капельдудкой» откроется. Можно было не любить ученика за вульгарную речь, за привычку тушить окурки» о ножку рояля, за дурацкий портсигар с голой русалкой на крышке, но таланта оспорить было нельзя.
– Ездил я в Мурманск, – замечал «капельдудка» лениво,
– там в морском клубе разучивают ваш «Океан»... Оркестр человек на восемьдесят... Дирижер из военных... толково...
«Капельдудка» врал. Но Горностаев, как большинство искренних и резких, людей, плохо чувствовал лесть.
– Audiatur et altera pars68! – говорил он отрывисто. –
Чего вы замолчали? Ну, рассказывайте... Вы, монстр!
Не проходило и полчаса, как ясный гортанный голос трубы разливался по комнатам. Были у этого развинченного, потрепанного человечка и вкус, и темперамент, и страсть. И когда в особняке, разбуженном трубой, властвовал неистовый Вагнер, «бродяга» и «монстр» невольно превращался в Андрюшу.
Однажды профессор сам опоздал на урок. Когда он тихо открыл парадную дверь и вошел в коридор, его неприятно поразили звон, дребезжанье и треск. Сначала
Горностаеву показалось, что полотеры передвигают буфет
68 Да будет выслушана и другая сторона!
с посудой, затем он уловил в этих странных звуках некоторую систему. Профессор заглянул в столовую...
На стуле, задыхаясь от смеха, сидела толстая Марта.
«Капельдудка» давал концерт. Вооруженный двумя дирижерскими палочками, яростный и неистовый, он носился по комнате, и все, к чему прикасались его быстрые руки, вдруг начинало петь, звенеть и гудеть. Предметы, молчавшие со дня своего рождения, вроде книжного шкафа, бюста Данте или каминных щипцов, теперь переговаривались между собой.
Впервые в своей жизни профессор узнал, что матовый колпак люстры поет, как дальний колокол, что подсвечники патетичны, а хрустальный графин обладает цыганским контральто.
– До-соль! До-соль!.. – глухо говорил книжный шкаф, набитый энциклопедиями.
– Соль-фа-ми-ре, – отвечал сочувственно радиатор, и рюмки вторили им назойливыми комариными голосами.
Горностаев не сразу понял, что «капельдудка» пытается воспроизвести титаническую музыку «Гибели богов». Догадавшись, он остолбенел. Это было кощунство. И профессор, вбежав в комнату с резвостью, не свойственной пятидесятилетнему человеку, вырвал из рук «капельдудки»
дирижерские палочки, точно это было оружие, угрожавшее
Вагнеру.
– Паяц! – закричал он стариковским фальцетом. – Как ты смеешь?!
Он готов был разломать палочки о голову неудачливого виртуоза, и «капельдудка», будучи скорее тактиком, чем стратегом, не нашел ничего лучшего, как схватить трубу и ретироваться на улицу.
И все-таки они не расстались. Даже в этом разудалом концерте чувствовались темперамент и отличный слух.
Горностаев простил «капельдудке» кощунство.
. .Это была странная пара: пожилой профессор, почитатель мюллеровской гимнастики, Гамсуна, Грига, и самоуверенный полуграмотный человечек, не одолевший за всю свою жизнь и десятка книг.
Шел третий год занятий, и Алексей Эдуардович стал привыкать к своему безалаберному ученику. Иногда после уроков они даже беседовали на темы, не относящиеся к музыке.
Профессор вспоминал шведский городок Кальмар, где он провел свое детство, обвитый плющом «дом моряка», ручных белок в парке у моря или особняки, не сменявшие черепичных колпаков по четыре столетия.
«Капельдудка» рассказывал преимущественно о Москве. Он родился в Марьиной роще, помнил Хитров рынок, исчезнувший в 1924 году, переулки у Трубной и другие места, о которых профессор едва-едва знал понаслышке.
«Капельдудке» пришлось когда-то чинить краны в угрозыске. Там-то он и узнал столько занимательных историй, что ему позавидовал бы сам Гиляровский69.
С редким знанием дела «капельдудка» рассказывал о «фомках», вскрывающих несгораемые шкафы, как коробки консервов, или о термоэлементах, заменяющих кое-где сторожей.
Не говорил «капельдудка» только самого главного: что сам он тоже был вором, и, как утверждали работники
69 Старый репортер, знаток Москвы
МУРа, вором незаурядным. Странное прозвище свое Савелов получил не столько за страсть к музыке, сколько за кражу полного комплекта духовых инструментов.
Свой первый визит к профессору «капельдудка» нанес по весьма вульгарным соображениям. Не Вагнер, не Шуберт и не Бетховен, а столовый сервиз и хорьковая шуба профессора волновали предприимчивого ученика.
Нет сомнений, что газетная хроника вскоре украсилась бы новым небольшим происшествием, но Горностаева неожиданно спасли два обстоятельства. Во-первых, «капельдудка» после пары уроков действительно почувствовал к музыке интерес, а во-вторых, профессор сообщил ученику небольшой домашний секрет:
– Я возвращаюсь в четыре, – сказал Горностаев, – но если ни меня, ни Марты не будет, ключ найдете вот здесь...
И он доверчиво показал ученику луночку возле крыльца.
Эта детская хитрость совсем ошеломила «капельдудку». Впервые в жизни в его многоопытные руки, умевшие открывать любые замки, был передан наивный и жалкий ключик. Одно дело – преодолеть сопротивление замков или ограбить квартиру, где на дверях десяток звонков; другое – обокрасть седоголового, доверчивого простака.
«Капельдудка» был даже слегка раздосадован таким неожиданным оборотом дел.
Из любопытства он воспользовался любезностью Горностаева. Выбрав подходящий вечер, «капельдудка» наведался в пустую профессорскую квартиру, долго бродил по комнатам, пересчитывал ложки и туфли, щупал смокинги, шубу, пижамы и кончил тем, что, вздохнув, сел переписывать ноты.
Когда Горностаев вернулся в квартиру, он увидел ученика сидящим в кресле и со скучающим видом разглядывающим ключ.
– Вас могут очистить, – сказал он небрежно. – Выбросьте эту дрянь. . Я вам поставлю настоящий цугальный70 замок.
«Капельдудке» не везло за последнее время, франтоватая фигурка его так примелькалась работникам угрозыска, что «музыкант» рисковал показываться только по вечерам. Он сменил косоворотку на кавказку с газырями, завел вместо фуражки-капитанки кубанку и отпустил даже усы. . Все чаще ему приходилось объяснять профессору пропуск урока всякими срочными делами по водопроводной части.
Прошло лето. Горностаев настойчиво готовил ученика к экзаменам в консерваторию. Он требовал, чтобы Савелов обязательно приходил через день, и страшно негодовал, когда «капельдудка» опаздывал, ссылаясь на ремонт магистрали.
В неотложность водопроводных работ профессор не верил. Однажды, после бурного объяснения, Горностаев с обычной резкостью спросил «капельдудку»:
– Вы, монстр... Скажите, наконец... Пьянствуете вы или чините эту... свою магистраль?!!
– Бывает, – ответил «капельдудка» уклончиво.
– Где ваш треугольник?
«Капельдудка» опешил.
– Я спрашиваю, где директор? На Плющихе? Довольно!
Я напишу ему письмо... Пусть не трогает вас по вечерам.
70 С индивидуальным ключом.
– Не выйдет, – сказал «капельдудка» сочувственно, –
наш заведующий в отпуску.. то есть. . он дуб. . нахамит и все тут... Лучше я сам...
Они сели и развернули ноты. Профессор испытующе взглянул на Савелова.
– Нет, – сказал Горностаев решительно. – Вы соврете...
Я пойду вместе с вами. . После урока. . Я посмотрю, какой вы заняты магистралью.
В этот вечер разыгрывали шубертовский «Марш милитер».
Ученик нервничал, фальшивил, поглядывал на дверь.
Он явно спешил выйти на улицу. Когда, наконец, урок был окончен и «капельдудка» стал надевать пальто, в дверь постучали. Держа руки в карманах, вошли двое очень корректных работников уголовного розыска.
Объяснение было так неожиданно и коротко, а «капельдудка» так молчалив, что профессор сначала ничего не понял.
– Чепуха какая-то! – сказал он растерянно. – Ведь вы же водопроводчик?
«Капельдудка» молча уложил трубу в чехол и пожал плечами с видом человека, пораженного неожиданным оборотом дела.
– Я могу взять вас на поруки...
– Не стоит, Алексей Эдуардович...
Это полупризнание совсем сбило с толка учителя.
– Что же это вы? (он развел руками). Значит, вы действительно из этих... экспроприаторов, что ли?
– Просто городушник71, – подсказал инспектор угрозыска, любивший во всем точность.
Они вышли на лестницу. Обычная развязанность вернулась к «капельдудке». Он засмеялся и протянул Горностаеву руку:
– Пока... Алексей Эдуардович...
Вместо ответа Горностаев повернулся на каблуках.
– Стесняетесь! – сказал «капельдудка» с обидой. – Эх, чистый вы человек. . Небось руки карболкой мыть будете...
Когда профессор вернулся в комнату, Марта стояла возле буфета с удивленным и счастливым лицом.
– Целы! – воскликнула она, показывая на ложки.
– Не говорите глупостей! – ответил профессор с досадой. – Савелов – не вор. Он был этим... как его?.. Простым городушником. .
С этого дня «капельдудка» забыл о трубе. Он был зарегистрирован в восемнадцатый раз и выслан на Медвежью гору, в Карелию. Вместе с другими ворами, шпионами, кулачьем и вредителями он жил в лесу, усыпанном ледниковыми валунами, как каменным градом.
Три прямых просеки через тайгу лежали здесь почти параллельно. По одной, усыпанной щебнем и озерным песком, мчались машины, вдоль другой поднимались на север крутые ступени повенчанских шлюзов, третья просека была пустынной; черные полусгнившие пни начали зарастать ельником. Этой просекой в позапрошлом столетии Петр I провел в тыл шведам два фрегата.
Первые месяцы «капельдудка» тосковал по Москве.
71 Квартирный вор.
Карелия казалась ему огромным сплошным болотом.
Всюду холодно светилась вода. Тонкоствольные сосны поднимались над туманом, как осока. . их обнаженные корни оплетали бока диабазовых скал. . Даже дома в деревнях тут были особенные; недоверчиво смотрели вслед зеленым курткам каналармейцев мелкоглазые, лобастые избы старых кержацких поселков.
В конце концов «капельдудка» не выдержал. В опорках, с банкой консервов и липовой справкой об отпуске он бежал в Петрозаводск. Метель и голод заставили беглеца вернуться обратно. С отмороженными ногами и почерневшим лицом его положили в лазарет. Здесь с ним в первый раз разговаривал комендант участка – пожилой чекист-латыш с усталыми глазами и лицом, лимонным от бессонницы. Начальник не угрожал ни ротой усиленного режима, ни новой отсидкой. Он просто сказал:
– А, беженец! Кем работаешь?
– Директором завода, – сказал «капельдудка» язвительно. – Колесо и две ручки...
– А почему бегаешь, тачечник?
– Скучно...
Комендант засмеялся.
– Ладно, – сказал он, разглядывая съежившегося под одеялом «капельдудку». – Ты получишь веселую работу!
«Капельдудку» назначили подрывником. Комендант рассчитал правильно. Дикое самолюбие городушника работало, как динамит. Там, где сопротивление было слабым,
«капельдудка» оставался рядовым лодырем. Где сопротивление крепло, – просыпалась энергия. Слово «подрывник» звучало для «капельдудки» громче, чем «тачечник»;
как всякая артистическая натура, он привык быть на виду, и похвала грела его больше, чем ватные штаны, которые выдавали подрывникам.
В гранитах и диабазе Савелов прокладывал знаменитую
Повенчанскую лестницу. Когда же ее крутые ступени закрыла вода, «капельдудку» перебросили еще дальше, на север, к пустынному озеру, усеянному, точно утками, стаями островов.
Он прожил здесь осень и зиму, такую лютую, что по ночам, звеня, лопались мачтовые сосны. На Выг-озере «капельдудка» научился подрывать аммоналом пни, рубить ряжи, складывать дамбы из камней, глины и мха, а по утрам, просыпаясь в палатке, рубить мерзлый хлеб топором.
И тени щегольства не осталось в былом городушнике.
Руки его так огрубели, что он голыми пальцами доставал из костра уголек. Он возмужал, окреп, вставил стальные зубы.
Имя Савелова стало все чаще и чаще встречаться в газетах...
. .Прошло два года. Первый пароход поднялся по Повенчанской лестнице и ушел на север. . В новых коттеджах поселились шлюзовые рабочие. . Весной 1934 года «капельдудку» отпустили из лагеря в подмосковную коммуну
НКВД, куда его давно звали товарищи.
Ни подрывников, ни лесорубов коммуне не требовалось. И Савелову в четвертый раз пришлось менять квалификацию. «Капельдудка» стал обтяжчиком теннисных ракеток.
Он жил теперь на четвертом этаже, в комнате, куда заглядывали вершины старых вязов. Напротив дома был пруд. Марши, которые разучивали музыканты на берегу, заставили «капельдудку» вспомнить о трубе.
Страсть к музыке проснулась в нем с новой силой. Он вспомнил о профессоре, у которого брал уроки три года назад, и послал в Москву длинное и довольно бестолковое письмо.
В ответ пришла посылка: старая труба «капельдудки», ноты «Марша милитер», подчеркнутые на том месте, где оборвался последний урок, и записка с предложением начать заниматься в оркестре коммуны, которым руководит «один наш общий знакомый». В конце записки профессор просил быть точным, так как, насколько ему известно, дирижер пунктуален и строг.
На сыгровку «капельдудка» явился немного волнуясь, клапаны трубы еще плохо слушались огрубевших пальцев.
Место «капельдудки» было возле самого дирижера.
Когда все сели и разложили ноты, Савелов увидел над собой седой бобрик и знакомые глаза Горностаева. Профессор смотрел прямо на «капельдудку», и рот дирижера, прикрытый чуть-чуть усами, улыбался.
Они поздоровались так просто, как будто расстались только вчера.
– Как водопровод? Починили? – спросил неожиданно
Горностаев...
«Капельдудка» засмеялся.
– Починили... Я, Алексей Эдуардович, был...
– Знаю... Выг-озеро. . Повенчанская лестница. . Я следил...
Они помолчали. «Капельдудка» вспомнил последний вечер, испуганное лицо Марты и лунку возле крыльца, в которой хранился ключ от квартиры.
– Алексей Эдуардович, – сказал он негромко. – А долго же вы не знали о моей специальности.
– Глупости! – ответил профессор сердито. – Я знал, кому оставляю ключи...
Это был единственный случай, когда профессор соврал.
«Капельдудка» хотел подойти к Горностаеву ближе, но профессор уже выпрямился и постучал палочкой о пюпитр.
– «Марш милитер»! – приказал он отрывисто.
В этот вечер «капельдудка» фальшивил бессовестно.
1936
НА ОСТРОВЕ АННА
Взгляните сюда. . Эти следы можно заметить даже под краской. Две пули в бревне, одна в половице...
Прежде отсюда так дуло, что гасла лампа. Мы забили отверстие паклей и залили варом. Теперь тут кладовая нашей зимовки.
Да, Новоселов жил здесь. Мы нашли его фуражку, винчестер 30x30 с разбитой скобой и журнал «Солнце
России» за 1915 год.
В те годы на острове было скучно. Представьте: изба под цинковой крышей, амбар на столбах, вместо сверчка ржавый флюгер. А там, где выстроен теперь магнитный павильон, висел медный колокол – подарок архангельского губернатора. Даже приказ был: «В случае тумана оповещать корабли частым звоном».
В этой бревенчатой конуре семь лет жили двое: унтер-офицер радист Новоселов и казанский недоучка студент Войцеховский.
Войцеховский мариновал в банках рачков, определял соленость воды и посылал трактаты не то в Петербург, не то в Казань. Связь с Большой Землей держал Новоселов.
Радио доносило на остров странные, незнакомые слова: декрет, совдеп, ревком, продком, аннексия, федерация, комиссар. . Трудно было понять, что творится в городе, где находилось прежде начальство радиста.
После обеда, запивая галеты мутным желудевым кофе, Новоселов пытался вызвать на разговор молчаливого
Войцеховского.
– Ну хорошо, федерация есть федерация, – говорил он в раздумье. – А как же Россия?. Генрих Антонович. . Это как же понять?
– А вы лучше не понимайте, – морщась, отвечал Войцеховский. – Социальные катаклизмы вблизи иррациональны, то есть вообще непонятны...
Он сидел, желтый, небритый, повязанный накрест, по-бабьи, пуховым платком, и щупал грязными пальцами зубы.
Земля была далеко. У Войцеховского побелели и распухли десны. Ему было на все наплевать...
За три месяца до выступления английских интервентов
Новоселову удалось на норвежском гидрографическом судне выбраться в город. Говорят, он долго бродил по улицам, присматриваясь и расспрашивая людей, прежде чем явиться в ревком и познакомиться с новой властью.
Новоселов был из барабинских степняков – человек медленного накала, но прочных мнений. В те годы Советской власти было не до полярных зимовок. Однако Новоселова приняли хорошо. В ревкоме ему обещали выстроить дом, прислать новую упряжку собак, выдали даже полушубок, ящик махорки и солдатские бутсы. Кто-то сгоряча сказал ему, что метеосводка для республики страшно важная штука. Но больше всего тронул радиста мандат, подписанный предревкома и начальником отряда Еременко. В нем говорилось, что земли острова Анна со всеми постройками, радиостанцией, научной аппаратурой и прочим инвентарем республика поручает под «личную ответственность» Григорию Ивановичу Новоселову.
. .Тральщик, доставивший в бухту Глубокую десантный отряд, высадил нашего начальника на остров, и Новоселов немедленно приступил к работе.
Дважды в неделю он стал передавать на материк пространные радиограммы. И в каждой из них цифр было больше, чем выбивает за день кассирша универмага. В то время я служил связистом в отряде Еременко и помню, как посмеивались в штабе, читая чудные донесения начальника острова Анна. Были тут обозначения температуры и влажности воздуха, величины осадков, силы ветра, определения солености и плотности воды и еще чего-то, непонятного нашим радистам.
Нужно сказать, что никто на материке уже не помнил зимовщика Новоселова. Да и кого могли заинтересовать изотермы, если на побережье люди ели жмых?
Остров лежал в трехстах милях от берега, голый, как ладонь, и жили там только два чудака.
Впрочем, иногда Новоселов разговаривал с берегом человеческим языком. Однажды, в разгар операций на северном фронте, начальнику штаба принесли телеграмму:
«Сегодня в 4 утра, при температуре 11о, на северо-западной оконечности острова обнаружена неизвестная птица типа нырок». В конце телеграммы начальник острова Анна просил прислать весной четыре ведра формалина для консервации придонных рачков. В этот день в отряде оставалось по две обоймы на человека, и начальник штаба – человек резкий и жесткий – велел телеграфно послать Новоселова к черту. Телеграмма эта не была послана только благодаря начальнику отряда – балтийскому матросу
Еременко. Он был человек не без странностей: без наркоза выдержал ампутацию раздробленной кисти руки, но был по-детски напуган лекцией батальонного врача о возбудителях тифа. Любил он еще рассказывать сказки. Не представляйте, однако, Еременко каким-то толстовцем в бушлате: злость к врагу у него была холодная, прочная, точно лед в овраге.
Но дело не в нем: важно, что один Еременко принимал всерьез донесения Новоселова. Он велел завести особую папку, сам написал на крышке «Секретно, научно» и велел складывать туда все донесения с острова Анна.
– А ну, нехай, нехай строчит, – говорил он частенько. –
Черты його батька. . Мабуть, у него в голови що-нэбудь е.
Га? Радиограммы Новоселова, адресованные ревкому, принимал по ту сторону фронта и белогвардейский полковник фон Нолькен. Прибалтийские дворяне славятся своей рыбьей тупостью, а этот был из захудалых баронов, то есть глуп и упрям, как треска. С подчиненными Нолькен разговаривал на каком-то особом, гвардейско-телеграфном наречии.
– Понятно?. Понятно.. Мысль ясна. . Действуйте! Черт побери. Точка!
В архивах полка, захваченных впоследствии нашим отрядом, сохранилась часть телеграмм, адресованных зимовщику Новоселову. По ним нетрудно установить, насколько фон Нолькен был лишен чувства юмора. Полагая, что радист острова Анна плохо осведомлен о делах, творящихся на Большой Земле, он радировал Новоселову:
«Большевиков севере нет тчк немедля прекратите передачу донесений адрес бандитов».
Тот отвечал:
«Подчиняюсь только ревкому тчк бандиты ходят с погонами».
Последующие телеграммы фон Нолькена были написаны довольно энергичным, хотя и шаблонным языком:
«Вы отрешены должности зпт измену предаетесь суду».
«Иуда и хам тчк весной вас повесят».
Ответ Новоселова напоминает по тону письмо запорожцев султану. Это была одна фраза длиной от острова до
Большой Земли, смысл которой можно свести к известной народной пословице:
«Выше... не прыгнешь...»
Так они переругивались в течение целого месяца. Это был своего рода поединок на расстоянии трехсот миль. С
одной стороны – воспитанник пажеского корпуса полковник фон Нолькен, с другой – начальник острова Анна, унтер-офицер, человек не слишком грамотный, но твердый и честный, сохранивший даже в телеграммах обстоятельную точность и юмор сибирского мужика.
«Земли здесь немного, да вся наша, – выстукивал обиженный Новоселов. – Весной приезжайте. Собаки наши скулят, точат зубы на дворянскую падаль».
В то время как мы пробивались на север, тесня полковника Нолькена, зимовщик продолжал выстукивать свои пространные донесения. Под Новый год, ночью, он неожиданно прислал поздравление от жителей острова Анна.
«Войцеховский психует, – сообщал Новоселов, – скучает по елке. Лечу по возможности».
После этого он замолчал. Это было так необычно, что
Еременко в разгаре боевых операций вспомнил молчальника и запросил Новоселова:
«Какая температура, ждем донесений».
Он ответил обстоятельным извинением. Оказывается, объезжая остров, заблудился во время пурги и так обморозил пальцы, что не мог взяться за ключ.
Наконец, Новоселов пригодился нам всерьез. Это было во время известного февральского наступления дивизии генерала Наговицына. В то время как белые обрушивали на нас фронтальный удар, Еременко решил прощупать их с тыла. Запросив Новоселова и узнав от него, что в районе острова битый лед, он кружным путем направил в тыл
Наговицыну два тральщика с ледоколом «Витязь»... Вы представляете, что может наделать батальон, высадившийся на берегу ночью и подобравшийся к поселку без выстрела! Эта ночь обошлась белым в полтораста человек.
Полковник Нолькен парился в бане. Двадцать километров он мчался на нартах в полушубке, накинутом на мокрое тело. Его подобрал и оттаял в ванне, как мороженого судака, английский патруль.
После этой прогулки фон Нолькен отправил Новоселову телеграмму:
«Мерзавец тчк приговором военно-полевого суда вы заочно расстреляны».
Тот ответил немедленно:
«Благодарю внимание тчк хороните под музыку».
В марте Новоселов просил нас прислать с первой оказией луку. Видимо, на острове началась цинга. Он не знал, что первый советский корабль придет сюда только через пять лет.
Через месяц он коротко сообщил, что сам ходит с трудом, а его товарищ по зимовке студент Войцеховский скончался. Его могила в северо-восточной части нашего острова, в двух милях от Птичьего мыса. Новоселов вырубил ее топором. Он был обстоятельный и заботливый человек.
. .Теперь трудно переговорить с берегом, не зацепившись за чужую волну. А раньше, как зимой в поле, было тихо. Что мог слышать на острове Новоселов? Наверно, Архангельск. Быть может, что-нибудь из Норвегии или
Германии, а вернее всего – судовые пищалки: вопли об угле, льдах, пресной воде, шифровки английских эсминцев, поздравления лейтенантов по случаю рождества. Человеческого голоса в эфире еще не было слышно.
В апреле Новоселов уже не мог подниматься с постели.
Я представляю себе, как этот человек с чугунными ногами и деснами, превращенными в лохмотья, один на голом острове переругивался с полковником Нолькеном.
От цинги он не умер, но весной к острову подошел минный заградитель «Бедовый». На мостике стоял офицер.
Видимо, у Новоселова хватило сил, чтобы при виде белых разбить приемник и испортить батареи питания. .
. .Здесь, у окна, стояла его кровать; две пули в стене, одна в половице. Для больного цингой – более чем достаточно.
Они увезли все: его труп, книги, передатчик, упряжку собак, консервы, унты.
Я не знаю, какой он был с виду. Бородат или брит. Стар или молод. Телеграммы его обстоятельны и солидны. Ответы полковнику Нолькену дышат достоинством и гневом человека, много видавшего.
Наш гидролог Вера Михайловна неплохо рисует. Она изобразила Новоселова похожим на Кренкеля: большим, светлоглазым, лобастым, в кожаной куртке и медвежьих унтах. Рядом с ним приемник типа «КУБ-4». Он нарисован неверно: в те годы не было ламп. Но это неважно. Правда в том, что глаза вышли настоящие, новоселовские: честные, немного суровые.
Мы часто вспоминаем радиста острова Анна.
Каждый год 22 мая все зимовщики собираются на этой площадке. Мы приспускаем флаг и даем залп. Ведь Новоселов был первым начальником нашей зимовки.
1938
ПРИКЛЮЧЕНИЯ КАТЕРА «СМЕЛЫЙ»
КОНЕЦ «САГО-МАРУ»
Я расскажу вам эту историю с одним только условием: разыщите в Ленинграде нашего моториста Сачкова. Сделать это нетрудно и без адресного стола.
Он живет в доме номер шесть, у Елагина моста. Если запомнить приметы, вы узнаете парня даже небритым.
Рост его сто семьдесят два – ниже меня примерно на голову. Глаза обыкновенные, волосы тоже. Грудь сильно шерстистая, а на плече, по старой флотской моде, выколот голубой якорек. В оркестре он первая домра, на футбольной площадке всегда левый хавбек.
Как только найдете, передайте Сачкову, что «Саго-Мару» не видно даже во время отлива. В прошлом году из воды еще торчала корма, а месяц назад, когда мы проходили мимо Бурунного мыса, на косе сидели только чайки. Так всегда бывает в этих местах: что не съест море –
проглотит песок.
В 1934 году вместе с Сачковым мы служили на сторожевом катере «Смелый». Сачков – мотористом, я – рулевым. Славное было суденышко, короткое, толстобокое, точно грецкий орех, крашенное от топа до ватерлинии светлой шаровой краской, как и подобает пограничному кораблю. Весело было смотреть (разумеется, с берега), когда море играло с катером в чехарду, а «Смелый» шел вразвалочку, поплевывая и отряхиваясь от наседавшей волны. Не раз мы обходили на нем Камчатское побережье и знали каждый камень от Олюторки до Лопатки.
По совести говоря, «Смелый» доживал в отряде последние годы. Он был достаточно остойчив и крепок, чтобы выйти в море в любую погоду, но слишком нетороплив, чтобы использовать эти качества при встрече с противником.
Там, где успех операции зависел только от скорости, на
«Смелый» трудно было рассчитывать... Так думали все, кроме Сачкова. Это понятно. Сидя в машинном отделении, никогда не увидишь, что делается наверху. Кроме того, Сачков был упрям и обидчив. Стоило только за обедом заметить, что «Соболь» или «Кижуч» ходят быстрее, чем
«Смелый», как наш механик мрачнел и откладывал ложку.
– А вы научитесь сначала отличать примус от дизеля, –
советовал он обидчику, – вот тогда сядьте на «Соболя» и попробуйте меня обогнать.
Никаких возражений он не терпел и все, что говорилось о старом движке, принимал на свой счет. . «Нет в море катера, кроме «Смелого», и Сачков механик его», – говорили про нас остряки.
У этого тощего остроносого парня была еще одна странность: он любил математику. Подсчитать, когда поезд обгонит улитку или во сколько минут можно наполнить бочку без днища, было для него пустяком.
Квадратные корни наш моторист извлекал быстрее, чем ротный фельдшер рвет зубы. Этому, конечно, трудно поверить, но я видел сам, как Сачков, получив увольнительный билет, шел в городской парк, ложился на траву и начинал щелкать задачи, точно кедровые орехи. При этом он улыбался и чмокал губами, как будто пробовал действительно что-нибудь путное.
Дошло до того, что Сачков стал решать задачи по ночам, зажигая под одеялом фонарь. Однажды он принес в кубрик и повесил рядом с портретом наркома какого-то бородатого грека, с пустыми глазами и бородой, закрученной не хуже мерлушки. Когда я указал ему на неуместность соседства, он махнул рукой и сказал:
– Не валяйте дурака, Олещук. Что вы, Пифагора, что ли, не видели?
В то время мы еще не знали, что Сачков готовится в вуз, и сильно удивлялись чудачествам моториста.
Понятно, что математические успехи Сачкова никакого отношения к работе катера не имели. Если нам удавалось взять на буксир японскую хищную шхуну, облопавшуюся рыбой, точно треска, то зависело это вовсе не от умения моториста решать уравнения. С каждым походом мы все больше и больше ощущали медлительность нашего катера.
В тот год мы охраняли трехмильную зону на западном побережье, куда особенно любят заглядывать японские хищники-рыболовы. Море там невеселое, мутное, но урожайное, как нигде в мире.
Были здесь киты-полосатики, метровые крабы, кашалоты с рыбьими хвостами и мордами бегемота, камбалы величиной с колесо, тающая на солнце жирная сельдь, пятнистый минтай, пузатая треска, корюшка, пахнущая на воздухе огурцами, морские ежи, рыба-черт, каракатицы, осьминоги, морские львы, ревущие на скалах у мыса Шипунского, бобры, котики, нерпы – словом, все, что дышит, ныряет, плавает, ползает в соленой воде.
Я не назвал красную рыбу и ее родичей – кету, горбушу и чавычу, но лососи – особый разговор. . Рыба эта мечет икру только раз в жизни и обязательно в той реке, где нерестились ее предки. Каждый год, начиная с середины июля, лососи валом идут в пресную воду. Если река обмелеет, они будут ползти, если дорогу закроет коряжина или камень, они будут скакать.
В это время Камчатка теряет покой. Все, кто может отличить камбалу от кеты, надевают резиновые сапоги и лезут в воду навстречу лососю. В устьях рек появляются нерпы, отощавшие медведи выходят к ручьям, ездовые собаки, чуя запах свежей юколы72, скулят и рвут привязи.
По ночам на берегу и в море горят огни. Рыба рвет сети, топит кунгасы. Вода в реках кипит. Ловцы, засольщики, резчики, курибаны73 ходят облепленные чешуей, усталые, мокрые и веселые.
Оживают и хищники. Японские промышленники похожи на треску: чем больше рыбы, тем шире разевают они пасти. Я не пророк, но знаю твердо: когда-нибудь рыбий хвост станет им поперек горла.
«Железные китайцы74» на консервных заводах жуют лососей круглые сутки, японские сезонники на арендных участках не вылезают из моря, пройдохи синдо ставят в неводах двойные открылки75. Но этого мало. Господа из
Хоккайдо посылают к Камчатке москитный флот, вооруженный переметами и сетями. Неуклюжие, но добротные кавасаки, вместительные сейнера, быстроходные шхуны, древние посудины с резными бушпритами, сверстники
72 Юкола – вяленая рыба.
73 Курибаны – приемщики лодок.
74 «Железные китайцы» – автоматы для резки и потрошения рыбы.
75 Открылки – часть сетей.
фрегата «Паллада», – сотни прожорливых хищников слетаются сюда, точно мухи на кухню. Самые мелкие идут с островов Курильской гряды – без компаса и без карт, с мешком сорного риса и бочкой тухлой редьки, напарываются на рифы, платят штрафы и все-таки пытаются воровать.
Их тактика труслива и нахальна. Если пограничный корабль поблизости, хищники держатся за пределами трехмильной зоны; здесь они ждут, чинят сети, вяжут фуфайки или прохаживаются по палубе с таким видом, как будто не могут налюбоваться камчатскими сопками.
Стоит только отвернуться, как эта орава устремляется к берегу и с непостижимым проворством хватает рыбу за жабры.
Многие из хищников были хорошо нам знакомы. Любой из нашей команды мог за три мили узнать кавасаки
«НГ-43» или двухмоторный катер «Хаян», всегда таскавший за собой целую флотилию лодок. Особенно много крови испортила нам шхуна «Саго-Мару». Это было суденышко тонн на семьдесят, с крепким корпусом и хорошими обводами. В свежую погоду оно свободно давало миль десять – двенадцать, ровно столько, чтобы вовремя уйти в безопасную зону.
Вероятно, «Саго-Мару» имела базу поблизости, на острове Шимушу, потому что появлялась она с удивительным постоянством, каждый раз вблизи Бурунного мыса, где стоит японский консервный завод.
Намытая рекой песчаная отмель и мыс Бурунный образуют здесь неглубокий залив, в котором всегда плещется рыба. Трудно сказать, что привлекает ее в эту мутную воду, но в июле залив напоминает чан для засола сельдей.
Рыба проникает сюда в часы прилива через отмель и после отлива попадает как бы в мешок. В поисках выхода она устремляется через узкий проход вдоль мыса Бурунного. Вот тут-то она натыкается на переметы или сети, украдкой расставленные японскими хищниками.
Рыбаки, преследующие треску и лосося в этом заливе, рискуют не меньше, чем рыба. Шхуна с осадкой семь футов может выйти отсюда, только держась в проходе параллельно мысу Бурунному. Однако это обстоятельство нисколько не смущало наших знакомых.
У шкипера «Саго-Мару» был замечательный нюх. Едва
«Смелый» показывался милях в пяти от завода, как шхуна выбирала сети и уходила в безопасную зону.
В тот год катером командовал Колосков. Он был из керченских рыбаков – рассудительный, хитроватый, с упрямой толстой шеей и красными ручищами, вылезавшими из любого бушлата на целую четверть. Колосков преследовал «Саго-Мару» с холодным упорством и никогда не смущался исходом погони.
– Дальше моря все равно не уйдут... – убеждал он самого себя, ложась на обратный курс. – Быть треске на крючке.
Но сквозь шутку заметно пробивалась досада: нелегко смотреть пограничнику, как обкрадывают советские воды.
Весь май мы провели на восточном побережье Камчатки. Мы задержали там шхуну фирмы Ничиро и два кунгаса, полных сельди. В июне нас перебросили из Тихого океана в Охотское море, и счастье снова изменило нашей команде.
«Саго-Мару» продолжала обворовывать побережье.
Иногда нам удавалось подойти к шхуне ближе трех миль, и все-таки она успевала уйти, отметив затопленные сети бочонком или циновкой. Однажды мы извлекли тресковый перемет длиной около полукилометра, в другой раз подняли, затонувшую сеть, в которой задохнулось не меньше пятисот центнеров кеты и горбуши.
Все эти трофеи выглядели очень скромно по сравнению с возросшим нахальством «Саго-Мару». Она стала подпускать нас настолько близко, что мы различали лица команды. В таких случаях шкипер выходил на корму и протягивал нам конец.
Однажды мы дали предупредительный выстрел в воздух. На шхуне забегали и даже сбавили ход, но вскоре мотор застучал с удвоенной резвостью. Видимо, синдо убедил моториста в том, что пограничники не станут стрелять по безоружному судну.
Мы долго удивлялись собачьему нюху синдо, пока не обнаружили связи «Саго-Мару» с японским заводом.
Отделенные мысом от моря, хищники не могли заметить даже кончиков наших мачт. Зато с заводской площадки были отлично видны берег и море.
Каждый раз, когда мы появлялись в поле видимости, на сигнальной мачте, возле конторы, поднимался полосатый конус, указывающий направление ветра. Вслед за этим невинным сигналом из-за мыса стрелой вылетала наша знакомая.
Мы гонялись за «Саго-Мару» весь июнь, караулили ее за Птичьим камнем, пытались подойти во время тумана, но всегда безуспешно. . Когда мы добирались к месту лова, шхуна уже покачивалась за пределами трехмильной зоны.
В конце концов смеющаяся рожа синдо и желтые куртки команды настолько нам примелькались, что многие краснофлотцы стали их видеть во сне.
В июле, накануне хода лосося, наш катер встал на переборку мотора. Невеселое это было время, «Смелый»
стоял на катках, без винта, гулкий, как бочка, и мы отдирали с его днища ракушки.
Доволен был только Сачков. Он приходил в кубрик поздно ночью, измазанный в нагаре и масле, умывался, стараясь не греметь умывальником, и на рассвете снова исчезал в мастерской.
Собрав мотор, он долго гонял его на стенде, выслушивал самодельным стетоскопом и, наконец, заявил:
– Бархат!.. Мурлыка!.. На цыпочках ходит.
Кто-то резонно ответил:
– Пусть кот на цыпочках ходит... Важно – как тянет...
– Зверь. С таким хоть на Северный полюс.
...Ночью мы вышли из бухты. Стояла этакая тишина, что море казалось замерзшим. Воздух был свеж, плотен, мотор дышал полной грудью, и мы понеслись, точно по льду.
Как только маяк скрылся из виду, Сачков позвал меня в машинное отделение.
От зубов до ботинок моторист наш блестел не хуже медяшки. Он побрился, надел новую тельняшку и свежий чехол, одеколоном от него несло так, что щипало глаза.
Жестом фокусника Сачков наполнил кружку водой и поставил ее на кожух мотора.
– Чем не паккард? – спросил он ревниво.
Вода не дрожала. По мнению моториста, это было признаком безупречной подгонки мотора и вала. Я похвалил движок. Сачков сразу заулыбался.
– Я думаю, можно готовить буксирный конец, – сказал он, оглядывая мотор, точно квочка, – не забудь, крикни, когда мы подойдем к «Саго-Мару»... Я хочу поглядеть, как будет держаться их моторист...
– Ну, а если...
– Тогда я прибавлю еще пять оборотов, – ответил он с сердцем.
На рассвете мы увидели невысокий деревянный маяк мыса Лопатка, знакомый каждому дальневосточному моряку. Маяк этот стоит на самом краю Камчатки, между
Тихим океаном и Охотским морем, и в туманные дни предупреждает корабли об опасности звоном колокола.
На этот раз маяк молчал. Горизонт был чист. Легкий береговой бриз еле тормошил море.
Радуясь утренней тишине, касатки выскакивали из воды, описывали крутую дугу и уходили на глубину, оставив светящийся след. Порой из-под самого носа «Смелого», работая крыльями, точно ножницами, вырывался испуганный топорок.
Мы подходили к Бурунному мысу, держась возле самого берега, но все-таки нас успели заметить. Кто-то из японцев подбежал к мачте и поднял условный знак – конус.
«Саго-Мару» не появлялась. На полном ходу мы обогнули мыс и чуть не налетели на японский кунгас, подходивший к заводу.
Здоровенные полуголые парни в пестрых платках и куртках из синей дабы вскочили и подняли оглушительный крик.
«Саго-Мару» стояла от нас не далее чем в трех кабельтовых. Даже без бинокля были видны груды рыбы на палубе и намотанный на шпиль кусок сети. Вероятно, лебедка вышла из строя, потому что четверо матросов, поминутно оглядываясь на нас, выбирали якорь вручную.
Две небольшие исабунэ, заваленные рыбой до самых уключин, спешили к «Саго-Мару». Боцман бегал по палубе и покрикивал на гребцов. Но ловцы и не ждали понуканий: с горловыми отрывистыми выкриками они разом откидывались назад, – весла гнулись и рвали воду.
На палубе «Смелого» нас было трое: Колосков за штурвалом, возле него боец-первогодок Косицын, сырой, но старательный чувашский парняга, я – на носу, держа выброску наготове.
Полным ходом «Смелый» мчался на шхуну. Теперь нас разделяло всего два кабельтовых, но японцы, качаясь как заведенные, все еще продолжали выбирать якорную цепь.
Трудно было понять, на что рассчитывают хищники: исабунэ с ловцами только что подходили к борту, выход в море был отрезан сторожевым катером.
– Товарищ Косицын, – сказал Колосков почти весело, –
возьмите кранец. . Видите, гости не шевелятся. . Облопались.
В это время у боцмана вырвался торжествующий крик.
Якорь отделился от воды. Одновременно к борту подошли исабунэ с ловцами.
Поднимать лодки на тали уже было поздно. Мы видели, как рыбаки вскочили на шхуну, и «Саго-Мару», показав нам корму, пошла прямо к песчаной мели, отделявшей залив от реки.
В другое время это походило бы на самоубийство. Но теперь был полный прилив, и вода покрывала косу на несколько футов, – на сколько, мы еще не знали.
Мы с Колосковым, точно по команде, взглянули друг на друга.
– Какая у них все же осадка? – спросил командир.
– Шесть... Не больше семи...
– Я тоже так думаю.
С этими словами Колосков взял на полкорпуса влево и направился наперерез шхуне прямо на мель; по сравнению с «Саго-Мару» у нас под килем было в запасе два-три фута воды.
На стыке морской и речной воды нас сильно качнуло и поставило лагом к течению.
Несколько секунд «Смелый» не слушался руля, затем переборол коловерть и ходко пошел вдогонку за шхуной.
Мы были всего метрах в пятнадцати от шхуны, видели озадаченные лица команды и могли пересчитать даже рыбу, лежавшую навалом на палубе.
«Смелый» подходил к «Саго-Мару» левым бортом.
Косицын перенес сюда кранцы. Я крикнул японцам:
«Стоп!» – и перекинул на палубу шхуны конец. Никто из команды не шелохнулся, и канат скользнул в воду.
Синдо, стоя на корме лицом к нам, курил медную трубку и поплевывал в воду с таким видом, будто за кормой шел не сторожевой катер, а безвредный дельфин.
– Бросьте кошку, – тихо сказал Колосков.
Я выбежал на нос и раскрутил на тросе полупудовую кошку. Железные крючья, скользнув по палубе «Саго-Мару», вцепились в фальшборт.
– Киринасай76! – крикнул синдо.
Боцман разрубил веревку ножом. На шхуне захохотали.
Под одобрительные возгласы матросов синдо поднял с палубы лосося и помахал рыбьим хвостом.
Косицын впервые видел такое нахальство.
Не выдержав, он погрозил синдо кулаком и выругался.
За это он немедленно получил замечание.
– Это нам ни к чему, – сказал Колосков. – Если нет выдержки – отвернитесь... Вот так.
И он повернулся к разговорной трубке, шепча:
– Самый, самый полный!
– Есть... ам... полны... – ответил Сачков.
Некоторое время нам казалось, что «Саго-Мару» и
«Смелый» стоят на месте, затем просвет несколько увеличился. Медленно, с тяжким усилием, шхуна оторвалась от катера.
– Еще два оборота... Еще... – зашептал Кружков, стараясь не глядеть на рыбий хвост.
– Есть... два оборота, – ответило эхо внизу.
Не хватало немного. Быть может, действительно нескольких оборотов винта. Но мыс, защищавший воду от ветра, уже оборвался, набежала волна и сразу сбила нам ход.
Через двадцать минут шхуна была за пределами трехмильной зоны. Синдо, помахав нам рукой, сбросил в воду большой стеклянный поплавок в веревочной сетке.
– Мимо! – сказал Колосков, и мы, не задерживаясь, прошли мимо шара.
76 Режь!
Погода подурнела. Ветер уперся в рубку. «Смелый»
начал кланяться и принимать воду на палубу. Можно было бы сразу, взяв на полкорпуса влево, уйти под защиту берега. Однако мы продолжали погоню. Колосков был упрям и всегда надеялся на удачу.
Нас сильно болтало. Корпус «Смелого» гудел под ударами, вода, не успевая уйти за борт, шипя, носилась по палубе. Временами, когда задиралась корма, было слышно, как оголенный винт рвет воздух.
Наконец, волна вышибла стекло в люке, и вода стала заглядывать в машинное отделение. Мы были усталые и мокрые. Кок пытался приготовить обед, но кастрюлю вырвало из гнезда, и примус захлебнулся в борще.
На Косицына было скучно смотреть. Зеленый, как озимь, он запустил все десять пальцев в бухту пенькового троса и закрыл глаза, чтобы не видеть воды.
Я велел Косицыну спуститься в кубрик и лечь на койку.
Он крикнул: «Есть!» – и прилип к палубе еще плотнее.
– Оставьте его, – сказал Колосков громко, – я волжан знаю. Их в воде не размочишь.
Это подействовало на Косицына не хуже стакана горячего кофе. Он поднялся и даже попытался пройтись по палубе.
Вскоре стал виден остров Шимушу, снежно-синий с теневой стороны, багровый на солнце. Низкий корпус шхуны затерялся в волнах, и мы повернули обратно.
По дороге к Бурунному мысу командир велел поднять поплавок. Между стеклом и веревочной сеткой была вложена обернутая в клеенку записка. Она немного подмокла, но все же слова, выведенные печатными русскими буквами, были достаточно разборчивы.
«Добру ден!
Хоцице один банку ойл. Наверно, вы истратири сьгодни много горютчего».
Колосков бережно разгладил бумажку ладонями и спрятал в бушлат.
– А что? – сказал он с хитрой усмешкой. – Быть может, и верно, возьмем. . Вместе со шхуной.
На следующий день после этой истории я увидел Сачкова за книгой. Он сидел в ленкаюте, очень веселый, чертил что-то в тетради и от удовольствия даже чмокал губами. Видимо, распутывал очередную задачу с десятью неизвестными.
Меня возмутила беспечность этого несуразного парня.
Он выглядел так, как будто бы только что привел на буксире «Саго-Мару». А между тем наши бушлаты еще не успели просохнуть после неудачной погони.
Я сел за стол, напротив Сачкова, и нарочито громко спросил:
– Что же ты не вышел на палубу? Ведь ты хотел видеть японского моториста?
Он сразу помрачнел, но ничего не ответил.
– Ладно, забудем... Я не затем... Есть одна любопытная задача... Правда, она так запутана, что сам черт...
– Какая? – спросил Сачков, оживившись.
– Пиши. . Одна хищная шхуна выловила в наших водах сто целых, запятая, пять сотых центнера рыбы. Скорость японца – икс, помноженный на нахальство. Дальше. . В два часа ноль минут шхуну заметил катер «Смелый» с мотористом Сачковым. Расстояние между ними две мили.
Спрашивается. .
– Как раз я думал об этом, – быстро ответил Сачков. –
Вот решение.
Он показал мне схему реки, залива и Бурунного мыса, на которую был нанесен чернилами жирный треугольник.
– Это что?
– Гипотенуза короче суммы двух катетов, – загадочно ответил Сачков. – Ты это знаешь?
В то время я не был силен в геометрии.
– Как тебе сказать, – заметил я осторожно. – Бывают разные случаи. .
Он с удивлением взглянул на меня и продолжал:
– . .Гипотенуза – это река. Пролив, огибающий отмель,
– два катета. Если нам войти в реку ночью и дождаться отлива... Ты понял?
– Пожалуй... За исключением катетов.
– ...Не видя нас в море, «Саго-Мару» входит в залив и начинает сыпать сеть. В это время мы вылетаем из реки. .
По гипотенузе... Вот так...
– Тогда она уйдет вчерашним путем.
– . .Я сказал – дождемся отлива.. Остается только проход вдоль мыса Бурунного. Она бросается сюда. Но ведь гипотенуза короче суммы двух катетов. Мы ждем шхуну у выхода. Ясно?
Я пробовал возражать, но спор оказался неравным.
Против меня были двое – Евклид и Сачков. Под их напором пришлось согласиться, что гипотенуза кратчайший путь к победе.
Колосков, которому мы немедленно показали чертеж, выслушал нас молча.
– Поживем – увидим, – сказал он неопределенно.
Мы расстались с командиром немного разочарованные, но через час встретили Колоскова с клеенчатой тетрадкой под мышкой. Он возвращался из штаба. Вслед за ним двое краснофлотцев почему-то несли полевой телефон и катушку.
– Увольнительных в город не будет, – предупредил
Колосков на ходу.
. .Вечером, не успев отдохнуть после похода, мы снова вышли из бухты.
На этот раз мы застали «Саго-Мару» у самого выхода из залива. Она успела выбрать невод и уходила в открытое море, едва не черпая воду бортами. Двое рыбаков, стоя у кормового люка по колени в навале, сортировали рыбу, ловко выхватывая крючками то камбалу, то раздувшуюся треску, то пятнистого минтая.
Носовой люк уже был загружен. Боцман в платке и желтой зюйдвестке окатывал из брандспойта палубу, на которой еще блестела чешуя. Увидев нас, он стал выкрикивать остроты, подкрепляя их непристойными жестами.
Мы подошли так близко, что ощущали запах гниющей рыбы, которым шхуна была пропитана от мачты до киля.
Затем все повторилось. Косицын перенес кранцы. Я
бросил конец, на этот раз нарочито неловко. Шхуна оторвалась от нас и пошла в открытое море.
Колосков отлично разыграл досаду. Он хлопал себя по ляжкам, растерянно разводил руками и суетливо перебегал с борта на борт, вызывая взрывы смеха на шхуне. Наконец, безнадежно махнув рукой, командир спустился в кубрик, где сидела команда.
– Дивно сыграно! – объявил он, посмеиваясь, и пощупал карман, где лежала записка синдо.
Обычно после погони мы возвращались на базу или продолжали движение к заданной цели. На этот раз Колосков повел катер прямо к Бурунному мысу.
Против обыкновения, он был доволен, подтрунивал над мотористом и часто поглядывал на часы.
Было так темно, что мы перестали различать очертания берега. . Только гребешки волн вспыхивали, рассыпаясь в пыль на ветру. Темнота еще больше обрадовала Колоскова.
– Скоро начнется прилив, – сказал он, когда справа по борту повисли над водой заводские огни. – Хотел бы я знать, когда у них уходит третья смена...
– Через час они будут спать, – ответил Сачков, вылезая из люка. – Это легко подсчитать.
– Опять гипотенуза?
– Нет, арифметика...
– Ну, так вот что, – сказал торжественно Колосков. –
Даю вам такую задачу – извлеките из вашего дизеля все сорок пять сил, умножьте их на два и прибавьте еще семь оборотов. Мы должны войти в реку раньше, чем начнется отлив.
С этими словами он выключил ходовые огни и засмеялся, довольный остротой.
Завод спал, когда мы на малых оборотах подошли к
Бурунному мысу. Обитые толем, узкие, как гробы, бараки японских рабочих были темны. Во дворе на шестах висели мокрые циновки. Темнели накрытые брезентом штабеля красной рыбы. Кто-то ходил по цеху, рассматривая с фонарем засольные ямы.
Наши рыбацкие поселки живут даже в полночь. Всегда где-нибудь увидишь свет, услышишь песню, встретишь отчаянного курибана с ватагой засольщиц. Японский завод выглядел безлюдным, совсем как поздней осенью, когда последний кунгас с рыбаками отчаливает от Бурунного мыса.
Здесь работали только мужчины: рыбаки с Карафуто и
Хоккайдо. Они отдыхали шесть часов в сутки и дорожили каждой минутой короткого сна. Трудно было поверить, что в бараках лежали в три яруса полторы тысячи парней. В
темноте стучал только мотор рефрижераторной установки.
Был полный прилив. Река, подпираемая прибоем, шла вровень с низкими берегами. Ветлы купали листья в темной воде. Далеко в море тянулась широкая полоса пены.
Мы вошли в нее и, с трудом преодолевая мощное течение, двинулись к устью реки.
Чтобы заглушить шум мотора, были закрыты иллюминаторы и машинные люки.
Разговор на палубе смолк. Мы подходили к барам –
отмелям, образованным в устье течением сильной реки.
Колосков передал мне штурвал, перешел на нос и стал оттуда дирижировать движением катера.
Тот, кто хоть раз пробирался через бары, знает, какую опасность представляют они даже для опытных моряков.
Река, разрезающая прибой, образует здесь несколько длинных, очень крутых валов. В углублениях между ними почти видно дно. Сами же валы достигают высоты нескольких метров. Стоит зазеваться или неверно рассчитать движение катера, как река поставит судно лагом к потоку и обрушит на голову ротозея несколько тонн холодной воды пополам с песком и камнями.
Иногда лодка втыкается носом в отмель, переворачивается вверх килем и накрывает тех, кто удержался на палубе. Я не вижу существенной разницы для команды, тем более что люди, купавшиеся на барах, могут рассказать о своих приключениях только водолазам.
Эти трезвые мысли всегда приходят мне в голову, когда по обоим бортам катера кувыркаются сучья, а воронки урчат, точно пустые желудки.
Риск для «Смелого» был особенно велик, потому что мы шли ночью, ориентируясь только по речной пене. Стоя на носу, Колосков поднимал то правую, то левую руку, как это делают на пароходах стивидоры, давая сигналы лебедчикам.
Медленно, точно волжская беляна, «Смелый» подполз к опасному месту, чиркнул днищем по отмели и вдруг застрял между двумя валами.
Косицын опустил футшток и, забывшись, гаркнул:
– Проно-ос...
Но и без футштока было заметно: «Смелый» не сел на бар. Мощная срединная струя с такой силой навалилась на катер, что я с трудом разворачивал руль.
«Смелый» повис между двумя толстыми выпучинами.
Нос его уперся в невысокую, очень гладкую волну. Вода побежала по палубе, не переливаясь, впрочем, через ограждения люков, а за кормой пошла на буксире целая гора, с тяжелым, готовым сорваться вниз гребнем.
Корпус «Смелого» стонал и вибрировал. Забрякала цепь в якорном ящике, задрожали поручни, стекла, затряслись двери, шкаф с посудой начал лязгать зубами, как в лихорадке. Казалось, кто-то, сильнее нас, схватил катер за гак и держит на месте.
Нам помогал прилив, но даже с мотором, работающим на полных оборотах, мы не могли взобраться на волну. Нос
«Смелого» врезался в нее фута на два, и никакими силами нельзя было заставить его продвинуться дальше. Все остановилось, застыло вокруг нас: берега, буруны, время, чугунная волна за кормой...
Один из люков машинного отделения был открыт. Я
видел, как Сачков в тельняшке и холщовых штанах потчевал машину из долгоносой масленки. Измученная суточным переходом, она скрежетала, чихала, прыскала горячей водой и дымком. . Сидя на корточках, Сачков вытирал тряпкой ее масляные бока и разговаривал с машиной, точно дрессировщик с упрямой собакой.
– А ну, давай еще раз! – бормотал он, плача от дыма. –
Чудачка! Милая! Дьявол зеленый! Мурлыка! Дай пол-оборота... Честное слово... Ну, потерпи... Ну, еще...
Он понукал ее терпеливо и ласково, перекрывал краники, регулировал смесь и, тревожась, наклонял ухо к горячей рубашке мотора.
«Апчхи!. Апчхи!. Табба-бак!. Табба-бак!..» – отвечал
Сачкову движок.
Между тем Колосков, сидевший на носу, стал показывать признаки нетерпения. Он поглядывал то на берег, то на бары, поправлял ворот бушлата и, наконец, подойдя к трубке, тихо напомнил:
– Товарищ Сачков, о чем мы условились?
– Есть самый полный!
– Не вижу... Примерзли... Выжмите все...
– Есть выжать все! – ответил Сачков и снова зашептал над машиной.
Я слышал, как бойцы разговаривают с лошадьми, и лично знал одного младшего командира, составившего
«Азбуку собачьего языка», но в первый раз был свидетелем беседы трезвого человека с мотором.
Видимо, они не могли сговориться, потому что Сачков выпрямился и наградил приятеля крепким шлепком.
– Не хочешь? – спросил он обиженно. – Ну, держись, черт с тобой.
Он встал и положил руку на рычажок дросселя. Стук перешел в скрежет. Машина завыла, точно влезая на гору.
– Идем. . Еще немного. . Идем! – зашипел Колосков на носу.
Катер сорвался с места, разрезал, смял волну и, поплевывая горячей водой, вошел в притихшую реку.
Нам пришлось пройти семь километров вверх по течению, прежде чем мы отыскали удобную стоянку. Река делала здесь крутой поворот, как бы решив вернуться обратно. Только невысокая гряда сопок, поросшая жимолостью. Отделяла наш катер от моря. Мы снова услышали глухие взрывы прибоя.
Косицын выскочил на берег и принял конец. Но из кустов поднялась взлохмаченная собака с веревкой на шее.
Вслед за ней зашевелились другие. Оказалось, что мы подошли прямо к собачьему стойбищу. Камчатские рыбаки и охотники на лето всегда привязывают ездовых собак возле реки. Их навещают раз в день, открывают яму с квашеной рыбой и бросают каждому псу по две горбуши.
Ездовой взвыл с перепугу. Его поддержали приятели.
Целая сотня тощих, линяющих псов стала жаловаться нам на плохую кормежку, дожди, комаров и другие собачьи невзгоды.
Мы поспешно удалились от шумных соседей и через полчаса отшвартовались в узкой протоке, поросшей по обеим сторонам шеломайником. Здесь нам предстояло выждать появления «Саго-Мару» у Бурунного мыса.
Я собирался высушить бушлат и вздремнуть минут тридцать, но Колосков подошел ко мне и спросил уверенным тоном:
– Вы, конечно, еще не желаете спать, товарищ Олещук?
– Разумеется, нет, – сказал я, моргая глазами. – После похода всегда страдаешь бессонницей. .
Колосков засмеялся. Его также сильно пошатывало.
– Так я и думал... – И продолжал, сразу изменив тон разговора: – Возьмите аппарат, телефонную катушку и вместе с Нехочиным отправляйтесь через сопки к Бурунному мысу. Замаскируйтесь и наблюдайте. Сообщения –
раз в полчаса. . В четыре вас сменят.
...Ночь была холодная и звездная. Заливистая собачья песня преследовала нас всю дорогу, пока мы, пробираясь через заросли жимолости, разматывали катушку.
Через час мы, ежась, лежали в мокрой траве, и в телефонной трубке шептал басок командира.
Новостей было мало. Колосков пожаловался на комаров, я – на холод. Потом мы услышали, как зашипел примус, и Колосков сообщил, что для нас варится кофе.
В море было свежо. Мы видели, как японские рыбаки оттащили кунгасы подальше от берега. Ни одна шхуна не прошла в эту ночь мимо бухты.
На следующий день шторм усилился. Мы оказались закупоренными в протоке. Особой беды в этом не было: хищники в такую погоду отсиживались на островах. Однако Колосков помрачнел: ему чудилось, что японцы высадились на побережье и обшаривают бобровые лежбища.
Защищенные от моря сопками, мы почти не чувствовали ветра. Люди высушили одежду, отдохнули. Сачков завел движок и включил электрический утюг. Ожил даже
Косицын. Он снова стал улыбаться и даже уверял меня, что на Волге, возле Казани, бывают не такие штормы.
Я отпросился у Колоскова и направился вверх по протоке посмотреть, как горбуша мечет икру. Был июль –
время нереста лососевых, рыба тучей шла с моря в пресную воду, с которой она рассталась два года назад.
Говорят, что кошки, если отнести их в мешке на другой край города, всегда отыщут свой дом. Однако у горбуши память покрепче. Где бы лосось ни жил, хоть возле Африки или на Северном полюсе, а нереститься он обязательно придет в свою реку. В чужом море горбуша икру не оставит.
Не знаю, как объясняют ученые кочевки лосося, но меня всегда поражают эти странные стада, охваченные диким желанием пройти вверх, оставить потомство и умереть. В это время камчатские рыбаки вычерпывают рыбу, точно уху. В 1934 году лососи, задыхаясь в стае, выбрасывались на берег. На катере трудно было пройти по реке: винт рвал живое мясо.
. .Я отошел от стоянки шагов на четыреста и лег в траву у самого берега. Вода дышала холодом. Прозрачная, как воздух, она прикрывала камни дрожащим мерцанием.
Временами в глубине вспыхивали и гасли длинные белые искры: шел лосось. Течение реки показалось мне слабым. Я
сломал ветку тополя и опустил ее в воду. Она тотчас выгнулась и затрепетала, точно от ветра.
Вскоре мои глаза притерпелись к резкому свету, и я смог отличать рыбу от солнечных бликов на дне. Я видел, как самцы окружили мертвую горбушу. Она лежала на боку, красновато-сизая, белоглазая, широко разинув рот.
Брюхо ее было плоско, как у всех рыб, отметавших икру.
Смерть застала лосося тут же, на нерестовой площадке; в полуметре от хвоста горбуши беспокойно сновали самки, еще не освободившиеся от икры.
Четыре крупных, сильных самца вели себя возбужденно: били о каменистое дно хвостами, кружились, подталкивали дохлую горбушу носами. Иногда движения рыб становились такими стремительными, что над трупом возникал светящийся пузыристый круг. Мне пришла в голову нелепая мысль: рыбы, прощаясь с подругой, совершают погребальный воинственный танец. Потом я подумал, что самцы просто дерутся над падалью.
В конце концов мне надоело наблюдать эту бесконечную карусель. Так и не решив загадки, я поднялся еще выше по течению реки и остановился у глубокой протоки, преграждавшей мне путь.
В первый раз в жизни я видел, как солнце шевелит лучами. Они бродили по протоке, сталкивались, расходились, покрывали дно дрожащими бликами. Тысячи рыб поднимались к верховьям, с трудом преодолевая сильное течение. Высоко над водой черновато-зеленой стеной стоял шеломайник с резными тяжелыми листьями. Желтели ирисы, цвел шиповник, всюду виднелись могучие красноватые стволы медвежьей дудки и белые зонтики, развернутые на двухметровой высоте. Я пожалел, что на Камчатке не водятся пчелы.
Чтобы лучше видеть эту картину, я снял сапоги, закатал шаровары и отправился на середину протоки. Она оказалась мелкой, чуть выше колен, и такой холодной, что через минуту я перестал ощущать гальку на дне. Рыбы сначала струхнули и бросились врассыпную, но с моря подходили все новые косяки, и вскоре мои посиневшие икры перестали смущать лососей.
Рыбы занялись своим делом. Прежде, чем выбросить икру, самки выбирали подходящее место. Головой, плавниками, боками, хвостом они выбивали в каменистом дне небольшую ямку. У многих от безжалостных ударов тело превратилось в сизые лохмотья. Горбатые, обезображенные, с зубатой мордой, изогнувшейся, точно клюв хищной птицы, они торопились расстаться с икрой и умереть. С
верховьев реки течение уже сносило отнерестившую, полуживую рыбу.
В то время как самки расчищали хвостами дно, самцы стояли на страже. Метрах в пяти ниже по течению сновали гольцы – пятнистые, очень юркие рыбы, напоминавшие окраской и формой тела форель. Они ждали окончания нереста, чтобы броситься к ямке и сожрать икру. . Не тут-то было! Самцы-горбуши, хотя и обессиленные путешествием, но более массивные, чем гольцы, отважно бросались на хищников.
Отогнав наглецов, они возвращались к самкам, подталкивали их головами, покусывали за хвост, точно желая, чтобы подруги поскорее расстались с опасным грузом.
Наконец, я увидел, как в полуметре от моих ног самка, изгибаясь, помогая себе сильными рывками хвоста, выбросила на расчищенное дно бледно-розовые крупинки икры. Самец подскочил, облил их молокой, и обе рыбы стали забрасывать икру песком и галькой. Вскоре на дне образовался один из тех небольших бугорков, на которые я натыкался по дороге к середине протоки.
Покружившись над бугорком, супруги убедились в безопасности своего сокровища и медленно направились вверх по протоке.
Теперь движения их были нерешительны, вялы. Все для них было окончено. Обреченные на смерть, они не знали, как провести свои последние часы; подходили к чужим гнездам, кружились, отгоняли гольцов и, наконец, затерялись в мощном потоке рыб, поднимавшихся с моря...
Набежали облака, подул ветер, воду подернуло рябью.
Лязгая зубами, я вылез на берег и стал растирать онемевшие икры. Мне было немного досадно. Бродить всю жизнь в чужих морях, вернуться под старость в родную воду и перевернуться вверх брюхом, не увидев потомства. На это способны только такие бродяги, как лососи!
На обратном пути я остановился возле места, где «танцевали» четыре самца. Дохлой горбуши уже не было видно. Я обшарил глазами дно и с трудом отыскал хвост рыбы, торчавший из гальки. Видимо, инстинкт, помогающий лососю выбрать для икрометания самую чистую воду, заставил самцов прикрыть падаль песком и камнями.
Через полчаса я вернулся на борт. Колосков разговаривал с берегом. Сачков драил шкуркой бензинопровод: как у всякого механика, у него чесались руки, когда он видел кусочек меди или латуни.
Он выслушал рассказ о моих наблюдениях без всякого интереса.
– Закон природы, – сказал он, зевнув. – Рыбы мечут икру, дерутся, естественно дохнут. . Поймал хоть одну?
– Не в том дело. Надо сущность понять.
– Ну ясно, – сказал он смеясь, – снять штаны – и в протоку!.. Боюсь, из тебя все-таки Дарвин не выйдет.
Спорить с ним было нельзя. Из всех существ на земле
Сачков считал достойными уважения только двух: человека и четырехтактный мотор. Все-таки я решил напомнить ему о ночном монологе.
– Бывают чудаки позанятней.. Я слышал, как один моторист беседовал с движком. .
Сачков немного смутился.
– Быть может, это помпа шумела? – спросил он осторожно. – Когда эта чертовка визжит, мне самому кажется, будто кто-то...
– Ну нет! Я могу повторить хоть при всех.
Мы посмотрели друг другу в глаза.
– Знаешь, Алеша, – заметил миролюбиво Сачков, – мне сдается, что нерест – довольно занятная штука. . Особенно рыбья пляска или драка с гольцами.
– А ты бы чаще смазывал помпу, – посоветовал я. –
Кажется, она действительно иногда заговаривает.
Команда стала готовиться к встрече со шхуной. Сачков сменил смазку, осмотрел винт и выслушал мотор с помощью стетоскопа из шомпола и мембраны. Я проверил шпангоуты и навел на выхлопной трубе зеленую полоску –
знак пограничного катера. Косицын принялся тренироваться в передаче донесений флажками, а Колосков, третий месяц учивший японский язык, сидел в кают-компании, без конца повторяя:
– Конници-ва! – Здравствуйте! Даре-га сенчоосан? –
Кто капитан? Коно фунева нан-то мооси масу ка? – Как называется это судно? Доко-кара кита-но дес-ка? – Откуда пришли?
Потом он начинал командовать, как будто мы уже задержали и взяли хищника на буксир.
– Юкинасай! Пойдем! Торикадзи, омокадзи! Право руля, лево руля!
. .Шли вторые сутки. Ветер упал, но шхуна не возвращалась. Каждые полчаса с берега сообщали:
– Туман. . Видимость скверная. . Рыбаки выгружают четыре кунгаса... Шхуны не обнаружено...
Колосков помрачнел. Он ничего не говорил Сачкову, но видно было – старшина жалеет, что пошел на сомнительную авантюру. Ожидание стало особенно тягостным, потому что со всех сторон слетались комары. Уссурийские тигры – ягнята по сравнению с этими неистово кровожадными тварями. Воздух был тускло-серый и звенел, точно балалаечная струна. Кожа наша горела даже под бушлатами. Мы дышали комарами, ели их с кашей, глотали с чаем.
Люди мазались черемшой77 и мазутом, делали накомарники из тельняшек, заматывали полотенцами шею, курили махорку пополам с хвоей и листьями. А полчища все прибывали. Стоило провести рукой по шее, как ладонь оказывалась в крови.
Колосков держался бодрее других. У него совсем заплыли глаза и шея приняла оттенок давленой вишни, но он твердил довольно настойчиво:
77 Черемша – дикий чеснок.
– А что? Разве кусают? Вот ер-рунда!
Ночью под одеялом он скрипел зубами.
На третей, день во время обеда пошел сильный теплый дождь, сразу облегчивший наши мучения. Мы сидели в кают-компании, доедая консервы, и слушали, как ливень хлещет по палубе.
Кто-то заметил, что «Саго-Мару» ушла на ремонт в
Хакодате. Шутника поддержали. Посыпались дружеские, но увесистые остроты насчет нашего рыбьего положения, гипотенузы без катетов и возраста дизеля. Больше всего, конечно, доставалось самому Сачкову. Честный малый сидел, моргая глазами, не зная – засмеяться или рассвирепеть.
Командир немедленно взял под защиту Сачкова.
– Это еще что за цирк? – заметил он строго. – Мысль правильная. . Установка верна. . А в чужой борщ перец не сыпьте. Прошу.
Мы приготовились к дальнейшему разносу, но в это время зарокотал телефон. Продолжая ворчать, Колосков снял трубку и вдруг, обернувшись к Сачкову, быстро завертел рукой в воздухе.
– Есть! – ответил Сачков, отставил тарелку и бросился в машинное отделение.
Мы помчались...
С тех пор прошло больше трех лет, но до сих пор я вижу мохнатую от дождя реку, низкий берег, бегущий вровень с бортом, и напряженное, исхлестанное ливнем лицо Колоскова, а когда закрываю глаза, слышу, как снова стучит, торопится, бьется мотор... быть может, сердце – не знаю.
Сачков взял от дизеля все, что мог, плюс пятьдесят оборотов. Течение горной реки и наше нетерпение еще больше увеличили скорость катера.
«Смелый» мчался, распарывая реку, с такой быстротой, что рябило в глазах. Навстречу нам с моря поднимались косяки рыбы. Мы слышали глухие удары лососей о корпус.
Временами, испуганная движением катера, рыба выпрыгивала из воды, изогнувшись серпом.
Берега расступились. Стало заметно светлее. Сквозь ливень мы не увидели моря: оно напоминало о себе сильным и свежим дыханием.
– Ну, держитесь! – вдруг сказал Колосков.
Он поправил фуражку, поставил ноги шире и тверже, и в то же мгновение я почувствовал, что глотаю не воздух, а соленую воду вместе с песком. Что-то тяжелое, мутно-желтое тащило меня с палубы, висело на плечах, подламывало ноги. Я схватился за трап с такой силой, что, оторви меня волна, на поручнях остались бы кулаки.
Катер с размаху било днищем о гальку. Он шел скачками, вибрируя и треща. Мы стояли по пояс в воде, море врывалось в машинные люки.
. .И сразу все стихло. Мы снова неслись среди пены.
Бары громоздились сзади – светло-желтые, трехметровые складки воды. Нерпы, всегда караулящие лососей в устьях рек, подняли свои кошачьи головы, с удивлением разглядывая катер. «Смелый» прошел от нерп так близко, что я видел их круглые темные глаза.
Было время отлива. С берегов тянуло запахом йода, всюду лежали темно-зеленые волнистые плети морской капусты. Каменистая отмель, отгораживавшая залив от реки, сильно просвечивала сквозь желтую воду.
Мы не замечали ни холода, ни мокрых бушлатов. «Саго-Мару» была здесь, поджарая, нахальная, с двумя красными иероглифами, похожими на крабов, прибитых к корме.
Она только что открыла люки и готовилась к погрузке лососей, когда «Смелый» обогнул отмель и загородил выход в море.
Гипотенуза короче двух катетов. Это понял, наконец, и синдо. «Саго-Мару» закричала фистулой, зовя к себе лодки, заметалась, ища выхода из ловушки, и, наконец, в отчаянии бросилась к отмели.
Мы услышали звук, похожий на треск раздираемой парусины. Рыбаки на палубе шхуны попадали один на другого.
Моторист «Саго-Мару» заглушив дизель. Стало тихо.
Японцы стояли на палубе и понуро наблюдали за нами.
Мы спустили тузик и направились к шхуне, чтобы составить акт. В это время рыбаки, точно по команде, стали прыгать в воду. Последним, сняв желтый халатик, нырнул синдо. Перепуганные ловцы изо всех сил спешили к нашему тузику.
Что-то странное творилось на шхуне. Палубу «Саго-Мару» выпучило, затрещали доски, посыпались стекла.
Казалось, что шхуна, объевшись рыбы, раздувается от обжорства. Из всех иллюминаторов и щелей полз белый густой дым.
Колосков подозрительно понюхал воздух.
– Табань!
Его команду заглушил сильный взрыв. Корму «Саго-Мару» точно отрезало ножом. Рубка отделилась от палу-
бы и упала в воду метрах в тридцати от нас. Косицыну чем-то острым рассекло кисть руки.
Вода вокруг шхуны приняла мутно-белый оттенок и сильно шипела.
Причина взрыва стала ясна, как только мы почувствовали характерный сладковатый запах ацетилена.
Японские рыбаки, устанавливая сети на больших морских площадях, отмечают их фонарями, чтобы пароходы не разрушили это хозяйство. На каждой шхуне можно всегда найти банки с карбидом для фонарей.
Налетев с размаху на камень, «Саго-Мару» пропорола днище. В двухметровую щель хлынула вода и тотчас затопила отсек, где хранился карбид. Взрыв мог быть еще сильнее, если бы палуба оказалась покрепче.
. .Мы выловили и приняли на борт девятнадцать рыбаков. Перепуганные катастрофой, они стояли на баке, дружно выбивая зубами отбой. Боцман, недавно дразнивший Колоскова, кланялся и шипел с таким подхалимским видом, что Косицына чуть не стошнило.
Закончив формальности и сфотографировав шхуну, мы направились в море.
Я вел катер всего метрах в двухстах от завода, но Колосков велел подойти еще ближе.
– В целях воспитания, – заметил он строго.
Дождь кончился. Высоко над отмелью, где дымился остов «Саго-Мару», прорезался бледный солнечный диск.
В последний раз я оглянулся на берег. Возле конторы на мачте еще висел вымокший конус. Рыбаки сидели у пристани на катках и ждали кунгасов.
Я подумал, что с берега мокрые фигуры хищников видны хорошо.
1938
Б?РИ-Б?РИ
Предупреждаю, заранее, тот, кто ждет занятных морских приключений, пусть не слушает эту историю. Я не могу обещать ни тумана, ни шторма, если в вахтенном журнале сказано ясно: солнце, штиль, температура +20 в тени.
Да, было так жарко, что смола выступала из палубы.
Мы медленно входили в бухту Медвежью, лавируя меж островков и камней. Люди отдыхали на баке, еле шевеля языками. Тень от мачты – короткая, синяя – неподвижно лежала на палубе. Корабельная медь слепила глаза. Только плеск воды да белые крылья чаек напоминали нам о прохладе.
Мы надеялись пополнить в бухте запасы воды. Снег на сопках здесь держится долго – до конца июля, даже до августа, и десятки горных ручьев, разогнавшись в ущельях, с огромной высоты падают в бухту. Самые слабые никогда не долетают до берега, ветер подхватывает их на лету и превращает в белую пыль, но два или три водопада соединяют сопки и море высокими дугами. На фотографиях они выходят сосульками, но, право, я не видел более сильной картины, чем эти светлые, грохочущие столбы, врезанные в зеленую воду до самого дна.
Был уже слышен шум ручьев, когда вахтенный крикнул:
– Японец! Слева по носу!
Возле самого берега стояла двухмачтовая черная шхуна. Колосков, мельком глянув на шхуну, твердо сказал:
– Полкорпуса влево... так держать!
В таких случаях счет идет на секунды. Не успели хищники выбрать якорь, как двое бойцов разом прыгнули на палубу шхуны.
Она была пуста. «Гензан-Мару» (Колосков разобрал надпись за десять кабельтовых) даже не пыталась бежать, точно к ней подошел не пограничный катер, а собственный тузик.
А между тем в воздухе пахло крупным штрафом: на бамбуковых шестах вдоль борта висели еще влажные сети.
Сачков заглушил мотор и выглянул из люка.
– Стоило гнать! – сказал он с досадой. – Вот мухобой!
Бабушкин гроб!
Судя по мачтам, слишком массивным для моторного судна, во времена Беринга это был парусник с хорошей оснасткой. Плавные, крутые обводы говорили о мореходности корабля, четыре анкерка с пресной водой – о дальности перехода. Под бугшпритом шхуны, вынесенном метра на три вперед, была прикреплена грубо вырезанная из какого-то темного дерева фигура девушки с распущенными волосами. Наклонив голову, красавица уставила на нас обведенные суриком слепые глаза. Время, соль и толстые наслоения масляной краски безобразно исказили ее лицо.
Мы молча разглядывали шхуну.
Видимо, хозяева рассчитывали на страховую премию больше, чем на улов рыбы: сквозь дыры в бортах могли пролезть самые жирные крысы.
– Эй, аната78! – крикнул Колосков.
Циновка на кормовом люке приподнялась. Тощий японец, с головой, повязанной синим платком, равнодушно взглянул на нас.
– Бьонин дес79, – сказал он сипло.
– Эй вы, кто синдо?
– Бьонин дес, – повторил японец монотонно, и крышка снова захлопнулась.
Колосков спустился в каюту, чтобы надеть свежий китель. Наш командир был особенно щепетилен, когда дело доходило до официальных визитов.
– Товарищ Широких, – сказал он, – найдите синдо, выстройте японскую команду по правому борту.
– Есть выстроить! – ответил Широких.
Это был серьезный, очень рассудительный сибиряк, с лицом, чеканенным оспой, белыми бровями и славной, чуть сонной улыбкой, которой он встречал остроты Сачкова и кока. Кроме обстоятельной, чисто степной медлительности, он отличался бычьей силой, которой, впрочем, никогда не хвастался.
Помню случай, когда, погрузившись в воду по пояс, Широких переносил со шлюпки на берег двенадцатипудовый якорь. И это в свежую погоду, на осклизлых, крупных камнях!
78 Эй, вы!
79 Больной.
На «Смелом» он служил рулевым.
Громыхая сапогами, Широких прошел по палубе шхуны, поднял циновку и присел на корточки перед люком.
– Ваша который синдо? – спросил он деловито. – Ваша бери люди, ходи быстро на палубу.
В ответ из кормового люка вырвался стон.
Мы видели, как Широких перекинул ноги и с трудом протиснулся в узкое отверстие. В трюме загалдели, затем сразу стихло.
– Уговорил! – сказал Сачков, посмеиваясь.
Но Широких не показывался. Шхуна по-прежнему казалась мертвой. На палубе блестела сухая тресковая чешуя.
Только несколько ярких фундоси, подвязанных бечевками к вантам, напоминали о жизни на корабле.
Наконец, из трюма вылез Широких. Он был краснее обычного и осторожно, точно ядовитую гадину, держал вытянутой рукой какую-то бумажку.
– Товарищ лейтенант, – загудел он еще с палубы шхуны. – Разрешите доложить. Произведен осмотр кормового трюма. Обнаружено одиннадцать хищников, в том числе синдо. Трое показывают заразные признаки. Остальные чирьев на спине не имеют. . Вступают в пререкания. Лежат нагишом.
– Какие чирьи... Вы что?
– Надо полагать – чумные... Стонут ужасно.
– Что вы болтаете? – возмутился Колосков. (Он был в новой форме с двумя золотыми нашивками и фуражке со свежим чехлом). – Идите сюда – Нет, стойте. Покажите письмо.
Широких передал клочок, на котором печатными русскими буквами было выведено:
«Помогице. Заразно. Сибировска чумка. Весьма просив росскэ доктор».
Если бы японцы специально задались целью смутить
Колоскова, – лучшего средства они б не придумали. Бравый балтиец, человек зрелого, спокойного мужества, он по-детски боялся всего, что пахнет больницей. В двадцать лет, на фронте, Колосков впервые узнал от ротного фельдшера о бациллах – возбудителях тифа. Здоровяк и остряк, он всенародно поднял лектора на смех (в те годы
Колосков был твердо уверен, что все болезни заводятся от сырости). Но когда упрямец увидел в микроскоп каплю воды из собственной фляжки, он заметно опешил. По собственному признанию Колоскова, его точно «снарядом шарахнуло». Странные полчища палочек, шариков, точек поразили воображение моряка. С прямолинейностью военного человека Колосков решил действовать, прежде чем «гады», кишевшие всюду, доведут моряка до соснового бушлата.
Он привил оспу на обе руки, завел бутыль йода и принялся старательно мазать свои и чужие царапины. Гадюка над рюмкой80 стала в его глазах знаком высшей человеческой мудрости.
С тех пор прошло двадцать лет, но если вы увидите когда-нибудь моряка, который пьет кипяченую воду или снимает с яблока кожуру, – это будет наверняка Колосков.
Понятно, что при слове «чума» командир немного
80 Змея и чаша – значок медицинских работников.
опешил. Если бы хищники открыли огонь или попытались бы уйти у нас из-под носа, Колосков мгновенно нашел бы ответ. Но тут, глядя на пустынную палубу шхуны, командир невольно задумался. Опыт и природная осторожность не позволяли ему верить записке.
– Доложите... какие признаки вы заметили?
– Очень дух тяжелый, товарищ начальник.
– Это рыба... Еще что?
– На ногах черные бульбочки. . Кроме того, в глазах воспаление.
Но Колосков уже поборол чувство робости.
– От тухлой трески чумы не бывает. . Растравили бульбочки... Симулянты... Впрочем, ступайте на бак.
Возьмите зеленое мыло, карболку. Понятно? Чтобы ни одного микроба!.
. .В тот год я совмещал должность рулевого с обязанностями корабельного санитара. . Открыв аптечку, я нашел сулему и по приказанию командира смочил два платка. Он приказал также надеть желтые комбинезоны с капюшонами, которые применяются во время химических учений.
Прикрывая рот самодельными масками, мы поднялись на борт «Гензан-Мару» и внимательно осмотрели всю шхуну.
Это была посудина тонн на триста; с высоким фальшбортом, переходящим на корме в нелепые перильца с балясинами, какие попадаются только на провинциальных балконах.
Японские шхуны никогда не отличаются свежестью запахов, но эта превосходила все, что мы встречали до сих пор. Палуба, решетки, деревянные стоки пропитались жиром и слизью. Сладкое зловоние отравляло воздух на полмили вокруг.
Все здесь напоминало о трудной, жалкой старости корабля. Голубая масляная краска, покрывавшая когда-то надстройки, свернулась в сухие струпья. Медный колокол принял цвет тины. Всюду виднелось серое, омертвелое дерево, рыжее железо, грязная парусина. Дубовые решетки, прикрывавшие палубу, и и те крошились под каблуками. Зато лебедка и блоки были только что выкрашены суриком, а новые тросы ровнехонько уложены в бухты.
Сказывалось старое правило японских хозяйчиков: не скупиться на снасти.
Два носовых трюма, прикрытых циновками, были доверху набиты камбалой и треской. Влажный блеск чешуи говорил о том, что улов принят недавно.
– Ясно, симуляция, – зло сказал Колосков.
Мы заглянули в кормовой кубрик и позвали синдо. Нам ответили стоном. Кто-то присел на корточки и завыл, схватившись обеими руками за голову. Вой подхватили не меньше десятка глоток. Трудно было понять: то ли японцы обрадовались появлению живых людей, то ли жаловались на жару и зловоние в трюме.
Тощий японец в вельветовой куртке с головой, замотанной полотенцем, кричал сильнее других. Упираясь лопатками и пятками в нары, он выгибался дугой и верещал так, что у нас звенело в ушах.
В полутьме мы насчитали девять японцев. Полуголые, мокрые от пота парни лежали вплотную. Несколько минут мы видели разинутые рты и слышали завывание, способное смутить любого каюра 81 . Затем Колосков кашлянул и твердо сказал:
– Эй, аната! Однако довольно.
Хор зачумленных грянул еще исступленнее. Казалось, ветхая посудина заколебалась от крика. Многие даже забарабанили голыми пятками.
Это взорвало Колоскова, не терпевшего никаких пререканий.
Он крикнул в трюм, точно в бочку:
– Эй, вы... Смир-но!
И все разом стихли. Стало слышно, как в трюме плещет вода.
– Где синдо?
Крикун в вельветовой куртке вылез из кубрика, и, путая японскую, английскую и русскую речь, пояснил, что самые опасные больные изолированы от остальных. Продолжая скулить, он повел нас к носовому кубрику.
В узком, суженном книзу отсеке лежали на циновке еще трое японцев.
– Варуй дес. . Тайхен варуй дес82, – сказал синдо довольно спокойно.
С этими словами он взял бамбуковый шест и бесцеремонно откинул тряпье, прикрывавшее больных.
Мы увидели мертвенную, покрытую чешуйками грязи кожу, черные язвы, чудовищно раздутые икры, оплетенное набухшими жилами. Ребра несчастных выступали резко, точно обнаженные шпангоуты шхуны. Видимо, больные
81 Каюр – в полярных областях погонщик собак, запряженных в нарты.
82 Плохо, очень плохо.
давно мочились под себя, так как резкий запах аммиака резал глаза.
Люди заживо гнили в этом душном логовище с грязными иллюминаторами, затянутыми зеленой бумагой.
Возле больных, на циновках, усыпанных рыбьей чешуей и зернами сорного риса, стояли чашки с кусками соленой трески.
– Бедный рыбачка! Живи – нет. Помирай – есть, – сказал провожатый.
Точно по команде, трое японцев протянули к нам ужасные руки почерневшие, скрюченные, изуродованные странной болезнью. Не знаю, как выглядят чумные, но более грустного зрелища я не встречал никогда.
Синдо знал полсотни русских и столько же английских фраз. Путая три языка, он пытался рассказать нам о бедственном положении шхуны.
– ...Это было в субоцу... Сильный туманка... Ходи туда, ходи сюда. . Скоси мо мимасен83. Наверное, компас есть ложный. . Немного брудила. Вдруг падай Арита. . Одна минуца – рыбачка чернеет. . Like coal84. Другая минуца –
падай Миура. . третья минуца Тояма. Камматанэ! Вдруг берег! Чито? Разве это росскэ земля? Вот новость!
Колосков спокойно выслушал бредовое объяснение и, глядя через плечо синдо на больных, сухо сказал:
– Хорошо.. Где поймана рыба?
– Са-а... Он всегда был здоровячка, – ответил грустно синдо. – Что мы будем рассказываць его бедный отце и маць?
83 Ничего не видно.
84 Как уголь.
– Я спрашиваю: когда и где поймана рыба?
– Да, да... Арита горел, как огонь. Наверно, есть чумка.
– Не понимаете? Рыба откуда?
– Ей-бога, не понимау, – сказал пройдоха, кланяясь в пояс. – Мы так боялся остаться один.
Он махнул рукой, и зачумленные дикими воплями подтвердили безвыходность положения.
Мы вышли на палубу, провожаемые стонами больных и бормотанием синдо. Колосков сердито сорвал сулемовую маску.
– Вы когда-нибудь видели чуму?
– Только на картинках, – признался я.
– Любопытно.
– Да... Рыба свежая.
Я хотел на всякий случай отобрать у японцев лампу для нагрева запального шара мотора, но Колосков не разрешил мне спуститься в машинное отделение.
– Понимать надо, – сказал он строго. – Чума не репейник – с рукава не стряхнешь.
Вести шхуну в порт было нельзя. Мы запросили отряд и через десять минут получили ответ: «Врач, санитары высланы. Снимите, изолируйте наш десант. Отойдите шхуны, наблюдение продолжайте. .»
И мы стали ждать.
Нам предстояло провести с глазу на глаз с зачумленной шхуной шесть часов.
Был полдень, солнечный, душный, несмотря на окружавшие бухту снежные сопки. Вокруг шхуны островками плавала пена и раздувшиеся от жары кишки кашалотов –
верный признак, что китобойная флотилия находится недалеко. Издали кишки походили на связки ржавых, очень толстых корабельных цепей. На островках-желудках сидели нарядные и крикливые чайки.
Палуба «Гензан-Мару» кишела мухами. Вскоре они стали попадаться в кубриках «Смелого». Колосков велел отойти от шхуны на два кабельтовых.
Обедали плохо. Борщ, хлеб, жаркое, даже горчица пахли карболкой. По приказанию командира наш кок, Костя Скворцов, обходил корабельные помещения с пульверизатором, ежеминутно наполняя бутыль свежим раствором.
– Все по порядку, – объяснял он, сияя голубыми глазами, – сначала карболку, потом хлор. Белье в печку. .
Прививка... Потом карантин на три недели...
Костя был немного паникер, но на этот раз многие разделяли его опасения. Шхуна стояла рядом, безлюдная, тихая, и в тишине этой было что-то зловещее.
Хуже всех чувствовал себя Широких. Вымытый зеленым мылом и раствором карболки, он сидел на баке притихший, голый по пояс, а мы наперебой старались ободрить товарища.
Все мы искренне жалели Широких. Он был отличный рулевой, а на футбольной площадке левый бек. Что теперь ждало парня? Терпеливый, толстогубый, очень серьезный, он бил слепней и, вздыхая, смотрел на товарищей.
Мы утешали Широких, как могли.
– Мой дядя тоже болел в Ростове холерой, – сказал рассудительно кок. – Он съел две дыни и глечик сметаны...
Ну, так это штука страшнее чумы. Три дня его выворачивало наизнанку. Он стал тоньше куриной кишки и так ослаб, что едва мог показать родным дулю, когда его вздумали причастить. . Потом приехал товарищ Грицай. . Не слышали? Это наш участковый фельдшер. Промыл дяде желудок и впрыснул собачью сыворотку.
– Телячью...
– Это все равно. Наутро он помер.
– Иди-ка ты, – сказал Широких, поежившись.
– Так то холера. . Думаешь, уже заболел? Посмотри на себя в зеркало...
Широких дали термометр. Он неловко сунул его под мышку и совсем нахохлился.
– Знобит?
– Есть немного.
Митя Корзинкин – наш радист – принес и молча (он все делал молча) сунул Широких пачку сигарет «Тройка», которые хранил до увольнения на берег.
– В крайнем случае можно перелить кровь, – сказал боцман. – Сложимся по пол-литра.
– Главное, Костя, не поддавайся.
– Ты не думай о ней. Думай о девочках.
– Это верно, – сказал Широких покорно. – Надо думать...
Он сморщил лоб и стал смотреть в воду, где прыгали зайчики.
Обедал Широких в одиночестве. Он съел миску каши, двойную порцию бефстроганов и пять ломтей хлеба с маслом. Кок, с которым Широких постоянно враждовал из-за добавок, принес литровую кружку какао.
– Посмотрим, какой ты больной, – заметил он строго.
Широких подумал, вздохнул и выпил какао. Это немного всех успокоило.
– Видали чумного? – спросил кок ехидно.
В конце концов, видя, что общее сочувствие нагоняет на парня тоску, Колосков запретил всякие разговоры на баке.
Все занялись своим делом. Радист принялся отстукивать сводки, Сачков чинить донку, Косицын драить решетки на люках.
Один Широких с тоской поглядывал по сторонам. У
парня чесались руки.
– Дайте мне хоть марочки делать...
Боцман дал ему кончик дюймового троса, и Широких сразу повеселел, заулыбался, даже замурлыкал что-то под нос.
Колосков ходил по палубе, надвинув козырек фуражки на облупленный нос, и изредка метал подозрительные взгляды на шхуну.
Наконец, он подошел к Широких и спросил тоном доктора:
– Колики есть?
– Нет... то есть немного, товарищ начальник.
– Судороги были?..
– Нет еще...
– Ну, и не будут, – объявил неожиданно Колосков и сразу гаркнул: – Баковые, на бак!.. С якоря сниматься!
Мы развернулись и, сделав круг, подошли к шхуне поближе. Синдо тотчас высунул из люка обмотанную полотенцем голову.
– Эй, аната! – крикнул Колосков громко. – Ваша стой здесь... Наша ходи за доктором.
Услышав, что мы покидаем шхуну, больные подняли было оглушительный вой. Видимо, все они боялись остаться одни в далекой, безлюдной бухте, но синдо сразу успокоил испуганных рыбаков.
– Хорсо-о.. Хорсо-о, – пропел он печально, – росскэ доктору. . Хорсо-о.
Он повесил голову, согнул ноги в коленях и застыл в робкой позе – живая статуя отчаяния.
Бухта, в глубине которой стояла «Гензан-Мару», изгибалась самоварной трубой. Когда мы миновали одно колено и поравнялись с невысокой скалой-островом, я невольно взглянул на командира.
– Здесь?
– Ну конечно, – сказал Колосков.
Скала прикрывала нас с мачтами. Лучшее место для засады трудно было найти. На малых оборотах мы проползли между каменными зубами, торчавшими из воды, и стали в тени островка.
– Значит, симуляция? – спросил боцман. – Так я и думал...
Широких заулыбался и натянул тельняшку.
– Могу быть свободным?
– После осмотра врача, – ответил неумолимый Колосков.
Мы заглушили мотор и стали прислушиваться. Спугнутые катером чайки носились над мачтами, чертыхаясь не хуже базарных торговок. Сквозь птичий гвалт и плеск волны, обегающей остров, долетал временами прерывистый стук мотора. Видимо, японцы пытались запустить остывший болиндер.
Услышав знакомые звуки. Колосков вытянул шею, заулыбался и зашевелил усами. Он стал похож на заядлого удильщика, у которого вдруг затанцевал поплавок.
На островок набежала волна. Стук мотора стал ближе и резче. Вдруг мотор поперхнулся. . помолчал полминуты. .
застучал снова, на этот раз неровно и глухо.
Мы завели мотор. Люди стали по местам. «Смелый»
дрожал, готовый кинуться за наглецами в погоню.
И вдруг боцман разочарованно крикнул с кормы:
– Фу ты черт! Глядите...
В десяти метрах от нас, в расщелине между камнями, лежал перевернутый бат85, видимо унесенный из поселка рекой. Каждый раз, когда набегала волна, лодка билась о стены, издавая отрывистые и ритмичные звуки.
Мы были так раздосадованы неожиданной шуткой моря, что не поверили ушам, когда за поворотом послышалось знакомое всем морякам «таб-бак, таб-бак».
Но это была «Гензан-Мару». Она вылетела из-за мыска метрах в пятидесяти от нас, поплевывая горячей водой, и помчалась к открытому морю. Из трубы шхуны кольцами летел дым, винт свирепо рвал воду, а вся команда толпилась на палубе. Чумный синдо рысцой бегал по палубе, подгоняя чумных матросов. Чумный боцман, лежа на животе, доставал крючком якорь, цеплявшийся за волну.
Заметив нас, «Гензан-Мару» вильнула в сторону, но
Колосков спокойно приказал лечь на параллельный курс.
Мотор шхуны был слишком слаб для тяжелого корпуса, а наш движок работал чудесно.
Через десять минут японцы заглушили болиндер, и
85 Бат – лодка, выдолбленная из ствола дерева.
Колосков, захватив меня и Косицына, поднялся на палубу шхуны. Он был взбешен таким нахальством и, стараясь сдержать себя, говорил очень тихо. Синдо шипел и пятился задом, кланяясь, как заведенный.
– Как ваши... очумелые? – спросил Колосков.
– Благодару... Наверное, очен плохо...
– Что же не дождались доктора?
– Са-а... Помирай здесь, помирай дома. . Бедный рыбачка думай все равно.
Он начал было снова скулить, но Колосков разом успокоил синдо.
– Ну-ну, – сказал он сухо, – я думаю, до тюрьмы вам ближе, чем до могилы.
Вскоре подошел катер с доктором, и все сомнения наши рассеялись. Чумных на шхуне было столько же, сколько на нашем катере архиереев.
Сам синдо признался в мошенничестве. Шхуна заметила катер слишком поздно, а скорость старой посудины, до отказа набитой треской, была смехотворна. Тогда на шхуне молниеносно возникла чума. Вопли и записка были только трюком, рассчитанным на простаков. По словам синдо, они дважды применяли этот прием у берегов Канады, и оба раза катер рыбного надзора поспешно уходил от «Гензан-Мару».
Трое рыбаков во время поверки не вышли на палубу. Но это не были симулянты. Б?ри-б?ри – болезнь бедняков, частый гость рыбацких поселков и шхун – свалила ловцов на циновки.
Эта болезнь – сестра голода. Сорный рис и соленая рыба, которыми постоянно питаются рыбаки, доводят их до полного изнурения.
Ловцы «Гензан-Мару» заболели еще весной. Сначала они пытались скрыть признаки бери-бери, выполняя нелегкие обязанности наемных ловцов наравне с прочими рыбаками. Но люди на шхунах спят на общих циновках, почти нагишом...
По правилам, больных следовало немедленно высадить на берег, однако синдо рассудил, что до конца сезона рыбаки смогут хотя бы отработать аванс.
Им дали «легкую» работу: наживку крючков и резку пойманной рыбы (разумеется, за половинную плату).
Они честно отработали хозяину полсотни иен, и сухую треску, и куртки из синей дабы, а теперь терпеливо ждали конца. Судя по запавшим глазам и омертвелым конечностям, он был недалек. У одного из рыбаков уже начиналась гангрена: обе ноги до колен были пепельно-черного цвета.